Вальтер Скотт
Два гуртовщика
Глава I
Мой рассказ начинается на другой день после ярмарки в Дауне
[1] . Торговали там бойко; на ярмарку приехало немало прасолов из северных и центральных графств Англии, и английские деньги лились рекой на радость скотоводам Горной страны. Множество стад должно было направиться в Англию под охраной их владельцев или же наемных гуртовщиков, которым вверялась скучная, хлопотливая и ответственная задача гнать быков за много сотен миль от рынка, где они были куплены, до пастбищ или скотных дворов, где их полагалось откормить для убоя.
Шотландские горцы особенно хорошо выполняют трудные обязанности гуртовщиков; это ремесло им, очевидно, так же по нутру, как военное дело. Здесь они могут проявить исконные свои качества — стойкое терпение и выносливость в работе. Гуртовщики не только должны в совершенстве знать все те часто пролегающие в самых пустынных и диких местах проселочные дороги, по которым им предстоит гнать скот, но и по мере возможности избегать больших дорог, мучительных для быков, и застав, обременительных для их вожатых, тогда как на широких, покрытых сочной или жухлой зеленью тропах, пересекающих бескрайние торфяные болота, животные не только не подлежат никаким поборам, но к тому же, если придет охота, могут подкормиться сочной травой. Ночи гуртовщики обычно проводят подле своих стад, какая бы ни стояла погода, и многие из этих сызмальства закаленных людей за время долгого перехода от Лохабера до Линкольншира
[2] ни разу не спят под крышей. Им платят не скупясь, так как на них лежит большая ответственность: ведь от их осмотрительности, неусыпного наблюдения и честности зависит, дойдет ли гурт до места назначения в хорошем виде и получит ли скотовод желанную прибыль. Но харчатся гуртовщики за свой счет и поэтому всячески урезывают себя по части еды. В те времена, когда происходили описываемые события, запасы пищи, которые гуртовщик-горец брал с собой в долгий, утомительный путь, состоял из нескольких пригоршней овсяной муки, двух-трех луковиц, время от времени прикупаемых, да бараньего рога, наполненного виски, каковым напитком он хоть и умеренно, но регулярно подкреплялся утром и вечером. Кинжал, или скенедху («черный нож») — горцы носят его либо под мышкой, либо спрятанным в складках тартана, — был единственным его оружием, если не считать посоха, при помощи которого он управлял своим стадом. Горцы считали эти дни самыми счастливыми в своей жизни. Такие путешествия несли с собой разнообразие впечатлений, отвечавшее присущей кельтам любознательности и страсти к передвижениям, сопровождались постоянной сменой мест, ландшафтов, обычными в долгих странствиях приключениями, а встречи с фермерами, скотоводами, прасолами, заканчивавшиеся иногда веселыми пирушками, были тем более приятны Доналду, что он-то на них не тратился; вдобавок сюда присоединялось сознание своего несравненного превосходства, ибо горец, беспомощный, когда он имеет дело с отарой, властно распоряжается стадами быков, и усвоенные им сызмальства навыки заставляют его презирать ленивое прозябание овечьего пастуха; вот почему самое разлюбезное для него дело — идти за вверенным его попечению гуртом отборных быков своего родного края.
Из всех молодцов, в то утро покинувших Даун в тех целях, которые мы здесь изложили, ни у кого шапка не была так ухарски заломлена, ни у кого под туго натянутыми клетчатыми чулками не обрисовывались такие стройные ноги, как у Робина Ойга Мак-Комбиха; друзья обычно звали его Робин Ойг, иначе говоря — молодой, или меньшой, Робин. Росту он был небольшого, как явствует из самого прозвания Ойг, и не такого уж мощного сложения, но проворен и ловок, как живущий в его родных горах олень. У него была легкая, упругая поступь, во время долгих переходов вызывавшая зависть многих дюжих парней, а его манера располагать складки тартана и носить шапку свидетельствовала о твердой уверенности в том, что такой удалой «Джон с высоких гор», как он, уж наверно обратит на себя внимание красоток равнины. Смуглый румянец, ярко-красные губы, белые как кипень зубы придавали немалую привлекательность обветренному лицу, черты которого скорее можно было назвать мужественными, нежели грубыми. Хотя Робин смеялся или даже улыбался не так уж часто — среди его соотечественников это ведь не принято, — но его живые, ясные глаза из-под лихо сдвинутой набекрень шапки искрились жизнерадостностью, которой легко было перейти в шумную веселость.
Много поздравлений и добрых пожеланий выслушал в это утро Робин Ойг. Знатоки наперебой расхваливали его гурт, в особенности быков самого Робина, лучших из всех. Одни протягивали ему роговые табакерки, предлагая прощальную понюшку, другие просили выпить дох-ан-дорох — прощальную чашу. Все дружно кричали: «Счастливого тебе пути, счастливого возвращения! Хорошей торговли на ярмарках у саксов! Побольше банкнот в леабхар-дху (черном бумажнике), побольше английского золота в спорране (кошеле из козьей кожи).
Местные красотки прощались менее шумно, но, если верить молве, не одна из них с радостью отдала бы самое ценное свое украшение за сладостную уверенность в том, что именно на ней юноша остановил свой взгляд, прежде чем двинуться в путь.
Только Робин Ойг протяжно крикнул «Ого-ой! », чтобы расшевелить медлительных животных, как за его спиной раздался возглас:
— Эй, Робин, погоди малость! Это я, Дженет из Томагуриха, старая Дженет, сестра твоего отца!
— Разрази ее гром, старую ведьму, горную колдунью, — проворчал фермер из плодородной низины под Стерлингом, — она еще, не ровен час, наведет порчу на скот.
— Этого она никак не может, — сказал другой фермер, такой же мудрец. — Не таковский Робин Ойг: никогда он с места не сойдет, пока у каждого быка на хвосте святому Мунго узелок не завяжет, а уж это верное средство самую дотошную ведьму спугнуть, из тех, что на помеле над Димайетом летали.
Читателю, пожалуй, небезынтересно узнать, что рогатый скот горной Шотландии особенно подвержен воздействию заговоров и колдовства, во избежание чего люди осмотрительные завязывают особо хитрые узелки на пучке волос, которым заканчивается хвост животного.
Но старуха, внушавшая фермеру такие мрачные подозрения, казалось, была всецело занята гуртовщиком и не обращала никакого внимания па стадо. Робина же, напротив, ее присутствие, явно раздражало.
