Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Вальтер Скотт

Приключения Найджела

ВВЕДЕНИЕ К «ПРИКЛЮЧЕНИЯМ НАЙДЖЕЛА»

Зачем слагать о лордах столько од? Воспой, о муза, северный народ! Поп note 1
После того как в романе «Эдинбургская темница» мне в какой-то мере удалось пробудить интерес читателя к судьбе женщины, лишенной достоинств, на которые может претендовать едва ли не всякая героиня, я поддался искушению и избрал героем своего последующего романа лицо столь же малообещающее. И так как мне нужно было наделить честностью, сердечной добротой и высокой нравственностью того, кто не мог претендовать на знатность рода, романтическую чувствительность или на какое-либо другое достоинство, присущее тем, кто гордо шагает по страницам подобных сочинений, я позволил себе воспользоваться именем лица, оставившего в столице Шотландии столь красноречивые памятники своей щедрой благотворительности.

Шотландскому читателю достаточно сказать, что вышеупомянутое лицо не кто иной, как Джордж Гериот. Но для живущих к югу от Твида нелишним, пожалуй, будет добавить, что человек, носивший это имя, был богатым эдинбургским горожанином, золотых дел мастером при дворе короля, последовавшим за Иаковом в английскую столицу, где он столь преуспел в своем ремесле, что после его смерти в 1624 году осталось весьма изрядное по тем временам состояние. У него не было детей, и, полностью удовлетворив всех своих родственников, которые могли бы претендовать на его наследство, всю остальную сумму он завещал на учреждение приюта, в котором сыновья эдинбургских горожан теперь безвозмездно воспитываются и получают образование, позволяющее им вступить на самостоятельный жизненный путь и занять приличное положение, соответствующее их талантам. Приют сей расположен в четырехугольном здании благородного готического стиля и служит украшением города, а забота, которой окружены питомцы этого учреждения, и образование, которое они там получают, делают его столь же полезным для горожан. К чести тех, кто ведает этим заведением (членов магистрата и духовенства Эдинбурга), следует заметить, что благодаря их попечению средства приюта настолько возросли, что теперь в нем находят кров и пропитание и воспитываются сто тридцать юношей ежегодно, многие из которых впоследствии честно служат своей родине на самых различных постах.

Можно с уверенностью предположить, что основатель такого благотворительного заведения прошел свой жизненный путь твердой поступью, внимательно ко всему приглядываясь, и не упускал случая помочь тем, кто, не обладая достаточным опытом, мог сбиться с дороги. Я полагал, что если вымыслом своим направлю его усилия на пользу некоего молодого дворянина, совращенного с пути истины аристократическим высокомерием того времени и эгоистической роскошью, более свойственными нашим дням, а также соблазнами наслаждений, до которых падки люди во все времена, то можно будет извлечь удовольствие и даже некую пользу, если я расскажу о помощи, оказанной этим горожанином-наставником своему питомцу. Признаться, я не очень-то верю в нравственное воздействие романов. Однако если вообще вовремя сказанное слово может принести пользу юноше, то слово это должно призывать его скорее внять голосу рассудка и самоотречения, нежели голосу безудержной страсти. В самом деле, я не мог бы надеяться представить моего благоразумного и благожелательного друга в таком выгодном свете, как крестьянскую девушку, которая благородно пожертвовала семейными привязанностями ради сохранения своей нравственной чистоты. Тем не менее я все же надеялся сделать хоть что-нибудь достойное славной памяти, которую оставил по себе Джордж Гериот, оказав своей родине незабываемые благодеяния.

Мне казалось, что из этого нехитрого сюжета можно сплести весьма занимательную повесть, ибо царствование Иакова I, когда преуспевал Джордж Гериот, открывало неограниченный простор фантазии романиста и в то же время давало возможность ввести в роман гораздо больше самых разнообразных характеров, что было бы затруднительно при соблюдении исторической правды, если бы описываемые нами события были перенесены на сто лет назад. Леди Мэри Уортли Монтэгю столь же справедливо, сколь тонко заметила, что наиболее романтичная часть страны — это та, где горы сочетаются с долинами и равнинами. Точно так же можно было бы сказать, что наиболее ярким периодом в истории является тот, когда древние грубые и дикие нравы варварской эпохи озаряются первыми лучами просвещения и вновь возрождающихся наук, а также учением обновленной реформацией религии. Резкий контраст, вызванный сопротивлением старых нравов новым, постепенно подчиняющим их себе, порождает свет и тени, столь необходимые для создания яркого романа. И в то время как такой период дает автору право вводить в свое сочинение удивительные и неправдоподобные эпизоды, происходящие от необузданности и жестокости, свойственной старым привычкам к насилию, все еще оказывающим влияние на нравы людей, столь недавно вышедших из состояния варварства, с другой стороны, характер и чувства многих героев можно обрисовать с величайшим правдоподобием, с самыми разнообразными оттенками, самыми тонкими штрихами, что свойственно новой, более утонченной эпохе, лишь недавно озарившей мир.

Для царствования английского короля Иакова I эти преимущества были особенно характерны. Последние лучи рыцарства, хотя светило это давно уже закатилось, все еще озаряли и золотили горизонт, и хотя едва ли кто-нибудь действовал строго в соответствии с донкихотскими заветами, мужчины и женщины все еще говорили рыцарским языком «Аркадии» сэра Филиппа Сиднея и все еще на аренах происходили турниры, хотя теперь они процветают только на площади Карусели.

То тут, то там какой-нибудь пылкий кавалер ордена Бани (о чем свидетельствует чересчур добросовестный лорд Херберт Чербери), верный данному им обету, считал своим долгом острием шпаги заставить другого кавалера того же ордена или сквайра вернуть бант, украденный им у прекрасной дамы; note 2 но все же, в то время как мужчины лишали друг друга жизни из-за таких щепетильных вопросов чести, уже пробил тот час, когда Бэкон стал учить человечество, что оно не должно больше делать заключения, идя от авторитета к факту, а должно устанавливать истину, продвигаясь от факта к факту, до тех пор пока оно не создаст неоспоримый авторитет — не на основании гипотезы, а на основании опыта.

В царствование Иакова I жизнь была весьма неспокойной и распущенность некоторой части общества вызывала постоянные кровопролития и насилия. Наемный убийца елизаветинской эпохи, так много разновидностей которого дал нам Шекспир, как, например, Бардольф, Ним, Пистоль, Пето и другие собутыльники Фальстафа, люди, отличающиеся своими причудами и особым видом сумасбродства, после начала войны с Нидерландами уступил место рубакам, пользующимся рапирой и кинжалом вместо далеко не столь опасного меча и щита, и, как сообщает один из историков, «часто возникали ссоры, в особенности между шотландцами и англичанами, и на каждой улице происходили дуэли; различные корпорации со странными названиями не привлекали к себе внимания и оставались безнаказанными, как, например, корпорации „буянов“, „бонавенторов“, „бравадоров“, „куартероров“ и тому подобных. Будучи людьми расточительными, они влезали в долги и вынуждены были объединяться в шайки, чтобы защищаться от карающей длани правосудия. Они получали поддержку от некоторых аристократов и от горожан, похотливость которых съедала все их состояние, и неудивительно, что число этих головорезов скорее увеличивалось, нежели уменьшалось, и они пускались на самые отчаянные предприятия, так что после девяти часов вечера редко кто отваживался показываться на улице». note 3

Тот же авторитетный источник уверяет нас далее, что «престарелые джентльмены, оставившие своим сыновьям в наследство все имущество, как движимое, так и недвижимое, в хорошем состоянии (что позволяло им жить на широкую ногу), еще при жизни были свидетелями того, как наследники их проматывали большую часть состояния в кутежах, что давало мало надежды на сохранение остальной его части. Священные узы брака превратились во всеобщее посмешище, что вызвало распад многих семейств; публичные дома усердно посещались, и даже высокопоставленные лица впадали в разврат и расточали свое состояние, предаваясь сладострастным утехам. Кавалеры и джентльмены разного рода, промотавшие свое состояние то ли из-за гордости, то ли из-за расточительности, переезжали в города и, ведя там распущенную жизнь, губили также свою добродетель. Нередко их супруги и дочери, чтобы сохранить образ жизни, достойный их высокого положения, отдавали свое тело на поругание самым бесстыдным образом. По всей стране в изобилии появились пивные, притоны для игры в кости и другие непотребные заведения».

Не только на страницах пуританского, да притом еще, быть может, сатирического, писателя находим мы такую потрясающую, отвратительную картину грубых нравов в начале семнадцатого столетия. Также и во всех комедиях того времени главным героем был весельчак и остряк, молодой наследник, совершенно изменивший порядки в унаследованном от. отца имении и, говоря словами старой поговорки, подобный фонтану, который в праздной расточительности расплескивает богатство, заботливо собранное его родителями в скрытых от глаз хранилищах.

И все же, в то время как этот дух всеобщей расточительности, казалось, царил во всем королевстве, постепенно нарождалась совсем другая порода людей, степенных, с решительным характером, которые впоследствии проявили себя во время гражданских войн и оказывали столь мощное влияние на характер всей английской нации, пока, кидаясь из одной крайности в другую, они не утопили в мрачном фанатизме блистательные ростки возрождающихся изящных искусств.

После приведенных мной цитат эгоистическое и отталкивающее поведение лорда Дэлгарно, пожалуй, не покажется преувеличением и едва ли кто-нибудь может обвинить нас в сгущении красок при описании сцен в Уайтфрайерсе и тому подобных злачных местах. Действительно, такие предположения весьма далеки от истины. Именно в царствование Иакова I порок, казалось, впервые коснулся высших классов во всей его неприкрытой грязной развращенности. Увеселениям и забавам елизаветинской эпохи свойственна была благопристойная сдержанность, как это подобало двору королевы-девственницы, и в этот, более ранний период, говоря словами Берка, порок утратил половину своего зла, будучи лишен всякой вульгарности. Напротив, в царствование Иакова все открыто предавались самым необузданным и непристойным утехам, ибо, как говорит сэр Джон Хэррингтон, люди погрязли в скотских наслаждениях. И даже знатные дамы забывали о своих изысканных манерах, охваченные всеобщим опьянением. После забавного описания маскарада, на котором все актеры напились и вели себя соответствующим образом, он прибавляет: «Меня очень удивляют эти странные пышные зрелища, они приводят мне на память подобные же увеселения в дни нашей королевы, в которых я сам иной раз участвовал и играл роль помощника; но никогда я не видел такого бесчинства и пьянства, как теперь. Страх перед пороховыми бочками покинул наши души, и мы ведем себя так, как будто каждый человек по наущению дьявола задумал взорвать себя, предаваясь дикому разгулу, излишествам, праздности и неумеренным возлияниям. Знатные дамы искусно маскируются, и поистине единственное проявление их скромности заключается в сокрытии их лица. Но, увы, их странное поведение встречает такую поддержку, что я уже ничему на свете не удивляюсь». note 4

Таковы были нравы, царившие при дворе, и грубая чувственность вместе со своим неизменным спутником — неприкрытым жестоким эгоизмом — оказывала пагубное влияние как на человеколюбие, так и на хорошие манеры, каковые, каждая в своей сфере, зависят от уважения, с которым любой человек относится к интересам и чувствам других. Именно в такие времена бессердечные и бесстыдные люди, обладающие богатством и властью, подобно вымышленному лорду Дэлгарно, могут нагло выставлять напоказ свои подлости, доставляющие им наслаждения и выгоду, и торжествовать победу.

В другом месте я даю объяснение слову «Эльзас». Так назывался на воровском жаргоне Уайтфрайерс, обладавший определенными привилегиями убежища и ставший благодаря этому приютом для лихих людей, не ладивших с законом.

Привилегии эти обязаны были своим происхождением монастырю монахов Кармелитского ордена, или «белых братьев» («уайтфрайерс»), основанному, как свидетельствует Стоу в своем описании Лондона, сэром Ричардом Греем в 1241 году. Эдуард I дал им участок земли на Флит-стрит для постройки церкви. Воздвигнутое в то время здание было перестроено Кортни, графом девонширским, в царствование Эдуарда. В эпоху Реформации это место сохранило свои привилегии убежища, и Иаков I закрепил и расширил их в особой хартии в 1608 году. Шедуэл был первым автором, использовавшим в литературе Уайтфрайерс в своей пьесе «Эльзасский сквайр», опирающейся на сюжет «Братьев» Теренция.

В этой старой пьесе два богатых человека, братья, воспитывают двух юношей (сыновей одного и племянников другого), каждый по своей собственной системе, основанной одна — на строгости, другая — на снисходительности. Старший из подвергнутых этому эксперименту, воспитанный в очень суровых условиях, немедленно предается всем порокам большого города, и его совращают мошенники и буяны Уайтфрайерса, — словом, он становится эльзасским сквайром. В примечании читатель найдет описание действующих лиц пьесы, с которыми поэт знакомит нас как с исконными обитателями этого места. note 5

Успех этой пьесы, как мы узнали из посвящения графу дорсетскому и мидлсекскому, превзошел все ожидания автора. «Уже в течение многих лет ни одна комедия не делала таких полных сборов. И я был весьма польщен, — продолжает Шедуэл, — что у меня оказалось так много друзей, ибо театр со дня его основания никогда еще не был так полон, как на третий день после премьеры, и множество людей ушли домой ни с чем, так как не могли получить билетов». note 6 Из «Эльзасского сквайра» автор извлек кое-какие полезные сведения об отношениях между головорезами и ворами из Уайтфрайерса и их соседями, пылкими юными студентами из Темпла, о которых вскользь упоминается в этой комедии.

