Вальтер Скотт
Эдинбургская темница
ГЛАВА I. ВВОДНАЯ
По склону Ашборн мчится в клубах пыли С шестеркой пассажиров Дерби-дилли.
note 1 Фрир
Ни в чем не наблюдаем мы столь быстрых перемен, как в способах доставки почты и пассажиров из одной части Шотландии в другую.
Каких-нибудь двадцать — тридцать лет назад, по свидетельству многих заслуживающих доверия старожилов, почта из столицы Шотландии во все ее концы доставлялась на маленькой жалкой повозке, с трудом делавшей тридцать миль per diem
note 2. Да что Шотландия! Всего лишь восемьдесят лет назад не лучше обстояло дело и у нашей более богатой соседки — Англии. Недаром медлительность почтовых карет осмеяна Филдингом в романе «Том Джонс» и Фаркером в небольшом фарсе под названием «Почтовая карета». По утверждению последнего, самые щедрые чаевые не могли заставить кучера ускорить прибытие в таверну «Бычья голова» более чем на полчаса.
Ныне эти старые, медленные, но зато безопасные способы передвижения неведомы ни у нас, ни в Англии; по самым глухим окраинам Англии наперегонки мчатся дилижансы и мальпосты. А через наше село ежедневно проносятся четыре дилижанса и три почтовых кареты с вооруженными берейторами в красных ливреях, соперничая шумом и блеском с изобретением прославленного тирана древности:
Неподражаемый пламень небес и тучи — безумец! -Медью и стуком хотел заменить рогоногих он коней!
В довершение сходства и в назидание дерзостным возницам случается, что судьба этих удалых соперников Салмонея завершается столь же плачевно, как и судьба их прототипа. Вот тогда-то пассажиры как внутри кареты, так и на империале имеют основания сожалеть о прежних медленных и надежных «Летучих каретах», которые по сравнению с колесницами мистера Палмера столь мало заслуживали свое название. Прежний экипаж неспешно заваливался набок, как затопляемый корабль, постепенно заполняющийся водою, тогда как нынешний разлетается вдребезги, подобно тому же судну, наскочившему на рифы, или, вернее, пушечному ядру, завершившему свой путь по воздуху. Покойный мистер Пеннант — большой оригинал и непримиримый противник современной быстрой езды — составил, как мне говорили, устрашающий список подобных происшествий; а если добавить к этому алчность трактирщиков, которые заламывают неслыханные цены — благо проезжающим некогда торговаться, — наглость кучеров и неограниченный произвол тиранов, именуемых кондукторами, составится весьма мрачная картина убийств, грабежей, вымогательств и мошенничества. Но в своем нетерпеливом стремлении к быстроте люди пренебрегают опасностью и не слушают увещеваний. Назло уэльскому любителю старины мальпосты уже грохочут у подножия Пенмен-Моора и Кадер-Идрис, и
Дрожат холмы, издалекаЗаслышав скрип и лязг возка.
Недалек день, когда эхо Бен-Невиса тоже будет потревожено, но не боевым рогом воинственного вождя клана, а почтовым рожком.
Был погожий летний день; по просьбе одного доброго посетителя
note 3 я отпустил своих школьников раньше обычного. В тот день я ожидал с почтовой каретой новый номер интересного периодического издания и вышел на дорогу навстречу карете с тем нетерпением, с каким сельский житель, описанный Каупером, жаждет новостей из столицы:
… Торжественная речь,Жестокий спор, язвительный ответ,И логика, и мудрость, блеск острот,И громкий смех — я жажду вас услышать.Горю желаньем вас освободитьИз плена, спорщики. И возвратитьВам голос, и звучание, и жизнь.
С такими именно чувствами я ждал появления кареты, с недавних пор ходившей по нашей дороге под названием «Сомерсет»; должен сказать, что я люблю встречать почтовую карету даже и тогда, когда она не везет мне ничего интересного. Дребезжащий стук колес достиг моих ушей, едва я взошел на вершину отлогого холма, называемого Гослин-брэй, с которого открывается широкий вид на долину реки Гэндер. Дорога, которая поднимается вдоль берега этой реки, а затем пересекает ее по мосту, в четверти мили от того места, где я стоял, вьется частью между огороженных мест и пашен, частью среди общинных пастбищ и выгонов. Меня могут назвать ребячливым, но жизнь моя протекла среди детей, и отчего бы мне не разделять их радостей? Итак, пусть это будет ребячливостью, но, признаюсь, я с удовольствием слежу за приближением кареты, когда повороты дороги открывают ее нашим глазам. Нарядный вид экипажа, его размеры, издали кажущиеся игрушечными, быстрота его движения, когда он то скроется, то покажется вновь, и нарастающий шум, который возвещает его приближение, — все привлекает праздного зрителя, не занятого ничем более серьезным. Пусть же смеется, кто хочет, надо мной, а заодно и над множеством почтенных горожан, которые любят следить из окна за проезжающим дилижансом. Занятие это весьма свойственно людям, и многие из тех, кто поднимает его насмех, сами, быть может, украдкой им развлекаются.
В тот день, однако, мне не суждено было до конца насладиться любимым зрелищем и дождаться, когда карета проедет мимо, а кондуктор хриплым голосом окликнет меня и на ходу вручит долгожданный пакет, ни на секунду не замедляя при этом движения экипажа. Я видел, как карета съехала со спуска, ведущего к мосту, с необычной даже для нее стремительностью, то появляясь, то исчезая в клубах ею же поднятой пыли и оставляя позади себя словно полосы летнего тумана. Но прошло три минуты — время, достаточное, по моим многократным наблюдениям, чтобы переехать мост и преодолеть подъем, — а карета все еще не появлялась на нашем берегу. Когда прошло еще столько же времени, я встревожился и поспешно зашагал ей навстречу. Выйдя к мосту, я сразу увидел причину задержки: «Сомерсет» опрокинулся, да так основательно, что лежал вверх колесами. Кучер и кондуктор, «проявив исключительную энергию», — как потом с похвалой отметили газеты, — успели уже перерезать постромки и высвободить лошадей, а теперь извлекали из кареты пассажиров, применив для этого «кесарево сечение» — иначе говоря, сорвав с петель одну из дверец, ибо открыть ее обычным путем не было возможности. Таким способом из кожаного чрева кареты были извлечены две весьма расстроенные девицы. Судя по тому, что они немедленно занялись своим туалетом, который, как и следовало ожидать, был в некотором беспорядке, я заключил, что они не получили ушибов; что же касается туалета, то я не осмелился предложить свои услуги, чем немало повредил себе, как оказалось впоследствии, в глазах прелестных потерпевших. Пассажиры на империале, которые были сброшены со значительной высоты толчком, подобным минному взрыву, отделались, однако, лишь незначительными царапинами и ушибами, исключая троих, угодивших в реку Гэндер, — эти еще боролись с водной стихией, подобно спутникам Энея, уцелевшим после кораблекрушения:
Редкие видны пловцы среди обширной пучины.
Я поспешил со своей скромной помощью туда, где в ней, по-видимому, была наибольшая нужда, и при содействии тех из пассажиров, кто остался невредим, вскоре выловил двоих из утопавших: оба они были сильные и здоровые молодцы, которым едва ли понадобилась бы помощь, не будь на них длиннейших модных пальто и столь же длинных и широких «веллингтоновых» панталон. Третий был стар и немощен и мог бы погибнуть, если б не наши усилия.
Выбравшись на сушу и отряхнувшись, словно огромные морские котики, джентльмены в пальто начали яростные пререкания с кучером и кондуктором относительно причины несчастья. Слушая эту перебранку, я заключил, что оба моих новых знакомца принадлежат к сословию адвокатов и что их профессиональная изворотливость должна одержать верх над возницами, которые в ответ лишь угрюмо отругивались. Наконец кондуктор заверил пассажиров, что их повезут дальше в большом дилижансе, который ожидался менее чем через полчаса, при наличии в нем свободных мест. Обстоятельства складывались благоприятно для путников: когда ожидаемый дилижанс прибыл, из шести мест внутри его занятыми оказались только два. Обе дамы, извлеченные из опрокинувшейся кареты, были приняты охотно; что же касается адвокатов, то их одеяния, пропитавшиеся водой, как губки, грозили причинить в дороге большие неудобства соседям, и пассажиры дилижанса решительно воспротивились водворению их внутрь экипажа. Адвокаты, со своей стороны, отказывались поместиться на империале, заявляя, что в прежней карете они заняли наружные места по собственному желанию и только на один перегон, ради разнообразия, сохранив за собой право в любое время пересесть внутрь кареты и специально оговорив это. После препирательств, во время которых делались ссылки на закон о Nautae, caupones, stabularii
note 4, дилижанс проследовал дальше, а ученым джентльменам осталось лишь требовать возмещения убытков.
Они тотчас же обратились ко мне с просьбой проводить их в ближайшее селение и указать там лучшую гостиницу. Выслушав мою рекомендацию «Голове Уоллеса», они заявили, что лучше остановятся там, чем согласятся на условия, предложенные наглым кондуктором «Сомерсета». Теперь им нужен был только мальчишка для доставки их багажа, а его мы быстро нашли в одном из придорожных домиков. Они уже готовились двинуться в путь, когда оказалось, что еще один путешественник находится в одинаковом с ними затруднении. Это был тот пожилой, болезненный на вид человек, который вместе с ними упал в реку. Он, видимо, не осмелился предъявить свои требования кучеру, услыша, как были отвергнуты притязания более значительных особ, а теперь робко стоял поодаль, всем своим видом говоря, что ему нечем обеспечить себе гостеприимство трактирщиков.
Я решился обратить внимание молодых щеголей на плачевное положение их попутчика. Намек мой был принят с добродушной готовностью.
— А ведь верно! Мистер Дановер! — обратился к нему один из молодых людей. — Что же вам тут оставаться? Пойдемте-ка пообедаем с нами. Мы с Холкитом все равно наймем экипаж, чтобы ехать дальше, и подвезем вас, куда скажете.
Бедняк — ибо таковым он казался по одежде и по робости — отвесил тот униженный поклон, которым шотландец как бы говорит: «Слишком много чести для таких, как я», и поплелся за своими веселыми покровителями, причем все трое поливали пыльную дорогу водой, струившейся с их намокшей одежды, — этот избыток влаги представлял забавный и нелепый контраст с окружающим летним пейзажем, где все под лучами полуденного солнца изнывало от зноя и засухи. Этот контраст был подмечен самими молодыми людьми: не пройдя нескольких шагов, они принялись отпускать на этот счет довольно удачные шутки.
— Мы не можем пожаловаться, как поэт Каули, — сказал один из них,
— что руно Гедеона осталось сухим посреди влажной стихии. С нами произошло нечто противоположное этому чуду.
— Нас должны с почетом встретить в городе: мы несем им то, в чем они, как видно, больше всего нуждаются, — сказал тот, кого назвали Холкитом.
— И проявляем при этом невиданную щедрость, — подхватил его приятель. — Поливаем их пыльную дорогу, точно три водовозные бочки.
— Мы явимся перед ними в полном составе, — сказал Холкит. — Адвокат, стряпчий…
— … и клиент, — сказал молодой адвокат, оглянувшись, и прибавил, понизив голос: — который, судя по его ощипанному виду, давно уже имеет дело с нашим братом.
Действительно, у смиренного спутника молодых весельчаков был весьма потрепанный вид обнищавшего истца, разоренного тяжбами, и я невольно улыбнулся их догадке, хотя и постарался скрыть улыбку от предмета шуток.
Когда мы добрались до гостиницы «Уоллес», старший из эдинбургских джентльменов, который, по моему предположению, был адвокатом, настоял, чтобы я отобедал с ними; они подняли на ноги все семейство хозяина, потребовав извлечь из кладовой и погреба самые лучшие припасы и приготовить их наилучшим образом, и проявили при этом обширные познания в кулинарном искусстве. Во всем прочем они оказались веселыми малыми, в расцвете молодости и жизненных сил, истыми представителями верхушки своего сословия, весьма напоминавшими судейскую молодежь времен Аддисона и Стиля. К осведомленности и рассудительности, которые они проявляли в беседе, примешивалась беспечная веселость; они стремились сочетать качества людей деловых и в то же время светских, любителей изящного. Подлинный аристократ, воспитанный в той полной праздности и духовной пустоте, которые, насколько я понимаю, необходимы для создания безупречного джентльмена, вероятно, усмотрел бы у адвоката налет профессиональной педантичности, который тому не удавалось скрыть, а у его приятеля — некоторую излишнюю суетливость, и наверняка нашел бы в их беседе больше учености, а также оживления, чем подобает настоящему светскому человеку. Но я, настроенный не столь критически, с удовольствием находил у моих спутников счастливое сочетание хороших манер и широкого гуманитарного образования со склонностью к веселой болтовне, каламбуру и шутке, пленяющей серьезного человека потому, что сам он на них неспособен.