— Что за нелепая причуда, — спросил он, — погнала вас сюда чуть свет от теплого очага, тетушка? Я ведь хорошо помню, что простился с вами вчера вечером и вы еще пожелали мне счастливого пути…
— И оставил мне больше серебра, чем никому не нужная старуха может истратить до твоего возвращения, милый мой птенчик, — ответила сивилла. — Но к чему мне вкушать пищу, к чему греться у очага, к чему мне само солнышко господне, если со внуком отца моего приключится недоброе? Поэтому дай мне совершить для тебя древний наш деасил, дабы ты благополучно дошел до чужой страны и так же благополучно вернулся домой.
Робин Ойг остановился, не то досадуя, не то смеясь, и знаками объяснил тем, кто стоял поблизости, что уступает старухе, только чтобы утихомирить ее. Она же тем временем, шатаясь из стороны в сторону, стала ходить вокруг него. Она старалась умилостивить божество, совершая обряд, как считают, ведущий начало от друидических верований.
Обряд этот, как известно, заключается в том, что лицо, совершающее деасил, трижды обходит по кругу того, чье благополучие стремится обеспечить, непременно двигаясь при этом с востока на запад, подобно солнцу. Но вдруг старуха остановилась и дрожащим от волнения и ужаса голосом завопила:
— Внук отца моего, на твоей руке кровь!
— Да замолчите вы, бога ради, тетушка! — воскликнул Робин Ойг. — Этот ваш тайсхатараг
[6] навлечет на вас неприятности, от которых вы потом долго не избавитесь.
Но старуха, глядя на него остекленевшими глазами, только повторяла: «На руке твоей — кровь, и это кровь англичанина; кровь гэлов гуще и краснее. Дай-ка поглядеть… Дай-ка… »
И прежде чем Робин Ойг мог помешать ей — впрочем, для этого ему пришлось бы волей-неволей применить грубую силу, так быстро и решительно старуха действовала, — она выхватила из складок его тартана кинжал и, высоко подняв его, хоть лезвие и сверкало на солнце, снова завопила: «Кровь, кровь — опять кровь сакса! Робин Ойг Мак-Комбих, не ходи на этот раз в Англию! »
— Вздор все, — ответил Робин Ойг, — это уж не дело, тогда мне останется только бродяжничать! Не срамите себя, тетушка, отдайте мой кинжал! По цвету никак нельзя отличить кровь черного быка от крови белого, а вы говорите, что можете отличить кровь сакса от крови гэла. У всех людей кровь от праотца Адама, тетушка! Отдайте кинжал — в дорогу пора! И так уж мне надо было сейчас быть на полпути к Стерлингскому мосту. Отдайте кинжал, и я пойду!
— Не отдам, — упорствовала старуха. — Не выпущу из рук твой тартан, покуда ты не дашь мне слово, что оставишь здесь это губительное оружие!
Толпившиеся вокруг женщины уже стали уговаривать Робина, напоминая, что тетка его не привыкла бросать слова на ветер; недовольные проволочкой, фермеры Нижней Шотландии хмуро глядели на все происходящее, и Робин Ойг решил любой ценой выпутаться из этого положения.
— Ну ладно, — сказал он, вручая кинжал Хьюгу Моррисону, — вы-то, жители равнин, не верите этим россказням. Пусть этот кинжал будет пока у тебя. Подарить я его тебе не могу, потому он отцовский, но твое стадо идет вслед за моим, и пусть он лучше хранится у тебя, а не у меня. Ну как, тетушка, поладим мы, что ли, с вами на этом?
— Придется поладить, — ответила вещунья, — коли он так безрассуден, что берется этот кинжал у себя держать.
Здоровяк из западной Шотландии звонко расхохотался и сказал:
— Слушай, тетка, я Хьюг Моррисон из Глены, потомок древнего рода Моррисонов Смелых, которые никогда и ни с кем не сражались таким куцым оружием. Да они в нем и не нуждались. У них были палаши, у меня, — тут он указал на толстенную дубинку, — есть вон эта тросточка, а пырять ножом — этим уж пусть горец Джон занимается. Зря вы фыркаете, горцы, особенно ты, Робин. Что ж, если слова старой колдуньи тебя напугали, я приберегу твой кинжал и отдам его тебе, как только понадобится.
Многое из того, что сказал Хьюг Моррисон, пришлось Робину не по вкусу; во время своих переходов он научился быть более терпеливым, чем это свойственно горцам от природы, и услугу, которую ему согласился оказать потомок Моррисонов Смелых, принял, не ставя ему в укор несколько пренебрежительный тон речи.
— Если б он с утра не хватил лишнего да к тому же не был дамфризширским боровом, его речь больше походила бы на речь джентльмена. Но чего от свиньи дождешься, кроме хрюканья? Какой позор, если он кинжалом моего отца будет крошить хэггис
[7] себе на потребу!
С этими словами (сказанными, однако, по-гэльски) Робин щелкнул бичом и махнул рукой всем тем, кто его провожал. Он торопился, тем более что в Фолкерке условился встретиться с приятелем, тоже гуртовщиком, вместе с которым рассчитывал затем пройти весь путь.
Глава II
Друзья такие с давних пор! Из-за чего ж вдруг вспыхнул спор? То захотелось одному Для друга постараться: Чтоб доказать любовь к нему Решил он с ним подраться «Герцог против герцога»
[10]
Дружно, как обычно, прошли оба гуртовщика по зеленым лугам Лиддсдейла и пересекли ту часть Камберленда, которую так выразительно именуют пустыней. В этих малонаселенных краях вверенные обоим друзьям стада кормились главным образом травой, в изобилии росшей по обе стороны дороги, а иной раз, уступая соблазну, невозбранно вторгались на соседние пастбища, где лакомились вволю. Но теперь характер местности менялся на глазах у гуртовщиков: спускаясь все ниже, они приближались к плодородному краю, где луга были размежеваны и огорожены, где нельзя было безнаказанно позволять себе такие вольности, а приходилось заранее сговариваться с владельцами этих угодий о пастьбе и о плате за нее.
