Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Джеймс Фенимор Купер

Моникины

— Так ты знал ее? — спросил рыцарь. — Я — нет, — ответил оруженосец. — Но человек, который рассказал мне эту историю, считал ее настолько достоверной, что я, пересказывая ее, по его словам могу поклясться, будто видел все своими глазами. «Дон Кихот»
ПРОЛОГ

Весьма вероятно, что многие из тех, кто прочтет эту книгу, пожелают узнать, каким образом попала ко мне ее рукопись. Такое желание вполне законно и естественно, а потому его нельзя не исполнить.

Расскажу как можно короче.

Летом 1828 года, путешествуя по долинам Швейцарии между двумя главными хребтами Альп, где берут свое начало Рона и Рейн, я от истоков второй из этих рек добрался до истоков первой, до знаменитого ледника Роны. Там довелось мне пережить одно из тех мгновений отрешенности и полного покоя, которые тем более ценны, что редко выпадают на долю человека в том полушарии. Справа и слева высились обрывистые горы. Их пики сверкали на солнце, а прямо передо мной, на уровне глаз, лежало то удивительное море льда, талые воды которого сливаются в бурную Рону, и она бежит оттуда к далекому Средиземному морю. Впервые за целые годы скитаний по Европе я почувствовал себя наедине с природой.

Увы, эта радость, как и все подобные радости в сутолоке Старого Света, оказалась мимолетной! Из-за скалы на узкой вьючной тропе появились люди: впереди, как обычно, шел проводник, за ним ехали гуськом на лошадях две дамы; замыкали шествие двое пеших мужчин. Долг вежливости заставил меня встать и поклониться обладательницам кротких глаз и цветущих щечек, когда всадницы проезжали мимо. Они были англичанки, и мужчины, по-видимому, приняли меня за соотечественника. Один из них остановился и учтиво спросил, не занесен ли снегом перевал Фурка, Я сказал, что нет, а он в благодарность сообщил мне, что я найду Гримзель «не слишком легким». «Однако, — добавил он с улыбкой, — дам это не испугало, и вы едва ли станете колебаться!»

Я заметил, что надеюсь преодолеть препятствия, раз они оказались по силам его прекрасным спутницам. Затем он сообщил мне, что сэр Герберт Тейлор произведен в генерал-адъютанты, и пожелал мне всего лучшего.

Я посидел часок, размышляя о характерах, надеждах, целях и интересах людских, и пришел к заключению, что незнакомец—солдат, обычный ход мыслей которого отразился и в этом коротком случайном разговоре.

Возобновив свой одинокий путь, пересекавший русло Роны, я еще два часа взбирался по крутому склону к перевалу и очень обрадовался, увидев на вершине холодно поблескивающий водоем, который называется Озером Мертвых. Тропа была занесена снегом как раз в самом опасном месте, где один неверный шаг мог привести неосторожного к гибели. Большая группа туристов по ту сторону перевала, по-видимому, вполне сознавала трудность положения: они остановились и серьезно обсуждали с проводником, как им поступить. Решено было сделать попытку. Первой пошла молодая женщина с необычайно милым и ясным выражением лица. Она тоже была англичанка. Залившись румянцем, дрожа и смеясь над собой, она все же бодро шла вперед и благополучно поравнялась бы со мной, если бы не камень, случайно повернувшийся под ножкой, слишком изящной для этих диких гор. Я бросился вперед и, к счастью, спас ее от гибели. Она поняла, чем обязана мне, и скромно, но с волнением высказала мне свою признательность. Почти тотчас к нам присоединился ее муж и сжал мою руку с горячим чувством человека, который только что чуть не потерял самое дорогое для него существо. Дама нашла нужным оставить нас вдвоем.

— Вы англичанин?—спросил ее муж.

—Американец.

—Американец! Вот странно… Вы не обидитесь, если я задам вам вопрос? Вы спасли мне больше, чем жизнь: случись что-нибудь с моей женой, я сошел бы с ума. Так разрешите спросить вас: могу я предложить вам деньги?

Я улыбнулся и ответил ему, что, как это ни покажется ему странным, я хоть и американец, но джентльмен. Он смутился, и его благородное лицо омрачилось так, что мне стало жаль его. Он, видимо, искал способа выразить, насколько он считает себя моим должником, но не знал как.

— Мы можем еще встретиться, — сказал я, пожимая ему руку.

— Вы не откажетесь взять мою карточку?

— С большим удовольствием.

Он вложил мне в руку визитную карточку, на которой значилось: «Виконт Хаусхолдер», а я взамен дал ему карточку с моим скромным именем.

Он посмотрел на карточку, потом на меня и снова на карточку: по-видимому, его осенила какая-то приятная мысль.

— Вы посетите этим летом Женеву? — быстро спросил он.

— Я буду там через месяц.

— Ваш адрес?

— Отель «Де л Экю».

— Я напишу вам. До свидания.

Мы расстались. Он, его милая жена и их проводники начали спускаться к Роне, а я продолжил свой путь к гримзельскому убежищу.

Месяц спустя я получил в женевском отеле большой пакет. В нем был ценный бриллиантовый перстень, с просьбой носить его на память о леди Хаусхолдер, и написанная четким почерком рукопись. Желания отправителя поясняла следующая записка:

«Провидение свело нас не ради лишь той цели, которая обнаружилась с самого начала. Я долго колебался, опубликовывать ли мне прилагаемое повествование. В Англии люди склонны скептически встречать необычные факты, но отдаленность Америки от места, где я живу, полностью избавит меня от насмешек. Мир должен узнать истину, и ради этого я хотел бы прибегнуть к вашей помощи. Я прошу вас только позаботиться о том, чтобы эта книга была напечатана, и послать один экземпляр по моему адресу: Хаусхолдер-Холл, Дорсетшир, Англия, а другой — капитану Ною Поку, Станингтон, штат Коннектикут, у вас на родине. Моя Анна молится за вас и навсегда сохранит к вам чувство дружбы. Не забывайте нас.

Преданный вам Хаусхолдер».

Я в точности исполнил эту просьбу и послал два экземпляра книги по указанным адресам. Остальные могут стать собственностью всех, кто готов заплатить за них.

Из Станингтона я получил в ответ следующее письмо:

«Шхуна „Дебби и Долли“

на станингтонском рейде.

1 апреля 1835 года

Автору «Шпиона», эсквайру, город ***, округ ***, штат Нью-Йорк

Дорогой сэр!

Ваша посылка прибыла и застала меня в добром здравии, как, надеюсь, застанут вас и мои строки. Я прочел книгу, и, должен сказать, в ней есть доля правды, что можно, пожалуй, отнести к любой книге, кроме Библии, календаря и свода законов. Сэра Джона я помню хорошо и его сообщения опровергать не стану по той причине, что друзьям не следует возражать. Я также был знаком с четырьмя моникинами, о которых он говорит, хотя знал их под другими именами. Миссис Пок сомневается, все ли тут правда, но я ей ничего не говорю: женщина от сомнений становится только разумнее. А что я вожу корабль без геометрии, так об этом не стоило печатать в книге. У нас это не такая уж диковинка: взглянешь раза два в день на компас, и ладно! На этом я прощаюсь с вами и готов принять от вас любое поручение на Тюленьи острова, куда я отплываю завтра, если позволят ветер и море.

Готовый к услугам Ной Пок.

P. S. Я всегда говорил сэру Джону, чтобы он держал курс подальше от писательства. Но он только и делал, что строчил день и ночь целую неделю. Что посеешь, то и пожнешь! Ветер переменился, и мы поднимем якорь, как начнется прилив. Поэтому ставлю точку.

NВ. Сэр Джон малость разошелся по поводу того, что я съел обезьяну. Такой случай и вправду был со мной в Карибском море, за четыре года до того, как мы встретились с ним. На вкус она была неплоха, но от ее вида делалось не по себе. Мне так и чудилось, что я ухватил нашего с миссис Пок младшенького!»

ГЛАВА I. Родословная автора, а также его отца

Философ, создавший новую теорию, обязан привести хотя бы самые элементарные доказательства разумности своих позиций, а историк, который берется излагать чудесные события, дотоле неизвестные человечеству, должен, из уважения к чужим мнениям, представить надежные свидетельства своей правдивости. Эти два важнейших требования ставят меня в своеобразное положение, так как в подтверждение моей философии я могу сослаться лишь на ее убедительность, и не имею иных свидетелей, кроме себя самого, чтобы удостоверить те поразительные факты, которые теперь впервые будут предложены вниманию читающего мира. Я сознаю всю тяжесть лежащей на мне ответственности, ибо истина бывает иной раз так мало правдоподобна, что кажется вымыслом, а вымысел бывает так похож на истину, что неискушенный человек потом готов уверять, что он сам видел, как все это было. Об этом следует помнить всем нашим историкам: знание обстоятельств в одном случае избавит их от разочарования, связанного с тем, что свидетельские показания, добытые ценой больших усилий, окажутся опровергнутыми, а в другом — от тяжелого и бесполезного труда. Что до меня, то взамен, как выражаются французы, «les pieces justificatives»note 1 для моих теорий и фактов я могу снискать доверие читателя, лишь изложив без прикрас историю моего происхождения, рождения, воспитания и жизни до того времени, когда мне довелось увидеть те удивительные вещи, которые мне дано счастье поведать, а читателю — вскоре узнать.

Начну с моего происхождения, или с моей родословной. Это соответствует естественному порядку событий, а кроме того, полезно проследить следствия до их причин так, чтобы эта часть моего повествования внушила доверие ко всему остальному.

Я всегда считал себя равным потомкам самых древних родов Европы, так как немногие семьи восходят более ясно и прямо к тьме веков, чем та, к которой принадлежу я. Мое происхождение от отца неопровержимо установлено записью в приходской книге, равно как его собственным завещанием, и, я думаю, никому не дано столь непосредственно доказать истинность истории своей семьи, как мне — стоит лишь проследить жизнь моего предка назад во времени вплоть до того часа, когда его на втором году жизни нашли пищащим от холода и голода в приходе св. Джайльза, в Вестминстере, в Соединенном Королевстве Великобритании. Над его страданиями сжалилась уличная торговка апельсинами. Она накормила его хлебной коркой, согрела горячим пивом с джином, а потом из человеколюбия отнесла его к лицу, с которым имела частые, но враждебные встречи, — к приходскому надзирателю. Происхождение моего предка было настолько темным, что представлялось совершенно ясным. Никто не мог сказать, чей он, откуда взялся и что с ним будет дальше. А так как по закону тогда не полагалось, чтобы дети умирали на улице с голоду при подобных обстоятельствах, приходский надзиратель после надлежащих попыток убедить некоторых из своих бездетных и добросердечных знакомых в том, что ребенок, вот так покинутый, — особый дар провидения каждому из них в отдельности, вынужден был передать моего отца на попечение одной из приходских нянек-воспитательниц.

Такой исход милосердия торговки апельсинами способствовал установлению достоверности родословной нашей семьи — ведь если бы мой достойный предок был предоставлен на волю счастливых случайностей и великодушных капризов частной благотворительности, я, скорее всего, был бы вынужден набросить покров на эти важные годы его жизни, но так как он провел их в работном доме, события, их составляющие, подтверждены неоспоримыми документами. Таким образом, в анналах нашей семьи нет пробела; даже тот период, о котором в жизни большинства людей известно только по сплетням и досужим россказням, в отношении основателя моего рода заверен соответствующими записями вплоть до того дня, когда он достиг своего предполагаемого совершеннолетия, ибо его определили в ученики к заботливому хозяину, едва приход получил возможность избавиться от него с неприличной поспешностью, но в согласии с законом. Кстати, я забыл упомянуть, что торговка апельсинами, взглянув на вывеску мясника, у двери которого был найден мой предок, весьма удачно нарекла его Томасом Голденкалфомnote 2.