Таковы источники, которым автор обязан сочинением «Приключений Найджела», произведения, быть может принадлежащего к числу тех романов, которые кажутся более занимательными, когда их перечитываешь во второй раз, нежели когда их читаешь впервые ради самой фабулы, не богатой увлекательными происшествиями.

Вступительное послание написано, говоря словами Луцио, «с целью мистификации» и никогда не увидело бы света, если бы автор собирался открыть свое имя. Так как маска, или инкогнито, пользуется привилегией говорить не своим голосом под вымышленным именем, автор, скрывшись под псевдонимом, позволил, себе подобные вольности; и хотя он продолжает оправдываться различными обстоятельствами, изложенными в предисловии, настоящее признание должно служить извинением высокомерной игриво-развязной манеры, которую, открыв свое настоящее имя, автор счел бы несовместимой с правилами вежливости и хорошим вкусом.

Эбботсфорд, 1 июля 1831 года.

ВСТУПИТЕЛЬНОЕ ПОСЛАНИЕ

КАПИТАН КЛАТТЕРБАК — ДОСТОПОЧТЕННОМУ ДОКТОРУ ДРАЙЕЗДАСТУ

Дорогой сэр!

Я с радостью отвечаю на ваше любезное послание, которым вам угодно было почтить меня, и я полностью согласен с вашей цитатой «Quam bonum et quam jucundum!» note 7 Поистине мы можем считать себя потомками одной и той же семьи, или, как говорится в нашей шотландской пословице: «все мы чада одного родителя»; и вам, почтенный, дорогой сэр, незачем было приносить извинения за то, что вы просите у меня сообщить вам сведения, которыми я мог бы поделиться с вами относительно предмета вашей любознательности. Беседа, на которую вы ссылаетесь, имела место в прошлую зиму, и она произвела на меня такое неизгладимое впечатление, что мне не представляет никакого труда воскресить в памяти ее мельчайшие подробности.

Вы знаете, что мое участие в опубликовании романа под названием «Монастырь» создало мне некоторую известность в литературных кругах нашей шотландской столицы.

Мне уже не приходится торговаться с непочтительным приказчиком из-за предмета моей любознательности, толкаясь перед прилавками наших книгопродавцев, среди мальчишек, покупающих азбуку Кордериуса и школьные тетради, и служанок, торгующихся из-за каждого пенни при покупке бумаги, — теперь сам книгопродавец радушно приветствует меня: «Прошу вас, пройдите ко мне за прилавок, капитан. Мальчик, подай стул капитану Клаттербаку. Не угодно ли газету, капитан, — сегодняшняя»; или: «Вот последняя новинка — не стесняйтесь, вот вам нож, можете разрезать»; или: «Положите ее в карман и возьмите с собой»; или: «Мы сделаем из вас книготорговца, сэр, мы продадим вам ее по оптовой цене». Или, быть может, если это собственное издание достопочтенного книгопродавца, его щедрость дойдет до того, что он скажет: «Не стоит беспокоиться из-за такого пустяка, сэр, — это лишний экземпляр. Прошу вас, упомяните это произведение в разговоре с вашими друзьями — читателями». Я уже ничего не говорю об уютном литературном вечере с избранной публикой, собравшейся вокруг палтуса, ноги пятилетнего барана или тому подобных яств, или о бутылке самого изысканного темного или, нет, может быть, самого лучшего красного вина Роберта Кокберна, спокойно совершающей круг, чтобы оживить нашу беседу о старых книгах или наши планы об издании новых. Все это утехи, выпадающие на долю свободных членов цеха пера, и я пользуюсь преимуществом неограниченно наслаждаться ими.

Но ничто не вечно под луной; и во время моих ежегодных поездок в столицу я испытываю чувство необычайной тоски, ибо мне так недостает сердечной приветливости моего общительного, остроумного и доброго друга, впервые представившего меня публике, у которого было больше оригинальности ума; нежели у дюжины признанных краснобаев, а его природного юмора хватило бы, чтобы составить счастье еще одной дюжины. К этой тяжелой утрате прибавилась потеря, надеюсь лишь временная, еще одного друга — библиофила, чей проницательный ум и свободолюбивые взгляды не только превратили его родную страну в рынок для ее собственной литературы, но и создали в ней Литературный Суд, который должен внушать уважение даже тем, кто не склонен соглашаться со многими из его установлений. Результат этих перемен, в значительной степени вызванных к жизни умом и проницательностью человека, обладавшего необыкновенной способностью находить применение самым разнообразным талантам, произрастающим на его родине, вероятно покажется более ясным поколению, которое придет на смену нынешнему.

Я вошел в лавку у Кросса, чтобы осведомиться о здоровье моего достойного друга, и с удовлетворением узнал, что пребывание на юге смягчило симптомы его недуга. Затем, воспользовавшись привилегией, о которой я упомянул выше, я углубился в лабиринт тесных, темных комнат, или, говоря нашим собственным языком антиквариев, в «склеп», расположенный в обширной задней пристройке этого прославленного издательства. И все же, по мере того как я переходил из одного мрачного тайника в другой, одни из которых были заполнены старыми томами, другие же такими, о которых, судя по тому, как они стояли ровными рядами на полках, я подумал, что это самые неходкие новые книги в лавке, я невольно содрогнулся от священного ужаса, когда представил себе грозящую мне опасность, если я вторгнусь во владения какого-нибудь исступленного барда, изливающего свою поэтическую ярость, или, быть может, натолкнусь на еще более грозную стаю критиков, уединившихся, чтобы растерзать загнанную ими дичь. При мысли о возможности такой встречи я уже заранее ощутил ужас, испытываемый провидцами горной Шотландии, которые наделены даром ясновидения, вынуждающим их быть свидетелями событии, недоступных взору смертных, и которые, как говорит Коллинз,

…в безумии своем к земному глухи,Но им дано узреть, что замышляют духи.

Тем не менее непреодолимый порыв необъяснимого любопытства увлекал меня все дальше через анфиладу мрачных комнат, пока наконец, подобно делийскому ювелиру, очутившемуся в доме чародея Беннаскара, я не вошел под молчаливые своды тайного хранилища и увидел самого автора «Уэверли», или вернее, его фантом, или призрак, сидящий в кресле и читающий при свете лампы испещренную помарками сверку. note 8 Вас не удивит мой сыновний инстинкт, позволивший мне сразу же узнать черты лица этого почтенного видения, и то, что я сразу же преклонил колена, произнеся при этом классическое приветствие: «Salve, magne parens!» note 9 Однако видение прервало меня, указав мне на стул, давая в то же время понять, что мое появление не было неожиданным и что оно должно что-то сказать мне.

Я сел со смиренным послушанием, стараясь разглядеть черты того, в чьем обществе я столь неожиданно очутился. Но в этом отношении я не смогу удовлетворить вашу честь — не только из-за царившего в комнате мрака и из-за расстроенных нервов, — мне казалось, я был охвачен чувством сыновнего благоговения, которое мешало мне разглядеть и запомнить то, что сидящий передо мной призрак, вероятно, больше всего хотел скрыть. В самом деле, его тело было так плотно закутано в плащ, халат или какую-то другую свободную одежду, что к нему можно было бы применить стихи Спенсера:

Таинственны лицо его и стать;Мужчина или женщина пред ними -Никто не мог бы сразу распознать.

Тем не менее мне придется и впредь применять мужской род, ибо, несмотря на то, что приводились весьма остроумные доводы и даже были представлены едва ли не бесспорные доказательства того, что автором «Уэверли» были две одаренные талантом дамы, я все же продолжаю придерживаться общераспространенного мнения, согласно которому он принадлежит, к не столь нежному полу. В его произведениях слишком много вещей, quae maribus sola tribuuntur, note 10 чтобы я мог испытывать хоть какое-либо сомнение на этот счет. Я буду продолжать свое повествование в виде диалога, чтобы воспроизвести как можно более верно то, что было сказано между нами, заметив только, что во время нашей беседы моя робость незаметно исчезла под влиянием дружественного тона и что в заключительной части нашего диалога я вел спор с уверенностью, вполне приличествующей в подобных обстоятельствах.

Автор «Уэверли». Мне хотелось встретиться с вами, капитан Клаттербак, так как вы один из членов моей семьи, к которому я питаю глубочайшее уважение после смерти Джедедии Клейшботэма; и мне кажется, я был несколько несправедлив к вам, передав вам право на «Монастырь», являющийся частью моего состояния. Я собираюсь загладить перед вами свою вину, назначив вас крестным отцом этого еще не родившегося младенца. (Он указал пальцем на корректурный оттиск.) Но прежде всего относительно «Монастыря» — что говорят на белом свете? Ведь вы везде бываете и могли что-нибудь слышать.

Капитан Клаттербак. Хм! Хм! Щекотливый вопрос. Я не слышал никаких жалоб от издателей.

Автор. Это самое главное, но все же иной раз посредственное произведение берут на буксир те, что вышли из гавани перед ним, подгоняемые попутным ветром. Что говорят критики?

Капитан. Существует общее… мнение… что Белая Дама не пользуется особой любовью читателей.

Автор. Мне самому кажется, что это неудачный образ, но скорее по выполнению, нежели по замыслу. Мог ли я вызвать к жизни esprit follet, note 11 в одно и то же время фантастического и занимательного, капризного и доброго — нечто вроде блуждающего огонька, не связанного никакими установленными законами или мотивами действий, — преданного и любящего и в то же время дразнящего и ненадежного…

Капитан. Простите, что я перебиваю вас, сэр; мне кажется, вы говорите о красивой женщине.

Автор. Поистине это так. Я должен облечь своих стихийных духов в человеческую плоть и кровь — они слишком изысканны для вкуса современной публики.

Капитан. Они протестуют также против того, что цели, которые преследует ваша русалка, не всегда благородны. Не очень-то подходящее для наяды развлечение — выкупать в реке священника.

Автор. Ах! Им следовало бы проявить снисходительность к капризам существа, которое, в конце концов, что-то вроде домового, но рангом повыше. Купанье, на которое Ариель, самое нежное создание шекспировской фантазии, соблазняет нашего веселого друга Тринкуло, было не из амбры или розовой воды. Но никто не сможет сказать, что я плыву против течения. Мне безразлично, если кто-нибудь утверждает это, — я пишу для всеобщего увеселения; и хотя я никогда не буду добиваться популярности недостойными средствами, с другой стороны — я не буду упрямо защищать свои собственные заблуждения вопреки общественному мнению.

Капитан. Значит, в настоящем произведении (бросив, в свою очередь, взгляд на корректурный оттиск) вы отказываетесь от мистики, волшебства и всей этой комбинации из символов, чудес и примет? В нем нет ни сновидений, ни предсказаний, ни туманных намеков на грядущие события?

Автор. Нет ничего, сын мой, ни тени, в нем нет даже еле слышного тиканья одинокого жучка-точильщика в стенной панели. Все ясно, все как на ладони — даже шотландский метафизик мог бы поверить каждому слову.

Капитан. И я надеюсь, что роман этот отличается естественностью и правдоподобием; начинается бурно, развивается естественно и имеет счастливый конец — подобно течению прославленной реки, которая с шумом низвергается из мрачного романтического грота, затем плавно несет свои воды, нигде не останавливаясь, не ускоряя своего течения, проходит, как бы влекомая врожденным инстинктом, все интересные места, которые встречаются на ее пути, становясь все шире и глубже по мере продвижения вперед, и наконец подходит к окончательной развязке, как к огромной гавани, где все корабли убирают паруса.

Автор. Эй! Эй! Какого черта вы там наговорили? Да ведь это «в духе Геркулеса», и потребовался бы человек, гораздо больше похожий на Геркулеса, чем я, чтобы написать роман, который низвергался бы водопадом, плавно нес свои воды, и никогда бы не останавливался, и разливался бы, и становился бы глубже и тому подобное. Я стоял бы уже одной ногой в могиле, сударь, прежде чем справился бы со своей задачей, а тем временем все каламбуры и софизмы, которые я мог бы сочинить для увеселения своих читателей, так и остались бы у меня в глотке, подобно застрявшим на языке остротам Санчо, когда ему случалось навлекать на себя гнев своего господина. С тек пор как стоит мир, не было еще написано подобного романа.

Капитан. Прошу прощения, а «Том Джонс»?

Автор. Совершенно верно, и, может быть, также «Амелия». Филдинг был весьма высокого мнения об этом искусстве, основателем которого его можно считать. Он полагает, что нельзя сравнивать роман и эпопею. Смоллет, Лесаж и другие, освобождаясь от установленных им строгих правил, писали скорее истории разнообразных приключений, выпадающих на долю человека в течение его жизни, нежели связанную единой фабулой эпопею, у которой каждый шаг постепенно приближает нас к окончательной развязке. Эти великие мастера были довольны, если им удавалось позабавить читателя в пути; хотя заключение наступало только потому, что всякий рассказ должен иметь конец, — точно так же, как путник останавливается в гостинице с наступлением вечера.

