Джеймс Фенимор Купер
Краснокожие
Глава I
Твоя мать была образцом добродетели, и она говорила: ты — моя дочь; твой отец был князем Милана и имел единственную наследницу принцессу; это неплохое происхождение.
«Буря»
Мой дядя Ро и я только что совершили дальнее путешествие на восток и после долгого отсутствия, длившегося пять лет, вернулись, наконец, в Париж. Мы возвращались через Египет, Алжир, Марсель и Лион и целых восемнадцать месяцев не имели ни одной строчки известий из Америки. Несмотря на все принятые нами меры для того, чтобы нам высылали нашу корреспонденцию на разные банкирские дома Италии, Турции и Мальты, мы не застали нигде ни одного письма.
Мой дядя долго путешествовал по Европе или, вернее, долго проживал в ней, так как из пятидесяти девяти лет своей жизни он не менее двадцати провел вне своей родины — Америки.
Старый холостяк, без всяких определенных занятий, получавший довольно кругленький доходец со своих поместий, становившихся год от года более доходными, благодаря возрастающему развитию соседнего с ним города Нью-Йорка, мой дядя, имея склонность к путешествиям, проводил большую часть своей жизни там, где находил возможность лучше удовлетворять всем своим вкусам.
Хедж Роджер Литтлпедж, младший сын деда моего Мордаунта Литтлпеджа и его жены Урсулы Мальбон, родился в тысяча семьсот восемьдесят шестом году. Отец мой Мальбон Литтлпедж был старшим сыном деда, и если бы он пережил своих родителей, то унаследовал бы от них громадное поместье Равенснест («Воронье гнездо»). Но мой отец скончался молодым, а потому, по достижении восемнадцатилетнего возраста, я получил все то, что должно было быть его законной частью.
Мой дядя Ро на свою долю получил Сатанстое (Чертов палец) и Лайлаксбуш (Сиреневый куст), две загородных дачи, при которых имелись и небольшие фермы, которые хотя и не могли быть названы поместьями в строгом значении этого слова, но, в сущности, были не менее доходными владениями, чем даже все необозримые луга, поля и пашни Равенснеста. Дядя мой был богат, и все мы были прекрасно обеспечены: тетки мои имели крупные капиталы в различных облигациях и верных закладных, а также в городских акциях; сестра же моя Марта располагала состоянием по меньшей мере в пятьдесят тысяч долларов наличными деньгами. У меня тоже было немало городских акций, которые с каждым годом повышались в цене и давали прекрасные доходы. Статья о неприкосновенности капитала и процентов до моего совершеннолетия в течение семи лет немало способствовала изрядному приращению моих капиталов, надежно помещенных под проценты в обществе штата Нью-Йорк. Эта статья, или, вернее, оговорка в завещании гласила, что я вступлю во владение всем моим состоянием не ранее, чем мне исполнится двадцать пять лет. Коллегию я окончил к двадцати годам, и дядя Ро предложил попутешествовать, чтобы пополнить пробелы моего образования. Так как такого рода перспектива всегда является заманчивой для молодого человека, то мы, недолго думая, отправились в путь как раз в то время, когда окончился несколько задержавший нас финансовый кризис тысяча восемьсот тридцать шестого — тридцать седьмого годов. В Америке требуется не меньше усилий для того, чтобы сохранить в целости свои капиталы, чем для того, чтобы их нажить.
Звали меня так же, как и дядю моего, Хеджес Роджер Литтлпедж, но меня называли Хегс, тогда как дядю вся родня звала Роджер, Ро и Хедж, смотря по тому, как кому нравилось.
У этого добрейшего дядюшки Ро была своя особая система снимать повязку с глаз американцев и очищать от тины провинциализма республиканские алмазы.
По его мнению, следовало начинать непременно с азбуки и уж затем переходить последовательно к литературе и математике. Но, впрочем, это требует кое-каких пояснений. Дело в том, что большинство путешествующих американцев высаживается в Англии, стране наиболее передовой по части материального развития, а затем отправляются в Италию, иногда в Грецию, а уж Германию и другие менее деятельные северные страны оставляют обыкновенно напоследок. Но дядя мой находил нужным начинать с древних и кончать новейшими народами и странами, хотя и сознавал, что таким путем отчасти умаляется прелесть новизны. Так, например, американец, прибывший прямо с родного западного материка, конечно, может наслаждаться и в Англии воспоминаниями прошедшего, но эти самые воспоминания прошлого покажутся ему и бледными, и мало интересными после того, как он успел уже повидать и храм Нептуна, и Колизей, и Парфенон или, вернее, то, что еще уцелело от них. Так было и со мною. Сойдя на берег в Ливорно, мы в течение года объехали Италию. Затем через Испанию и Францию добрались до Парижа, а уж оттуда отправились в Москву и к берегам Балтийского моря. Следуя далее этим путем, мы направились в Англию, причем избрали путь на Гамбург. Объехав все уголки Соединенных Британских Королевств, все древности которых мне показались весьма интересными в сравнении со всем тем, что я уже видел, мы, наконец, вернулись в Париж, где самородному американскому алмазу надлежало приобрести необычайный блеск и чудную шлифовку.
Мой дядя Ро особенно любил Париж, где приобрел собственный небольшой отель, в котором постоянно оставлял для себя роскошно убранную, прекрасную квартиру, занимавшую весь первый и второй этажи. Остальную часть дома занимали жильцы. Иногда, когда дядя отлучался из Парижа на время более полугода, он, в виде особой милости, соглашался сдать и свою квартиру какой-нибудь знакомой семье американцев. И в таких случаях вся сумма наемной платы употреблялась им на обновление обстановки и приобретение новых ценных вещей.
По возвращении нашем из Англии мы провели целый сезон в Париже, посвящая все время исключительно шлифовке самородного алмаза. Когда моему дяде вдруг пришла фантазия, что мне необходимо побывать на востоке, он и сам еще дальше Греции ни разу не бывал, и потому решился сопутствовать мне и на этот раз.
За это время мы посетили Грецию, Константинополь, Малую Азию, Святую землю, Аравию, Красное море и Египет. Мы отсутствовали более двух лет и уже очень давно не получали никаких известий из Америки.
В письмах, получаемых нами ранее, ни одним словом не упоминалось о наших общих семейных и денежных делах. Мы знали только, что акции различных банков стояли высоко и что повсюду наши переводы выплачивались нам с готовностью и без малейших затруднений.
Но вот все наши странствования окончены, и мы, наконец, снова в стенах прекрасного Парижа. Наш почтовый дормез подвез нас прямо к роскошному отелю дяди на улице Сен-Доминик, а час спустя мы сидели уже за обедом под своим собственным домашним кровом. Жилец, занимавший в наше отсутствие квартиру дяди, выехал из нее согласно условию за месяц до нашего возвращения. В течение этого месяца старый консьерж с женой успели все привести в порядок, поправить и возобновить, нанять необходимую прислугу, а главное, отменнейшего повара, и приготовить все к нашему возвращению.
— Надо признаться, Хегс, что в Париже можно прекрасно жить, если только обладаешь «умением жить». Но вместе с тем, мне что-то очень хочется подышать воздухом нашей далекой родины. Можно и говорить, и думать все что угодно об удовольствиях, удобствах и столе Парижа, но все же нет ничего, что бы могло сравниться с родным гнездом.
— Да, я тоже говорил вам, дядя, что Америка — прекрасная страна, чтобы покушать и попить, каковы бы ни были во многом другом ее недостатки.
— Ты говоришь: прекрасная страна, чтобы покушать и попить. Ну да, но только при условии суметь избавиться от излишнего жира и заручиться прежде всего приличным поваром. А впрочем, ведь между кухней Новой Англии и центральных штатов такая же разница, как между английской и немецкой кухней, то же самое можно сказать и про центральные южные штаты, в которых стол напоминает до некоторой степени кухню Вест-Индии, тогда как кухня средних штатов почти та же, что и английская, если прибавить к ней кое-какие наши отличнейшие блюда, как, например, баранья голова, железница
note 1, водяная птица и многие другие.
— Не предложить ли тебе, Хегс, немного этого неизбежного «poulet a la Marengo? » Ах, как бы я желал, чтобы то была наша американская дворовая птица с добрым ломтем дикого поросенка! Словом, я чувствую себя сегодня завзятым патриотом, мой милый Хегс!
— Это весьма естественно, дядя Ро, и я готов обвинить себя в том же грехе. Ведь вот уже пять лет, как мы вдали от родины; мы так давно не имеем оттуда никаких вестей, да и к тому же мы знаем, что теперь наш Джекоб (то был вольноотпущенный из негров, находившийся в услужении у дяди), мы знаем, — говорю я, — что Джекоб отправился за нашими газетами и письмами, и потому невольно переносишься душой и мыслью по ту сторону Атлантического океана. Я убежден, что завтра у нас обоих будет легче на душе, когда мы успеем ознакомиться с содержанием наших писем и газет.
— Знаешь что, Хегс, выпьем-ка мы с тобой по старому нью-йоркскому обычаю! Покойный твой отец и я никогда бы не подумали омочить губы в стакане доброй мадеры без того, чтобы не сказать друг другу: «Твое здоровье, Малх! » — «Твое здоровье, Хегс! ».
— Да, хотя обычай этот уже немного устарел, но у американцев он стал почти священным, так как они долее всех других придерживались этого обычая, а потому я с радостью буду пить за ваше здоровье.
— Спасибо, Хегс! .. Анри!
