Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

ИСКАТЕЛЬ № 3 1978





Сергей АБРАМОВ

СЛОЖИ ТАК

Рисунки Ю. МАКАРОВА





1

Уже давно ночь. Кругом тихо. Жена, должно быть, давно спит в своем санатории в Пицунде, а я сижу у письменного стола и думаю, думаю, думаю. Впрочем, ни о чем я не думаю, а только мысленно смотрю на воинский билет, паспорт и затрепанный роман Агаты Кристи на английском языке «Убийство Роджера Экройда». Книжка, как выяснилось, скрывает ключ к зашифровке секретной переписки, знать которую, кроме адресата, никому не дано. Но, честно говоря, книжка эта, несмотря на всю для нас важность, только маячит перед глазами, а вижу я паспорт с именем и отчеством моего Ягодкина и фотокарточкой человека, на него совсем непохожего.

Звонок телефона — этакий чуть-чуть журчащий зуммер: я терпеть не могу пронзительных телефонных звонков.

— Полковник Соболев слушает, — говорю я.

— Майор Жирмундский приветствует, — галантно воркует трубка. — Не разбудил?

— Нет, не сплю. Думаю.

— Жену вчера проводил на юг и скучаешь?

— Не совсем точно. Скучаю, конечно, ко думаю не о ней.

— Медная коробочка спать не дает?

— Допустим. Есть новости?

— Кое-что. Экспертиза номер один: на двух страницах у Агаты Кристи ключ для шифровки текста на английском языке. К сожалению, мы можем только шифровать, а не расшифровывать. Текстов пока нет.

— Пока?

— Я и не рассчитываю найти их сейчас — там уже котлован для нового дома роют. А вдруг появятся? Мало ли как бывает. Ведь остались же люди — кто, пока неизвестно, — но подходили же они иногда к его газетному киоску. Кому-то из них предназначались доллары из той пачки, что была в коробке. Кому и за что? И от кого он сам получил эти доллары и тоже за что?

— Нам же искать ответ.

— Сизифов труд.

— А может быть, он и не работал сейчас, а только состоял в резерве? — размышляю я вслух. — За это тоже иногда платят. Отпечатки пальцев выявили?

— На «Агате Кристи» их много. А на пачке долларов все пять пальцев те же, что и на коробочке с мелочью из газетного киоска. Пальцы Ягодкина. Муровский оперативник, что нашел труп, снял у него отпечатки пальцев. Все сходится.

— Ты сказал «пальцы Ягодкина»? — медленно уточняю я, — Но это не его пальцы. Не того, на чье имя выписаны военный билет и паспорт.

Жирмундский смеется. Он очень доволен.

— Между прочим, как показала экспертиза номер два, фотокарточки в военном билете и паспорте не вклеены в чужие документы. Все подлинное — не подкопаешься. Ты скажешь, что выдавал их Новорузский военкомат в сорок восьмом году и девятнадцатое отделение московской милиции в пятьдесят пятом. Верно. Вполне допустимо, что есть или был другой, известный тебе Ягодкин, а документами его воспользовался профессиональный разведчик, шифрующий свои донесения не по-немецки, а по-английски. Мы, Николай Петрович, тоже не сидим сложа руки. Пока ты жену провожал, мы кое-какую военно-архивную пыль встряхнули. И выяснили, что сгоревший в состоянии полного опьянения Ягодкин был Ягодкиным еще в 1946 году после возвращения из плена. Тогда же была запрошена воинская часть и получен ответ, что Михаил Федорович Ягодкин действительно числился в списках личного состава указанной им части до марта 1944 года, когда он пропал без вести. Совпали и названные им имена и фамилии командиров роты, батальона и полка, из которых к моменту проверки оказался в живых только комполка, да и тот лица его не помнил: мало ли было солдат у него — всех не запомнишь, проверьте по спискам. Проверили — сходится. Что в плену делал? На заводе работал — вот свидетельства. А почему это вдруг у немцев такая снисходительность к военнопленному? Тоже объяснил: на заводах в Германии к этому времени уже рабочих рук не хватало, вот и подбирали из военнопленных — тех, кто поздоровее да посильнее. Вот только с военным билетом у него нескладуха. В графе прохождения военной службы упомянута только воинская часть, в которой служил до сорок четвертого года, а дальше все волшебно преображается. Уже он не пропал без вести, а тяжело ранен и решением медицинской комиссии от военной службы освобожден. Липа явная, но классно сделанная. С этой липой он и московский военкомат прошел, поселился в опустевшей после эвакуации дворницкой сторожке в Марьиной роще и подрабатывал к пенсии по инвалидности торговлишкой в газетном киоске. Может, он и не работал на заславшую разведку, но кто-то нашел его недавно — доллары-то новенькие. Ну и запил Ягодкин со страха, спьяну и сгорел. Трудно все-таки за доллары Родину продавать. По-моему, логичная версия.

Я терпеливо дослушиваю монолог Жирмундского и говорю:

— У Гадохи не сдали бы нервы. Его «вышка» пугала. А высшая мера ему давно была уготована.

— Ты о ком? — недоумевает Жирмундский.

— О нашем милом покойнике. Это Гадоха Сергей Тимофеевич, бывший ефрейтор той же роты, в которой служил и Ягодкин.

Трубка долго молчит, прежде чем взорваться вопросом.

— Откуда сие известно?

— Я лично знал Ягодкина. Мы однолетки с Мишей, оба сироты, из одного детдома, оба «фабзайцы», даже жили в одном общежитии. А в сорок первом году оба семнадцатилетними парнишками еще до призыва пошли в ближайший московский военкомат и попросились на фронт. Просьбу нашу уважили и отправили в одну часть, в которую потом перевели и Гадоху. Откуда, не помню. Кажется, из штрафной роты. Вот так и бывает, друг мой Саша, жил и работал я в одном городе, можно сказать, бок о бок с подлейшим предателем и убийцей. И ни разу не встретился, хотя, быть может, и не узнал бы его: он усы и бороду отпустил.

— А ты не мог ошибиться? Ведь борода и усы резко меняют облик.

— Только фотокарточка на паспорте могла вызвать сомнения, а на военном билете он бритый и молодой. Ошибка исключена. Есть и еще одна примета: на левой руке у Гадохи татуировка: большой синий якорь у кисти и женское имя Нина.