В данном случае это было тем более необходимо, что в этих местах, на севере Англии, в ближайшие дни должна была состояться большая ярмарка, где и шотландец и англичанин рассчитывали продать часть своих гуртов, а поэтому обоим было очень важно привести туда скот отдохнувшим, хорошо откормленным. Но поскольку того же добивались и многие другие, пастбища трудно было получить и владельцы запрашивали неслыханные цены. Поэтому друзьям волей-неволей пришлось на время расстаться: каждый из них в одиночку отправился промышлять кормежку для своих быков. На беду случилось, что им обоим, неведомо друг для друга, приглянулся луг, принадлежавший богатому землевладельцу, поместье которого находилось неподалеку. Гуртовщик-англичанин обратился к управителю, с которым уже раньше был знаком. Волею судьбы у камберлендского сквайра именно в ту пору возникли сомнения в честности этого служащего: дабы проверить, в какой степени они обоснованны, он распорядился, что все переговоры о временном пользовании его лугами должны вестись лично с ним. Но поскольку мистер Айрби накануне уехал по делам куда-то на север, за несколько миль от поместья, управитель решил, что, пока хозяин его находится в отлучке, он может не считаться с этим ограничением своих полномочий и что в интересах мистера Айрби, а возможно, и его собственных, лучше всего будет, если он заключит соглашение с Гарри Уэйкфилдом. Тем временем Робину Ойгу, понятия не имевшему о том, как действует его друг и спутник, повстречался на дороге приземистый благообразный мужчина в кожаных штанах и с длинными шпорами, верхом на пони, челка и хвост которого были весьма искусно подстрижены по последней моде. Всадник задал ему два-три деловых вопроса насчет рынков и цен на скот, и Робин, видя, что он, — человек рассудительный и учтивый, позволил себе спросить его, не знает ли он где-нибудь поблизости пастбища, чтобы ненадолго поместить там гурт. Он, можно сказать, попал в самую точку. Джентльмен в кожаных штанах был не кто иной, как тот землевладелец, с чьим управителем договаривался — или уже договорился — Гарри Уэйкфилд.
— Это твое счастье, друг шотландец, что ты встретился со мной, — сказал мистер Айрби, — я вижу, твои быки здорово устали, а у меня только одно пастбище за три мили отсюда, и другого тебе в этих краях не найти.
— Мой гурт отлично может пройти еще две, три, а то и четыре мили, — ответил осмотрительный шотландец. — А сколько ваша честь спросите с головы скота, коли б я надумал пробыть там денька два-три?
— Да уж как-нибудь поладим, Соуни, если ты согласишься продать мне по сходной цене шестерых бычков.
[11]
— А каких бычков ваша честь желает отобрать?
— Дай-ка хорошенько поглядеть… Вот этих двух черных и бурого, этого рыжеватого и вон того с завитками на рогах, да еще безрогого прихвачу. Почем с меня возьмешь?
— Ох, — сказал Робин, — ваша честь понимает в скоте, право слово, премного понимает. Я и сам бы лучше не отобрал, а ведь я всех их знаю наперечет, словно это дети мои родные.
— Так почем возьмешь, Соуни? — повторил мистер Айрби.
— На ярмарках в Дауне и Фолкерке цены были очень высокие, — уклончиво ответил Робин.
Так они проговорили некоторое время, покуда не сторговались: в придачу к плате за быков сквайр разрешил шотландцу пользоваться в течение нескольких дней пастбищем, а Робин подумал, что, если трава окажется мало-мальски подходящей, сделка эта чрезвычайно для него выгодна. Сквайр пустил пони шагом и поехал рядом с гуртовщиком, отчасти чтобы указать ему путь и водворить его на пастбище, отчасти чтобы узнать, что нового на северных рынках.
Так они доехали до пастбища, которое было таким, что лучше не сыщешь. Но велико было их изумление, когда они увидели, что управитель преспокойно впускает гурт Гарри Уэйкфилда на огороженный, поросший сочной травой луг, который сам владелец только что согласился предоставить Робину Ойгу Мак-Комбиху! Сквайр Айрби пришпорил своего пони, вплотную подъехал к управителю и, узнав о том, что произошло, не тратя лишних слов, объявил гуртовщику-англичанину, что управитель сдал пастбище без его, владельца, разрешения и что подножный корм для своих стад он может искать где хочет — здесь он ничего не получит. Он тут же разбранил управителя за то, что тот нарушил его приказ, а затем велел немедленно прогнать с поля голодное, изнуренное стадо Гарри Уэйкфилда, только что принявшееся за весьма обильную трапезу, и впустить туда стадо его друга, которого гуртовщик-англичанин с этой минуты начал считать своим врагом.
Уэйкфилд был настолько возмущен, что хотел сначала, воспротивиться выполнению приказа мистера Айрби; но ведь любой англичанин имеет довольно ясное представление о законе и правосудии, и поскольку Джон Флисбампкин, управитель, признал, что он превысил свои полномочия, Уэйкфилд понял, что ему остается лишь одно — собрать своих голодных, совсем приунывших подопечных и погнать их куда глаза глядят в поисках корма. Что до Робина Ойга, то он был очень расстроен всем, что произошло, и тотчас предложил своему другу-англичанину остаться вместе с ним на спорном пастбище. Однако гордость Уэйкфилда была сильно уязвлена, и он презрительным тоном ответил:
— Забирай все себе, забирай все — одну вишенку пополам никак не разделишь; умеешь ты к богачам подлаживаться, а простым людям пыль в глаза пускать. Уйди прочь от меня, парень, я-то уж ни за что не стал бы облизывать грязные хозяйские башмаки ради того, чтобы хозяин позволил мне хлебы к нему в печь сажать.
Робин Ойг, огорченный, но не удивленный негодованием своего приятеля, стал упрашивать его подождать хотя бы час, пока он сходит к сквайру получить деньги за проданный скот и вернется, после чего поможет Гарри перегнать быков куда-нибудь, где они покормятся и отдохнут, а затем толком объяснит ему, какое досадное недоразумение произошло с ними обоими. Но англичанин все так же гневно продолжал:
— Стало быть, ты тут уж и скотом промышлял? Ну и хитрюга же ты — знаешь, когда что продать! Ступай-ка ко всем чертям, смотреть больше не хочу на твою лживую шотландскую рожу, стыдись мне и в лицо-то глядеть.
— Мне никому не стыдно смотреть в лицо, — ответил Робин Ойг, слегка волнуясь, — и я еще сегодня посмотрю тебе прямо в лицо, если ты дождешься меня внизу, в деревне.
— Пожалуй, тебе лучше туда не показываться, — ответил англичанин; и, круто повернувшись спиной к тому, кто был его другом, он с помощью управителя, отчасти искренне, отчасти притворно озабоченного тем, чтобы найти Уэйкфилду пристанище, собрал своих непокорных быков.