Худощавый и болезненный человек, которого они по доброте своей пригласили в свое общество, казался там не на своем месте и не в своей тарелке: он сидел на краешке стула, а стул не решался придвинуть ближе чем на два фута к столу, чем изрядно затруднял себе доставку пищи в рот, словно желая искупить этим дерзость, которую проявил, затесавшись в столь избранную компанию. Вскоре после обеда, отказавшись от вина, которое в изобилии стало ходить у нас по кругу, он осведомился, к какому часу заказан экипаж, и, сказав, что будет готов, смиренно удалился.
— Джек, — сказал адвокат своему спутнику, — мне знакомо лицо этого бедняги. А ведь ты угадал, это действительно один из моих клиентов.
— И верно, что бедняга! — отозвался Холкит. — Но ты, должно быть, хотел сказать: единственный из твоих клиентов?
— Не моя вина, Джек, — ответил адвокат, которого, как выяснилось, звали Харди. — Ведь ты должен передавать мне все свои дела, а если и у тебя их нет, так из ничего и не будет ничего, это подтвердит и наш ученый собеседник.
— Однако у этого горемыки все же было что-то, а ты обратил это в ничто. Судя по его виду, он скоро почтит своим пребыванием сердце Мид-Лотиана.
— Ошибаешься: он только что оттуда. Но я вижу, что наши речи непонятны нашему собеседнику. Вы бывали в Эдинбурге, мистер Петтисон?
Я отвечал утвердительно.
— В таком случае вы, наверное, проходили, хотя и не так часто, как я, — мне это приходится постоянно, — по узкому, извилистому переходу, который начинается от северо-западного угла Парламентской площади и идет вдоль высокого старинного здания с башнями и железными решетками. Там все как в поговорке: «От церкви близко, от бога далеко…»
— Есть про это место и еще поговорка, — вмешался Холкит, продолжая загадку: — «От сумы…»
— В общем, — закончил адвокат, в свою очередь, прерывая приятеля, — это такое место, где несчастье сходит за вину, место, откуда каждый желает вырваться…
— И куда никто не стремится попасть, — добавил другой.
— Я понял вас, джентльмены, — сказал я. — Вы имеете в виду тюрьму.
— Вот именно, — подтвердил молодой адвокат, — Эдинбургскую темницу, или, иначе, Толбут. Заметьте, мы описали ее вам весьма кратко, а могли бы расписать как нам заблагорассудится: теперь, когда отцы города постановили срыть это почтенное здание до основания, ничто уже не сможет ни подтвердить, ни опровергнуть наши россказни.
— Так вот что называют сердцем Мид-Лотиана! — сказал я.
— Да, под этим названием оно известно лучше всего.
— Должен заметить, — сказал я с той застенчивостью, с какой человек позволяет себе каламбур в обществе, где отнюдь не рассчитывает блеснуть, — что в таком случае у графства Мид-Лотиан печально на сердце.
— Отлично сказано, мистер Петтисон, — сказал Харди. — Да, это холодное сердце, каменное сердце! .. Слово за тобой, Джек.
— Сердце, где всегда найдется место бедняку, — подхватил Холкит, стараясь не отстать.
— Зато это сердце нелегко разбить, — продолжал адвокат. — Кажется, последнее слово остается за мной. Неужели ты уже пасуешь, Джек?
— Ты читаешь у меня в сердце, — сказал со смехом младший из друзей.
— Тогда оставим эту тему, — сказал Харди. — А, право, жаль, что осужденной на слом темнице не предоставят того права, каким пользовались многие ее обитатели. Почему бы не издать «Последнюю исповедь и предсмертные признания Эдинбургской темницы»? Правда, старые стены не узнают своей посмертной славы, но разве не было так со многими беднягами, которые болтались в петле на восточной башне, а разносчики между тем торговали «Исповедью» и «Признаниями», которых преступник и не думал делать?
— Если дозволите высказать мое мнение, — сказал я, — боюсь, что признания эти оказались бы однообразным перечнем бедствий и преступлений.
— Ошибаетесь, — сказал Харди. — Тюрьма — это целый мир, с особыми, только ему свойственными печалями и радостями. Жизнь ее обитателей нередко обрывается прежде времени, но ведь такова и участь солдат. Арестанты бедны, если применять к ним нашу мерку; однако и среди них есть разница состояний, так что некоторые оказываются относительно богаты. Они никуда не могут уйти, но не так ли бывает и с гарнизоном осажденной крепости или с экипажем корабля, ушедшего в дальнее плавание? Кое в чем тюрьма даже лучше: там можно прикупить съестного, если есть деньги, и, во всяком случае, никто не принуждает вас работать.
— Вряд ли, однако, — сказал я (не без тайного умысла вызвав собеседника на откровенность, в надежде услышать что-нибудь интересное для моей новой темы), — вряд ли в тюремной хронике будет достаточное разнообразие событий.
— Разнообразие будет бесконечное, — возразил молодой адвокат. — Все, что есть в жизни необычайного и страшного, — преступление, обман, безумство, неслыханные бедствия и невероятные повороты фортуны, — всему этому будут примеры в моей «Последней исповеди Эдинбургской темницы»; их будет достаточно, чтобы удовлетворить даже ненасытный аппетит публики, всегда падкой до чудес и ужасов. Романист тщетно ломает голову, стараясь разнообразить свою повесть, но как редко удается ему найти образ или положение, которые еще не примелькались читателю! И похищение, и смертельная рана, от которой герой никогда не умирает, и опасная горячка, от которой героиня наверняка выздоровеет, оставляют читателя равнодушным. Подобно моему другу Краббу, я никогда не теряю надежды и полагаюсь на тот пробковый пояс, на котором герои романа благополучно выплывают из любой пучины.
Тут он с большим чувством прочел следующий отрывок:
Боялся я. Но не боюсь теперьУзнать, что красоту терзает зверьИ что в темницу ввергнута она,Коварному злодею отдана.Пусть ров глубок, и стены высоки,И на дверях железные замки,Страж у дверей, бездушен и жесток,Не променяет долг на кошелек.Пускай мольбы утихнут, не задевСердца мужей и сердобольных дев,И с высоты тюремного окнаПусть не решится броситься она.И помощь так безмерно далека,Что не дождаться целые века.И все же сочинитель сыщет путь,Чтобы свободу узнице вернуть.
Когда развязку можно угадать, — заключил адвокат, — книга теряет всякий интерес. Вот отчего никто нынче не читает романов.
— Что я слышу! — воскликнул его приятель. — Верите ли, мистер Петтисон, — когда бы вы ни навестили сего ученого мужа, вы всегда найдете у него последний модный роман — правда, искусно спрятанный под «Юридическими институциями» Стэра или «Судебными решениями» Моррисона.
— Разве я отрицаю это? — сказал юрист. — Да и к чему? Ведь известно, что эти пленительные Далилы завлекали в свои сети многих людей куда умнее меня. Разве мы не найдем романов среди бумаг наших известнейших адвокатов или даже под подушками судейского кресла? Мои старшие коллеги в адвокатуре и суде читают романы; а некоторые, если только это не клевета, даже сами их сочиняют. Про себя скажу, что я читаю по привычке и по лености, но не из подлинного интереса. Как шекспировский Пистоль, когда он ел свой порей, я кляну книгу, но дочитываю ее до конца. Иное дело — подлинные повести о людских безумствах, записанные в судебных отчетах; прочтите их — и вам откроются новые страницы человеческого сердца и такие повороты судьбы, какие ни один романист не решился бы измыслить.
— И подобные повести, — спросил я, — вы предполагаете извлечь из истории Эдинбургской темницы?
— В большом изобилии, дорогой сэр, — ответил Харди. — Позвольте, кстати, наполнить ваш стакан… Не там ли в течение многих лет собирался шотландский парламент? Не там ли укрылся король Иаков, когда разъяренная толпа, подстрекаемая мятежным проповедником, ворвалась туда, крича: «Да падет меч Гедеона на голову нечестивого Амана!» А с тех пор сколько сердец изнывало в этих стенах, сколько людей отсчитывало там последние часы своей жизни, сколько их отчаивалось при ударах часов! Сколько их искало поддержки в упорстве и гордости, в непреклонной решимости! Сколько их искало утешения в молитве! Одни, оглядываясь на совершенные ими преступления, недоумевали, как могли они поддаться искушению. Другие, в сознании своей невиновности, негодовали на несправедливость суда и тщетно искали пути доказать свою правоту. Неужели повесть об этих глубоких и сильных страданиях не вызовет столь же глубокого волнения и интереса? Дайте мне только издать шотландские «Causes celebres»
note 5, и вы надолго насытитесь трагедиями. Истина всегда торжествует над созданиями самого пылкого воображения. Magna est veritas, et proevalebit
note 6.
— Мне всегда казалось, — заметил я, ободренный любезностью моего говорливого собеседника, — что летописи шотландского правосудия должны быть в этом смысле менее богаты, чем в любой другой стране. Высокий нравственный уровень нашего народа, его трезвость и бережливость…
— Сокращают число профессиональных воров и грабителей, — сказал адвокат, — но не спасают от безумных заблуждений и роковых страстей, рождающих преступления более необычные, а именно они и вызывают наибольший интерес. В Англии цивилизация существует гораздо дольше; люди там издавна привыкли подчиняться законам, применяемым неукоснительно и обязательным для всех; там каждому отведено в обществе определенное место; самые преступники составляют особую общественную группу, которая, в свою очередь, подразделяется на несколько категорий, сообразно способам хищений и их объектам. Эти сообщества тоже подчиняются известным правилам и обычаям, и они уже достаточно известны на Боу-стрит, в Хэттон-гарден и в Олд-Бейли. Наша соседка Англия подобна возделанному полю, где пахарь знает, что вместе с посевом, несмотря на все его старания, взойдет известное количество сорняков, и может заранее назвать и описать их. Шотландия же в этом отношении подобна собственным своим горным лощинам. Моралист найдет столько же исключительного в наших судебных летописях, сколько ботаник находит редкостных растений среди наших скал.
— И это все, что ты извлек из троекратного чтения комментариев к шотландскому уголовному законодательству? — спросил приятель адвоката.
— Их ученый автор не подозревал, что примеры, с такой тщательностью и эрудицией собранные им для иллюстрации юридических концепций, могут быть превращены в какие-то приложения к растрепанным томам библиотеки романов.
— Поспорю на пинту кларета, — сказал адвокат, — что это его не обидело бы. Но прошу не прерывать меня, как мы говорим в суде. Я еще немало мог бы порассказать из моих шотландских «Causes celebres». Вспомните, какие необычайные и дерзкие преступления порождались у нас долгими междоусобиями; или передачей судейских должностей по наследству, а это вплоть до 1748 года отдавало правосудие в руки людей невежественных или пристрастных; или нравами наших дворян, которые сидят по своим медвежьим углам и не впадают в полную спячку только потому, что лелеют чувства злобы и мстительности. Вспомните, наконец, ту приятную особенность национального характера, тот perfervidum ingenium Scotorum
note 7, который наши законники приводят в оправдание суровости нашего законодательства. Когда я дойду до этих мрачных и зловещих дел, у читателя волосы встанут дыбом и кровь застынет в жилах… Но вот и наш хозяин. Должно быть, экипаж подан.
Оказалось, однако, что экипажа нет и не будет до утра, ибо сэр Питер Плайем только что перед тем угнал единственную четверку здешних лошадей в старинный город Баблбург, куда он направился по делам выборов. Но так как Баблбург — только один из пяти городишек, которые совместно выбирают одного депутата в парламент, то соперник сэра Питера воспользовался его отсутствием для проведения энергичной кампании среди избирателей другого городка, Битема, который, как известно, граничит с поместьем сэра Питера, а потому с незапамятных времен всецело подвластен роду Плайемов. Сэр Питер оказался, таким образом, в положении воинственного монарха, который, углубившись на неприятельскую территорию, вынужден немедленно возвратиться, чтобы защищать собственные владения. Сэру Питеру пришлось вернуться из наполовину завоеванного Баблбурга в чуть было не потерянный им Битем; так что четверка лошадей, доставившая его утром в Баблбург, снова понадобилась, чтобы везти его вместе с его управляющим, слугою, приживалом и собутыльником обратно в Битем. Эти объяснения хозяина нимало не заинтересовали меня, как, вероятно, и читателя; но спутникам моим они показались столь интересны, что вполне примирили их с задержкою. Они встрепенулись, как боевые кони при звуке трубы, заказали хозяину комнату и целых полгаллона кларета и занялись обсуждением политической ситуации в Баблбурге и Битеме, а также всех «жалоб, кассаций и апелляций», которые из нее непременно воспоследуют.
В разгаре оживленного — но для меня совершенно непонятного — разговора о мэрах, судьях, старшинах и секретарях городских корпораций, об избирательных списках и цензе оседлости адвокат вдруг спохватился: «А как же бедняга Дановер? Мы о нем совсем позабыли!» За pauvre honteux
note 8 послали хозяина с настоятельным приглашением провести остаток вечера вместе. Я спросил молодых людей, что им известно о несчастном. Адвокат полез в карман за делом своего клиента.