— Что за Нина?

Вопрос явно из мгновенно пришедших в голову.

— Понятия не имею. Тогда не поинтересовался, а теперь поздно.

— Но ты же не видел труп.

— Его осматривал Маликов из уголовного розыска. Он же снял и отпечатки пальцев. Вчера вечером я созвонился с ним с аэродрома и заехал к нему на Петровку. Словом, друг мой Саша, ошибка здесь, повторяю, исключена.

…Маликов принял меня внимательно, но без особого интереса: дело, мол, не мое, а ваше. На пожарище он поехал, потому что кто-то из соседнего дома в МУР позвонил, когда пожарные в полусгоревшей сторожке труп нашли. Он, Маликов, труп осмотрел, даже оттиски пальцев взял и все гадал: убийство или самоубийство. А вероятнее всего, несчастный случай. «Тихо он жил, — сказал участковый, — ни с кем компанию не водил, даже пил один, у Катьки-добренькой самогон бидонами покупал — она уже два раза по таким делам привлекалась, а с поличным поймать пока не могли: где-то под Москвой варила и полные бидоны по заказчикам развозила». Не будет же Катька дом поджигать, у нее своих дел хватает. И погиб-то старик по своей вине мертвецки пьяный: у него при вскрытии литр самогона в желудке нашли. Тлеющий окурок или недогоревшую спичку в стенку швырнул и не заметил, как оторвавшиеся обои загорелись. Где уж тут заметить, если в беспамятстве был. А огонь по ватной дверной обивке полез, трухлявая дверь запылала — и пошло. Когда Маликов приехал, пожар уже потушили, только две обгоревшие стенки от сторожки остались да труп. А тут пожарные инспектору шкатулку подают: в стенном тайнике нашли под обоями. Что было в шкатулке, полковник Соболев знает, и начальник отдела ему лично объяснил, почему в уголовном розыске решили переслать ее органам безопасности.

— Когда вы осматривали труп, — спросил я инспектора, — вы не заметили татуировки на левой руке выше кисти?

— Большущий якорь и «Нина» — почти до локтя.

— Спасибо за информацию, — сказал я, — и за то, что переслали шкатулку нам. А у меня к вам еще просьба. Не могли бы вы заглянуть в архивы довоенных лет и по смотреть, не проходил ли у вас по какому-нибудь уголовному делу некий Гадоха Сергей Тимофеевич? Если проходил и у вас имеются его отпечатки пальцев, то вы бы могли сравнить их с теми, которые сняли с трупа.

Он улыбнулся, мгновенно сообразив, что я знаю о сгоревшем Ягодкине гораздо больше его.

— Я с удовольствием сделаю это. И если отпечатки сойдутся, немедленно поставлю вас в известность. Может быть, в этом случае придется подключиться к нам: есть еще не за крытые дела. Лично я думаю, — сказал он, — что прежнее ремесло он оставил и прежние связи не возобновил, хотя наличие крупной суммы долларов в шкатулке, может быть, и не исключает валютных операций. Словом, там видно будет. Возможен и такой вариант: мы закрываем дело, а вы открываете его снова. Ведь нам и вам интересен не сам погибший, а его сообщники и преемники…

Все это было вчера, а сейчас, плохо доспав ночь, я сижу у себя в управлении и вызываю Жирмундского.

— Я уже на месте, Саша. Заходи.

Когда разговор у нас неофициальный, мы всегда с ним на «ты», и зову я его Сашей. Он сын моего боевого товарища, с которым мы вместе дошли до Берлина и который очень много для меня сделал в труднейшей обстановке, осложнившей мою военную жизнь в сорок четвертом году. Мы были рядышком и после войны в нашей военной комендатуре в немецком городе Хаммельне, и в дни мира, когда подрастал Саша, после пришедший по стопам покойного отца в органы безопасности. Теперь он майор и мой ближайший помощник. В этой роли он был просто неоценим, особенно в тех случаях, когда в круг нашей расследовательской деятельности попадали молодые люди, которых он, естественно, знал лучше, легче понимал, точнее улавливал их настроения и помыслы. Мы даже подружились с ним, как говорится, «на равных», несмотря на разницу в возрасте.

Сейчас мы одни, и Саша, даже не поздоровавшись, словно мы только что виделись, молча садится против меня и выкладывает на стол потускневшую медную шкатулку, присланную нам из уголовного розыска. Она уже прошла через экспертизу, и все в ней разложено, как и было при получении: затрепанный томик Агаты Кристи лондонского издания Макмиллана, пухлая пачка новеньких десятидолларовых купюр и военный билет с паспортом на имя Ягодкина, все данные которых я уже помню наизусть и точно знаю, кого они прикрывали.

— Ничего интересного, кроме шифра, — говорит Жирмундский, кивнув на шкатулку.

— А чем интересен шифр?

— Можно хоть предположить страну, для которой он предназначен.

— На английском языке можно шифровать для любой страны.

— Лжеягодкин пришел к нам из оккупированной Германии. Его могли завербовать либо Гелен, либо американцы.

— Не торопись. Его наверняка завербовали еще гитлеровцы.

— А перевербовали преемники. И, пожалуй, если Гелен, то язык был бы немецкий.

Зря Сашка упирает на шифр. Он бесполезен, когда нечего расшифровывать. Ну узнал я Гадоху, а дальше? Что он делал у нас в стране после войны?

— Работал киоскером, получал за что-то новехонькую валюту, — задумчиво цедит Жирмундский. — Получал или получил? Может, это были первые полученные им доллары. А для чего? Для себя лично или для расплаты с агентами? Профессия киоскера таит неограниченные возможности якобы случайных, но всегда обусловленных связей.

— Я жду звонка из угрозыска, — говорю я.

— А что он даст?