Так звали дворецкого моего дяди, которому этот последний, во все время нашего отсутствия в Париже, продолжал полностью выдавать содержание с тем, чтобы раз вернувшись быть уверенным, что этот добросовестный и честный человек вновь примет на себя все хлопоты по дому и хозяйству.
— Monsieur? — отозвался Анри.
— Вот видите ли, друг мой, я ничуть не сомневаюсь в том, что это старое Бургундское — отличное вино, да и на вид оно мне кажется прекрасным; но мы сегодня хотим с моим племянником выпить по-американски, и потому я думаю, что вы нам не откажете в стакане доброй мадеры.
— Я очень счастлив, что могу вам этим услужить, monsieur, сию минуту!
Мы с дядей выпили его любимой мадеры, хотя о качестве ее я бы не мог сказать ничего особенно лестного.
— Что за прекрасный фрукт эта Ньютаунская ранета! — воскликнул за десертом дядя, вертя в руках полуочищенную грушу. — Французы так много говорят здесь про свои пресловутые «poires de beurre»
note 2, но на мой вкус они не могут выдержать сравнения с теми ранетами, какие мы имеем в Сатанстое; кстати будь сказано, эти ранеты даже гораздо лучше тех, что получаются по ту сторону реки в самом Ньютауне!
— Вы правы, дядя, ваши груши превосходны, и ваш фруктовый сад в Сатанстое лучше всех тех, какие мне случалось видеть. Но часть его, если не ошибаюсь, взята была под квартал города Дибблтон.
— Да, чтобы черт побрал этот проклятый городишко! — воскликнул дядя. — Я очень сожалею, что уступил даже один аршин этой земли, хотя я от этой продажи выручил, в сущности, немало денег. Но что такое деньги! Они не могут нас вознаградить за то, что дорого нашему сердцу.
— Вы говорите, дядя, что получили большую сумму за тот клочок земли, а во сколько, смею спросить, ценили Сатанстое, когда он вам достался от деда?
— Уж и тогда по своей стоимости Сатанстое представлял собою довольно кругленькую сумму. Ведь это первоклассная прекраснейшая ферма и вместе с камышами и солончаками имеет не менее пятисот акров всякой земли.
— Насколько помнится, вы получили Сатанстое в тысяча восемьсот двадцать девятом году?
— Да, именно, это был год смерти моего отца. В то время эту ферму ценили в тридцать тысяч долларов, но ведь в ту пору земля в Вестчестере не имела большой цены.
— Да, знаю. Ну, а впоследствии вы продали городу около двухсот акров, в том числе значительную часть камышей, за пустячную сумму в сто десять тысяч долларов наличными деньгами, не так ли? Дельце недурное! Грех сказать!
— Наличными деньгами я получил лишь восемьдесят тысяч, а остальные тридцать обеспечены верной закладною.
— Ведь закладная же у вас цела и сейчас, насколько я знаю; эта ипотека, кажется, простирается чуть ли не на весь Дибблтон. Да, что и говорить, целый, хотя и небольшой, но все же город, может считаться недурным обеспечением для тридцати тысяч долларов.
— Оно, конечно, так, но все же, если бы мне вот сейчас вздумалось оправдать свои деньги, то, право, любой филадельфийский поверенный был бы в немалом затруднении, так как ему пришлось бы воевать с каждым отдельным владельцем городских акций.
— Хм, значит, с Лайлаксбушем вам было меньше хлопот?
— Да, там дело совсем иное. Ты знаешь, Лайлаксбуш расположен на острове Манхаттен, и нет сомнения, что рано или поздно там будет построен город. Правда, что эта ферма находится почти в восьми верстах от ратуши, но, несмотря на это, эта земля во всякое время найдет покупателя и может дать большие деньги. Да и кто может знать, что со временем город не разрастется до самого Кингсбриджа?!
— Я слышал, что вы за него взяли хорошую цену, дядя?
— Да, немало, триста двадцать пять тысяч долларов наличными. Я не соглашался на рассрочки и требовал всю сумму сразу. Теперь все эти деньги мною помещены в надежных шестипроцентных акциях компании штатов Нью-Йорк и Огайо.
— Здесь многие сочли бы это за весьма дурное помещение капиталов,
— заметил я.
— Тем хуже для них! Что там ни говори, Америка — великая и славная страна; мы можем только радоваться и гордиться, что мы с тобой ее сыны, нет нужды, что в нее кидает камни чуть ли не весь крещеный мир.
— Но ведь нельзя не сознаться, что у других это желание бросать в нас камнем явилось, вероятно, просто из подражания нам, так как, поистине, если и есть такая нация, которая только и делает, что постоянно побивает сама себя камнями, так это наша возлюбленная родина.
— Да, есть грех, но это ведь не более, как пятно на Солнце! Ты повидал и ознакомился теперь довольно основательно почти со всеми народами и странами Старого Света и должен был сам лично убедиться, насколько наша родина стоит выше их всех.
— Я помню, дядя, что вы всегда так отзывались об Америке, а вместе с тем вы большую половину своей жизни, с того момента, как стали независимы, провели вне этой великой и славной страны.
— Это чистейшая случайность, дело вкусов и склонностей, мой друг; любя душевно свою родину, я не решусь утверждать, что Америка — именно та страна, где молодому человеку всего приятнее вступать в жизнь, о, нет! У нас число различных развлечений и увеселений слишком ограничено; у нас народ все больше деловой, и там живется хорошо семейным людям, имеющим свой собственный родной очаг, свою семью и свое дело; а человеку свободному, ничем не занятому, без всяких сильных сердечных привязанностей, трудно найти у нас такое разнообразие и развлечений, и наслаждений, как в этой старой части света. Мало того, я готов согласиться, что не материально, а умственно в любой столице или большом центре какого-нибудь европейского государства люди переживают за один день больше разного рода впечатлений и ощущений, нежели, например, у нас, в Нью-Йорке, Филадельфии и Балтиморе за целую неделю.
— Ну, а о Бостоне вы не упомянули, дядя! — заметил я.
— Да, о Бостоне я ничего не говорю, там все ужасно чутки и впечатлительны, а потому лучше оставить их в покое. Но если здесь, в Европе, людям праздной жизни, людям, с некоторой утонченностью вкусов и привычек, живется лучше, чем у нас, зато каждому человеку дела и плодотворной мысли, каждому филантропу, философу, экономисту найдется в Америке много материала, доказывающего превосходство нашей нации. Взгляни хотя бы на наши законы: какое удивительное равенство для всех! И все они построены на непоколебимых основах справедливости и правды, направлены на благо общества и каждой отдельной личности и одинаковы для бедных и богатых.
— Да так ли, дядя?! Равно ли покровительствуют все наши законы и бедным, и богатым?
— Ну, я готов, пожалуй, согласиться, что тут есть некоторый грех, но всему человечеству присуще некоторое пристрастие; никто не вправе ожидать здесь, на земле, полного совершенства, и в сущности, если говорить правду, то даже и пристрастие это скорее клонится в лучшую, а не в худшую сторону. Если уже неизбежно, согласно вечному порядку жизни, что во всем должна быть некоторая доля несправедливости или неравенства, то, без сомнения, лучше, чтоб это было в пользу бедняков, чем в пользу богачей.
— Нет, дядя, истинная справедливость не разбирает, кто беден, кто богат — она должна быть одинакова для всех. Мне часто приходилось слышать, что гнет и власть большинства — это самый ужасный, самый беспощадный деспотизм.
— Да, там, где этот деспотизм на самом деле существует; конечно, легче удовлетворить одного тирана, чем целую толпу тиранов, да и ответственность, если она ложится на одного, бывает несравненно тяжелее и страшнее, и самая вина проступка ярче и перед Богом, и перед людьми; вот почему я верю и понимаю, что самодержавный царь даже тогда, когда имеет наклонность быть деспотом, может быть остановлен и удержан от некоторых поступков и деяний страхом ответственности за свои поступки, если вся тяжесть этой ответственности должна пасть всецело на его голову. Но ведь у нас почти ни в чем не проявляется какой бы то ни было деспотизм, а если даже где-нибудь он существует, то уж, конечно, не в такой мере, чтобы перевесить все преимущества нашей системы правления.
— Я слышал, дядя, от очень умных людей, что первое печальное явление нашей системы, это — постепенный упадок чувства справедливости в нас самих. Судьи наши утратили мало-помалу все свое влияние, тогда как присяжные настолько же искусно и усердно создают законы, насколько обходят и преступают их, смотря по обстоятельствам.
— Во всем этом есть доля правды, Хегс, об этом я не спорю; и я не хуже тебя знаю, что в любом более или менее важном процессе принято спрашивать не то, которая из двух тяжущихся сторон права, а то, чью сторону гнут присяжные. Впрочем, я ведь вовсе не говорю о совершенстве, я только утверждаю, что родина наша — великая и славная страна, и мы с тобой можем гордиться, что старый Хегс Роджер, наш предок и тезка, вздумал сюда переселиться полтора века тому назад. Чем я особенно горжусь у нас, так это равенством всех людей перед законом.
— Да, если бы богатые имели те же права и преимущества, как беднота, тогда и я бы согласился с вами.
— Ну, да, об этом можно кое-что сказать, но это же неважно.
— Ну, а последний новейший закон о несостоятельности и банкротствах! Что вы на это скажете?
— Да что и говорить! Это, действительно, возмутительное дело!