Потеряв некоторое время на переговоры с соседними фермерами, которые не то не могли, не то не хотели приютить его гурт, Гарри Уэйкфилду наконец по необходимости пришлось столковаться с хозяином трактира, где он и Робин Ойг условились встретиться, когда разошлись утром, чтобы порознь искать пастбище. Трактирщик охотно предоставил ему покрытое скудной растительностью болото, за которое спросил немногим меньше, чем управитель за отличный луг; убогость пастбища и непомерность платы еще усугубили горечь обиды, вызванной действиями друга-шотландца, которые Гарри счел вероломными и предательскими. Неприязнь эту в нем поддерживал управитель, у которого были свои причины озлобиться на беднягу Робина (невольного виновника постигшей его немилости сквайра); сам трактирщик и двое-трое случайных посетителей тоже всячески старались еще больше ожесточить англичанина против его бывшего товарища; кое-кого к тому побуждала старинная неприязнь к шотландцам, почти везде уже исчезнувшая, по иной раз еще тлеющая именно в пограничных графствах Англии, а кое-кого — та всеобщая страсть сеять раздоры, которая, к чести детей Адамовых будь сказано, свойственна людям всех званий и состояний,
Славный Джон Ячменное Зерно, всегда разжигающий и предельно усиливающий страсти, безразлично, добрые они или злые, в данном случае тоже не скупился на услуги: и не раз в этот вечер поднимали кубок за то, чтобы гром разразил вероломных друзей и жестокосердых господ.
Тем временем мистер Айрби, чтобы развлечься, постарался задержать у себя в замке гуртовщика-северянина. Он велел поставить перед ним в буфетной изрядный кусок холодной говядины и кружку пенящегося домашнего пива и забавлялся, глядя, как лихо Робин Ойг Мак-Комбих уплетает эти непривычные для него яства. Затем сквайр зажег трубку и, чтобы примирить свое аристократическое достоинство с желанием узнать, что делается у скотоводов, стал разговаривать с гостем, расхаживая по комнате.
— Мне повстречался еще один гурт, — сказал он, — его вел кто-то из твоих земляков; гурт был поменьше твоего, быки всё больше комолые; вел их здоровый детина, на нем была не юбчонка, в каких вы все щеголяете, а, как полагается, штаны. Не знаешь, кто это такой?
— Что за черт! Кто ж это мог быть, верно Хьюг Моррисон, и впрямь, видно, он. Не думал я, что он так скоро управится, — вышел на день позже, да и догнал нас. Только у его быков — они ведь аргайлские — наверно, ноги совсем уж заплетаются. А что он, далече отселе?
— Да, должно быть, милях в шести-семи, — ответил сквайр. — Я поравнялся с ними у скал Кристенбери, а ты мне повстречался у Холланской рощи. Если его быки едва идут, с ним, пожалуй, можно будет сторговаться.
— Ну нет, не того Хьюг Моррисон десятка, чтобы в убыток себе торговать. На то есть такие простофили, как горец Робин Ойг. Позвольте пожелать вам доброй ночи, и пусть их будет не одна, а двадцать подряд, а мне пора в деревню, поглядеть, кончил ли Гарри Уэйкфилд чудить.
В трактире все еще продолжались оживленные разговоры, вертевшиеся вокруг предательства Робина
Ойга, когда тот, кого все наперебой поносили, вошел туда. Как обычно бывает в таких случаях, с его появлением разговор тотчас оборвался, и компания встретила его тем ледяным молчанием, которое красноречивее бесчисленных возгласов сообщает пришельцу, что его присутствие нежелательно. Изумленный, раздосадованный, но нисколько не устрашенный тем приемом, который ему был оказан, Робин Ойг шагнул вперед со смелым и даже надменным видом, ни с кем не поздоровался, раз его самого никто не приветствовал, и уселся у пылающего очага, неподалеку от стола, за которым сидели Гарри Уэйкфилд, управитель и еще двое-трое людей. Как во всех домах в Камберленде, кухня была просторная, и если б только Робин захотел, он вполне мог бы выбрать место подальше.
Усевшись поудобнее, он раскурил трубку и потребовал кружку пива за два пенса.
— На два пенса мы пива не отпускаем, — ответил хозяин, Ралф Хескет. — Табак-то ведь у тебя свой, стало быть, и выпивку сам раздобудешь — так уж, сказывают, у вас водится.
— Стыдись, муженек, — перебила его хозяйка, бойкая, расторопная женщина, и сама мигом принесла гостю пиво. — Ты отлично знаешь, что этому чужестранцу нужно, тебе ведь положено быть вежливым! Пора тебе запомнить, что шотландец хоть много не выпьет, но зато исправно заплатит.
Не обращая никакого внимания на этот семейный спор, горец взял кружку и, обращаясь ко всем присутствующим, провозгласил обычную, всем приятную здравицу: «За то, чтобы торговля шла хорошо! »
— Она шла бы куда лучше, — отозвался один из фермеров, — коли ветром к нам заносило бы поменьше прасодов с севера да поменьше тощих быков, что наши английские луга объедают.
— Ей богу же, приятель, ты неправ, — спокойно ответил Робин. — Это ваши толстопузые англичане жрут наших шотландских быков. Бедная скотинка!
— Хотел бы я, чтобы нечистый сожрал ихних гуртовщиков, — вставил другой, — простачку-англичанину себе и на хлеб не заработать, коли поблизости шотландец заведется.
— А честный работник — тот и у хозяина из чести выйдет: беспременно шотландец ему напакостит, — добавил управитель.
— Коли вы шутите, — все так же спокойно сказал Робин Ойг, — то больно уж много шуток на одного человека приходится!
— Никакие это не шутки, мы всерьез говорим, — • заявил управитель. — Слушайте, мистер Робин Ойг или как вас там, — вернее всего будет сказать, что все мы, сколько пас тут есть, одного мнения держимся: все считаем, что вы, мистер Ойг, поступили с нашим другом, здесь присутствующим, мистером Гарри Уэйкфилдом, как самый отъявленный негодяй.
— Разумеется, разумеется, — ответил Робин, не теряя спокойствия. — Нечего сказать, нашлись судьи! Да за ваши мозги я бы и понюшки табаку не дал. Если мистер Гарри Уэйкфилд знает, чем его обидели, он знает, и чем эту обиду можно загладить.
— Он дело говорит, — сказал Уэйкфилд, слушавший всю эту перепалку с противоречивыми чувствами: возмущение действиями Робина в тот день боролось в нем с памятью о прежней дружбе.