— Я просил Маликова выяснить, не проходил ли у них Гадоха по каким-нибудь уголовным делам в довоенные годы. Тогда сохранились и отпечатки пальцев, и можно сравнить их со снятыми у Лжеягодкина. А установив тождественность его и Гадохи, потрясти старые связи. Вдруг жив кто-нибудь из прежних дружков, отбывающих новые сроки или «завязавших». Может, и подскажут они, с кем встречался Гадоха после войны, что замышлял. В разговоре с Малиновым я усомнился в том, что бывший налетчик и «вор в законе» уже в новой роли вспомнит о своих старых знакомствах. Ни одна иностранная разведка не позволит своему агенту рисковать уголовным промыслом. Но, может быть, я и ошибся, и связи он все-таки сохранил. Подождем звонка Маликова.

Маликов позвонил к концу дня.

— Вы угадали, товарищ полковник: отпечатки нашлись и совпали. Настоящее имя и фамилия сгоревшего в дворницкой действительно Сергей Гадоха. Он проходил у нас по делу о нападении на кассиров сберкассы в Хамовниках в сороковом году и через два года из тюрьмы был отправлен на фронт. Нашелся и один из его сообщников, некий Круглов, по кличке Длинный. Он тоже воевал, но вернулся уже со снятой судимостью и с боевыми наградами. С Гадохой после войны он не встречался и о судьбе его ничего не знает…

Найденный кончик ниточки обрывается. Я иду к генералу и докладываю ему все, что мне известно по делу о присланной из угрозыска медной шкатулке с английским шифром и американскими долларами. Сходимся на временной отсрочке расследования. Гадоха умер, не оставив никаких следов.

— А в каких отношениях ты был с Гадохой на фронте? — спросил Жирмундский.

Пришлось рассказать.

2

Помню теплую сентябрьскую осень в Москве сорок первого. Желтеют листья на деревьях, витрины магазинов завалены мешками с песком, окна домов перечерчены белыми бумажными крестами. На улицах комендантские патрули.

Мы с Мишкой Ягодкиным ехали от окраины к центру в полупустом вагоне метро — занятия в школе не начинались из-за нехватки ушедших в ополчение преподавателей, а на заводе нас еще не оформили, так что свободного времени было много. Рядом ребята, на вид наши однолетки, но уже одетые по-военному в гимнастерки и ватники, пели нестройным хором: «…уходили комсомольцы на гражданскую войну». Женщина рядом плакала, а наши с Мишкой сердца сгорали от зависти.

Где-то на полпути, кажется на «Комсомольской», поезд был задержан — по радио уже ревели сирены воздушной тревоги. Из метро не выпускали, и мы минут сорок толкались среди пассажиров.

— Дальше не поедем, — сказал Мишка.

— А куда поедем?

— Назад.

— Почему? — удивился я.

Мишка не сразу ответил, он что-то думал, что-то решал.

— Хватит! — сказал он. — Сачковать надоело. Такие же парни в армию идут, а мы? Прямо из метро — в военкомат!

Вот так.

— Но мы же допризывники. Таких не берут.

— Возьмут. Попросим, и возьмут.

И нас действительно взяли. Спросили о родных. Родных не было: оба детдомовские. Спросили о занятиях. Кончились занятия, объяснили мы. Оглядели нас, прикинули — видят: подходящие парни. Ну и направили на медицинскую комиссию.

— А где учить будут? — спросил Мишка у военкома.

— Найдем место, — сказал военком. — «Тяжело в учении, легко в бою», — говорил Суворов. У вас, ребятки, к сожалению, будет наоборот. Подучим вас наспех, а ратному делу по настоящему обучаться в бою будете.

Вот так и очутились мы с Мишкой Ягодкиным в одной роте пехотного полка энской, как говорится, дивизии. Вместе учились обороняться и наступать, вместе с боями и до Вислы дошли. Об этом долгом и тяжком пути я Жирмундскому не рассказывал. О войне он знал много и без меня, да и не моя воинская судьба интересовала его, а лишь тот поворот ее, в котором был виноват ефрейтор Гадоха Сергей Тимофеевич.

Появился он у нас уже в сорок третьем или, кажется, в начале сорок четвертого года, переведенный из штрафной роты бывший уголовник, но отличившийся в боях. И у нас он выделялся отменной находчивостью и отвагой, ходил в разведку, возвращался с удачей, и его за эту удачу командование отличало и миловало. Был он сметливым и расторопным, умел дружить и очень нравился полковым красавицам в военных гимнастерках и санитарных халатах. Да и со мной, хотя я и был уже старлеем, держался соответственно уставу, но не без желания понравиться и заслужить похвалу, а выговоры и замечания выслушивал почтительно и согласно.

Именно поэтому командир разведвзвода Толя Корнев, наш друг и ровесник, с которым мы познакомились в том же московском военкомате, и взял с собой в разведку Гадоху и Ягодкина, первого — по способностям, второго — по рвению: Мишка был не очень умелый солдат, но старательный и упрямый.

Случилось это в местечке Пасковцы на правом берегу Вислы. Река уже была близко, но крупные немецкие соединения, сосредоточенные на побережье, все еще мешали нам ее форсировать. Поэтому и выходил их маленький отряд на береговые тропы, чтобы разведать у польских рыбаков, где немецкий фронт более растянут.

Здесь их и ждал провал, как выяснилось впоследствии, заранее запланированный. В старом ольшанике на заболоченной тропе они обнаружили крестьянскую хату, запущенную и, казалось, необитаемую. Никого кругом не было, хотя прибрежный лес и мог скрывать хорошо замаскированные передовые немецкие посты. Разведать хижину Гадоха вызвался первым, храбро вошел, насторожив друзей, все еще поджидавших его, и наконец вышел веселый и разбитной.

— Порядок, товарищ старший лейтенант! — крикнул он. — Идите за мной.

И вошел в хату.

Они побежали, рванули дверь и удивиться даже не успели, как их схватили и обезоружили. Большая горница была полным-полна немецких солдат. Сумел ли Гадоха заранее как-нибудь предупредить их или сделал свое черное дело, уже побывав в хижине, никто не знал, конечно, но предательство было очевидным.

— Зольдатен? — спросил Гадоху высокий подтянутый офицер.

— Старший лейтенант Корнев и рядовой Ягодкин, — в охотку вытянулся Гадоха. — Больше русских здесь нет. Нас только трое в разведке.

— Сука! Я всегда знал, что ты когда-нибудь продашь, вор в законе, — сказал Ягодкин и плюнул. Метко плюнул, прямо в лицо Гадохе.