Капитан. Весьма удобный способ путешествовать, по крайней мере для автора. Словом, сэр, вы одного мнения с Бэйсом: «На кой черт существует сюжет, как не для того, чтобы рассказывать занимательные вещи?»

Автор. Предположим, что я таков и что я написал бы несколько живых, остроумных сцен, легких, кое-как связанных вместе, но достаточно занимательных, чтобы, сводной стороны, отвлечь от физической боли, с другой — облегчить тревогу души, в-третьих, чтобы разгладить нахмуренный лоб, изборожденный морщинами от ежедневных трудов, в-четвертых, чтобы вытеснить неприятные мысли и внушить более веселые, в-пятых, чтобы побудить лентяя изучить историю своей страны, — словом, за исключением тех случаев, когда чтение этого произведения прервало бы исполнение серьезных обязанностей, доставить безобидное развлечение; разве не мог бы автор такого произведения, как бы безыскусственно оно ни было выполнено, привести в свое оправдание извинение раба, который, будучи приговорен к наказанию за распространение ложного слуха о победе, спас свою жизнь, воскликнув: «Неужели я достоин порицания, о афиняне, я, подаривший вам один счастливый день?»

Капитан. Ваша милость разрешит мне рассказать один анекдот о моей незабвенной бабушке?

Автор. Я не могу себе представить, капитан Клаттербак, какое это имеет отношение к предмету нашего разговора.

Капитан. Это может быть уместно в нашем диалоге о взглядах Бэйса. Прозорливая старая леди — мир праху ее! — была верным другом церкви, и стоило ей услышать, как злые языки клевещут на какого-нибудь священника, как она сразу с жаром начинала его защищать. Но в одном случае она всегда отступалась от своего преподобного protege note 12 — а именно, как только она узнавала, что он произнес проповедь против клеветников и сплетников.

Автор. Но какое это имеет отношение к нашему разговору?

Капитан. Я слышал от саперов, что можно выдать слабое место врагу, слишком старательно укрепляя его на виду у неприятеля.

Автор. Еще раз, прошу вас, какое это имеет отношение к нашему делу? Капитан. Ну что ж, отбросим в сторону метафоры. Я боюсь, что это новое произведение, в котором ваше великодушие, по-видимому, собирается предложить мне участвовать, будет весьма нуждаться в оправдании, так как вы считаете уместным начать защиту вашего дела, прежде чем суд приступил к его разбирательству. Готов прозакладывать пинту бордо, что вы кое-как, наспех состряпали ваш роман.

Автор. Вы, наверно, хотите сказать — пинту портвейна?

Капитан. Я говорю о бордо, о славном бордо из «Монастыря». Ах, сэр, если бы вы только послушались совета ваших друзей и постарались заслужить хотя бы половину той благосклонности читателей, которую вы уже завоевали, все мы могли бы пить токай!

Автор. Мне все равно, что пить, лишь бы напиток был полезен для здоровья.

Капитан. Но тогда подумайте о вашей репутации, о вашей славе.

Автор. О моей славе? Я отвечу вам, как один из моих друзей, весьма остроумный, искусный и опытный адвокат, защищавший пресловутого Джема МакКоула, ответил представителям обвинения, ссылавшимся на то, что его клиент отказался отвечать на вопросы, на которые, по их утверждению, всякий человек, дорожащий своей репутацией, ответил бы без всяких колебаний.

«Мой клиент, — сказал он (между прочим, Джем в это время стоял позади него; ну и интересное же это было зрелище!), — так несчастен, что совершенно не дорожит своей репутацией. И я проявил бы величайшую неискренность по отношению к суду, если бы вздумал утверждать, что она заслуживает хоть какого-нибудь внимания с его стороны». И я, хотя по совсем другим причинам, пребываю в таком же блаженном состоянии безразличия, как Джем. Пусть слава следует за теми, кто обладает вещественным обликом. Призрак — а безличный автор нисколько не лучше призрака — не может отбрасывать тень.

Капитан. Быть может, сейчас вы не так уж безличны, как были до сих пор. Эти письма к ученому мужу из Оксфордского университета…

Автор. Покажите остроумие, гений и утонченность автора, которые я от всей души желал бы применить к предмету более важному, и покажите, кроме того, что сохранение моего incognito вовлекло молодой талант в споры по поводу любопытного вопроса о доказательстве. Но какой бы искусной ни была защита дела в суде, это еще не значит, что оно будет выиграно. Быть может, вы помните, что тщательно сплетенная цепь косвенных улик, так искусно поданных с целью доказать, что сэр Филипп Фрэнсис был автором «Писем Юниуса», сначала казалась неопровержимой, но влияние этих рассуждений на умы постепенно ослабело, и Юниус по-прежнему неизвестен широкой публике. Но на этот счет я не скажу больше ни слова, как бы меня ни просили и ни уговаривали. Установить, кем я не являюсь, было бы первым шагом к выяснению того, кто я такой на самом деле; и так как я, точно так же, как некий мировой судья, упомянутый Шенстоном, не имею ни малейшего желания вызывать всякие толки и пересуды, которые обычно сопутствуют таким открытиям, я и впредь буду хранить молчание по поводу предмета, на мой взгляд, совершенно не заслуживающего шума, поднятого вокруг него, и еще более недостойного столь ревностно примененной изобретательности, проявленной юным автором писем.

Капитан. Но все же, дорогой сэр, даже если допустить, что вам нет никакого дела ни до вашей собственной репутации, ни до репутации какого-либо литератора, на плечи которого может лечь бремя ваших ошибок, разрешите мне заметить, что простое чувство благодарности к читателям, оказавшим вам столь радушный прием, и к критикам, судившим вас столь снисходительно, должна была бы побудить вас приложить больше старания при сочинении вашего романа.

Автор. Умоляю вас, сын мой, «освободите дух свой от лицемерия!», как сказал бы доктор Джонсон. Ибо у критиков свое дело, а у меня свое. Как поется в детской песенке:

Чем голландские дети прилежно играют,То английские дети прилежно ломают.

Я их смиренный шакал, слишком занятый добыванием пищи для них и не имеющий времени подумать о том, проглотят ли они ее или извергнут. Для читателей же я представляю собой нечто вроде почтальона, оставляющего пакет у дверей адресата. Если он содержит приятные вести — записку от возлюбленной, письмо от сына, денежный перевод от должника, которого считали банкротом, — письмо принимается с радостью, читается и перечитывается, складывается, подшивается и бережно хранится в конторке. Если содержание его неприятно, если оно от настойчивого кредитора или от скучного человека, отправителя письма проклинают, письмо бросают в огонь, от всей души сожалея о почтовых расходах; но всегда, в том и в другом случае, о том, кто принес весть, думают не больше, чем о прошлогоднем снеге. Наибольшая мера добрых отношений между автором и читателями, которая может существовать в действительности, заключается в том, что публика склонна проявлять некоторую снисходительность к последующим произведениям своего первоначального любимца, хотя бы в силу привычки, приобретенной читателями, тогда как автор, что вполне естественно, придерживается самого хорошего мнения о вкусе тех, кто так щедро расточал аплодисменты по адресу его творений. Но я не вижу никакой причины для благодарности, в общепринятом смысле этого слова, ни стой, ни с другой стороны.

Капитан. Тогда уважение к самому себе должно было бы внушить вам осторожность.

Автор. Ах, если бы осторожность могла увеличить мои шансы на успех! Но, сказать вам по правде произведения и отдельные места, которые удались мне лучше других, как правило были написаны с величайшей быстротой. И когда я видел, как иной раз их сравнивали с другими и хвалили за более тонкую отделку, я мог бы призвать в свидетели свое перо и чернильницу, что наиболее слабые места стоили мне несравненно большего труда. К тому же я сомневаюсь в благотворном влиянии слишком большой медлительности как в отношении автора, так и читателя. Куй железо, пока горячо, и ставь паруса пока дует попутный ветер. Если популярный автор долго не выступает с новыми пьесами, другой тотчас же занимает его место. Если писатель, прежде чем создать свое второе произведение, отдыхает в течение десяти лет, его вытеснят другие; или же, если его эпоха так бедна гениями, что этого не случается, его собственная репутация становится самым большим препятствием на его пути. Читатели вправе ожидать что его новое произведение будет в десять раз лучше предшествующего, автор вправе ожидать, что оно будет пользоваться в десять раз большей популярностью и сто против десяти, что обе стороны будут разочарованы.

Капитан. Это может оправдать некоторую поспешность при издании, но не ту поспешность, которой, как говорится в пословице, людей насмешишь. Во всяком случае, вы должны не торопясь привести в порядок ваш роман.

Автор. Это мое больное место, сын мой. Поверьте мне, я не был настолько глуп, чтобы пренебречь обычными предосторожностями. Я неоднократно взвешивал на весах свое будущее произведение делил его на тома и главы и пытался создать роман который, по моему замыслу, должен был развиваться постепенно, держать всех в напряженном ожидании и разжигать любопытство и наконец завершиться неожиданной развязкой. Но мне кажется что сам демон садится на мое гусиное перо, как только я начну писать, и уводит его в сторону от моей цели. Под моим пером возникает все больше действующих лиц, множатся эпизоды, роман все больше затягивается, в то время как материал растет; мой скромный сельский дом превращается в какую-то причудливую готическую постройку, и повесть заканчивается задолго до того, как я достиг поставленной перед собой цели.

Капитан. Решимость, настойчивость и терпение могли бы исправить это зло.

Автор. Увы, мой дорогой сэр! Вам неведома сила отцовской любви. Когда я встречаю такие персонажи, как бейли Джарви или Дальгетти, мое воображение оживляется и замысел мой становится все яснее с каждым шагом, который я прохожу с ними, хотя это уводит меня в сторону от столбовой дороги на несколько миль и заставляет меня, усталого от долгих плутаний, прыгать через живые изгороди и канавы, чтобы снова вернуться на свой путь. Если я буду противиться этому искушению, как вы советуете мне, мысли мои станут прозаическими, плоскими и скучными. Я пишу с трудом, с сознанием того, что перо мое слабеет, и от этого я слабею еще больше; солнечный свет, которым моя фантазия озаряла события, исчезает, и все становится мрачным и скучным. Я так же непохож на того автора, каким я был, когда писал полный радостного настроения, как собака, запряженная в привод и вынужденная часами бегать по кругу, непохожа на ту же самую собаку, весело гоняющуюся за собственным хвостом и прыгающую в безудержном ликований неограниченной свободы. Одним словом, сэр, в такие минуты мне кажется, что я околдован.

Капитан. Ну уж нет, сэр, если вы ссылаетесь на колдовство, тут уж ничего больше не скажешь — кого гонит дьявол, тому не остановиться. И мне кажется, сэр, не это ли причина того, что вы не пытаетесь писать для сцены, на что вас так часто подстрекали?

Автор. Одной из важных причин того, что я не пишу пьес, можно считать мою неспособность создать сюжет. Но истина состоит в том, что некоторые слишком благосклонные судьи считают, что я обладаю кое-какими способностями в этой области поэзии, и основывают это мнение на обрывках старых пьес, которые были взяты из источника, недоступного для коллекционеров, и которые они поспешно объявили плодом моего остроумия. Но обстоятельства, при которых я стал обладателем этих фрагментов, так необычны, что я не могу удержаться от того, чтобы не рассказать вам о них.

Да будет вам известно, что лет двадцать тому назад я посетил своего старого друга в Уорчерстершире, который некогда служил вместе со мной в драгунском полку.

Капитан. Так, значит, вы действительно служили, сэр?

Автор. Служил я или не служил, какая разница? Капитан — подходящее звание для путешественника. Против ожидания в доме моего друга оказалось множество гостей, и, как обычно, — дом был очень старый, — мне отвели «комнату с привидениями». Я, как сказал один из наших великих современников, видел слишком много призраков, чтобы верить в них, и спокойно лег спать, убаюкиваемый ветром, шелестящим в листве лип, ветви которых бросали причудливые тени на блики лунного света, падающего на пол через ромбовидное окно, как вдруг появилась еще более темная тень, и я увидел на полу комнаты…

Капитан. Белую Даму из Эвенела? Вы уже рассказывали эту историю.

Автор. Нет. Я увидел женскую фигуру в домашнем чепце, нагруднике, с засученными до локтя рукавами, с пудреницей для сахара в одной руке, с разливательной ложкой в другой. Разумеется, я решил, что это стряпуха моего друга, блуждающая во сне при свете луны, и так как я знал, что он очень дорожил Сэлли, которая могла бы заткнуть за пояс любую девушку в округе, я встал, чтобы осторожно довести ее до двери. Но когда я подошел к ней, она сказала: «Остановитесь, сэр! Я не та, за кого вы меня принимаете», — слова, которые показались мне столь подходящими к обстоятельствам, что я не обратил бы на них никакого внимания, если бы не странный, глухой голос, который произнес их. «Знайте же, — продолжала она тем же загробным голосом, — что я дух Бетти Барнс». «Которая повесилась из-за любви к кучеру дилижанса, — подумал я. — Вот так штука!» «Той самой несчастной Элизабет, или Бетти Барнс, которая долгое время служила стряпухой у мистера Уорбертона, страстного коллекционера, но, увы, слишком беззаботного хранителя самой большой коллекции старинных пьес всех времен, от большинства которых остались лишь названия, способные оживить вступление к комментированному изданию Шекспира. Да, незнакомец, именно эти злополучные руки предали жиру и огню множество маленьких листов in quarto, note 13 которые, сохранись они до настоящего времени, свели бы с ума весь Роксбургский клуб, — эти несчастные карманные воришки жарили жирных каплунов и вытирали деревянные тарелки пропавшими рукописями Бомонта и Флетчера, Мессинджера, Джонсона, Уэбстера и — подумать только! — даже самого Шекспира!»

