Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Предисловие





«Дневник» Жюля Ренара стоит в ряду малых шедевров французской литературы. Ренар написал три или четыре одноактные пьесы, не то чтобы первоклассные, но и не откровенно слабые. Они не рассмешат вас до слез и не взволнуют до глубины души, но, если актеры играют с настроением, вы не будете изнывать от скуки и не уйдете со спектакля. Ренару принадлежит и несколько романов, один из них, «Рыжик», бесспорно, его большая удача. В нем писатель рассказал о своем детстве, о том, как его, несчастного, тиранила грубая бессердечная мать. Книга написана в характерной для Ренара манере, без стилистических красот, сухо и строго, но именно сдержанная простота придает необычайную эмоциональную силу этой страшной повести о детстве, и страдания бедняги, у которого отнята даже слабая надежда, надрывают вам душу. Жалкие попытки умилостивить это чудовище в обличье женщины вызывают у вас лишь горькую усмешку, и мучения ребенка, обреченного на унижения и несправедливые наказания, отзываются в вас нестерпимой болью. Только у закоренелого изверга сердце не обольется кровью от такой разнузданной жестокости и злобы. Эту книгу невозможно забыть.

Другие романы Ренара не заслуживают серьезного интереса. Они представляют собой либо автобиографические заметки, либо компиляцию из его подробных записей о людях, которых он близко знал, и едва ли могут вообще считаться романами. Ренар был настолько лишен художественного дарования, что просто диву даешься, почему он стал писателем. Убогость воображения не позволяла ему приподняться над простым описанием событий к их творческому осмыслению и расцветить живыми красками свои тонкие наблюдения. Он излагал факты, но для романа мало одних фактов, ибо сами по себе они мертвы. Они должны служить писателю для наглядного раскрытия той или иной идеи, и автор, если того требует замысел произведения, не только не волен отступать от них, оттеняя одно и затушевывая другое, — он просто не может иначе писать. Правда, у Жюля Ренара на этот счет была своя теория. Он утверждал, что дело автора — изложить факты, а уж на их основе читатель сам сочинит роман по своему вкусу, и любые притязания на нечто большее объяснял литературным шарлатанством. Я всегда с недоверием отношусь к романистам, когда они принимаются теоретизировать, ибо по опыту знаю, что все их рассуждения преследуют единственную цель — возвести свои недостатки в достоинства. Если писатель недостаточно талантлив, чтобы придумать достоверный сюжет, он будет доказывать, что для романа фабула не имеет ровно никакого значения; если же у писателя нет чувства юмора, он будет причитать, что юмор убивает литературу. Чтобы вдохнуть жизнь в грубые факты, писатель должен пропустить их через свое сердце. Недаром свой самый значительный роман Жюль Ренар написал на основе горьких детских воспоминаний, пронизанных жалостью к себе и ненавистью к матери.

От неминуемого забвения Ренара спасла посмертная публикация дневника, который он вел изо дня в день на протяжении двадцати лет. Это поистине удивительная книга. Ренар общался со многими людьми, игравшими заметную роль в литературном и театральном мире тех лет, с такими актерами, как Сара Бернар и Люсьен Гитри, с такими писателями, как Ростан и Капю, оставил нам поразительные живые и непринужденные рассказы о своих многочисленных встречах с ними. Вот когда цепкая наблюдательность Ренара сослужила ему добрую службу. В каждом запечатленном им портрете безошибочно узнается оригинал, и живая речь умных собеседников в его передаче не режет слух фальшивыми интонациями. Но чтобы в полной мере оценить дневники Ренара, надо по личным впечатлениям или рассказам современников хотя бы отчасти представлять себе литературную жизнь Парижа на рубеже XIX–XX веков. Когда «Дневник» был опубликован и язвительные суждения Ренара преданы гласности, его собратья по перу впали в ярость. Рисуя картину современной литературы, Ренар не щадил никого. Говорят, собака собаку не кусает. Однако в литературных кругах Франции нравы совсем иные. Английские писатели, по-моему, мало интересуются друг другом и, в отличие от французов, избегают тесного общения. Встречаются они редко, от случая к случаю. Помню, как-то давно один писатель сказал мне: «Я предпочитаю жить среди будущих персонажей моих книг». Не утруждают они себя и чтением того, что пишут их коллеги. Некий американский критик приехал в Англию с намерением взять интервью у известных писателей о состоянии английской литературы, но отказался от своей затеи, когда первый же романист — между прочим весьма знаменитый — признался в беседе с ним, что не читал Киплинга. Английские писатели охотно поделятся с вами суждениями о своих коллегах. Они скажут вам, что имярек довольно сносен, а вот в таком-то они не находят ничего особенного, но одобрение редко переходит у них в горячий восторг, а неприятие выразится скорее всего в равнодушном молчании. Их не мучает зависть к чужому успеху, и, если счастливчик не достоин выпавшей ему шумной славы, они не обрушатся на него с бранью, а только посмеются. Я бы сказал, что английские писатели заняты исключительно собой. Вероятно, им тоже не чуждо тщеславие, но оно удовлетворяется признанием узкого круга ценителей их искусства. Суровая критика не лишит их душевного покоя, и, за редким исключением, они не станут суетиться, чтобы снискать расположение рецензентов. Они живут в свое удовольствие и не мешают жить другим.

Во Франции совсем иная картина. Там в литературе идет борьба не на жизнь, а на смерть, и все яростно сводят друг с другом счеты. Одна группировка громит другую, и нужно быть всегда начеку, чтобы не угодить в расставленную врагами западню или не получить от друга удар ножом в спину. Это война всех против всех, и, как в некоторых видах спортивной борьбы, в ней нет запрещенных приемов. Литературная атмосфера пропитана горечью обид, завистью и предательством, злобой и ненавистью. Мне думается, такое ожесточение порождается определенными причинами. Во-первых, во Франции к литературе относятся как к делу серьезному, не то что в Англии, и книге придают неизмеримо большее значение, чем у нас. Горячность, с какой французы ломают копья по поводу самых отвлеченных проблем, кажется англичанам необъяснимой — смешной; мы никак не можем отделаться от ощущения, что в столь серьезном отношении к искусству есть нечто комическое. Кроме того, во Франции в литературу переносятся политические и религиозные споры, и если на ту или иную книгу обрушиваются с суровой критикой, то не по причине ее литературных изъянов, а потому, что автор протестант, националист, коммунист или кто-нибудь еще. Похвально, что литература играет такую роль в обществе. Прекрасно, что писатель считает важными не только свои книги, но и произведения своих коллег. Нельзя не отнестись с уважением к тому, что писатели еще верят в силу слова и выступают в защиту одних книг, благотворных для общества, и ратуют против других, которые, по их мнению, наносят ему вред. Книги обретают силу лишь тогда, когда сами авторы верят в их значение. Поскольку литература во Франции пользуется таким влиянием, то борьба в ней позиций и мнений становится порой непримиримой.

Меня всегда удивляла странная манера французских писателей читать друг другу вслух свои произведения, даже еще не законченные. Английские писатели тоже иногда посылают рукописи товарищам по перу на критический суд, под коим они разумеют похвалу, ибо Боже вас упаси высказать своему коллеге сколько-нибудь серьезные замечания. На вас обидятся, только и всего, а критику пропустят мимо ушей. Но добровольно принять пытку и просидеть, томясь от скуки, несколько часов кряду, пока ваш коллега читает вслух свое последнее творение, — на такое английский писатель не способен. Между тем во Франции это считается само собой разумеющимся, этаким святым долгом писателя, но что самое удивительное — даже признанные мастера будут переписывать страницу за страницей в своей новой книге, если во время чтения услышат критические высказывания. Сам Флобер признавался, что делал исправления после замечаний Тургенева. Андре Жид поступал точно так же, о чем сообщил нам в своем «Дневнике». Не скрою, такое пристрастие к обсуждениям меня озадачивает. Я нахожу этому лишь одно объяснение: поскольку во Франции профессия писателя почетна (в Англии к ней всегда относились с некоторым предубеждением), то французы нередко выбирают писательскую стезю, не обладая ярким творческим дарованием. Живой ум, широкая образованность и традиции многовековой культуры позволяют многим французским писателям создавать высокохудожественные произведения, но они — плод целеустремленности, усердия и строгой дисциплины, а не творческого вдохновения. Вот почему критика, доброжелательный совет необходимы писателю. Но сомнительно, чтобы великие художники, такие титаны, как Бальзак, обременяли себя подобной морокой. Они писали потому, что в этом был для них главный смысл жизни, и, закончив одно произведение, уже жили новыми замыслами. Между тем французские писатели готовы на все, лишь бы довести свое творение до немыслимого совершенства, а поскольку они люди здравомыслящие, то самодовольства у них поменьше, чем у англичан.