Он встал, подошел к Робину, поднявшемуся со скамьи, когда англичанин приблизился, и протянул ему руку.
— Вот это славно, Гарри! Смелее! Взгрей его как следует! — послышалось со всех сторон. — Тузи что есть сил! Поучи уму-разуму!
— Замолчите вы, чтоб вас всех нелегкая унесла! — огрызнулся Уэйкфилд. Он взял Робина за руку и, глядя на него дружелюбно и вместе с тем гордо, сказал: — Робин, и подвел же ты меня сегодня. Но коли ты согласен, пусть все будет по-хорошему: дай мне руку, да и поборемся на лужайке, я тебя прощу, и дружба у нас с тобой еще крепче станет, чем была.
— А разве нам не лучше опять стать друзьями, не поминая про это дело? — спросил Робин. — Куда как сподручнее нам будет дружить, коли кости-то у нас будут целы, а не перебиты.
Гарри Уэйкфилд выпустил, вернее — отбросил, руку своего друга и сказал:
— Вот уж не думал, что целых три года с трусом дружил!
— Трусом я никогда не был, и нет трусов в моем роду, — возразил, Робин. Теперь глаза его сверкали, но он все еще владел собой. — Гарри Уэйкфилд, не был трусом тот, кто, не жалея ни рук, ни ног, вытащил тебя из воды, когда через Фрью переправлялись, когда тебя течением несло на Черный утес и каждый угорь в реке только и ждал, что вот-вот поживится!
— Что правда, то правда, — согласился англичанин, взволнованный этим напоминанием.
— Черт побери! — вскричал управитель. — Быть того не может, чтобы Гарри Уэйкфилд, самый удалой из всех, что боролись на ярмарках в Вулере, в Карлайле, в Уитсоне, в Стегшоу Бэнке, вдруг струсил! Вот что получается, когда долго водишься с парнями в куцых юбчонках и чепцах заместо шапок: мужчина отвыкает кулаки в ход пускать!
— Я мог бы доказать вам, мистер Флисбампкин, что нисколько не разучился на кулаках биться, — отрезал Уэйкфилд и, снова обратясь к шотландцу, сказал: — Так не годится, Робин. Надо нам схватиться, иначе вся округа нас на смех поднимет. Будь я проклят, если я тебя покалечу, я и перчатки надену, коли захочешь. Нечего упираться, выходи вперед как мужчина!
— Чтобы меня избили как пса? — подхватил Робин. — Коли ты считаешь, что я перед тобой виноват, я согласен к вашему судье пойти, хоть я ни законов его не знаю, ни языка.
— Нет, нет, нет, законы тут ни при чем, судья ни при чем! Надавайте друг другу тумаков, потом помиритесь! — хором закричали все вокруг.
— Но уж если до драки дело дойдет, то я не мартышка какая, чтобы по-обезьяньи царапаться! — заявил Робин.
— А как думаешь драться? — спросил его противник. — Да что говорить, тяжело мне будет тебя на кулаки вызвать.
— Я хочу драться на палашах и опущу острие, только когда кровь прольется, как и подобает джентльмену.
Это предложение вызвало оглушительный взрыв хохота: и в самом деле, оно скорее было подсказано страданием, теснившим сердце Робина, чем здравым смыслом.
— Ишь ты, какой нашелся! — кричали все вокруг, вновь и вновь заливаясь хохотом. — Такого другого днем с огнем не сыщешь, ей-ей! Послушай, Ралф Хескет, можешь ты два палаша раздобыть для джентльменов?
— Нет, но я могу послать в Карлайлский арсенал, а покамест одолжу им две вилки, чтобы было на чем поупражняться.
— Молчи уж лучше, — вставил другой. — Все ведь знают, что храбрые шотландцы родятся с синей шапочкой на голове да с кинжалом и пистолетом за поясом.
— Лучше всего будет, — заявил Флисбампкин, — послать нарочного к владельцу замка Корби, пригласить его джентльмену в секунданты.
Слыша весь этот поток насмешек, горец невольно стал шарить в складках своего тартана.
— Нет, так негоже, — пробормотал он минуту спустя на своем родном языке. — Будь они тысячу раз прокляты, эти откормленные свининой вояки, понятия у них нет, что такое приличия и учтивость! Эй вы, шушера, расступитесь! — сказал он, шагнув к двери.
Но его бывший друг загородил ему путь своей мощной фигурой, а когда Робин Ойг попытался пройти силой, повалил его на пол с такой же легкостью, с какой мальчуган валит кеглю.
— В круг! В круг! — вопили все присутствующие так неистово, что потемневшие от времени балки и привешенные к ним окорока заколебались, а блюда на поставце задребезжали.
— Молодец, Гарри! Наддай ему, Гарри! Отлупи его, как он заслужил! Теперь берегись, Гарри, ты его раскровенил!
Еще не стихли эти возгласы, как горец вскочил на ноги и, начисто лишившись хладнокровия и самообладания, обезумев от бешенства, набросился на своего противника с неистовством и жаждой мести, точно обезумевший от ярости тигр. Но что может ярость против ловкости и спокойствия? В этой неравной борьбе шотландец снова был опрокинут: сваливший его удар, разумеется, был увесист, и Робин как рухнул, так и остался лежать на полу. Сердобольная хозяйка хотела было оказать ему помощь, но мистер Флисбампкин не дал ей приблизиться.
— Не трогайте его, — сказал он, — сам сейчас очухается и опять драться будет. Он еще не получил и половины того, что ему причитается.
— Он получил от меня все то, что ему положено, — возразил противник, чье сердце уже начало смягчаться, — а сдачу я охотнее отпустил бы вам, мистер Флисбампкин, вы-то ведь прикидываетесь, будто в этом деле толк знаете, а Робин — тот новичок, он даже тартан скинуть не додумался, а он ему гляди как мешал. Встань, Робин, друг! Хватит нам вздорить, и пусть только кто-нибудь скажет при мне хоть одно худое слово о тебе или о твоей земле!
Робин Ойг все еще был во власти своего гнева, ему не терпелось возобновить схватку; но его крепко держала миссис Хескет, старавшаяся водворить мир, а к тому же он видел, что Уэйкфилд не намерен дольше биться, и ярость его сменилась угрюмым, грозным молчанием.
— Ну, ну, незачем так злобиться, парень, — сказал прямодушный англичанин со свойственной его соотечественникам отходчивостью, — дай руку, и будем опять друзьями.