— Он — один из кандидатов на remedium miserabile
note 9, — сказал Харди, — на так называемый cessio bonorum
note 10. Подобно тем богословам, которые усомнились в справедливости вечных мук ада, шотландские юристы пришли к выводу, что грех бедности не следует карать пожизненным заключением. Отбыв месячный срок, несостоятельный должник может обратиться в Верховный суд, указать размер своих долгов и своего актива, передать все имущество кредиторам и ходатайствовать об освобождении из тюрьмы.
— Я слыхал, — заметил я, — об этом гуманном установлении.
— Да, — сказал Холкит, — и самое лучшее в нем, как заметил некий иностранец, это то, что можно добиться cessio, когда bonorums у вас нет и в помине. Ну, что ты роешься в карманах? Ведь у тебя там одни старые театральные афишки, заявления, требующие заседания факультета, устав Общества мыслителей, расписание лекций и прочая чепуха, наполняющая карманы молодого адвоката. Вы найдете там все, кроме денег и дел. Неужели ты не сумеешь без шпаргалки изложить дело о cessio? Эти дела рассматриваются каждую субботу. Все они на один лад, и одна форма обвинения подойдет к каждому.
— Это нимало не похоже на те дела, которые, по словам вашего товарища, проходят через наши суды, — сказал я.
— Верно, — ответил Холкит, — но Харди говорил об уголовных делах, а это — чисто гражданское. Я и сам мог бы выступить по такому делу, хоть и не имею прав на адвокатскую мантию и треххвостый парик. Итак, слушайте, как я изложил бы дело. Мой клиент, по ремеслу ткач, работал по найму, скопил кое-какие деньжонки, арендовал ферму (а ведь для этого, как и для того, чтобы править шарабаном, нужен талант), а тут неурожай… Он выдал кому-то векселя без обеспечения, помещик наложил секвестр, кредиторы пошли на соглашение, наш фермер решил открыть трактир, разорился вторично, был подвергнут тюремному заключению за долг на сумму десять фунтов, семь шиллингов, шесть пенсов. В настоящее время его долг составляет столько-то, убытки — столько-то, наличные средства — столько-то, что составляет баланс: столько-то в его пользу. Возражений не поступило. Прошу суд привести должника к присяге.
Харди отказался наконец от попыток найти свой документ и рассказал о злоключениях бедного Дановера с обычным своим остроумием, но в то же время с волнением, которого он словно стыдился, как не подобающего профессионалу, но которое делало ему честь. Это была одна из тех повестей, где злой рок неотступно преследует героя. Человек безупречной нравственности, знающий, трудолюбивый, но робкий и бедный, он тщетно пробовал все средства, какими обычно достигается благополучие, но едва раздобывал себе пропитание. В краткую пору надежд на достаток — но еще не самого достатка — он обзавелся женой и детьми, но луч надежды скоро угас. Все неудержимо влекло его к самому краю пропасти, ожидающей неисправных должников. Он отчаянно цеплялся за все, что могло отсрочить гибель, но все ускользало из его рук; он сумел лишь продлить свою агонию и наконец погрузился на дно, с которого был извлечен стараниями Харди.
— А теперь, когда ты вытащил беднягу на берег, — сказал Холкит, — ты, надо полагать, оставишь его, разутого и раздетого, на произвол судьбы. Послушай-ка… — И он что-то зашептал на ухо своему товарищу; я разобрал только многозначительные слова: «просить содействия милорда».
— Устраивать судьбу разорившегося клиента, — сказал Харди смеясь, — ведь это pessimi exempli, дурной пример собратьям. Я и сам об этом подумывал, не знаю только, удастся ли. Но тише! Вот он сам.
Мне было приятно видеть, что несчастья Дановера как бы дали ему право на уважение и внимание молодых людей; они обошлись с ним весьма вежливо и сумели вовлечь в разговор, который, к моему удовольствию, вновь обратился к шотландским «Causes celebres». Ободренный радушным обхождением, Дановер разговорился. В тюрьмах, как и всюду, существуют свои традиции, известные лишь их обитателям и передаваемые от одного поколения заключенных другому. Некоторые из этих обычаев, описанных Дановером, были интересными иллюстрациями к знаменитым процессам, которые Харди и его товарищ так тщательно изучили. За этими рассказами прошел у нас вечер, пока Дановер не выразил желания отправиться на покой; я последовал его примеру, чтобы записать кое-что из слышанного и прибавить новые страницы к тем повестям, которые я с таким удовольствием составлял. Молодые люди потребовали жаркого, глинтвейна, колоду карт и сели играть в пикет.
Наутро путники покинули Гэндерклю. Впоследствии я узнал из газет, что оба они приняли участие в нашумевшей политической тяжбе между Баблбургом и Битемом — тяжбе, подлежавшей быстрому разрешению, но которой, видимо, суждено надолго пережить депутатские полномочия тяжущихся. Холкит, как сообщали газеты, выступил в качестве поверенного, а Харди — в качестве адвоката сэра Питера Плайема, причем так удачно, что с тех пор в его карманах стало меньше театральных афиш и завелись дела. Удача эта была ими заслужена, ибо Дановер, навестивший меня вскоре после этого, со слезами сообщил, что они выхлопотали ему скромное место, дающее возможность содержать семью. Поистине не было бы счастья, да несчастье помогло. После вереницы бедствий для него наконец блеснул луч надежды, — и все после того, как он упал с крыши дилижанса в реку Гэндер в обществе адвоката и присяжного стряпчего. Не знаю, будет ли читатель так же радоваться этому событию: ведь именно ему он обязан повестью, которую я составил из рассказов того вечера.
ГЛАВА II
Кому доводилось в Париже бывать, Тот Гревскую площадь не может не знать. Приют для несчастных, где честность и суд В единстве чудовищном к смерти ведут. Там гибель срывает оковы с людей, Венчает палач ухищренья судей, Там грозный разбойник и нежный певец Своим злоключеньям находят конец.
Прайор
В былые времена публичные казни в Англии свершались на площади Тайберн, куда осужденные жертвы правосудия торжественно шли по нынешней Оксфорд-роуд. В Эдинбурге для этой печальной цели имелся широкий проезд, или, вернее, длинная площадь, окруженная высокими зданиями и носившая название Грассмаркет. Большие размеры ее позволяли вмещать множество зрителей, обычно собиравшихся на это тягостное зрелище. Вместе с тем окружающие ее дома издавна были населены преимущественно людьми простого звания, так что те, кого неприятное зрелище могло оскорбить или чрезмерно взволновать, были от него избавлены. Дома на площади Грассмаркет большей частью убоги; однако ж место это не лишено величавости — с юга над ним высится отвесная скала, увенчанная старинной крепостью с обомшелыми зубчатыми стенами и башнями.
Площадь служила для публичных казней еще лет тридцать назад. Наступление рокового дня возвещалось большой черной виселицей, воздвигавшейся в восточном конце Грассмаркета. Это зловещее сооружение имело значительную вышину и было окружено помостом, куда вели две лестницы: для несчастной жертвы и палача. Все это сооружалось в ночь перед казнью, отчего казалось, что виселица вырастает из земли по мановению нечистой силы; помню, какой ужас внушали эти зловещие приготовления мне и другим школьникам. В ночь после казни виселица исчезала и убиралась, под покровом тьмы и тайны, на обычное свое место под сводами парламента или здания суда. Теперь казни совершаются по-иному: как в лондонском Ньюгете; но лучше ли это, сказать не берусь. Правда, нравственные муки осужденного теперь сокращены: ему не приходится шествовать через весь город в погребальном саване, в сопровождении священника, подобно живому мертвецу; но если признать, что главной целью наказания является предотвращение преступлений, то, сократив мрачную церемонию, не уменьшили ли мы отчасти того потрясающего действия на зрителей, которое в огромном большинстве случаев является единственным оправданием смертной казни?
7 сентября 1736 года на площади Грассмаркет как раз происходили описанные нами мрачные приготовления.
С раннего утра площадь начала заполняться группами людей, смотревших на помост и виселицу с суровым и мстительным удовлетворением, — случай весьма редкий, ибо народ обычно склонен великодушно забывать о преступлении осужденного и видеть лишь его страдания. На этот раз, однако, преступник был осужден за действия, которые более всего вызывают ненависть народа. История эта хорошо известна; однако для лучшего понимания всего последующего нелишне будет напомнить ее в главных чертах. Рассказ может оказаться длинен, но, надеюсь, небезынтересен для тех, кому известен его конец. Как бы то ни было, некоторые подробности необходимы ради ясности дальнейшего повествования.
Несмотря на ущерб, который контрабанда наносит правительственным доходам, торговле и нравам, она не считается в народе — да, впрочем, и среди высших классов — тяжким преступлением. Напротив, в тех краях, где она процветает, она неизменно привлекает наиболее отважных, сметливых и способных из крестьян, зачастую при потворстве фермеров и мелкого дворянства. В царствование первого и второго Георгов контрабанда в Шотландии была распространена повсеместно, ибо население, непривычное к пошлинам и считавшее их нарушением своих исконных прав и свобод, всеми способами старалось от них уклониться.
Контрабанда особенно процветала в графстве Файф, омываемом морем с трех сторон — с юга, севера и востока — и изобилующем мелкими гаванями. Там проживало много опытных мореходов, начинавших свою жизнь пиратами, так что в смельчаках никогда не было недостатка. На особой примете у таможенников был некий Эндрю Уилсон, бывший пекарь из села Патхед. Он обладал большой физической силой, смелостью и находчивостью, отлично знал побережье и способен был возглавить самое отчаянное предприятие. Не раз удавалось ему ускользнуть от погони.
Но таможенники учредили за ним такой бдительный надзор и столько раз отбирали товары, что вконец разорили его. Уилсон озлобился. Он считал себя ограбленным и вообразил, что при случае имеет право расквитаться с казной. А где есть готовность к преступлению, там и случай не замедлит представиться. Уилсон как-то проведал, что сборщик пошлин из Киркалди прибыл по делам службы в Питтенуим, имея при себе крупную сумму казенных денег. Сумма эта была все же значительно меньше той, которую Уилсон потерял на отобранных товарах; поэтому он решил возместить свои убытки за счет казны и сборщика.
Он взял себе в товарищи некоего Робертсона и еще двух праздных молодцов, также замешанных в контрабанде, которых он убедил рассматривать все предприятие с той же точки зрения. Они выследили таможенника и ворвались в дом, где он остановился. Уилсон и двое из его сообщников вошли в комнату чиновника, а четвертый, Робертсон, стал на страже у дверей с обнаженным кинжалом. Чиновник, видя, что жизнь его в опасности, в одной рубахе выпрыгнул из окна и спасся бегством, а грабители беспрепятственно овладели двумястами фунтами казенных денег.
Грабеж был необычайно дерзким, ибо на улице в тот час еще было немало прохожих. Но Робертсон объяснил любопытным, привлеченным шумом, что чиновник повздорил с домохозяином; почтенные граждане Питтенуима, не считая себя обязанными выручать ненавистного всем таможенника, удовлетворились этим малоправдоподобным объяснением, и, подобно левиту из евангельской притчи, перешли на противоположную сторону. Наконец забили тревогу и вызвали солдат, грабители были схвачены, добыча отнята, а Уилсон и Робертсон осуждены на смерть, главным образом на основании показаний одного из их сообщников.
Многие считали, что суду следовало принять во внимание заблуждение, в котором пребывали преступники, и заменить смертную казнь менее суровой карой. Однако, по мнению правительства, дерзкое преступление требовало примерного наказания. Когда смертный приговор был вынесен, кто-то из друзей осужденных передал им в тюрьму напильники и все необходимое для побега. Они распилили решетку в одном из окон и могли бы спастись, если б не упрямство Уилсона, которого у него было не меньше, чем смелости. Товарищ его, Робертсон, человек молодой и худощавый, предлагал первым вылезти через проделанное ими отверстие, чтобы потом, если понадобится, расширить его снаружи для Уилсона. Но Уилсон непременно захотел попробовать первым; будучи плотного сложения, он не только не сумел пролезть между прутьев, но и прочно застрял там. Попытка к бегству была раскрыта, и тюремщик принял все меры к тому, чтобы она не могла повториться.
Робертсон ни единым словом не упрекнул товарища за упрямство, погубившее их обоих; но, как видно, Уилсон сам не мог простить себе, что вовлек Робертсона, на которого имел большое влияние, в преступную затею, имевшую столь плачевный конец, а затем погубил его вторично, помешав побегу своим упрямством. Люди, подобные Уилсону, хотя и закоренели в преступлениях, но сохраняют способность к самопожертвованию. Теперь он думал только о том, как спасти жизнь Робертсона, не заботясь о своей собственной. Для этого он задумал и осуществил необычный и смелый план.