Есть еще одна причина, почему между французскими литераторами кипит непримиримая вражда: пишущих слишком много, а читающих мало, и литературным заработком не прокормишься. Потенциальная аудитория англоязычного писателя насчитывает двести миллионов; у французского писателя неизмеримо меньше читателей. Английским писателям не тесно в литературе. Вы можете о ком-то из них никогда не слышать, но это не мешает ему неплохо зарабатывать, если, разумеется, он не графоман. Английский писатель не разбогатеет на своих гонорарах, но если бы он захотел сколотить состояние, то едва ли посвятил бы себя литературе. Со временем у него образуется круг постоянных читателей, а поскольку газеты заинтересованы в рекламе издательств, они регулярно печатают рецензии, так что большая пресса никогда не обойдет вниманием. В Англии писатель позволяет себе не завидовать собратьям по перу. Между тем во Франции мало кто из романистов может жить литературным трудом. Если писатель не богат или не имеет какой-либо профессии, дающей ему пропитание, он вынужден подвизаться в журналистике. Спрос на книги невелик, и успех одного грозит обернуться крахом для другого. Вот и идет борьба за известность, за признание у публики. Писатели всеми силами стараются привлечь к себе благожелательное внимание критиков, а поскольку рецензии порой оказывают решающее влияние на литературные репутации, то даже признанные авторы с беспокойством ждут отзывов в прессе, и если они нет хвалебны, то ярости оскорбленного литератора не предела. Бесспорно, во Франции критике придается несравненно больше значения, чем в Англии. Некоторые критики столь всесильны, что судьба книги в их руках — они могут прославить ее или уничтожить. Хотя каждый культурный человек в мире читает по-французски и французскую литературу знают не только в Париже, тем не менее писателя-француза волнует только мнение парижских литераторов, критиков, просвещенной публики. А поскольку каждый писатель во Франции мечтает покорить Париж, то этот город становится ареной яростной борьбы, и в нем не утихают страсти. Мизерность литературных доходов вынуждает писателей бешено работать локтями, интриговать в погоне за ежегодными премиями или за избрание в одну из академий, ибо академическая мантия не только достойно венчает карьеру писателя, но и поднимает его цену на книжном рынке. Однако на всех жаждущих премий не хватает и в академиях редки вакансии для признанных мэтров. Мало кто знает, какая жестокая борьба, какие сделки и козни предшествуют присуждению премий или выдвижению нового кандидата в академики.

Разумеется, и во Франции есть писатели, равнодушные к деньгам и презирающие почести, а поскольку французы — народ великодушный, то имена таких бессребреников окружены всеобщим безоговорочным уважением. Вот почему некоторые, в сущности посредственные писатели, к недоумению иностранцев, пользуются необъяснимо высоким авторитетом, особенно у молодежи. Увы, талант и самобытность не всегда сопутствуют благородству натуры.

Жюля Ренара отличала поразительная искренность, и в «Дневнике» он не старался изобразить себя лучше, чем он был на самом деле. Злой, холодный, эгоистичный, ограниченный, завистливый и неблагодарный — таким он предстает перед нами. Единственное, что подкупает в нем, — это любовь к жене, только о ней одной пишет он с неизменной нежностью. Он был болезненно мнителен, и тщеславие его не имело границ. Не знал он порывов великодушия или доброй воли. Он с презрением поносит все, чего не понимает, и ему не приходит в голову усомниться в собственной непогрешимости. Злопыхатель, не способный на благородство ни в делах, ни в помыслах. И все-таки читать «Дневник» — огромное наслаждение. От него невозможно оторваться. Здесь бездна остроумия, проницательности, мудрости. Это прежде всего записная книжка писателя, ни на мгновение не забывающего о своей профессии, одержимого правдой в искусстве, стремящегося к ясности стиля и безупречности языка. Едва ли найдется кто-то другой, столь же добросовестно служивший литературе. Жюль Ренар заносит в дневник остроты, афоризмы, эпиграммы, все, что видит и слышит, описывает внешность людей, пейзажи, игру света и тени, короче говоря, все, что может пригодиться ему, когда он сядет за письменный стол. Некоторые книги он писал именно так: накопив достаточно фактов, выстраивал их в более или менее связное повествование и этим ограничивался. Эта часть «Дневника» наиболее интересна для писателя. Вы проникаете в лабораторию автора, видите, что привлекает его внимание, как он отбирает материал для своих книг. То, что Ренар не сумел использовать его лучшим образом, это уже совсем другой вопрос.

Не помню, кто сказал, что записные книжки должен вести каждый писатель, но ему не следует ссылаться на них. По моему разумению, в этих словах заключена несомненная истина. Занося в записную книжку то, что привлекло ваше внимание, вы выделяете это явление из сплошного потока впечатлений, проносящихся перед вашим взором, и фиксируете его в памяти. Всех нас посещали неплохие мысли, яркие ощущения, и мы думали, что когда-нибудь они непременно войдут в наши книги, но мы поленились записать свои впечатления, и впоследствии они стерлись из памяти. Когда ведешь записную книжку, начинаешь пристальнее вглядываться в окружающее, ищешь слова, чтобы точнее передать своеобразие увиденного. Коварство записных книжек в том, что если писатель слишком зависит от них, то теряет свободу и непринужденность повествования, которую несколько высокопарно называют вдохновением. Случается, что писатель не может устоять перед соблазном непосредственно ввести в текст свои заметки, независимо от того, уместны они или нет. Рассказывают, что Уолтер Патер во время чтения записывал на листочках все, что приходило в голову, потом раскладывал листочки по разным ящикам, и, когда на ту или иную тему набиралось достаточно заметок, он делал из них эссе. Если это так, понятно, почему стиль Патера несет на себе столь явную печать скованности. Возможно, поэтому его произведениям так не хватает размаха и силы. По-моему, для писателя должно быть правилом все записывать, и я жалею, что врожденная лень помешала мне делать это более усердно. Записная книжка — очень полезная вещь, если пользоваться ею с умом и в меру.

Поскольку в «Дневнике» Ренара я нашел для себя столько примечательного, я дерзнул собрать мои собственные заметки и вынести их на суд моих коллег. Спешу оговориться, что, по степени интереса, мои записи не могут идти ни в какое сравнение с его дневниками. Это скорее разрозненные фрагменты. Бывали годы, когда я вообще не вел дневников, и я не собираюсь выдавать эту книгу за дневник. Я никогда не записывал свои беседы с интересными людьми или знаменитостями. Теперь я об этом жалею. Несомненно, читатели извлекли бы для себя гораздо больше интересного из этой книги, если бы я воспроизвел в ней суждения и высказывания многих видных писателей, художников, актеров и политических деятелей, которых знавал более или менее близко. Мне просто никогда не приходило это в голову. Я записывал только то, что могло рано или поздно пригодиться мне в литературной работе, и даже в самом начале своего пути я фиксировал свои мысли, ощущения и переживания исключительно для того, чтобы впоследствии наделить ими моих героев. Я смотрел на записные книжки как на своего рода склад заготовок для будущих произведений, не более того.

