Вальтер Скотт
Вудсток, или Кавалер
Он был достойный, благородный рыцарь.
Чосер
ПРЕДИСЛОВИЕ
Я не стану рассказывать своим читателям, каким образом попала ко мне рукопись выдающегося исследователя древностей, доктора богословия, преподобного Дж. А. Рочклифа. Такие вещи бывают возможны благодаря различным случайностям; достаточно сказать, что рукописи эти были спасены от недостойной участи и приобретены честным путем. Что же касается подлинности тех историй, которые я почерпнул из сочинений этого превосходного человека и соединил со свойственной мне непревзойденной легкостью, то повсюду, где только известен доктор Рочклиф, его имя послужит порукой точности их изложения.
Все любители чтения хорошо знакомы с его жизнью; тех же, кого можно счесть новичками в этом вопросе, мы позволим себе отослать к сочинениям почтенного Энтони Вуда, который считал его одним из столпов англиканской церкви и дал ему хвалебную характеристику в Athenae Oxonienses
note 1, хотя доктор обучался в Кембридже, а это второе око Англии.
Хорошо известно, что доктор Рочклиф рано получил повышение как церковнослужитель по причине своего деятельного участия в дебатах с пуританами и что его сочинение, озаглавленное Malleus Hasresis
note 2, расценивалось как сокрушительный удар всеми, кроме тех, кому он был нанесен. Благодаря этому сочинению доктор Рочклиф еще молодым, в возрасте тридцати лет, сделался ректором Вудстока; оно же впоследствии обеспечило ему место в каталоге знаменитого Сенчури Уайта, так что доктор был занесен этим фанатиком в списки скандальных и зловредных священников, которым прелаты раздавали приходы; хуже того — из-за своих воззрений ему пришлось покинуть Вудсток, когда пресвитериане одержали верх.
В течение почти всей гражданской войны он был капелланом в полку сэра Генри Ли, набранном для участия в боях на стороне короля Карла, и, говорят, не раз лично принимал участие в сражениях.
По крайней мере достоверно известно, что доктор Рочклиф неоднократно подвергался большой опасности, как это будет явствовать из многих мест нижеследующей истории, в которой доктор, подобно Цезарю, говорит о собственных подвигах в третьем лице. Однако я подозреваю, что какой-нибудь пресвитерианский толкователь вставил в текст в двух-трех местах кое-что от себя. Рукопись долго была собственностью Эверардов — благородной семьи, принадлежавшей к этому вероисповеданию
note 3.
В период незаконного захвата власти доктор Рочклиф постоянно принимал участие то в той, то в другой преждевременной попытке реставрации монархии и благодаря своей смелости, самообладанию и глубоким суждениям считался одним из главных деятелей, трудившихся в те бурные дни на пользу короля, правда — с одной пустячной оговоркой: заговоры, в которых он участвовал, почти всегда оказывались раскрытыми. Более того — подозревали, что сам Кромвель иногда устраивал так, чтобы навести его на мысль о какой-нибудь интриге, которую доктор тут же и затевал; таким способом протектор испытывал верность своих сомнительных друзей и подробно знакомился с заговорами явных врагов, считая, что сбить с толку и обескуражить легче, чем строго наказать.
После реставрации доктор Рочклиф опять поселился в Вудстоке, получив новое повышение и сменив споры и политические интриги на занятия философией. Он был одним из членов-учредителей Королевского общества; через него король потребовал от этой ученой корпорации решения следующей любопытной задачи: «Почему, если наполнить кувшин до краев водой и опустить в воду большую живую рыбу, вода все же не перельется через края кувшина?»
Объяснение этого удивительного явления, данное доктором Рочклифом, было самым остроумным из четырех, представленных обществу, и доктор, без сомнения, вышел бы победителем, если бы не упрямство одного тупого и невежественного провинциального джентльмена, который настоял на том, чтобы опыт был прежде всего произведен публично. Когда это было сделано, результат показал, что члены корпорации несколько опрометчиво признали эти факты на основании одного лишь авторитета короля: рыба, которую таким забавным образом погрузили в ее родную стихию, расплескала воду по залу, подорвав доверие к четырем тонким исследователям и испортив большой турецкий ковер.
Доктор Рочклиф умер, по-видимому, около 1685 года, оставив после себя немало различных сочинений, а главное — много занятных фактов из секретной истории; оттуда и извлечены нижеследующие записки, о которых мы намерены сказать только несколько слов для иллюстрации.
Существование лабиринта Розамунды, упоминающегося на страницах этих записок, засвидетельствовано Дрейтоном еще в царствование королевы Елизаветы.
«Развалины лабиринта Розамунды, а также ее водоем, дно которого выложено квадратными камнями, и ее башня, из которой начинался лабиринт, существуют и до сих пор. Сводчатые переходы со стенами из камня и кирпича переплетаются так, что найти выход почти невозможно. Если бы королева когда-нибудь окружила войсками ее обиталище, Розамунда могла легко избежать непосредственной опасности, а в случае надобности — выйти на волю через потайные ходы, расположенные за несколько миль от Вудстока в Оксфордшире»
note 4.
Весьма вероятно, что странная фантасмагория, которая, как достоверно известно, была разыграна над комиссарами Долгого парламента, посланными в Вудсток для того, чтобы вырубить парк и уничтожить замок, была осуществлена с помощью секретных переходов и тайников древнего лабиринта Розамунды, вокруг которого короли Англии из поколения в поколение строили свою охотничью резиденцию.
Доктор Плот в своей «Правдивой истории Оксфордшира» приводит любопытный рассказ о неприятностях, доставленных этим почтенным комиссарам. Но так как у меня нет под рукой этой книги, я могу только сослаться на работу знаменитого Глэнвила о ведьмах, в которой подчеркивается, что этот рассказ доктора о сверхъестественных явлениях достоин всяческого доверия. Кровати комиссаров и их слуг наклонялись так, что чуть не переворачивались, а потом столь резко возвращались в обычное положение, что те, кто спал в них, легко могли переломать себе кости. Необычный и страшный шум пугал этих кощунственных посягателей на королевскую собственность. Однажды дух запустил в них тарелкой, в другой раз швырял в них камни и лошадиные кости.
На спящих выливались бочки воды; подобных проделок было столько, что комиссары съехали со двора, лишь наполовину осуществив задуманный грабеж.
Доктор Плот, человек со здравым смыслом, подозревал что эти фокусы были делом рук каких-то заговорщиков; Глэнвил, конечно, всеми силами старался опровергнуть это мнение; вряд ли можно было бы ожидать, чтобы он, веря в такое подходящее объяснение как действия сверхъестественных сил, согласился бы отказаться от ключа, который отопрет любой замок, даже самый хитрый.
И все-таки впоследствии обнаружилось, что доктор Плот был совершенно прав и что единственным духом совершившим все эти чудеса, был переодетый роялист, парень по прозвищу Верный Джо или что-то в этом роде, прежде состоявший на службе у смотрителя парка и поступивший в услужение к комиссарам с целью подвергнуть их преследованиям.
Кажется, я где-то читал рассказ о том, как это было сделано, и о приспособлениях, с помощью которых этот колдун совершал свои чудеса, но не уверен, читал ли я это в книге или в памфлете. Я припоминаю оттуда одно особенно важное место. Комиссары решили утаить некоторые ценности, не включив их в список, который они должны были предъявить парламенту, и собирались разделить добычу между собой.
Они написали договор, устанавливающий долю каждого в этом хищении, и для безопасности спрятали его в цветочный горшок. И вот, когда несколько священнослужителей, а также наиболее благочестивые люди из окрестностей Вудстока собрались, чтобы изгнать предполагаемого дьявола, Верный Джо устроил фейерверк, который он зажег в самый разгар службы.
При этом цветочный горшок разбился, и, к стыду и смятению комиссаров, их тайный договор вылетел в самую середину кружка собравшихся гонителей дьявола, которые таким образом познакомились с тайными планами расхитителей королевского имущества.
Однако мне нет надобности напрягать память, стараясь собрать старые и неполные воспоминания о подробностях этих фантастических происшествий в Вудстоке, потому что доктор Рочклиф в своих записках приводит гораздо более точный рассказ, чем все, что можно почерпнуть из любого отчета, существовавшего до того, как они были опубликованы.
Разумеется, я мог бы написать эту часть моего сочинения гораздо пространнее, потому что располагаю обширными материалами, но — скажу читателю по секрету — некоторые благожелательные критики были того мнения, что всей этой истории нельзя верить ни на грош, и поэтому я решил быть более кратким, чем мог бы при других обстоятельствах.
Нетерпеливый читатель, вероятно, обвинит меня в том, что свечою я заслоняю от него солнце. Но даже если солнце такое яркое, каким мы его видим, а светильник или факел дымит в десять раз больше, чем обычно, тот, кто друг мне, должен потерпеть еще минуту, пока я отрекусь от самой мысли о браконьерстве в чужом поместье. Сокол, как говорим мы в Шотландии, не должен выклевывать глаза другому соколу или посягать на его добычу; поэтому, если бы я знал, что по описанной эпохе и по своему содержанию этот роман может отчасти совпасть с тем, который недавно опубликовал один мой выдающийся современник, я бы, без сомнения, на время оставил в покое рукопись доктора Рочклифа. Но, прежде чем мне стало известно это обстоятельство, моя книжечка была уже наполовину отпечатана, и мне оставалось только избежать всякого сознательного подражания, отложив на время чтение книги моего современника. Когда сочинения одного и того же рода написаны в общей манере исторических повествований, то некоторые случайные совпадения, вероятно, неизбежны. Если такие совпадения будут обнаружены, виновным, наверно, окажусь я. Но мои намерения были совершенно невинны, потому что одним из приятных последствий окончания «Вудстока» для меня будет то, что завершение моей собственной задачи позволит мне доставить себе удовольствие и прочесть «Брэмблтай-хауз», от чего я до сих пор сознательно воздерживался.
Глава I
Тот верил в проповедь аббата, А этот — лишь в кулак солдата, И были споры горячи, И все хватались за мечи. Батлер, «Гудибрас»
note 5
В городе Вудстоке есть величественная приходская церковь — по крайней мере мне так говорили, а сам я ее не видел. Когда я был в этом городе, я едва успел осмотреть великолепный Бленхеймский замок, его расписные стены и увешанные гобеленами покои — я торопился на званый обед к моему ученому другу, ректору ***-ского колледжа. Это был один из тех случаев, когда человек может очень повредить себе, если любознательность помешает ему быть пунктуальным. Описание церкви понадобилось мне для этого романа, но у меня есть некоторые основания сомневаться в том, что человек, которого я попросил рассказать мне о ней, сам когда-либо видел ее внутреннее убранство, поэтому замечу только, что сейчас церковь эта представляет собой величественное здание; правда, лет сорок — пятьдесят тому назад ее основательно перестроили, но там и доныне сохранились арки древней капеллы, основанной, по преданию, королем Иоанном. Именно с этой древней частью церкви и связан мой рассказ.