Это второе важное изменение в делах моего отца можно счесть предвестием его дальнейшей судьбы. Он поступил учеником к торговцу модными товарами, то есть к лавочнику, предлагавшему публике изделия, которые обычно покупают люди, не знающие, куда им девать деньги. Для будущего процветания молодого искателя счастья это место представляло огромные выгоды. Те, кто забавляет своих ближних, оплачиваются, как известно, гораздо лучше, чем те, кто их учит, а кроме того, он обрел возможность изучать людские капризы, которые, при умелом использовании, сами по себе — золотые прииски, и познать ту важную истину, что самые важные события нашей жизни гораздо чаще—результаты порыва, а не расчета.

Мне известно непосредственно из уст моего предка, что судьба послала ему на редкость хорошего хозяина. Этот человек, впоследствии ставший моим дедом с материнской стороны, был одним из тех сметливых купцов, которые ради собственной выгоды поощряют других в их безрассудстве. Пятидесятилетний опыт сделал его большим знатоком своего дела. Редко случалось, чтобы он, приступив к разработке новой жилы своего прииска, не был вознагражден за свою предприимчивость успехом, вполне отвечавшим его ожиданиям.

— Том, — сказал он однажды своему ученику, когда время уже породило между ними доверие и взаимную симпатию, — ты родился под счастливой звездой, иначе приходский надзиратель не привел бы тебя ко мне! Ты и не подозреваешь, какое богатство тебя ожидает, какие сокровища будут в твоем распоряжении, если ты окажешься прилежным малым, а главное — преданным моим интересам. (Мой дед никогда не упускал случая вставить в свою речь нравоучение, хотя и вел свои коммерческие дела с немалой алчностью.) Ну, как ты думаешь, малый, каков мой капитал?

Мой предок по мужской линии помедлил с ответом, так как до тех пор его представления ограничивались прибылями и он не смел возносить мыслей к тому источнику, откуда, как он не мог не видеть, они изливались весьма обильным потоком. Однако, вынужденный как-нибудь ответить и будучи проворен в счете, он прибавил в уме десять процентов к цифре, отразившей плоды их объединенной ловкости за прошлый год, и назвал полученный итог как ответ на заданный ему вопрос.

Мой дед с материнской стороны расхохотался в лицо моему предку по прямой линии.

— Ты судишь, Том, — сказал он, когда его веселость немного улеглась, — по примерной стоимости наличного запаса товаров перед тобой, но тебе следовало бы учесть еще и то, что я называю нашим оборотным капиталом.

Том на мгновенье задумался. Он знал, что у хозяина есть ценные бумаги, но не считал вложенные в них деньги частью его дела. Что же касается оборотного капитала, то было неясно, какое он мог иметь значение, когда разница между себестоимостью и продажной ценой различных вещей, которыми они торговали, была так велика, что в дополнительных капиталовложениях было мало смысла.

Помня, что его хозяин редко платил за что-нибудь, пока не покрывал семикратным доходом своего долга, Том подумал, что старик намекает на преимущества, которые он извлекал из кредита, и, поразмыслив еще, высказал свою догадку.

Моего деда с материнской стороны снова разобрал смех.

— Ты по-своему не глуп, Том, — сказал он, — и мне нравится точность твоих расчетов, она показывает твою способность к торговле. Но в нашем деле, помимо расчетов, нужна еще глубина мысли. Поди сюда, мальчик, — добавил он и подвел Тома к окну, откуда они могли видеть соседей, которые шли в церковь, ибо мои деловитые предки созерцали это высоконравственное зрелище в воскресенье, как и подобало в такой день. — Поди сюда, мальчик, и ты увидишь, как малая доля того капитала, который ты, кажется, считаешь припрятанным, разгуливает при ярком свете по городским улицам. Вон там ты видишь жену нашего соседа кондитера. С каким высокомерием она закидывает голову и показывает всем безделку, которую ты ей вчера продал! Так вот: даже она, неряшливая, праздная, тщеславная и, в общем, мало заслуживающая доверия, все же носит с собой часть моего капитала!

Мой достойный предок вытаращил глаза; он не считал своего патрона способным доверить что-нибудь женщине, которая, как им было хорошо известно, покупала больше, чем ее муж согласился бы оплатить.

— Она дала мне гинею, хозяин, за то, что не стоило и семи шиллингов!

— Вот именно, Том, и сделала она это только из тщеславия. Я извлекаю прибыль из ее глупости и из глупости всего человеческого рода. Так теперь ты видишь, на какой капитал я веду свои дела? А вон ее служанка несет деревянные галоши за ленивой тварью. У этой девчонки тоже хранится доля моего капитала, и на прошлой неделе я взял из него полкроны.

Том долго раздумывал над иносказаниями своего предусмотрительного хозяина, и хотя он понимал их не лучше, чем их поймет добрая половина обладательниц томных влажных глаз и обладателей пробивающихся бачек среди моих читателей, все же, поразмыслив, он в конце концов, практически постиг эти тонкости и к тридцати годам уже, пользуясь французским выражением, довольно хорошо их «exploite» note 3.

Со слов достоверных свидетелей мне известно, что взгляды моего предка между десятью и сорока годами претерпели существенные изменения. Это обстоятельство часто побуждало меня думать, что людям не следует особенно доверять своим принципам в том гибком возрасте, когда человеческий дух, подобно нежному ростку, легко отклоняется в сторону и поддается посторонним воздействиям.

Люди замечали, что в раннем, еще впечатлительном возрасте, мой родитель проявлял живейшее сочувствие при виде приютских детей, и не было также случая, чтобы он прошел мимо ребенка, плачущего от голода на улице—особенно если это был маленький мальчик, еще одетый в платьице, — не поделившись с ним своей коркой хлеба. Так, говорят, мой достойный отец и поступал всегда, и, в особенности, если перед встречей его сострадательность была обострена хорошим обедом. Последнее можно приписать более яркому представлению о том удовольствии, которое он собирался доставить.

В шестнадцать лет он уже иногда касался в беседах политики, а к двадцати годам стал ее большим и красноречивым знатоком. Он любил поговорить о справедливости и священных правах человека, нередко высказывая при этом весьма достойные мысли, вполне приличествующие юноше на дне великого социального котла, который тогда, как и ныне, бурно кипел и жар, поддерживавший это кипение, особенно сильно ощущался именно на дне. Меня уверяли, что никто из молодых людей прихода не говорил с таким пылом и самозабвением о налоговом бремени или об обидах, причиненных Америке и Ирландии. Примерно тогда же слышали, как он кричал на улицах: «Уилкс и свобода!»

Но, как это всегда бывает с людьми выдающихся способностей, в душе моего предка накапливались силы, которые вскоре направили все его блуждающие симпатии, весь избыток переполнявших его чувств в правильное и полезное русло, сосредоточив их в одном всепоглощающем обширном вместилище — в самом себе. Я не приписываю моему отцу какого-либо своеобразия в этом отношении. Как часто люди уподобляются отчаянным всадникам, которые, еще не усевшись как следует в седло, поднимают тучу пыли и кидают коня туда и сюда, точно всей ширины дороги им мало для их сумасбродных эволюции, а потом направляются к своей цели прямо, как стрела из лука. Такие люди беззаветно отдаются увлечениям в начале жизненного пути, но под конец его лучше других научаются управлять своими чувствами и подчинять их здравому смыслу и осторожности. Еще не достигнув двадцати пяти лет, отец уже стал самым примерным и постоянным почитателем Плутоса, какого только можно было сыскать в то время между Ратклифской дорогой и Бридж-стрит. Я выделяю эти места потому, что остальная часть великой столицы, в которой он родился, как известно, более равнодушна к деньгам.

Моему предку было всего лишь тридцать, когда его хозяин, такой же холостяк, как и он сам, неожиданно для всех и к великому соблазну для округи, принял в свое скромное жилище нового обитателя, ребенка женского пола. Это бедное, маленькое, беззащитное и беспомощное существо, как и Том, было навязано его заботам неусыпной бдительностью приходского надзора. Немало веселых шуток по поводу такого счастливого события отпускали по адресу преуспевавшего торговца модными товарами те из его соседей, кто претендовал на остроумие, а за его спиной раздавалось немало и злобных насмешек. Осведомленные люди находили больше сходства между маленькой девочкой и всеми неженатыми мужчинами с ближайших восьми — десяти улиц, чем между ней и почтенным человеком, на которого было возложено попечение о ней. Я был сначала склонен признать авторитет этих зорких наблюдателей в вопросе о моей собственной родословной: в этом случае она терялась бы во мраке, откуда берут начало все древние роды, одним поколением раньше, чем если допустить, что маленькая Бетси была дочкой хозяина моего прямого предка. Однако, подумав, я решил придерживаться менее популярной, но более простой версии, потому что она связана с передачей по наследству немалой доли нашего имущества, а это обстоятельство само по себе сразу же придает генеалогии достоинство и значительность.

Но каково бы ни было подлинное мнение предполагаемого отца о его праве носить это почетное звание, он вскоре привязался к крошке так сильно, как если бы она и в самом деле была обязана ему своим существованием. Девочку заботливо пестовали, хорошо кормили, и она цвела здоровьем. Ей было три года, когда она перенесла оспу и благополучно поправилась, но торговец модными товарами заразился этой болезнью от своей любимицы и умер на исходе десятого дня.

Это был непредвиденный и тяжкий удар для моего предка, который тогда достиг тридцати пяти лет и был старшим приказчиком торгового заведения, продолжавшего все разрастаться вместе с растущим безумством и суетностью века. Когда ознакомились с завещанием владельца этого заведения, оказалось, что мой отец, за последнее время, несомненно, существенно способствовавший успеху дела, был назначен распорядителем лавки и всех наличных товаров, а также единственным душеприказчиком и единственным опекуном маленькой Бетси, которой покойный отказал всё свое имущество до последнего пенса.

Читатель, может быть, удивится, каким образом мог человек, столь долго извлекавший выгод из слабостей людских, настолько полагаться на простого приказчика, что оставил в его полном распоряжении все свое добро. Однако необходимо помнить, что человеческая изобретательность еще не нашла способа, который позволил бы нам брать с собой принадлежащие нам ценности в потусторонний мир, а потому приходится смиряться с неизбежностью, и раз уж завещатель все равно должен был облечь кого-нибудь своим доверием, то лучше было поручить управление деньгами тому, кто постиг секрет их накопления и поэтому имел меньше причин быть бесчестным, чем тот, кто, будучи подвержен жажде стяжательства, не знал бы прямых и законных средств для удовлетворения своих вожделений. Поэтому думали, что, оставляя свою торговлю моему предку, который превосходно понимал все ее моральные и материальные достоинства, завещатель рассчитывал надежно предохранить его от соблазна расхищения, предоставив ему более простые средства к обогащению.

Кроме того, можно предполагать, что долгое знакомство успело породить между ними достаточное доверие, чтобы ослабить воздействие фразы, которую какой-то остряк вложил в уста повесы: «Назначь меня своим душеприказчиком, отец; а кому ты завещаешь имущество, мне все равно».