Как у всякого коллекционера старинных пьес, мое жгучее любопытство по поводу какой-нибудь драмы, упомянутой в «Книге церемониймейстера придворных театральных празднеств», часто гасло, когда я слышал, как предмет моих тщательных поисков упоминался среди преданных огню рукописей, которые эта несчастная женщина принесла в жертву богу пиршества. Итак, нет ничего удивительного в том, что, подобно отшельнику Парнелла,

Я в ужасе вскричал, объятый гневом:«Несчастная!» — но, на мою беду,Тут Бетти подняла сковороду…

«Берегись, — сказала она, — как бы твой неуместный гнев не лишил меня возможности возместить миру ущерб, который нанесло ему мое невежество. Вот в этой угольной яме, которой уже не пользуются много лет, покоится несколько засаленных и грязных отрывков старинной драмы, которая не была полностью уничтожена. Возьми же…» В чем дело, на что вы так уставились, капитан? Клянусь спасением своей души, все это правда; как говорит мой друг майор Лонгбоу, «какой мне смысл лгать вам?»

Капитан. Лгать, сэр? О нет, боже упаси, чтобы я сказал такое слово про человека столь правдивого. Вы только склонны сегодня утром немного погоняться за своим хвостом, вот и все. Не лучше ли вам сохранить эту легенду для предисловия к «Трем найденным драмам» или к чему-нибудь в этом роде?

Автор. Вы совершенно правы, привычка — странная вещь, мой сын. Я забыл, с кем говорю. Да, пьесы для чулана, а не для сцены…

Капитан. Правильно; итак, вы можете быть уверены, что вас будут играть, ибо антрепренеры, в то время как тысячи добровольцев жаждут служить им, проявляют удивительное пристрастие к завербованным силой.

Автор. Я живое свидетельство этого, ибо, подобно второму Лаберию, я стал драматургом против своей воли. Я уверен, что мою музу угрозами заставили бы выступать на подмостках, даже если бы я написал проповедь.

Капитан. Поистине, если бы вы написали проповедь, из нее сделали бы фарс; и поэтому, если бы вы вздумали изменить свой стиль, я все еще советовал бы вам написать сборник драм в духе лорда Байрона.

Автор. Пет, его светлость даст мне сто очков вперед; я не хочу, чтобы моя лошадь догоняла его лошадь, если я сам могу себе помочь. Но мой друг Дллен написал как раз такую пьесу, какую я сам мог бы написать в яркий солнечный день одним из патентованных перьев Брама. Я не могу создавать хорошие произведения без такого реквизита.

Капитан. Вы имеете в виду Аллена Рэмзи?

Автор. Нет, и не Барбару Аллен. Я имею в виду Аллена Каннингхэма, который только что опубликовал свою трагедию о сэре Мармадьюке Максуэлле, полную веселья и убийств, поцелуев и резни, сцен, не ведущих к развязке, но тем не менее весьма забавных. В сюжете нет ни проблеска правдоподобия, но в некоторых сценах так много живости и все произведение пронизано такой поэзией — я был бы счастлив, если бы мог пронизать такой поэзией мои «Кулинарные остатки», если когда-нибудь поддался бы искушению и опубликовал их. При общедоступном издании народ стал бы читать это произведение и восторгаться превосходными творениями Аллена. Но сейчас народ, быть может, заметит только его недостатки или, что было бы еще хуже, совсем не заметит его. Но не обращай на них внимания, мой честный Аллен; несмотря на все это, Каледония может гордиться тобой. Там есть также его лирические излияния, которые я советовал бы вам прочесть, капитан. «Это дом родной, это дом родной…» не уступает Бернсу.

Капитан. Я не премину воспользоваться вашим советом. Клуб в Кеннаквайре стал весьма изысканным с тех пор, как Каталани посетила аббатство. Моя «Хладная бедность» была принята до обидности холодно, а «Берега славного Дуна» попросту были освистаны. Tempora mutantur. note 14

Автор. Они не могут остановиться, они будут меняться для всех нас. Ну что ж?

Пускай бедны мы с вами…Но час разлуки приближается.

Капитан. Значит, вы твердо решили продолжать работать по вашей собственной системе? Подумали ли вы о том, что вам могут приписать недостойные побуждения, если вы будете быстро, одна за другой, издавать ваши книги? Все скажут, что вы пишете только ради наживы.

Автор. Предположим, что я позволяю выгоде, которую приносит успех в литературе, присоединиться к другим побуждениям, заставляющим меня чаще выступать перед публикой, — этот гонорар является добровольным налогом, который читатель платит за некоторую разновидность литературного развлечения; никто силой не заставляет платить его, и я полагаю, что платит его только тот, кто может позволить себе такой расход и кто получает удовольствие в соответствии с издержками. Если капитал, который эти тома пустили в обращение, очень велик, то разве он послужил только для удовлетворения моих прихотей? Неужели не могу я сказать сотням людей, начиная от честного Дункана, фабриканта бумаги, и кончая сопливым типографским мальчишкой: «Разве ты не получил свою долю? Разве ты не получил свои пятнадцать пенсов?» Признаться, мне кажется, что наши современные Афины должны быть благодарны мне за то, что я создал такую обширную промышленность; и когда всеобщее избирательное право войдет в моду, я собираюсь выставить свою кандидатуру в парламент от всех чумазых ремесленников, связанных с литературой.

Капитан. Таким языком мог бы говорить владелец ситценабивной фабрики. Автор. Опять ханжество, мой дорогой сын; в этом мире нет спасения от

софизмов! Я утверждаю, вопреки Адаму Смиту и его последователям, что популярный автор — это производящий труженик и что его произведения составляют такую же реальную долю общественного богатства, как и продукты, созданные любым другим фабрикантом. Если новый товар, имеющий действительную внутреннюю и коммерческую ценность, является результатом работы, почему же кипы книг автора должны считаться менее полезной частью общественного капитала, чем товары любого другого фабриканта? Я имею в виду проистекающее отсюда распространение богатства, служащего на благо общества, и то трудолюбие, которое поощряется и награждается даже таким пустячным произведением, как это, прежде чем книги покинут пределы издательства. Без меня этого не было бы, и в этом смысле я благодетель своей страны. Что же касается моего собственного вознаграждения, то я заработал его своим трудом и несу ответ перед богом только за то, каким образом я израсходую его. Люди чистосердечные могут надеяться, что не все оно будет служить эгоистичным целям; и хотя тот, кто откроет свой кошелек, не может претендовать на особую заслугу, все же некоторая доля богатства, быть может, послужит богоугодному делу и облегчит нужду бедняков.

Капитан. Но обычно считается неблагородным писать лишь ради наживы. Автор. Было бы неблагородно заниматься этим исключительно с такой целью или делать это главным мотивом литературного труда. Нет, я беру даже на себя смелость утверждать, что ни одно произведение фантазии, созданное лишь ради определенной суммы гонорара, никогда еще не имело и никогда не будет иметь успеха. Так адвокат, произносящий речь в суде, солдат, сражающийся на поле брани, врач, пользующий больного, священник — если только найдется такой, — читающий проповедь, без всякого рвения в своей профессии, без всякого сознания своего высокого призвания, лишь ради гонорара или жалованья, уподобляются жалкому ремесленнику. В соответствии с этим, во всяком случае по отношению к двум ученым профессиям, услуги не поддаются точной оценке, а получают признание не на основании точной оценки оказанных услуг, а посредством гонорара или добровольно выраженной благодарности. Но пусть клиент или пациент в виде эксперимента попробует пренебречь этой маленькой церемонией вручения гонорара, что cense note 15 совершенно немыслимым среди них, и посмотрим, как ученый джентльмен будет заниматься его делом. Не будем лицемерить, точно так же обстоит дело с литературным вознаграждением. Ни один здравомыслящий человек, к какому бы сословию он ни принадлежал, не считает или не должен был бы считать ниже своего достоинства принять справедливую компенсацию за потраченное им время и соответствующую долю капитала, обязанного своим существованием его труду. Когда царь Петр рыл рвы, он получал жалованье рядового солдата; и самые выдающиеся знатные люди своего времени, государственные деятели и священнослужители, не считали для себя зазорным получать деньги от своих книгопродавцев.

Капитан (поет):

Коль деньги — грязь в руках людских,То лорд бы жил без денег;А если б бог был против них -Не брал бы их священник!

Автор. Вы очень хорошо сказали это. Но ни один честный человек, одаренный умом и талантом, не сделает любовь к наживе главной или тем более единственной целью своего труда. Что до меня, я не нахожу ничего плохого в том, что выигрываю в этой игре; но в то время как я угождал публике, вероятно, мне следовало бы продолжать игру ради одного только удовольствия, ибо я, как и большинство людей, чувствовал ту глубокую любовь к творчеству, которая заставляет писателя взяться за перо, живописца — за палитру, зачастую без всякой перспективы славы или вознаграждения. Быть может, я слишком много говорю об этом. Может быть, я с таким же правдоподобием, как большинство людей, мог бы отвести от себя обвинение в алчности или продажности; но это не значит, что я окажусь настолько лицемерным, чтобы отрицать обычные побуждения, которые заставляют весь окружающий меня мир неустанно трудиться, жертвуя своим отдыхом, покоем, здоровьем и даже жизнью. Я не хочу прикидываться таким же бескорыстным, как изобретательные джентльмены из одной торговой компании, упоминаемой Голдсмитом, которые продавали свой журнал по шесть пенсов за экземпляр исключительно ради своего собственного удовольствия.

Капитан. Мне осталось только сказать еще одно — все говорят, что в конце концов вы испишетесь.

Автор. Все говорят правду; но что же из этого? Когда они перестанут танцевать, я перестану играть на дудке и у меня не будет недостатка в напоминаниях о грозящем апоплексическом ударе.

Капитан. А что же тогда станет с нами, вашими бедными чадами? Мы будем преданы презрению и забвению.

Автор. Как и многие горемыки, уже обремененные многочисленной семьей, я не могу удержаться от того, чтобы не увеличить ее еще больше, — «это мое призвание, Хел». Те из вас, кто заслуживает этого, — быть может, все вы — да будут преданы забвению. Во всяком случае, вас читали в ваши дни, чего нельзя сказать о некоторых из ваших современников, менее счастливых, но обладающих большими заслугами. Никто не может сказать, что вы не были увенчаны короной. Это что-нибудь да значит — в течение семи лет приковывать к себе внимание читателя. Если бы я написал только «Уэверли», я давно бы уже стал, как принято говорить, «талантливым автором романа, пользовавшегося в свое время большим успехом». Я готов поклясться, что репутация «Уэверли» в значительной мере поддерживается хвалой тех, кто предпочитает это повествование его преемникам.

Капитан. Неужели вы готовы променять свою будущую славу на популярность сегодняшнего дня?

Автор. Meliora spero. note 16 Сам Гораций не надеялся на то, что он будет жить во всех своих творениях. Я могу надеяться, что буду жить в некоторых из своих — non omnis moriar. note 17 Есть некоторое утешение в мысли о том, что лучшие авторы во всех странах были также наиболее плодовитыми, и часто случалось так, что писатели, пользовавшиеся самой большой популярностью в свое время, находили также хороший прием у потомства. Я не такого плохого мнения о современном поколении, чтобы предполагать, что его благосклонность в настоящее время означает неизбежное осуждение в будущем.

Капитан. Если бы все действовали, руководствуясь такими принципами, читателей захлестнул бы потоп.

Автор. Еще раз, мой дорогой сын, берегитесь лицемерия. Вы говорите так, как будто читатели обязаны читать книги только потому, что они напечатаны. Ваши друзья книгопродавцы были бы благодарны вам, если бы вы осуществили это предложение. Самое неприятное, что сопровождает наводнения, о которых вы говорили, это то, что тряпки становятся дороже. Множество изданий не причиняет нашей эпохе никакого вреда и может принести большую пользу поколению, идущему нам на смену.

Капитан. Я не вижу, как это может случиться.

Автор. Во времена Елизаветы и Иакова жалобы на вызывающую тревогу плодовитость писателя были не менее громкими, нежели в наш век; но посмотрите на берег, затопленный наводнением того времени, — теперь он напоминает Рич Стрэнд «Королевы фей»…

Весь путь ее усеян жемчугами;Не гравий — самородки под ногамиДа россыпи невиданных камней.

Поверьте мне, даже в самых непопулярных произведениях нашей эпохи грядущий век может обнаружить сокровища.