Однажды утром в конце сентября или начале октября 1652 года на торжественный молебен по случаю решительной победы при Вустере в древней капелле, или часовне, короля Иоанна собралась весьма уважаемая публика. Свирепствующая гражданская война и особый дух того времени наложили свой отпечаток на состояние церкви и ее прихожан. В храме были заметны многочисленные следы разрушения. Витражи, когда-то украшавшие окна, были вдребезги разбиты копьями и мушкетами, потому что их сочли свидетельством идолопоклонства. Резьба на кафедре была повреждена, а две чудесные перегородки, украшенные скульптурами из дуба, сломаны по той же основательной и веской причине. Алтарь был сдвинут с места, а золоченая решетка, когда-то его окружавшая, разломана и отброшена в сторону. Статуи с некоторых надгробий, изуродованные, валялись на полу —
Дурное воздаянье…
За подвиги и славные деянья.
В пустых приделах гулял осенний ветер; по остаткам столбов и перекладин из грубо обтесанного дерева, а также по разбросанным клочкам сена и примятой соломе видно было, что святой храм недавно служил конюшней.
Молящиеся, как и само здание, утратили былое благолепие. На резных галереях не видно было обычных прихожан мирного времени, прикрывавших рукою глаза, чтобы сосредоточиться в молитве там, где молились их отцы, исповедуя ту же веру, иомен и пахарь напрасно искали глазами высокую фигуру старого сэра Генри Ли из Дитчли, медленно проходившего по боковым приделам в расшитом плаще, с тщательно расчесанными усами и бородой; за ним обычно следовал его верный пес; когда-то он спас хозяину жизнь, и ему было позволено сопровождать его в церковь. К Бевису вполне подходила пословица — «Хорош тот пес, который ходит в церковь», ибо, сдерживая часто мучивший его соблазн завыть в унисон с пением, он вел себя так же благопристойно, как любой прихожанин, и возвращался из церкви, может быть, столь же просветленный, как и большинство из них. Вудстокские барышни так же безуспешно высматривали расшитые плащи, звенящие шпоры, сапоги с раструбами и высокие плюмажи молодых кавалеров из знатных семейств; эти кавалеры обычно разгуливали по улицам или по церковному двору с той непринужденностью, которая свидетельствует об изрядном самомнении, но даже приятна, когда сочетается с приветливостью и учтивостью.
А почтенные старые дамы в белых чепцах и черных бархатных платьях, а их дочери — «приманка для соседских глаз», — где теперь все те, кто, входя в церковь, отвлекал прихожан от благочестивых помыслов? «Ну, а ты, Алиса Ли, такая прелестная, нежная, отзывчивая (так говорит летописец того времени, чью рукопись мы прочли)? Почему мне выпало на долю повествовать о твоих злоключениях, а не о том времени, когда, сходя со своей породистой лошадки, ты привлекала так много взоров, будто ты ангел, спустившийся на землю, и на тебя изливалось столько благословений, будто ты — посланец небес, принесший добрые вести! Ты не была создана праздным воображением сочинителя исторических романов, фантазия его не украсила тебя противоречивыми достоинствами, — твои добродетели внушили мне горячую любовь, а что до недостатков — они так мило выглядели на фоне достоинств, что за них я, кажется, полюбил тебя еще сильнее».
С семейством Ли исчезли из капеллы короля Иоанна и остальные знатные и благородные семьи — Фримантлы, Уинклкомы, Драйкотты и другие, ибо воздух, веявший над оксфордскими башнями, не благоприятствовал развитию пуританства, более распространенного в соседних графствах. Но среди прихожан были два или три таких, которые, судя по одежде и поведению, принадлежали к местной знати; было тут и несколько именитых горожан Вудстока, главным образом оружейников и перчаточников, которым умение обрабатывать сталь или кожу давало возможность жить в довольстве. Эти достойные люди были в длинных черных, наглухо застегнутых плащах и, как мирные граждане, носили на поясе библию и записную книжку, а не кинжал или шпагу
note 6.
Эта почтенная, но немногочисленная часть прихожан приняла пресвитерианское вероисповедание, отвергающее литургию и иерархию англиканской церкви.
Их духовным отцом был преподобный Ниимайя Холдинаф, славившийся своими длинными и поучительными речами в защиту сил небесных. Вместе с этими степенными господами сидели их почтенные супруги в накрахмаленных брыжах и ожерельях, словно сошедшие с портретов, которые в каталогах картин именуются «жены бургомистров»; хорошенькие же дочки, подобно чосеровскому врачу, не всегда сосредоточивали свое внимание на библии; напротив, едва ослабевала бдительность почтенных матерей, они отвлекались и отвлекали других.
Но, кроме этих степенных особ, в церкви было немало людей и рангом пониже. Некоторых привело сюда любопытство, но многие были темными ремесленниками, сбитыми с толку богословскими спорами того времени и множеством сект, разнообразных, как цвета радуги. Самомнение этих ученых фиванцев точно соответствовало их невежеству: последнее было абсолютно, а первое безгранично. Их поведение в церкви не было ни благочестивым, ни примерным.
Большинство подчеркивало свое циничное пренебрежение к тому, что человечество считает священным; церковь для этих людей была просто домом с колокольней, священник — обыкновенным человеком, посты — сухими корками и жидкой похлебкой, непригодной для утонченного вкуса святых, а молитва — обращением к небесам, которые каждый мог по своему усмотрению принять или отвергнуть.
Те что постарше, сидели развалившись на скамьях, надвинув шляпы с высокими тульями на сурово нахмуренные лбы; они ожидали пресвитерианского проповедника подобно псам, молчаливо ждущим быка, которого ведут им на растерзание. Некоторые из молодых сочетали ересь с вольным поведением — глазели на женщин, зевали, кашляли, шептались, ели яблоки, грызли орехи, словом, вели себя как на галерее театра до начала представления.
Кроме того, среди прихожан было несколько солдат; одни были в кольчугах и стальных шлемах, другие — в куртках из буйволовой кожи, третьи — в красных мундирах. На этих воинах были навешаны подсумки с патронами, они опирались на пики и мушкеты. Они тоже имели свое мнение по поводу самых сложных вопросов веры, и фанатизм, доведенный до нелепости, сочетался у них с величайшей храбростью и отвагой в бою. Вудстокские горожане смотрели на этих воинов-святош с немалым страхом; хотя жизнь их не часто омрачалась грабежами и насилием, солдаты всегда могли прибегнуть и к тому и к другому, и мирным гражданам ничего не оставалось, как повиноваться всему, что могло возникнуть в необузданном и фанатичном воображении воинственных советчиков.
После некоторого ожидания прихожане увидели, что преподобный Холдинаф идет вдоль приделов часовни не так медленно и не той величественной походкой, которой в минувшие дни старый настоятель обычно подчеркивал достоинство своего сана, а торопливыми шагами, точно он опаздывал и стремился наверстать упущенное время. Это был высокий худощавый человек со смуглым лицом и беспокойным взглядом, выдававшим его раздражительный характер. Он был в коричневом, а не в черном облачении, поверх которого носил, в честь Кальвина, синий женевский плащ, развевавшийся у него за плечами, когда он спешил к кафедре. Седеющие волосы были подстрижены так коротко, как только можно было подстричь ножницами, их прикрывала черная шелковая шапочка — она так плотно сидела на голове, что уши, торчавшие из-под нее, казались ручками, за которые можно было поднять всего человека. Вдобавок достойный богослов был в очках, носил длинную седеющую бороду, а в руке у него была маленькая карманная библия с серебряными застежками. Подойдя к кафедре, он минутку помедлил, чтобы перевести дух, а затем стал подниматься, шагая через две ступеньки.
Но в это время сильная рука схватила его за плащ. Это была рука человека, который отделился от группы солдат, — плотного человека среднего роста с острым взглядом и довольно заурядной внешностью; привлекало внимание только выражение его лица. Одежда его, хоть не военного покроя, чем-то напоминала солдатскую. На нем были широкие штаны из телячьей кожи; на одном боку — рапира неимоверной длины, или палаш, как ее тогда называли, на другой — кинжал. На сафьяновом поясе висели пистолеты.
Священник, отвлеченный таким образом от своих обязанностей, оглянулся на незнакомца и спросил не очень любезным тоном, что означает подобное вмешательство.
— Приятель, — сказал дерзкий незнакомец, — ты что, собираешься держать речь перед этим почтенным людом?
— А как же! — с негодованием воскликнул священник. — Таков мой долг перед господом. Горе мне, если я не буду проповедовать евангелие! Прошу тебя, друг, не отвлекай меня от дела.
— Ну нет, — возразил воинственный незнакомец, — я сам собираюсь проповедовать, поэтому лучше удались; а впрочем, если хочешь послушаться моего совета, оставайся здесь и вразумляйся вместе с заблудшими овцами, которым я собираюсь сейчас разбросать крохи утешительной веры.
— Изыди, посланец сатаны! — разгневанно воскликнул священник. — Уважай мой сан, мое облачение!
— Не вижу, почему я должен уважать покрой твоего плаща, — ответил тот, — или сукно, из которого он сшит, больше, чем ты уважаешь епископский стихарь: тот — белый с черным, а твой — синий с коричневым. Все вы — ленивые, сонные псы! Все вы — пастыри, что морите стадо голодом и не печетесь о нем! Все вы думаете только о наживе, вот что!
Такие непристойные сцены были в те времена настолько обычны, что никто и не подумал вмешаться; прихожане наблюдали молча; те, кто познатней, возмущались, кое-кто из простолюдинов смеялся, а некоторые принимали сторону солдата или священника, как им заблагорассудится. Тем временем борьба становилась все яростнее; преподобный Холдинаф начал взывать о помощи.
— Господин мэр Вудстока, — воскликнул он, — неужели ты присоединишься к тем бессовестным чиновникам, которые оставляют свой меч правосудия праздным?.. Горожане, неужели вы не поможете вашему пастырю?.. Достойные олдермены, неужели вы будете смотреть, как это порождение буйвола и сатаны задушит меня на ступенях кафедры? Нет, дайте-ка я одолею его и сброшу с себя его путы!
С этими словами Холдинаф, отбиваясь от солдата, ухватился за перила, стараясь подняться на кафедру.
Его мучитель вцепился в полы плаща, который чуть не задушил священника, но тот, произнося последние слова сдавленным голосом, проворно дернул завязки у шеи, плащ вдруг соскользнул с плеч священника, солдат упал и покатился по ступенькам, а обретший свободу богослов вскочил на кафедру и затянул победный псалом над поверженным противником. Но шум, стоявший в церкви, не дал ему насладиться своим торжеством, и, хотя он и его верный причетник продолжали петь гимн победы, пение их было слышно только урывками, подобно крику буревестника во время шторма.
Причина суматохи заключалась в том, что мэр, ревностный пресвитерианин, с самого начала следил за действиями солдата с величайшим возмущением, но не решался выступить против вооруженного человека до тех пор, пока тот стоял на ногах и был способен оказать сопротивление. Однако как только глава города увидел, что защитник лежит на спине, а женевский плащ богослова развевается у него в руках, он тотчас же ринулся вперед, закричал, что такое бесчинство терпеть долее нельзя, и приказал городским стражникам схватить распростертого борца, заявляя в величии своего гнева:
— Я засажу в тюрьму все эти красные мундиры, я засажу всех их, будь то хоть сам Нол Кромвель!