— А случалось ли вам, дядя, слышать или читать об одном фарсе, поставленном по этому самому поводу на одной из второстепенных сцен в Нью-Йорке, вскоре после нашего с вами отъезда из Америки?
— Нет, не слыхал, хотя, говоря правду, все наши пьесы, в сущности, все те же фарсы — о них и говорить, пожалуй, не стоит.
— Нет, эта пьеса заслуживает некоторого внимания, она задумана довольно остроумно: это все та же старая история доктора Фауста, в которой молодой повеса запродал дьяволу свою душу и тело. И вот однажды вечером, когда он вместе с целой гурьбой веселых, хмельных товарищей кутил, развратничал, шумел и веселился, является к нему его кредитор и требует, чтобы его впустили. И вот он входит, на козьих ножках и с рожками на лбу, а также, если я не ошибаюсь, с длинным тонким хвостом на манер коровьего; однако Том (это имя повесы) не робкого десятка парень, его безделицей не напугаешь, он настаивает на том, чтобы его приятель Дик докончил начатую веселенькую песню, прерванную приходом незваного гостя, как-будто появление этого последнего нимало его не касалось. Но, несмотря на то, что у всей остальной компании не было никакого рода дел или условий с косматым чертом, Сатаной, все же у большинства были тайные грешки, благодаря которым все они чувствовали себя не совсем ловко в присутствии этого нового лица, и многие из них смутились, несмотря на изрядное количество выпитого вина. Однако запах серы давал о себе знать, напоминая о присутствии здесь не совсем обычного гостя; тогда Том, встав из-за стола, подходит к нему и вежливо осведомляется, по какому делу он явился сюда.
— Вот это ваше обязательство, милостивый государь, — отвечает нахалу Сатана, указывая многозначительно на некий документ.
— Ну, обязательство, так что же из того? Ведь оно, кажется, в порядке?
— Да, но разве это не ваша подпись, не ваша рука?
— Ну, да, моя, я этого не отрицаю!
— И подпись эта сделана вашей кровью?
— Да, это ваша шутовская выдумка, я вам тогда же говорил, что чернила имеют ту же цену перед лицом закона.
— Ваш срок истек семь минут и четырнадцать секунд тому назад! И я теперь требую уплаты!
— Ха, ха! Вот славный долг! Да кто же теперь платит? Даже и Пенсильвания, и Мэриленд, и те не думают платить! А, впрочем, если вы настаиваете, то сделайте одолжение, — и с этими словами Том вытаскивает из кармана бумагу и добавляет с неподражаемым комизмом: — Так вот, уж ежели вы так требовательны, вот получите — это новый закон о несостоятельности и банкротствах, подписанный Смис-Томсоном.
После этого разочарованный вконец Сатана исчез со скрежетом зубовным, бормоча всякие проклятия.
Дядя Ро рассмеялся от души; но вместо того, чтобы из моего рассказа сделать те выводы, каких я ожидал, получил после этого лишь еще лучшее мнение о нашей родине.
— Так что же, Хегс, это доказывает только, что между нами есть немало смышленых парней! — воскликнул он и даже прослезился от умиления. — Хотя есть несколько дурных и превратных законов и несколько дурных и развращенных людей, которые применяют их не так, как должно, но что же из того? Ведь говорят: в семье не без урода! А вот и Джекоб с нашими письмами и газетами! Их целая корзина.
Действительно, Джекоб, очень почтенный негр, внук старого невольника по имени Джеп, который и до настоящего времени жил на моей земле в прекрасном Равенснесте, принес нам около двухсот писем. В этот момент мы кончали десерт, и я и дядя поднялись из-за стола, чтобы взглянуть поближе на все эти конверты и обертки. Разобрать нашу почту было на этот раз дело нелегкое.
— Здесь целая дюжина писем моей сестры, — заметил я, разбирая газеты и письма, адресованные на мое имя.
— Конечно, ведь твоя сестра еще не замужем и потому имеет время думать о брате, ну, а мои все замужем и одно письмо в год — максимальная порция. Но вот дорогой почерк моей матери. Урсула Мальбон никогда своих детей не позабудет. Ну, теперь покойной ночи, милый Хегс, — добавил дядя, забрав всю свою почту, — нам на сегодня дела хватит, а завтра увидимся поутру и сообщим друг другу наши новости.
— Покойной ночи, дядя! — отозвался я. — Завтра за завтраком мы с вами побеседуем опять о нашей милой родине и о наших близких.
* Глава II
Отчего склоняется чело моего государя, как колос, отягченный благодеяниями Цереры?
«Генрих VI»
Я вчера улегся спать не ранее двух часов ночи и встал поутру около десяти, но лишь после одиннадцати ко мне явился Джекоб с докладом, что господин его вышел из своей спальни в столовую и ожидает меня к завтраку. Конечно, я, в свою очередь, немедля поспешил к нему, и несколько минут спустя мы с дядей уже сидели за столом.
При входе меня поразил серьезный, озабоченный вид дяди. Возле его прибора на столе лежало несколько номеров газет и письма. Его обычное приветствие «добрый день, Хегс» было как и всегда ласково и сердечно, но мне послышалась в его словах какая-то грустная нотка.
— Надеюсь, у вас не было никаких неприятных известий?! — воскликнул я, поддавшись первому впечатлению. — Последнее письмо, которое я получил от Марты, нас извещает, что бабушка отлично себя чувствует, и все ее письмо дышит беспечной веселостью.
— Да, матушка моя здорова и, очевидно, несмотря на свои восемьдесят лет, прекрасно сохранилась; но все-таки ей хочется поскорее свидеться с нами, особенно с тобой; ведь внуки всегда бывают любимцами бабушек. А у тебя все известия приятные?
— Да, неприятного нет ничего! Все письма от Марты скорее веселые; я полагаю, что теперь она должна быть красавицей.
— И я в этом уверен, не может быть, чтобы Марта Литтлпедж не была хороша; у нас, в Америке, пятнадцать лет для молоденькой девушки, бесспорно, такой возраст, когда можно почти что безошибочно определить, какая из нее должна быть женщина; к тому же я не раз слыхал от старых людей, знавших нашу бабку, что Марта очень похожа на нее, когда та была в ее летах, а наша бабка в свое время была первейшею красавицей во всей стране.
— В письмах сестры встречаются также намеки на некоего Дарри Бикмэна, который, очевидно, очень сердечно к ней расположен. Вы, дядя, верно, знаете это семейство Бикмэн?
Дядюшка удивленно взглянул на меня; как истый ньюйоркец и по рождению, и по связям, мой дядя питал особое уважение ко всем старым и коренным фамилиям страны и штата.
— Ты и сам, верно, должен знать, Хегс, что у нас имя Бикмэн считается старинным и всеми уважаемым, — ответил дядя. — Есть одна ветвь этих Бикмэнов или Бакмэнов, поселившаяся по соседству с нашим Сатанстое, и я предполагаю, что Марта, навещая мою мать, имела случай видеть и встречать их там. Да, это известие меня сердечно радует. Но, между прочим, я получил одно, которое меня глубоко огорчило! — добавил дядя.
Встревоженный и удивленный, я смотрел на его красивое и огорченное лицо, которое он прикрывал рукою.
— Осмелюсь спросить вас, что это за вести, которые так огорчили вас? — решился я спросить, наконец, дядю.
— Да, я тебе сейчас все расскажу. Ты должен знать об этом уж потому, что ты имеешь прямое отношение к этому делу.
— Я не понимаю, на что вы намекаете, милый дядюшка. Будьте добры, объяснитесь обстоятельнее.
— Я это знаю и потому сейчас же поясню то, что сказал. Ты, конечно, знаешь земли Ван-Ренсселара; они занимают громадное пространство на протяжении сорока восьми миль от запада к востоку и двадцати четырех миль с севера к югу. За исключением трех или четырех городов, лежащих на этом пространстве, вся земля эта принадлежала одному человеку. По смерти последнего Ван-Ренсселара осталось около двухсот тысяч долларов различных недоимок с разных лиц, арендовавших его земли, и этою-то суммой он в своем завещании распорядился по своему усмотрению, назначив и душеприказчиков для приведения в исполнение своей последней воли. И вот попытка собрать эти деньги и вызвала первые смуты и беспорядки в стране. Те, которые столько времени спокойно оставались должниками, не захотели и теперь платить свои долги. Люди эти, зная всю силу и значение большинства в Америке, составили союз с другими им подобными людьми, мечтавшими о том, чтобы одним разом уничтожить всякую поземельную и арендную плату. Вот этот-то союз людей, желающих пользоваться чужой землей, но не желающих платить, и создал так называемые смуты очага. Вдруг появились группы людей, выряженных наподобие индейцев, укутанных в коленкоровые рубашки и маски цвета кожи краснокожих, вооруженных преимущественно ружьями и ножами; они вооруженной силой восстали против законной исполнительной власти полиции и судебных приставов и воспрепятствовали им собирать ренту так нагло, что судебная власть нашла необходимым вытребовать себе на помощь значительный корпус милиции, чтобы оградить своих должностных лиц во время исполнения ими служебных обязанностей. Казалось, что такой радикальной мерой бунтовщики были усмирены и порядок в стране вновь водворен; на самом деле тут вышло на беду одно весьма печальное недоразумение или ошибка. Губернатор провинции, выславший по требованию полиции на место бунта военную милицию, доложил о случившемся в законодательный совет в числе дел, относящихся к жалобам, претензиям арендаторов, как-будто они были в этом деле пострадавшими, тогда как, в сущности, действительно пострадавшими являлись только одни землевладельцы, то есть Ван-Ренсселар в ту пору. Эти беспорядки происходили исключительно только на их земле. И эта-то ошибка губернатора нанесла нашей стране громадный вред, которого, конечно, и сам он не предвидел.