Их тут же, не допрашивая, избили и связанных увезли в штаб. Там уже допросили. Какого полка? Какой дивизии? Где расположена? Сколько пушек? Они молчали. Снова избили. Допрашивали и били, допрашивали и били. Корнев захлебывался своей же кровью, но молчал. Молчал и Мишка. Почему-то их не расстреляли тут же, а почти в бессознательном состоянии переправили через Вислу в штаб дивизии. Может быть, рассчитывали, что они все-таки заговорят, когда очнутся.

Они и заговорили. Только между собой.

— Опять будут бить, — сказал Корнев.

— Будут, — прошамкал Мишка. У него уже не было зубов.

— Сдохнем, наверно.

— Если пристрелят, — согласился Мишка. — А может, и выживем. Лишь бы кости не перебили.

Выжили. А затем — крестный путь военнопленного, длинные дороги, вагоны даже без подстилки для скота, переезды и переотправки, вагон отцепляли и прицепляли к другим составам; их, более или менее здоровых, не кормили и не поили, а умирающих и больных просто пристреливали и выбрасывали из вагонов под откосы железнодорожной насыпи. А в конце пути — лагерь на лесистых склонах Словакии. Лагерь номерной, без названия и даже без печей для сжигания трупов. Время от времени окончательно выдохшихся людей партиями отправляли в другие лагеря с более совершенным аппаратом уничтожения. А те, кто еще был в состоянии работать, шагали в каменоломню, где дробили камень, складывая его в штабеля, и затем перегружали в железнодорожные составы. Тех, кто падал от усталости и не мог подняться, тут же приканчивали выстрелом в затылок, а трупы бросали в ров. Когда он наполнялся, его засыпали камнями, рядом копали новый и так далее, без конца.

Комендантом лагеря был эсэсовец Пфердман, садист и убийца, такой же, как и его «коллеги» в Освенциме или Майданеке, Треблинке, Дахау. Но самым страшным был даже не он, а капо барака, старый знакомый — Гадоха. Как он попал сюда — ни Корнев, ни Мишка не знали, возможно, чисто случайно, да и встретил он их с нескрываемым удивлением, впрочем, тут же обернувшимся почти ликующим торжеством.

— Старший лейтенант Корнев! Какая приятная встреча! Не ожидал, но доволен. Житуха райская у нас.

И сшиб его с ног ударом под ложечку.

— Вот такие пироги, старший лейтенант, — ухмыльнулся Гадоха и обернулся к Ягодкину. — А тебе, хмырь болотный, я оставлю памятку на всю жизнь. Если выживешь, конечно.

И, отстегнув от пояса длинную резиновую, почти не гнущуюся дубинку, ткнул ею в левый глаз Ягодкина. Тот даже не вскрикнул, лишь закрыл выбитый глаз рукой.

— Твоя власть, Гадоха, — сказал он. — Только ведь за все рассчитаться придется.

— Я и рассчитываюсь, — не промедлил с ответом Гадоха, — я еще много раз о себе напомню. Ну а теперь марш в барак! Второй ряд от двери, койка третья и четвертая.

Он каждый раз напоминал о себе. Присядешь на минуту у глыбы песчаника — удар дубинкой. Оступишься — подсечка. Пройдешь мимо и не поклонишься — карцер. А карцер — это каменный мешок, из которого сам и не вылезешь: жди, когда тебя вытащат по приказанию Гадохи. Но в карцере он не держал более суток: Пфердману требовалась здоровая рабочая сила.

А иногда Гадоха милостиво отзывал Корнева из каменоломни: ему хотелось поговорить.

— Рассчитываемся, старший лейтенант? — похохатывал он.

— За нас рассчитаются.

— Кто?

— Твои бывшие однополчане.

В лагере уже знали о стремительном наступлении советских армий по всему фронту, и Гадоха догадывался, что и пленные о том знали. Поэтому и не последовало тогда удара дубинкой. Он только задумчиво нахмурился.

— Не дойдут сюда ваши, — проговорил он, не отрывая глаз от своих порыжевших сапог.

— Непременно дойдут. Вот тогда и рассчитаются.

В ответ не последовало ни пинка, ни удара. Молча встал Гадоха и, не оборачиваясь, пошел по каменному карнизу каменоломни. Он чуял опасность: советские войска тогда освобождали Польшу. С этой минуты он еще более ожесточился, страх прорастал в нем. По ночам стал напиваться в лагерном кабаке для охранников, а возвращаясь, избивал всех спящих на нижних койках, мимо которых он проходил в свою отгороженную от общих «спальню». Больше всего доставалось Мише Ягодкину. Корнева он почему-то не трогал — может быть, из-за убежденности в его неминуемом и скором конце.

И конец наступил, пожалуй, даже раньше, чем он рассчитывал. Однажды поздним вечером, когда Гадоха еще не вернулся с очередной пьянки, Миша Ягодкин сказал Корневу:

— Сегодня ночью накроем Гадоху.

— Как это? — не понял тот.

— Ночью, когда пьяный войдет, мы на него и прыгнем. Всей восьмеркой. Командует Арсеньев. Он старше нас и по годам и по званию. Свяжем, кляп в рот, а потом и повесим здесь же на потолочной балке.

— Так ведь расстреляют наверняка.

— Всех не расстреляют. Ну а мне все равно. Я и так уже кровью харкаю.

— Допустим, нас восьмерых. А если и других с нами? Им тоже все равно?

— А ты у других спрашивал? Я интересовался. Возражений нет. За этим гадом давно кровавый след тянется. А говорят еще, что он весь барак в ближайшие дни на уничтожение отправит. Только самых сильных оставит. А есть у нас такие?

Корнев внимательно оглядел барак, насколько позволял свет двух тусклых лампочек, подвешенных на железных балках под крышей. Никто не спал. Все ждали.

Гадоха пришел около часа ночи — так показалось, потому что в двенадцать гасили фонари снаружи за окнами. Он не успел даже крикнуть, как на него прыгнули со всех восьми коек. Тут же связали, сунули грязную тряпку в рот и поволокли к первой же балке, на которую кто-то забросил веревочную петлю. Все делали молча, без суеты, но поспешно. А через две-три минуты связанный Гадоха уже болтался в петле. Он даже не мог захрипеть предсмертно — мешал кляп.