К Эдинбургской темнице примыкает одна из трех церквей, образующих ныне собор Сент-Джайлса, называвшаяся тогда Толбутской церковью. Согласно обычаю, в последнее воскресенье перед казнью осужденные, охраняемые стражей, присутствовали там при богослужении. Предполагалось, что это последнее совместное моление в обществе ближних должно было смягчить и обратить к богу ожесточившиеся сердца несчастных. Для остальных же прихожан считалось полезным поклониться творцу вместе с теми, кто, готовясь по приговору земного судии предстать на суд всевышнего, уже как бы стоят на пороге вечности. Впрочем, после случая, о котором мы намерены рассказать, этот назидательный обычай был отменен.
Священник, совершавший богослужение, только что окончил трогательную проповедь, отчасти обращенную к несчастным Уилсону и Робертсону, которые сидели на отведенной для преступников скамье, каждый под охраной двух солдат городской стражи. Священник напомнил им, что скоро они присоединятся к сонму праведных или грешников; что не далее, как через два дня, они вместо церковных псалмов услышат райское пение или же плач и скрежет зубовный — смотря по тому, в каком расположении духа они встретят свой смертный час; что им не должно отчаиваться перед близким концом, но, напротив, радоваться: ибо всем присутствующим, молящимся вместе с ними, равно суждено умереть, но только им одним дано знать точно, когда приговор будет приведен в исполнение. «Поэтому, — воскликнул достойный человек дрожащим от волнения голосом, — пользуйтесь оставшимся временем, братья мои! Помните, что тот, для кого не существует времени, может даровать вам вечное спасение даже за те краткие минуты, которые оставил вам земной судия».
Было замечено, что Робертсон при этих словах заплакал; Уилсон же, казалось, ничего не понимал или был поглощен иными мыслями, но это в его положении было так естественно, что ни в ком не вызвало ни удивления, ни подозрений.
Служба окончилась, и молящиеся стали расходиться, но многие медлили, желая поближе рассмотреть преступников, которые вместе со стражей встали и также готовились идти, как только можно будет пробраться к выходу. В толпе раздавались возгласы сочувствия, особенно явного ввиду смягчающих обстоятельств дела, — как вдруг Уилсон, который, как мы уже говорили, обладал богатырской силой, схватил двоих солдат, каждого одной рукою, и, крикнув своему товарищу: «Беги, Джорди, беги!», бросился на третьего и вцепился зубами в ворот его мундира. Робертсон на мгновение оцепенел и, казалось, не в силах был бежать; но когда крик «Беги!» был подхвачен многими из окружающих, открыто ставшими на его сторону, он оттолкнул четвертого солдата, перескочил через скамью, смешался с толпою, где ни одна рука не поднялась задержать несчастного в его последней попытке спастись, мгновенно оказался у выхода — и исчез.
Отвага и великодушие, проявленные Уилсоном, усилили общее сочувствие к нему. Когда не затронуты их собственные предубеждения, люди склонны сочувствовать бескорыстию и самоотвержению; все восхищались Уилсоном и радовались побегу Робертсона. Общее сочувствие породило даже слух о том, что перед самой казнью Уилсон будет освобожден толпою либо старыми товарищами или вторично проявит свою необычайную силу и отвагу. Власти сочли необходимым принять меры против возможных беспорядков. На место казни был послан большой отряд городской стражи под командованием капитана Портеуса, получившего столь печальную известность после трагических событий, связанных с этой казнью. Нелишне будет поэтому сказать несколько слов о его отряде и о нем самом. Впрочем, предмет этот настолько важен, что заслуживает особой главы.
ГЛАВА III
О Бог великий, aquae-vitae
note 11! Мы ищем у тебя защиты, В несчастьях наших помоги ты И будь на страже! Спаси нас от лихих бандитов - От нашей стражи!
Фергюсон, «Сумасшедшие дни»
Капитан Джон Портеус, чье имя сохранилось в эдинбургских преданиях, равно как и в летописях уголовных дел, был сыном эдинбургского портного, прочившего его по той же части. Но юноша, которого неудержимо влекло к разгульной жизни, предпочел поступить в полк наемников, долго служивших в Голландии и прозванных поэтому «шотландскими голландцами». Там он прошел военную выучку. Вернувшись в родной город после нескольких лет праздной и скитальческой жизни, он пригодился эдинбургскому магистрату в смутный 1715 год для обучения городской стражи и вскоре получил чин капитана. Этим повышением он был обязан единственно своим военным познаниям и распорядительности, проявленной на полицейской службе; ибо вообще, как говорили, он отличался распутством, был бессердечный сын и жестокий муж. На своем посту он был, однако, полезен, а его свирепость устрашала бунтовщиков и нарушителей общественного порядка.
Вверенное ему войско состоит — вернее, состояло — из ста двадцати солдат, разделенных на три роты и получавших форменную одежду и довольствие. Туда шли преимущественно ветераны, на досуге занимавшиеся ремеслом. На них лежала обязанность поддержания порядка, подавления бунтов и пресечения уличных грабежей; словом, это была вооруженная полиция, вызываемая при всех случаях, когда можно ожидать смуты и беспорядков. Бедняга Фергюсон, который в своей разгульной жизни порой сталкивался с этими блюстителями общественного спокойствия и упоминает о них так часто, что может быть назван их певцом, следующим образом предостерегает от них читателя, основываясь, без сомнения, на собственном опыте:
Спасайся, добрый мой народ,От стражников-задир.Едва ль найдется худший сбродСредь тех, на ком мундир.
Действительно, солдаты городской стражи, как мы уже говорили, пожилые, отслужившие воины, но еще достаточно крепкие для выполнения своих обязанностей, к тому же — большей частью из шотландских горцев, отнюдь не были расположены терпеливо сносить оскорбления толпы, дерзкое озорство школьников и бесчинства праздных гуляк, с которыми им всего чаще приходилось сталкиваться. Бедняги были ожесточены насмешками, которые им доставались по любому поводу, и часто нуждались в увещеваниях того же поэта:
Ради самих себя, солдаты
Страны, озерами богатой!
Не грабьте нас, как супостаты,
Не лейте кровь!
Ужели нам нести утраты
Все вновь и вновь?
Во всех случаях праздничного веселья, когда имеется законный предлог пошуметь, стычка со стражниками составляла излюбленное развлечение эдинбургской толпы. Когда эти строки увидят свет, такие стычки у многих, вероятно, еще будут свежи в памяти. Но почтенного воинства, которое в них участвовало, уже не существует. Постепенное исчезновение городской стражи напоминает участь ста рыцарей короля Лира. Каждое новое поколение городских советников, подобно Гонерилье и Регане, все более уменьшало их число, задавая один и тот же вопрос: «К чему нам двадцать пять? К чему нам десять? Зачем нам пять?» А скоро дойдет уже до того, что «и одного не надо».
Теперь лишь изредка можно увидеть этот призрак былого: седобородого горца с лицом, иссеченным боевыми рубцами, но согбенного старостью; в старинной форменной треуголке, обшитой простою белой тесьмой вместо прежнего серебряного галуна; в полинялом красном мундире, жилете и панталонах; в иссохшей руке у него — старинное оружие, так называемый лохаберский топор, то есть длинный шест с топориком и крюком на конце. Я слыхал, что эта тень минувшего еще расхаживает вокруг памятника Карлу II в Парламентском сквере, словно все обломки прошлого ищут приюта возле Стюартов. Еще два-три маячат у ворот караульного помещения, отведенного им в Лукинбуте после того, как было снесено их прежнее здание на Хай-стрит. Но столь неверна судьба рукописей, завещанных друзьям и душеприказчикам, что эти беглые заметки о старой эдинбургской страже и их суровом и доблестном капрале Джоне Ду (самом свирепом человеке, когда-либо мною виденном), которые в пору моего детства были предметом насмешек и одновременно страха для школьной братии, пожалуй, увидят свет, когда исчезнет самая память о них, и будут годны разве как подписи к карикатурам Кэя, увековечившим некоторых из этих героев. Во времена наших отцов, живших в постоянном страхе перед якобитскими заговорами, городские власти старались поддерживать стражу, хотя и состоявшую из старцев, в боеспособном состоянии; не то что потом, когда самым опасным делом для них стали стычки с чернью по случаю дня рождения короля. Словом, тогда еще они были предметом ненависти, а не презрения, как впоследствии.
Капитан Джон Портеус, видимо, чрезвычайно дорожил честью своего отряда и своей собственной. Он негодовал против Уилсона, который столь бесцеремонно обошелся с его солдатами, освобождая своего товарища, и высказывал это в самых сильных выражениях. Не менее возмущали его слухи о предстоящей попытке спасти Уилсона от виселицы; угрозы и проклятия, которые он по этому поводу изрыгал, ему впоследствии припомнили. Вообще, хотя решительность и быстрота действий предназначали Портеуса на роль усмирителя, он все же не годился на это трудное дело, ибо был крайне несдержан, постоянно готов пустить в ход силу, беспринципен и склонен рассматривать толпу — при каждом случае награждавшую его и его солдат знаками своего неудовольствия — как заклятых врагов, в отношении которых самые жестокие меры представлялись оправданными и законными. Однако именно ему, как наиболее энергичному и надежному из начальников городской стражи, было поручено поддержание порядка во время казни Уилсона. Во главе восьмидесяти солдат, — все, что можно было выделить для такого случая, — он был поставлен охранять помост и виселицу.
Но городские власти приняли и другие меры, и этим больно задели самолюбие Портеуса. Они вызвали солдат регулярного пехотного полка, которые во время казни должны были находиться — правда, не на площади, — а на главной улице, чтобы своею численностью внушать толпе надлежащий страх, в случае если б она обнаружила склонность бунтовать. Нам, свидетелям упадка городской стражи, подобная обидчивость ее командира может показаться смешной. Но именно так обстояло дело. Капитан Портеус счел за оскорбление вызов валлийских стрелков туда, где без особого дозволения городских властей никто не мог бить в барабан, кроме его стражников. Не смея обнаружить свое неудовольствие перед начальством, он еще более разъярился против несчастного Уилсона и всех, кто ему сочувствовал, и жаждал выместить на них свою злобу. Еле сдерживаемая ярость исказила его лицо, и это заметили все, кто видел его в роковое утро, назначенное для казни Уилсона. Обычно наружность его производила скорее приятное впечатление. Он был среднего роста, коренаст, но хорошо сложен и, несмотря на военную выправку, выглядел довольно добродушным. Лицо его было смугло и несколько повреждено оспой; глаза не выражали проницательности или свирепости, но глядели скорее равнодушно. Теперь же окружающим показалось, что он находится во власти некоего демона. Движения его были резки, голос глух и прерывист, лицо бледно; глаза его смотрели дико, речь была бессвязна. Он настолько не владел собой, что многим показалось, будто перед ними человек, увлекаемый к гибели роковой и непреодолимой силой.
В одном он проявил поистине дьявольскую жестокость, если только это не преувеличение позднейших рассказчиков, которые все предубеждены против него, когда тюремщик передал ему злополучного Уилсона, которого надлежало доставить на место казни, Портеус, не довольствуясь обычными предосторожностями против побега, приказал надеть ему наручники. Это еще было понятно ввиду огромной силы и решительности осужденного, а также опасений, что его попытаются освободить. Но принесенные наручники оказались слишком малы для такого гиганта, как Уилсон. Тогда Портеус собственноручно, с большими усилиями, надел и замкнул их, причиняя несчастному адские муки. Уилсон стал укорять его за эту жестокость, говоря, что нестерпимая боль мешает ему собраться с мыслями и должным образом приготовиться к смерти.
— Не велика беда, — ответил капитан Портеус. — Недолго тебе осталось готовиться.
— Ты жесток, — сказал страдалец. — Смотри, как бы и тебе не пришлось молить о сострадании, в котором ты отказываешь ближнему. Да простит тебе Бог!
На том и кончился разговор Портеуса с осужденным; но слова эти, надолго всем запомнившиеся, еще усилили всеобщее сочувствие к Уилсону и раздражение против Портеуса, который чрезмерным усердием при исполнении своей ненавистной народу должности часто давал не только воображаемые, но и вполне справедливые поводы к негодованию.
Когда печальное шествие прошло по городу и Уилсон в сопровождении стражи приблизился к помосту на Грассмаркете, нигде не видно было признаков волнений, которые заставили принять столько предосторожностей. Толпа, видимо, более обычного сочувствовала осужденному; на многих лицах выражалось негодование. Так, должно быть, смотрели камеронцы на казнь своих братьев, умиравших за ковенант на этом самом месте. Никто, однако, не пытался вмешаться. Уилсон и сам, казалось, стремился сократить время, отделявшее его от вечности. Едва были прочитаны положенные в таких случаях молитвы, как он покорно отдал себя в руки палача, и приговор был приведен в исполнение.