Возмущение достойного мэра взяло верх над его рассудком, он расхвастался не к месту, ибо три солдата, до тех нор стоявшие неподвижно, как статуи, сделали шаг вперед и очутились между стражниками и своим товарищем, который как раз в эту минуту поднимался с пола. Затем ружья их опустились согласно артикулу того времени и приклады стукнули об пол на расстоянии одного дюйма от подагрических пальцев на ногах господина мэра. Видя, что его попытки навести порядок пресекаются таким образом, энергичный мэр устремил взор на своих союзников и сразу же понял, что сила не на его стороне.
Все отпрянули, услышав зловещий лязг железа о камень. Мэр был вынужден снизойти до уговоров.
— Чего вы хотите, господа? — спросил он. — Разве прилично честным и богобоязненным воинам, свершившим для своей родины такое, о чем раньше никто и не слыхивал, кричать и безобразничать в церкви, да еще помогать, подстрекать и поддерживать нечестивца, который во время торжественного молебна изгоняет священника с его собственной кафедры?
— А нам дела нет до твоей церкви, как ты ее там называешь, — сказал человек, в котором по перышку на шлеме можно было узнать капрала. — Нам непонятно, почему в этой цитадели предрассудков нельзя слушать достойных людей, так же как в прежнее время слушали людей в сутанах, а теперь людей в плащах. Вот мы сейчас и вытащим вашего Джека Просвитерианина из деревянной сторожевой будки, а наш собственный часовой сменит караул, залезет туда, будет громко кричать и никому не даст спуску.
— Хорошо, господа, — ответил мэр, — если ваши намерения таковы, у нас нет возможности вам противиться — мы, как вам известно, люди мирные и тихие. Но дайте-ка мне сначала поговорить с нашим достойным пастырем Ниимайей Холдинафом и постараться убедить его, чтобы он временно уступил свое место и не скандалил.
Тут миролюбивый мэр прервал взволнованные крики Холдинафа и причетника и попросил обоих удалиться, чтобы дело не дошло до драки.
— Драка! — ответил пресвитерианский богослов с презрением. — Какая там драка, когда люди боятся выступить против открытого оскорбления церкви и дерзкого проявления ереси! Разве стали бы ваши соседи из Бэнбери терпеть такое оскорбление?
— Ну, полноте, мистер Холдинаф, — сказал мэр. — Не подстрекайте нас и не доводите до потасовки. Говорю вам еще раз: мы люди не военные, кровь проливать не любим.
— Да если и прольете, то не больше, чем от укола иголки! — презрительно отвечал священник. — Вы вудстокские портные! Ведь перчаточник — тот же портной, только имеет дело с лайкой! Я покидаю вас, презирая ваши трусливые сердца и слабые руки.
Я найду себе другую паству, которая не покинет своего пастыря при первом крике дикого осла, вышедшего из великой пустыни.
С этими словами огорченный богослов сошел с кафедры, смахнул с сапог пыль и удалился из церкви так же поспешно, как и вошел в нее, хотя причина торопливости на этот раз была иная. Горожане с прискорбием и не без угрызений совести провожали его глазами, как бы сознавая, что не были образцом храбрости. Мэр и еще несколько человек вышли из Церкви, чтобы догнать и успокоить священника.
Оратор индепендентов, недавно поверженный ниц, теперь, без дальнейших церемоний взобравшись на кафедру, вытащил из кармана библию и открыл ее на сорок пятом псалме:
— Препояшь мечом бедро твое, сильный, и во славе и величии своем победоносно отправляйся в путь.
На эту тему он произнес исступленную речь, какие часто произносились в те времена. В таких речах люди привыкли искажать и извращать смысл священного писания, приспосабливая его к современным событиям. Слова, в прямом смысле относящиеся к царю Давиду и теперь примененные к приходу мессии, по мнению этого оратора-воина, вполне подходили к Оливеру Кромвелю, победоносному полководцу молодой республики, которой не суждено было достичь зрелости.
— Препояшь мечом бедро твое! — кричал проповедник с воодушевлением. — Разве это не самый добрый клинок, который когда-либо звенел о латы или о стальное седло! Ага, навострили уши, вы, ножовщики Вудстока! Разве вы знаете, что такое добрый палаш? Разве вы его ковали? Разве сталь его закалена водой из источника Розамунды? Или лезвие его освящено старым рогоносцем — попом из Годстоу?
Вы, конечно, хотите нас уверить, что это вы его ковали, сваривали, точили, шлифовали, а он никогда и не бывал на вудстокской наковальне. Вы все занимались секачами для оксфордских лодырей, здоровенных попов, — глаза у них до того заплыли жиром, что они и беды не видели, пока она не схватила их за горло! Но я могу вам сказать, где этот меч ковали, калили, сваривали, точили и шлифовали. В то время, когда вы, как я уже говорил, делали секачи для нечестивых попов и кинжалы для беспутных богохульников роялистов, чтобы они перерезали горло английскому народу, меч этот ковали при Лонг-Марстои-муре, удары сыпались там чаще, чем молот бьет о наковальню; закален он был в Нейзби в крови отборных роялистов, сварен в Ирландии у стен Дрогеды, отточен на шотландцах под Данбаром, а недавно его так отшлифовали под Вустером, что он блестит, как солнце в полдень, и никакой светильник в Англии с ним не сравнится.
Тут среди солдат-прихожан поднялся гул одобрения, звучавший, как крики «Слушайте, слушайте!» в английской палате общин. Такие крики выражают сочувствие слушателей и поднимают воодушевление оратора.
— А теперь, — продолжал оратор с возросшей энергией, видя, что собравшиеся разделяют его чувства, — слушайте, что говорит писание: «Скачи дальше пользуйся удачей.., не останавливайся на пути твоем.., не давай отдыха войску твоему.., не сходи с седла.., преследуй разогнанных беглецов.., труби в рог труби не салют и не отбой, а боевой клич… По коням! Вперед!.. В бой! Гонись за наследником!.. На что он нам? Убивай, хватай, разрушай, дели добычу!
Будь благословен, Оливер, честь тебе и слава — твое дело правое, твое призвание бесспорно, твой жезл полководца никогда не терпел поражения, твоему знамени никогда не угрожало несчастье. Поспешай же, цвет английского воинства! Скачи вперед, избранник божий! Препояшь бедро твое мечом решимости!
Неуклонно стремись к высокой цели!
И опять низкий и глухой рокот под древними сводами старой капеллы дал проповеднику возможность перевести дух, а затем обитатели Вудстока не без тревоги услышали, как он направил поток своего красноречия в другое русло:
— Но зачем именно вам, жители Вудстока, говорю я все это? Ведь вы не хотите разделить участь нашего Давида, не интересуетесь сыном Иессеевым в Англии? Вы дрались изо всех сил (а они были не очень-то мощные) за бывшего короля под предводительством этого старого кровожадного паписта сэра Джейкоба Эштона; не замышляете ли вы заговора для реставрации, как вы говорите, наследника, распутного сына казненного тирана, беглеца, за которым сейчас охотятся все верные сыны Англии, чтобы поймать и казнить его? «И зачем нужно было вашему всаднику повернуть коня в нашу сторону, — говорите вы в душе, — здесь он не нужен. Если мы желаем себе добра, уж лучше нам погрязнуть в трясине монархии и искупаться в ней, подобно свинье, которую только что отмыли от грязи». Ну, граждане Вудстока, я буду спрашивать, а вы отвечайте. Вы все еще жаждете сытой жизни монахов из Годстоу? Вы скажете «нет», но почему? Только потому, что горшки треснули и разбились и погас очаг, на котором кипел ваш котел? И еще спрошу я вас: вы все еще пьете воду из источника блудницы — красавицы Розамунды? Вы скажете «нет», а почему?..
Но не успел оратор сам себе ответить, как его прервала громкая реплика одного из прихожан:
— Потому что бренди ваши молодцы нам не оставили, воду разбавить нечем.
Все взоры устремились на смельчака, который стоял у одной из массивных англосаксонских колонн и сам походил на колонну. Он был невысокого роста, но крепко сбит, фигурой напоминал Маленького Джона; опирался он на толстую дубинку, на нем была короткая куртка линкольнского сукна, когда-то зеленая, а теперь выцветшая и потертая, но сохранявшая остатки галунов, которыми была расшита.
В нем чувствовалась какая-то беззаботная, добродушная смелость, и, несмотря на страх перед солдатами, кое-кто из горожан не удержался от возгласа:
— Молодец, Джослайн Джолиф! — Веселый Джослайн, так вы его зовете? — продолжал проповедник, не проявляя ни смущения, ни недовольства. — А у меня он будет Джослайн-арестант, если посмеет еще раз прервать мою речь. Уж наверно, он из тех ваших егерей, которым никак не забыть, что они носили на кокардах и охотничьих рогах буквы С. R., как пес носит на ошейнике имя своего хозяина, — хорош знак для христианина! Но зверь лучше его, зверь носит свою собственную шкуру, а презренный раб — хозяйскую. Видел я, как такие плуты болтаются на веревке!.. На чем это я остановился? Ах, да! Я уличал вас в ереси, жители Вудстока! Вы скажете, что отреклись от папы и отреклись от прелатов, а затем умоете руки, как фарисеи! Вы и есть фарисеи! Уж не вы ли стоите за чистоту веры? Вы, скажу я вам, как Ииуй, сын Намессиев, который разрушил дом Ваалов, но не отступал от грехов Иеровоама. Даже если вы не едите рыбу по пятницам с этими заблудшими папистами и не печете пирог в двадцать пятый день декабря, как лодыри прелатисты, зато вы опиваетесь награбленным вином каждую ночь в году с вашим пресвитерианским пастырем, клевещете на достойных, хулите республику; вы еще кичитесь вашим вудстокским парком и говорите:
«Разве не был он первым в Англии огорожен, да еще не Генрихом ли, сыном Вильгельма, по прозванию Завоеватель?» И у вас там есть роскошный замок, зовете вы его королевским, и есть там дуб, который вы тоже зовете королевским; в парке вы крадете оленину, поедаете ее и приговариваете: «Вот королевская оленина, мы запьем ее из чаши за здоровье короля, уж лучше мы съедим эту оленину, чем круглоголовые негодяи республиканцы». Но слушайте и разумейте то, что я вам скажу. Об этом мы и пришли поговорить. И разговаривать мы будем языком пушек, которые превратят в развалины королевский замок, где вы так приятно проводили время; а королевский дуб расколем на дрова для печи в пекарне; и снесем изгороди вашего заповедника, перебьем ваших оленей и съедим их сами, а вы и объедков не получите — ни рожек, ни ножек. От рога не останется ни кусочка даже для рукоятки дешевого ножа, из шкуры не выкроите вы и пары штанов, ведь все вы жестянщики и перчаточники. И вас не поддержит и не спасет изгнанный изменник Генри Ли, называющий себя главным лесничим Вудстока, и никто из его приспешников, ибо сюда идет тот, кого зовут Магар-Шалал-Хаш-Баз — он спешит за добычей.
На этом он закончил свои пылкие излияния.