Как бы то ни было, нет ни малейшего сомнения в том, что мой достойный предок оправдал это доверие со щепетильной добросовестностью человека, честность которого прошла суровую школу торговой этики. Маленькая Бетси получила воспитание, соответствовавшее ее положению в жизни; за ее здоровьем следили с таким вниманием, словно она была единственная дочь

короля, а не торговца модными товарами; ее нравственность блюла престарелая дева; ее ум был сохранен в его первоначальной чистоте; ее особу ревниво оберегали от происков алчных охотников за приданым; и, в довершение всех этих забот и хлопот, мой бдительный и верный предок, дабы предотвратить, насколько это дано человеческому прозрению, всякие случайности и превратности судьбы, позаботился о том, чтобы в день, когда ей исполнилось восемнадцать лет, она сочеталась законным браком с тем, кого он, надо полагать, считал самым достойным человеком среди всех своих знакомых, то есть с ним самим. Ввиду того, что обе стороны так давно знали друг друга, в особом обеспечении по брачному контракту необходимости не было. Благодаря щедрости, проявленной покойным хозяином во многих пунктах завещания, продолжительности периода несовершеннолетия наследницы и трудолюбию бывшего старшего приказчика, наша семья, как только отзвучало брачное благословение, вступила в неоспоримое владение четырьмястами тысячами фунтов стерлингов. Человек, менее щепетильный в вопросах религии и права, мог бы и не обеспечить столь надежно сиротку-наследницу к моменту истечения срока опеки над нею.

Я был пятым из детей, явившихся плодом этого союза, и единственным благополучно завершившим первый год своего существования. Моя бедная мать не пережила моего рождения, и только устное предание — главный хранитель архивов нашей семьи — дает мне возможность судить о ее душевных качествах. По всему, что я слышал, это была кроткая, тихая женщина, поглощенная домашними интересами и по своему темпераменту и образованию прекрасно приспособленная к тому, чтобы содействовать моему отцу в осуществлении его планов, направленных к ее благополучию. Если у нее и были причины сетовать (а что они были, есть полное основание полагать, ибо кто этого избежал?), она с женской преданностью скрыла их в священном хранилище своего сердца. И если досужее воображение иногда смутно рисовало ей счастливое замужество, совсем не похожее на то, что стояло перед ее взором в тусклом свете действительности, эти картины отзывались в ней лишь вздохом: их наглухо запирали в ларец, ключа от которого касалась только она сама, да и то редко.

Об этой подавленной и неприметной печали, — боюсь, иного названия для такого чувства нет, — мой превосходный и неутомимый предок, по-видимому, совсем не подозревал. Он предавался своим обычным делам, и менее всего могла бы прийти ему в голову мысль, что он не выполнил до мелочей долга в отношении своей подопечной. Если бы он поступил иначе, от его упущений больше всего пострадал бы ее муж и только он имел бы право жаловаться. Но так как ее муж и не думал высказывать подобное обвинение, нет ничего удивительного в том, что мой предок ничего не знал о чувствах своей жены до самого часа ее смерти.

Я уже говорил, что в период между десятилетним и сорокалетним возрастом взгляды преемника торговца модными товарами претерпели существенные изменения. С того времени, как ему пошел двадцать второй год, другими словами — с тех пор, как он начал зарабатывать деньги не только для своего хозяина, но и для себя, он перестал кричать на улицах: «Уилкс и свобода!» Уже в первые пять лет после его совершеннолетия никто не слышал от него ни звука об обязательствах общества перед слабыми и обездоленными. С той поры, как у него завелись свои собственные пятьдесят фунтов, он лишь слегка касался в разговоре обязанностей христианина вообще. Клеймить же людские безрассудства было бы черной неблагодарностью со стороны человека, который зарабатывал свой хлеб только благодаря им. Однако примерно в это время он начал с большой едкостью и уместностью поносить налоги. Государственный долг он возмущенно называл проклятием общества и зловеще предрекал распад этого общества вследствие повинностей и тягот, ежечасно ложащихся на и без того уже чрезмерно обремененные плечи торговцев.

Время, когда он женился и вступил во владение сбережениями своего покойного хозяина, представляет собой второй этап в развитии взглядов моего предка. С этого момента его честолюбие растет, его кругозор раздвигается соответственно его средствам и его размышления о роли крупного оборотного капитала становятся более глубокими и философскими. Для человека, сметливого от природы, как мой отец, вся душа которого была поглощена погоней за барышом, а ум развивался в игре на человеческих слабостях, да к тому же обладателя четырехсот тысяч фунтов, — для такого человека естественно было избрать себе теперь более возвышенную дорогу к значительному положению в своем мире, чем та, по которой он с трудом пробирался в тяжелые годы своего ученичества. Большая часть капитала моей матери была вложена в ценные бумаги и закладные, поскольку ее защитник, покровитель, благодетель и нареченный отец питал упорное недоверие к тому бездушному, скованному условностями, безликому множеству, которое называется публикой.

Первым предвестием намерения моего предка предать своей энергии иное направление явилось взыскание всех следуемых ему сумм: подобно Наполеону, он собирал все свои силы в один кулак, чтобы иметь возможность действовать крупными массами. Примерно тогда же он вдруг перестал бранить налоги. Так меняется тон правительственных газет, внезапно перестающих поносить иностранное государство, с которым ведется война, из чего следует, что ее сочтено целесообразным прекратить. Мой бережливый предок решил превратить в союзницу ту силу, в которой он до тех пор всегда видел врага. Все свои четыреста тысяч фунтов бывший ученик торговца модными товарами щедро вверил государству и вышел на арену добродетельных и патриотических спекуляций в качестве «быка». Причем если он и был осторожнее этого отважного животного, зато не уступал ему в энергии и упорстве. Его похвальные усилия увенчались успехом. Золото хлынуло к нему, как волна при наводнении, и вознесло его целым и невредимым на ту завидную высоту, с которой, должно быть, только и можно ясно разглядеть общество во всех его бесчисленных гранях. Все его прежние взгляды на жизнь, которые, подобно всем, кто был сходен с ним происхождением и политическими пристрастиями, он впитал на заре юности и которые справедливо можно назвать близорукими, теперь были оставлены ради возвышенной и широкой перспективы, открывавшейся перед ним.

Любовь к истине заставляет меня признать, что мой отец никогда не был добр в вульгарном смысле этого слова. Он всегда утверждал, что его интерес к ближним более высокого порядка и объемлет единым взглядом все хорошее и дурное, будучи сходен с той любовью, которая побуждает родителей наказывать ребенка: страдания в настоящем могут стать благословением в будущем и сделать его уважаемым и полезным человеком.

Действуя в этом духе, он все больше чуждался себе подобных. Этой жертвы, вероятно, потребовали строгость, с какой он осуждал их растущую испорченность, и суровое, неуклонное утверждение собственных принципов. К этому времени мой предок уже глубоко постиг то, что называют ценностью денег, а это, как мне кажется, дает такому человеку более тонкое понимание не только особых свойств и применений драгоценных металлов, но и опасностей, с ними сопряженных. Он порой пространно рассуждал о гарантиях, которые необходимо давать обществу ради его же безопасности, и никогда не голосовал за приходского надзирателя, если тот не обладал солидностью и достатком. Тогда же он начал жертвовать деньги в «патриотический фонд», а также поддерживал другие нравственные и денежные устои правительства, способствующие общей похвальной цели защиты нашей страны, наших алтарей и наших домашних очагов.

Кончину моей матери мне описывали как трогательную и печальную сцену. По мере того как эта кроткая тихая женщина освобождалась от оков бренной плоти, ее разум просветлялся, проницательность обострялась, а характер становился во всех отношениях более возвышенным и властным. Хотя она гораздо меньше мужа говорила о домашнем очаге и алтарях, у меня нет оснований сомневаться в том, что она не меньше его была верна первому и предана вторым. Я опишу важное событие, каким был ее уход из этого мира в мир иной и лучший, теми словами, которые я не раз слышал из уст человека, присутствовавшего при ее кончине, — впоследствии он сыграл большую роль в том, что я стал тем, чем стал. Это был священник нашего прихода, благочестивый и ученый пастырь и джентльмен не только по происхождению, но и по своим понятиям.

Моя мать, уже давно сознававшая, что ее час близок, упорно не желала сообщать мужу о своем положении, чтобы не отвлекать его от дел, которым он отдавал все свое внимание. Он знал, что она больна, очень больна — он об этом догадывался: но так как он не только позволил, но даже настаивал, чтобы она прибегла ко всей той помощи и советам, какие можно купить за деньги (мой предок не был скупцом в вульгарном смысле этого слова), то считал, что сделал все, что может сделать человек, когда дело идет о жизни и смерти, которые, как он признавал, не входили в сферу его компетенции. Он видел, что священник, доктор богословия Этерингтон, уже месяц ежедневно посещает их дом, но это не вызывало у него ни тревоги, ни дурных предчувствий. По его мнению, беседы священника успокаивали мою мать, и он весьма одобрял все то, что позволяло ему не отвлекаться от любимых занятий, которым он теперь отдавал все свои силы. Врачу с величайшей аккуратностью вручалась гинея после каждого визита, сиделок никто не стеснял, и они были довольны, так как, кроме врача, в их дела никто не вмешивался; все, что требовал обычный долг, мой предок выполнял с таким тщанием, словно угасающее и безропотное создание, с которым ему предстояло расстаться навеки, было предметом его свободного выбора, когда его чувства еще были юны и свежи.

Поэтому, когда слуга доложил, что преподобный Этерингтон просит принять его для разговора с глазу на глаз, мой достойный предок, не знавший за собой никакого упущения в обязанностях человека, преданного церкви и государству, был немало удивлен.

— Меня привел к вам печальный долг, мистер Голденкалф, — начал благочестивый священник, впервые в жизни входя в этот кабинет. — Роковую тайну нельзя больше скрывать от вас, и ваша жена, наконец, дала согласие, чтобы я взял на себя обязанность сообщить вам все.

Почтенный священник умолк. В таких случаях считается за благо, чтобы тот, кому должен быть нанесен удар, предвосхитил его хотя бы отчасти в своем воображении. И воображение моего бедного отца дало себе волю. Он побледнел, выпучил глаза, которые за последние двадцать лет постепенно все глубже западали в глазницы, и его взор отразил тысячу вопросов, которые не мог выговорить язык.

— Не может быть, мистер Этерингтон, — раздраженно промолвил он наконец, — чтобы такая женщина, как Бетси, проведала хоть что-то о путях заключения последней тайной сделки, что ускользнуло от моего внимания и моей опытности!

— Боюсь, дорогой сэр, что миссис Голденкалф сейчас думает лишь о том последнем таинственном пути, которого рано или поздно не миновать никому из нас, и вот это-то и ускользнуло от вашей бдительности. Но об этом я поговорю с вами в другой раз. Теперь же на мне лежит тяжелый долг осведомить вас, что, по мнению врача, ваша жена не проживет дня, а может быть, и этого часа.

Мой отец был ошеломлен таким известием и не меньше минуты сохранял безмолвие и неподвижность. Бросив взгляд на бумаги, в которые он перед этим был погружен и которые содержали какие-то очень важные выкладки, связанные с ближайшим расчетным днем, он, наконец, произнес:

— Если это действительно так, я, пожалуй, пойду к ней. Бедная женщина, находясь в таком состоянии, может быть, и в самом деле имеет сообщить мне что-нибудь важное.

— С этой целью я и пришел сказать вам правду, — ответил священник ровным тоном, зная, что нет смысла бороться с основной слабостью такого человека в такую минуту.

Отец склонил голову в знак согласия и, предварительно убрав бумаги в бюро, последовал за священником к постели умирающей жены.

ГЛАВА II. Обо мне и о десяти тысячах фунтов

Хотя мой предок был слишком разумен, чтобы не оглядываться на свое происхождение в суетном смысле этого слова, его обращенные назад взоры никогда не достигали высокой тайны его нравственного бытия. И точно так же можно сказать, что как он ни напрягал свою мысль, чтобы заглянуть в будущее, эта мысль всегда была земной и не могла проникнуть дальше тех сроков сведения счетов, которые предписывались правилами фондовой биржи. Для него родиться значило лишь начать спекуляцию, а умереть — подвести общий баланс прибылей и убытков.