Капитан. Некоторые книги не поддадутся никакой алхимии.

Автор. Их будет лишь очень немного, так как, что касается авторов, не представляющих ровно никакой ценности, если только они не публикуют свои книги за собственный счет, подобно сэру Ричарду Блэкмору, их способность досаждать читателям скоро будет ограничена трудностью найти предприимчивых книгопродавцев.

Капитан. Вы неисправимы. Неужели нет границ вашей смелости?

Автор. Существуют священные и вечные границы чести и добродетели. Мой путь подобен заколдованным покоям Бритомарты -

Она вокруг взглянула: перед нею -Глухая дверь, надежная как щит,И надпись: «Будь смелее». «Будь смелее» -Какой секрет в призыве том сокрыт?Но вот в углу ее очам предсталаДругая дверь — и надпись там гласит:«Не будь излишне смел»…

Капитан. Ну что же, вы подвергаетесь риску, продолжая поступать в соответствии со своими принципами.

Автор. Поступайте в соответствии с вашими и смотрите не болтайтесь здесь без дела до тех пор, пока не пройдет обеденный час. Я добавлю это произведение к вашему наследству, valeat quantum. note 18

На этом наша беседа кончилась, так как явился маленький черномазый Аполлион из Кэнонгейта и от имени мистера Мак-Коркиндейла потребовал корректуру; и я слышал, как в другом закоулке вышеописанного лабиринта мистер К. делал выговор мистеру Ф. за то, что тот допустил, чтобы кто-то так далеко проник в penetralia note 19 их храма.

Я предоставляю вам составить свое собственное мнение относительно важности этого диалога и позволю себе верить, что исполню желание нашего общего родителя, если предпошлю это письмо произведению, к которому оно относится.

Остаюсь, высокочтимый, дорогой сэр, искренне преданный вам, ваш, и пр. и пр.

Катберт Клаттербак. Кеннаквайр, 1 апреля 1822 года

Глава I

У горца с бриттом мир царит: Спешит наш Сэнди через Твид… На нем все роскошью блистало, Его и мать бы не узнала. Сменив шотландку на парчу, Он предпочел теперь мечу Рапиру дорогой работы, Сверкающую позолотой. Своей красой пленяя свет, На шляпу он сменил берет. «Реформация» note 20
Длительная вражда, веками разделявшая юг и север Британского острова, окончилась счастливым примирением со вступлением на английский престол миролюбивого короля Иакова I. Но хотя объединенная корона Англии и Шотландии венчала чело одного и того же монарха, прошло немало времени и не одно поколение сменило другое, прежде чем исчезли глубоко укоренившиеся национальные предрассудки, так долго омрачавшие отношения между двумя родственными королевствами, и жители одного берега Твида привыкли смотреть на обитателей противоположного берега как на друзей и братьев.

Сильнее всего эти предрассудки проявлялись в царствование короля Иакова. Английские подданные обвиняли его в пристрастии к подданным его исконного королевства, в то время как шотландцы столь же несправедливо упрекали его в том, что он забыл страну, в которой родился, и пренебрег своими давними друзьями, верности которых он был обязан столь многим.

Миролюбивый, почти робкий нрав короля заставлял его постоянно выступать в роли посредника между враждующими партиями, чьи раздоры нарушали покой придворной жизни. Но несмотря на все его предосторожности, историки сообщают немало примеров того, как взаимная ненависть двух народов, лишь недавно объединенных после тысячелетней вражды, внезапно прорывалась с такой силой, что грозила вызвать всеобщее потрясение и, распространяясь от высших классов к самым низшим, порождала споры в Совете и в парламенте, раздоры среди придворных, дуэли среди дворян, а также вызывала не менее частые ссоры и драки среди простого люда.

В те времена, когда пламя этих страстей разгорелось особенно ярко, в городе Лондоне преуспевал искусный, но своенравный и чудаковатый механик по имени Дэвид Рэмзи, весьма преданный отвлеченным наукам. То ли благодаря отменному искусству в своем ремесле, как утверждали придворные, то ли, как поговаривали его соседи, благодаря тому, что он родился в славном городе Дэлките близ Эдинбурга, Рэмзи занимал при дворе короля Иакова должность часового мастера и изготовлял для его величества часы всевозможного рода. Тем не менее он не считал для себя зазорным держать лавку в Темпл-Баре, в нескольких ярдах к востоку от церкви святого Дунстана.

Нетрудно себе представить, что в те дни давки лондонских торговцев мало чем напоминали магазины, которые мы теперь видим в этом городе. Товары были выставлены для продажи в ящиках, Защищенных от непогоды лишь парусиновыми навесами. Эти лавки больше походили на ларьки и будки, временно сооружаемые торговцами на наших сельских ярмарках, чем на солидные заведения почтенных горожан. Лавка Дэвида Рэмзи, так же как большинство торговых заведений именитых купцов и ремесленников, соединялась с небольшой каморкой, имевшей выход во двор и напоминавшей пещеру Робинзона Крузо, тогда как сама лавка напоминала воздвигнутую им перед входом в пещеру палатку. В эту каморку мастер Рэмзи часто уединялся для сложных вычислений, ибо он стремился к усовершенствованиям и открытиям в своем ремесле и иной раз, подобно Непиру и другим математикам того времени, углублялся в своих исследованиях в область отвлеченных наук. Занятый работой, он оставлял внешние посты своего торгового заведения на попечение двух дюжих горластых подмастерьев, которые зазывали покупателей неизменными возгласами: «Что вам угодно? Что вам угодно?» и сопровождали эти призывы расхваливанием товаров, которыми они торговали. Такой способ зазывать покупателей, обращаясь непосредственно ко всем прохожим, в настоящее время можно встретить, пожалуй, только на Монмут-стрит (если он еще сохранился в этом квартале старьевщиков) среди разбросанных по свету потомков Израиля. Но в те времена, о которых идет речь, обычай этот существовал как среди евреев, так и среди христиан и, заменяя все наши современные газетные объявления и рекламы, служил для привлечения внимания широкой публики вообще и постоянных покупателей в частности к несравненным достоинствам товаров, которые предлагались для продажи на таких заманчивых условиях, что можно было подумать, будто продавцы больше заботились о благе покупателей, нежели о своей собственной выгоде.

Купцы, собственными устами восхвалявшие достоинства своих товаров, обладали тем преимуществом по сравнению с торговцами наших дней, пользующимися для достижения той же самой цели услугами газет, что они зачастую могли разнообразить свои призывы в соответствии с внешностью и вкусом каждого прохожего. (Таков, как мы уже говорили, был обычай и на Монмут-стрит еще на нашей памяти. Как-то раз нам самим указали на убогость одеяния, опоясывавшего наши чресла, призывая нас приобрести более подобающее облачение… Но, кажется, мы отвлеклись от нашего повествования.) Однако этот непосредственный способ личного приглашения покупателей превращался в опасное искушение для юных шутников, на которых возлагалась обязанность зазывалы в отсутствие главного лица, заинтересованного в ходе торговли. Полагаясь на свое численное превосходство и на чувство солидарности, лондонские подмастерья нередко поддавались соблазну и позволяли себе вольности по отношению к прохожим, изощряясь в остроумии за счет тех, кого они не надеялись завербовать в покупатели при помощи своего красноречия. И если возмущенные прохожие отвечали на эти насмешки применением силы, то обитатели всех соседних лавок немедленно спешили на помощь товарищам; и, говоря словами старинной песенки, которую любил напевать доктор Джонсон,

Встали на помощь дружку своемуВсе подмастерья — один к одному.

При этом часто разгорались настоящие побоища, в особенности когда мишенью для насмешек служили студенты из Темпла и другие юноши знатного происхождения, даже если они лишь мнили себя оскорбленными. В таких случаях сверкающие шпаги нередко скрещивались с дубинками горожан и иногда дело кончалось смертью на той или другой стороне. Нерасторопной полиции того времени не оставалось ничего другого, как просить местного олдермена, чтобы тот призвал на помощь обитателей квартала, превосходящие силы которых прекращали побоище, подобно тому как на сцене разнимают Монтекки и Капулетти.

В те времена обычай этот был повсеместно распространен как среди самых почтенных, так и самых мелких лавочников Лондона, и в тот вечер, к которому мы хотим привлечь внимание читателя, Дэвид Рэмзи, уединившись для своих сложных вычислений, оставил лавку, или ларек, на попечение вышеупомянутых бойких, острых на язык, дюжих и горластых подмастерьев Дженкина Винсента и Фрэнка Танстола.

Питомец превосходного приюта при церкви Христа Спасителя, Винсент был настоящим лондонцем; как по рождению, так и по воспитанию; он обладал смышленостью, ловкостью и смелостью, составляющими неотъемлемые черты характера молодого поколения столицы. Ему было около двадцати лет, он был невысокого роста, но чрезвычайно крепкого телосложения и по праздникам блистал своим искусством при игре в мяч и в других играх. Ему не было равных в фехтовании, хотя роль шпаги при этом выполняла пока только простая палка с рукояткой. Он знал каждый переулок, каждый тупик, каждый уединенный двор в своем квартале лучше, чем катехизис; он проявлял одинаковую предприимчивость как в делах своего хозяина, так и в своих собственных веселых похождениях и проказах, и ему удалось добиться того, что доверие, которое он приобрел своей работой, выручало его или по крайней мере приносило ему прощение, когда он попадал в беду из-за своего легкомыслия. Справедливость требует, однако, заметить, что в его похождениях до сих пор не было ничего предосудительного. Когда Дэвид Рэмзи узнавал о проделках своего подмастерья, он старался направить его на путь истинный, а на его более невинные шалости смотрел сквозь пальцы, считая, что они служат той же цели, что и «спуск» в часах, регулирующий избыточную энергию первоначального толчка, приводящего в движение весь механизм.

Внешность Джина Вина — ибо под таким сокращенным прозвищем он был известен всему кварталу — вполне соответствовала беглому наброску, при помощи которого мы пытались изобразить его характер. Его голову постоянно украшала залихватски сдвинутая набекрень плоская шапочка, какие тогда носили подмастерья, из-под которой выбивались густые, черные как смоль, вьющиеся волосы — они доходили бы ему до плеч, если бы не соответствующий его скромному положению обычай, за соблюдением которого строго следил сам хозяин, заставлявший своего ученика коротко подстригать их, к немалому огорчению подмастерья, с завистью смотревшего на длинные ниспадающие локоны, которые тогда начинали входить в моду среди придворных и студентов-аристократов из соседнего Темпла и служили признаком дворянского рода и высокого положения. У Винсента были глубоко сидящие черные живые глаза, полные огня, плутовства и смышлености, светящиеся юмором даже тогда, когда он разговаривал в лавке с покупателями, словно он смеялся над теми, кто готов был принять всерьез его пустую болтовню. Он обладал, однако, изрядным искусством в обращении с людьми и своими шутками вносил оживление в будничное однообразие, царившее в лавке. Его веселый нрав, его постоянная готовность услужить, его смышленость и учтивость, когда он считал нужным быть учтивым, делали его всеобщим любимцем покупателей. Черты его лица никак нельзя было назвать правильными, ибо у него был слегка приплюснутый нос, рот скорее слишком большой, чем слишком маленький, цвет лица несколько более смуглый, чем допускало тогдашнее представление о мужской красоте. Но несмотря на то, что он постоянно дышал воздухом многолюдного города, на его мужественном, пышущем здоровьем лице всегда играл румянец. Вздернутый нос придавал его словам добродушно-насмешливый оттенок и как бы вторил его смеющимся глазам, а широкий рот украшали красиво очерченные ярко-красные губы, и когда он смеялся, за ними сверкали два ряда крепких, ровных зубов, белых как жемчуг. Таков был старший подмастерье Дэвида Рэмзи, «наставника памяти», часовых дел мастера, изготовлявшего всевозможные часы для священной особы его величества Иакова I.

Товарищ Дженкина был младшим подмастерьем, хотя годами, быть может, он был и старше его. Во всяком случае, он отличался более спокойным и степенным нравом. Фрэнсис Танстол принадлежал к Древнему гордому роду, считавшему себя «незапятнанным», ибо, несмотря на изменчивое счастье длительных и кровавых войн Алой и Белой розы, он неизменно сохранял верность династии Ланкастеров, с которой с самого начала связал свою судьбу. Ничтожнейший отпрыск такого древа чтил корень, давший ему жизнь, и, вероятно, в тайниках сердца Танстола все еще тлела искра той семейной гордости, которая исторгла слезы из глаз его овдовевшей матери, когда перед лицом надвигавшейся нищеты она вынуждена была смириться с тем, чтобы сын посвятил себя столь низкому, по ее понятиям, ремеслу, недостойному его предков. Однако несмотря на все аристократические предрассудки Танстола, его хозяин скоро убедился, что благородный юноша более послушен, аккуратен и внимателен к исполнению своих обязанностей, нежели его несравненно более резвый и проворный товарищ. Хозяину также нравилось, что Танстол, по-видимому, проявлял большой интерес к отвлеченным законам науки, связанной с тем ремеслом, изучению которого он себя посвятил и область которого с каждым днем расширялась в соответствии с развитием математических наук.