Он висел в петле уже без всяких признаков жизни, когда толпа, словно под влиянием какого-то толчка, пришла в волнение. В Портеуса и его стражников полетело множество камней; некоторые попали в цель; толпа стала наступать с криками, воплями, свистом и бранью. Какой-то парень в матросской шапке, надвинутой на лицо, вскочил на помост и перерезал веревку, на которой висел казненный. Другие подоспели, чтобы унести тело, — то ли желая предать его земле, то ли попытаться возвратить к жизни. Видя такое неповиновение его власти, взбешенный Портеус забыл, что после свершения казни полномочия его кончались и ему следовало поскорее увести своих солдат, а не вступать с толпою в бой. Он спрыгнул с помоста, выхватил мушкет у одного из солдат, скомандовал отряду стрелять и сам — как показали потом под присягой несколько свидетелей — подал им пример, уложив на месте одного из толпы. Несколько солдат повиновались приказу или последовали примеру: человек семь было убито и множество ранено.
Совершив это насилие, капитан повел своих людей в караульное помещение на Хай-стрит. Поступок его не столько устрашил, сколько разъярил толпу. Вслед солдатам полетели проклятия и камни. Когда толпа стала напирать, солдаты в задних рядах обернулись и снова выстрелили с убийственной меткостью. Неизвестно, скомандовал ли им Портеус и на этот раз, но вся ответственность за роковые события этого дня легла на него одного. Придя в караульную, он отпустил солдат и пошел докладывать о случившемся городским властям.
К этому времени капитан, видимо, и сам усомнился в законности своих поступков, а прием, оказанный ему городскими властями, побудил его многое утаить. Он отрицал, что подал команду стрелять; отрицал и то, что стрелял сам, и даже предложил осмотреть свою офицерскую фузею; она оказалась заряженной, а два других патрона — из трех, взятых им с собою утром, — остались в его подсумке; белый платок, введенный в дуло, был извлечен оттуда чистым, без следов пороха. Однако эти обстоятельства, говорившие в пользу капитана, были опровергнуты иными показаниями: Портеус стрелял не из своего мушкета — видели, как он взял мушкет у солдата. Среди множества убитых и раненых в результате злополучной стрельбы было несколько именитых граждан. Некоторые солдаты из человеколюбия стреляли поверх голов толпы, теснившейся вокруг помоста, а это оказалось роковым для тех, кто наблюдал страшную сцену издали или со своих балконов. Негодование было всеобщим, и, прежде чем оно успело улечься, капитан Портеус предстал перед Высшим уголовным судом. Присяжные долго и терпеливо выслушивали свидетелей; им надо было как-то согласовать показания множества горожан, которые слышали команду, видели, как обвиняемый стрелял сам, видели даже огонь и дым из ствола его фузеи и падение одной из его жертв; и противоположные показания, в которых люди, тоже стоявшие достаточно близко к месту происшествия, утверждали, что не слышали команды и не видели, как Портеус стрелял; напротив, они уверяли, будто первый выстрел был произведен солдатом, стоявшим возле него. Основным доводом защиты было вызывающее поведение толпы, которое свидетели, смотря по своим симпатиям и имевшимся у них возможностям наблюдения, также изображали различно: одни — как грозный мятеж; другие — как пустячные беспорядки, как весьма обычное при казнях выражение сочувствия осужденному и негодования против палача. Решение присяжных обнаруживает, какие показания оказались для них убедительнее. Они признали, что Джон Портеус стрелял в толпу, собравшуюся к месту казни; что он скомандовал своим солдатам стрелять, вследствие чего множество людей было убито и ранено; вместе с тем они отметили, что обвиняемый и его солдаты были закиданы камнями, от чего получили ушибы и ранения. На основании этого решения суд приговорил капитана Джона Портеуса к смертной казни через повешение и к конфискации всего движимого имущества в пользу короны, что по шотландским законам делалось в случаях преднамеренного убийства. Приговор надлежало привести в исполнение на площади Грассмаркет в среду 8 сентября 1736 года.
ГЛАВА IV
Уж пробил час, а человека нет!
note 12 Келпи
В день, назначенный для исполнения приговора над злополучным Портеусом, огромная площадь, на которой совершались казни, была так забита людьми, что почти нечем было дышать. Из каждого окна высоких зданий, выходивших на площадь и на извилистую улицу, по которой роковое шествие должно было проследовать с Хай-стрит, глядело множество зрителей. Необычайная высота старых зданий, из которых иные принадлежали в свое время еще храмовникам и рыцарям св. Иоанна и сохранили на фронтонах и коньках крыш железные кресты этих орденов, еще усиливала впечатление от этого внушительного зрелища. Площадь Грассмаркет казалась сплошным темным морем человеческих голов, а в середине — высокое, черное и зловещее — виднелось роковое древо со свисающей оттуда смертной петлей. Всякий предмет связан для нас с его назначением, и столь обыденные сами по себе вещи, как столб и веревочная петля, получали в этом случае зловещий смысл.
Огромная толпа безмолвствовала; лишь кое-где переговаривались шепотом. Жажда мести до некоторой степени утолялась близостью ее свершения, даже простолюдины, настроенные торжественнее обычного, воздерживались от шумных изъявлений радости и готовились насладиться зрелищем возмездия молча и сдержанно, с суровым достоинством. Казалось, их ненависть к злополучному преступнику была слишком глубока, чтобы выражаться в тех шумных формах, в каких они обычно изъявляют свои чувства. По всеобщей тишине посторонний наблюдатель мог бы заключить, что толпа погружена в глубочайшую печаль, заглушавшую все звуки, обычные при таком скоплении народа. Однако ему достаточно было бы взглянуть в лица собравшихся, чтобы впечатление это тотчас рассеялось. Всюду, куда бы он ни взглянул, плотно сжатые губы, нахмуренные брови, мрачно горящие глаза говорили о том, что люди собрались сюда насладиться местью. Возможно, что появление преступника изменило бы настроение толпы в его пользу и что в его смертный час она простила бы человека, против которого пылала такой злобой. Однако этой изменчивости чувств не суждено было проявиться.
Уже давно прошел обычный час, когда приводили осужденного, а он все еще не появлялся. «Неужели осмелятся пойти против решения суда?» — начали тревожно спрашивать друг друга собравшиеся. Сперва каждый твердо отвечал: «Не посмеют!» Но затем послышались другие голоса, которые стали высказывать различные сомнения. Портеус был любимцем городских властей, которые, будучи многочисленны и весьма нерешительны, нуждались в защитниках, наделенных гораздо большей решительностью, чем та, которой обладали они сами. Вспомнили, что обвинительный акт по делу Портеуса, представленный суду, изображал его как главную опору магистрата во всех особо трудных случаях. Поведение его в злосчастный день казни Уилсона легко было приписать избытку служебного усердия, — а за это начальство не склонно строго взыскивать. Эти соображения могли побудить магистрат представить дело Портеуса в благоприятном свете, а высшее начальство, в свою очередь, имело причины отнестись к нему благосклонно.
Эдинбургская толпа во все времена бывала страшна в своем гневе — страшна, как мало где еще в Европе, — а в последнее время она не раз восставала против правительства и даже одерживала временные победы. Эдинбуржцы знали, что находятся на плохом счету у властей; они понимали, что, если даже грубый произвол Портеуса и не вполне одобряется правительством, оно все же побоится предать его смертной казни и тем отбить у полицейских охоту действовать сколько-нибудь решительно при подавлении мятежей. Правящие круги всегда склонны к поддержанию порядка; то, что родственники пострадавших считали зверским, ничем не оправданным убийством, могло предстать английскому правительству в ином свете. Можно было повернуть дело так, что капитан Портеус выполнял обязанности, возложенные на него законными городскими властями, что толпа напала на него и ранила нескольких из его людей и что, ответив на насилие насилием, он действовал якобы только в целях самозащиты и выполнения служебного долга.
Эти соображения были сами по себе достаточны, чтобы собравшиеся начали опасаться отсрочки казни; но среди множества причин, которые могли снискать Портеусу расположение властей, называли еще одну, особенно понятную простолюдинам. Чтобы представить Портеуса в еще более гнусном свете, они говорили, что он был суров только с бедняками, которым не спускал ни малейшего проступка, но зато смотрел сквозь пальцы на распущенность молодых отпрысков знати и дворян и даже пользовался своим официальным положением, чтобы прикрывать бесчинства, которые обязан был пресекать. Это последнее обвинение, быть может преувеличенное, произвело на толпу глубокое впечатление, а когда несколько дворян послали королю петицию о помиловании Портеуса, все решили, что это вызвано не состраданием к нему, но единственно боязнью потерять услужливого пособника кутежей и бесчинств. Вряд ли нужно говорить, что это еще более распалило ненависть народа к преступнику и усилило опасения, что он избегнет казни.
Пока все эти доводы приводились и обсуждались, выжидательное молчание собравшихся сменилось тем глухим и грозным ропотом, который слышится над океаном, предвещая бурю. Возбуждение нарастало; под его влиянием тесно сгрудившаяся толпа начинала вдруг колыхаться и без всякой видимой причины подавалась то назад, то вперед, напоминая движение океанских волн, которое зовется у моряков мертвой зыбью. Весть, которую городские власти не сразу решились огласить, разнеслась среди собравшихся с быстротою молнии. Указ лондонского министерства, собственноручно подписанный его светлостью герцогом Ньюкаслом, гласил, что соизволением королевы Каролины (регентши страны во время пребывания Георга II на континенте) исполнение смертного приговора над Джоном Портеусом, бывшим капитан-лейтенантом эдинбургской городской стражи, ныне заключенным в Эдинбургской темнице, откладывается на шесть недель.
При этом известии описанное нами возбуждение достигло предела; собравшиеся зрители самых различных званий испустили негодующий возглас, вернее рев, напоминавший рев обманутого тигра, у которого сторож отнял лакомый кусок, когда он уже готовился проглотить его. Казалось, это предвещало немедленный взрыв народного гнева; власти ожидали его и приняли необходимые меры. Однако крик не повторился и ожидаемых беспорядков не произошло. Народ словно устыдился громкого выражения своего разочарования, но прежнее молчание сменилось приглашенным говором множества отдельных групп, сливавшимся в общий глухой гул.
Хотя ждать было больше нечего, толпа упорно не хотела расходиться; глядя на приготовления к казни, оказавшиеся на этот раз ненужными, зрители возбуждали себя, толкуя о том, что Уилсон куда больше заслуживал королевского помилования хотя бы ради его искреннего заблуждения или великодушного поступка с товарищем. «И этот человек, — говорили в толпе, — великодушный, решительный, храбрый, был безжалостно казнен за кражу кошелька, который он к тому же считал лишь возмещением своих убытков, а приспешник знатных распутников, по пустячному поводу проливший кровь двадцати своих сограждан, считается достойным помилования. Неужели мы это стерпим? Неужели это стерпели бы наши отцы? Или мы не шотландцы, не граждане Эдинбурга? ..»
Стражники начали разбирать помост, надеясь этим побудить толпу скорее разойтись. Это возымело желаемое действие. Как только зловещее древо было снято с широкого каменного пьедестала, на котором оно укреплялось, и погружено в телегу, чтобы быть отправленным в обычное потайное хранилище, толпа, выразив свои чувства еще одним гневным криком, начала расходиться по домам, возвращаясь к обычным занятиям.
Окна, заполненные зрителями, также постепенно опустели; на площади еще оставались группы почтенных горожан, видимо, ожидавших, пока схлынет толпа. Не в пример большинству случаев, эти группы населения разделяли всеобщее негодование. Мы уже говорили, что от руки солдат Портеуса погибли не одни только простолюдины и сообщники Уилсона. Было убито несколько зрителей, глядевших из окон, а это были весьма почтенные горожане, конечно, не принадлежавшие к числу мятежников. Озлобленные этими потерями, гордые эдинбургские бюргеры, всегда ревниво оберегавшие свои права, были весьма раздражены неожиданным помилованием капитана Портеуса.
Было замечено, как вспоминали впоследствии, что, когда толпа начала рассеиваться, какие-то люди стали переходить от одной группы к другой и шептаться с теми, кто особенно громко выражал свое недовольство правительством. Эти подстрекатели были на вид деревенскими парнями, по-видимому, товарищами Уилсона, особенно озлобленными против Портеуса.
Однако если эти люди намеревались поднять мятеж, попытки их некоторое время оставались бесплодными. Простолюдины и бюргеры мирно расходились по домам, и только по сумрачным лицам да по обрывкам разговоров можно было судить о состоянии умов. Предоставим эту возможность читателю и присоединимся к одной из многочисленных групп, медленно подымавшихся по крутому склону Уэст-боу, по дороге в Лоунмаркет.
— Ну и дела, миссис Хауден, — говорил старый Питер Пламдамас своей соседке-аукционщице, предлагая ей руку на крутом подъеме. — Там, в Лондоне, видно, забыли и Бога и закон, что такому злодею, как Портеус, дают полную волю над мирными жителями.