— Друзьями! — негодующе вскричал Робин Ойг. — Друзьями! Никогда! Берегись, Гарри Уэйкфилд!
— Ах, вот как! Что ж, пусть Кромвелево проклятье поразит твое спесивое шотландское пузо, как в одной комедии говорится. Делай как знаешь и ступай ко всем чертям! Уж ежели после драки человек говорит, что жалеет, что так вышло, чего же тебе еще надо?
Так расстались бывшие друзья. Робин Ойг молча вынул из кармана монету, бросил ее на стол и ушел из трактира; но на пороге он обернулся, глядя в упор на Уэйкфилда, не то грозя, не то предостерегая, поднял кверху указательный палец и, озаренный лунным светом, ринулся прочь.
После его ухода началась перебранка между хвастуном управителем и Гарри Уэйкфилдом, который с благородной непоследовательностью не прочь был снова вступить в бой — на этот раз в защиту доброго имени Робина Ойга: «Хоть и не такой он мастак на кулаках драться, как англичанин, ну что же, раз к этому не приучен». Но миссис Хескет своим решительным вмешательством не дала этой второй ссоре разгореться. «Хватит с меня ваших потасовок, — заявила она, — и без того уж от них покоя нет. А вы, мистер Уэйкфилд, — прибавила она, — может быть, еще узнаете, что значит доброго друга сделать смертельным врагом».
— Что за вздор, хозяюшка! Робин Ойг — славный малый и не затаит против меня злобы.
— Не надейтесь на это! Вы не знаете, какие шотландцы злопамятные, хоть и долго с ним дела вели, а уж я-то могу сказать, что знаю: мать у меня — шотландка!
— Оно и по дочке видно, — прибавил Ралф Хескет.
Эта ехидная супружеская острота придала разговору другой оборот, к тому же прежние посетители ушли, на смену им явились другие. Стали говорить о предстоящих ярмарках, о ценах на скот в различных областях как Шотландии, так и Англии. Гарри Уэйкфилду повезло: нашелся покупатель, который по высокой цене приобрел часть его гурта, — этого было достаточно, чтобы заставить его начисто позабыть недавнюю ссору. Но был человек, из памяти которого она не изгладилась бы, заполучи он даже поголовье скота между Эско и Иденом.
То был Робин Ойг Мак-Комбих. «И надо же было так случиться, — твердил он себе, — что первый раз в жизни при мне оружия не оказалось, Отсох бы тот язык, что горцу приказал кинжал свой оставить! С кинжалом — как бишь это было… Кровь англичанина! Теткины слова, а разве она когда-нибудь их на ветер бросала? »
Воспоминание о роковом пророчестве укрепило Робина в гибельном решении, мгновенно возникшем в его уме.
— Э! Да Моррисон далеко, видно, уйти не мог. Но будь он и в ста милях отсюда, что из того!
Теперь весь его пыл сосредоточился на определенной цели, на определенных действиях, и он быстрым, легким шагом, отличающим шотландцев, направился к обширной равнине, по которой, как ему сообщил мистер Айрби, Моррисон вел свои стада. Робин не думал ни о чем, кроме тяжкого оскорбления, которое ему нанес близкий друг, и хотел только одного — отомстить тому, кого теперь считал самым лютым своим врагом. Привычные ему сызмальства представления о высоком личном достоинстве и редкостных качествах, о воображаемой знатности его рода и происхождения были тем более дороги ему, что, как скупой своими сокровищами, он мог наслаждаться ими только втайне. Но эти сокровища теперь были расхищены, кумиры, которым он втайне поклонялся, повержены и осквернены. Изруганный, оскорбленный, избитый, он в собственных своих глазах уже не был достоин ни имени, которое носил, ни семьи, отпрыском которой являлся, — ничего ему не осталось, ничего, кроме мести; с каждым шагом его размышления становились горше, мучительнее, и он решил, что месть будет столь же нежданна и жестока, как оскорбление.
Когда Робин Ойг вышел из трактира, не меньше семи-восьми английских миль отделяли его от Хьюга Моррисона. Тот двигался медленно — усталый скот едва плелся, тогда как Робин, за час проходивший около шести миль, быстро оставлял за собой сжатые поля, живые изгороди, усеянные камнями или поросшие вереском пустоши, и все это, покрытое инеем, в ярком свете ноябрьской луны искрилось белизной. Но вот до него доносится мерный топот Моррисоновых быков, еще немного — и он видит, как они, издали представляясь не больше кротов и передвигаясь не быстрее их, проходят по обширному болоту. Наконец он вплотную подходит к стаду, минует его и окликает гуртовщика.
— С нами крестная сила! — вскричал Моррисон. — Кто передо мной, Робин Мак-Комбих или его дух?
— Перед тобой Робин Ойг Мак-Комбих, — ответил горец, — но и не он. Впрочем, не в этом сейчас дело. Верни мне кинжал!
— Как? Ты уж идешь домой, в горы? Гурт сбыл еще до ярмарки? Быстро же ты справился — всем утер нос!
— Ничего я не продал, домой в горы я не иду, может, никогда уже не пойду туда. Отдай мне кинжал, Хьюг Моррисон, не то у нас с тобой худой разговор будет.
— Э, нет, Робин, я хочу знать, в чем дело, прежде чем тебе кинжал отдам. В руке горца кинжал — оружие опасное, а ты, сдается мне, задумал недоброе.
— Что за вздор! Отдай кинжал, он ведь мой! — раздраженно твердил Робин Ойг.
— Потише, не горячись, — уговаривал его благодушный Хьюг. — Я тебя научу, что сделать, это будет куда лучше, чем поножовщина. Ты ведь знаешь, все мы — и горцы, и жители равнин, и те, что у самой границы живут, — все мы одного отца дети, как только на ту сторону перевалим через границы. Так вот — эскдейлские молодцы, и задира Чарли из Лиддсдейла, и парни из Локерби, и четверо щеголей из Ластрузера, и еще куча ребят в серых тартанах идут за нами следом, и если тебя обидели — Хьюг Моррисон из рода Моррисонов Смелых тебе порукой, что мы заставим обидчика загладить свою вину, пусть даже всем жителям Карлайла и Стенвикса придется вступиться!
— Так и быть, я тебе признаюсь, — сказал Робин Ойг, желая рассеять подозрения своего друга, — я в отряд Черной Стражи завербовался и должен завтра уйти спозаранку.