Но с годами, глубже познавая суть работы писателя, я все меньше записывал свои рассуждения о разных предметах и все больше — непосредственные впечатления о людях, с которыми встречался, или о местах, где побывал, то есть накапливал фактуру для произведения, которое в тот момент занимало мои мысли. Правда, однажды я отправился в Китай, рассчитывая впоследствии написать книгу, но за время путешествия у меня накопилось столько записей, что я раздумал делать книгу, я просто опубликовал свои заметки в виде путевого дневника. Разумеется, я не включил их в этот том. Не вошли в него и все записи, так или иначе использованные мной, и если внимательный читатель встретит какие-то знакомые ему фрагменты, он должен знать, что они попали в книгу в результате моей небрежности, а не потому, что я столь высокого мнения о них. Я сознательно оставил те заметки, которые в свое время подсказали мне сюжеты каких-то романов или рассказов. Быть может, читатель помнит эти произведения, и ему будет интересно узнать, как родились их замыслы. Я никогда не утверждал, что мои книги высосаны из пальца: как правило, я отталкивался от конкретной жизненной ситуации или конкретного человека, а воображение и изобретательность вкупе с чутьем драматурга помогали мне создать из них нечто свое.

Первые записные книжки я заполнял главным образом набросками к будущим пьесам, которые так и не написал. Сегодня они уже не представляют никакого интереса, и я не стал включать их в это издание. В то же время я оставил многие другие фрагменты, относящиеся к тому периоду, хотя сегодня они кажутся мне утрированными и глуповатыми. По сути дела, это были философствования юноши, столкнувшегося с реальной жизнью, вернее, с тем, что он тогда принимал за нее, и ощутившего вкус свободы; они были естественны для того, кто вырос в том обеспеченном замкнутом социальном кругу, где родился я, и кто воспринимал мир сквозь искаженную призму пустых фантазий и романов. В этих моих суждениях выразился протест против воззрений и предрассудков среды, которая меня воспитала. Я посчитал бы нечестным скрывать от читателя свои прошлые заблуждения. Моя первая записная книжка датирована 1892 годом, в то время мне исполнилось восемнадцать, и сейчас ни к чему изображать себя умнее, чем был тогда. Я вступал в жизнь несведущим и наивным, восторженным зеленым юнцом.

Мои записные книжки — это пятнадцать пухлых томов, но после всех сокращений я свел их в одну книгу, не превышающую по объему традиционный роман. Надеюсь, читатель сочтет это достаточным оправданием для публикации. Я не печатаю свои дневники полностью, поскольку не столь самоуверен, чтобы каждое свое слово считать достойным увековечивания. И все же я предлагаю свои заметки вниманию читателя, так как меня самого всегда занимали вопросы литературного мастерства и психология творчества; попадись мне в руки такая же книга другого автора, я раскрыл бы ее с живейшим любопытством. По счастливому совпадению то, что интересовало меня, часто оказывалось интересным и для множества других людей. Когда я решил стать писателем, я и не надеялся на такую удачу и впоследствии никогда не переставал ей удивляться. Хочется верить, что мне повезет и на сей раз и читатели почерпнут из моих записок нечто полезное для себя. С моей стороны было бы дерзостью решиться на такую публикацию в самом разгаре литературной деятельности. Мой поступок могли бы расценить как желание возвеличить себя и принизить своих коллег-писателей. Но теперь я состарился и вышел из игры. Удалившись от суеты, я мирно устроился на книжной полке. Все мои честолюбивые планы давно осуществлены. У меня нет желания ни с кем соперничать, и дело не в том, что я не вижу достойных противников; просто я уже сказал все, что хотел, и могу уступить другим свое скромное место в литературном мире. Ныне, когда я достиг всего, о чем мечтал, мне больше пристало помолчать. Мне говорят, что, если писатель в наши дни не напоминает публике о себе новыми книгами, он обречен на забвение, и я не сомневаюсь, что так оно и есть. Ну что ж, я к этому готов. Когда в «Тайме» появится извещение о моей кончине и все скажут: «Надо же, а мы думали, он давно умер», я, став тенью, тихо посмеюсь.

1949 г.

1892

В тот год я поступил в медицинский колледж при больнице св. Фомы, где проучился пять лет. Занося первые заметки в записную книжку, я аккуратно проставлял числа, и такая точность датировки в какой-то мере, надеюсь, оправдывает их содержание. Позднее я перестал проставлять даты: частенько записи делались впопыхах, на клочке бумаги или на обороте конверта, и определить, когда они были написаны, можно лишь по их темам. Вполне вероятно, что кое-где я ошибся на год-другой; впрочем, это вряд ли имеет какое-либо значение.

* * *

Сколько глупостей творят люди и как мило при этом щебечут; пожалуй, лучше бы они уж больше болтали, но меньше действовали.

* * *

Глупцы черпают остроумие из песенок варьете, а мудрость — из пословиц.

* * *

Удача непременно ставится человеку в заслугу, но истинные заслуги редко приносят удачу.

* * *

Максимы викария.

Священнику платят, чтобы он проповедовал, а не за то, чтобы сам исповедовал благочестие.

Приглашай к себе отобедать или погостить только тех, кто может ответить тебе тем же.

«И как хотите, чтобы с вами поступали люди, так и вы поступайте с ними». Отличная сентенция — только для других людей.

На доводы поборников трезвости он неизменно отвечал: «Господь повелел нам пользоваться мирскими благами», и в подтверждение держал у себя в буфете изрядный запас виски и ликеров, храня его, правда, под надежным замком. «Людям спиртное не на пользу, — говаривал он, — да и грешно вводить их в искушение; кроме того, они все равно не оценят эти напитки по достоинству».

Эти соображения я слышал из уст моего дяди, викария Уитстабла; я принимал их за чистую монету, однако теперь, оглядываясь назад, я склонен думать, что он оттачивал на мне свое чувство юмора, о существовании которого у него я и не подозревал.

* * *

Чтение не делает человека мудрым; оно лишь придает ему учености.

* * *

Респектабельность — это плащ, которым дураки прикрывают свою глупость.

* * *

Ни один поступок не бывает хорошим или плохим сам по себе, но считается таковым лишь по обычаю.

* * *

Старая дева непременно бедна. Если же она богата, тогда это незамужняя женщина определенного возраста.

* * *

Гению следует использовать посредственность в качестве чернил, которыми он может вписать свое имя в анналы истории.

Гений — это талант, наделенный идеалами. Гений умирает с голоду, а талант тем временем рядится в пурпур и кружева.

Человек, ныне считающийся гением, через пятьдесят лет почти наверняка окажется всего лишь талантливым.

* * *

Отправиться в картинную галерею вместе с другом — значит подвергнуть его жесточайшему испытанию. Ведь большинство людей оставляют любезность и учтивость у входной двери, вместе с зонтами и тростями. Лишившись внешнего лоска, они демонстрируют свой нрав во всей его наготе. И вы вдруг замечаете у старых знакомых догматизм и высокомерие, легкомыслие и глупость, нетерпимость к возражениям и даже к взглядам других. И они ничуть не стремятся скрыть свое мнение о вас — как правило, весьма нелестное.

Если же в этих условиях человек терпеливо выслушивает ваши суждения, допуская, что и вы можете быть правы, — вот это настоящий друг.

* * *

Однако, прежде всего, скажите, вполне ли вы уверены в моей дружбе, убеждены ли в ней настолько, что я могу говорить с вами на самую щекотливую тему?

Ну, разумеется, мой дорогой; человек кристальной души, вроде тебя, имеет право высказывать самые неприятные вещи. Смелее.

* * *

Брукс. Это человек ниже среднего роста, широкоплечий, крепкий, хорошо сложенный; у него красивая голова, ладный нос, широкий и высокий лоб; но лицо его, всегда чисто выбритое, сужаясь, оканчивается острым подбородком; глаза бледно-голубые, не слишком выразительные; рот большой, губы толстые и чувственные; кудрявые, но редеющие длинные волосы развеваются по плечам. Вид у него изысканный и романтический.