Человек, столь редко задумывавшийся над бренностью людской, был поэтому мало подготовлен к созерцанию таинства смерти. Хотя он никогда по-настоящему не любил мою мать (ибо любовь — чувство слишком чистое и возвышенное для того, чье воображение привыкло питаться красотами бухгалтерских книг), он всегда был добр к ней, а в последнее время, как уже указывалось, готов был сделать все, что могло способствовать ее благополучию без ущерба для его целей и привычек. С другой стороны, кроткой натуре моей матери требовалось нечто более властное, чем привязанность ее супруга, чтобы проросли те семена глубокой, тихой женской любви, которые, несомненно, дремали в ее сердце подобно зернам посева, пережидающим в земле конца зимних холодов.

Последнее свидание такой четы едва ли могло сопровождаться бурными проявлениями скорби.

Тем не менее мой предок был глубоко поражен переменой во внешнем облике своей жены.

— Ты очень исхудала, Бетси, — сказал он, ласково взяв ее руку после долгого молчания. — Исхудала больше, чем я мог бы поверить! Дает ли тебе сиделка крепкий бульон? Сытно ли она тебя кормит?

Мать улыбнулась призрачной улыбкой смерти, но жестом выразила отвращение к мысли о еде.

— Все это теперь слишком поздно, мистер Голденкалф, — ответила она, говоря внятно и с энергией, ради чего давно приберегала силы. — Я больше не нуждаюсь ни в яствах, ни в нарядах.

— Ну что же, Бетси! Тот, кто во всем этом не нуждается, не может очень страдать, и я рад, что ты в этом отношении покойна. Однако мистер Этерингтон говорит, что твое телесное здоровье далеко не удовлетворительно, и я пришел узнать, не могу ли я принять какие-нибудь меры, чтобы ты чувствовала себя лучше.

— Можете, мистер Голденкалф! В этой жизни мне уже почти ничего не нужно. Час-другой, и я покину этот мир с его заботами, его суетой, его…— Моя бедная мать, вероятно, хотела добавить «его бессердечием» или «его себялюбием», но, сдержав себя, после недолгого молчания продолжала:— По милости нашего благословенного Спасителя и благодаря утешениям этого превосходного человека, — она сначала набожно возвела взор к небу, а затем с кроткой признательностью остановила его на священнике, — я покидаю вас без тревоги, и, если бы не одно обстоятельство, то могла бы сказать— совсем безмятежно.

— Что же тебя так особенно огорчает, Бетси? — спросил отец, сморкаясь и говоря с необычной нежностью. — Если в моей власти облегчить твое сердце и помочь тебе в этом или ином деле, только скажи мне, и я тотчас же распоряжусь все исполнить. Ты всегда была доброй, благочестивой женщиной и мало в чем можешь себя упрекнуть.

Моя мать с грустью поглядела на своего мужа. Никогда прежде его не заботило так ее счастье, и если бы, увы, не было слишком поздно, от этого проблеска доброго чувства факел их брака мог бы разгореться более ярким пламенем, чем то, которое еле озаряло все их прошлое.

— Мистер Голденкалф, у нас есть единственный сын…

— Да, Бетси, и тебе, наверное, отрадно будет услышать, что, по уверениям врача, мальчик имеет больше шансов выжить, чем его бедные братья и сестры.

Трудно постигнуть священную и таинственную природу материнского чувства, побудившего мою мать сложить руки, возвести взор к небу и, в то время, как слабый луч пробегал по ее стекленеющим глазам и впалым щекам, пробормотать слова благодарности богу за эту милость. Сама она стремилась из этого мира к вечному блаженству чистых духом и спасенных, и ее воображение, мирное и простое, рисовало ей, как она, вместе со своими усопшими младенцами, уже стоит перед престолом всевышнего, воспевая ему славу; и все же она ликовала, что ее последнее и особенно нежно любимое дитя, вероятно, должно будет подвергаться опасности всех бед, пороков, более того — ужасов жизни, с которой она так охотно расставалась.

— О нашем ребенке я теперь и хочу говорить, мистер Голденкалф, — ответила мать. — Он будет нуждаться в обучении и уходе; короче говоря, ему нужны будут мать и отец.

— Бетси, ты забываешь, что отец у него по-прежнему будет.

— Вы слишком заняты вашими делами, мистер Голденкалф, да и в других отношениях не приспособлены к тому, чтобы воспитывать мальчика, рожденного для пагубных соблазнов безмерного богатства.

Мой превосходный предок готов был подумать, что мысли его умирающей супруги уже помутились.

— Существуют школы, Бетси! Я обещаю тебе, что ребенок не будет забыт. Я позабочусь о том, чтобы он получил хорошее образование, хотя бы это стоило мне тысячу фунтов в год!

Его жена протянула исхудалую руку и пожала руку отца настолько крепко, насколько это было в ее силах. На миг казалось даже, что она избавилась от своей последней заботы. Однако знание его характера, приобретенное тяжким опытом тридцати лет, не могло быть стерто мгновенной благодарностью.

— Я хотела бы, мистер Голденкалф, — снова заговорила она с тревогой, — чтобы вы торжественно обещали мне поручить воспитание нашего сына преподобному мистеру Этерингтону. Вы знаете, что это достойнейший человек и заслуживает полного доверия.

— Ничто не даст мне большего удовлетворения, дорогая Бетси! И если мистер Этерингтон согласится принять его, я сегодня же вечером отошлю Джека к нему. Ведь, по правде говоря, я мало гожусь на то, чтобы присматривать за младенцем. Лишняя сотня фунтов в год не удержит меня от такой хорошей сделки.

Священник был джентльмен, и при этих словах он нахмурился. Однако, поймав тревожный взгляд матери, тотчас смягчился, и досада в его взоре сменилась жалостью и ободрением.

— Вопрос о расходах по его воспитанию легко будет уладить, мистер Голденкалф, — сказала моя мать. — Но мистер Этерингтон с трудом согласился взять на себя ответственность за моего бедного крошку, и то лишь на двух условиях.

Биржевик взглядом потребовал объяснения.

— Во-первых, ребенок с четырехлетнего возраста должен быть всецело отдан на его попечение, а во-вторых, вы назначите стипендии двум бедным ученикам в одной из больших школ.

Моя мать откинулась на подушку, с которой было приподнялась — так сильно волновало ее это дело, и, затаив дыхание, ждала ответа. Мой предок наморщил лоб, как человек, которому надо поразмыслить.

— Ты, может быть, не знаешь, Бетси, что такие стипендии требуют больших денег… больших денег, и часто не приносят никакой пользы.

— Десять тысяч фунтов — вот сумма, о которой мы условились с миссис Голденкалф, — решительно сказал священник, который, мне кажется, надеялся, что его условие будет отвергнуто, так как он нехотя уступил настойчивым просьбам умирающей, не считая этот план ни особенно желательным, ни особенно полезным.

— Десять тысяч фунтов!

Моя мать уже не могла говорить и только с умоляющим выражением утвердительно кивнула головой.

— Десять тысяч фунтов — большие деньги, дорогая Бетси, очень большие!

Лицо моей матери приняло мертвенный оттенок, и ее дыхание свидетельствовало, что началась агония.

— Ну, хорошо, Бетси, — с некоторой торопливостью произнес отец, испуганный ее бледностью и выражением крайнего отчаяния, — пусть будет по-твоему. Деньги… Да, да, деньги будут выданы, как ты хочешь. Успокой свое доброе сердце!

Резкая перемена душевного состояния оказалась не по силам женщине, которую поддерживало только необыкновенное возбуждение, хотя уже час назад она едва могла говорить. Протянув руку мужу, она улыбнулась доброй улыбкой, прошептала «спасибо» и, сразу ослабев, погрузилась в последний сон — безмятежно, как дитя опускает голову на плечо няни.

Это была внезапная и, в определенном смысле, неожиданная смерть; все, кто присутствовал там, были охвачены благоговением. Мой отец целую минуту пристально смотрел на умиротворенные черты своей жены, а затем безмолвно вышел из комнаты. Священник последовал за ним. Оба хранили молчание, вернувшись в кабинет хозяина, где встретились ранее в этот вечер, и не сели.

— Она была хорошая женщина, мистер Этерингтон! — сказал вдовец, в волнении покачивая ногой.

— Она была хорошая женщина, мистер Голденкалф.

— И хорошая жена, мистер Этерингтон.

— Я всегда считал ее хорошей женой, сэр.

— Верная, послушная и бережливая.

— Три качества, весьма существенные в нашей земной жизни.

— Я не женюсь второй раз, сэр. Священник наклонил голову.

— Да, другой такой жены мне не найти! Священник вновь наклонил голову, хотя на этот раз знак согласия сопровождался легкой усмешкой.

— Во всяком случае, она оставила мне наследника.

— И принесла с собой малую толику, которую он может унаследовать, — сухо заметил священник.

Мой предок вопросительно взглянул на него, но, по-видимому, не уловил сарказма.

— Я передаю ребенка на ваше попечение, мистер Этерингтон, в соответствии с предсмертной просьбой моей возлюбленной Бетси.

— Я принимаю эту обязанность, мистер Голденкалф, в соответствии с обещанием, которое дал покойной. Но вы помните, что с этим обещанием было связано условие, которое должно быть выполнено точно и незамедлительно.

Мой предок привык строго соблюдать кодекс торговой этики, по которому обман допускается только в особых случаях, предусмотренных особыми правилами чести, — своеобразная мораль, основанная больше на удобстве ее приверженцев, чем на общем законе справедливости. Он уважал букву своего обещания, но жаждал уклониться от его духа. И его изворотливый ум уже деятельно искал способа осуществить это желание.

— Конечно, я дал бедной Бетси обещание, — ответил он тоном человека, погруженного в раздумье, — и это обещание было дано при весьма торжественных обстоятельствах.

— Обещания, данные умершим, связывают вдвойне. Уходя в мир иной, они как бы поручают надзор за выполнением обещаний тому высшему существу, которое не может лгать.

Мой предок устрашился, дрожь пробежала по его телу, и он утратил решимость.

— Но бедная Бетси оставила своим представителем в этом деле вас, — сказал он после долгого молчания, устремив на священника задумчивый взгляд.

— В определенном смысле это безусловно так, сэр.

— А представитель, облеченный полномочием, с точки зрения закона, это сам доверитель, только под другим именем. Мне кажется, это дело может быть улажено к нашему общему удовлетворению, мистер Этерингтон, и воля бедной Бетси может быть исполнена в полной мере. Она, бедняжка, мало разбиралась в делах, но оно и лучше для ее пола—когда женщины берутся за крупные дела, это редко кончается хорошо.

— Если воля покойной будет исполнена вполне, вы можете не опасаться моей несговорчивости, мистер Голденкалф.

— Я так и думал. Я знал, что между двумя разумными людьми, которые встретились с целью честно уладить дело, не возникнет никаких затруднений. Бедная Бетси, мистер Этерингтон, желала, чтобы ребенок был поручен вашим заботам, полагая— и я не отрицаю справедливости этой мысли, — что мальчику ваши познания окажутся полезнее, чем мои.

Священник был слишком честен, чтобы отрицать это, и слишком вежлив, чтобы не кивнуть в знак согласия.

— А раз мы сходимся в предпосылках, дорогой сэр, — продолжал мой предок, — рассмотрим несколько подробнее некоторые частности. Мне кажется, всего лишь справедливо, чтобы тот, кто выполняет работу, получал вознаграждение. В этих принципах я был воспитан, мистер Этерингтон. И хочу, чтобы в этих же принципах был воспитан и мой сын. Я же намерен всегда придерживаться их и впредь!

Священник вновь кивнул.

— Однако бедная Бетси — благослови ее небо, это была кроткая и тихая подруга и заслужила большую награду на том свете, — бедная Бетси мало понимала в делах. Она воображала, что, потратив эти десять тысяч фунтов на благотворительность, поступит хорошо, в действительности же она совершила несправедливость. Если все труды и заботы по воспитанию маленького Джека вы берете на себя, кому же, как не вам, положено вознаграждение?