Последние его слова переполнили страхом сердца Несчастных жителей Вудстока: в них содержался намек, подтверждающий тревожные слухи, распространившиеся с некоторого времени среди местного населения. Сообщение с Лондоном было очень плохое, известия были недостоверные, да и время не очень надежное. Слухи же носились в воздухе, преувеличенные страхами и надеждами множества различных групп. Но молва, касающаяся Вудстока, держалась упорно и не менялась. Изо дня в день говорили о том, что парламент издал роковой приказ продать Вудстокский заповедник на порубку, охотничий замок разрушить, изгороди снести и по возможности стереть с лица земли все следы былой славы. Многим горожанам это принесло бы огромный ущерб — почти все они по праву или при попустительстве властей пасли скот в королевском заповеднике, рубили там дрова и пользовались другими благами. Жители городка были удручены и тем, что краса их местности будет уничтожена, замок разрушен, а его ценности растащены. Такие патриотические чувства часто можно наблюдать в местечках, отличающихся от вновь построенных городов тем, что в них есть памятники старины и бережно хранимые предания о прежних днях. Вудстокские старожилы испытывали эти опасения в полной мере. Они трепетали в предчувствии беды, но теперь, когда приближение ее возвещалось прибытием угрюмых, суровых и всемогущих солдат, когда они услышали об этом из уст проповедника-воина, им стало ясно, что судьба их решена. На время были забыты все внутренние раздоры, и прихожане, отпущенные без пения псалмов и благословения, медленно и печально разбрелись по домам.
Глава II
Вот дочь твоя. Ты стар и сед, Но с нею ты не одинок: Коль никнет дуб под грузом лет, Его хранит от бурь и бед Ветвистый молодой дубок.
Закончив свою проповедь, солдат-оратор отер лоб — он сильно разгорячился в пылу красноречия И во время схватки, хотя погода была прохладная.
Затем он спустился с кафедры и сказал несколько слов капралу отряда, который кивнул в знак согласия, собрал своих солдат и повел их строем на городские квартиры.
Сам же проповедник, как ни в чем не бывало, вышел из церкви и направился не спеша бродить по улицам Вудстока с видом приезжего, осматривающего город. По-видимому, он совсем не замечал, что за ним с беспокойством наблюдают жители. Все то и дело украдкой бросали на него любопытные взгляды; казалось, что на него смотрят как на человека подозрительного и опасного, которого, однако, ни в коем случае нельзя сердить. Он же не обращал на них внимания, а надменно выступал, как все известные фанатики того времени, — твердый торжественный шаг, суровый и в то же время сосредоточенный взгляд, как у человека, раздраженного тем, что земные дела на мгновение отвлекли его внимание от небесных. Люди такого рода презирали и осуждали самые безобидные утехи, а невинное веселье вызывало у них негодование. Но именно подобный образ мыслей готовил людей для великих подвигов: в основе его лежали бескорыстные принципы, а не удовлетворение своих страстей. Некоторые из них, в самом деле, были лицемерами и пользовались религией, как покровом для своего честолюбия, но многие были подлинно верующими и обладали суровой республиканской добродетелью, которой другие только прикрывались. Подавляющее же большинство колебалось между этими двумя крайностями, — веря в какой-то степени в могущество религии, они больше старались притворяться, отдавая дань времени.
Человек с такими притязаниями па святость — они отражались на его лице и в осанке и дали повод для приведенного выше отступления — дошел тем временем до конца главной улицы, ведущей к Вудстокскому парку. Зубчатые готические ворота преграждали выход в город. Архитектура их не была строгой, разнообразный стиль пристроек свидетельствовал о том, что они были сделаны в разные эпохи, но в целом ворота производили величественное впечатление. Массивная решетка из кованых железных прутьев с многочисленными завшушками и спиралями, которые увенчивались злополучным вензелем С. R-, уже разрушалась — отчасти ржавчиной, отчасти насилием.
Незнакомец остановился, словно раздумывая, войти ли ему без позволения. Он поглядел сквозь решетку вдоль аллеи, обсаженной могучими дубами и слегка заворачивающей в сторону; она, казалось; уходила в лесную чащу. Дверца в железных воротах оказалась открытой, солдату хотелось войти, но он колебался, точно сознавая, что это было бы вторжением на чужую территорию; колебание его показывало, что он испытывает больше уважения к этому месту, чем можно было ожидать, судя по его убеждениям и поступкам. Он замедлил свой важный и торжественный шаг, остановился и посмотрел кругом.
Недалеко от ворот он увидел две-три старинные башенки, поднимавшиеся над деревьями; каждая была увенчана сверкающим в лучах осеннего солнца ажурным флюгером. Это были башни охотничьей усадьбы — или замка, как ее называли. В замок еще со времен Генриха II приезжали английские короли, когда им было угодно посетить оксфордские леса, где водилось столько дичи, что, по свидетельству старика Фуллера, охотники и сокольничие нигде не могли так потешиться. Замок стоял на равнине, поросшей кленами, недалеко от того чудесного места, где посетитель останавливается, чтобы полюбоваться на Бленхейм, вспомнить о победах Марлборо и выразить восторг или одобрение громоздкой пышности постройки в стиле Ванбру.
Наш военный проповедник тоже остановился там, но вовсе не затем, чтобы полюбоваться окружающим видом. Вскоре он увидел двух людей, мужчину и женщину, которые медленно приближались к нему и так были заняты разговором, что не подняли глаз и ре заметили незнакомца, стоявшего на дорожке перед ними. Солдат воспользовался их рассеянностью и, желая последить за ними, но при этом остаться незамеченным, скользнул под одно из огромных деревьев, окаймлявших дорогу; его ветви со всех сторон спускались до самой земли и создавали надежное укрытие, в котором человека можно было найти только при усиленных поисках.
Между тем мужчина и дама продолжали свой путь, направляясь к освещенной последними солнечными лучами грубой скамье, расположенной рядом с деревом, под которым спрятался незнакомец.
Мужчина был пожилой, но состарился он, казалось, не под тяжестью лет, а больше от горя и болезней. На нем был траурный плащ поверх платья такого же мрачного цвета и того живописного покроя, который обессмертил Ван-Дейк. Но хотя платье его было богатое, он носил его с небрежностью, выдававшей его душевное смятение. Его старое, но все еще красивое лицо отражало ту же степенность, что одежда и походка. В его внешности больше всего запоминалась длинная седая борода, которая ниспадала на камзол с разрезами и ярко выделялась на фоне темной одежды.
Молодая особа, слегка поддерживавшая почтенного джентльмена под руку, была стройна и легка, как сильфида; она была так прекрасна, что даже земля, по которой ступало это воздушное создание, Казалась слишком массивным подножием для нее.
Но земной красоте присущи земные печали. На глазах красавицы были видны следы слез, лицо пылало, когда она слушала своего спутника, а по печальному и недовольному взгляду старика было видно, что разговор столь же неприятен и для него. Когда они уселись на скамью под деревом, до солдата стали отчетливо доноситься слова старика, однако ответы молодой особы расслышать было труднее.
— Это нестерпимо! — горячо говорил старик. — Тут и несчастный паралитик ринется в бой. Конечно, ты права, сторонников у меня поубавилось, кое-кто меня бросил; нечего их, бедняг, упрекать за это в наши дни. Зачем они станут служить мне, если в кладовых у меня нет хлеба, а в подвалах — пива?
Но у нас осталось еще несколько верных егерей старой вудстокской закалки — большинство из них в годах, как и я, ну и что с того? Старое дерево с годами твердеет. Я отстою древний замок, это мне не впервой! Отстоял же я его против силы, раз в десять больше нынешней.
— Увы, дорогой отец! — сказала девушка, и тон ее ясно показывал, что она считает оборону безнадежной, — О чем это ты жалеешь? — сердито возразил старик. — Не о том ли, что я не пустил на порог десятка два этих кровожадных лицемеров?
— Но ведь стоит их предводителям захотеть, они легко могут послать против нас целый полк или армию, — ответила девушка, — и какой толк от вашего сопротивления? Они придут в ярость и всех нас уничтожат!
— Ну и пусть, Алиса, — не уступал отец, — я свое прожил и даже лишку прихватил. Я пережил добрейшего и благороднейшего государя. Что мне остается делать на земле после страшного дня тридцатого января? Убийство монарха, совершенное в тот день, было сигналом всем верноподданным Карла Стюарта отомстить за его смерть или достойно умереть, когда потребуется.
— Не говорите так, сэр! — возразила Алиса Ли. — Не к лицу человеку с вашим умом и заслугами не дорожить жизнью, которая еще может быть полезна вашему королю и родине. Не всегда же положение будет таким, не может этого быть! Англия не станет долго терпеть правителей, которых ей навязали в эти тяжкие дни. А пока… (Тут солдат не расслышал несколько слов).., и постарайтесь не раздражаться, от этого только хуже будет.
— Хуже! — запальчиво воскликнул старик. — Что же может быть хуже? Разве эти люди не прогонят нас из нашего последнего убежища, не разрушат остатки королевских владений, вверенных моему попечению? Разве не превратят они королевский дворец в воровской притон, а затем умоют руки и вознесут молитву господу, как будто совершили благое дело?
— Все же, — сказала дочь, — есть еще надежда, и я верю, что король уже вне опасности. Можно надеяться, что брат Альберт тоже спасся.
— Альберт! Опять о том же! — воскликнул старик с упреком в голосе. — Если бы не твои мольбы, я бы сам поехал в Вустер, а теперь вот отсиживаюсь здесь, как никчемная борзая в разгар охоты, а кто акает, может, и я бы там пригодился! Голова старика еще способна послужить, когда рука уже ослабла. Но вы с Альбертом хотели, чтобы он ехал один! А теперь кто знает, что, с ним сталось!
— Помилуйте, отец! Ведь есть надежда, что Альберт спасся в тот роковой день; молодой Эбни видел его за милю от поля битвы.
— Сдается мне, что молодой Эбни солгал, — так же запальчиво ответил старик, — язык у молодого Эбни проворнее, чем руки, но куда медленней, чем ноги его коня, когда Эбни удирает от круглоголовых.
Лучше бы уж Альберту пасть мертвым между Карлом и Кромвелем, чем нам услышать, что он сбежал так же проворно, как молодой Эбни.
— Дорогой отец! — вскричала девушка со слезами. — Как мне вас утешить?
— Утешить, говоришь? С меня довольно утешений. Славная смерть и развалины Вудстока вместо надгробной плиты — вот единственное утешение для старого Генри Ли. Клянусь памятью моих предков!.
Я отстою замок и не пущу этих бунтовщиков и разбойников!
— Но будьте же благоразумны, дорогой отец, — сказала девушка, — и смиритесь с неотвратимым, Дядя Эверард…
Тут старик прервал ее на полуслове:
— Твой дядя Эверард, барышня? Ну что ж, продолжай! Что там с твоим драгоценным и возлюбленным дядей Эверардом?
— Ничего, сэр, — ответила она, — если этот разговор вам неприятен.
— Неприятен! — воскликнул старик. — Почему, собственно говоря, он может быть мне неприятен?
А если даже и так, то какое кому до этого дело?