— Я удивляюсь, как могла произойти подобная ошибка, как можно было говорить в защиту арендаторов, когда для землевладельца не было сделано ничего, кроме того, что строго предписывает наш закон.
— Я вижу здесь одну только причину, а именно: все дело в том, что землевладелец — единичная личность, а возмутившихся арендаторов около двух тысяч человек. Несмотря на всевозможные обвинения богатых землевладельцев в феодализме, аристократизме и барстве, ни один из Ренсселаров не имеет ни на йоту более прав или предпочтений перед законом, или иных экономических преимуществ, чем их последний конюх или лакей, если только они не негры. А всяких гарантий и обеспечений даже имеют гораздо меньше, чем их слуги и арендаторы.
— Итак, вы полагаете, что смелость и нахальство этих бунтовщиков исключительно объясняются только тем, что они представляют собою большинство избирательных голосов?
— Да, без сомнения! Если бы на каждой ферме имелось по хозяину, как имеется арендатор, то жалобы этих последних были бы приняты властями с полнейшим равнодушием, а если б на каждого арендатора приходилось по два землевладельца, то, вероятно, те же жалобы с негодованием были бы отвергнуты и оставлены без последствий.
— Но в чем, собственно, состояли жалобы господ арендаторов?
— Они жаловались на некоторые параграфы в своих условиях и контрактах, которые когда-то сами добровольно подписали, или вернее, были недовольны всеми параграфами от первого до последнего; их более всего огорчало то обстоятельство, что они не могли назваться полными, самовластными собственниками тех земель, которые по праву принадлежат не им, а их землевладельцу. Все они возроптали на контракты и всякого рода узаконенные документы, совершенно забывая, что только благодаря им теперь пользуются теми правами, какие им даны на эксплуатируемую ими землю, и что с того момента, как бумаги эти будут признаны недействительными, они тотчас же потеряют всякие права на занимаемые ими земли.
— Но как же не причастная к этому делу часть общины не восстала на защиту правого дела, не потребовала уничтожения подобных злоупотреблений и не уничтожила вконец?
— Ах, милый друг, наши законы писаны в расчет, что они будут добросовестно применяться, с твердой уверенностью, что в нашей республике всегда найдется достаточное число людей, вполне честных и справедливых, которые будут неуклонно следить за святостью и нерушимостью закона. Но на самом деле грустная истина показывает нам, что люди благонамеренные и хорошие обыкновенно бездействуют и остаются совершенно пассивными, а деятельность выпадает почти постоянно на долю людей злонамеренных, людей интриги. Нет, нет! Что там ни говори, но в смысле политического влияния никогда не следует рассчитывать на деятельность добродетели: обязательно следует опасаться во всякое время порочной и преступной деятельности зла.
— Вы смотрите не с особенно лестной точки на наше человечество, милый дядя.
— Я говорю о людях, какими их видел и узнал в двух противоположных полушариях. Но вернемся к вопросу об арендаторах: они стали кричать о правах феодализма еще и на том основании, что некоторые из фермеров господ Ван-Ренсселаров должны были выплачивать известную часть своей арендной платы не деньгами, а живностью или же несколькими рабочими днями в пользу владельца. Мы с тобой ведь достаточно знаем Америку и все ее жизненные условия, чтобы понять, что большинство земледельческого класса было бы очень счастливо, если бы им позволяли уплачивать поземельную ренту рабочими часами или различной живностью, а не деньгами; одно это уже ясно доказывает всю безосновательность вышеупомянутых сетований и жалоб. Да и на самом деле, что в этом обязательстве более феодального, чем в обязательстве булочника или же мясника по отношению к известному лицу, которому бы они обязались в течение определенного срока поставлять ежемесячно или ежедневно известное количество мяса и булок! При том, если никто не возмущается уплатой ренты хлебом и зерном, то почему же возмущаться уплатой ренты птицей?
— Но если я не ошибаюсь, — заметил я, — ведь эти обязательства всегда могут быть заменены денежною платой, не так ли?
— Совершенно верно, это всегда предоставляется на усмотрение фермера, и самое обязательство это, взамен денежной платы, обыкновенно делалось для облегчения и по желанию, и по просьбе самих арендаторов. Каждому здравомыслящему человеку, конечно, вполне ясно, что обязанность платить ренту отнюдь не создает никакой политической зависимости, равно как и открытый кредит в любой лавке — и даже того меньше, особенно если говорить о договорах и условиях арендаторов Ренсселаров; всякий должник или кредитор в любой лавке обязан уплатить свой долг в каждый данный момент, когда того потребует его заимодавец, тогда как фермеры заранее знают срок и день уплаты и могут задолго готовиться к нему. Это чистый абсурд возмущаться арендными условиями и называть их отголосками феодализма; ведь, в сущности, эти условия гораздо выгоднее для арендаторов, чем для кого-либо другого. Как я тебе уж говорил, Хегс, многие из них были «бессрочные» или же «постоянные», не трудно понять, что чем длиннее срок условия, тем выгоднее для нанимателя: предположим, например, что два фермера сняли у некоего землевладельца землю один — на бесконечный срок, а другой — на пять лет. Который же из них, думаешь ты, будет более независим от политического влияния землевладельца? Конечно, тот, который заключил условие на бесконечный срок! Он, в сущности, настолько же независим от своего землевладельца, как и землевладелец от него, за исключением лишь обязательства уплачивать в определенный срок условную арендную плату. Но, погоди, главное-то еще впереди. Ведь я еще не рассказал тебе и половины всех тех ужасов, какие вызвал этот, в сущности, совершенно безосновательный протест.
— Что же еще случилось? Скажите, ради Бога, дядя!
— Вот видишь ли, все эти беспорядки, действительно, начались на землях Ренсселаров; но вскоре не преминуло обнаружиться, что эти злоупотребления феодальной системы простираются далеко за пределы владений господ Ренсселаров, и те же беспорядки возникли и в других местах штата. Открытое сопротивление закону и прекращение арендной платы происходило и на землях Ливингстонов и, наконец, в восьми или десяти других графствах. Образовались почти повсеместно какие-то сборные войска или, вернее, хорошо вооруженные шайки, открыто сопротивляющиеся власти сборщиков поземельной ренты и появляющиеся замаскированными индейцами повсюду, куда только являлись посланные правительством чиновники для взимания с должников следуемой от них ренты. Дело это дошло уж до того, что эти шайки не побоялись уложить на месте и ранить нескольких должностных лиц, — все признаки близкой междоусобицы были налицо.
— Но что же, ради Бога, делало в это время правительство?
— О, оно делало много таких вещей, которых ему, наверное, не следовало бы делать, и наоборот, не делало почти ничего из того, что ему следовало бы делать! Самое простое и вместе с тем и самое разумное было бы, конечно, вызвать порядочный по своей численности отряд войск, который бы появлялся повсюду, где только замечалось присутствие антирентистов с их пресловутыми инджиенс, как они называли свои ряженые шайки; тогда бы разбитые наголову нарушители общественной тишины не замедлили, утомившись от преследований, рассеяться, как пыль по ветру; но вместо того наше правительство буквально ничего не делало, вплоть до того момента, когда дело дошло уж до кровопролития и беспорядки эти стали не только позором для правительства, но и бичом для всех порядочных людей, не говоря уже о тех, права и собственность которых страдали в этом вопросе. И вот, только тогда власти наши, наконец, спохватились и обнародовали закон, гласивший, что всякий, появившийся в публике ряженым и вооруженным, будет считаться законопреступником и судиться как таковой. Однако мой поверенный мистер Деннинг сообщает мне, что в Делаваре уже теперь закон этот открыто нарушается и банды более тысячи человек инджиенсов, переряженных и вооруженных, выказали открытое сопротивление сборщикам арендной платы. Чем это может кончиться, знает один Бог!
— Неужели вы опасаетесь серьезной междоусобной войны?
— Трудно сказать, что из этого может выйти и куда могут привести подобные ошибки и заблуждения, когда им беспрепятственно позволяют развиваться в народе, да еще в такой стране, как наша родина. До сих пор эти бунтовщики, в сущности, не заслуживали ничего иного, кроме презрения и пренебрежения, и всех их можно было бы, при некоторой энергии со стороны правительства, вразумить и привести к порядку менее чем за неделю, но наши власти только бездействуют. В некоторых отношениях наше правительство поступает прекрасно, но зато в других оно настолько пошатнуло и святость собственности, и личные права человека и гражданина, что едва ли эти ошибки легко можно будет исправить, если только вообще дело это еще хоть сколько-нибудь поправимо.
— Мне странно слышать это от вас, дядя, насколько мне известно, вы принадлежите ведь к той же партии и держитесь одних и тех же убеждений, что и те люди, которые теперь стоят у власти.