Поступив в Кембридж, он попал в круг людей со средствами и спортивными увлечениями, там он прослыл человеком выдающегося ума; того же мнения придерживались его научный руководитель и глава колледжа. Брукс исправно посещал банкеты и прилежно зубрил право. Университет он окончил неплохо. Поселившись в Лондоне, стал одеваться у дорогого портного, завел любовницу и, повинуясь настояниям друзей, усмотревших в нем задатки политического деятеля, вступил в клуб «Реформ». Друзья его были люди начитанные, и он прошел курс английской классической литературы, пусть и неглубоко, по-дилетантски. Он восхищался Джорджем Мередитом и презирал многотомные романы. Стал прилежным читателем еженедельников и толстых литературных журналов, ежемесячных и ежеквартальных. Часто ходил в театр, в оперу. Остальные вечера либо проводил у друзей, либо сидел в каком-нибудь старомодном трактире — потягивал виски, курил, до глубокой ночи рассуждая о жизни и смерти, о судьбе, христианстве, о книгах и политике. Он прочитал Ньюмена, и тот произвел на него впечатление; в Бромптонской молельне он открыл для себя римско-католическую церковь, очень его пленившую. Но внезапно заболел и по выздоровлении уехал в Германию. Там он познакомился с людьми, чьи увлечения и пристрастия были совсем иными, нежели у его прежних приятелей. Брукс принялся изучать немецкий и с этой целью прочел немецких классиков. К его восхищению Мередитом и Ньюменом добавилось увлечение Гете. Отправившись ненадолго в Италию отдохнуть, он влюбился в эту страну и, прожив в Германии еще несколько месяцев, вернулся на Апеннины.

Читал Данте и Боккаччо; но, познакомившись с учеными мужами, страстными поклонниками античных греческих и римских авторов, обнаружил, что они не слишком высокого мнения о его дилетантских штудиях. Всю жизнь легко подпадая под чужое влияние — любое новое впечатление сказывалось на нем незамедлительно, — он быстро усвоил взгляды своих новых друзей; и принялся за античных классиков.

Он выказывает страстную любовь к прекрасному, приходит в неистовый восторг при виде картины Боттичелли, альпийских снежных вершин, захода солнца над морем — всего того, чем восторгаться принято, но совершенно не замечает неброской прелести окружающего мира. При этом Брукс ничуть не притворяется; если он чем-то восхищен, то вполне искренне, неподдельно; однако он способен заметить красоту, только если ему на нее укажут, сам же не в состоянии открыть ничего. Он вознамерился заняться сочинительством, не обладая необходимыми для того энергией, воображением и волей. Отличаясь примитивным усердием, он интеллектуально ленив. Последние два года он изучал Леопарди, намереваясь перевести кое-какие его тексты, но так и не взялся за перо. Брукс столь долго жил в одиночестве, что преисполнился самого высокого мнения о себе. Мещан он презирает. Держится высокомерно. Стоит завязаться разговору, и Брукс с видом прозорливого мудреца роняет несколько банальных замечаний так, словно разрешил вопрос и больше говорить не о чем. Он очень обидчив и оскорбляется до глубины души, если ваше мнение о нем не совпадает с его собственным. Брукс жаждет восхищения. Он слаб, тщеславен и насквозь эгоистичен; но любезен, когда это его ни к чему не обязывает, а если вы не погнушаетесь грубо польстить ему, то бывает способен и на сочувствие. У него хороший вкус и подлинное литературное чутье. За всю жизнь в его голове не родилось ни единой собственной мысли, зато он с чувством и весьма пространно рассуждает об очевидном.

* * *

Насколько счастливее была бы жизнь, если бы восторг первых шагов в каком-либо деле не угасал до завершения предприятия, если бы осадок на дне бокала был не менее сладок, чем первый глоток вина.

* * *

Какую бы сильную неприязнь вы ни питали к родственнику, как бы ни поносили его сами, вас непременно коробит, когда вы слышите от других нечто такое, что выставляет его в смешном или невыгодном свете, ибо отблеск этого света ложится и на вас, уязвляя ваше самолюбие.

* * *

В больнице. Двое крепко дружили: они вместе обедали, вместе работали и развлекались, словом, были неразлучны. Один уехал домой на несколько дней, в его отсутствие второй, вскрывая труп, получил заражение крови и через два дня умер. Тут возвращается первый; они с приятелем договорились встретиться в мертвецкой; войдя туда, он обнаруживает друга на столе, голым и бездыханным. «Это меня изрядно потрясло», — признался он, рассказывая мне эту историю.

* * *

Я только что приехал из Лондона. Заглянул в столовую: у стола сидела за рукодельем моя престарелая тетя. Горела лампа. Я подошел к тете и тронул ее за плечо. Она слегка вскрикнула, а увидев меня, вскочила, обвила исхудалыми руками мою шею и расцеловала меня.

— Ах ты, мальчик мой дорогой! — проговорила она. — А я уж думала, что никогда больше тебя не увижу. — И со вздохом склонила бедную старую голову мне на грудь. — Как мне грустно, Вилли, я знаю, что умираю, мне не протянуть и до конца зимы. Я всегда хотела, чтобы твой дорогой дядюшка покинул этот мир первым и тем был избавлен от необходимости оплакивать мою смерть.

Слезы навернулись мне на глаза и потекли по щекам. И тут я понял, что сплю: я вспомнил, что тетя моя уже два года как умерла, и, едва тело ее успело остыть, мой дядя женился снова.

* * *

Год назад в заливе Сент-Айвс разыгрался сильный шторм, его жертвою стало одно итальянское судно. Корабль уже начал тонуть. Запустили ракету; правда, моряки, видимо, не очень себе представляли, как именно посылать нужный сигнал; они видели берег, сулящий им все возможности для спасения, но были совершенно беспомощны. Миссис Эллис рассказывала мне, что она долго стояла у окна своего домика, глядя на терпящий бедствие корабль; зрелище было мучительное, и, почувствовав, наконец, что силы ее на исходе, она ушла на кухню и там провела ночь в молитвах.

* * *

Большинство людей непроходимо глупы и когда кого-нибудь аттестуют как человека недюжинного ума, это не слишком большой комплимент.

* * *

До чего же уродливо большинство людей! Жаль, что они не пытаются возместить это приятными манерами.

Она не замужем. А мне объяснила, что поскольку женщине положено иметь лишь одного мужа зараз, брак, на ее взгляд, обречен на неудачу.

* * *

То-то, наверное, веселились боги, подсовывая в ящик Пандоры к прочим бедствиям еще и надежду: они ведь прекрасно понимали, что это жесточайшая из всех напастей — именно надежда побуждает человека терпеть свои мучения до конца.

1894

Сегодня утром был казнен Касерио Санто, убийца президента Карно; газеты пестрят фразами вроде: «Санто умер, как трус».

Но это же неправда; да, верно, его трясло так, что он едва мог взойти на эшафот, а последние слова произнес голосом настолько слабым, что их с трудом можно было расслышать, но и в них он отстаивал свои убеждения: «Vive l\'Anarchie!»[1] Он остался верен своим принципам до последнего; ум его был столь же тверд и свободен от малодушия, как в тот миг, когда он наносил удар, который, он не сомневался, ему придется искупить собственной смертью. Трепет и едва слышный голос говорят о физическом страхе смерти, который могут испытывать и храбрейшие из храбрых, однако произнесенные им слова говорят о редком мужестве. Плоть проявила слабость, но дух остался несокрушим.

* * *

Эти последние дни всеми владеет необычайное возбуждение в связи с возможностью войны между Англией и Францией.

Еще неделю назад ни о чем подобном не было слышно; никто и думать не думал о таком повороте событий; но в прошлую субботу газеты заговорили о напряженности в отношениях между двумя странами. Однако и тогда ни слова не было сказано о войне, а когда зашла о ней речь, все только смеялись, как над полной нелепицей. На следующий день газеты внесли некоторую ясность; причиной раздора оказался Мадагаскар, который французы желали аннексировать. В газетах стали писать о серьезных осложнениях, намекая, что, возможно, придется воевать. Обыватели, тем не менее, по-прежнему считали, что для паники оснований нет; не такие французы дураки, утверждали многие, развязать войну они не решатся ни за что. И вот сегодня, в среду третьего октября, весь город потрясло сообщение о том, что назначено срочное заседание кабинета, на которое вызваны все разъехавшиеся в отпуск министры.