Что приятного случилось с нами за последние годы?
И какой астролог может предсказать нам приятное в будущем?
— Судьба, — возразила она, — быть может, готовит нам радостное возвращение нашего изгнанного государя.
— Поздно для меня, Алиса, — сказал баронет. — Если и есть такая светлая страница в небесной книге, мой смертный час наступит задолго до того, как она будет перевернута. Но, я вижу, ты хочешь уклониться от ответа. Говори же, что там с твоим дядей Эверардом?
— Нет, сэр, — ответила Алиса, — видит бог, уж лучше я умолкну навеки, чем заговорю о том, что может еще больше усилить вашу несдержанность.
— Несдержанность! — воскликнул отец. — Ну, ты ведь сладкоречивый врачеватель и, ручаюсь, не прольешь ничего, кроме бальзама, меда и елея на мою несдержанность, если так называются страдания старика с разбитым сердцем. Так что же с твоим дядей Эверардом?
Последние слова он произнес резким и сварливым тоном, а Алиса ответила ему робко и почтительно:
—Я только хотела сказать, сэр, я совершенно уверена, что дядя Эверард, когда мы уйдем отсюда…
— То есть, когда нас вышвырнут отсюда такие же стриженые лицемерные негодяи, как он сам? Ну, так рассказывай про твоего великодушного дядюшку, что же он сделает? Не отдаст ли нам этот солидный и расчетливый хозяин объедки со своего стола? Кусочки трижды обглоданного каплуна два раза в неделю и пост до отвала в пять остальных дней? Может быть, он позволит нам ночевать в конюшне возле своих полудохлых кляч, может быть — отнимет у них пучок соломы, чтобы муж его сестры (вот как мне .Пришлось назвать моего почившего ангела) и дочь его сестры не спали на голых камнях? Или пришлет каждому из нас по ноблю и предупредит, что посылает в последний раз? Ведь он-то знает, как сейчас достается каждое пенни! Что еще сделает для нас твой дядя Эверард? Выхлопочет нам разрешение по миру ходить? Ну, этого я и без него смогу добиться!
— Вы к нему очень несправедливы, — возразила Алиса с жаром. — А спросите-ка свое собственное сердце, и вы признаете, не в обиду вам будет сказано, что язык ваш произносит то, что опровергают ваши лучшие чувства. Дядя Эверард не скряга и не лицемер! Он совсем не так уж привязан к земным благам, он, конечно, не скупясь, поможет нам в беде.
И не такой уж он фанатик, он может быть милосердным и к людям другой секты!
— Да уж, не сомневаюсь в том, что англиканская церковь только секта для него, а может быть, и для тебя, Алиса, — сказал баронет. — Кто такие магглтонианцы, рантеры, браунисты, если не сектанты вместе с самим Джеком Пресвитером, а ты ставишь их в один ряд с нашими учеными прелатами и пастырями.
Таков уж дух времени; почему же и тебе не рассуждать как эти мудрые девственницы и сестры-псаломшицы. Правда, ты ведь дочь нечестивого роялиста, но зато и родная племянница набожного дядюшки Эверарда.
— Если вы так считаете, отец, — ответила Алиса, — что я могу вам возразить? Дайте мне сказать хоть несколько слов, чтобы я передала вам поручение дяди Эверарда.
— А, так, значит, это поручение! Ну конечно! Я так и думал! Да и посланца я, кажется, тоже отгадал.
Что ж, госпожа посредница, выполняйте вашу миссию, у вас не будет повода жаловаться на мое нетерпение.
— Так вот, сэр, — ответила дочь, — дядя Эверард просит вас быть повежливее с комиссарами, которые придут конфисковать замок и заповедник, или хоть постарайтесь не чинить им препятствий и не оказывайте сопротивления: это, говорит он, к добру не приведет, даже в вашем понимании, а только даст повод преследовать вас, как одного из самых заядлых изменников. Он же считает, что этого можно избежать.
И искренне надеется, что, если вы последуете его совету, комиссия благодаря его связям может склониться к тому, чтобы заменить конфискацию Вудетока умеренным штрафом. Вот что говорит дядя, я сообщила вам его совет, а сама не буду испытывать ваше терпение новыми доводами.
— И хорошо сделаешь, Алиса, — ответил сэр Генри Ли, едва сдерживая гнев, — клянусь святым распятием, ты чуть не заставила меня согрешить — я уже стал думать, что ты не дочь мне. О, моя обожаемая спутница жизни, далекая сейчас от всех горестей и забот этого постылого мира, могла ли ты представить себе, что та дочь, которую ты прижимала к груди своей, будет искусительницей отца своего и, как грешная жена Иова, посоветует ему в трудный час принести совесть в жертву выгоде и просить, как милостыню из рук, обагренных кровью его государя, а может быть, и убийц его сына, жалкие остатки королевских владений, которые у него отняли! Что ж, барышня, если уж мне суждено просить милостыню, ты думаешь, я буду молить тех, кто обрек меня на нищету? Нет! Никогда я не выставлю напоказ свою седую бороду, отпущенную в знак скорби о кончине моего государя, для того чтобы тронуть какого-то самодовольного конфискатора, который, может быть, сам был в числе убийц. Нет! Уж если Генри Ли и придется искать кусок хлеба, он попросит его у такого же верного сторонника короля, как он сам, и даже если у того останется только полкаравая, он не откажется поделиться с ним. А дочь пусть идет своим путем — он приведет ее под кровлю богатых круглоголовых родичей, но пусть тогда она больше не зовет отцом того, чью честную бедность она отказалась разделить!
— Вы несправедливы ко мне, сэр, — возразила девушка голосом, дрожащим от волнения, — жестоко несправедливы. Видит бог, ваш путь — это мой путь, пусть он даже ведет к разорению и нищете; и пока вы идете по этому пути, рука моя будет поддерживать вас, если вы согласитесь принять такую слабую помощь.
— Это только слова, девочка, — ответил старый баронет, — только слова, как говорит Уил Шекспир.
Ты твердишь, что рука твоя поддержит меня, а сама втайне желаешь повиснуть на руке Маркема Эверарда.
— О, отец мой! — горестно воскликнула Алиса. — Что сталось с вашим ясным умом и добрым сердцем!
Будь они прокляты, эти гражданские войны, они не только уносят человеческие жизни, но разлагают душу человека — храбрые, благородные, великодушные становятся подозрительными, жестокими, низкими. Зачем укорять меня Маркемом Эверардом? Разве я виделась или говорила с ним с тех пор, как вы запретили ему встречаться со мной, запретили слишком резко, откровенно вам скажу, даже при тех отношениях, которые сложились между вами? Неужели вы думаете, что ради этого молодого человека я пожертвую своим долгом перед вами? Знайте, если бы я была способна на такую преступную слабость, Маркем Эверард первый стал бы меня презирать.
Она прижала к глазам платок, но, как ни старалась удержаться, зарыдала от отчаяния. Это тронуло старика.
— Не знаю, что и подумать, — сказал он, — ты как будто говоришь искренне, ты всегда была хорошая и добрая дочь. Не понимаю, как ты позволила этому молодому бунтовщику прокрасться в твое сердце. Может быть, это случилось в наказание мне — ведь я считал честь своего дома кристально чистой? И вот позорное пятно, и на самой драгоценной жемчужине — на моей дорогой Алисе. Ну, не плачь, у нас без того довольно огорчений! Где это Шекспир сказал:
…Дочь моя,
Зачем отягощать мой скорбный жребий?
Прошу тебя, будь мягче и добрей,
Чем этот век, сразивший Гарри Перси.
— Как я рада слышать, сэр, — ответила девушка, — что вы опять прибегаете к помощи вашего любимца! Наши маленькие размолвки почти всегда приходят к концу, когда Шекспир выступает на сцену.
— Книга его была верной спутницей моего благословенного монарха, — заметил сэр Генри Ли, — после библии (да простится мне, что я упоминаю обе эти книги вместе); он находил в Шекспире больше утешения, чем где бы то ни было, а раз я болею той же болезнью, то и лекарство мне нужно такое же.
Я, правда, не обладаю искусством моего государя толковать темные места, я человек неотесанный, меня в деревне учили только владеть оружием и охотиться.
— А вы сами видели когда-нибудь Шекспира, сэр? — спросила девушка.
— Глупая девочка, — ответил баронет, — он умер, когда я был еще совсем ребенком, — ты же двадцать раз слышала это от меня! Но ты хочешь увести старика подальше от щекотливой темы. Ну, хоть я и не слепой, но могу закрыть глаза и идти за тобой. Бена Джонсона я знавал, могу рассказать тебе кое-что про наши встречи в «Русалке» — там было много вина, но много и ума. Мы не дымили табаком в лицо друг другу, не хлопали глазами, когда хлопали пробки бутылок. Старик Бен признал меня одним из своих сыновей в поэзии. Я ведь показывал тебе стихи «Моему горячо любимому сыну, почтенному сэру Генри Ли из Дитчли, рыцарю и баронету»?
— Что-то не припомню, сэр, — сказала Алиса.
— Сочиняешь ведь, обманщица! — с упреком промолвил отец. — Но больше тебе незачем меня дурачить. Злой дух пока отступил от Саула. Сейчас нам надо подумать, что делать с Вудстоком — покинуть его или оборонять?
— Отец! — воскликнула Алиса. — Разве можете вы питать хоть малейшую надежду отстоять Вудсток?
— Не знаю, девочка, — ответил сэр Генри, — одно только верно: на прощание я бы с радостью скрестил с ними оружие. И кто знает, на кого снизойдет благословение божье? Вот только что будет с моими беднягами слугами, если они примут участие в такой безнадежной схватке? Сознаюсь, эта мысль меня удерживает.
— И справедливо, сэр, — сказала в ответ Алиса, — ведь в городе солдаты, а в Оксфорде их целых три полка.
— Ох, несчастный Оксфорд! — воскликнул сэр Генри. Его душевное равновесие было нарушено, и потому его разбросанные мысли можно было одним словом повернуть в любую сторону. — Город ученых и верноподданных! Грубые солдаты — неподходящие обитатели для твоих храмов науки и поэтических беседок но твой чистый и яркий свет не погаснет от смрадного дыхания тысячи неотесанных дураков, пусть они даже дуют на него, как Борей. Неопалимая купина не будет истреблена в огне нынешнего гонения.
— Правда, сэр, — согласилась Алиса, — и небесполезно будет вспомнить, что всякое волнение среди верноподданных в такое неблагоприятное время побудит их еще больше навредить университету, — ведь он считается рассадником всего, что поддерживает .короля в наших местах.
— Правильно, девочка, — ответил баронет, — негодяям достаточно будет малейшего повода, чтобы конфисковать те жалкие остатки, которые не уничтожила в колледжах междоусобная война. Это, да еще беспокойство за судьбу моих бедных воинов… Словом, ты меня обезоружила, девушка! Я буду терпелив и спокоен, как великомученик.