— Так что ж из этого? Когда ты видел, Хегс, чтобы я в силу своих политических убеждений и симпатий поддерживал или оправдывал то, что я считаю дурным или постыдным? — возразил дядя тоном, в котором слышался легкий упрек и укоризна. Затем он продолжал:
— Прежде всего, правительство взглянуло на этот вопрос совсем не так, как следовало, не разобрав, кто прав, кто виноват, и не поняв даже того, что все претензии и ропот арендаторов сводятся лишь к тому, что другой человек не желает им предоставить распоряжаться его собственностью по их усмотрению. Затем один из губернаторов был даже настолько гуманен, что предложил род компромисса, чтобы уладить это дело, что вовсе не входит в его компетенцию, так как для всякого рода тяжб существуют суды. Как бы там ни было, но этот господин предложил, чтобы Ренсселары получили от каждого из своих арендаторов, который того пожелает, известную сумму денег, доход с которой равнялся бы сумме, получаемой им с данной земли ежегодной арендной платы. Но вот некий гражданин, обладающий совершенно достаточным для него состоянием, не заботящийся нимало о приращении своих богатств, который дорожит своим поместьем вовсе не потому, что оно представляет собою известную стоимость, а потому, что с ним у него связаны многие дорогие для него воспоминания, он получил его от своих предков, он здесь родился, жил и надеялся умереть — и вдруг потому только, что его арендатор, поселившийся на его земле каких-нибудь шесть месяцев тому назад, облюбовал арендованную им ферму и не желает иметь над собою владельца, а желает, чтобы эта ферма стала его личной собственностью, губернатор великого штата Нью-Йорк становится почему-то на сторону этого нахала, вооружаясь против ни в чем не повинного наследственного владельца данного поместья, и предлагает ему без всяких рассуждений продать то, что тот вовсе не имеет желания продавать, да к тому же еще за сумму, значительно меньшую против настоящей ценности этого участка. Разве это не возмутительно?!
— Хотелось бы мне знать, какое употребление посоветует после того его превосходительство сделать бывшему владельцу той земли, которая, по его настоянию, должна была быть продана, из тех денег, которые злополучный их эксземлевладелец выручит от этой насильственной продажи? Быть может, он посоветует ему купить другое поместье и построить там новый дом с тем, чтобы их у него снова отняли, как только какой-нибудь арендатор вздумает вопиять об аристократизме, доказывая свою преданность демократизму тем, что изгоняет неповинного ни в чем человека из его родного гнезда с тем, чтобы занять его место. Нечего сказать, хорошее положение!
— Я нахожу твои замечания, Хегс, весьма дельными, действительно, теперь землевладельцам остается только строить свои дома на колесах, для того, чтобы иметь возможность перемещать свое жилье с одного места на другое, в случае, если кому из арендаторов придет фантазия принудить его продать свой наследственный участок.
Вероятно, наш разговор на эту тему затянулся бы очень долго, если бы нас не прервал приход дядюшкиного банкира, который положил конец всем нашим размышлениям по этому вопросу.
Глава III
О, когда увижу я землю, где я родился? Прекраснейшее место на поверхности земли! Когда я пройду по этому театру любви, по нашим лесам, холмам, сквозь деревни и горы, с девушкой, гордостью наших гор, которую я обожаю.
Монгомери
Поистине, для каждого американца, прожившего долгое время вдали от своей родины, узнать о том, что там, в его родной стране, разыгрываются явления и сцены, достойные истории средних веков, было, конечно, немаловажной новостью! И это та самая страна, которая гордилась не только тем, что служит убежищем для всех обиженных и угнетенных, но и тем, что свято охраняет права каждого человека! Все то, что мне теперь пришлось узнать, огорчало меня до крайности. За все время моих скитаний по чужим краям я привык думать, что Америка — страна самой справедливости и передовой, образцовой внутренней политики, и теперь мне жаль было утратить эту иллюзию.
Между тем дядя и я безотлагательно решили вернуться на родину; это решение, кроме того, настоятельно предписывала нам и осторожность. Мне исполнилось недавно двадцать пять лет, тот возраст, когда я мог вступить в бесконтрольное управление и пользование всем своим состоянием. В письмах, полученных моим бывшим опекуном, а также и в некоторых газетах, упоминалось о том, что некоторые из арендаторов поместья Равенснест также примкнули к союзу антирентистов, делали взносы на содержание инджиенсов и становились настолько же опасными и ненадежными людьми, как многие другие в отношении всякого рода насилия, разрушения и уничтожения, хотя и продолжали еще покуда платить ренту за мои земли.
Согласно нашему решению мы тотчас же приняли все необходимые для того меры, чтобы могли выехать как можно скорее из Парижа, с тем, чтобы в последних числах мая быть уже у себя на месте.
— Стоит только подумать, — говорил дядя между разного рода распоряжениями и указаниями Анри и другим служащим, — стоит только подумать, до каких абсурдов могут доходить люди, когда они начинают в чем-либо пересаливать, будь то в политике, в религии или же даже просто в моде! Так, например, существуют журналы «свободного обмена», которые считают за великий грех прогресс в понятиях и взглядах препятствовать землевладельцу и арендатору заключать между собою те условия, какие для них более всего удобны и приятны, и возмущаются как чем-то чудовищным установлением таксы для извозчиков, чтобы оправдать принцип свободы и свободной торговли; по их мнению, несравненно лучше, чтоб нанимающий извозчика так же, как и извозчик, стояли и мокли под дождем, торгуясь относительно цены. Нет, положительно я не могу понять, как могут люди мириться с своею собственной непоследовательностью! Да, кстати о непоследовательности! Я хотел сказать, что тебе следовало бы расстаться с одним странным украшением над твоим местом в церкви.
— Я не совсем вас понимаю, дядя!
— Да разве ты забыл, что над вашим фамильным местом в церкви святого Андрея, в Равенснесте, красуется род деревянного резного балдахина?
— Ах, да, теперь я вспоминаю; действительно, это весьма безобразное украшение; я всегда находил этот навес не только вычурным и ни к чему не нужным, но и лишенным всякого вкуса и смысла.
— По словам мистера Деннинга, в числе других сетований и претензий против тебя одной из причин является и твое место в церкви, украшенное в знак отличия от мест остальных прихожан этим громоздким балдахином. Конечно, если бы эта скамья, украшенная этим же балдахином, принадлежала, например, семье Ньюкем, никто не вздумал бы обращать на нее внимание, а в данном случае он порождает зависть — его считают атрибутом и проявлением твоей кичливости.
— Да ведь не я же его там поставил, мне даже в голову не приходило, что это знак отличия, я принимал его просто за украшение самого здания церкви!
— Но все же надеюсь, что и ты того мнения, Хегс, что в церкви и на кладбище не должно быть никаких светских отличий, так как и перед Богом, и перед смертью все люди равны. Я вообще всегда был против этого и возмущался всякого рода привилегиями в собрании верующих и среди прихожан одной и той же общины.
— Без всякого сомнения, дядя, я согласен с вами и отнюдь не прочь убрать этот старинный балдахин, но, тем не менее, я не могу понять, какое может быть соотношение между этим старым и безобразным украшением и вопросом ренты и нашими законными правами?
— Все дело в том, что когда причины безосновательны, то неизбежно приходится нагромождать аргументы всякого рода с исключительной целью сбить с толку логику. Но довольно об этом! Нам предстоит еще заниматься этим вопросом гораздо более, чем бы мы того желали. Ты знаешь, что в числе множества полученных мною писем есть также по письму от каждой из моих воспитанниц.
— А, это действительно отрадная для меня новость! — шутливо воскликнул я.
— Обе они, благодарение Богу, здоровы и пишут очень мило; право, мне хочется похвастать тебе письмом Генриетты, которое поистине делает ей честь. Я сейчас принесу его тебе сюда; оно осталось в моей комнате на столе. — И с этими словами дядя направился в свой кабинет.
Теперь мне следует посвятить читателя в один секрет, имеющий некоторую связь с последующим. Перед моим отъездом из Америки мне очень настоятельно советовали помолвиться с одной из трех девиц, а именно: Генриеттой Кольдбрук, или Анной Марстон, или же Оппортюнити Ньюкем.
Мисс Генриетта Кольдбрук была дочь гордого, надменного англичанина, хорошей семьи, человека богатого, переселившегося вследствие каких-то политических веяний в Америку, которую он считал землей обетованной для всяких спекуляций. На самом же деле он сильно подорвал свои капиталы этими спекуляциями и, вероятно, разорился бы вконец, если бы только не умер вовремя.
Единственная дочь его наследовала, однако, после его смерти прекрасное поместье, которое, под добросовестной опекой и в руках деятельного опекуна, моего дяди Ро, стало давать не менее восьми тысяч долларов годового дохода. Это значительное состояние делало Генриетту Кольдбрук весьма желанной невестой для большинства молодых людей. Из писем бабушки моей мне стало известно, что вследствие кое-каких деликатных намеков со стороны моего дяди в душе этой молодой девушки зародилось ко мне какое-то еще смутное чувство, которое я всецело приписал простому любопытству.
Мисс Анна Марстон была также не бедная наследница, но, конечно, не могла соперничать в этом отношении с мисс Кольдбрук; у нее было не более трех тысяч долларов ежегодного дохода и маленький, скопленный ею из процентов капитал. Два ее брата были кутилы и без толку мотали отцовское наследство, но мисс Анна была воспитана своей разумной матерью в прекрасных строгих правилах, и все отзывались о ней, как о девушке красивой, умной, скромной и во всех отношениях прекрасной.