Оказалось, что не предсмертно. Он не провисел и нескольких минут, как в бараке появился помощник Пфердмана, откомандированный власовцами, Амосов. Сопровождали его — должно быть, для ночной проверки — двое охранников.

— Что здесь делается? — закричал он. — Снять немедленно! — И сказал что-то по-немецки одному из охранников.

В ту же секунду автоматная очередь срезала веревку под балкой. Гадоха грузно шлепнулся на бетонный пол и застыл.

— Развязать! — приказал Амосов.

Нашлись такие, что повиновались и развязали. Гадоха был еще жив. Он дышал прерывисто, странно булькал. Но не двигался.

— Транспортирен зи герр Гадоха нах доктор Крангель, — сказал Амосов охранникам. Сказал, с трудом подбирая слова: немецкий он знал плохо. А когда унесли Гадоху, обернулся к пленным.

— Стоять! — скомандовал он. — Построиться в две шеренги и ждать моего возвращения.

И вышел.

— Будут расстреливать. Вероятно, каждого пятого, — сказал Арсеньев, бывший майор Советской Армии. — Вот спички. Я отсчитываю двадцать восемь…

— Почему двадцать восемь? Нас тридцать, — перебил кто-то.

— Корнев и Ягодкин исключаются, Гадоха их предал. Из за него они и попали в плен. Так не погибать же им за Иуду.

Никто не возражал, кроме них двоих. Но Арсеньев тотчас же оборвал протест:

— Слушать мою команду. Мы хотя и пленная, но часть Советской Армии, а я старший по званию. Так вот: я отбираю из двадцати восьми спичек шесть и отламываю половину у каждой. Эта будет пятое, десятое, пятнадцатое, двадцатое, двадцать пятое и тридцатое место в очереди. Корнев и Ягодкин будут вторым и третьим. Начинаем!

Все разобрали спички. Уже не помню, кому достались поломанные, но кому-то достались. Арсеньев стал первым.

— Может, с первого и начнут, — шепнул он.

— Тогда весь порядок изменится, — сказал Корнев.

— Значит, не судьба.

Расстреляли каждого пятого.

3

Гадоха не умер. От кого-то из заключенных Корнев узнал, что он лежал в немецком госпитале где-то под Братиславой с повреждением шейных позвонков и горловых связок.

— Говорить уже может, — решил Арсеньев, — и в первую очередь выдаст вас. Больше он никого не запомнил: в стельку был пьян. А вы у него как занозы в памяти.

— Может, уже выдал, — вздохнул Ягодкин.

Разговор был после лагерного ужина.

— Бежать вам надо, — сказал Арсеньев.

— Отсюда не убежишь, проволока под током, пулеметы на вышках.

— А из каменоломни?

— Там же охранники с автоматами.

— Есть шанс, — улыбнулся Арсеньев. — Один-единственный. Если до завтра вас не возьмут, я утречком покажу вам кое-что в каменоломне. Надо только найти возможность остаться там на ночь. А такой способ есть.

Под утро, слезая с койки, Арсеньев сказал:

— Пристраивайтесь на работе со мной рядышком. Новый капо мест не знает, мешать не будет. Он даже лиц наших не помнит.

Они так и сделали. Арсеньев подвел их к выступу скалы, повисшему над каменной тропкой на высоте человеческого роста. Даже пройти под ним было страшно: вот-вот обрушится.

— Мы подрубили его снизу и сверху, думали — упадет. Тогда и разбивать его будет легче. Ан нет, он все висит. Теперь мы с Афоней и Хлыновым полезем наверх и добьем его кувалдой и ломом. Он и рухнет.

— А нам что сделать? — не понял Мишка.

— Стать под ним и прижаться к стенке. Конечно, когда капо отойдет подальше. А охранники на карнизе не увидят.

Они еще раз оглядели нависшую глыбу.

— Нас же в лепешку раздавит. Костей не соберем.

— Может быть, и раздавит, — согласился Арсеньев. — Но по элементарным техническим расчетам глыба упадет не плотно к стене, а с просветом не менее полуметра. Это я вам как бывший инженер говорю. А просвет, где вы стоите, завалит осыпь. Конечно, риск есть, но в лагере вы и двух дней не выживете. Ну а камешки, которыми вас засыплет, не крупные, обычная осыпь — выдержите. И дышать сможете — осыпь неплотно ляжет. А им доложим, что вас скалой раздавило — все и сойдет: здесь не спасают.

Капо шел мимо. Они заработали молча, застучав ломом по соседней стене. Капо равнодушно прошел не оглядываясь.

— Важно продержаться до ночи, — продолжал Арсеньев, — а ночью, когда стемнеет, вы пробьетесь сквозь осыпь, завалите дырку — и ау!

— А куда — ау? — спросил Ягодкин.

— В горы. Словацкие Татры, слышали? Здесь, говорят, партизаны орудуют.

— Может, и ты с нами, майор? — сказал Корнев.

— Скала троих не прикроет. А я и в лагере продержусь, силен еще, не выдохся. Может быть, и наших дождусь. Не исключено — Пфердман уже о переводе на запад просит. Горит земля у них под ногами.

Капо вот-вот должен был повернуть обратно.

— Начнем, ребятки, — шепнул Арсеньев.

Они втроем полезли на верх уступа, а Корнев и Михаил присели под ним, плотно прижавшись к стенке. Наверху застучали кувалдой и ломом. Трудно сказать, сколько минут прошло, как вдруг треск и удар каменной массы о камень оглушили Корнева. Сразу навалилась и осыпь. Он прикрыл голову руками, но острые камни били по ним, сдирая кожу. Досталось и плечам, и коленям, но между ними и рухнувшей каменной глыбой действительно оставалось еще добрых полметра. Бывший инженер не ошибся.





— Жив, Мишка? — спросил Корнев почему-то шепотом, хотя даже крик сквозь настил каменной осыпи был бы не слышен.

— Ушибло здорово, — отозвался Мишка, — и лоб порезало.

— Сильно?

— Заживет. Крови, видать, немного. Только давит крепко. Тяжко будет стоять.