Общее волнение нарастало: пошли разговоры о крайней завистливости французов, об их интригах в Сиаме и Конго; газеты раскупались нарасхват, все зачитывались статьями на эту тему, к которым прилагалась карта Мадагаскара. На бирже возникла паника; курс акций упал, повсюду только и разговоров, что о войне, горожане толкуют о добровольном вступлении в армию. Куда ни придешь, тебя первым делом спрашивают о последних новостях. Все в волнении. При этом не ощущается никакой враждебности по отношению к французам, одна только твердая решимость идти, если понадобится, в бой. Правительство не вызывает большого доверия, поскольку известно, что оно расколото; хотя многие уповают на лорда Розбери, не секрет, что некоторые члены кабинета его не поддерживают и, по общему мнению, могут помешать ему что-нибудь сделать. В стране нарастает убеждение, что если Англия проглотит очередную обиду со стороны Франции, то правительство будет свергнуто. Волнение и страх перед надвигающейся войной очень велики, и все сходятся на том, что хотя некоторая отсрочка и возможна, жадность, гордыня и завистливость французов таковы, что рано или поздно войны не миновать. Но при всем том мало кому ясна ее причина; никто не имеет ни малейшего понятия, почему конфликт разгорелся именно из-за Мадагаскара.

В тот вечер я отправился на встречу со своими знакомыми; на пути мне встретились два почтальона, они обсуждали занимавшую всех тему. Добравшись до места, я нашел своих приятелей в точно таком же возбуждении. Ни о чем, кроме предстоящей войны, и речи не было. Мы сравнивали отношения между французами и немцами до войны 1870 года и теперь, рассуждали о Креси и Азенкуре, о Питте и Веллингтоне. Начался долгий спор о первых военных действиях: что произойдет, если французские войска высадятся на побережье Англии? Где именно они могут высадиться? Что предпримут потом? И как помешать им взять Лондон?

4 октября. Паника кончилась. Выяснилась причина срочного созыва кабинета министров: необходимо было обеспечить безопасность английских подданных в Пекине, и все, таким образом, вернулось на круги своя. Впрочем, общественность несколько возмущена тем, что ее ввели в заблуждение; какая была, спрашивается, нужда скрывать причину срочного заседания кабинета? Ведь не могли же там не понимать, что возникнет паника, которая приведет к огромным потерям денег на бирже. А журналисты, главные зачинщики всей этой кутерьмы, злятся, что клюнули на такую глупость.

* * *

Аннандейл. Заметив, что он повернул две стоявшие у него в комнате статуэтки лицом к стене, я спросил, почему он это сделал. Он ответил, что очень многие вещи сзади выгладят гораздо выразительнее.

Аннандейл: «Мне часто кажется, что человек, которого зовут Смит, непременно живет какой-то совсем иной жизнью; в ней нет места ни поэзии, ни своеобразию».

Он любит читать Библию.

«В некоторых ее персонажах мне всегда чудилось нечто невероятно французистое».

Вчера он рассказал мне старый анекдот, и я заметил, что уже много раз слыхал его. На это Аннандейл возразил: «Едва ли есть нужда в новых шутках. Тот, кто их сочиняет, вызывает у меня известное презрение. Он похож на рудокопа, добывающего алмазы; я же — на искусного художника, который гранит и полирует их, услаждая взоры женщин их красотою».

Позже он обронил: «Не понимаю, отчего не принято высказывать свое мнение о себе, особенно если оно, как на грех, лестное. Я умен, и сам это знаю, так почему бы мне не признать этого вслух?»

* * *

Учась в медицинском колледже при больнице Св. Фомы, я снимал меблированные комнаты в центре Лондона, на площади Винсент, дом 11. Моя домохозяйка была человеком весьма оригинальным. Я изобразил ее в романе «Пироги и пиво», но там я лишь намекнул на ее многочисленные достоинства. То была женщина добрая, да еще и мастерица стряпать. Она обладала здравым смыслом и неподражаемым юмором лондонских низов. Постояльцы ее очень потешали. Привожу записи некоторых ее разговоров.

Вчера вечером миссис Форман вместе с мисс Браун, той, что сдает квартиры в доме 14, ходила на концерт в здание местного совета. Там же был и мистер Гаррис, хозяин ближайшей пивной. «Гляньте-ка, это ж мистер Гаррис, — говорю я. — Провалиться мне на месте, если это не он». Мисс Браун поднимает лорнетку, зажмурив один глаз, смотрит вниз и объявляет: «И правда, мистер Гаррис, собственной персоной». «Разоделся-то как, а?» — говорю я. «Что и говорить, расфуфырился вусмерть, дальше некуда!» — отвечает она. «И сразу видно, одежа-то не заемная: сидит, как влитая», — говорю я. «Небось не у каждого найдется такой костюмчик, верно?» — говорит она.

И, уже обращаясь ко мне, хозяйка заключает: «Ну, я тебе скажу, и видок же у него был! В петлице торчал вот такой здоровенный белый цветок; при его-то красной роже да белый цветок, смех да и только».

* * *

«Да, очень мне хотелось мальчика, и Господь исполнил мое желание; только теперь я об том жалею; вот бы мне тогда попросить девочку, я б ее научила и полы мыть, и на фортепья-нах играть, и каминные решетки черной пастой надраивать, да всего и не перечислишь».

О длинном слове, которое кто-то употребил: «Такое, знаешь, благородное словцо; того и гляди челюсть сломаешь, пока вымолвишь».

«Ну, ничего, в конце концов все обойдется, — как рак на горе свистнет, так все и наладится».

«Вот назюзюкался, смотреть страшно; теперь, пожалуй, и домой поползет».

Когда я вошел в свою комнату, камин не горел, и миссис Форман разожгла его снова. «Как я уйду, проси огонь гореть шибче, ладно? Только не смотри на него. Увидишь, он славно разгорится, если на него не смотреть».

* * *

«По-моему, сынок наш не больно ласковый; и никогда не ластился, даже сызмалу. Но он знает, почему я его балую: уж очень он на всякие плутни горазд. Мы его страсть как любим. Ох, до чего ж он сладкий, слаще варенья! Так бы его и съела, особенно с голодухи; есть у него такие славные мя-гонькие местечки; неровен час откушу кусочек-другой».

* * *

Есть два вида дружбы. В основе одного лежит животная притягательность. Друг нравится не за особые свойства или таланты, а потому что к нему тянет. «C\'est mon ami parce que je l\'aime parce que c\'est mon ami».[2] Это чувство безрассудное, неподвластное уму; вполне вероятно, что, по иронии судьбы, испытываешь тягу к человеку, совершенно того не достойному. Этот вид дружбы, хотя и не замешанный прямо на половом влечении, на самом деле сродни любви: он возникает похожим образом; не исключено, что и угасает он так же, как любовь.