— Ты что, спятил или напился вдребезги? Тебе надо откупиться! Хочешь, я одолжу тебе двадцать гиней сейчас и еще двадцать, когда гурт продам?
— Спасибо тебе, Хьюги, спасибо! Но туда, куда я иду, я иду по доброй воле. Отдай мне кинжал! Кинжал отдай!
— На, бери, раз уж ты так на своем уперся. Только поразмысли о том, что я тебе сказал. Верь мне, худая то будет весть для холмов Болкуидера, что Робин Ойг Мак-Комбих пошел по дурному пути и одуматься не хочет.
— Да, верно, худая придет в Болкуидер весть, — повторил бедняга Робин, — да поможет тебе бог, Хьюги, да пошлет удачу в делах! Больше ты уж не увидишь Робина Ойга — ни на пирушке, ни на ярмарке!
С этими словами он торопливо пожал руку своего друга и все тем же быстрым шагом повернул обратно.
— Неладное с парнем творится, — пробормотал Моррисон, — ну, да, может, к утру лучше во всем разберемся!
Но трагическая развязка нашей повести наступила гораздо раньше, чем забрезжил рассвет. Два часа прошло со времени драки, и почти все уже совершенно забыли о ней, когда Робин Ойг вернулся в трактир Хескета. Кухня была переполнена, люди там собрались самые разные, и каждый говорил и шумел на свой лад. Негромкая, степенная речь людей, беседовавших о торговых делах, заглушалась смехом, пением, громкими шутками тех, кто хотел только одного — повеселиться. В их числе был и Гарри Уэйкфилд. Он сидел среди англичан в холщовых блузах, в подбитых гвоздями башмаках, а они, радостно ухмыляясь, слушали Гарри, только что затянувшего старинную песенку:
Я Роджером зовусь,
За плугом я хожу…
как вдруг хорошо знакомый ему голос повелительно, каждое слово выговаривая с отличающей горцев четкостью, произнес: «Гарри Уэйкфилд, коли ты мужчина — встань!»
— Что случилось? Чего ему надо? — недоуменно вопрошали вокруг.
— Да это все тот же треклятый шотландец, — заявил Флисбампкин, уже бывший сильно навеселе, — Гарри Уэйкфилд сегодня уже отпустил ему изрядную порцию, а он еще захотел: знать, по вкусу пришлась «ко-буст-на-я бо-хлеп-ка», разогреть ее просит!
— Гарри Уэйкфилд! — вновь раздался грозный оклик. — Коли ты мужчина, встань!
В самом звучании слов, подсказанных сильнейшим, всевластным гневом, есть нечто привлекающее к ним внимание и вселяющее ужас. Люди пугливо расступились и тревожно глядели на горца, стоявшего посреди них насупясь, с выражением твердой решимости на окаменевшем лице.
— Что же, я встану, чего бы мне не встать, милый Робин, я тебе руку пожму да выпью с тобой, чтобы нам больше не вздорить. Ты же не виноват, парень, что на кулаках драться не научился, трусом тебя никто не обзовет.
Он говорил, стоя напротив Робина Ойга; его ясный, доверчивый взгляд являл странный контраст суровой, мстительной непреклонности, зловещим огнем сверкавшей в глазах горца.
— Ты же не виноват, парень, — продолжал Гарри, — ежели, себе на беду, ты не англичанин и как девчонка дерешься.
— Драться я умею, — сурово, но спокойно возразил Робин Ойг, — сейчас ты в этом убедишься. Ты, Гарри Уэйкфилд, сегодня показал мне, как пентюхи саксы дерутся, а сейчас я покажу тебе, как дерутся благородные горцы.
За словом мгновенно последовало дело: выхватив кинжал, горец всадил его в широкую грудь йомена так метко, с такой ужасающей силой, что рукоять глухо стукнула о грудную кость, а двуострое лезвие поразило жертву в самое сердце. Гарри Уэйкфилд упал, вскрикнул — и в ту же минуту испустил дух. Убийца тотчас схватил за шиворот управителя и, приставив окровавленный кинжал к горлу обессилевшего от страха и неожиданности Флисбампкина, сказал:
— По совести, так тебя рядом с ним уложить бы надо, да не хочу я, чтобы кровь подлого лизоблюда смешалась на кинжале моего отца с кровью честного человека.
С этими словами он отшвырнул управителя так стремительно, что тот грохнулся на пол, а другой рукой в то же время бросил роковое оружие в пылавший на очаге торф, восклицая:
— Вот я, держите меня, кто хочет, а огонь, коли может, пусть кровь вытравит.
Но люди все еще находились в оцепенении; никто не шелохнулся. Робин Ойг потребовал полицейского. Из толпы вышел констебль, и Робин добровольно предался в его руки.
— Кровавое дело вы совершили, — сказал ему констебль.
— Сами виноваты, — ответил горец, — помешай вы ему два часа назад поднять на меня руку, он сейчас был бы в добром здравии и так же бы веселился, как две минуты назад.
— Крепко вас теперь накажут, — продолжал констебль.
— Об этом не тревожьтесь; смерть без остатка любой долг покроет — и этот тоже.
Постепенно сковывавший очевидцев этих событий ужас сменился негодованием. Страшное зрелище — бездыханное тело всеми любимого товарища, умерщвленного среди них, причем, по общему мнению, повод нимало не соответствовал жестокости мести, — могло побудить их немедленно расправиться с виновником злодеяния. Но тут уж констебль исполнил свой долг: при содействии нескольких наиболее благоразумных людей он быстро сформировал конную стражу, чтобы доставить убийцу в Карлайл, где ближайшей сессии суда присяжных предстояло решить его судьбу.