— Я полагаю, мистер Голденкалф, что вы предоставите средства, чтобы обеспечить ребенка всем необходимым.

— Это, сэр, само собой разумеется, — быстро и гордо прервал его мой предок. — Я человек осторожный и предусмотрительный, я знаю цену деньгам, но я не скряга, чтобы жалеть денег для моей же плоти и крови. Джек никогда не будет терпеть нужду в том, что в моих силах ему дать. Я отнюдь не так богат, сэр, как думают соседи, но я и не нищий. Я полагаю, что, если подсчитать мой актив, может набраться до сотни тысяч фунтов.

— Говорят, за покойной миссис Голденкалф вы получили гораздо большую сумму, — заметил священник не без укоризны в голосе.

— Ах, дорогой сэр, мне незачем говорить вам, чего стоят сплетни! Но я не стану подрывать собственный кредит. Давайте переменим тему. Моя цель, мистер Этерингтон, заключается только в том, чтобы поступить справедливо. Бедная Бетси хотела, чтобы десять тысяч фунтов были затрачены на учреждение одной-двух стипендий для школьников. Что же, однако, эти школьники сделали или чего можно ожидать от них для меня и моих близких? Другое дело вы, сэр! У вас будут заботы, много забот, я в этом не сомневаюсь. И вполне уместно, чтобы вы получили достаточное возмещение. Поэтому я собирался предложить вам, чтобы вы соблаговолили принять от меня чек на три, или на четыре, или даже на пять тысяч фунтов, — продолжал мой предок, повышая сумму по мере того, как священник все больше хмурился. — Да, сэр, я готов назвать эту последнюю сумму — она, вероятно, не чрезмерна, если принять во внимание предстоящие вам труды и заботы. И мы забудем про женскую фантазию бедной Бетси насчет двух стипендий и благотворительности. Пять тысяч фунтов на стол, сэр, лично для вас, а о благотворительности забудем навсегда!

Высказав так без обиняков свое предложение, мой отец ожидал ответа на него с уверенностью человека, который издавна привык иметь дело с людским корыстолюбием. Но против обыкновения он ошибся в расчете. Лицо священника вспыхнуло, затем побледнело и, наконец, приняло выражение скорбного порицания. Он встал и несколько минут молча ходил по комнате. Все это время мой отец сохранял уверенность, что мистер Этерингтон обсуждает сам с собой возможность выговорить за свое согласие сумму побольше, как вдруг он остановился и обратился к моему предку мягким, но решительным тоном.

— Я считаю своим долгом, мистер Голденкалф, — сказал он, — предостеречь вас: вы повисли над пропастью. Любовь к деньгам, это начало всякого зла, заставившее Иуду предать даже своего господа, пустила глубокие корни в вашей душе. Вы уже не молоды и, хотя все еще гордитесь своей силой и благосостоянием, будете скорее призваны к ответу, чем вы склонны думать. Не прошло и часа, как вы были свидетелем отхода смиренной души, которая уже предстала перед Всевышним. Вы слышали просьбу умирающей из ее уст. В такую минуту, в такой обстановке вы обещали исполнить ее желания. И вот проклятый дух наживы уже обуял вас, и вы пытаетесь играть этими священными обязательствами только для того, чтобы сохранить немного бесполезного золота в руке, и без того переполненной. Что, если бы чистый дух вашей доверчивой и простодушной жены присутствовал при нашем разговоре? Как он оплакивал бы вашу слабость и вероломство! Да и как знать, не было ли это на самом деле? Ибо нет причины думать, что счастливым духам не дано витать возле нас и скорбеть о нас, пока мы не будем освобождены из той трясины греха и пороков, в которой обитаем. А в таком случае представьте себе ее печаль, если она услышит, как скоро ее прощальная просьба забыта и как напрасен был пример ее светлой кончины, как глубоки и ужасны ваши пороки!

На моего отца больше подействовал тон священника, нежели его слова. Он провел рукой по лбу, словно ограждая себя от призрака своей жены, потом повернулся, придвинул к себе письменные принадлежности, выписал чек на десять тысяч фунтов и вручил его священнику с покорным видом провинившегося мальчика.

— Джек будет передан вам, дорогой сэр, — сказал он, вручая чек, — как только вы соблаговолите прислать за ним.

Они расстались безмолвно. Священник был слишком возмущен, а мой предок — слишком огорчен, чтобы произносить слова, требуемые вежливостью.

Оставшись один, мой отец боязливо оглядел комнату, проверяя, не принял ли укоряющий дух его жены форму более осязательную, чем воздух, а потом не менее часа с большой тоскою раздумывал о главных событиях минувшего вечера. Говорят, что занятия до некоторой степени могут смягчить горе. Так оказалось и в этом случае. К счастью, мой отец как раз в этот день составил для себя полный отчет о своем состоянии. Поэтому, взявшись вновь за это приятное дело, он выполнил простое действие: вычел из итога только что истраченную сумму и, убедившись, что остался хозяином семисот восьмидесяти двух тысяч трехсот одиннадцати фунтов и нескольких шиллингов и пенсов, извлек весьма естественное утешение из сравнения величины истраченной суммы с величиной остатка.

ГЛАВА III. Взгляды предка нашего автора, взгляды его собственные, а также взгляды некоторых других людей

Преподобный Этерингтон был благочестивый человек; кроме того, он был джентльмен. Второй сын баронета из старинного рода, он был воспитан в понятиях своей касты и, быть может, не совсем свободен от ее предрассудков. При всем том мало можно назвать священников, которые бы больше стремились руководствоваться этикой и принципами Библии. Его скромность, конечно, сочеталась с должным уважением к сословности, его доброта разумно управлялась канонами веры, а его человеколюбие отличалось разборчивостью, подобающей тому, кто ревностно служил церкви и государству.

Принимая на себя поручение, которое он теперь обязан был выполнить, он поддался доброму побуждению — облегчить смертный час моей матери. Зная характер ее супруга, он прибегнул к своего рода благочестивому обману, связав свое согласие с условием о стипендиях, ибо, несмотря на сильный язык его отповеди, на обещание отца и на все мелкие сопровождающие обстоятельства того вечера, неизвестно, кто после предъявления и оплаты чека был больше изумлен — тот, кто получил, или тот, кто потерял десять тысяч фунтов. Тем не менее во всем этом деле преподобный Этерингтон соблюдал скрупулезную честность. Я сознаю, что писатель, которому предстоит поведать много чудес, украшающих дальнейшие страницы этой рукописи, не должен злоупотреблять доверчивостью своих читателей. Однако истина вынуждает меня добавить, что вся эта сумма до последнего фартинга была размещена в строгом соответствии с желанием усопшей христианки, избранной провидением, чтобы ниспослать столько золота бедным и темным людям. О том же, как в конце концов был использован этот дар, я не скажу ничего, так как никакие расспросы не помогли мне тут настолько, чтобы я мог говорить об этом с уверенностью.

Что касается меня, то о событиях последующих двадцати лет рассказывать особенно нечего. Меня крестили, выпестовали, облачили в панталоны, отдали в школу, обучили верховой езде, конфирмовали, послали в университет и выпустили оттуда, как в обычае всех принадлежащих к господствующей церкви джентльменов в Соединенном Королевстве Великобритании и Ирландии, то есть на родине моего предка.

Все эти годы преподобный Этерингтон исполнял свой долг, который, если судить по преобладающим свойствам человеческой природы (как ни странно, она внушает всем нам отвращение к заботам о чужих делах), вероятно, весьма ему досаждал, настолько добросовестно, насколько имела право надеяться моя добрая мать. Каникулы я обычно проводил в его доме. За время, истекшее с кончины моей матери и до моего поступления в Итон, он успел жениться, стать отцом, овдоветь и сменить свой городской приход на сельский. Но и после того, как я окончил Оксфордский университет, я проводил под дружественным кровом преподобного Этерингтона гораздо больше времени, чем под кровом моего родителя. Последнего я, собственно говоря, видел редко. Он оплачивал мои счета, снабжал меня карманными деньгами и выражал намерение отправить меня путешествовать, когда я достигну совершеннолетия. Но, удовлетворяясь этими проявлениями отеческой заботы, он, по-видимому, готов был предоставить мне полную свободу в выборе жизненного пути.

Мой предок являл собой красноречивый пример истинности политического догмата, утверждающего эффективность разделения труда. Ни один рабочий, обрабатывающий булавочные головки, не достигал такой сноровки в своей узкой отрасли, как мой отец в достижении той единственной цели, которой он предался душой и телом. Подобно тому, как любое из наших чувств обостряется, если его постоянно упражняют, а всякая страсть развивается, если ей предаются, так и его пылкое стремление к поставленной перед собой излюбленной цели росло с его состоянием и проявлялось все сильнее, когда обыкновенный наблюдатель мог бы подумать, что источник этого стремления должен был бы исчерпать себя. Этот феномен в области духа мне доводилось часто наблюдать, и, по-видимому, он зависит от сил притяжения, до сих пор ускользавших от мудрого взора философов, но действующих в мире нематериальном точно так же, как сила тяготения — в материальном. Его талант, в сочетании с настойчивостью и неутомимостью, принес обычные плоды. Мой предок богател с каждым часом и к тому времени, о котором я говорю, уже был известен в деловых кругах как крупнейшая фигура на фондовой бирже.

Я не думаю, чтобы взгляды моего предка в возрасте между пятьюдесятью и семьюдесятью годами претерпели такие же существенные изменения, как в возрасте от десяти до сорока лет. К сорока годам древо жизни успевает пустить глубокие корни, и после этого срока его наклон остается неизменным, приобретен ли он под натиском бурь или от стремления к свету, — и оно чаще всего расходует в своих плодах уже накопленные соки, а не приобретает новые благодаря разрыхлению и удобрению почвы. Все же мой предок, справляя семидесятый день рождения, был уже не совсем тем, каким он встретил свое пятидесятилетие. Его состояние за это время утроилось. Конечно, и его духовная сущность претерпела все те изменения, которые, как известно, сопряжены со столь важной переменой. Во всяком случае несомненно, что в течение последних двадцати пяти лет жизни моего предка его политические склонности также были на стороне исключительных прав и исключительных привилегий. Этим я не хочу сказать, что он был аристократом, как их принято представлять. Для него феодализм не существовал — вероятно, он никогда и не слыхал этого слова. Подъемные мосты поднимались и опускались, сторожевые башни замков возносили свои вершины и зубчатые стены окружали внутренние здания, не затрагивая его воображения. Его не интересовали ни дни ленных и баронских судов, ни сами бароны, ни пышные родословные (да и с какой стати? Ведь ни один аристократ в стране не мог яснее проследить свой род до мрака времен, чем он сам), ни мишура королевских дворов или высшего света, ни все прочие побрякушки, которые обычно восхищают людей, слабых умом, впечатлительных или тщеславных. Его политические симпатии проявлялись иным образом. За все упомянутые мною двадцать пять лет он не произнес ни единого слова в осуждение правительства, что бы и как бы оно ни делало. Для него было достаточно, что это — от правительства. Даже налоги больше не вызывали его гнева и не возбуждали его красноречия. Он считал, что они необходимы для поддержания порядка и особенно для защиты собственности — той отрасли политических наук, изучив которую весьма основательно, он неплохо преуспел в защите своего собственного имущества даже от этого великого союзника.