Винсент оставлял своего товарища далеко позади себя во всем, что касалось практического применения сугубо практических знаний, в ловкости рук, необходимой для выполнения механических работ, и в особенности во всем, что было связано с коммерческой стороной дела. Все же Дэвид Рэмзи частенько говаривал, что хотя Винсент лучше из них двоих знает, как нужно сделать какую-нибудь вещь, Танстол гораздо лучше знаком с принципами, которые при этом следует применить, и иногда он упрекал последнего в том, что тот слишком хорошо представляет себе теоретическое совершенство, чтобы довольствоваться посредственными практическими результатами.

Танстол был несколько застенчив и отличался прилежанием, и хотя он был безукоризненно учтив и любезен, казалось, что он никогда не чувствовал себя на своем месте при выполнении своих ежедневных обязанностей в лавке. Он был строен и красив, у него были белокурые волосы, правильные черты лица, большие голубые глаза, прямой греческий нос, и взгляд его выражал одновременно добродушие и сметливость, несколько омраченные несвойственной его возрасту серьезностью. Он был в самых приятельских отношениях со своим товарищем и всегда готов был прийти ему на помощь, когда тот принимал участие в одной из стычек, которые, как мы уже упоминали, часто нарушали покой Лондона в те времена. Но хотя Танстол отлично владел длинной дубинкой (оружием, столь распространенным на севере Англии) и хотя природа наделила его недюжинной силой и ловкостью, казалось, он вмешивался в эти драки лишь по необходимости, и так как он никогда по собственному почину не участвовал ни в ссорах, ни в забавах молодых людей своего квартала, он стоял в их глазах гораздо ниже, чем его веселый и проворный друг Джин Вин. И если бы не заступничество Винсента, Танстол легко мог бы оказаться совершенно изгнанным из общества своих сверстников, принадлежавших к тому же сословию и наделивших его насмешливыми прозвищами «кабальеро Кадди» и «благородный Танстол». С другой стороны, юноша, лишенный свежего воздуха родных полей и прогулок, к которым он привык у себя дома, постепенно терял свой свежий румянец и, не проявляя никаких признаков настоящей болезни, худел и бледнел с каждым годом, хотя ни на что не жаловался и не приобрел привычек, свойственных больным людям, если не считать его стремления избегать общества и посвящать свой досуг занятию науками, вместо того чтобы участвовать в веселых играх своих сверстников или посещать театр, бывший в те времена излюбленным местом сборищ молодых людей его круга, где, согласно самым авторитетным источникам, они устраивали драки из-за яблочных огрызков, щелкали орехи и наполняли галерку невероятным шумом.

Таковы были юноши, называвшие Дэвида Рэмзи своим мастером и доставлявшие ему немало хлопот с утра до вечера, ибо их своенравные выходки нередко приходили в столкновение с его собственными причудами и нарушали спокойное течение жизни его процветающего заведения.

Несмотря на все это, оба юноши были преданы своему хозяину, а он, рассеянный и чудаковатый, не вместе с тем добродушный человек, испытывал едва ли меньшую привязанность к своим ученикам, и часто на какой-нибудь пирушке, слегка разгоряченньй от вина, он любил немного прихвастнуть, рассказывав о своих «двух статных молодцах», о том, «какие взгляды бросают на них придворные дамы, когда заходят в его лавку во время прогулок по городу в своих роскошных каретах». Но в то же время Дэвид Рэмзи при этом никогда не упускал случая, чтобы, — вытянув свою высокую, тощую, долговязую фигуру и загадочно ухмыльнувшись иссохшими губами, не подмигнуть присутствующим маленькими серыми глазками, одновременно кивнув куда-то в сторону своей длинной лошадиной головой, давая этим понять, что на Флит-стрит можно увидеть и другие лица, достойные не менее внимательного взгляда, чем лица Фрэнка и Дженкина. Его старая соседка, вдовушка Симмонс, швея, в свое время снабжавшая самых первых франтов Темпла брыжами, манжетами и лентами, тоньше разбиралась в различных знаках внимания, которые знатные дамы, постоянно посещавшие лавку Дэвида Рэмзи, оказывали ее обитателям. «Мальчик Фрэнк, — говаривала она, — с нежным взглядом потупленных глаз, обычно привлекает внимание молодых дам, но затем они теряют интерес к нему, ибо бедняжка не блещет красноречием, тогда как Джин Вин со своими вечными шутками да прибаутками, проворный и легкий как олень в Эппингском лесу, с искрящимися, черными как у цыгана глазами, всегда так любезен, так услужлив, так учтив, что всякая женщина с жизненным опытом, не колеблясь, отдаст ему предпочтение. Что же касается самого бедного соседа Рэмзи, — добавляла она, — он, несомненно, любезный сосед и ученый человек, и он мог бы разбогатеть, если бы у него хватило здравого смысла,, чтобы воспользоваться плодами своей учености; несомненно также, что для шотландца сосед Рэмзи — неплохой человек, но он так пропитан дымом и постоянно вымазан в саже, в копоти от лампы и в машинном масле и его всегда покрывает такой толстый слой позолоты из медных опилок, что, — так, во всяком случае, утверждала миссис Симмонс, — потребовалась бы вся его лавка часов, чтобы заставить уважающую себя женщину прикоснуться к вышеупомянутому соседу Рэмзи чем-нибудь, кроме каминных щипцов».

Еще более высокий авторитет, миссис Урсула, жена цирюльника Бенджамина Садлчопа, придерживалась точно такого же мнения.

Таковы были дары и достоинства, которыми природа и мнение окружающих людей наделили обоих юношей.

В один прекрасный апрельский день, выполнив предварительно свои обязанности по прислуживанию хозяину и его дочери за столом во время обеда в час дня — такова, о юноши Лондона, была суровая дисциплина, которой должны были подчиняться ваши предшественники! — -и совершив свою собственную трапезу, состоявшую из остатков с хозяйского стола, в обществе двух служанок — кухарки и горничной мистрис Маргарет, — оба ученика сменили своего мастера в лавке и по принятому обычаю старались привлечь внимание прохожих к изделиям хозяина, расхваливая их на все лады.

Нетрудно догадаться, что в этом искусстве Дженкин Винсент далеко опередил своего более сдержанного и застенчивого товарища. Лишь с большим трудом — ибо он стыдился этой обязанности — Танстол мог заставить себя произносить заученные фразы: «Что вам угодно? Карманные, стенные часы, очки? Что вам угодно, сэр? Что вам угодно, мадам? Очки, карманные, стенные часы?»

Но это унылое повторение одних и тех же сухих фраз, несмотря на перестановку слов, казалось бледным и бесцветным в сравнении с блестящим красноречием разбитного, горластого и находчивого Дженкина Винсента. «Что вам угодно, благородный сэр? Что вам угодно, прекрасная мадам?» — восклицал он дерзким и в то же время вкрадчивым голосом, способным польстить тем, к кому были обращены эти слова, и вызвать улыбку у окружающих.

— Господь да благословит ваше преподобие, — говорил он, обращаясь к почтенному священнику, — греческие и древнееврейские тексты испортили глаза вашего преподобия — купите очки Дэвида Рэмзи! Сам король — да благословит господь бог священную особу его величества! — никогда не читает древнееврейских или греческих книг без очков.

— Тебе это доподлинно известно? — спросил тучный пастор из Ившэмской долины. — Что ж, если глава церкви носит очки — да благословит господь бог священную особу его величества! — попробую, не помогут ли они и мне, ибо, с тех пор как я перенес тяжелую лихорадку — не припомню, когда это было, — я не могу отличить одну еврейскую букву от другой. Подбери-ка мне, любезный, такие же очки, какие носит сама священная особа его величества.

— Вот не угодно ли, ваше преподобие, — сказал Дженкин, вынимая очки и прикасаясь к ним с величайшим почтением и уважением, — три недели тому назад благословенная особа его величества надевала эти очки на свой благословенный нос и, несомненно, оставила бы их у себя для своего собственного священного пользования, если бы они не были, как вы сами, ваше преподобие, можете убедиться, в оправе из чистейшего гагата, что, как изволили заметить его величество, больше подобает епископу, нежели мирскому владыке.

— Поистине, — воскликнул достопочтенный пастырь, — его величество король в своих суждениях всегда был подобен Даниилу! Дай-ка мне эти очки, любезный. Кто знает, чей нос они будут украшать через два года? Наш преподобный брат из Глостера уже в преклонных летах.

Затем он вынул кошелек, заплатил за очки и, приняв еще более важный вид, вышел из лавки.

— Как тебе не стыдно, — сказал Танстол своему товарищу. — Эти очки совершенно не для его возраста.

— Ты настоящий олух, Фрэнк, — ответил Винсент. — Если бы этому ученому мужу очки нужны были для чтения, он примерил бы их, прежде чем купить. Он не собирается сам смотреть через них, а для того, чтобы другие люди могли смотреть на него, эти очки нисколько не хуже самых лучших увеличительных стекол, какие только есть в нашей лавке.

— Что вам угодно? — продолжал он свои зазывания. — Зеркало для вашего туалета, прелестная мадам? Ваша шляпка немножко сбилась набок… Как жаль — она сделана с таким вкусом!

Дама остановилась и купила зеркало.

— Что вам угодно, господин адвокат? Часы, срок службы которых будет длиться так же долго, как судебный процесс, и которые будут служить вам так же верно, как ваше собственное красноречие?

— Да помолчи ты, любезный! — воскликнул рыцарь белого берета, занятый серьезным разговором со знаменитым юристом. — Помолчи! Ты самый горластый бездельник между «Таверной дьявола» и Гилдхоллом.

— Часы, — продолжал неугомонный Дженкин, — которые в течение тринадцатилетнего процесса не отстанут и на тринадцать минут. Да он уже так далеко, что ничего не слышит! Часы с четырьмя колесиками и пружинным рычагом… Эти часы поведают вам, мой дорогой поэт, на сколько времени хватит терпения у публики смотреть вашу новую пьесу в «Черном быке».

Бард рассмеялся и, пошарив в карманах широких панталон, вытащил забившуюся в самый угол мелкую монету.

— Вот тебе шесть пенсов, мой юный друг, в награду за твое остроумие, — сказал он.

— Мерси, — сказал Вин, — на следующее представление вашей пьесы я приведу целую ватагу шумных ребят, и они научат хорошим манерам всех критиков в партере и знатных кавалеров на сцене, а не то мы спалим весь театр.

— Какая низость, — сказал Танстол, — брать деньги у этого несчастного рифмоплета; у него ведь у самого нет ни гроша за душой.

— Дурень ты дурень, — промолвил Винсент. — Если ему не на что купить сыра и редиски, ему придется только днем раньше пообедать у какого-нибудь мецената или актера, ибо такова уж его участь в течение пяти дней из семи. Не пристало поэту самому платить за свою кружку пива. Я пропью вместо него эти шесть пенсов, чтобы избавить его от такого позора, и, поверь мне, после третьего спектакля он будет с лихвой вознагражден за свою монету. А вот еще один возможный покупатель. Взгляни на этого чудака. Посмотри, как он глазеет на каждую лавку, словно собирается проглотить все товары. О! Вот на глаза ему попался святой Дунстан. Не дай бог, он проглотит его статую. Смотри, как он уставился на древних Адама и Еву, усердно отбивающих часы! Послушай, Фрэнк, ведь ты ученый, объясни мне, что это за человек — в голубом берете с петушиным пером, чтобы все знали, что в его жилах течет благородная кровь, кто его там разберет, с серыми глазами, рыжеволосый, со шпагой, на рукоятку которой пошло не меньше тонны железа, в сером поношенном плаще, с походкой француза, с взглядом испанца, с книгой, висящей на поясе с одной стороны, и с широким кинжалом — с другой, чтобы показать, что он наполовину педант, наполовину забияка. Что это за маскарад, Фрэнк?

— Это неотесанный шотландец, — ответил Танстол. — Я думаю, он приехал в Лондон, чтобы помочь своим землякам глодать кости Старой Англии, — гусеница, готовая пожрать то, что пощадила саранча.

— Ты прав, Фрэнк, — ответил Винсент. — Как говорит поэт в своих сладкозвучных стихах:

Он был в Шотландии рожден,

Хоть нищий, должен есть и он.

— Тише! — сказал Танстол. — Ты забыл, кто наш хозяин.

— Подумаешь! — возразил его шустрый товарищ. — У него губа не дура. Он своего не упустит. Поверь мне, он слишком долго жил среди англичан и ел английский хлеб, чтобы сердиться на нас за то, что у нас английская душа. Но гляди-ка, наш шотландец вдоволь насмотрелся на святого Дунстана и идет сюда. Теперь, при свете, я вижу, что он ладный, крепкий парень, несмотря на веснушки и загар. Он подходит все ближе. Ну, сейчас я примусь за него.

— Смотри, как бы он не свернул тебе шею, — сказал его товарищ, — такой спуску не даст.

— Черта с два! Меня не испугаешь! — воскликнул Винсент и сразу же заговорил с незнакомцем: — Купите часы, благородный северный тан, купите часы, чтобы отмечать время, протекающее среди изобилия с того благословенного момента, когда вы покинули Берик. Купите очки, чтобы узреть английское золото, к которому протянуты ваши руки. Покупайте все, что хотите, вам будет предоставлен кредит на три дня, ибо, если даже ваши карманы так же пусты, как карманы отца Фергуса, шотландец, попавший в Лондон, сумеет за это время набить свою мошну.