— Дай бог, чтобы вы сдержали слово, сэр! — воскликнула дочь. — Но вы всегда так горячитесь при виде этих людей, что…
— Ты что, меня за ребенка принимаешь, Алиса? — рассердился сэр Генри. — Ты же знаешь, я могу смотреть на гадюку, на жабу или на клубок плодящихся ужей, не чувствуя особого отвращения; и хотя круглоголовый, да еще в красном мундире, по моему мнению, ядовитее гадюки, противнее жабы, отвратительнее клубка ужей, но появись сейчас хоть один из них, ты увидишь, как вежливо я его приму.
Не успел он произнести последние слова, как воин-проповедник вышел из своей зеленой засады и, шагнув вперед, неожиданно появился перед старым рыцарем, который уставился на него так, как будто слова его вызвали дьявола из преисподней.
— Кто ты такой? — громким и сердитым голосом спросил сэр Генри; в эту минуту дочь в ужасе схватила его за руку — она не полагалась на то, что отец останется верным своим миролюбивым решениям при виде непрошеного гостя.
— Я один из тех, — ответил солдат, — кто не боится и не стыдится назвать себя поденщиком в великих трудах Англии, уф.., да, я простой и честный поборник правого дела.
— А какого дьявола ты ищешь здесь? — свирепо спросил старый баронет.
— Жду любезного приема, какой полагается посланцу парламентских комиссаров, — ответил солдат.
— Нужен ты тут, как бельмо на глазу! — воскликнул рыцарь. — А кто эти твои комиссары, любезный?
Солдат не очень учтиво протянул ему свиток, который сэр Генри взял двумя пальцами, точно это было письмо из зачумленного дома, — он отодвинул его от глаз так далеко, что едва мог разобрать написанное, и начал читать вслух. Он называл по очереди имена комиссаров и давал каждому краткую характеристику, обращаясь к Алисе, но таким тоном, который показывал, что ему безразлично, слышит его солдат или нет:
— Десборо — деревенщина Десборо, самый льстивый шут в Англии, человек, которому лучше бы сидеть дома, как древнему скифу, под тенью своей повозки, будь он проклят… Гаррисон — кровожадный, лицемерный фанатик, так начитался библии, что всякое убийство может оправдать священным писанием, будь проклят и он… Блетсон — ревностный республиканец, участник гаррисоновских мошеннических дел, башка набита новомодными идеями об управлении государством, цель его — приставить хвост к голове; умник, отметает законы старой Англии для того, чтобы болтать о Риме и о Греции, видит ареопаг в Уэстминстер-холле, а старину Нола принимает за римского консула… Погодите, он еще станет у них диктатором! И поделом им! Блетсона тоже к черту.
— Вот что, приятель, — сказал солдат. — Я охотно обошелся бы с вами вежливо, но мне не подобает слушать, как о достойных людях, у которых я под началом, говорят в таком непочтительном и неподобающем тоне. И хоть, я знаю, вы, мятежники, считаете что имеете право на такие проклятия — вы без этого жить не можете, — все-таки не к чему посылать их тем, у кого побуждения чище и речи приличнее.
— Ты лицемерный мошенник! — вскричал баронет. — Хотя, впрочем, ты отчасти и прав — не к чему проклинать тех, кто и так черен, как дым в преисподней.
— Прошу тебя, воздержись, — продолжал солдат — ради приличия, если уж ты такой бессовестный… Сквернословие не идет седой бороде.
— Это сущая правда, даже если сказал ее сам дьявол, — согласился баронет. — Я, слава богу, могу последовать доброму совету, хотя бы он исходил от самого сатаны. Итак, любезный, возвращайся к своим комиссарам и передай им, что сэр Генри Ли, хранитель вудстокских угодий, имеет здесь право пользоваться всем — землями и живностью. Права мой так же неограниченны, как и их права на собственное добро, конечно, если у них есть что-нибудь, кроме того, что они награбили у честных людей. Но, несмотря на это, он уступит место тем, кто опирается на право сильного, и не подвергнет опасности жизнь честных и преданных людей, когда перевес явно не на их стороне. Он заявляет, что уступает не потому, что признает этих так называемых комиссаров или сам лично боится их; он хочет избежать пролития английской крови — ее и так много пролито за последнее время.
— Здорово сказано, — заметил посланец комиссаров, — а потому прошу, пойдем в дом, там ты официально передашь мне утварь, золотые и серебряные украшения египетского фараона, который оставил их тебе на хранение.
— Какую утварь? — воскликнул в запальчивости старый баронет. — Чью утварь! Некрещеный пес! Говори почтительно в моем присутствии о великомученике, иначе я надругаюсь над твоим презренным трупом! — И, оттолкнув дочь правой рукой, старик схватился за рукоять шпаги, Его противник, наоборот, сохранил полное хладнокровие и, махнув рукой для большей выразительности, продолжал спокойно, отчего гнев сэра Генри еще усилился:
— Ну, любезный друг, прошу тебя, утихомирься и не скандаль. Не к лицу седым волосам и слабым рукам горячиться и буйствовать, словно ты пьянчуга какой-нибудь. Не заставляй меня защищаться оружием, послушайся голоса разума. Разве ты не видишь, что господь решил великий спор в пользу нас и наших сторонников, а не тебя и твоих? Поэтому со смирением сложи свои обязанности и передай мне движимое имущество твоего господина, Карла Стюарта.
— Терпение — послушная лошадь, но и она может понести! — вскричал баронет, дав волю гневу.
Он выхватил шпагу, висевшую у пояса, нанес солдату сильный удар, быстро отвел ее и, забросив ножны на дерево, встал в позицию, держа острие своей шпаги на расстоянии полуярда от посланца.
Тот быстро отскочил назад, сбросил с плеч длинный плащ и, обнажив свой огромный палаш, тоже встал в позицию. Клинки со звоном скрестились, а Алиса в ужасе стала звать на помощь. Но бой был недолог.
Старый рыцарь напал на такого же искусного фехтовальщика, каким был сам; кроме того, у солдата были сила и подвижность, уже утраченные стариком, да еще и хладнокровие, которого сэр Генри совершенно лишился в своем гневе. Не успели они обменяться тремя ударами, как шпага баронета взвилась в воздух, словно отправилась на поиски ножен, а багровый от стыда и гнева сэр Генри остался безоружным во власти своего противника. Республиканец не обнаружил желания воспользоваться своим торжеством, его угрюмое и мрачное лицо не изменилось ни во время боя, ни после победы, как будто борьба не на жизнь, а на смерть была для него такой же безопасной игрой, как простое фехтование на рапирах.
— Теперь ты у меня в руках, — сказал он, — и по праву победителя я мог бы загнать тебе шпагу под пятое ребро, как Абнер, сын Ниры, поразил насмерть Асаила, когда тот гнался за ним на холме Амма, что против Гияха, на пути к пустыне Гаваонской, но я не собираюсь проливать твою старческую кровь. Ты, конечно, находишься во власти моей шпаги и моего копья, но зачем же бедный грешник и поистине такой же червь, как ты, станет укорачивать твой век, когда ты можешь с пути заблуждений вернуться на пучь истинный, если господь продлит дни твои для раскаяния и исправления.
Сэр Генри Ли все еще стоял в замешательстве, не зная, что ответить, когда появилось четвертое лицо, привлеченное к месту происшествия криками Алисы. Это был Джослайн Джолиф, один из младших егерей заповедника. Увидев, что происходит, он поднял свою дубинку, с которой никогда не расставался, описал в воздухе восьмерку и обрушил бы дубинку на голову республиканца, если бы сэр Генри не остановил его:
— Нам приходится теперь опустить дубины, Джослайн — прошло наше время. Нужно уметь плыть по течению; ведь сейчас дьявол всем заправляет, он превращает рабов наших в наших наставников.
Тут из густых зарослей на помощь баронету подоспел еще один союзник. Это был крупный волкодав, по силе — мастиф, по виду и по проворству — борзая. Бевис был самым благородным из всех животных, которые когда-либо загоняли оленя: рыжий, как лев, с черной мордой и черными лапами, окаймленными снизу белой полоской. Это был послушный, но сильный и смелый пес. Как раз когда он собирался броситься на солдата, команда сэра Генри:
«Спокойно, Бевис!» — превратила льва в ягненка, и он не сбил солдата с ног, а стал ходить вокруг него, обнюхивать его так, точно пускал в ход всю свою сообразительность, чтобы понять, кто этот незнакомец, которого ему приказывают щадить, несмотря на его сомнительную внешность. Видимо, он остался доволен: взъерошенная шерсть улеглась, он перестал рычать, выражая недоверие, опустил уши и завилял хвостом.
Сэр Генри был очень высокого мнения о проницательности своего любимца.
— Бевис согласен с тобой, — шепотом сказал он Алисе, — он советует покориться. В этом я вижу перст господа, паказующего гордыню — главный порок нашего дома. Приятель, — громко продолжал он, обращаясь к солдату, — ты завершил курс науки, который я не мог усвоить за десять лет беспрерывных бедствий. Ты отменно доказал, как неразумно думать, что правое дело может вдохнуть силу в слабую руку.
Прости меня, боже, но я мог бы стать богохульником и подумать, что благословение неба всегда на стороне того, у кого шпага длиннее. Но не всегда так будет. Все в руках божьих! Подай мне клинок, Джослайн, он лежит вон там; и ножны тоже — вон они висят на дереве. Полно тянуть меня за плащ, Алиса, что за испуганный вид у тебя! Я не стану безрассудно пускать в ход сверкающую сталь, не беспокойся! Ну, а тебя, приятель, благодарю и уступаю дорогу твоим начальникам без дальнейших споров и церемоний.
Джослайн Джолиф ближе тебе по положению, чем я, он передаст тебе охотничий замок и все, что в нем есть. Не прячь ничего, Джолиф, пусть берут все. А я никогда больше не переступлю порога этого дома…
Вот только где нам переночевать? Не хотел бы я никого беспокоить в Вудстоке. Да.., да.., пусть так и будет! Джослайн, мы с Алисой пойдем в твою хижину у источника Розамунды и укроемся под твоей крышей хотя бы на эту ночь, ты ведь приютишь нас?..
Что это? Хмуришь лоб?
Джослайн действительно выглядел смущенным, он взглянул сначала на Алису, потом поднял глаза к небу, затем опустил взгляд на землю, оглянулся вокруг и наконец пробормотал:
— Конечно… Как же иначе… Вот только я побегу посмотрю, все ли там в порядке.
— Хватит там порядка.., хватит порядка… Пожалуй, скоро мы будем рады свежей соломе в сарае, — заметил баронет, — но если ты боишься приютить людей подозрительных и злонамеренных, как теперь говорят, не стыдись и скажи прямо, приятель. Правда, я помог тебе, когда ты был всего только Робином-оборванцем
note 7, произвел тебя в егери, да и еще кое в чем помог. Но что из того? Моряки вспоминают о ветре тогда, когда он нужен им в плавании, люди повыше тебя и то поплыли по течению, так почему такому бедняге, как ты, не последовать их примеру?
— Бог простит вашу милость за такие суровые слова, — ответил Джолиф. — Хижина — ваша, какова есть, будь она хоть королевским дворцом. Уж как бы мне хотелось, чтобы она стала дворцом как раз для вашей милости и мисс Алисы.. Только я.., только не разрешит ли мне ваша милость пойти вперед.., а вдруг там кто-нибудь из соседей.., или.., или.., ну, просто приготовить все для мисс Алисы и для вашей милости., ну, просто привести все в порядок.