После того, как его богатство перевалило за миллион, было замечено, что его мнение о человечестве вообще стало заметно хуже и у него появилась склонность сильно преувеличивать те немногие блага, которыми провидение одарило бедняков. Сообщение о собрании вигов обычно лишало его аппетита, резолюция, исходившая из их лондонского клуба, отбивала у него охоту обедать, если же радикалы предпринимали что-либо, он проводил ночь без сна, а часть следующего дня произносил слова, которые вряд ли удобно повторять. Все же, не нарушая приличий, я могу добавить, что в таких случаях он не жалел намеков на виселицу. Мишенью для лексикона рыночных торговок служил в особенности сэр Франсис Бэрдет. И даже такие достойные и почтенные люди, как лорды Грей, Ленсдаун и Холленд, разделывались под орех. Однако нам нет надобности останавливаться на этих мелких подробностях, так как их можно объединить в общем замечании: чем возвышеннее и утонченнее люди становятся в своей политической этике, тем больше они привыкают забрасывать грязью своих ближних. Впрочем, все это дошло до меня через устное предание; я редко видел моего предка, а когда мы встречались, то лишь затем, чтобы подвести счета, съесть вместе баранье жаркое и расстаться, как расстаются люди, которые по крайней мере никогда не ссорились.

Другое дело — преподобный Этерингтон. Привычка (не говоря уже о моих личных достоинствах) породила в нем привязанность к тому, кто столь многим был обязан его заботам, и его двери всегда были широко распахнуты передо мной, словно я был его родным сыном.

Я уже упоминал, что большая часть моего свободного времени (не считая часов школьного безделья) прошла в его доме.

Почтенный священник года два спустя после смерти моей матери женился на милой женщине, которая по истечении менее двенадцати месяцев оставила его вдовцом и отцом маленькой копии самой себя. Была ли тут причиной его любовь к покойной, или любовь к дочери, или же то, что он не надеялся в новом браке обрести такое же счастье, как в первом, но только преподобный Этерингтон никогда не заговаривал о возможности нового союза. Он, по-видимому, вполне довольствовался выполнением своих обязанностей христианина и джентльмена, без того, чтобы усложнять их созданием новых отношений с обществом.

Анна Этерингтон, конечно, была моей постоянной подругой в те годы, когда я подолгу и с удовольствием гостил в их доме. Она была тремя годами моложе меня, и наша дружба началась с тысячи мелких мальчишеских услуг с моей стороны. Когда ей было от семи до двенадцати лет, я катал ее в садовом кресле, раскачивал на качелях, утирал ей слезы и говорил слова ласкового утешения, если мимолетное облачко затемняло солнечный день ее детства. Позже, до того, как ей исполнилось четырнадцать, я развлекал ее рассказами — поражал моими подвигами в Итоне и заставлял широко раскрывать ясные голубые глаза от восхищения перед чудесами Лондона. Когда же ей исполнилось четырнадцать, я начал поднимать ее носовой платок, бегать за наперстком, петь с ней дуэты и читать ей стихи, пока она занималась рукоделием, как приличествует благонравной барышне.

Кузина Анна, как мне было дозволено называть ее, достигла семнадцати лет, и я стал сравнивать ее с другими девицами из круга моих знакомых, и сравнение обычно было весьма в ее пользу. Тогда же, по мере того, как мое преклонение делалось все более пылким и явным, она перестала быть со мной по-прежнему откровенной. К своему удивлению я все чаще замечал, что у нее завелись секреты, которые она не находила нужным сообщать мне, что она больше времени проводила со своей гувернанткой и меньше в моем обществе. Раз дошло даже до того (как обидело меня это пренебрежение!), что она рассказала отцу много забавных подробностей о праздновании дня рождения в доме одного джентльмена, их соседа, хотя мне перед этим даже не намекнула об удовольствии, которое получила! Впрочем, я был достаточно вознагражден, когда, окончив свой шутливый рассказ, она ласково обратилась ко мне:

— Вы бы смеялись от всего сердца, Джек, если бы видели, как уморительно слуги играли свои роли (там было устроено что-то вроде шуточного маскарада). Особенно потешен был толстый старый дворецкий, которого нарядили Купидоном, чтобы показать, как объяснил Дик Гриффин, какой тяжеловесной и вялой становится любовь от вина и хорошей еды. Как я жалею, что вас там не было, Джек!

Анна была очень женственной и милой, с необычайно прелестным, чарующим лицом. Мне особенно нравилось, как она произносила имя «Джек» — совсем непохоже на буйные выкрики воспитанников Итона или манерность моих оксфордских приятелей.

— И я тоже, Анна, — ответил я, — тем более что вы, как видно, получили большое удовольствие.

— Но это было бы совершенно невозможно, — вмешалась гувернантка, миссис Нортон. — Сэр Гарри Гриффин очень разборчив в своих знакомствах, а вам, моя дорогая, известно, что мистер Голденкалф, хотя он и вполне достойный молодой человек, никак не мог бы ожидать, чтобы один из знатнейших баронетов нашего графства снизошел до того, чтобы пригласить сына биржевика на праздник, устроенный в честь его наследника.

К счастью для миссис Нортон, мистер Этерингтон вышел, едва его дочь окончила свой рассказ, иначе гувернантке пришлось бы выслушать нелестные замечания по поводу ее понятий об уместности тех или иных знакомств. Но и Анна пристально посмотрела на гувернантку, а ее нежное лицо залила краска смущения, напомнив мне румянец утренней зари. Она потупила кроткие глаза и довольно долго хранила молчание.

На другой день, когда, скрытый кустами, я возился с удочками под окном библиотеки, я услышал мелодичный голос Анны, которая здоровалась с отцом. Подойдя к окну, она ласково спросила отца, как он провел ночь, и сердце у меня забилось быстрее. Он ответил ей с не меньшей нежностью, а затем наступило некоторое молчание.

— Кто такие биржевики, отец? — вдруг спросила Анна, и ее рука зашуршала листьями над моей головой.

— Биржевик, моя дорогая, это человек, который покупает и продает ценные бумаги в расчете на прибыль.

— И это занятие считается постыдным?

— Ну, это зависит от обстоятельств. На бирже оно считается вполне почтенным, однако среди коммерсантов и банкиров, кажется, существует несколько брезгливое к нему отношение.

— А почему? Вы не знаете, отец?

— Мне кажется, — смеясь, ответил мистер Этерингтон, — всего лишь по той причине, что это занятие ненадежное и может привести к внезапным убыткам. Это азартная игра, а все, что ставит под угрозу собственность, естественно, вызывает неодобрение у тех, кто стремится прежде всего накоплять ее и кто считает очень важным для себя, чтобы все прочие отвечали за свои финансовые операции.

— Но оно считается бесчестным занятием, отец?

— По нашим временам — не обязательно, моя дорогая. Но оно легко может стать бесчестным.

— И все-таки общество находит его недостойным?

— Это зависит от обстоятельств, Анна. Когда биржевик разоряется, его всегда осуждают, но, насколько я знаю, солидные барыши делают и его репутацию вполне солидной. Но почему, дорогая, ты задаешь такие странные вопросы?

Мне показалось, что дыхание Анны стало прерывистым и она высунулась из окна, чтобы сорвать розу.

— Миссис Нортон сказала, будто сэр Гарри Гриффин не пригласил Джека потому, что отец Джека — биржевик. Вы думаете, она права?

— Очень может быть, моя дорогая, — ответил священник, и мне почудилось, что при этом он улыбнулся. Сэр Гарри—отпрыск старинного рода и, вероятно, он не забыл, что наш друг Джек не может похвалиться тем же. Кроме того, хотя сэр Гарри и гордится своим богатством, по сравнению с отцом Джека ему не хватает миллиона или двух; иными словами, как выражаются на бирже, отец Джека мог бы купить десять таких сэров Гарри. И это обстоятельство, возможно, сыграло более значительную роль, чем первое. К тому же ходят слухи, что сэр Гарри сам играет на бирже через подставных лиц, а когда джентльмен прибегает к таким средствам, желая увеличить свое состояние, он бывает склонен всячески подчеркивать свое положение в обществе. Чтобы как-то искупить свое унижение.

— Так, значит, настоящий джентльмен может стать биржевиком, отец?

— Анна, мир за мое время сильно изменился. Старые представления поколеблены. Сами правительства становятся, по существу, просто политическими учреждениями, созданными для того, чтобы расширять возможности накопления денег. Но этот предмет тебе не будет понятен, да и я не слишком в нем разбираюсь.

— И правда, что отец Джека очень, очень богат? — спросила Анна, чьи мысли не слишком внимательно следовали рассуждениям ее отца.

— Так говорят.

— И Джек его наследник?

— Конечно. У него нет других детей. Впрочем, нелегко угадать, как такой странный человек распорядится своими деньгами.

— Я хотела бы, чтобы он лишил Джека наследства!

— Ты меня удивляешь, Анна! Ты, такая добрая и разумная, хочешь, чтобы нашего юного друга Джека Голденкалфа постигло подобное несчастье?

При этих непонятных словах Анны я в изумлении поднял глаза — в этот миг я отдал бы все свои права на отцовское наследство, лишь бы увидеть ее лицо, чтобы оно открыло мне, чем они подсказаны. (Анна, должно быть, вновь высунулась из окна, так как куст опять

зашуршал над моей головой.) Но завистливая роза заслоняла единственный просвет в ветках, через который можно было что-нибудь разглядеть.

— Отчего у тебя такое жестокое желание? — спросил мистер Этерингтон с некоторой настойчивостью.

— Оттого, отец, что я ненавижу биржевые махинации и богатства, которые они приносят. Будь Джек беднее, мне кажется, его бы больше уважали.

С этими словами милая девушка отошла от окна, и только тогда я понял, что принимал ее щечку за прелестнейшую из роз. Мистер Этерингтон рассмеялся, и я ясно услышал, как он поцеловал зардевшееся личико дочки. Мне кажется, я отдал бы миллион фунтов за то, чтобы быть в этот миг священником Тентпигского прихода.

— Если все дело в этом, дитя мое, — сказал он, — не тревожься. За деньги Джека никогда презирать не будут, но лишь за то, что он распорядится ими не должным образом. Увы, Анна, мы живем в век алчности и продажности! Общая жажда наживы заставила забыть о благородных побуждениях. И того, кто проявляет чистое и бескорыстное человеколюбие, встречают либо недоверием, как лицемера, либо насмешками, как глупца. Злосчастная революция у наших соседей французов перевернула все понятия, и даже религия пошатнулась в сумасшедшем вихре теорий, порожденных этим событием. Нет таких мирских благ, которые религиозные авторы не осуждали бы более сурово, чем богатство, а между тем оно быстро становится божеством нового поколения. Не говоря уже о возмездии в загробном мире, общество до мозга костей испорчено стяжательством, и даже уважение к высокому рождению отступает перед корыстолюбием.

— Не кажется ли вам, отец, что гордиться своим происхождением столь же неразумно, как и богатством?

— Никакую гордость, милая, нельзя защищать, если говорить об евангельских принципах. Однако некоторые различия между людьми необходимы хотя бы для общественного спокойствия. Если признать принцип всеобщего равенства, люди образованные и утонченные вынуждены будут спуститься до уровня невежественных и грубых. Ведь все люди не могут подняться до уровня высших классов, и мир вернется к временам варварства. Имя христианина и джентльмена слишком драгоценно, чтобы шутить им, поддерживая нелепую теорию.

Анна больше не проронила ни слова. Вероятно, ее смущали противоречия между взглядами, которыми она дорожила, и теми слабыми проблесками истины, к которым нас приводят повседневные житейские отношения. Что же касается самого почтенного священника, то мне нетрудно было понять его точку зрения, хотя ни его предпосылки, ни его выводы не обладали логической ясностью, которая придавала такую прелесть его проповедям, в особенности, когда он говорил о высших добродетелях, открытых нам Спасителем, как, например, о милосердии, любви к ближним и прежде всего — о смирении перед господом.

Через месяц после этого невольно подслушанного разговора я случайно стал свидетелем беседы между моим предком и сэром Джозефом Джобом, другим знаменитым биржевым дельцом, в доме первого, в Чипсайде. Ради контраста я изложу и сущность их беседы.