Незнакомец бросил свирепый взгляд на озорного подмастерья и с угрожающим видом схватился за дубинку.

— Тогда купите себе лекарство, — продолжал неугомонный Винсент, — если вы не хотите купить ни времени, ни света, — лекарство от высокомерия, сэр; аптекарь вот там, напротив.

При этих словах ученик Галена, стоявший у входа в аптеку, в плоской шапочке и в холщовой блузе, с большим деревянным пестиком в руках, подхватил мяч, брошенный ему Дженкином, повторив его вопрос:

Что вам угодно, сэр? Купите самую лучшую шотландскую мазь, flos sulphur, cum butyro quant. suff. note 21

— Употреблять после легкого растирания дубовым английским полотенцем, — добавил Винсент.

Дюжий шотландец оказался прекрасной мишенью для легкой артиллерии лондонских остряков. Он остановился с важным видом и бросил свирепый взгляд сначала на одного атакующего, затем на другого, как бы собираясь отразить нападение остроумным ответом или замышляя более грозную месть. Но флегма или благодушие взяли верх над негодованием, и, гордо вскинув голову с видом человека, презирающего насмешки, которыми его только что осыпали, он вновь зашагал по Флит-стрит, преследуемый диким хохотом своих мучителей.

— Шотландец не полезет в драку, пока не увидит свою собственную кровь, — сказал Танстол. Уроженец севера Англии, он знал немало поговорок, сложенных про обитателей еще более далекого севера.

— Признаться, я не уверен в этом, — сказал Дженкин. — Вид у этого молодца свирепый. Не успеешь оглянуться, как он проломит тебе башку. Но что это? Начинается драка!

Вслед за этим Флит-стрит огласилась хорошо знакомым боевым кличем: «За дубинки, подмастерья! За дубинки!» — и Дженкин, схватив свое оружие, лежавшее наготове под прилавком, и крикнув Танстолу, чтобы тот захватил свою дубинку и следовал за ним, перепрыгнул через прилавок, ограждавший наружную лавку, и сломя голову помчался к месту драки, эхом откликаясь на боевой призыв и отталкивая в сторону всех, кто попадался ему на пути. Товарищ Дженкина, предварительно крикнув хозяину, чтобы тот присмотрел за лавкой, последовал его примеру и стремглав пустился вдогонку, больше думая, однако, о безопасности и спокойствии прохожих. Тем временем старый Дэвид Рэмзи, в зеленом фартуке, с поднятыми руками и взором, обращенным к небу, сунув за пазуху стекло, которое он только что шлифовал, вышел, чтобы присмотреть за своими товарами, ибо знал по опыту многих лет, что когда раздавался клич: «За дубинки!», ему нечего было ждать помощи от своих подмастерьев.

Глава II

Вот это, сэр, один из нашей знати: Тьма денег у него, но он во тьме Не держит их — пускает в оборот! Одна беда — мягкосердечен слишком, Без толку благодетельствует тем, Кого разумный обойдет за милю. «Чета преклонных лет»
Старый джентльмен суетился в своей лавке, раздраженный тем, что этот поспешный вызов помешал его занятиям науками более отвлеченными, и, не желая прерывать цепь начатых вычислений, он причудливо переплетал обрывки различных арифметических действий с красноречивыми призывами к прохожим и сердитыми замечаниями по адресу своих нерадивых подмастерьев.

— Что вам угодно, сэр? Мадам, что вам угодно? Часы для гостиной, настольные часы, ночные часы, дневные часы?.. Храповое колесо сорок восемь, движущая сила восемь, ударные штифты сорок восемь… Что вам угодно, достопочтенный сэр?.. Частное… множимое… И надо же было этим бездельникам удрать как раз в такую минуту!.. Ускорение пять минут, пятьдесят пять секунд, пятьдесят три терции, пятьдесят девять четвертей… Высеку обоих, как только вернутся. Клянусь останками бессмертного Непира!

В этот момент сетования нашего раздраженного философа были прерваны появлением горожанина весьма почтенного вида. Он приветствовал хозяина дружеским возгласом: «Дэви, мой старый приятель!» и, сердечно пожав ему руку, осведомился о причинах, вызвавших его негодование.

Костюм незнакомца отличался скромностью, но был все же несколько богаче обычной одежды горожан того времени. На нем были клетчатые панталоны из черного бархата на пурпурной шелковой подкладке, видневшейся в разрезах. Его камзол был также пурпурного цвета, а короткий плащ из черного бархата гармонировал с панталонами. Плащ и камзол были украшены множеством маленьких серебряных пуговиц с богатой филигранной отделкой. На шее у него висела тройная золотая цепочка. Вместо шпаги или кинжала он носил у пояса обыкновенный столовый нож и небольшой серебряный футляр, содержавший, по-видимому, письменные принадлежности. Его можно было бы принять за секретаря или клерка, служащего в каком-нибудь присутственном месте, если бы плоская шапочка, лишенная всяких украшений, и до блеска начищенные штиблеты не указывали на его принадлежность к торговому сословию. Он был среднего роста, хорошо сложен и, видимо, обладал крепким здоровьем, несмотря на свой преклонный возраст. Его лицо выражало проницательность и добродушие. Ясный взор, румяные щеки и седые волосы еще больше усиливали впечатление добропорядочности, о которой свидетельствовало его платье.

Свое приветствие он произнес на шотландском наречии, но таким тоном, что трудно было понять, насмехался ли он добродушно над своим другом или это был его родной язык, ибо в его обычной речи почти не слышалось провинциального выговора.

В ответ на расспросы своего почтенного друга Рэмзи тяжело вздохнул, повторив, словно эхо, его вопрос:

— Чем я недоволен, мейстер Джордж? Да всем я недоволен! Признаться, порой мне кажется, что я живу в какой-то сказочной стране, а не в Фэррингдоне. Мои подмастерья превратились в настоящих бесенят; они появляются и исчезают, словно блуждающие огоньки, и на них так же нельзя положиться, как на часы без маятника. Уж если где гоняют мяч, или дразнят быка, или купают в холодной воде блудницу в назидание другим, или кому-нибудь проламывают череп, то, уж конечно, Дженкнн тут как тут, а за ним и Фрэнсис Танстол. Мне кажется, дорогой мой друг, что боксеры, вожаки медведей и скоморохи в заговоре против меня и что они проходят мимо моего дома в десять раз чаще, чем мимо всех других домов в городе. А тут еще появился этот итальянец, как его, Панчинелло, что ли? Да и вообще…

— Хорошо, — перебил его мейстер Джордж, — но при чем здесь все это?

— А как же, — ответил Рэмзи. — Тут такой крик подняли: «Караул! Убивают!» (Надеюсь по крайней мере, что это жирные английские свиньи передрались между собой!) И вот, мейстер Джордж, мне пришлось прервать самые сложные вычисления, в которые когда-либо погружался смертный.

— Ну что ж, мой друг! — ответил мейстер Джордж. — Ты должен вооружиться терпением. Ведь ты торгуешь временем и можешь ускорить и замедлить его по собственному желанию. Из всех людей, живущих на земле, у тебя меньше всего причин жаловаться, если иной раз какая-то крупица его пропадает даром. А вот и твои молодцы; кажется, они несут убитого человека. Боюсь, что стряслась большая беда.

— Чем больше беда, тем веселее забава, — пробормотал старый ворчливый часовщик. — Счастье, что мои-то балбесы целы и невредимы. Зачем вы тащите сюда этот труп, бездельники? — прибавил он, обращаясь к своим ученикам, несущим бездыханное тело. За ними следовала толпа подмастерьев, на многих из которых можно было видеть явные следы недавней потасовки.

— Он еще жив, сэр, — ответил Танстол.

— Тогда несите его к аптекарю, — сказал хозяин. — Уж не думаете ли вы, что я могу вернуть жизнь человеку и завести его, как часы или хронометр?

— Ради бога, старина, — сказал его приятель, — пусть он останется здесь, около нас. Это, по-видимому, только обморок.

— Обморок? — воскликнул Рэмзи. — И с чего это он вздумал падать в обморок на улице? Но чтобы угодить моему другу, мейстеру Джорджу, я готов оказать гостеприимство всем покойникам прихода святого Дунстана. Позовите Сэма Портера, пусть присмотрит за лавкой.

Оглушенного человека, оказавшегося тем самым шотландцем, который недавно проходил мимо лавки под градом насмешек подмастерьев, отнесли в каморку, расположенную за лавкой, и посадили в кресло, пока на помощь не подоспел живший напротив аптекарь. Этот джентльмен, как нередко случается с представителями ученых профессий, придавал больше значения книжной премудрости, нежели практическим знаниям, и сразу же повел речь о синципуте note 22 и окципуте, note 23 церебруме note 24 и церебеллуме, note 25 пока не исчерпал скромный запас терпения Дэвида Рэмзи.

— Белл-ум! Белл-елл-ум! — передразнил он с негодованием. — Тут не помогут все колокола Лондона, note 26 если вы не приложите пластырь к темени этого молодца.

Мейстер Джордж проявил более горячее участие и спросил аптекаря, не следует ли пустить больному кровь; фармацевт пробормотал что-то невнятное и, не будучи в состоянии придумать ничего лучшего, заметил, что, во всяком случае, это принесет облегчение мозгу, или церебруму, если кровь, скопившаяся в результате кровоизлияния, давит на этот деликатный орган. К счастью, он оказался достаточно сведущим, чтобы произвести эту операцию; и с деятельной помощью Дженкина Винсента, обладавшего большим опытом в деле врачевания проломленных голов и не жалевшего холодной воды с добавлением небольшого количества уксуса, согласно научному методу, применяемому на современных рингах во время боксерских состязаний, раненый слегка приподнялся в кресле, плотнее запахнулся в плащ и обвел глазами окружающих как человек, который очнулся после обморока и старается вспомнить, что с ним произошло.

— Хорошо бы уложить его в постель в чуланчике, — сказал приятель мейстера Рэмзи, видимо прекрасно знакомый с расположением комнат в доме.

— Пусть он ляжет на мою половину кровати, — сказал Дженкин, ибо подмастерья спали вдвоем на низенькой кровати, стоявшей в вышеупомянутом чуланчике. — Я могу спать под прилавком.

— Я тоже, — сказал Танстол, — и бедняга может спать на нашей постели всю ночь.

— По мнению Галена, — сказал аптекарь, — сон прекрасное укрепляющее и жаропонижающее средство, и низкая кровать — самое подходящее место для принятия этого лекарства.

— За неимением лучшего, — добавил мейстер Джордж. — А твои ребята молодцы, что так охотно уступают свою постель. Ну-ка, снимите с него плащ и отнесем его на кровать. Я пошлю за доктором Ирвингом, королевским хирургом, — он живет здесь неподалеку. Пусть это будет моей лептой самаритянина, дорогой сосед.

— Что ж, сэр, — сказал аптекарь, — ваша воля посылать за другим врачом; я не прочь посоветоваться с доктором Ирвингом или с каким-нибудь другим искусным медиком и готов прислать из своей аптеки необходимые лекарства. Однако что бы там ни говорил доктор Ирвинг, который, насколько мне известно, получил свой диплом в Эдинбурге, или любой другой врач, будь то шотландец или англичанин, своевременный сон — лучшее жаропонижающее, успокаивающее и укрепляющее средство.

Он пробормотал еще несколько ученых слов и закончил свою речь, уведомив приятеля Рэмзи на английском языке, несравненно более вразумительном, чем его латынь, что он будет считать его лицом, обязанным расплачиваться за лекарства, уход и помощь, которые уже предоставлены или будут предоставлены в дальнейшем незнакомому пациенту.

В ответ на эти слова мейстер Джордж выразил пожелание, чтобы аптекарь прислал ему счет за уже оказанные услуги и больше ни о чем не беспокоился до тех пор, пока его не позовут. Фармацевт, составивший невысокое мнение о способности своего случайного пациента возместить все его расходы, ибо он уже успел заметить, какая одежда скрывалась под слегка распахнувшимся плащом, выказал явное нежелание расстаться с больным, как только увидел, что в нем принял участие такой именитый горожанин, и понадобилось несколько решительных и строгих слов со стороны мейстера Джорджа, который, несмотря на все свое добродушие, был способен на резкость, когда того требовали обстоятельства, чтобы эскулап из Темпл-Бара отправился к себе домой.

Когда они наконец избавились от мейстера Рэрдренча, Дженкин и Фрэнсис, движимые состраданием, попытались освободить больного от длинного серого плаща, но встретили решительное сопротивление с его стороны.

— Скорее я расстанусь с жизнью, — невнятно пробормотал он. Сопротивление шотландца, не желавшего расставаться с этим предметом

одежды, слишком нежным, чтобы выдержать такое грубое обращение, привело в конце концов к тому, что плащ лопнул по всем швам с громким треском, отчего пациент снова чуть не упал в обморок.