Действительно, на плечи и голову сильно давил не очень толстый, но плотный слой щебенки, осыпавшейся сверху. Мелкие острые камешки сыпались на них при каждой попытке подвинуться или встать. Тогда они сели, благо щебенки под ними не было. Что происходило снаружи, они не слышали: никто не стучал по камню и не тревожил осыпи. Вероятно, те, кто работал поблизости, подойти не рискнули, а для капо, которому уже, наверное, доложили о случившемся, их гибель была бесспорной.

Вот так они и просидели до ночи, боясь пошевелиться и почти не разговаривая. Камень поглощал звук, но кричать они все-таки не смели — вдруг услышат. И ночь не увидели, а почувствовали — нагретый за день камень стал холодеть, и даже сквозь слой щебенки явно запахло сыростью. Наконец Корнев решил: пора! И рванулся вбок, закрывая лицо руками. Осыпь подалась легко, и под градом мелких осколков дробленого камня он выбрался наружу. Мишка Ягодкин, не увидев, а услышав его маневр, рванулся в другую сторону и тоже выбрался.

Было совсем темно и тихо: на ночь в каменоломне не оставляли охраны. А лагерь вдали спокойно доживал вечер. Горели прожектора на вышках, шел по проволочной ограде смертельный ток, несли вахту охранники. Никто и не думал, что отсюда можно бежать.

А они бежали. Я избавил Жирмундского от подробностей странствия Корнева и Ягодкина по чужим горам. Да и о чем рассказывать? О том, как плелись двое дистрофиков по горным тропам, продираясь сквозь кусты можжевельника, шли, по сути, в неизвестность, зная только, что первый же встречный или поможет, или выдаст. Через двое суток их нашел хозяин ближайшей охотничьей хижины бесчувственными от голода и усталости. Он сразу все понял: они были в изорванных камнями полосатых лагерных рубахах. Он отнес их на сеновал, накормил и, ни о чем не спрашивая, положил спать, прикрыв хорошенько сеном: по ночам здесь было холодно, как зимой. Наутро он привел еще двоих в крестьянских теплых куртках с немецкими «шмайсерами» за плечами. Разговаривали с трудом, но кое-что поняли: при всей несхожести славянских языков в них всегда есть много общих слов, иначе звучащих, а все же знакомых по смыслу. Тут же спасенных переодели и переобули и повели еще выше в расположение не очень многочисленного и разнобойно вооруженного партизанского отряда.

Что можно рассказать о жизни в отряде? Она была недолгой, но дружной, научились понимать друг друга, вместе ходили в разведку, вместе нападали на малочисленные немецкие транспорты и отстреливались, уходя от карателей, иногда осмеливавшихся забираться и в эти заоблачные выси. У гитлеровских оккупантов здесь не было крупных военных соединений, а местные квислинговцы сами боялись партизан, как чумы.

И все же наконец их накрыли.

Резервная немецкая мотопехотная дивизия отходила из Братиславы на укрепление отступающих от Дуная гитлеровских армий. Ее фланговые соединения и напоролись на маленький словацкий партизанский отряд, не успевший отойти в горы. Бой был неравный. Партизаны потеряли больше половины бойцов, остальным удалось прорваться на скалистые горные тропы, труднодоступные для мотопехоты. Корнев с Ягодкиным прикрывали отступление, и почти в безнадежном положении им все же удалось обмануть противника, укрывшись в одной из скальных трещин. Таких трещин-пещер в здешних Татрах довольно много, и найти их было нелегко: требовалось время, а времени у гитлеровцев как раз и не было. Ограничившись круговым пулеметным обстрелом, они прекратили преследование.

И тут совершилось самое страшное: Мишу Ягодкина ранило в живот. Пуля застряла где-то в тазобедренной части, и внутреннее кровоизлияние буквально убивало Мишу у Корнева на глазах.

— Прощай, Толя, — прохрипел он.

— Погоди, погоди, — бессмысленно лепетал Корнев, с тру дом сдерживаясь, чтобы не завыть от отчаяния. — Вот дотащу тебя до деревни — она совсем рядом. Там и врача найдем и тебя выходим.

— Не успеешь, — сказал Миша, переходя на шепот, — ты даже не знаешь, где эта деревня… Посиди рядышком, пока я доживу положенное мне… И не хорони меня… Завали камнями потяжелее, чтобы зверь не добрался…

Так и остался Корнев один. Два дня пробыл в пещере, пока не кончились партизанские сухари, захваченные в поход. А дальше был путь к своим, к наступавшим с юго-востока советским армиям. В словацких деревнях, где он проходил, гитлеровских карателей и полицаев как метлой вымело, а его, да еще в партизанской овечьей безрукавке, всюду встречали как родного: оставайся, мол, и живи, жди своих. Но он шел и шел, пока не встретил наконец в одном из поселков советскую пехоту на марше.

Корнев был счастлив, его приняли тепло и участливо, но он уже был готов к ожидавшим его неприятностям. И они не замедлили последовать: проверить его рассказ было трудно. Действительно, кем мог быть человек, говорящий по-русски, но оказавшийся на вражеской территории в чужой крестьянской одежде, да еще с немецким «шмайсером»? Соотечественником? Возможно. Но и среди соотечественников были предатели и немецко-фашистские агенты. Документов у Корнева не было: настоящие остались в воинской части, из которой он уходил с Ягодкиным и Гадохой в разведку, а ни в концлагере, ни в партизанском отряде документов не выдавали. Правда, приютившие его крестьяне засвидетельствовали его участие в партизанском отряде, а выжженное клеймо на руке подтверждало и лагерь. И тут Корневу опять повезло. Командиром полка, в расположении которого он очутился, был… я. Да, да, я, тогда уже майор, грешным делом, очень обрадовавшийся воскрешению старого друга. Я тотчас же подтвердил, что Корнев действительно Корнев, бывший старший лейтенант, и, договорившись с дивизионным начальством, под свою ответственность оставил его в полку рядовым.

Начав войну рядовым, он и продолжал ее рядовым, только опыта, находчивости и умения ориентироваться в любых обстоятельствах у него было много больше, чем раньше. Для солдат он был своим парнем, ему верили и не чурались как разжалованного, командиры хвалили, а я сам частенько навещал старого друга в затишье, подтверждая, что скоро придут из нашей прежней роты запрошенные мною документы и все восстановится — и его имя, и солдатская честь. И этак через месяц документы наконец пришли. К тому времени и лагерь был освобожден.