Второй вид — это дружба интеллектуальная. Вас привлекают таланты нового знакомого. Его идеи вам непривычны; он видел те стороны жизни, о которых вы не имеете понятия; его жизненный опыт повергает вас в изумление. Но бездонных колодцев не бывает, рано или поздно друг исчерпает свой запас; и тогда наступит решающая для дружбы минута. Если ему больше нечем поделиться из прочитанного или из собственного опыта, то он уже не способен ни развлечь вас, ни возродить интерес к себе. Колодец вычерпан, и опущенное в него ведро возвращается порожним. Вот почему теплые отношения с новыми знакомыми легко завязываются, но так же легко и рвутся; кроме того, поняв, что восторгался недостойным восхищения предметом, человек испытывает разочарование, перерастающее в презрение и неприязнь. Бывает, что по той или иной причине по-прежнему часто видишься с этим приятелем. Тогда, если сумеешь воспользоваться достоинствами недавнего знакомца, то можно обратить общение с ним себе во благо: встречаясь через достаточно длительные промежутки времени, дать ему возможность набраться свежих впечатлений и запастись новыми мыслями. Постепенно разочарование его ограниченностью сгладится, привыкнув, станешь снисходительным к его недостаткам, и такая необременительная дружба может длиться долгие годы. Если же, исчерпав запас благоприобретенных знаний приятеля, обнаружишь в нем кое-что сверх того: характер, тонкость чувств и живой ум, — дружба окрепнет и превратится в связь, по-своему не менее восхитительную, чем та, другая дружба, основанная на физическом тяготении.

Вполне можно себе представить, что объектом дружбы обоих видов может стать один и тот же человек; это был бы идеальный друг. Но что толку мечтать о несбыточном. Иное дело — тот нередкий случай, когда с одной стороны возникает животная тяга, а с другой — интеллектуальный интерес; тогда неизбежен разлад.

В молодости дружбе придается большое значение, и всякое новое знакомство становится увлекательным приключением. Не помню, кто именно навел меня на эти путаные размышления, но поскольку в ранней молодости мы склонны делать обобщения на основе единичных впечатлений, я подозреваю, что моя тяга к какому-то знакомцу осталась безответной, а некто другой, чей ум меня заинтересовал, не оправдал моих надежд.

* * *

На мой взгляд, в повседневной жизни философия годится лишь на то, чтобы помогать нам спокойно встречать неизбежное. Доказывая полезность действия, которое мы вынуждены предпринимать даже и против собственной воли, она немного сглаживает эту неприятную необходимость. Философия помогает нам сохранять душевное равновесие при совершении того, что совершать не хочется.

В любовных отношениях полезна воздержанность. Никто из нас не способен любить вечно. Любовь только крепнет и длится дольше, когда возникают препятствия для ее удовлетворения. Если утолить свою страсть влюбленному мешают разлука, недоступность объекта любви, его капризы или холодность, пусть немного утешает мысль, что когда его желания осуществятся, восторг будет сильнее. Но если помех не существует, то, повинуясь самой природе любви, влюбленный и не подумает проявить благоразумие; наказанием ему станет пресыщенность. А дольше всех длится любовь безответная.

* * *

Не приходится сомневаться в том, что многими своими добродетелями мы обязаны христианству, но не менее верно и то, что мы обязаны ему и некоторыми пороками. Любовь к самому себе есть главная движущая сила любого поступка, основа человеческого характера; естественно предположить, что эта любовь к себе — залог самосохранения человека. Но христианство провозгласило ее пороком. Христианину положено любить, радеть и печься не о себе, но лишь о своей душе, и требование вести себя вопреки собственной природе приучило человека к лицемерию. Когда он сам повинуется своим инстинктам, в нем возникает чувство вины, а когда им повинуются другие, пусть и без ущерба для него самого, в нем просыпается обида. Если бы эгоизм не считался пороком, то от него испытывали бы не больше неудобств, чем от закона всемирного тяготения; никто не ждал бы от сограждан действий, противоречащих их собственным интересам; каждому казалось бы вполне разумным, что они ведут себя эгоистично; тем более что им на самом деле это очень свойственно.

* * *

Полезное правило: не спрашивать с человека более того, что он может дать без каких-либо неудобств для себя.

* * *

Вера в Бога покоится не на здравом смысле, логике или доказательствах, а на чувствах. Существование Бога невозможно доказать, равно как и опровергнуть. Я не верю в Бога. У меня нет потребности в таком понятии. Загробная жизнь мне представляется невероятной. Угроза грядущего наказания кажется отвратительной, а обещание блаженства в награду — нелепым. Я убежден, что после смерти прекращу свое существование — вернусь в землю, из которой вышел. Однако вполне могу себе представить, что когда-нибудь в будущем я уверую в Бога; но, как и теперь, когда я в него не верю, это произойдет не в итоге размышлений или наблюдений, а только по велению чувства.

* * *

Если вы признаете существование Бога, то мне тогда непонятно, что мешает вам поверить в воскресение Христа; а если вы допускаете существование сверхъестественного, то мне тогда непонятно, зачем вы пытаетесь ограничить его какими-то рамками. Ведь в таком случае чудеса католической церкви не менее достоверны, чем чудеса Нового Завета.

Доказательства, приводимые в подтверждение истинности одной религии, очень похожи на доказательства, подтверждающие истинность любой другой веры. Удивительно, но христианина ничуть не смущает соображение, что, родись он в Марокко, он стал бы магометанином, а на Цейлоне — буддистом; и христианство представлялось бы ему столь же нелепым и явно противоречащим истине, какими эти религии представляются христианину.

* * *

Профессор гинекологии. Первую лекцию он начал так: «Господа, женщина есть животное, которое мочится раз в день, испражняется раз в неделю, менструирует раз в месяц, дает приплод раз в год и совокупляется при любой возможности».

Мне показалось, что он довольно складно построил фразу.

1896

Не думаю, что кто-нибудь на самом деле руководствуется в жизни своими философскими взглядами; в них лишь отражаются его желания, порывы и слабости. Как-то вечером я беседовал с Б., и он, разговорившись, описал мне те принципы, которые он для себя разработал, чтобы придать смысл своему существованию.

По его словам, высочайшее жизненное призвание заключается в самовыражении, а оно возможно, только если довериться собственным инстинктам, дать волю своей природе и смиренно принимать любые повороты судьбы. Проходя сквозь эти испытания, как сквозь пламя, душа очищается, готовясь к иной жизни. Переполняющая Б. сила любви убеждает его в существовании Бога и бессмертия. Он верит, что любовь, как чувственная, так и духовная, несет очищение. На этом свете счастья нет, бывают лишь мгновенья радости, не более того, а отсутствие счастья и острая потребность в нем тоже являются доказательством бессмертия. Б. отвергает необходимость самопожертвования, утверждая, что всякий человеческий поступок, от начала и до конца, есть попытка развить свою личность; впрочем, он готов допустить, что и самопожертвование может этому способствовать.

Я попросил его объяснить мне свою неразборчивость в любовных делах. Б. слегка рассердился, однако же ответил, что у него очень силен половой инстинкт, но истинную любовь он якобы питает лишь к идеальной возлюбленной. Обнаруживая достойные любви черты и свойства у самых разных женщин, он творит из них свой идеал — подобно скульптору, который, заимствуя то там, то сям прелестные формы, изящные линии, может в конце концов создать совершенное по красоте произведение.

Но ведь ясно, что, занимаясь саморазвитием и давая волю инстинктам, человек непременно вступает в отношения с другими людьми. А как бы отнесся Б. к человеку, от природы наделенному склонностью к грабежам и убийству, спросил я. Он ответил, что такая склонность считается общественно опасной и человека за нее наказывают.

— Как же тогда быть с человеком, который, не нарушая общественных законов, дает волю инстинктам во вред другим людям? — поинтересовался я. — К примеру, влюбившись в замужнюю женщину, он может убедить ее оставить дом, мужа, детей и уйти к нему; а потом, пресытившись ею или влюбившись в другую, может ее бросить.

Вот что он ответил:

— На это я скажу, что давать волю инстинктам можно ровно настолько, чтобы не причинять вреда другим.

Совершенно очевидно, что тогда вся теория рассыпается в прах. Таковы принципы несомненно слабого человека, который не в силах совладать со своими желаниями и легким перышком летит по воле любого ветерка. И в самом деле, у Б. нет ни воли, ни выдержки, ни мужества, чтобы справляться с превратностями судьбы. Если ему приходится воздерживаться от курения, он впадает в хандру; если еда или вино ему не по вкусу, он теряет душевное равновесие; в дождливый день он страдает от упадка сил. Если ему нездоровится, он замыкается в себе, погружаясь в уныние и тоску. Малейшая неприятность, даже расхождение с кем-нибудь во мнениях, злит и угнетает его. Это эгоист, равнодушный к чувствам окружающих; он соблюдает видимость приличий, только повинуясь общепринятым представлениям о том, как должен вести себя истый английский джентльмен. Он не перейдет на другую сторону улицы, чтобы помочь попавшему в беду другу, но непременно вскочит со стула, если в комнату войдет женщина.