Он сидел перед ними в убогой, заплатанной одежде, способной вызвать своим видом одновременно жалость и смех, в одежде, которая, несомненно, была причиной его нежелания расстаться с плащом, прикрывавшим, подобно показной благотворительности, так много изъянов. Шотландец окинул взором свое бедное одеяние, и ему стало так стыдно при этом зрелище, что, пробормотав сквозь зубы несколько невнятных слов о каком-то деловом свидании, на которое он может опоздать, он сделал попытку встать с кресла и покинуть лавку, что было, однако, без труда предотвращено Дженкином Винсентом и его товарищем, которые по знаку, данному мейстером Джорджем, схватили его за руки и усадили обратно в кресло. Пациент обвел глазами окружающих и затем сказал слабым голосом, со своим резким северным выговором:

— Ну как, джентльмены, назвать такое обращение с чужеземцем, приехавшим погостить в ваш город? Голову мне проломили, плащ разорвали, а теперь хотят свободы меня лишить! Как правы были те, — сказал он после минутного молчания, — кто советовал мне надевать самое плохое платье для прогулок по лондонским улицам, и если бы я мог достать одежду еще худшую, чем это жалкое тряпье. («Что было бы весьма нелегким делом», — шепнул Джин Вин своему товарищу), она все же была бы слишком хороша для объятий людей, столь плохо знакомых с правилами учтивости!

— По правде говоря, — сказал Дженкин, не в силах больше молчать, хотя воспитание того времени предписывало юношам в его положении скромность и почтительность в присутствии родителей, мастеров и вообще всех старших, о чем наше молодое поколение не имеет ни малейшего понятия, — по правде говоря, не мудрено, что платье этого почтенного джентльмена не выдержало столь грубого обращения.

— Помолчи, юноша, — сказал мейстер Джордж повелительным тоном. — Никогда не смейся над чужестранцами и бедняками. Ты еще не видел горя. Кто знает, в какие края забросит тебя судьба и какую одежду придется тебе еще носить, прежде чем ты сойдешь в могилу.

Винсент с виноватым видом опустил голову, однако чужестранец не очень-то был доволен таким заступничеством.

— Да, я чужестранец, сэр, — сказал он, — это верно; но мне кажется, что в вашем городе со мной обошлись слишком по-свойски. А что я беден, я думаю, нечего упрекать меня в этом, пока я ни у кого не прошу милостыни.

— Верный сын нашей дорогой родины, — шепнул мейстер Джордж Дэвиду Рэмзи, — бедность и гордость.

Но Дэвид, вынув записную книжку и серебряный карандаш, вновь погрузился в вычисления, бормоча при этом всевозможные математические формулы и числа, от простых единиц до миллионов, биллионов и триллионов; он не слышал замечаний своего друга и не отвечал на них, и тот, видя его рассеянность, снова обратился к шотландцу:

— Я полагаю, Джоки, если бы кто-нибудь дал тебе нобль, ты швырнул бы его в лицо этому человеку?

— Если бы я не мог отплатить ему за это доброй услугой, сэр, — ответил шотландец. — Я всегда готов услужить, хоть я и родом из благородной семьи и, можно сказать, неплохо обеспечен.

— Ого! — воскликнул Джордж. — И какой же род может претендовать на честь иметь такого потомка?

— Его украшает старинный герб, как говорится в одной пьесе, — шепнул Винсент своему товарищу.

— Ну что же, Джоки, отвечай, — продолжал мейстер Джордж, заметив, что шотландец, по обычаю своих соотечественников, не торопится отвечать, услышав этот прямой, откровенный вопрос.

— Я такой же Джоки, сэр, как вы Джон, — сказал незнакомец, видимо обидевшись на то, что его назвали именем, которое в те времена, так же как теперь Соуни, было нарицательным для всей шотландской нации. — Меня зовут, если вам уж так хочется знать мое имя, Ричи Мониплайз, и я потомок старинного дворянского рода Касл Коллоп, хорошо известного у Западных ворот в Эдинбурге.

— А что это за Западные ворота? — продолжал допытываться мейстер Джордж.

— Если угодно вашей чести, — сказал Ричи, который к этому времени оправился от обморока и мог как следует разглядеть почтенную внешность мейстера Джорджа, что придало его манерам больше учтивости, нежели в начале их разговора, — Западные ворота — это въезд в наш город, все равно как здесь кирпичные арки Уайтхолла у въезда во дворец короля, только что Западные ворота из камня сложены да всяких украшений на них побольше.

— Что за вздор ты мелешь, любезный! Ворота Уайтхолла строил великий Гольбейн, — ответил мейстер Джордж. — Боюсь, что в этой драке тебе отшибли мозги, мой дорогой друг. Пожалуй, скоро ты скажешь, что у вас в Эдинбурге протекает такая же красивая судоходная река, как Темза со всеми ее кораблями.

— Темза! — воскликнул Ричи с невыразимым презрением. — Господь с вами, ваша честь, у нас в Эдинбурге есть река Лейт и озеро Нор-Лох!

— И ручей По Берн, и Каменные Пруды, и Гусиная Лужа, врун ты этакий! — продолжал мейстер Джордж на чистейшем шотландском наречии. — Вот такие бродяги, как ты, своим враньем и хвастовством позорят всю нашу страну.

— Да простит меня бог, сэр, — промолвил Ричи, весьма удивленный неожиданным превращением мнимого южанина в прирожденного шотландца. — Я принял вашу честь за англичанина! Но мне кажется, нет ничего плохого в том, что я встал на защиту чести своей родины в чужой стране, где все поносят ее.

— И ты воображаешь, что защищаешь честь своей родины, показывая всем, что один из ее сынов — хвастливый лгун? — воскликнул мейстер Джордж. — Ну, ну, не обижайся. Раз ты нашел земляка, значит нашел и друга, если ты заслуживаешь этого и в особенности если ты будешь говорить мне только правду.

— А что мне за прибыль врать, — ответил достойный сын Северной Британии.

— Прекрасно! Тогда начнем, — сказал мейстер Джордж. — Я подозреваю, что ты сын старого Манго Мониплайза, мясника у Западных ворот.

— Да вы, я вижу, настоящий колдун, ваша честь, — сказал Ричи, ухмыляясь.

— Как же ты осмелился выдавать его за дворянина?

— Не знаю, сэр, — сказал Ричи, почесывая затылок. — Я много слышал о графе Уорике из здешних мест — Гай, что ли, зовут его, — говорят, он прославился здесь тем, что убил много рыжих коров, боровов и прочей живности, а уж мой-то отец, я думаю, побольше, чем все бароны Англии, убил на своем веку коров да боровов, не говоря уж о быках, телятах, овцах, баранах, ягнятах и поросятах.

— Ну и плут же ты, — сказал мейстер Джордж. — Попридержи свой язык и не дерзи. Твой отец был почтенным горожанином и старшиной гильдии, Мне очень неприятно видеть его сына в таком бедном одеянии.

— Да, неважная одежонка, сэр, — сказал Ричи Мониплайз, оглядывая свое платье, — очень неважная. Но это обычный наряд сыновей бедных горожан в нашей стране — подарок тетушки Нужды. С тех пор как король покинул Шотландию, в Эдинбурге не осталось ни одного покупателя. У Кросса сено косят, а на Сенном рынке богатый урожай порея. Там, где стояла лавка отца, такая густая трава выросла — на всю скотину хватило бы, что мой отец зарезал.

— К сожалению, все это верно, — сказал мейстер Джордж. — В то время как мы здесь наживаем богатства, у нас на родине наши старые соседи и их семьи умирают с голоду. Не мешало бы нам почаще вспоминать об этом. А теперь, Ричи, расскажи-ка мне откровенно, как тебе проломили голову?

— Расскажу все как было, сэр, — ответил Мониплайз. — Иду это я по улице, и все-то меня задевают и смеются надо мной. Ну, думаю, вас много, а я один, мне с вами не совладать. Но попадись мне кто-нибудь из вас в Барфордском парке или у Веннела, тут бы он у меня по-другому запел. Идет мне навстречу какой-то старый черт, горшечник; купи, говорит, горшок для своей шотландской мази. Я, конечно, оттолкнул его, и этот дряхлый черт как грохнется прямо на свои горшки, ну и побил их порядком. Здесь такая кутерьма поднялась… Если бы эти два джентльмена не вступились за меня, тут бы мне и крышка. И только они взяли меня за руки, чтобы вытащить из драки, тут меня матрос какой-то, левша, так огрел, что у меня голова затрещала.

Мейстер Джордж посмотрел на подмастерьев, как бы спрашивая у них, правда ли это.

— Все было так, как он говорит, — ответил Дженкин, — только я ничего не слышал о горшках. Говорили, что он разбил какую-то посуду и что — прошу прощения, сэр, — если встретишь шотландца, то уж непременно случится какое-нибудь несчастье.

— Ну, что бы там ни говорили, вы поступили благородно, оказав помощь более слабому. А ты, любезный, — продолжал мейстер Джордж, обращаясь к своему земляку, — завтра утром зайдешь ко мне домой, вот по этому адресу.

— Непременно приду к вашей чести, — сказал, низко кланяясь, шотландец, — если только разрешит мой достопочтенный господин.

— Твой господин? — спросил Джордж. — Разве у тебя есть еще другой господин, кроме Нужды, ливрею которой, по твоим собственным словам, ты носишь?

— По правде сказать, если угодно вашей чести, я в некотором роде слуга двух господ, — сказал Ричи, — так как мы оба, мой хозяин и я, рабы одной и той же ведьмы, от которой мы решили удрать, покинув Шотландию. Так что, как видите, сэр, я попал в черную кабалу, как говорят у нас на родине, будучи слугой слуги.

— А как зовут твоего господина? — спросил Джордж и, видя, что Ричи колеблется, добавил:

— Если это тайна, не называй его имени.

— Это тайна, которую бесполезно хранить, — сказал Ричи. — Но вы ведь знаете, что мы, северяне, слишком горды, чтобы признаваться в своей бедности. Мой хозяин сейчас временно находится в затруднительном положении, — добавил он, бросив взгляд на обоих английских подмастерьев. — У него большая сумма денег в королевском казначействе, то есть, — продолжал он шепотом, обращаясь к мейстеру Джорджу, — король должен ему уйму денег, да, видно, не так-то просто получить их. Мой господин — молодой лорд Гленварлох.

Услышав это имя, мейстер Джордж выразил удивление:

— Ты один из слуг молодого лорда Гленварлоха, и в таком виде?

— Совершенно верно, и я его единственный слуга, я хочу сказать — в настоящее время; и я был бы счастлив, если бы он был малость богаче меня, хотя бы я сам остался таким же бедняком, как сейчас.

— Я видел его отца, окруженного целой свитой из четырех пажей и десяти лакеев в шуршащих атласных ливреях с галунами, — сказал мейстер Джордж. — Да, наш мир изменчив! Но есть другой, лучший мир. Славный древний род Гленварлохов, верно служивший своему королю и родине пятьсот лет!

— Скажите лучше — тысячу, ваша честь, — сказал слуга.

— Я говорю только то, в чем я уверен, мой друг, — сказал горожанин, — и ни слова больше. Я вижу, ты уже поправился. Ты сможешь дойти до дому?

— Да еще как, сэр! — ответил Ричи. — Я только вздремнул малость. Ведь я вырос у Западных ворот, и моя башка такой удар выдержит, какой быка свалил бы.

— Где живет твой господин?

— Мы остановились, как бы это сказать, ваша честь, — ответил шотландец, — в маленьком домике, в конце улицы, что выходит к реке, у честного человека, Джона Кристи, судового поставщика, как его называют. Его отец родом из Данди. Не знаю, как эта улица называется, помню только — рядом церковь большая. Не забудьте, ваша честь, что мы живем там просто под именем мейстера Найджела Олифанта, так как в настоящее время мы скрываемся, хотя в Шотландии мы зовемся лордом Найджелом.

— Твой господин поступил весьма благоразумно, — сказал горожанин. — Я постараюсь найти ваше жилище, хотя ты дал мне не очень-то понятный адрес.

С этими словами он сунул в руку Ричи Мониплайза золотой и посоветовал ему как можно скорее возвращаться домой, не ввязываясь ни в какие драки.

— Уж теперь-то я буду осторожнее, сэр, — сказал Ричи с важным видом, — ведь я теперь богат. Счастливо оставаться вам всем, и от души благодарю этих двух молодых джентльменов…

— Я не джентльмен, — сказал Дженкин, проворным движением надевая шапочку. — Я простой лондонский подмастерье и надеюсь когда-нибудь стать вольным горожанином. Пусть Фрэнк называет себя джентльменом, если хочет,

— Я был когда-то джентльменом, — сказал Танстол, — и, надеюсь, я не сделал ничего, чтобы потерять это звание.

— Ладно, ладно! Как вам угодно, — сказал Ричи Мониплайз, — но я очень признателен вам обоим и никогда не забуду вашей помощи, хоть сейчас мне не хватает слов, чтобы выразить свою благодарность. Доброй ночи, дорогой земляк.

С этими словами он протянул ювелиру свою длинную костлявую руку с узловатыми мускулами, торчавшую из рукава поношенного камзола. Мейстер Джордж сердечно пожал ее, а Дженкин и Фрэнк обменялись плутовскими взглядами.