— Совсем это ни к чему, — возразил баронет, в то время как Алиса едва сдерживала волнение, — коли жилище твое в беспорядке, оно еще лучше подойдет побежденному рыцарю: чем оно непригляднее, тем более похоже на весь мир, — в нем теперь нет никакого порядка. Проводи этого человека. Как тебя зовут, любезный?
— Джозеф Томкинс мое имя от рождения, — отвечал секретарь, — а люди зовут меня Честный Джо или Верный Томкинс.
— Если ты заслужил такие имена при твоих занятиях, ты настоящее сокровище, — сказал баронет, — а коли нет, не красней, Джозеф, если ты и не честен: тем скорее ты прослывешь честным. В наше время одно дело быть, а другое — слыть. Прощай, любезный, и прости, славный Вудсток!
С этими словами старый баронет повернулся и, предложив руку дочери, удалился в чащу, точно так, как впервые предстал перед читателем.
Глава III
О рыцари харчевен придорожных! Чтоб мир узнал об этих днях тревожных, О непокорных кланах, о боях, О том, что вам был неизвестен страх, О дерзких нападеньях, об отваге, О стычках, где сверкали ваши шпаги, Кто б ни стоял за вами — бог иль черт, Я расскажу о вас.
«Предание о капитане Джонсе»
Некоторое время Джозеф Томкинс и егерь Джолиф постояли молча, глядя на тропинку, где скрылись за деревьями баронет из Дитчли и прелестная мисс Алиса. Потом они в недоумении посмотрели друг на друга, как смотрят люди, когда не знают, друзья они или враги и с чего начать разговор. Они услышали, как баронет свистнул Бевису, но умный пес, хоть и повернул голову, навострив уши, когда раздался знакомый клич, не повиновался ему, а продолжал обнюхивать плащ Джозефа Томкинса.
— Ты, должно быть, человек особенный, — начал егерь, поглядывая на нового знакомого. — Слыхал я, что есть люди, которые умеют ворожбой уводить собак и оленей.
— Ты лучше поменьше рассуждай о моих умениях, приятель, — ответил Джозеф Томкинс, — а подумай, как выполнить приказание своего господина.
Джослайн ответил не сразу, но затем, как бы в знак перемирия, воткнул конец своей дубинки в землю, оперся на нее и сказал сумрачно:
— Так мой строптивый старый рыцарь и вы, господин проповедник, вместо вечерни обнажили клинки друг против друга? Счастье твое, что я не подоспел, когда звенели ваши шпаги. Я бы отзвонил отходную над твоей башкой.
Индепендент угрюмо усмехнулся:
— Ничего, друг, тебе повезло! Пономарю тоже здорово заплатили бы за похоронный звон. Но к чему нам враждовать, к чему мне поднимать на тебя пуку? Ты просто бедный слуга своего господина, и мне не хочется проливать в этом деле ни твою кровь, ни свою собственную. Ты, значит, должен мирно передать мне во владения Вудстокский дворец, как вы его называете… Правда, в Англии теперь нет дворцов, да и не будет больше до тех пор, пока мы не войдем во дворец Нового Иерусалима и на земле не наступит царствие святых.
— Начал ты здорово, друг Томкинс, — сказал егерь, — если так дальше пойдет, вы все того и гляди станете царями. Не знаю, как там с вашим Иерусалимом, а Вудсток для начала недурной кусочек. Ну что ж, угодно пограбить?.. Угодно?.. Хотите забрать все полностью? Ты ведь слышал, что мне приказано?
— Гм, не знаю, как и быть, — сказал Томкинс, — только бы не попасть в засаду, я ведь здесь один.
Там-то по приказу парламента еще служат благодарственный молебен в честь армии… А вдруг старик и барышня захотят кое-что взять из одежды и собственных вещей? Не стану им мешать, пусть берут! Поэтому, если ты хочешь произвести передачу имущества завтра утром, надо, чтобы при этом были мои единомышленники и мэр-пресвитерианин, чтобы все происходило при свидетелях, а если мы будем одни и ты будешь сдавать, а я — принимать, это Велиалово отродье может сказать: «Ну вот, верный Томкинс стал эдомитянином, честный Джо, как измаилит, встает пораньше и делит добычу со слугами короля… ну да, с теми, кто носит бороды и зеленые куртки в память о короле и его сановниках».
Слушая все это, Джослайн уставился на солдата своими зоркими темными глазами, точно хотел понять, добрые ли у него намерения. Затем он стал всей пятерней почесывать свою косматую голову, как будто это помогало ему прийти к определенному заключению.
— Все это очень хорошо, брат, — сказал он, — но скажу тебе откровенно, в том доме остались серебряные кубки, блюда, графины и другие вещи с тех времен, когда мы отправляли серебряную утварь на переплавку, чтобы снарядить отряд всадников нашего баронета. Так если ты все это не примешь, мне несдобровать — люди ведь могут подумать, что я там кое-что прикарманил. А я самый честный парень…
— Который когда-либо воровал оленину, — перебил его Томкинс. — Ну-ну, виноват, перебил тебя.
— Да будет тебе! — закричал егерь. — Если в кои веки мне и попался на пути олень и я его подстрелил, так не оттого, что я на руку нечист, а просто чтобы у старухи Джоун сковородка не заржавела; а что до серебряных мисок, кружек и прочего, уж я скорее выпью расплавленного серебра, чем стащу что-нибудь из этой утвари. Вот я и не хочу, чтобы меня обвиняли или подозревали в, краже. Если желаешь принять сейчас — будь по-твоему! А если нет — считай, что я чист.
— Вот как? — сказал Томкинс. — А кто будет считать, что я чист, если им покажется, что кое-чего поубавилось? Конечно, уж не достопочтенные комиссары: они смотрят на замок как на свою собственность. Правильно ты говоришь, тут нужна осторожность.
Надо быть простофилей, чтобы запереть дверь и уйти.
А что, если мы оба переночуем там? Ни один из нас не сможет ничего тронуть без другого.
— Ну, что до меня, — ответил егерь, — то мне надо бы пойти домой, устроить поудобнее старика баронета и мисс Алису: старуха Джоун маленько в уме повредилась и вряд ли без меня справится. Но мне-то, по правде говоря, не очень хочется сейчас видеть сэра Генри — он и так не в духе после сегодняшних передряг, а в хижине может кое с кем встретиться, и это вряд ли охладит его гнев.
— Вот жалость, — заметил Томкинс, — из себя такой почтенный и видный человек, а туда же — к зловредным роялистам! Да еще без брани ни шагу, как вся эта змеиная порода.
— Да уж, надо сказать, у старого баронета нрав крутой, ругань у него с языка не сходит, — усмехнулся егерь. — А что поделаешь? Привычка — никуда не денешься! Вот если бы ты сейчас вдруг увидел майский шест; вокруг шеста пляшут веселые ряженые под звонкие дудки и барабаны, колокольчики звенят, ленты развеваются. Парни скачут и хохочут, девушки подпрыгивают так, что видны пунцовые подвязки на голубых чулках. Думаю, что и ты, друг, поневоле стал бы пообщительнее, забыл бы степенность, отбросил бы свою высокую шляпу в одну сторону, ненасытный палаш — в другую и начал бы прыгать, как дурни из Хогс-Нортона, когда свиньи играют на органе.
— Индепендент свирепо обернулся к егерю:
— Послушай ты, зеленая куртка, вот как ты говоришь с человеком, чья рука ведет сейчас плуг? Надень лучше узду на язык, а то несдобровать твоим ребрам.
— Слушай, брат, ты мне не угрожай, — ответил Джослайн, — я ведь тебе не старый баронет, мне не шестьдесят пять лет, по силе и ловкости я тебе не уступлю, а может, я еще и покрепче, а что помоложе, то наверняка. И что это ты так взъелся на майский шест? Вот знал бы ты здешнего парня, Фила Хейзелдина, он был первый плясун от Оксфорда до Берфорда!
— Тем хуже для него, — отвечал индепендент, — надеюсь, он понял свои заблуждения: ему, как парню бравому, это нетрудно было, и выбрал он теперь себе компанию получше, чем лесные бродяги, браконьеры, девы Марион, головорезы, пьяницы-дебоширы, кровожадные скандалисты, скоморохи, комедианты, развратные мужики и продажные бабы, шуты, музыканты, сластолюбцы разных мастей.
— Вот кстати у тебя дух перехватило, — заметил егерь, — перед нами как раз знаменитый вудстокский майский шест.
Они остановились на живописной лужайке, вокруг которой росли огромные дубы и клены; один дуб, настоящий патриарх лесов, стоял в стороне от других, как будто не терпел соседства соперников. Он был искривлен, с поломанными ветвями, но богатырский ствол все еще говорил о том, каких гигантских размеров может достичь лесной властелин в чащах веселой Англии.
— Это Королевский дуб, — объяснил Джослайн. — Вудстокские старожилы, и те не знают, сколько ему лет; говорят, что Генрих часто сиживал под ним с прекрасной Розамундой и смотрел, как девушки пляшут, а парни за кушаки и шапки состязаются в беге и борьбе.
— Что ж тут удивительного, приятель? — ответил Томкинс. — Тиран и потаскуха — самые лучшие покровители таких суетных затей.
— Говори что хочешь, друг, — продолжал егерь, — а мне дай свое рассказывать. Вон в середине луга стоит майский шест, на полвыстрела от Королевского дуба. Бывало, каждый год король давал десять шиллингов из вудстокских налогов на новый шест, да еще и подходящее дерево из своего леса. Теперь наш шест покривился, высох и подгнил, как зачахшая ветка шиповника. Луг тоже всегда косили и подравнивали, он был похож на бархатный плащ, а нынче — за ним никто не следит, он зарос сорняком.
— Ладно, друг Джослайн, — сказал индепендент, — какой из всего этого можно извлечь урок? Какая польза для веры от дудки да барабана? И что поучительного в волынке?
— Спроси тех, кто поученее, — ответил Джослайн, — а я думаю, не могут люди всегда шагать степенно и со шляпой, надвинутой на глаза. Молодая девушка рассмеется — точно нежный цветок расцветет, парень ее за это еще больше полюбит; ведь когда наступает веселая весна, птенцы щебечут, а оленята резвятся. Нынешняя пора ничего не стоит против доброго старого времени. Вот ты, господин Длинная Шпага, осуждаешь праздники, а я видывал, как на зеленой лужайке плясали веселые девушки да лихие парни. Сам почтенный пастор, и тот не считал за грех прийти посмотреть наши игры, а мы, как увидим его святую рясу и шарф, ну и стараемся соблюдать себя.
Случалось, мы позволим себе и соленую шутку, приложимся лишний раз к чарке ради доброй компании, но это ведь на радостях и за доброго соседа! А если и доходило дело до дубинки в пьяной потасовке, не было в этом вражды и злобы. По мне, лучше уж пара затрещин с пьяных глаз, чем кровавые дела, которые мы творим в трезвом виде с тех пор, как шапка пресвитера взяла верх над митрой епископа и мы сменили наших достойных пасторов и ученых наставников — у них в проповедях было столько греческого и латыни, что сам бы дьявол смутился, — сменили их на ткачей, сапожников и других самозванцев, вот они и лезут на кафедру, вроде того парня, что залез туда сегодня утром. Виноват! Сорвалось с языка!