* * *

Люди охотнее всего верят, когда рассказываешь им о собственных предосудительных поступках; но больше всего раздражает то, что потом окружающие ими же тебя и попрекают.

Вы издергали меня, как будто я пословица, а вы пытаетесь сотворить из нее остроумную сентенцию.

Говорить правду может всякий, но мало кто умеет создавать афоризм.

Впрочем, в девяностых годах все мы грешили такими потугами.

* * *

— Вы знаете французский?

— Как вам сказать… Могу прочесть французский романчик, если он неприличный.

* * *

Кокни разговаривают:

— Красивая ты бабенка.

— Еще бы, в таких-то туфлях.

— Ты это говорила до того.

— А теперь скажу после того.

— Красивый вьюнош: глаза, как у римской статуи, и нос задирает, куда там!

— Ну, и где же наши выходные сапоги?

— Ах ты, умница! И много было вас таких у твоей мамаши?

— А то! Да и у меня у самой детей пятнадцать штук, а наделала я их всего с двумя мужьями.

— Вот бы твоя семейка обрадовалась, если б Господь надумал прибрать тебя.

— Да я уже пару мужей пережила, глядишь, прежде чем помереть, еще одного заведу.

— Я тебя, ей-богу, люблю, Флорри.

— Бедняжечка, сколько, небось, настрадался-то!

* * *

Женщина может быть сколь угодно порочной, но пользы ей от этого будет мало, если она не хороша собой.

* * *

— Ах, до чего же не хочется стариться! Всем удовольствиям конец.

— Зато придут другие радости.

— Какие же?

— Ну, к примеру, наблюдения над молодежью. Будь я в твоем возрасте, я, скорее всего, сочла бы тебя весьма самоуверенным и развязным типом; а так ты мне представляешься милым забавным мальчиком.

Никак не могу вспомнить, кто мне это говорил. Вероятно, тетя Джулия. Во всяком случае, я рад, что в свое время счел нужным этот разговор записать.

Есть приятная ирония в том, что юноша из «золотой молодежи» всю ночь напивается до чертиков, а в восемь утра отправляется в церковь.

* * *

На званом обеде следует есть разумно, стараясь не переесть, и говорить умно, стараясь не перемудрить.

* * *

Ум — оружие столь гибкое и универсальное, что, наделив им человека, природа лишила его всякого иного; но против силы инстинкта ум не слишком надежная защита.

* * *

История человеческой морали во всей полноте проявляется в литературе: на какую бы тему ни писал автор, он демонстрирует нравственные принципы своего времени. В этом главный недостаток исторических романов; герои, совершая в них исторически достоверные поступки, ведут себя по нравственным законам той эпохи, в которую творит писатель. И это несоответствие всегда бросается в глаза.

* * *

Люди частенько подкармливают голодных, чтобы ничто не мешало им самим наслаждаться вкусной едой.

* * *

В минуты сильного возбуждения правила, принятые в цивилизованном обществе, теряют силу, и люди возвращаются к древнему закону «око за око».

* * *

Насквозь ложно представление, будто добродетель требует жертвовать своими желаниями и уже в одной этой жертве и состоит. Поступок не может стать добродетельным потому лишь, что совершать его неприятно.

* * *

У большинства людей вся жизнь сводится к добыванию пищи и созданию крова для своих отпрысков; а они, начав собственную жизнь, посвящают ее точно тем же занятиям, что и поколения их предков.

Чем человек умнее, тем сильнее он способен страдать.

* * *

Хотя женщины под воздействием боли проявляют меньше эмоций, это вовсе не доказывает, что они лучше ее переносят; скорее, они не так остро ее чувствуют.

* * *

Любовь — это прежде всего инстинкт продолжения рода; доказательство тому — та готовность, с какой едва ли не каждый мужчина влюбляется в первую попавшуюся женщину, а если ему не удается заполучить ту первую встречную, которую он возжелал, он вскоре утешается с другою.

Редкий мужчина способен полюбить на всю жизнь; возможно, у такого однолюба просто не очень силен половой инстинкт.

* * *

Стоит лишь удовлетворить инстинкт к продолжению рода, как безумие, ослеплявшее влюбленного, рассеивается, и он остается с женою, к которой совершенно равнодушен.

* * *

Не понимаю, что подразумевается под словами «отвлеченная красота». Прекрасно все, что возбуждает эстетическое чувство художника. То, что сегодня представляется прекрасным только ему, через десять лет покажется красивым всем и каждому. Не столь давно считалось, что нет ничего уродливее фабричных труб, изрыгающих черный дым; однако нашлись художники, которые, усмотрев в них известную живописность, принялись их изображать; сначала эти произведения вызывали смех, но постепенно люди увидели красоту на полотне, а затем заметили ее и в натуре, которую рисовали художники. И ныне не требуется особого эстетического чутья, чтобы получить от созерцания фабричных труб не меньшее удовольствие, чем от вида зеленой, усеянной цветами поляны.

* * *

Люди восхищаются романтичной жизнью поэтов и художников, хотя надо бы восхищаться их творческим даром. В жизни обыкновенного человека многое проходит незамеченным, но точно те же события, случаясь с одаренным писателем, вызывают острый интерес. Происшествия эти обретают особое значение благодаря личности, с которой они происходят.

* * *

Человек сильно заблуждается насчет своего места в природе; но заблуждение это неискоренимо.

* * *

О, если бы добродетельные были хоть чуточку менее самодовольными:

* * *

Философ напоминает альпиниста: с трудом вскарабкавшись на гору, чтобы увидеть восход солнца, он на вершине обнаруживает сплошной туман и спускается обратно вниз. Но только очень честный человек не скажет вам, что наверху ему открылось ошеломительное зрелище.

* * *

Едва ли сегодня нужно доказывать несостоятельность христианства; эта идея носится в воздухе, а поскольку религиозность есть не что иное, как чувство, то и совладать с нею можно тем же оружием — чувством. Один человек верует, а другой нет; в этом, пожалуй, вся суть; а доводами, которые приводит каждый из них, они лишь пытаются разумно объяснить свои чувства.

* * *

Тот, кто живет и работает ради общественного признания, только его, естественно, и жаждет. Если же человек живет для себя, он не только не ждет признания света — свет ему безразличен. Если ему нет дела до других людей, какая ему разница, что те о нем думают?

* * *

Великой радости соразмерна по силе переживаний великая печаль. Можно позавидовать тому, кто не способен к глубоким чувствам и потому не знает крайностей: ни блаженства, ни горя. А ведь даже полное счастье оставляет легкий привкус горечи; и только скорбь — чувство чистое, беспримесное.

* * *

В глубине души ни один мужчина не бывает столь же циничным, как хорошо воспитанная женщина.

Идеалом женщины для мужчины по-прежнему является сказочная принцесса, которая не может заснуть на семи матрацах, потому что под нижним лежит горошина. Мужчина всегда побаивается женщины с крепкой нервной системой.

Даже поверхностное знакомство с физиологией откроет вам в женском характере больше, чем вся философия и все мудрые мысли на свете.

* * *

Трудно приходится женщине, если она не умеет приспособиться к бытующему среди мужчин представлению о ней.

* * *

Ничто так не способствует перемене взглядов, как любовь. Ведь новые взгляды — это в большинстве своем новые чувства. И возникают они под действием не размышлений, а страсти.

* * *

Во всех тех трудностях и колебаниях, которые испытывает человек, наполовину повинно его стремление на любой вопрос отвечать либо «да», либо «нет». Но сплошь и рядом одно лишь «да» или «нет» не может быть ответом, поскольку в каждом «да» отчасти содержится и» нет».