Мисс Оппортюнити Ньюкем слыла красавицей Равенснеста, селения, расположенного на моей земле. Это была так называемая сельская красавица, с сельским образованием и воспитанием и сельскими манерами. Оппортюнити была дочь Овида, а Овид был сын Язона Ньюкема. Все они от отца к сыну наследовали небольшой домишко, построенный дедом теперешнего его владельца на моей земле, арендованной ими на долгий срок. Это жилище вот уже восемьдесят лет носило название дома Ньюкем, а его владельцы в течение всего этого времени арендовали у моих предков мельницу, шинок и ферму, ближайшую к селению Равенснест. При этом я прошу заметить, что семья Литтлпедж владела Равенснестом и всеми прилегавшими к нему землями гораздо ранее, чем на одном из их участков поселилась семья Ньюкем. Я преднамеренно о том напоминаю читателю, так как в очень непродолжительном времени он будет иметь случай убедиться в том, что некоторые люди были весьма склонны забыть об этом.
У Оппортюнити был брат по имени Сенека, или Сенеки, как сам он выговаривал свое имя. Так как семья Ньюкем в течение трех поколений была близка нашей семье и так как молодой Сенека выбился в адвокаты и мог считаться до известной степени человеком с некоторым образованием, то мне иногда случалось бывать в обществе брата и сестры Ньюкем. Оппортюнити выказывала чрезвычайную привязанность к моей бабушке и моей, тогда еще маленькой сестренке, и, по-видимому, очень охотно бывала в «Nest», как в обыденном разговоре принято было называть наш дом в поместье Равенснест, от которого и само селение получило свое имя; мне нередко приходилось испытывать на себе чары мисс Оппортюнити, причем я принужден сознаться, что она никогда не упускала случая испробовать на мне свое искусство.
Но возвратимся к дяде и к письму мисс Генриетты.
— Вот оно! — весело воскликнул мой опекун, выходя с письмом в руке в нашу столовую, где я его все время ожидал. — Прелестное письмо, честное слово! Как бы охотно я прочел тебе его все целиком, но обе мои барышни заставили меня перед отъездом обещать им, что я не покажу их писем никому, то есть тебе. Но тем не менее я того мнения, что переписка этих молодых девушек стоит того, чтобы поинтересоваться ею, и мне кажется, что я сумею прочесть тебе небольшой отрывок из этого письма.
— Мне кажется, что лучше было бы этого не делать; ведь это, так сказать, измена, и я не желал бы быть в этом деле соучастником; если мисс Кольдбрук не желает, чтобы я читал ее письма, то она, вероятно, не пожелала бы, чтобы и вы их мне читали.
Дядя взглянул на меня при этом несколько укоризненно. Между тем, он все еще продолжал держать в руках развернутое письмо, пробегая глазами некоторые строки, то улыбаясь, то посмеиваясь себе под нос, то восклицая: «Как это остроумно! » «Как прелестно! » «Какая, в самом деле, милая девушка! » — как бы желая возбудить мое любопытство; но я по-прежнему оставался совершенно безучастен, и потому дяде пришлось волей-неволей умерить свой энтузиазм и отложить в сторону это письмо.
— Да, — сказал он по некотором размышлении, не лишенном известной доли недоумения, как я заметил, — я уверен, что эти барышни будут очень обрадованы нашим возвращением; в последнем письме я извещаю матушку о том, что мы вернемся осенью, приблизительно в октябре, ну а теперь окажется, что мы уже будем дома в начале июня.
— Я уверен, что сестра моя Патт будет в восторге; что же касается других девиц, то полагаю, что у них найдется такое множество знакомых и друзей, которые их теперь интересуют, что им навряд ли есть время думать о нас.
— Ты к ним несправедлив, Хегс; из их писем я вижу, что они относятся к обоим нам с живейшим интересом.
— Понятно! — воскликнул я. — Какая молодая девушка в наше время ожидает без некоторых радостных надежд возвращения пожилого и богатого друга?! — не без иронии уронил я.
Мой дядя возмутился.
— Ну, в таком случае ты, право, не стоишь ни одной из них!
— Благодарю вас, дядя!
— Твои слова не только глупы, но и дерзки, мой милый; кроме того, я думаю, что ни одна из двух тебя в мужья не пожелает, даже и в том случае, если бы ты вздумал завтра же предложить им себя в мужья.
— Я рад этому верить; в их же интересах, мне кажется, что было бы более чем странно, если бы они приняли предложение человека, которого они почти не знают, не видев с тех пор, как ему минуло пятнадцать лет.
Мой дядя рассмеялся, хотя и было видно, что он всем этим разговором сильно огорчен; так как я старика любил сердечно, то поспешил переменить тему разговора и весело стал обсуждать наш близкий отъезд.
— А знаешь, Хегс, какая у меня явилась мысль? — вдруг неожиданно воскликнул дядя; он в некоторых вещах имел нечто такое почти юношеское, что объясняется, быть может, тем, что он свою жизнь прожил беззаботным холостяком. — Мне вздумалось записаться на пароход под чужим именем, а людей наших мы можем отправить через Ливерпуль, не правда ли, это будет забавно?!
— Да, даже очень, — отозвался я, — так пусть же это будет дело решенное.
Два дня спустя наша прислуга, то есть дядин Джекоб и мой Губерт, отправились в Англию, а мы направились прямо в Гавр. У меня с дядей было большое фамильное сходство, и потому нас принимали без труда за сына с отцом, мистера Давидсона старшего и мистера Давидсона младшего из Мэриленда. В пути не произошло решительно ничего такого, о чем бы стоило упоминать, разве что только, перечитывая еще раз свои газеты и письма, дядя пришел к печальному заключению, что антирентическое движение приняло там, у нас на родине, гораздо более серьезные размеры, чем он предполагал вначале. Один из пассажиров, недавно побывавший в Нью-Йорке, сообщил нам, что землевладельцам положительно не безопасно появляться на своей территории, так как всякого рода оскорбления, насмешки, издевательства, личные обиды и даже смерть могли быть следствием подобной смелости со стороны землевладельца. Вне всякого сомнения, дело близится к серьезному и, может быть, кровавому кризису.
Обсудив надлежащим манером эти подробности, мы с дядей решили устроиться таким образом, чтобы согласовать наши материальные расчеты с требуемой данными условиями осторожностью.
Я поясню далее в нескольких словах, в чем именно состоял наш план: дело в том, что нам необходимо было лично побывать в Равенснесте, хотя это, конечно, могло быть опасно для нас, тем более, что сама усадьба наша находилась в самом центре поместья и добраться туда было в данный момент, при столь недоброжелательном настроении наших арендаторов, во всяком случае весьма рискованно.
Но обстоятельства благоприятствовали нам отчасти: нас ожидали не ранее осени, благодаря чему мы могли, быть может, незаметно добраться до нашего родового гнезда.
Путешествие наше с одного континента на другой продолжалось всего девять суток. В конце мая мы увидели однажды под вечер точно выплывшие из моря маяки, и вслед за ними весь красивый берег Нью-Джерси стал выплывать из-за тумана. Но вот навстречу судну выехали лоцманы, и дядя мой тотчас же договорился с одним из них, чтобы он нас немедленно доставил в город. В момент, когда мы сходили на берег, городские часы в Нью-Йорке били восемь. У каждого из нас было по собственному дому в городе, но нам не хотелось останавливаться там, прежде всего потому, что они оба были в настоящее время пусты, за исключением одного или двух слуг, которые, конечно, не приминули бы узнать нас, а этого-то нам и хотелось избежать.
Джек Деннинг, который, в сущности, был скорее нашим другом, чем поверенным, имел на Чембер-стрит небольшую холостую квартиру, а это было именно то, что нам требовалось, и потому мы с дядей направились прямо туда, избегая более шумных и людных улиц из опасения быть встреченными и узнанными кем-либо из своих знакомых.
Глава IV
Т о л п а: Говори, говори. Г р а ж д а н и н: Вы все решили лучше умереть, чем голодать! Т о л п а: Решили, решили. Г р а ж д а н и н: Вы знаете, Кай Марк — главный враг народа. Т о л п а: Мы это знаем, мы это знаем. Г р а ж д а н и н: Убьем его, и тогда хлеб будет у нас по нашей цене.
«Политические этюды»
Надо сознаться, что Нью-Йорк хоть и большой, но жалкого вида город; меня он поразил своими резкими контрастами мраморных дворцов бок о бок с самыми жалкими деревянными лачугами и безобразнейшими тротуарами, содержавшимися в страшном беспорядке. Город этот, бесспорно, может назваться выдающимся, как живое доказательство духа предприимчивости американцев, их грандиозных замыслов и массы крупных дел и денежных оборотов, но он не может стать наряду с Лондоном, Парижем, Веной и Петербургом по красоте и великолепию своего внешнего вида.
По пути дядя сказал:
— Знаешь ли, Хегс, если бы мы направились к кому бы то ни было другому, а не к Деннингу, то нам не было бы никакой надобности быть узнанными прислугой, так как здесь никто прислугу не держал долее полугода, здесь слуг меняют поминутно; но Деннинг старого закала человек, он не захочет видеть перед собой чуть не каждый день новые физиономии, и у его дверей мы, наверное, не встретим какой-нибудь ирландской рожи, как это теперь бывает почти что в каждом доме здесь.
Спустя минуту мы были уже у дверей мистера Деннинга, и я заметил, что дядя не решался дернуть звонок.
— Вызовите швейцара! — воскликнул я. — Бьюсь об заклад, это какой-нибудь вновь прибывший детина.
— Нет, нет, не может этого быть, я знаю, Джек ни за что не расстанется со своим старым негром Гарри.