— А я-то тащилась такую даль! — отвечала миссис Хауден, громко кряхтя. — Только зря за окно заплатила, да какое окно-то отличное, рукой подать до виселицы, каждое слово было бы слышно — целых двенадцать пенсов это мне стоило, и все напрасно!
— Я так думаю, — сказал Пламдамас, — что по нашим старым шотландским законам это помилование неправильное.
— Я хоть в законах не разбираюсь, — ответила миссис Хауден, — а тоже скажу: когда был у нас свой король, свой канцлер и свой парламент, можно было их камнями закидать, если что не так. А до Лондона попробуй докинь.
— Будь он неладен, этот Лондон, — сказала девица Гризл Дамахой, швея преклонных лет. — Мало того, что парламент наш разогнали, еще и работу отбивают. Поди убеди теперь наших господ, что и шотландской иглой можно обшить сорочку оборками или шейный платок — кружевом.
— Истинно так, мисс Дамахой! Изюм — и тот стали выписывать из Лондона, — подхватил Пламдамас, — да еще нагнали к нам английских акцизных… Честному человеку нельзя уж и бочонок бренди привезти из Лейта в Лоунмаркет — мигом отберут, а ведь за него деньги плачены. Не стану оправдывать Эндрю Уилсона — нечего было зариться на чужое добро, хотя он и считал, что возмещает только свои убытки. А все же большая разница между ним и злодеем Портеусом!
— Раз уж речь зашла о законах, — сказала миссис Хауден, — вон идет мистер Сэдлтри: он в них разбирается не хуже любого адвоката.
Тот, о ком она говорила, пожилой человек чопорного вида, в пышном парике и строгой темной одежде, нагнал беседующих и галантно предложил руку мисс Гризл.
Сообщим читателю, что мистер Бартолайн Сэдлтри имел на улице Бесс-уинд отличную шорную мастерскую под вывеской «Золотая кобыла». Однако истинным его призванием (по мнению его самого и большинства его соседей) была юриспруденция: он не пропускал ни одного заседания суда, расположенного по соседству, что неминуемо нанесло бы ущерб его собственному делу, если б не расторопная супруга, которая отлично обходилась в мастерской без него, угождая заказчикам и держа подмастерьев в строгости. Эта почтенная матрона предоставила мужу совершенствоваться в юридических познаниях, но зато целиком забрала в свои руки дом и мастерскую. Наделенный словоохотливостью, которую он считал красноречием, Бартолайн Сэдлтри нередко досаждал ею окружающим, так что остряки имели в запасе шутку, которой иногда прерывали поток его красноречия, а именно, — что кобыла у него хоть и золотая, зато крепко оседлала хозяина. Оскорбленный Сэдлтри начинал тогда говорить с женою весьма высокомерным тоном; это, впрочем, мало ее смущало, пока он не пытался действительно показать свою власть — тут он получал жестокий отпор. Но на это Бартолайн отваживался редко; подобно доброму королю Джеми, он более любил рассуждать о власти, нежели применять ее. В общем, это было даже лучше для него, ибо достаток его увеличивался без всяких усилий с его стороны или ущерба для излюбленных им занятий.
Пока мы сообщали все это читателю, Сэдлтри с большим знанием дела рассуждал о Портеусе и пришел к выводу, что если бы тот выстрелил пятью минутами раньше, то есть прежде, чем Уилсон был вынут из петли, он бы versans in licito, то есть поступил бы по закону, и мог быть обвинен только в propter excessum, иначе — в неумеренном усердии, — а это свело бы наказание к poena ordinaria
note 13.
— Неумеренным? — подхватила миссис Хауден, до которой эти тонкости, разумеется, не дошли. — Да когда же Джок Портеус отличался умеренностью, или воздержанностью, или скромностью? Помнится, еще отец его…
— Но, миссис Хауден… — начал было Сэдлтри.
— А я, — сказала девица Дамахой, — помню, как его мать…
— Мисс Дамахой! — умоляюще воскликнул оратор, которому не давали вставить слово.
— А я, — сказал Пламдамас, — помню, как его жена…
— Мистер Пламдамас! Миссис Хауден! Мисс Дамахой! — взывал оратор.
— Тут требуется разграничение, как говорит советник Кроссмайлуф. Я, говорит он, делаю разграничение. Поскольку преступник был вынут из петли и казнь совершена, Портеус не имел уже официальных полномочий; раз дело, которое ему было поручено охранять, было завершено, он был всего лишь cuivis ex populo
note 14.
— Quivis, quivis, мистер Сэдлтри, с вашего позволения, — прервал его (с энергичным ударением на первом слоге) мистер Батлер, помощник учителя в одном из предместий города, подошедший как раз в ту минуту, когда Сэдлтри коверкал латынь.
— Не люблю, чтоб меня прерывали, мистер Батлер… Впрочем, рад вас видеть! Я повторяю слова советника Кроссмайлуфа, а он говорит cuivis.
— Если советник Кроссмайлуф путает именительный падеж с дательным, я бы такого советника посоветовал поучить ремнем, мистер Сэдлтри. За этакие ошибки мы даже в младшем классе порем.
— Я говорю по-латыни как юрист, мистер Батлер, а не по-учительски.
— Даже не по-ученически, — заметил Батлер.
— Все это не важно, — продолжал Бартолайн, — важно вот что: Портеус подлежит теперь poena extra ordinem — высшей мере наказания, а попросту говоря, виселице, и все потому, что не стрелял, когда имел на то полномочия, а дожидался, пока тело вынут из петли, то есть пока свершится казнь, которую ему поручено было охранять, и истечет срок его полномочий.
— Неужели, — спросил Пламдамас, — Портеус был бы оправдан, если бы стал стрелять раньше, чем в него бросили камнем?
— Вот именно, сосед Пламдамас, — уверенно заявил Бартолайн, — ведь тогда он был при исполнении служебных обязанностей и в своем праве, а казнь еще только свершалась, но еще не завершилась; а вот когда Уилсона вынули из петли, тут уж конец его полномочиям. Ему бы надо было уйти по Уэст-боу со своими солдатами, да поскорее, ну, скажем, как если бы он сам спасался от ареста. Таков закон, и так его толкует сам лорд Винковинсент.
— Винковинсент? А это как — настоящий лорд или судейский? — спросила миссис Хауден.
— Судейский… Ну их, настоящих-то! .. У тех только и разговору, что про седла, да сбрую, да уздечки, да сколько будут стоить, да скоро ли будут готовы. Все бы им скакать, вертопрахам! Чтобы с ними толковать, на это и жена моя годится.
— Что ж! Она действительно с кем угодно сумеет поговорить, а вы ей цены не знаете, вот что! — сказала миссис Хауден, обиженная столь пренебрежительным упоминанием о своей приятельнице. — Когда мы с ней были девушками, вот уж не думали, что придется выйти за таких, как мой Хауден или хоть вы, мистер Сэдлтри.
Пока Сэдлтри, не отличавшийся находчивостью, раздумывал, как ему ответить на эту колкость, девица Дамахой тоже накинулась на него.
— А чем были плохи наши лорды? — сказала она. — Вспомните-ка доброе старое время, еще до Унии, когда, бывало, собирался парламент! Иной раз годовой доход с имения весь уходил на упряжь, да на сбрую, да на расшитые плащи. А какие носили платья! Так, бывало, все заткано золотом, что стоймя стоит. Это ведь по моей части.
— А какие задавались пиры, сколько шло марципанов, варенья, сухих фруктов! — подхватил Пламдамас. — Что и говорить: не та стала Шотландия.
— Вот что я скажу, соседи, — заявила миссис Хауден. — Шотландцы и впрямь не те стали, если стерпят сегодняшнюю обиду. Подумать, скольких он еще мог бы убить! .. Взять хоть мою внучку, Эппи Дейдл, — ведь нарочно в школу не пошла… Известное дело, дети…
— За это их следует пороть, — вставил мистер Батлер, — если желаете им добра.
— Она у меня к самой виселице пробралась, поглядеть на казнь, — известно, ребенок! А ну, как и ее подстрелили бы? Что бы мы тогда стали делать? Каково покажется королеве Каролине, если ее детишек вот этак…
— Если верить молве, — сказал Батлер, — ее величество королева перенесла бы это довольно легко.
— Я вот что хочу сказать, — настаивала миссис Хауден, — будь я мужчиной, уж я бы добралась до Джока Портеуса, а королева как там себе хочет!
— Я бы собственными ногтями вцепилась в дверь тюрьмы, — сказала мисс Гризл, — а добралась бы до него.
— Сударыня, вы, быть может, и правы, — сказал Батлер, — но советую говорить потише.
— Потише? — воскликнули обе дамы. — То есть как это потише? Да весь город, от таможни до шлюзов, только об этом и будет кричать и так этого дела не оставит.
Тут дамы ушли, каждая к себе домой. Пламдамас и оба его спутника зашли, по своему обыкновению, выпить meridian (изрядную порцию бренди) в известный трактир в Лоунмаркете. После этого мистер Пламдамас направился в свою лавку, а Батлер, которому зачем-то вдруг понадобились ременные вожжи (а для чего — об этом сразу догадались бы все мальчишки, пропустившие школьные занятия в тот памятный день), пошел вместе с мистером Сэдлтри по Лоунмаркету; перебивая друг друга и не слыша ни слова из того, что изрекал собеседник, они рассуждали — один о шотландских законах, другой — о правилах грамматики.
ГЛАВА V
Он всюду устанавливал закон, Но дома был ягненком кротким он.
Дэви Линдсей
— Приходил возчик Джок Драйвер, спрашивал, готова ли новая упряжь, — сказала миссис Сэдлтри своему супругу, входившему в лавку (не для того, чтобы дать ему отчет, но чтобы тактично напомнить, сколько она успела сделать в его отсутствие).
— Ладно, — ответил Бартолайн и ничего более не соблаговолил добавить.
— А еще лэрд Гирдингбарст присылал лакея, а потом и сам зашел — до чего ж обходительный молодой человек! Справлялся, когда будет готов вышитый чепрак для гнедого — скоро ведь скачки в Келсо.
— Ладно, — столь же лаконично отозвался Сэдлтри.
— А еще его светлость граф Блэйзонбери, лорд Флеш и Флейм, говорят, с ума готов сойти — отчего не доставили в срок упряжь для шести фламандских кобыл, с гербами, коронами, попонами и всем набором.
— Ладно, ладно, ладно, жена, — сказал Сэдлтри, — если он сойдет с ума, объявим его невменяемым, только и всего.
— Тебе все ладно, Сэдлтри, — сказала супруга, обиженная равнодушием, с каким был принят ее доклад, — другой бы этого не потерпел, сколько заказчиков, а принять некому, кроме жены: ведь не успел ты уйти, как подмастерья тоже побежали глядеть на казнь, ну, а раз тебя нет…
— Довольно, миссис Сэдлтри, — сказал с важностью Бартолайн. — Не докучай мне пустяками. Мне была крайняя надобность отлучиться, а как сказал мистер Кроссмайлуф, когда его вызвали сразу два судебных пристава, non omnia possumus
note 15, то есть pessimus… possimis… Ну ладно, наша юридическая латынь не по вкусу мистеру Батлеру, а значит это вот что: никто, будь то хоть сам лорд-президент, не может делать двух дел зараз.
— Отлично, мистер Сэдлтри, — отвечала спутница его жизни с насмешливой улыбкой, — вот ты и выбрал, что делать: оставил жену хлопотать с седлами да уздечками, а сам побежал глядеть, как вешают человека, который тебе ничего худого не сделал.
— Женщина, — произнес Сэдлтри, впадая в возвышенный тон, которому отчасти способствовало выпитое бренди, — воздержись рассуждать о вещах, которые ты не способна понять. Уж не думаешь ли ты, что я рожден ковырять шилом кусок кожи, когда такие, как Дункан Форбс или Арнистон, ничем меня не лучше, если верить нашей улице, вышли в советники и адвокаты? А живи я в справедливые времена, хотя бы при храбром Уоллесе…
— Не знаю, какой толк нам был бы от храброго Уоллеса, — сказала миссис Сэдлтри, — разве что в те времена требовалась кожа для оружия, как я слыхала от старых людей; да и то неизвестно, заплатил ли бы он за нее. А что до твоих способностей, Бартли, наша улица, как видно, знает о них больше меня, раз так их расхваливает.
— Говорят тебе, — сказал гневно Сэдлтри, — что ты ничего в этом не смыслишь. Во времена сэра Уильяма Уоллеса никто не гнул спину в шорной лавке — вся кожаная упряжь шла из Голландии.
— Коли так, — сказал Батлер, наделенный юмором, как большинство людей его профессии, — коли так, то дело изменилось к лучшему: сбрую мы теперь делаем сами, а из Голландии ввозим только адвокатов.