* * *

Для меня нет большего счастья, чем когда мне в голову приходит свежая мысль, постепенно открывая передо мною новые горизонты. Когда меня так осеняет, я словно воспаряю над жизненной повседневностью в синеву духовных эмпиреев. Освободившись на миг от земных забот, я чувствую себя на седьмом небе.

* * *

Порою меня озадачивает противоречивость собственной натуры. Я вижу, что во мне одновременно сосуществуют несколько разных людей, и тот, кто берет верх в данную минуту, рано или поздно уступит свое место другому. Но кто из них истинный я? Все вместе или никто?

* * *

Жизнь для меня приобретает особую прелесть, когда я срываю с себя путы заблуждений и ложных представлений. Разрушать внушенные смолоду предрассудки — не только важное дело, но и приятное развлечение.

Я нередко задаюсь вопросом: когда же христианство настолько обветшает, что люди расстанутся наконец с представлением, будто удовольствие пагубно, а боль благотворна.

* * *

Люди постоянно портят себе жизнь, упорно делая то, против чего восстают все их чувства.

* * *

Мало кому приходит в голову мысль, что человек, сидящий под дождем из благородных побуждений, может подхватить ревматизм с не меньшей, а возможно, и с большей вероятностью, чем валяющийся под забором пьянчуга, не способный доползти до дому.

* * *

Если не отказывать себе в чем-то ради других, прослывешь отвратительным эгоистом; зато беды, которые, скорее всего, посыплются на нас, когда жертвуешь собой ради чужого блага, окружающие переносят с завидной стойкостью.

* * *

Среди свойств женской натуры наиболее заметны страсть к мелким подробностям и безупречная память. Женщины способны обстоятельно и точно воспроизвести пустячную дружескую беседу, состоявшуюся много лет тому назад; но главная беда в том, что они никогда не упускают такой возможности.

* * *

Боль вредна; представление, будто боль облагораживает душу, нелепо. Когда Ницше восславляет страдания, он напоминает лисицу из басни, потерявшую хвост. Его утверждение, что муки закаляют характер, сводится в сущности к жажде мести. Страдалец просто-напросто принимает за закаленный характер то удовольствие, с каким причиняет ближним мучения, через которые прошел сам.

* * *

В своем отношении к окружающим мы руководствуемся принципом самосохранения. Человек поступает с ближними определенным образом, либо чтобы добиться выгоды, которой иначе не получить, либо чтобы избежать тех бед, которых можно ждать от ближних. Никакого долга перед обществом у него нет; он действует лишь из собственной корысти, общество же принимает полезные его поступки и оплачивает их. За благие действия общество вознаграждает, а за дурные наказывает.

* * *

Всю ничтожность человека я ощущаю отнюдь не в соборе или перед иным величественным творением его рук; в этих случаях меня, скорее, поражает его могущество; уму его, кажется, подвластны любые свершения, и я забываю, что он — всего лишь ничтожная тварь, ползающая по комочку грязи — планете Земля, вращающейся вокруг небольшого солнца. Только природа и искусство убеждают, даже вопреки нашей воле, в величии человека; зато наука неопровержимо выявляет его полную ничтожность.

* * *

Наука способна утешить в несчастьях и залечить нанесенные ими раны, ведь она показывает, сколь ничтожно все вокруг и сколь малозначительна жизнь со всеми ее бедами.

* * *

Воздерживаться от удовольствий только потому, что они скоротечны и влекут за собой пресыщенность, так же глупо, как отказываться от еды только потому, что аппетит можно быстро утолить и тогда наступает сытость.

* * *

Следовать в поступках собственным жизненным правилам ничуть не менее трудно, чем подгонять жизненные правила под свои поступки. Люди большей частью проповедуют одно, а делают совершенно иное. Когда им на это указываешь, они объясняют все слабостью своей натуры — на самом деле они-де жаждут поступать в соответствии со своими принципами. Это притворство. Люди действуют сообразно своим наклонностям, принципы же перенимают у других; а поскольку эти принципы обычно не соответствуют поступкам, люди испытывают смущение и неуверенность в себе. Но стоит им принудить себя и, подавив естественные наклонности, начать действовать сообразно своим принципам — и для них нет спасения; разве что на небесах.

* * *

Щедрость почти всегда превозносится куда больше, чем справедливость; это значит, что качества эти оцениваются по той пользе, которую окружающие могут извлечь из них для себя. Человек справедливый, но дающий другим не более того, что им причитается, обыкновенно вызывает скорее неприязнь, чем восхищение.

* * *

На редкость нелепо утверждение, что, раз удовольствия невозможно выразить математически, они, следовательно, бесполезны.

* * *

Индивид строит свои отношения с обществом точно так же, как и с другим индивидом. Когда А. помогает Б. построить дом с уговором, что в случае необходимости Б. окажет такую же помощь А., Б. выполняет свою сторону соглашения в надежде со временем воспользоваться им к собственной выгоде.

* * *

Если человек прямо не указывает причину, побудившую его на какие-либо действия, это отнюдь не значит, что такой причины у него нет. Если даже сам он той причины не осознает, это отнюдь не значит, что ее нет вообще. И даже когда человек пытается объяснить свои поступки, он может ошибиться и указать ложную причину.

* * *

В своих отношениях с обществом современный человек в точности напоминает дикаря: от вредных для соплеменников поступков его удерживает лишь страх перед неизбежным возмездием.

* * *

Если нравственность развивалась по мере развития общества как средство его самосохранения, то она едва ли может иметь какое-либо отношение к отдельной личности.

* * *

Удивительно, как часто отдельный человек выносит суждения в полном соответствии с общественными постулатами.

* * *

Человек обязан использовать все данные ему природой возможности, не позволяя ни единой из них подавлять другие.

Но если каждый человек бесконечно отличается от любого другого, как вообще возможна единая нравственная система?

* * *

Самое трудное — найти общий знаменатель, определяющий людские поступки.

* * *

Большинство людей за каждый получаемый шиллинг выкладывает восемнадцать пенсов.[3] Отказываясь от сиюминутной выгоды ради барышей в отдаленном будущем, человек должен быть уверен, что барыши со временем возрастут. Ведь само по себе отдаленное будущее не может быть залогом выгоды.

* * *

Альтруизм, не вознаграждаемый удовольствием ни немедленно, ни в дальнейшем, просто нелеп. Если ждешь от человека бескорыстия, но обманываешься в ожиданиях, остается только пожать плечами и идти дальше своей дорогой. Гневаться тут, конечно же, не приходится.

* * *

Что, если человеку нет дела до того, будет существовать его род или нет? Что, если он не готов идти на жертвы, которых требует воспроизводство вида?

* * *

У неэгоистичных родителей вырастают эгоистичные дети. И это не вина детей. Ведь они воспринимают приносимые им родителями жертвы как нечто положенное им от рождения; да и откуда им знать, что в этом мире ничего не получаешь, если сам ничего не даешь?

* * *

С точки зрения здравого смысла утверждение о том, что следует жертвовать своим счастьем ради счастья других, не имеет под собой оснований.

* * *

Даже те, кто утверждает, что чистое, без задней мысли, бескорыстие доставляет наибольшую радость и является высшей наградой, именно радостью и наградой обосновывают это самое бескорыстие.

В мире едва ли нашлось бы место альтруизму, не будь он источником удовольствия. За свое бескорыстие каждый из нас в какой-то мере ожидает того же от окружающих. Абсолютного же бескорыстия не существует. Весь смысл социального альтруизма в том, что человеку нередко выгодно пожертвовать собою ради других людей. Единственный изначально присущий человеку вид самопожертвования связан с производством и взращиванием потомства. Но здесь в игру вступает сильнейший животный инстинкт, и любые помехи его проявлению могут вызвать тяжелое расстройство и даже непритворные страдания. Со стороны родителей глупо обвинять детей в неблагодарности; не следует забывать: все, что они делали для детей, приносило удовольствие им самим.