Мы позвонили. Скажу здесь к слову, что хотя выражения «аристократизм» и «феодальные обычаи» встречаются у нас, в Америке, в смысле насмешки или укоризны на каждом шагу, но во всей этой стране нет ни одного такого дома, в котором бы имелся швейцар, кроме только одного казенного здания, а именно городской ратуши в Вашингтоне. Но эта великая персона, этот царственный швейцар, или portier, часто отсутствует, а в те разы, когда он не отсутствует, то его прием отнюдь и не приветлив, и не царственен.
Мы ожидали около пяти минут, наконец, дядя обратился ко мне со словами:
— Как видно, старый Гарри вздремнул на кухне у своей плиты, но надо все же постараться разбудить его. — Мы сильно постучали, и после нескольких минут нового ожидания дверь отворилась.
— Что прикажете? — произнес этот совершенно не знакомый нам привратник, говоривший с сильнейшим ирландским акцентом.
Мой дядя даже вздрогнул, как будто перед ним стоял не человек, а привидение; наконец, он спросил:
— Дома ли мистер Деннинг?
— Так точно, дома!
— Что, он один или есть у него кто-нибудь?
— Так точно!
— То есть что же?
— Так точно, как вы изволили сказать!
— Я хочу знать: один он или есть у него гости?
— Так точно! Прошу пожаловать, они будут очень рады вас видеть. Это прекраснейший джентльмен, как вы сами изволите знать, и жить с ним, право, очень приятно, могу вас в том уверить.
— А сколько времени тому назад вы прибыли сюда из Ирландии, приятель?
— О, уж изрядно давно, ваша милость! — развязно ответил Барней. — Целых тринадцать недель!
— Ну, так идите же вперед и указывайте нам дорогу, — прервал словоохотливого камердинера мой дядя. — Вот это плохой признак, что Деннинг сменил своего старого слугу, почтенного, почтительного Гарри на эту долговязую болотную цаплю, которая взбирается по ступенькам, как будто он в жизни своей не видал ничего, кроме веревочных лестниц.
Мы застали Деннинга в его библиотечной конторе на втором этаже; удивление его при виде нас обоих было столь велико, что он в первый момент не нашел даже слов, чтобы нас приветствовать. Впрочем, по многозначительному жесту его мы поняли, что нам советуют молчать, и до того момента пока слуга не вышел, притворив за собой дверь, не было произнесено ни слова.
— Как видно, мои последние письма вызвали вас сюда, не так ли, Роджер?
— Да, и надо полагать, что здесь произошли громаднейшие перемены, судя по тому, что мне удалось узнать и что меня, признаюсь, очень смутило, так это то, что вы расстались со своим верным Гарри и заменили его этой ирландской цаплей.
— Ах, что поделаешь, старые люди, как и старые порядки и понятия, должны умирать! С неделю тому назад скончался и мой бедный негр.
— Да, с этим, конечно, приходится мириться; ну, а теперь прежде всего позвольте мне изложить вам мое дело, а после уж поговорим и о другом.
В кратких словах мой дядя передал ему свое желание сохранить на время инкогнито и высказал ему на то свои причины. Деннинг выслушал его, как бы не зная, одобрять ему или же порицать этот прием. Обсудив его в общих чертах, решено было рассмотреть этот вопрос более основательно впоследствии.
— Ну, а теперь скажите мне, мой добрый друг, что слышно об этом антирентистском движении, что оно, развивается или же затихает?
— По-видимому, оно как будто приостановилось, но, в сущности, оно все крепнет с каждым днем; надо готовиться теперь к тому, что эти пагубные теории и доктрины будут, пожалуй, облечены силой общеобязательного закона, став сами по себе законом.
— Но как может даже закон вмешаться в условия и договоры, уже раз существующие? Верховный суд Соединенных Штатов заставит признать нашу правоту и оградит нас от подобного насилия.
— Да, на это только и остается еще рассчитывать порядочным людям в нашей стране; но, в сущности, уже этому делу положено начало: поднят вопрос об обложении налогом ренты.
— Но ведь это акт возмутительной несправедливости, который может оправдать даже и явное сопротивление с не меньшим основанием, с каким было оправдано сопротивление наших предков по отношению к несправедливым налогам Великобритании.
— Конечно, и тем более, что ведь землевладелец уже платит известный налог с каждой фермы, который выводится из арендной платы и включен в первоначальное законное условие его с арендатором; этот поземельный налог уплачивает он, то есть землевладелец; ну, а теперь думают обложить налогом еще и самую получаемую за свою землю арендную плату. И что обидно, что этот новый налог создается отнюдь не с целью увеличения общественных доходов, которые, по общему признанию, в этом отнюдь более не нуждаются, а с исключительным намерением скорее заставить землевладельца распроститься со своими поместьями.
— Но осуществится ли этот проект нового обложения налогом самой суммы ренты? Хотя, в сущности, лично нас ведь это вовсе не касается, у нас условия сделаны все на три поколения.
— Так что же из этого? На такой случай имеется новый закон, гласящий, что впредь всем землевладельцам строго воспрещается закабалять людей более чем на пятилетний срок.
— Ах, Боже мой! — воскликнул я. — Да кто же будет так глуп, чтобы вотировать такой закон с целью уничтожения ненавистного аристократизма и дать какие-нибудь преимущества арендаторам?!
— Да, да, смейтесь, молодой человек, сколько вам будет угодно, — добавил Деннинг, — а только таков проект наших законодателей.
— Но целый мир считает условия на долгий срок благодеянием и облегчением для арендатора, и изменить это никто не в силах, да и к тому, где же смысл в этом проектированном налоге? Если я с каждых тысячи долларов получаемой мною ренты заплачу по пятьдесят пять центов, как того требует от меня новый налог, то кто же может полагать, что ради таких грошевых налогов я соглашусь расстаться со своими землями, доставшимися мне от моих предков, которые вот уже пять поколений владели ими?
— Прекрасно, милостивый государь, все это прекрасно! Но я вам от души советую никогда не говорить о ваших предках; в наше время ни один землевладелец не может безнаказанно упоминать о них.
— Да я ведь говорю о них только для того, чтобы напомнить о своих правах на родительские земли и имущества.
— И это было бы, действительно, веским аргументом, если бы вы были арендатором, но у землевладельца это означает лишь аристократическую гордость, которая не может быть терпима в Америке, стране свободы.
— Право, мне кажется, — заметил дядя Ро, — что у нас весь мировой порядок вещей опрокинут вверх дном и что у нас права какой-нибудь семьи не возрастают, а уменьшаются с течением времени.
— Да, без сомнения! — отозвался Деннинг. — И хотя мне не хочется предсказывать заранее результаты вашей поездки инкогнито в ваш Равенснест, но скажу вам прямо, вам многому придется поучиться!
— Посмотрим, но вернемся еще раз к вопросу о новом налоге: так как Ренсселаров, нас и многих других богатых землевладельцев, имеющих долгосрочные контракты и условия, этот пустяшный налог, как говорит Хегс, конечно, не принудит уничтожить эти условия и отказаться от своих земель, то в чем же цель этих господ, которые вотируют этот закон?
— Какая цель? Да никакой другой, как только заслужить почтенное звание друзей народа, а не друзей землевладельцев, что должно явствовать из того, что никто не станет облагать налогами своих друзей, когда, в сущности, в том нет ни малейшей надобности.
— Но что от этого выиграет та часть народа, которая представляет собою класс антирентистов?
— Да ровно ничего! И жалобы их, и их алчные вожделения останутся все те же, если только не заговорят еще громче, так как решительно ничего из того, чего они желают, не может быть осуществлено никакими законными мерами. Нет надобности скрывать от самих себя непреложную истину, что у нас ко всякому делу неизбежно примешивается такое дьявольское чувство беспощадного эгоизма, которое так превозносится и так часто призывается, что, право, каждый человек, руководствующийся каким-нибудь принципом нравственности, положительно кажется смешным.
— Да, это так! А знаете ли вы, чего, в сущности, желают арендаторы Равенснеста? — спросил мой дядя.
— Они желают получить в полное свое владение все земли Хегса и более ничего, могу вас в том уверить.
— А на каких условиях? — полюбопытствовал узнать и я.
— На самых льготных для их пустых кошельков; понятно, впрочем, есть некоторые, которые предлагают и высшую цену.
— Да я вовсе не желаю продавать свои земли ни за разумную, ни за неразумную цену. Что мне прикажете делать с вырученными деньгами? Приобрести новые земли? Но к чему же, когда я предпочитаю всякому другому поместью то, которым теперь владею!
— Вы, милостивый государь, не имеете никакого права в свободной и либеральной стране, — насмешливо возразил Деннинг, — предпочитать одну собственность другой, в особенности, когда другие имеют на нее свои виды. Ведь ваши земли арендуются честными трудящимися фермерами, которые могут обедать и ужинать и не на серебре и предки которых…
— Позвольте! — прервал я, смеясь, своего милого собеседника. — Ни один человек не вправе говорить о своих предках в такой либеральной стране, как наша.
— Да, совершенно верно, ни один человек из числа землевладельцев; но арендаторы — это особая статья, им позволяется вести свой род хоть от Мафусаила или Мельхиседека и вести свою генеалогию хотя бы через тысячи поколений, и знайте, что каждый арендатор имеет право требовать, что бы его фамильные чувства всеми были уважены; так, например, его отец насадил эти овощи, эти деревья, и ему нравятся яблоки этого сада несравненно больше всех остальных существующих в мире яблок. Дед его унаваживал, обрабатывал эту землю и сделал из нее настоящее золотое дно, а его прадед, прекраснейший, честнейший человек, взял эту землю совершенно невозделанной, в первобытном состоянии и своими руками вырубил лес и посеял хлеб.