— Это новое движение очень серьезно и опасно, мистер Голденкалф, — заметил сэр Джозеф. — Оно показывает, насколько необходимо сплочение людей имущих. Что будет с нами, если эти возмутительные взгляды получат распространение в народе? Я спрашиваю, что будет с нами, мистер Голденкалф?

— Я согласен с вами, сэр Джозеф, это очень опасно, чрезвычайно опасно!

— Мы дождемся, сэр, аграрных законов. Ваши деньги, сэр, и мои, наши трудовые заработки, окажутся добычей политических грабителей, а наши дети станут нищими по милости какого-нибудь завистливого прощелыги, не имеющего шести пенсов за душой.

— Печальное положение вещей, сэр Джозеф! И правительство очень виновато, что не сформировало по крайней мере десять новых полков.

— Хуже всего то, любезный мистер Голденкалф, что среди аристократии находятся пустобрехи, которые подстрекают этих негодяев и прикрывают их своими громкими именами. Мы делаем большую ошибку, сэр, когда придаем такой вес происхождению. Разорившиеся спесивцы бунтуют неумытую чернь, а почтенные граждане от этого страдают. Собственность, сэр, находится под угрозой, а собственность — единственная настоящая основа общества.

— Поверьте, сэр Джозеф, я никогда не видел никакой пользы в благородном происхождении.

— Ничего в нем и нет, если не считать того, что оно плодит любителей синекур, мистер Голденкалф. А вот собственность — дело другое. Деньги рождают деньги, а благодаря деньгам государство становится могущественным и цветущим. Но эта злосчастная революция у наших соседей французов перевернула все понятия, и, увы, теперь собственность находится под постоянной угрозой!

— С прискорбием должен сказать, сэр Джозеф, что я ощущаю это каждым нервом своего тела.

— Мы должны объединиться и защищаться, мистер Голденкалф, иначе и мы с вами, люди сейчас довольно состоятельные и солидные, очутимся под забором. Неужели вы не видите, что нам грозит вполне ощутимая опасность раздела собственности?

— Боже сохрани!

— Да, сэр, наша священная собственность в опасности!

Тут сэр Джозеф сердечно потряс моему отцу руку и ушел.

Из записки, найденной среди бумаг моего покойного предка, я узнал о том, что ровно через месяц после приведенного разговора он выплатил маклеру сэра Джозефа шестьдесят две тысячи семьсот двенадцать фунтов разницы между курсами биржевых акций. Этот расход был порожден тем, что сэр Джозеф получил через клерка одной из контор секретные сведения, благодаря которым сумел сорвать такой куш и обойти того, кто слыл на бирже самым проницательным дельцом.

Столь диаметрально противоположные взгляды, как взгляды мистера Этерингтона и взгляды сэра Джозефа Джоба, дали большую пищу моему разуму. С одной стороны меня убеждали в никчемности знатного происхождения, с другой — в опасностях богатства. Анна обычно была поверенной моих мыслей, но об этом я с ней говорить не мог, так как вынужден был бы признаться, что подслушал ее разговор с отцом, а потому мне пришлось по мере сил самому разбираться в этих противоречивых идеях.

ГЛАВА IV, содержащая взлеты и падения, надежды и опасения, а также причуды любви, размышления о смерти и рассказ о получении наследства

Время с двадцатого по двадцать третий год моей жизни не отмечено никакими значительными событиями. В тот день, когда я достиг совершеннолетия, отец назначил мне постоянное содержание в размере тысячи фунтов в год. И нет сомнения в том, что я проводил бы время так же, как другие молодые люди, если бы не особые обстоятельства моего происхождения, которые, как я теперь начал убеждаться, мешали мне бороться за место в так называемом большом свете. Хотя почти все там стремились проследить свое происхождение до мрака времен, они чурались той безоговорочной простоты и ясности, с какими дано было решить этот вопрос мне. Отсюда, а также из других подобных свидетельств я сделал вывод, что дозы мистификации, по-видимому, необходимой для счастья рода человеческого, нужно отмеривать осторожной и опытной рукой. Наши органы — как телесные, так и духовные — устроены столь несовершенно, что их необходимо ограждать от действительности. И как телесный глаз нуждается в затемненном стекле, чтобы пристально смотреть на солнце, так, по-видимому, и духовный глаз нуждается в чем-нибудь дымчатом, чтобы пристально созерцать истину.

Однако, избегая открыть тайну своего сердца Анне, я все же постоянно искал случая побеседовать с мистером Этерингтоном и с отцом по вопросам, которые меня больше всего заботили. От первого я услышал утверждения, что общество по необходимости расчленено на сословия; что расшатывать преграды, коими они разделены, не только нецелесообразно, но и грешно; что небо имеет своих серафимов и херувимов, своих архангелов и ангелов, своих святых и просто блаженных и что вывод очевиден: сей мир тоже должен иметь королей, лордов и простых людей. Свои рассуждения почтенный священник всегда заканчивал сетованием на смешение классов, ниспосланное Англии в наказание за грехи. С другой стороны, моего предка мало трогали сословные подразделения и все прочие средства сохранить существующий строй, кроме военной силы. На эту последнюю тему он готов был говорить целый день, причем полки и штыки сверкали в каждой фразе. «Порядок, порядок!»—восклицал он (подобно Маннерсу-Сэттону), когда бывал в красноречивом настроении, и не помню случая, когда он не кончил бы словами: «Увы, Джек, собственность в опасности!»

Не скажу, чтобы мой ум нисколько не запутался среди таких противоречивых мнений. К счастью, я усмотрел в них одну важную истину, так как оба толкователя были единодушны в своем страхе, а потому и в ненависти к массе своих ближних. Я же по своей натуре был склонен к человеколюбию и, не желая признавать правильность теорий, обрекавших меня на открытую враждебность к подавляющему большинству человечества, вскоре решился создать свою собственную теорию, которая, исключив недостатки обеих, должна была соединить в себе их достоинства. Конечно, принять такое решение еще не было большим подвигом. Но в дальнейшем я буду иметь случай рассказать о том, как я пытался осуществить его на практике.

Время шло, и Анна хорошела с каждым днем. Правда, мне казалось, что после разговора с отцом она стала менее откровенной и беззаботной. Но я приписывал это сдержанности и осторожности, свойственной развивающемуся уму и более строгому чувству приличия, украшающему молодых женщин. Со мной она всегда была чистосердечна и проста, и проживи я хоть тысячу лет, из моей памяти не изгладится то ангельски чистое выражение лица, с которым она неизменно слушала мои бесконечные теории.

Однажды утром мы с ней наедине беседовали об этих вещах. Пока я неторопливо рассуждал, Анна слушала меня с явным удовольствием, но когда нить моих рассуждений спутывалась прихотями воображения, она грустно улыбалась. В глубине души я чувствовал, каким благословением был бы для меня такой наставник и как счастлив был бы мой жребий, если бы мне удалось навсегда соединить ее жизнь со своей. И все-таки я не решался, не осмеливался открыть ей свои сокровенные чаяния и просить о том, чем я никогда не буду достоин обладать—как мне казалось в эти минуты душевной робости и смирения.

— Я даже подумывал о женитьбе, — продолжал я, настолько поглощенный своими теориями, что не взвешивал полного значения своих слов, как подобало бы мужчине перед слабым полом. — Если бы только я мог найти, Анна, такую кроткую, добрую, красивую и умную девушку, как вы, которая согласилась бы стать моей! Но боюсь, что мне едва ли предназначен такой блаженный удел. Я не внук баронета, а ваш отец надеется соединить вас хотя бы с обладателем герба, на котором когда-то была изображена «кровавая рука». С другой стороны, мой отец толкует только о миллионах.

Во время первой части этой речи милая девушка глядела на меня ласково и с явным желанием меня успокоить. Но под конец она опустила глаза на свое рукоделье и промолчала.

— Ваш отец говорит, что каждый, кому дороги интересы государства, должен принять по отношению к нему определенные обязательства, — тут Анна улыбнулась, но так незаметно, что ее нежный рот почти не дрогнул, — и что только такие люди могут успешно им управлять. У меня уже была мысль просить моего отца купить «гнилое местечко» и баронетство: если будет одно, ему не придется долго ждать и другого, деньги сразу бы все устроили. Но стоит мне заикнуться об этом, как он начинает кричать: «Вздор все эти твои дворянские титулы, и общественный порядок, и гнилые местечки, и епископства, когда собственность в опасности! Государственные займы и войска — вот что нам нужно! Порядок и порядок! Штыки нам нужны, мой мальчик, да полезные налоги, чтобы нация приучалась сама удовлетворять свои нужды и поддерживать свой кредит. Да, молодой человек, если проценты по долгу останутся не оплаченными в течение двадцати четырех часов, вся ваша так называемая корпоративная организация умрет естественной смертью. А что будет тогда со всеми твоими баронетами? Многие из них и так уж порядочные бараны, со своей глупой расточительностью. Надо тебе жениться, Джек, и остепениться! У нашего соседа Силверпенни есть дочка в подходящем возрасте, превосходная девица. Единственная дочь Оливера Силверпенни будет отличной женой единственному сыну Томаса Голденкалфа. Но должен предупредить тебя, мальчик, ты еще можешь остаться без гроша! Не увлекайся воздушными замками, они дорого обходятся, приучайся смолоду к экономии, а самое главное — не делай долгов.

Анна улыбнулась моему шутливому подражанию интонации спикера Сэттона, но когда я умолк, ее ясные черты омрачились.

— Вчера я коснулся этого вопроса в разговоре с вашим отцом, — продолжал я. — Мысль о парламенте и баронетстве он находит удачной. Он сказал: «Ты был бы вторым в роде, Джек, а это всегда лучше, чем быть первым. Потому что человеку гораздо легче стать хорошим членом общества, если перед его глазами есть пример тех, кто жил до него и отличился своими заслугами или добродетелями. Если бы твой отец согласился стать членом парламента и поддержать правительство в этот критический момент, на его происхождение посмотрели бы сквозь пальцы, а ты впоследствии мог бы с гордостью оглядываться на его деяния. Но боюсь, вся его душа полна недостойной и унизительной страсти к наживе. Деньги — необходимая принадлежность высокого ранга, а без различия рангов не может быть порядка, а без порядка не может быть свободы. Но когда любовь к деньгам вытесняет уважение к происхождению и достойным поступкам, общество утрачивает то чувство, на котором основаны все его благородные начинания». Как видите, дорогая Анна, наши отцы придерживаются совершенно различных взглядов по очень важному вопросу. Так что естественное чувство к своему отцу и давнишнее уважение к вашему ставит меня в затруднительное положение: я не знаю, чей взгляд принять. Если бы я только встретил такую милую, умную и красивую девушку, как вы, которая пожалела бы меня, я женился бы на ней завтра же и построил бы все свое будущее на том счастье, которое можно найти с такой подругой.

Анна, по обыкновению, выслушала меня молча. Однако она смотрела на брак несколько иными глазами, чем я, и это стало ясно на следующий же день, когда молодой сэр Гарри Гриффин (его отец умер) сделал ей предложение и получил решительный отказ.