— Что ж, приятель, — промолвил индепендент с неожиданным миролюбием, — не буду с тобой браниться, хоть моя вера тебе и противна. Раз твои уши веселят звуки барабана, а глаза — прыжки ряженых, неудивительно, что тебе не по душе здоровая и умеренная пища. Но пойдем-ка в замок, надо покончить с делами до захода солнца.
— Правда твоя, это со всех сторон лучше, — согласился егерь. — Про замок рассказывают такие сказки, что люди боятся оставаться там на ночь.
— Но ведь твой старик рыцарь и барышня, его дочь, там жили, насколько мне известно?
— Правильно, жили, — ответил Джослайн, — но тогда у них дом был полон гостей, ну и веселое житье было, а ведь чтобы страх прогнать, нет лучше средства, чем доброе пиво. А когда лучшие наши люди ушли на войну и полегли под Нейзби, в замке стало тоскливо, да и многие негодяи слуги сбежали от старого баронета, — может быть, у него денег не стало платить конюхам да лакеям.
— Причина основательная, чтобы слуг поубавилось, — заметил солдат.
— Правильно, сэр, именно так, — согласился егерь. — Говорят, на большой галерее далеко за полночь слышны были шаги, а в пустых парадных комнатах днем слышались голоса. Вот слуги и прикинулись, будто бегут со страху; но, по моему скромному разумению, когда приходил Мартынов день и троица, а жалованья не было ни гроша, старые навозные мухи слуги начинали подумывать, как бы уползти в другое место, пока мороз не прихватил. Не найти страшнее черта, чем тот, что пляшет в кармане, когда там нет креста, чтоб его отпугнуть.
— Так у вас людей поубавилось? — спросил индепендент.
— Да уж, черт возьми, поубавилось, — сказал Джослайн, — но мы еще держали с десяток навозных мух в замке и гусениц для охоты, вроде той, что сейчас у тебя под началом; сидели мы сбившись в кучу, пока в одно прекрасное утро нам не велели отправиться…
— Под город Вустер, — перебил солдат, — а там вас раздавили — таких вот червей или гусениц.
— Болтай что хочешь, — отмахнулся егерь, — с чего я буду спорить с человеком, когда у него в руках моя голова? Нас приперли к стенке, а то и духу вашего тут бы не было!
— Ладно, приятель, — успокоил его индепендент, — со мной ты в полной безопасности, можешь говорить свободно и откровенно. Я не прочь быть bon camarado
note 8 храброму воину, хоть я и боролся с ним до самого заката. Но вот и замок. Эти пристройки…
Они как раз остановились перед старинным зданием в готическом стиле, не правильной формы, с пристройками разных эпох; пристройки эти делались по мере того, как английским монархам приходило в голову вкусить прелести вудстокской охоты; они перестраивали замок по своей прихоти, чтобы удовлетворить стремление к роскоши, возраставшее с каждым веком. Самая древняя часть здания, согласно традиции, именовалась башней Прекрасной Розамунды.
Это была высокая башенка с узкими окнами и толстыми стенами. В ней не было ни дверей, ни наружной лестницы; нижняя часть ее отличалась прочной каменной кладкой. Предание гласило, что в башенку можно было попасть только через подъемный мост, который спускался от маленькой верхней дверцы на зубчатую верхушку другой башни такой же архитектуры, но на двадцать футов ниже. Внутри этой второй башни была только винтовая лестница, которую в Вудстоке называли лестницей Любви; говорят, что такое название произошло оттого, что король Генрих, поднявшись по лестнице и пройдя по подъемному мосту, проникал в покои своей возлюбленной.
Это предание было решительно опровергнуто доктором Рочклифом, бывшим капелланом Вудстока, который утверждал, что так называемая башня Розамунды — просто башня для внутренней охраны, или цитадель, в которую мог отступать владелец или правитель замка, когда другие укрепленные пункты уже были сданы; там можно было обороняться, а при печальном исходе — выговаривать себе достойные условия капитуляции. Жителям Вудстока, ревниво охраняющим старинные предания, не нравилось такое опровержение; говорят даже, что мэр города, уже знакомый читателю, стал пресвитерианином в отместку за сомнения, которые высказывал капеллан, касаясь этого серьезного вопроса. Он предпочел отказаться скорее от литургии, чем от традиционной веры в башню Розамунды и в лестницу Любви.
Остальные части замка, построенные в разное время, занимали довольно большую площадь, многочисленные дворики были окружены постройками, которые соединялись друг с другом внутренними двориками или крытыми переходами, а часто и теми и другими. Из-за неодинаковой высоты переходить из одной постройки в другую можно было только по разного рода лестницам — шагать по ним было прекрасным упражнением для ног наших предков в шестнадцатом веке и в более ранние времена; в некоторых случаях лесенки, по-видимому, только для этого и были созданы.
Разнообразные и многочисленные фасады этого несимметричного здания, как обычно говорил доктор Рочклиф, были настоящей находкой для любителей старинной архитектуры — тут можно было видеть образчики всех стилей, от чисто норманского времен Генриха Анжуйского до полуготического-полуклассического стиля времен Елизаветы и ее преемника.
Именно поэтому капеллан был влюблен в Вудсток, так же как в свое время Генрих был влюблен в прекрасную Розамунду; благодаря дружбе с сэром Генри Ли он имел доступ в замок в любое время; целыми днями он бродил по старинным апартаментам — рассматривал, измерял, изучал, находил неопровержимые объяснения для странностей в архитектуре, которые, вероятно, были плодом причудливой фантазии создателей готического стиля. Но во времена нетерпимости и смуты старого исследователя согнали с места, а его преемник Ниимайя Холдинаф считал, что тщательно изучать мирскую скульптуру и архитектуру ослепленных и кровожадных папистов и. историю развратных любовных похождений древних норманских монархов не намного лучше, чем поклоняться вефильским тельцам или вкушать от греховного сосуда. Но вернемся к нашему рассказу.
Внимательно осмотрев фасад здания, индепендент.
Томкинс сказал:
— Много есть еще следов старого бесчинства в этом так называемом королевском охотничьем замке.
Хорошо бы сжечь его дотла, и пусть пепел его унесет, ручей Кедронский или другой какой-нибудь, чтобы даже памяти о нем не осталось на земле, чтобы и не вспоминать о бесчинствах грешных правителей.
Егерь слушал его со скрытым негодованием и прикидывал про себя, не следует ли ему расправиться с бунтовщиком за такие нечестивые речи, пока это можно сделать без помехи. Но, к счастью, он сообразил, что еще неизвестно, кто победит, ибо он хуже вооружен, а даже если он и возьмет верх, то может жестоко поплатиться за это. Нужно также отдать должное индепенденту — в нем было что-то темное и таинственное, угрюмое и строгое, что подавляло более простодушного егеря или, может быть, просто заставляло его остерегаться — он понимал, что благоразумнее и спокойнее для него и для хозяина будет не вступать ни в какие споры, а получше узнать, с кем имеешь дело, прежде чем объявить себя другом или врагом.
Главные ворота замка были накрепко заперты, но калитка отворилась, как только егерь отодвинул засов. От калитки шел проход в десять футов шириной; некогда он закрывался спускной решеткой с тремя бойницами по бокам, и враг, овладевший первыми воротами, подвергался сильному обстрелу еще до того, как начинал штурмовать вторые. Но механизм был теперь поврежден, спускная решетка оставалась неподвижной, оскалив свою челюсть, снабженную железными клыками, и уже не могла опуститься, чтобы преградить путь врагу.
Поэтому проход в огромный холл, или главный вестибюль замка, был открыт. Один конец этого длинного и полутемного покоя занимала галерея, на которой в старые времена располагались музыканты и менестрели. По бокам ее поднимались тяжелые лестницы из цельных брусьев длиной в фут; по краям нижних ступеней, как часовые, стояли статуи норманских воинов в шлемах с поднятым забралом, открывающим такие свирепые лица, какие только могла создать фантазия скульптора. Они были в Куртках из буйволовой кожи или в кольчугах, вооружены круглыми щитами с острием посредине; обуты они были в высокие сапоги, служившие для украшения и защиты ног, но колени воинов были открыты.
Деревянные стражи держали в руках огромные мечи или булавы, как часовые на карауле. Множество свободных крюков и гвоздей в стенах этого мрачного покоя указывало на места, где когда-то висели военные трофеи, собранные в течение многих веков. Оружие было теперь снято и пущено в дело — как старый ветеран, оно было призвано на поле боя в час смертельной опасности. Но на некоторых заржавевших крюках все еще висели охотничьи трофеи монархов, владевших замком, и лесных рыцарей, которые в разное время его охраняли.
В дальнем конце холла огромный, тяжелый, высеченный из камня очаг выдавался вперед на десять футов и был украшен монограммами и гербами английского королевского дома. В нынешнем своем состоянии он напоминал разверстую пасть склепа или кратер потухшего вулкана. Но черный цвет массивного каменного сооружения и всего, что его окружало, свидетельствовал о том, что было время, когда мощное пламя пылало в огромном камине, а густой дым расстилался поверх голов пирующих гостей, которые, несмотря на принадлежность к королевскому или дворянскому роду, были нечувствительны к таким мелким неудобствам. Говорили, что в такие дни между полуднем и сигналом для гашения огней в очаге сжигали два воза дров; таганы, или псы, как их называли, служащие для поддержки пылающих поленьев в очаге, были высечены в форме львов такого огромного размера, что вполне подтверждали эту легенду. Около очага стояли длинные каменные скамьи; на них, несмотря на страшный зной, говорят, охотно сиживали короли, собственноручно поджаривая оленину, и счастлив был придворный, которого приглашали отведать королевскую стряпню.
Многие легенды рассказывают о том, какими забавными шутками обменивались монархи и пэры на веселых пирах после охоты в Михайлов день. В легенде точно указывается место, где сидел король Стефан, когда собственноручно латал свои королевские штаны, и говорится о том, какие смешные штучки он проделывал с маленьким Уинкином, вудстокским портным.
Большая часть этих нехитрых развлечений относилась к временам Плантагенетов. Когда на престол вступила династия Тюдоров, короли стали реже появляться на пирах: они пировали во внутренних покоях, предоставляя холл своей страже, которая бражничала и веселилась там всю ночь напролет; стражники рассказывали друг другу страшные небылицы о привидениях и колдунах; от этих рассказов нередко бледнели те, кому звук труб врагов-французов был бы так же приятен, как призыв на лесную охоту.
Джослайн рассказал своему угрюмому спутнику о прошлом покороче, чем мы рассказали читателю.
Индепендент сначала слушал с некоторым интересом, а затем выражение его лица внезапно изменилось, и он мрачно воскликнул:
— Погибни, Вавилон, как погиб твой владыка Навуходоносор! Он стал странником, а ты станешь пустыней, да, соленой пустыней, где будут царить голод и жажда.