— К сожалению, это верно, мистер Батлер, — вздохнул Сэдлтри. — Вот если бы мне посчастливилось, вернее, если бы у отца хватило ума послать меня в Лейден или Утрехт изучать Субституции и Пандекс…
— Вы, верно, хотите сказать Институции — Институции Юстиниана? — сказал Батлер.
— Институции и субституции, как известно, синонимы, мистер Батлер; недаром и то и другое употребляется в документах о неотчуждаемости наследства — смотри «Судебную практику» Бальфура, а также «Стили» Далласа Сент-Мартина. Слава Богу, я в этом кое-что смыслю; но признаю, что поучиться в Голландии мне, конечно, следовало.
— Утешьтесь, вы и тогда не ушли бы дальше, чем сейчас, мистер Сэдлтри, — сказал Батлер, — наши шотландские адвокаты — это племя избранных. Это чистый коринфский металл. Non cuivis contigit adire Corinthum
note 16. Ага, мистер Сэдлтри!
— Это я скажу: ага, мистер Батлер! — возразил Бартолайн, который, разумеется, не понял шутки и уловил только знакомое слово. — Давеча вы говорили quivis, а теперь сами говорите cuivis, я ясно слышал!
— Терпение, мистер Сэдлтри! Я берусь объяснить эту кажущуюся несообразность, — сказал Батлер, столь же педантичный в своей области, но несравненно более знающий, чем наш дилетант от юриспруденции. — Прошу минуту внимания. Согласитесь прежде всего, что именительный падеж есть такой падеж, который служит для называния или обозначения предметов или лиц, и что это есть падеж первичный, ибо все остальные образуются от него, — в языках классических путем изменения окончаний, в наших же нынешних вавилонских наречиях — с помощью предлогов. С этим вы, надеюсь, согласны, мистер Сэдлтри?
— А это мы еще посмотрим, как говорится, ad avisandum
note 17. Никогда не следует спешить соглашаться ни в процедурных вопросах, ни в фактических, — сказал Сэдлтри с таким видом, словно понял сказанное.
— Дательный же падеж, dativus… — продолжал Батлер.
— Что такое tutor dativus
note 18 — это я знаю, — сказал Сэдлтри.
— Дательный падеж, — продолжал учитель, — обозначает, что нечто дается или объявляется принадлежащим некоему лицу или предмету. Этого вы, конечно, тоже не станете отрицать.
— И тут я сразу соглашаться не стану, — сказал Сэдлтри.
— Так что ж такое, по-вашему, эти падежи, черт возьми? — воскликнул Батлер, выйдя из себя и забывая обычную благопристойность выражений.
— Это мне надо хорошенько обдумать, мистер Батлер, — сказал Сэдлтри с глубокомысленным видом. — Мне нужен срок, чтобы ответить на каждый пункт вашего обвинения, а уж тогда я признаюсь или стану отрицать.
— Будет тебе, Сэдлтри! — сказала его жена. — Все бы тебе признания да обвинения; пусть этим товаром торгуют те, кому от него доход. А нам они пристали как корове седло.
— Ага! — сказал Батлер. — Optat ephippia bos piger
note 19. Ничто не ново под солнцем. Однако миссис Сэдлтри ловко вас поддела.
— Если уж ты так разбираешься в законах, — продолжала супруга, — лучше бы помог бедняжке Эффи Динс, которую посадили в тюрьму, на хлеб и на воду. Это наша служанка, мистер Батлер. Не верится мне, что она виновна… А какая помощница была! .. Бывало, мистер Сэдлтри уйдет из дому — разве он усидит дома, если хоть где-нибудь судятся! — а Эффи мне и кожи перетаскать поможет, и товар выложит, и с заказчиками займется. Все ею довольны были — девушка приветливая и, можно сказать, первая красавица в городе. С самыми привередливыми заказчиками ладила куда лучше меня; я-то ведь уж не в тех годах, чтобы быстро поворачиваться, да, признаюсь, и погорячиться случается. Народу у нас бывает много, каждый свое толкует, а язык у меня один — где же всем сразу ответить? — вот и отвечаешь с маху. Плохо мне без Эффи, дня не пройдет, чтоб я ее не вспомнила.
— De die in diem
note 20, — добавил Сэдлтри.
— Помнится, — сказал Батлер после заметного колебания, — я видел ее у вас: скромная такая, белокурая…
— Она, она! — подтвердила хозяйка. — Лукавый ли ее попутал или она невинна, один Господь знает; но если виновна, сильно, должно быть, было искушение… Я поклясться готова, что она была не в своем разуме.
Батлер между тем пришел в сильное волнение; он нервно шагал взад и вперед по мастерской, изменив обычной своей сдержанности.
— Это не дочь ли Дэвида Динса, арендатора из деревни Сент-Леонард, — спросил он, — и нет ли у нее сестры?
— А как же! Джини Динс, старше ее на десять лет. Недавно к нам приходила, очень горюет о сестре. А что я ей могла посоветовать? Сказала ей, чтобы приходила, когда Сэдлтри дома. Правда, и от него нечего ждать проку, но хоть бы подбодрить бедняжку на время. Еще успеет наплакаться.
— Ошибаешься, жена, — сказал надменно Сэдлтри, — я очень много мог бы для нее сделать. Я бы ей объяснил, что сестра ее обвиняется по статуту шестьсот девяносто, параграф первый: по подозрению в детоубийстве, за сокрытие беременности и сокрытие местонахождения рожденного ею младенца.
— Надеюсь, — сказал Батлер, — что она сможет доказать свою невиновность.
— Я тоже, мистер Батлер, — подхватила миссис Сэдлтри. — Я бы поручилась за нее, как за собственную дочь. Да вот горе! Я все лето хворала, месяца три совсем не вставала. А нашего Сэдлтри хоть в родильный дом посылай — он не догадается, зачем это женщины туда приходят. Я ее мало видела, а то бы уж выведала у нее всю правду! .. Теперь одна надежда, что сестра покажет на суде в ее пользу.
— Весь суд, — сказал Сэдлтри, — только об этом и говорил, пока не случилось дело Портеуса. Уж очень интересный случай обвинения в убийстве по косвенным уликам. Такого у нас не было после дела старухи Смит, повивальной бабки, которую казнили в тысяча шестьсот семьдесят девятом году.
— Что с вами, мистер Батлер? — вскричала хозяйка. — На вас лица нет! Не хотите ли глоточек бренди?
— Не надо, — с усилием отвечал Батлер. — Я вчера шел пешком из Дамфриза, а день был жаркий.
— Присядьте, — сказала миссис Сэдлтри, ласково усаживая его. — Присядьте и отдохните, так и захворать недолго. Ну, а с новой должностью вас можно поздравить?
— Да… то есть нет… не знаю, — пробормотал молодой человек. Но миссис Сэдлтри не отставала — частью из любопытства, частью из искреннего расположения.
— Как же так? Не знаете, дадут ли вам школу в Дамфризе, когда вы все лето этого дожидались и уже там учили?
— Нет, миссис Сэдлтри, мне этой должности не дадут, — сказал Батлер, несколько успокоившись. — У лэрда Блэк-эт-зи-Бейн есть побочный сын, которого он готовил в священники, а пресвитерия отказалась его посвятить. Вот он и…
— Понимаю, можете дальше не рассказывать. Раз местечко понадобилось для лэрдова родственника или побочного сына, тут уж ничего не поделаешь. Вы, значит, вернулись в Либбертон поджидать, пока тут место освободится? А ведь мистер Уэкберн, хоть и слаб здоровьем, может прожить не меньше вашего.
— Возможно, — сказал Батлер со вздохом, — я ему смерти не желаю.
— Экая досада! — продолжала добрая женщина. — Быть в таком зависимом положении, когда человек по праву и по званию заслуживает лучшей доли. И как вы только это терпите?
— Quos diligit castigat
note 21, — отвечал Батлер. — Даже язычник Сенека находил утешение в горестях. Древние утешались философией, иудеи — божественным откровением. Это давало им силы терпеть, миссис Сэдлтри. У нас, христиан, есть нечто еще лучшее… А все же…
Он умолк и вздохнул.
— Я знаю, о чем вы, — сказала миссис Сэдлтри, поглядев на мужа, — бывает, что терпению приходит конец. Тут уж и Библия не помогает. Да не уходите! Видно, что вам нездоровится. Останьтесь, откушайте с нами.
Сэдлтри отложил «Судебную практику» Бальфура — свою настольную книгу, из которой он черпал всю свою ученость, — и присоединился к просьбам своей гостеприимной жены. Но учитель был непоколебим и поспешил распрощаться.
— Тут что-то есть, — сказала миссис Сэдлтри, глядя ему вслед. — Отчего бы ему так огорчиться из-за Эффи? Я что-то не замечала, чтобы он водил с нею знакомство, — правда, он был им сосед. Это еще когда Дэвид Динс жил на земле лэрда Дамбидайкса. Должно быть, мистер Батлер знает ее отца или родных. Да встань же, Сэдлтри! Ты уселся прямо на хомут, который надо прострочить. А вот и Уилли! Ах ты, непоседливый чертенок! Носится по городу, глазеет на то, как людей вешают… Смотри, как бы и ты этим не кончил! Нечего хныкать, я ведь тебя не бью. Ступай, да гляди, чтобы этого больше не было… Да скажи Пегги, чтобы дала тебе студня — небось проголодался, постреленок… Ведь у него ни отца, ни матери — кто же о нем позаботится, кроме нас, Сэдлтри? Это наш христианский долг.
— Верно, — ответил Сэдлтри. — Вплоть до совершеннолетия мы ему in loco parentis
note 22. Я даже подумывал просить о предоставлении мне прав loco tutoris
note 23, поскольку у него нет опекуна по завещанию, а опекун по назначению ничего не хочет делать. Боюсь только, как бы расходы на оформление опеки не оказались in rem versam, то есть напрасными; ибо не знаю, есть ли у Уилли имущество, подлежащее опеке.
Тут он самодовольно откашлялся, как и подобало человеку, постигшему все тонкости законов.
— Какое там имущество! — сказала миссис Сэдлтри. — Он остался от матери в одних лохмотьях. Пришлось Эффи сшить ему кафтанчик из моей старой синей шали, а раньше у него и вовсе приличной одежды не было. Бедная Эффи! Скажи мне толком, законник, неужто ее казнят, когда и ребенка-то, может, не было?
— Да будет тебе известно, — сказал Сэдлтри, обрадованный, что жена его наконец-то проявила интерес к юридическим вопросам, — что есть два сорта murdrum или murdragium
note 24, то есть того, что вы, populariter et vulgariter
note 25, зовете убийством. То есть сортов, собственно, много; бывает murthrum per vigilias et insidias
note 26. А то еще есть murthrum, основанное на доверии.
— Вот это, — заметила супруга, — должно быть, тот способ, которым знатные господа убивают нас, ремесленников, когда разоряют дотла. Только при чем тут Эффи?
— Дело Эффи, или Юфимии Динс, — продолжал Сэдлтри, — относится к так называемым убийствам, установленным с помощью косвенных улик, иначе говоря — некоторых indicia, или подозрений.
— Выходит, — сказала миссис Сэдлтри, — что раз Эффи скрывала свою беременность, ее повесят, хотя бы ребенок был сейчас жив или, напротив, родился мертвым.
— Вот именно, — сказал Сэдлтри. — Их величества король и королева ввели этот статут для того, чтобы женщины не рожали тайно. Преступление это пользуется особым вниманием закона, ибо оно, так сказать, порождено законами.
— Раз закон рождает преступления, — сказала миссис Сэдлтри, — пусть за них и вешают закон. А еще бы лучше — законников. Тут уж никто слова не скажет!
Появление служанки, позвавшей супругов к их скромной трапезе, прервало разговор, который грозил принять менее благоприятный оборот для Фемиды и ее жрецов, чем вначале ожидал их горячий поклонник, мистер Бартолайн Сэдлтри.
ГЛАВА VI
И весь поднялся Эдинбург - Восстали тысячи людей.
Джонни Армстронг, «Доброй ночи»
Выйдя из «Золотой кобылы», Батлер отправился разыскивать одного своего приятеля, служившего в суде, надеясь выведать у него все подробности дела несчастной молодой женщины, упомянутой в предыдущей главе; ибо — как, вероятно, уже догадался читатель — он имел более веские основания интересоваться ее судьбой, нежели простое человеколюбие. Приятеля не оказалось дома; подобную же неудачу он потерпел, отыскивая еще двух-трех лиц, в которых он надеялся вызвать сочувствие к несчастной. Все были заняты делом Портеуса и с пеной у рта доказывали: одни — что правительству следовало, другие — что не следовало его миловать. При этом у спорщиков так пересохло в глотке, что добрая половина молодых стряпчих и даже писцов — а их-то именно и разыскивал Батлер — перенесла дебаты в свой излюбленный трактир. Некий искусный математик вычислил, что за этими спорами было выпито такое море эля, что можно было бы спустить крупный военный корабль.