Несмотря на то, что в доме священника мне всегда было хорошо, я не мог не чувствовать, что занимаю в обществе, как говорят французы, ложное положение. Если известно, что молодого человека ждет большое богатство, его нельзя совсем не замечать в стране, управление которой основано на представительстве собственности и в которой «гнилые местечки», дающие место в парламенте, открыто продаются. И тем не менее те, чье наследственное состояние было скоплено их дедами, гордились этим случайным преимуществом и постоянно давали мне понять, что мое, как бы оно ни было велико, создано моим отцом. Сколь часто в это время я желал (как позже выразился один великий вождь нашего века) быть своим собственным внуком. Казалось бы, тот, кто ближе всех к основателю состояния, получает главную долю накопленного, а тот, кто ближе всех по своему поколению к основателю рода, прославившему себя и свое потомство, скорее всего испытывает на себе влияние его характера, и все же я скоро понял, что в высоко утонченном и интеллектуальном обществе, лишь только дело заходит о почестях и власти как награде для потомков, все решительно отказываются считаться с какими-либо разумными соображениями в этом вопросе. Я чувствовал себя не на своем месте, меня мучили неуверенность и стыд, уязвленная гордость и негодование, короче говоря, я занимал ложное положение и, к несчастью, такое, из которого я не видел удобного пути для отступления: разве только тоже заняться биржевыми спекуляциями или перерезать себе горло. Одна лишь Анна, добрая, кроткая ясноокая Анна, входила во все мои радости и горести и как будто видела меня таким, каким я был. Ее не ослепляло мое богатство и не отпугивало мое происхождение. В тот день, когда она отказала молодому сэру Гарри Гриффину, я готов был упасть перед ней на колени и благословлять ее.

Говорят, что, как ни изучай свой душевный недуг, он от этого не проходит. Я был живым примером той истины, что постоянные размышления о своих обидах и неудачах только усугубляют зло. Боюсь, что человеку свойственно недооценивать те преимущества, которыми он обладает, и преувеличивать те, которых он лишен. Сто раз за полгода, после того как молодой баронет был отвергнут, я принимал решение броситься к ногам Анны, и каждый раз меня удерживало опасение, что я недостоин столь превосходной девушки, притом внучки седьмого в роду английского баронета.

Не берусь объяснять связь между причиной и следствием, ибо я не врач и не метафизик. Но смятение духа, порожденное всеми моими сомнениями, надеждами, страхами, принятыми и не исполненными решениями, начало отражаться на моем здоровье. Я уже собирался уступить настояниям моих друзей (больше всех была озабочена Анна) и отправиться путешествовать, как вдруг меня призвали к смертному одру моего предка. Я покинул дом священника и устремился в город с поспешностью, подобающей единственному сыну и наследнику, вызванному по такому важному поводу.

Я нашел своего предка в полном сознании, хотя врачи уже отказались от него: обстоятельство, свидетельствовавшее о таком бескорыстии, какого трудно было ожидать по отношению к пациенту, по общему мнению, стоившему больше миллиона. Слуги и двое-трое друзей, собравшихся по этому печальному случаю, встретили меня с теплым сочувствием и всячески выражали участие и желание помочь.

Больной же встретил меня гораздо равнодушнее. Обращение всех его способностей на единственную задачу, суровая целеустремленность, часто подчиняющая себе тех, кто полон решимости победить, и обычно проявляющаяся в их внешней манере, а также отсутствие более тесных уз, слагающихся при обычном благожелательном общении, — все это создало между нами отчужденность, которую не могло преодолеть одно лишь естественное родственное чувство. Я говорю о естественном родственном чувстве, ибо, несмотря на сомнения, бросающие свою тень на ту ветвь моего генеалогического древа, которая соединяет меня с моим дедом с материнской стороны, право короля на корону не более очевидно, чем было мое происхождение по прямой линии от моего отца. Я всегда считал его своим предком de jure, как и de facto note 4, и готов был бы любить и чтить его как такового, если бы мои естественные стремления встречали больше теплоты с его стороны.

Тем не менее, вопреки этому продолжительному и неестественному отчуждению между отцом и сыном, наша встреча была не лишена некоторых проявлений чувства.

— Наконец-то ты здесь, Джек! — сказал мой предок. — Я боялся, мой мальчик, что ты опоздаешь.

Его затрудненное дыхание, изможденный вид и прерывистая речь внушили мне благоговейный страх. Впервые стоял я у ложа смерти, и грозная картина перехода человеческого существования в небытие и бесконечность неизгладимо запечатлелась в моей памяти. И это была не просто сцена смерти, но семейная сцена смерти. Не знаю, как и почему, но мне показалось, что мой отец, теперь походил на Голденкалфов больше, чем когда-либо раньше.

— Наконец-то ты здесь, Джек! — повторил он. — Я рад этому. Ты единственный, кто теперь меня интересует. Может быть, было бы лучше, если бы я больше общался с моими ближними, но ты будешь только в выигрыше. Ах, Джек, все мы в конце концов лишь жалкие смертные! Быть вырванным из жизни так внезапно и таким молодым!

Мой предок уже отпраздновал свой семьдесят пятый день рождения, но, к несчастью, еще не успел свести всех счетов с миром, хотя и выдал врачу его последний гонорар, а священника отослал с таким пожертвованием для бедных его прихода, какого хватило бы на то, чтобы какой-нибудь нищий прожил в веселье остаток своей жизни.

— Так ты, наконец, пришел, Джек! Ну что ж, мой убыток станет твоим барышом, мальчик! Скажи сиделке, чтобы она вышла из комнаты.

Я исполнил его приказание, и мы остались одни. Отец сунул руку под подушку.

— Возьми этот ключ, — сказал он, — и отопри верхний ящик моего бюро. Достань оттуда пакет, адресованный тебе.

Я молча повиновался. Мой предок сперва поглядел на пакет с грустью, которую мне трудно передать, ибо она не была ни земной, ни отрешенной, а каким-то своеобразным и жутким смешением той и другой, потом вложил бумаги мне в руку, медленно и неохотно расставаясь с ними.

— Ты дождешься моего… отбытия, Джек?

Слеза выкатилась у него из глаза и упала на его исхудалую руку. Он грустно поглядел на меня, и я ощутил легкое пожатие его пальцев, означавшее ласку.

— Жаль, Джек, что мы не знали друг друга ближе! Но провидение не дало мне отца, а я, по собственной глупости, жил, как будто у меня не было сына. Думаю я, что твоя мать была святая. Но боюсь, я понял это слишком поздно. Что же, благословение нередко осеняет нас в последнюю минуту!

После этого мой предок выразил желание, чтобы его больше не тревожили. Я позвал сиделку, удалился в свою скромную комнату и тщательно запер пакет на надежный замок. Это была объемистая запечатанная связка бумаг, на которой рукой умирающего было написано мое имя. Только еще один раз увиделся я с отцом так, что мог говорить с ним. Со времени нашего первого свидания ему становилось все хуже, его сознание часто омрачалось, и, как грешный кардинал у Шекспира, он «скончался и не подал знака».

Но через три дня после моего приезда, когда я находился один подле него, он вдруг очнулся от состояния, близкого к бесчувствию, и единственный раз после нашего первого разговора словно бы узнал меня.

— Так ты, наконец, приехал, Джек! — произнес он замогильным голосом. — Можешь ли ты сказать мне, мальчик, почему они мерили город золотыми тростями? (Сиделка в этот день читала ему главу из Откровения, которую он назвал сам.) Видишь, мой милый, стена-то была из ясписа, а город — из чистого золота… Мне не нужно будет денег в моем новом жилище… Ха-ха, они там ни к чему! Я не сошел с ума, Джек!.. Если бы я любил золото меньше, а своих ближних — больше!.. Сам город из чистого золота, а стены из ясписа — драгоценная обитель! Ха-ха, Джек, ты слышишь, мальчик? Я счастлив… более, чем счастлив, Джек!.. Золото… золото!

Заключительные слова он громко крикнул. Это были последние слова, слетевшие с уст Томаса Голденкалфа. На шум вбежали люди, но он был уже мертв. Как только печальная истина была окончательно установлена, я приказал всем выйти из комнаты и несколько минут оставался наедине с покойником. Его лицо застыло, в глазах, все еще открытых, отражался блеск безумного восторга, охватившего его в последний миг, и все черты являли ужасную картину неотвратимой гибели. Я опустился на колени и, хотя и был протестантом, горячо помолился о спасении души покойного. Затем я простился с первым и последним моим предком.

За этой сценой последовал обычный период притворной скорби, погребение и всякие проявления надежд со стороны окружающих. Я заметил, что в дом зачастили люди, которые при жизни хозяина редко переступали его порог. Они уединялись по углам, вполголоса беседовали между собой и как-то странно косились на меня. Постепенно число посетителей возрастало и дошло приблизительно до двадцати. Среди них приходской священник, казначеи нескольких благотворительных обществ, трое стряпчих, четверо или пятеро крупных биржевиков во главе с сэром Джозефом Джобом и трое профессиональных благодетелей, чье единственное занятие, по-видимому, состояло в том, чтобы поощрять ближних проявлять милосердие.

На следующий день после того, как мой предок был похоронен, народу в доме собралось еще больше, чем обычно. Тайные совещания оживились и участились, и наконец меня пригласили к этим незваным гостям, в комнату, которая была святая святых скончавшегося хозяина дома. Я вошел и предстал перед двадцатью чужими лицами, недоумевая, почему я, который до сих пор так незаметно проходил по жизни, так некстати вдруг понадобился всем этим людям. Сэр Джозеф Джоб обратился ко мне от имени собравшихся:

— Мистер Голденкалф, — начал он, для соблюдения приличий утирая глаза, — мы послали за вами, полагая, что уважение к нашему покойному превосходному и высокочтимому другу требует, чтобы мы дольше не пренебрегали его последней волей и сразу же вскрыли его завещание, с тем чтобы немедленно принять меры к его выполнению. Было бы правильнее, если бы мы сделали это еще до погребения, так как мы не могли предвидеть его волю в отношении его достойных останков. Но я твердо решил выполнить все, как он распорядился, даже если бы для этого нам пришлось извлечь тело из могилы.

Я обычно бываю покладист и, пожалуй, доверчив, но природа не лишила меня известной твердости характера. Мне показалось непонятным, какое дело может быть сэру Джозефу Джобу, да и вообще кому-либо, кроме меня, до завещания моего предка. И я не замедлил заявить об этом в выражениях, которые трудно было истолковать превратно.

— Поскольку я единственный сын и, более того, единственный известный родственник покойного, — сказал я, — мне непонятно, джентльмены, почему этот вопрос так живо интересует стольких посторонних людей!

— Очень метко и, несомненно, уместно сказано, сэр, — с улыбкой ответил сэр Джозеф. — Но вы должны знать, молодой человек, что если существуют наследники, то существуют также и душеприказчики.

Об этом я уже знал, и у меня каким-то образом сложилось впечатление, что из этих двух занятий второе — более доходное.

— Есть ли у вас какие-нибудь основания предполагать, сэр Джозеф Джоб, что мой покойный отец для выполнения этой миссии избрал вас?

— Это выяснится в конце, молодой человек. Известно, что ваш отец умер богатым, очень богатым. Конечно, он оставил гораздо меньше, чем будут утверждать праздные языки, но все-таки это вполне приличное состояние. И неразумно было бы предполагать, будто такой осторожный и предусмотрительный человек позволил бы, чтобы его деньги перешли к законному наследнику, юноше двадцати двух лет, несведущему в делах, не имеющему большого опыта, подверженному в таком возрасте всем соблазнам нашего развращенного и расточительного века, не оставив распоряжений, которые бы на некоторое время передали его трудовые заработки на попечение людей, подобно ему знающих цену деньгам.

— Нет! Никогда! Это совершенно невозможно! — восклицали присутствующие, покачивая головами.

— К тому же покойный мистер Голденкалф хорошо знал всех виднейших людей на бирже, и особенно сэра Джозефа Джоба, — добавил кто-то.

Сэр Джозеф Джоб кивнул, улыбнулся и погладил рукой подбородок в ожидании моего ответа.

— Собственность в опасности, сэр Джозеф, — иронически заметил я, — но дело не в этом. Если завещание существует, узнать его содержание столько же в моих интересах, как и в ваших. И я не возражаю против того, чтобы немедленно начать поиски.