К сожалению, немецко-фашистские хозяева, удрав на запад, захватили с собой и всю документацию. Но кое-кто из бывших заключенных вспомнил сенсационный побег.

Легко представить, как приятно мне тогда было сказать Толе:

— Принимай роту, командуй…

Потом он, уже в звании капитана, командовал батальоном и в Берлине закончил войну майором… Я не рассказывал сейчас об этом Саше — он слышал все и от меня, и от самого Корнева, который до самой своей смерти — шесть лет назад — дружил и со мной и со старшим Жирмундским. И не только слышал, но и читал: после войны Толя Корнев закончил Литинститут, много писал, и была у него повесть о фантастическом побеге двух военнопленных из лагеря смерти в Словакии. Вот она, стоит на полке в моем кабинете, только фамилии героев в ней изменены…

4

Итак, дело Лжеягодкина было закрыто. Ни мы, ни уголовный розыск не могли раскрыть его связей. Тайна тысячи долларов и английского шифра в медной шкатулке так и осталась неразгаданной.

Я был убежден, что, проникнув в Советский Союз с документами на имя Михаила Федоровича Ягодкина, Сергей Гадоха не вернулся к своему уголовному прошлому. Расследование уголовного розыска подтвердило, что ни одно из крупных преступлений за послевоенные годы — ни вооруженные ограбления сберегательных касс, ни угон и перепродажа автомашин, ни хищения — не были связаны с Гадохой. Да и документы на имя Ягодкина могли изготовить для него лишь те, кому досталась вывезенная из лагеря документация. Его могли обучить в одной из бывших немецко-фашистских разведывательных школ. Во-первых, он русский, во-вторых, готовый на все уголовник.

В деле Гадохи для меня все было ясно, кроме одного: чем он занимался в Москве в своем газетном киоске, помимо продажи периодики, значков и открыток? Но и на этот вопрос вскоре был добыт ответ. Мы получили любопытное, загадочное и неожиданное письмо. Принес его сам автор, адресовалось оно «следователю по делам иностранных разведок». А неожиданным и загадочным было даже не содержание письма, а имя, отчество и фамилия его автора:

ЯГОДКИН МИХАИЛ ФЕДОРОВИЧ.

Новый Ягодкин. И опять Михаил Федорович.

Я читаю и перечитываю письмо в присутствии лукаво улыбающегося Жирмундского. Он уже прочел его и наверняка уже сделал свои выводы из прочитанного.

А я снова читаю:

«Уважаемые товарищи! Пишет вам М. Ф. Ягодкин, зубной врач-протезист, работающий в стоматологической поликлинике Киевского района. Я участник Великой Отечественной войны, имею боевые награды, в плену не был и на оккупированной врагом территории не проживал. Родственники за границей у меня есть, но связи с ними не поддерживаю, хотя и получаю иногда от них денежные подарки. За границу после войны ни разу не выезжал, даже в социалистические страны по профсоюзным туристским путевкам. В Москве до прошлого года я жил на Шереметьевской в Марьиной роще, а потом переехал в отдельную квартиру в кооперативном доме на улице Дунаевского. Сообщаю вам об этом так подробно потому, что это имеет непосредственное отношение к вчерашнему происшествию в поликлинике. На прием ко мне явился без записи сравнительно молодой человек в дорогом импортном костюме и явно не нашей рубашке в красную клеточку. Оказалось, что иностранец. По-русски он говорил хорошо, но очень уж тщательно выговаривал все буквы, как это делают иностранцы, так и не сумевшие освоить нашу русскую, а в особенности московскую разговорную речь. Я сказал ему: «Ваша фамилия? По-моему, вашей лечебной карточки у меня нет». А он в ответ: «Это неважно. Я к вам от дяди Феди. Он ждет посылку». — «Какого еще дяди Феди, — недоумеваю я. — Нет у меня такого». А он Спрашивает: «Ваша фамилия Ягодкин?» — «Ягодкин», — подтверждаю я. «Михаил Федорович?» — «Точно». — «Вы переехали сюда из Марьиной рощи?» — «И это верно». — «Тогда почему же вы не отвечаете как положено?» Тут уже я рассердился и говорю: «Вы меня с кем-то путаете. Приходите без записи, а у меня прием». Он помолчал немного, должно быть сознавая свою ошибку, извинился и вышел. А вечером, размышляя об этом непонятном визите, я вспомнил две фразы посетителя: первую — «Я к вам от дяди Феди, он ждет посылку» и вторую — «Так почему же вы не отвечаете как положено?». А вдруг это пароль? Значит, был другой Ягодкин, который знал дядю Федю и мог ответить как положено. Происшествие это меня очень встревожило, и я решил, что нужно обо всем рассказать вам. А вы уж разберетесь, что надо делать».

К письму приложена визитная карточка автора с адресами и телефонами его поликлиники и квартиры.

Я долго молчу, пока не вмешивается Жирмундский.

— Ну что скажешь, дядя Коля?

— Раздумываю.

— О чем? Пожалуй, все ясно… Иностранец шел к сгоревшему Ягодкину, но дворницкая и соседний дом уже снесены, соседи разъехались — спросить не у кого. Ну и узнал адрес Ягодкина в ближайшем окошечке Мосгорсправки.

— Мосгорсправка дает адрес дома, а не места работы.

— А может быть, он заходил и домой, узнал у соседей, где работает Ягодкин?

— Почему у соседей?

— Может быть, дома никого не застал.

— А почему он не пошел к Ягодкину в киоск? Для связного это было бы разумнее.

— Возможно, ему дали явку в дворницкую.

— Опять «может быть» и «возможно». Вот ты и проясни. Побывай у Ягодкина или позвони ему, пригласи к себе. Да и я смогу зайти на разговор.

— Значит, мне допрашивать? — удивился Жирмундский.

— Не допрашивать, а расспросить. И не только о происшествии, а и о жизни вообще. Женат или холост, как живет, чем интересуется, с кем дружен. И не настырно, не по-следовательски, а вежливо, по-дружески. Так сказать, прощупать личность, характер, реакцию на вопросы, склад мышления. Если нужно будет, я вмешаюсь.