Батлер бродил по улицам до сумерек, желая, чтобы его посещение несчастной заключенной было возможно менее замечено, — у него были причины опасаться зорких глаз миссис Сэдлтри, чья мастерская находилась неподалеку от ворот тюрьмы, хотя и на противоположной, южной стороне улицы. Ему пришлось поэтому пройти узким крытым переходом, который идет от северо-западного угла Парламентской площади.
Наконец он очутился перед готическими воротами старинной тюрьмы, которая, как известно, возвышается посередине Хай-стрит, завершая собой большую группу зданий, носящую название Лакенбут, которыми наши предки, неизвестно зачем, перегородили главную улицу города, оставив для прохода лишь узенькую улочку с севера, а с южной стороны — куда выходит тюрьма — столь же узкий извилистый проулок, пролегающий между высокими мрачными стенами Толбута и соседних с ним домов, с одной стороны, и стенами старого собора — с другой.
Этот мрачный проход (известный под названием Креймса) несколько оживляется маленькими лавчонками, которые лепятся к готическим выступам и контрфорсам, занимая каждое углубление подобно гнездам стрижей в стенах Макбетова замка. Теперь там остались одни игрушечные лавки, где ребятишки подолгу засматриваются на заманчиво выставленных деревянных лошадок, кукол и голландские игрушки, хоть и робеют перед хмурым, иссохшим стариком или старухой в больших очках, которые владеют и распоряжаются этими сокровищами. Но в описываемые нами времена в этом узком проходе можно было найти и чулочников, и перчаточников, и шапочников, и модисток, словом — всех, кто поставляет товары, именуемые ныне галантерейными.
Вернемся, однако, к нашему рассказу. Батлер подошел к наружным воротам тюрьмы как раз тогда, когда привратник, высокий, тощий старик с длинными седыми волосами, уже готовился их запереть. Батлер попросил пропустить его к Эффи Динс, обвиненной в детоубийстве. Привратник с большим вниманием оглядел его и, почтительно притронувшись к шапке в знак уважения к черному сюртуку и духовному сану Батлера, отвечал, что «сейчас никого впускать не велено».
— Вы, должно быть, запираете раньше обычного из-за происшествия с капитаном Портеусом? — спросил Батлер.
Привратник дважды кивнул с важным и таинственным видом и, вынув из замочной скважины увесистый ключ фута в два длиною, задвинул ее стальной дощечкой, запиравшейся на пружину и задвижку. Батлер постоял перед дверью, пока ее запирали, а затем, взглянув на часы, поспешно зашагал по улице, рассеянно повторяя про себя:
Против огромные двери, столбы адамантовой тверди,Мощь коих мужей вовек и сами всевышние в боеНе сокрушили б; стоит железная башня до неба…note 27
Потратив еще полчаса на тщетные попытки найти своего судейского приятеля и советчика, он решил возвратиться домой, в небольшое селение, милях в трех к югу от Эдинбурга. В ту пору шотландская столица была окружена высокой зубчатой стеной со множеством выступов; в нее входили через несколько ворот, которые на ночь всегда запирались. Правда, за известную мзду вход и выход были возможны в любой час, для чего в воротах была проделана особая калитка; но бедняку вроде Батлера даже такой расход был нежелателен. Боясь не поспеть к закрытию городских ворот, он поспешил к тем, до которых было ближе, хотя и удлинял этим свой путь до дому. Выйдя через Бристо-порт, он скорее добрался бы домой, но теперь ему ближе до Западных ворот на площади Грассмаркет. Туда он и направился. Он успел вовремя достичь ворот и уже вышел в предместье Портсбург, населенное преимущественно ремесленниками, как вдруг неожиданное препятствие преградило ему путь.
Едва выйдя за ворота, он услышал бой барабана и с удивлением увидел, что навстречу ему быстро двигается, заполняя всю улицу, большая толпа, предшествуемая барабанщиком. Пока он размышлял, как ему лучше обойти эту процессию, не предвещавшую ничего доброго, она поравнялась с ним и остановила его.
— Вы священник? — спросили его.
Батлер отвечал, что он священник, но не имеет прихода.
— Это мистер Батлер из Либбертона, — послышался голос из толпы. — Вполне подходящий для нас человек.
— Вам придется вернуться с нами в город, — сказал первый вежливо, но твердо.
— Для чего, друзья мои? — спросил Батлер. — Я живу за городом, а на дорогах по ночам грабят. Задерживая меня, вы подвергаете меня опасности нападения.
— Вас проводят до дому, и ни один волос не упадет с вашей головы, а сейчас вы должны идти с нами.
— Но с какой целью? — спросил Батлер. — Я надеюсь, вы потрудитесь объяснить, зачем я вам нужен.
— Это вы узнаете в свое время. Идемте. Не пойдете добром — поведем силой. Да смотрите не оглядывайтесь по сторонам и не всматривайтесь в наши лица. Считайте, что все это снится вам во сне.
«Хорошо бы в таком случае поскорее проснуться», — подумал Батлер; но, не имея возможности оказать сопротивление, он вынужден был повернуть обратно в город и идти во главе процессии между двух человек, которые поддерживали и вместе с тем крепко держали его.
Пока велись переговоры с Батлером, восставшие овладели Западными воротами, отняв ключи у привратника. Они заперли ворота на засов и приказали привратнику запереть также и калитку, которую не сумели запереть сами. Привратник, перепуганный неожиданными событиями, так дрожал, что тоже не смог справиться с этой обычной своей обязанностью. Тогда мятежники, у которых все было, видимо, предусмотрено, зажгли факелы и при свете их забили калитку длинными гвоздями, которыми, очевидно, запаслись заранее.
Батлер тем временем поневоле успел разглядеть некоторых из тех, кто, казалось, руководил восстанием. Свет факелов, озаряя их лица и оставляя в тени самого Батлера, позволял ему наблюдать их незаметно. Некоторые из вожаков были в матросской одежде и шапках; другие — в широкополых шляпах и длинных свободных рединготах; некоторых по одежде можно было счесть за женщин, если бы они не выдавали себя грубыми голосами, высоким ростом и мужскими ухватками. Они явно действовали по заранее составленному плану. У них были условные знаки и прозвища, по которым они отличали друг друга. Батлер услышал имя Уайлдфайр, на которое откликалась одна из рослых амазонок.
Мятежники оставили нескольких человек охранять Западные ворота, а привратнику под страхом смерти приказали не выглядывать из сторожки и до утра не пытаться завладеть воротами. Затем они быстро двинулись по улице Каугейт, сзывая народ барабанным боем. Каугейтские ворота были захвачены ими с той же легкостью и также заперты и оставлены под небольшой охраной. Разительным примером их осмотрительности, соединенной с величайшей дерзостью, было то, что караулы, поставленные охранять ворота, не оставались на месте; они расхаживали взад и вперед, не отдаляясь от ворот, чтобы никто не попытался отпереть их, но и не давая себя разглядеть. Толпа, которая вначале насчитывала какую-нибудь сотню людей, увеличилась до нескольких тысяч и с каждой минутой росла. Ради более быстрого продвижения по узким переулкам, ведущим от Каугейт к Хай-стрит, мятежники разделились на несколько отрядов; продолжая бить в барабаны и сзывать всех истинных шотландцев, они заполнили главную улицу города.
Ворота Незербау можно было бы назвать эдинбургским Темпл-Баром. Преграждая Хай-стрит у ее конца, они отделяют собственно Эдинбург от предместья Кэнонгейт, подобно тому как лондонские ворота Темпл-Бар отделяют Лондон от Уэстминстера. Захват этих ворот представлял для мятежников чрезвычайную важность, ибо в Кэнонгейте в ту пору стоял пехотный полк под командованием полковника Мойла, который, войдя через ворота Незербау, мог занять город и разрушить их планы. Поэтому главари восстания поспешили к этим воротам, овладели ими так же легко, как и другими, и, ввиду их важности, поставили там усиленный караул.
Следующим делом восставших было разоружить городскую стражу и таким образом добыть себе оружие; ибо до тех пор они были вооружены одними лишь кольями и дубинками. Городская стража помещалась в длинном, низком и уродливом здании (снесенном в 1787 году); человеку с живым воображением оно могло напомнить длинную черную улитку, которая выползла на середину Хай-стрит и портит вид этой великолепной улицы. Грозное восстание было столь неожиданным, что на дежурстве оказался только обычный отряд городской стражи под командой сержанта; да и тот не имел нужного запаса пуль и пороха. Отлично понимая, что вызвало грозу и на кого она надвигается, солдаты едва ли стремились оказать сильное сопротивление столь многочисленной и ожесточенной толпе, которой они в тот день были особенно ненавистны.
Все же один из часовых (единственный солдат городской стражи, выполнивший свой долг в ту памятную ночь) взял на караул и велел передним рядам мятежников отойти. Юная амазонка, замеченная Батлером в числе предводителей восстания, бросилась на часового и после некоторой борьбы вырвала у него мушкет, а его самого повалила на землю. Еще два солдата, которые попытались прийти на помощь своему товарищу, были обезоружены таким же образом, и толпа без труда овладела казармами, обезоружив и разогнав остальных солдат. Надо заметить, что хотя именно городская стража была повинна в убийствах, вызвавших мятеж, с ней поступили весьма гуманно. Казалось, народные мстители гнушались мелкою местью, приберегая свой гнев для того, кого считали главным своим обидчиком.
Захватив казармы, мятежники прежде всего прокололи барабаны, опасаясь, что их могут использовать, чтобы подать сигнал тревоги гарнизону крепости; из тех же опасений они заставили смолкнуть и своего барабанщика — на эту должность у них был завербован сынишка барабанщика из Портсбурга. Затем наиболее отважным из мятежников были розданы мушкеты, байонеты, протазаны, алебарды и боевые топоры. До тех пор предводители восстания не называли вслух свою цель, хотя она и была всем понятна. Теперь же, выполнив всю подготовительную часть своего плана, они испустили грозный клич: «Портеус! Портеус! Все к темнице!»
Уже почти достигнув цели, восставшие продолжали тем не менее соблюдать ту же осторожность, что и вначале, когда успех был сомнителен. Крупный отряд их выстроился перед Лукенбутом, закрывая к нему доступ с востока; такой же отряд замкнул другой конец прохода, обращенный на запад, так что Толбут оказался полностью окруженным и те, кто хотел ворваться туда, могли действовать без помех.
Отцы города между тем всполошились и собрались в одной из таверн, чтобы предпринять какие-либо действия против мятежников. Обратились к цеховым старшинам, но те заявили, что ремесленники вряд ли послушают их — так велика была ненависть к Портеусу. Депутат парламента мистер Линдсей взял на себя опасное дело — передать на словах полковнику Мойлу, командиру полка, стоявшего в предместье Кэнонгейт, приказ прорваться в город через ворота Незербау для подавления мятежа. Однако мистер Линдсей отказался передавать какой-либо письменный приказ, который мог стоить ему жизни, в случае если бы он был задержан мятежниками. В результате полковник Мойл, не получив письменного распоряжения от городских властей и видя на примере Портеуса, как сурово относится суд к самовольным действиям офицеров, счел слишком рискованным для себя выступать на основании одного лишь устного распоряжения лорда-мэра.
Несколько посланцев были разными путями отправлены в крепость, к командиру гарнизона, с приказанием привести войска или выстрелить из орудий в воздух и даже в толпу, чтобы очистить улицы. Но патрули мятежников были столь бдительны, что ни один из этих посланцев не добрался до крепости. Однако им не причинили никакого вреда и лишь заставили повернуть обратно, предложив не повторять своих попыток.
Та же бдительность была проявлена и для того, чтобы помешать состоятельным горожанам, к которым восставшие не питали доверия, появляться на улицах, наблюдать за действиями восставших и запоминать их в лицо. Патрули останавливали каждого хорошо одетого человека и уговаривали или приказывали ему вернуться откуда пришел. Множество карточных столов пустовало в тот памятный вечер; мятежники задерживали даже портшезы знатных дам, невзирая на лакеев в галунах и скороходов с факелами. В отношении перепуганных женщин неизменно проявлялась вежливость, какую трудно было ожидать от разъяренной черни. Останавливая экипаж, патрули говорили, что, ввиду беспорядков на улицах и ради собственной безопасности, даме следует вернуться домой. Они вызывались сопровождать экипаж, видимо опасаясь, чтобы случайные люди, приставшие к их рядам, не скомпрометировали продуманного плана мщения обычными в подобных случаях выходками.
Еще живы люди, слышавшие из уст дам, задержанных таким образом, что они были доставлены домой и высажены из экипажа с вежливостью, которой никак нельзя было ожидать от простых ремесленников, какими они казались по обличию.
note 28 Казалось, что мятежники, как некогда убийцы кардинала Битона, были убеждены, что исполняют приговор неба, хотя и не утвержденный земными судьями, но требующий торжественного и строгого порядка.