Пока шли сборы, арестованный оставался безучастным ко всему вокруг и не отвечал ни на какие вопросы. Но прежде чем его увели из рокового места, он изъявил желание взглянуть на труп, который в ожидании вызванных для осмотра смертельной раны лекарей уже положили на большой стол — тот самый, за которым всего несколько минут назад, жизнерадостный, сильный, веселый, председательствовал Гарри Уэйкфилд. Лицо жертвы было пристойности ради закрыто чистой салфеткой. К изумлению и ужасу присутствующих, нашедшим выход в сдавленном возгласе, который прорвался сквозь стиснутые зубы и сжатые уста, Робин Ойг снял покров и устремил печальный взгляд на лицо Гарри; лицо это так недавно еще было полно жизни, что и теперь на губах мертвеца играла улыбка, выражавшая радостную уверенность в своей силе, миролюбие и беззлобное презрение к противнику. И в то время как очевидцы этой сцены с трепетом ждали, что только что кровоточившая рана откроется снова от прикосновения к ней, убийца Робин Ойг бережно положил покров на прежнее место, сказав только: «Красавец был! »
Мой рассказ подходит к концу. Злосчастный горец предстал перед судом присяжных в Карлайле. Я сам присутствовал на этом процессе, а так как в ту пору я уже закончил курс юридических наук, числился адвокатом и занимал известное положение в обществе
[12] , то камберлендский шериф любезно предложил мне место на скамье магистратуры. Судебное разбирательство показало, что все произошло именно так, как я это изложил здесь; и как ни было сильно вначале предубеждение, вызванное и у судей и у публики столь чуждым английскому духу преступлением, как убийство из мести, все же, когда было объяснено, сколь глубоко в обвиняемом укоренились национальные предрассудки, заставившие его считать себя навсегда обесчещенным, раз он подвергся оскорблению действием, когда было установлено, как терпеливо, разумно, стойко он вел себя до того, как ему нанесли эту обиду, то и судьи-англичане и состоявшая из англичан публика склонны были великодушно видеть в том, что он содеял, отнюдь не проявление природной жестокости или привычки к порочной жизни, а скорее пагубное следствие превратно понятой идеи чести. Мне никогда не забыть напутствия почтенного председателя суда присяжным, хотя в те годы я не слишком легко поддавался воздействию красноречия или пафоса.
— При выполнении наших обязанностей, — так он начал, — нам пришлось (очевидно, он имел в виду какие-то ранее разбиравшиеся дела) обсуждать преступления, не только требующие заслуженной, законом определенной кары, но, кроме того, вызывающие отвращение и ужас. Сейчас перед нами еще более тягостная задача: применить суровые, но спасительные установления закона к случаю чрезвычайно своеобразному, где преступление (ибо речь идет о преступлении, и весьма тяжком) было вызвано не столько злобностью сердца, сколько заблуждением ума, не столько намерением сделать то, что дурно, сколько злосчастно извращенным представлением о том, что хорошо. Перед вами два человека, в своем кругу, как показали здесь свидетели, пользовавшиеся большим уважением, казалось, связанные узами дружбы, — и вот один из них уже пал жертвой ложного толкования вопроса чести, а другому вскоре придется испытать на себе всю тяжесть карающего закона; и все же оба они вправе по меньшей мере требовать от нас сострадания, так как каждый из них действовал, ничего не зная о национальных предрассудках другого, и оба они сошли с пути праведного скорее вследствие рокового заблуждения, нежели по своей воле.
Расследуя первопричину столкновения, мы неминуемо должны признать правым подсудимого. Он законным путем, договорившись с владельцем, мистером Айрби, получил во временное пользование огороженное пастбище и все же, когда на него посыпались упреки, сами по себе незаслуженные и особенно чувствительные для человека, весьма склонного поддаваться гневу, он, стремясь сохранить добрые отношения и жить в мире, предложил уступить полпастбища; но это дружеское предложение было презрительно отвергнуто. Засим последовала сцепа в трактире мистера Хескета. Отметьте не только то, как в течение этой сцены вел себя с иноплеменником сам умерший, но и — к прискорбию своему, я должен об этом упомянуть — как вели себя с ним окружающие, всеми средствами старавшиеся вывести его из себя. Подсудимый пытался восстановить мир, уладить дело по-хорошему, готов был подчиниться решению коронного судьи или признанного обеими сторонами арбитра, а находившиеся в трактире люди наперебой оскорбляли его, очевидно забыв в данном случае наш национальный принцип — играть по правилам. И, наконец, когда он хотел было мирно уйти из трактира, его остановили, повалили наземь, избили в кровь.
Господа присяжные, когда мой ученый собрат, королевский прокурор, дал неблагоприятную оценку поведению подсудимого, в этот момент я ощутил некоторую досаду. Он говорил, что подсудимый боялся сразиться со своим противником в честном бою, подчиниться правилам игры — и что поэтому он, подобно трусливому итальянцу, прибег к смертоносному стилету, чтобы убить того, с кем не дерзал помериться силами как мужчина с мужчиной. Я заметил, как подсудимый при этом обвинении содрогнулся в ужасе, что вполне естественно для человека храброго; а так как я хотел бы, чтобы мои слова имели вес, когда я буду говорить о подлинном его преступлении, то я должен убедить его в своем беспристрастии, отвергнув все те обвинения, которые кажутся мне необоснованными. Не может быть сомнений в том, что подсудимый — человек смелый, слишком даже смелый, — я хотел бы, чтобы волею всевышнего смелости этой у него было меньше, или, вернее, чтобы он был лучше воспитан и умел более разумно ее направлять.
Но, господа присяжные, в данном случае вся суть дела — в двухчасовом промежутке времени от нанесения тяжкой обиды до кровавой расплаты. Снисходя к слабостям человеческим, закон, когда речь идет о действиях, совершенных в разгаре борьбы, в chaude melee
[17], 2 до известной степени принимает во внимание те страсти, которые бушуют в такие минуты — чувство жгучей боли, опасение обид в дальнейшем, — и то обстоятельство, что чрезвычайно трудно точным образом соразмерять свои силы, чтоб защитить себя, не досаждая и не вредя при этом обидчику более, чем это безусловно необходимо. Но промежуток времени, потребный даже при самой быстрой ходьбе для прохождения двенадцати миль, был вполне достаточен для того, чтобы подсудимый мог прийти в себя; однако ярость, с которой он претворил свое решение в действие, равно как и многие обстоятельства, свидетельствуют о том, что его решение было принято заранее, — ярость эта не могла быть вызвана ни гневом, ни страхом. То был замысел и акт преднамеренной мести, и здесь закон не может, не хочет, не вправе проявлять сострадание или оказывать снисхождение.
Так закончил почтенный председатель свое напутствие; ему это далось не легко — на лице его было волнение, а глаза заволоклись слезами. Вняв его доводам, суд признал подсудимого виновным в предумышленном убийстве; Робин Ойг Мак-Комбих, он же Мак-Грегор, был приговорен к смертной казни и взошел на эшафот. Он вел себя очень стойко и признал приговор справедливым, но до самого конца с негодованием возражал тем, кто упрекал его в нападении на безоружного. «Я отдаю свою жизнь за ту, которую отнял, — говорил он, — что же еще я могу сделать?»