Жирмундский удивлен еще более, кислая улыбка, недоумевающий взгляд, полное непонимание моей пристрастности.

— Неужели ты его в чем-то подозреваешь? — почти растерянно спрашивает он.

— Нет, конечно, — разъясняю я. — Просто хочется знать побольше об авторе письма.

Я размышляю.

Больше всего терзает меня совпадение: еще один двойник Ягодкина! Случайно? Вероятнее всего, именно так. Соболевых в Москве тоже немало, и наверняка есть среди них и Николаи Петровичи…

На другой день Жирмундский уведомляет меня по телефону, что автор письма уже получил пропуск и направляется к нему в кабинет.

Подождав чуток, захожу туда и я. Вхожу без стука, и Ягодкин тотчас же оборачивается. Ничего знакомого — никогда его не видел. Высок, худ, недлинные волосы с проседью, подстриженные усы и черноморский загар: видно, недавно приехал с юга.

Я в штатском, звания моего он не знает, и потому я вежливо, но деловито обращаюсь к Жирмундскому:

— Разрешите поприсутствовать, товарищ майор.

И в ответ согласный Сашин кивок сажусь позади Ягодкина.

— Вы можете поподробнее описать этого иностранца? — спрашивает Жирмундский.

Ягодкин отвечает не сразу, подумав, словно вспоминая, и в голосе его не слышно ни настороженности, ни волнения.

— Отчего же, конечно, могу. Помню довольно ясно — хорошо рассмотрел. О том, как был он одет, я уже вам писал, а вообще: ростом пониже меня, не атлет, даже со склонностью к полноте, блондин, стрижен коротко, вроде меня, глаза чуть прищуренные, с пронзительным, изучающим взглядом, ни усов, ни бороды нет, а нос прямой, чуть-чуть с горбинкой.

— Ну что ж, — замечает Жирмундский. — Описание до вольно подробное. Можно с вашей помощью сделать фоторобот?

— Пожалуйста, — соглашается Ягодкин.

— А вы не можете указать тех, кто еще видел его в поликлинике?

— Мои пациенты, ожидавшие приема. Фамилии и адреса можете записать по лечебным карточкам. Я скажу, чтобы вам дали их в регистратуре.

Жирмундский вежлив и дружелюбен. Как я и предложил, не допрашивает, а расспрашивает. По-деловому интересуется.

— А как он узнал, где вы работаете?

— Понятия не имею. Он знал даже, что я переехал сюда из Марьиной рощи.

— Может быть, он заходил к вам домой?

— Не знаю. Дома никого не было. Я сейчас не женат.

— Холост?

— Нет, разведен. Пока живу один.

— Может быть, он заходил к вашим соседям?

— Где? В Марьиной роще? Так дом снесен, и все разъехались кто куда. А с новыми соседями я почти незнаком. Где работаю, знают только в правлении жээска. А там я справлялся: никто обо мне не спрашивал.

— Тогда расскажите просто о себе, — улыбается Жирмундский. — Вы были женаты, развелись. А где сейчас ваша жена, под какой фамилией живет и где работает?

— А какое отношение это имеет к происшествию в поликлинике?

— Возможно, прямое. Он мог получить адрес поликлиники и у вашей бывшей жены.

— Я не поддерживаю отношений с моей бывшей женой. — Ягодкин уже сух и холоден. — Линькова Елена Ивановна. Живет в Москве. Получила однокомнатную квартиру. Где именно, не знаю.

Я считаю, что мне пора вмешаться. Спрашиваю так же сухо и холодно:

— В письме к нам вы называете себя участником Великой Отечественной войны. Где же вы воевали, на каком фронте, в какой части и в каком звании?

— А почему я должен отвечать на этот вопрос? — уже совсем раздраженно откликается Ягодкин. — И почему вам? Выясняйте сами, если хотите.

— Хотим, — говорю я. — Но сначала спросим у вас. Ваше письмо интересно, и уже потому многое в нем требует проверки. Поймите: не зная, как и, главное, почему этот иностранец нашел именно вас, мы вообще ничего не сможем объяснить. Ни себе, ни вам.

Я понимаю раздражение Ягодкина. Так и должен вести себя любой сохраняющий свое достоинство человек, непричастный к описанной ситуации. Не он создал ее в поликлинике, не он виноват в ней, так почему же интересуются его прошлым, явно не имеющим к ней отношения? Но мой тон и настойчивость все же побуждают его отвечать не капризничая.

— На Юго-Западном фронте с начала войны. Призван в Минске. — Он называет военкомат, часть, куда был направлен, имена командиров полка и роты. — Начал войну рядовым, кончил служить старшим лейтенантом. Имею два ордена. Снят с учета в сорок четвертом году по свидетельству медицинской комиссии о негодности к военной службе. После ранения два года не мог ходить: было повреждено колено. Передвигался на костылях, потом с палочкой, да и теперь хромаю. А как воевал, спросите у моего ротного. Сейчас он под Москвой, директор дома отдыха в Старой Рузе.

— А после войны где работали? — спрашивает Жирмундский.

— Сначала учился.

— В Минске?

— В Минске уже никого у меня не было. Отец и мать погибли в эвакуации. Устроили товарищи в Москву, поступил в Московский стоматологический. По стопам отца — он тоже был протезист. На этом, я думаю, моя биография исчерпана? — иронически заключает Ягодкин. — Думал помочь опознать врага, а вышло, что сам на допрос попал.

— Неужели вы не понимаете разницы между допросом и товарищеской беседой? — говорю я. — Вы действительно помогли нам, и не только тем, что написали о происшествии в поликлинике. До этого разговора вы были в наших глазах лишь автором заинтересовавшего нас письма, теперь же мы узнали человека. Вот так, товарищ Ягодкин. Ну а сейчас мы займемся фотороботом.

Затем мы сообща создавали портрет иностранца. На экране в темном зале плыли перед нами высокие лбы, прически с короткой стрижкой, щеки с различной степенью пухлости, носы с горбинкой. Ягодкин отбирал, отвергал и подтверждал.

Наконец портрет составлен.

— Похож? — спрашиваем мы у Ягодкина.

— Никогда не думал, что могу описать его так наглядно.