— За что он был вознагражден сторицей, иначе он бы за это дело не взялся! Я тоже имел прадеда, надеюсь, что это не будет чрезмерно аристократично, если я об атом упомяну, и этот прадед мой, также прекраснейший и честнейший человек, отдал другому, себе подобному прекраснейшему и честному человеку, в аренду свою землю и в продолжение целых шести лет не брал с своего арендатора ни гроша арендной платы, чтобы бедняга мог надлежащим образом обзавестись хозяйством и обжиться прежде, чем начать уплачивать владельцу столь незначительную годовую ренту, как сикспенс, или шиллинг с акра, причем земля эта оставалась за ним в трех поколениях.
— Ну, уж довольно говорить об этом! — воскликнул дядя Ро. — Всякий и так уже знает, что белое — белое, а черное — черное! Скажите-ка мне лучше, Джек, какие вы имеете известия о наших барышнях и о моей уважаемой матушке?
— Она в настоящую минуту находится в Равенснесте, а так как барышни не соглашались отпускать ее туда одну, то все они отправились туда же вместе с нею.
— Как же вы могли допустить, Деннинг, чтобы они одни поехали туда, где все кругом находится в полнейшем возмущении? — с упреком обратился к нему дядя.
— Я не поехал с ними по той простой, но основательной причине, что не имел желания быть вымазанным дегтем и осыпан перьями
note 3.
— Так вы предпочли, чтобы так надругались над ними вместо вас? — уже с негодованием воскликнул дядя.
— Нет, Ро, вы можете сказать все, что вам только вздумается дурного об этих мнимых друзьях и сторонниках народа и свободы, стремящихся во что бы то ни стало лишить нас всякой свободы, но даже и о них нельзя сказать, чтобы женщине могла грозить в Америке какая бы то ни было серьезная опасность, даже в том случае, если это — американцы и антирентисты или даже сами переряженые краснокожие. Не подлежит сомнению, что, в сущности, ни ваша мать, ни барышни не рискуют ничем, но тем не менее редкая женщина не побоится отправиться в среду всех этих недовольных и в душе ненавидящих ее людей. Я убежден, что женщин, обладающих такой смелостью, найдется немного в целом нашем штате, а женщин ее возраста, пожалуй, ни одной, а также и нашим молодым девушкам это делает большую честь. Вся наша городская молодежь в отчаянии от мысли, что эти три прелестных создания живут теперь в такой среде, где им ежеминутно грозят обиды и оскорбления. Ведь ваша матушка уже вызывалась в суд, вы слышали об этом, Ро?
— Вызывалась в суд?! Моя мать?! Да разве она кому должна хоть грош? И что она могла сделать, чтобы навлечь на себя этот срам?
— Да ровно ничего! На днях я узнал то же и о Ренсселарах: один из них был обвинен в том, что взял взаймы деньги, чтобы уплатить перевозчику-лодочнику, перевозившему его на другой берег реки, протекающей у самого его дома, а его жена была призвана в суд за какой-то картофель, который она якобы покупала на улицах города Олбани.
— И что это за чушь! — воскликнул я. — Конечно, никому из Ренсселаров нет надобности у кого бы то ни было занимать деньги, чтобы заплатить какой-нибудь грош лодочнику-перевозчику, да, наконец, этот последний всегда поверил бы ему этот пятак в кредит, зная, что мистер Ренсселар заплатит ему втрое. Точно так же и ни одна из его дам не пойдет покупать на улицу картофель, так как их огромные огороды и плантации поставляют им в избытке всякие овощи и зелень.
— Вы, как я вижу, захватили с собой из Европы некоторую долю логики, но здесь у нас этот товар совсем ни к чему не пригоден. Из письма madame Литтлпедж мне стало известно, что на нее подали в суд за какие-то двадцать семь пар ботинок, якобы доставленных ей каким-то сапожником или башмачником, которого она никогда не видела и о котором даже никогда не слыхала.
— Так вот их новые приемы — беспокоить землевладельцев с целью заставить отказаться от своих земель!
— Именно так!
Немного погодя дядя спросил опять:
— Так моя матушка в настоящее время переехала в Равенснест, чтобы глядеть прямо в лицо врагу?
— Да, и прекрасные и благородные барышни также все три последовали туда за ней.
— Все три? Неужели и Анна Марстон тоже?
— Да, и она.
— Это меня очень удивляет: Анна Марстон, так любящая мир, тишину и спокойствие, как она не предпочла остаться со своей матерью, что было бы вполне естественно?!
— И все же она поехала в Равенснест. И вы, я полагаю, сами знаете, Ро, на что способен этот кроткий и мирный женский пол, когда они приняли какое бы то ни было решение.
— Писала ли вам моя матушка после того, как поселилась среди этих филистимлян?
— Да, три раза я получал от нее письма; зная о моем намерении посетить ее в Равенснесте, она писала мне, чтоб я туда не ехал, предупреждая, что мое присутствие может вызвать бурные сцены и не принесет никому никакой пользы. Ввиду того, что арендные платы должны быть выплачены не ранее осени и что теперь господин Хегс должен будет уж лично вступить в свои права и должен вскоре вернуться и сам заняться своими делами, я не видал никакой надобности рискнуть испробовать на своей шкуре деготь и перья.
— А Марта писала вам?
— О, прелестная Пэтти пишет мне очень часто; ведь мы с ней издавна самые искренние друзья.
— Не пишет ли она чего-нибудь о нашем старом негре и индейце?
— Да, как же, и Джеп, и Сускезус оба живы, и я даже не так давно их видел лично.
— Ведь этим старикам, наверное, более ста лет каждому; я знаю, что они участвовали в войне с французами.
— О, негр и краснокожий крепко цепляются за жизнь и очень живучи, если только они не пьяницы! Оба старца часто наведываются в Равенснест, и Марта мне пишет, что честный индеец до крайности возмущен этим пошлым и недостойным маскарадом, подражающим его расе и незаслуженно порочащим ее. Я даже слышал, будто Джеп поговаривает о том, что намерен со своим приятелем выступить в поход против этих ряженых. Наиболее ненавистной для них личностью является Сенека Ньюкем.
— Как, и он в числе антирентистов?
— Да, он один из главных зачинщиков всякого рода беспорядков и смут.
— Что же теперь нам остается думать об Оппортюнити? — спросил я. — Неужели она не принимает никакого участия в этом народном движении?
— О, даже очень деятельное. Она самая яркая антирентистка, но желает оставаться в наилучших отношениях с своим землевладельцем. Это значит пытаться служить сразу двум господам: и Богу, и мамоне. Впрочем, она одна из тысячи ей подобных, двуличных в этом деле особ.
— Поосторожней, Джек, наш юный мистер Хегс питает восторженное чувство к мисс Оппортюнити, — заметил Деннингу мой дядя, — вам следует быть более воздержанным в ваших характеристиках, мой милый друг. Ну, а наш современный Сенека, конечно, страшно восстает против нас?
— Сенека хочет пробраться в законодательный совет, и потому весьма естественно, что он на стороне избирателей. Кроме того, ведь родной брат его арендует вашу мельницу, да и сам он заинтересован в земле, а потому имеет желание стать собственником, точно так же, как его брат.
— Ну, полно, Джек! Займемся чем-либо другим, а именно средством пробраться в наши владения, не будучи замеченными, так как я решил бесповоротно повидать и познакомиться поближе с этими безумными людьми, впавшими в самые печальные заблуждения вследствие своей ненасытной алчности. Я хочу лично их послушать и постараться понять их поведение и их мотивы.
— Смотрите, берегитесь их бочек с дегтем и мешков с перьями! — засмеялся, поддразнивая дядю, Джек Деннинг.
Затем мы принялись основательно обсуждать на свободе этот сложный вопрос. В обычный час мы разошлись по своим комнатам, а на другое утро Деннинг принялся деятельно хлопотать для нас и о нас. В числе его знакомых было не мало людей, причастных к театру, а потому он без особого труда раздобыл для каждого из нас по парику. Было решено, что сэр Хегс Литтлпедж старший примет на себя, ради этого случая, роль старого немца — торговца дешевыми часами и золочеными серьгами, брошками, браслетами и тому подобными вещами, а сэр Хегс Литтлпедж младший — роль странствующего музыканта. Скромность моя воспрещает мне упомянуть о том, на что я был способен в качестве музыканта, но все же я могу сказать, что в отношении и музыки, и пения я был не без таланта.
В течение дня все было приготовлено, устроено, улажено, и я немало посмеялся, глядя на себя в своем новом наряде, стоя перед зеркалом Деннинга. Однако мы с дядей сохраняли нерушимым закон, которым воспрещалось быть переряженным и вооруженным. Мы не имели при себе ничего, кроме котомки с золочеными безделушками и часами, представлявшими собой товар дяди, и моего музыкального инструмента.
* Глава V
Ее улыбки неведомы на земле; они родятся, чтобы исчезнуть, и исчезают, чтобы возродиться вновь, они приходят и уходят, играя беспрестанно, и когда уходят, скрываются в ее глазах.
Вордсворт
На другой день я с раннего утра вырядился в свой костюм и отправился в библиотеку Деннинга, где достал там запрятанные гусли и принялся играть на них с большим одушевлением мотив гимна святому Патрику. В момент самого разгара увлечения вдруг скрипнула дверь библиотеки, и вытянувшаяся костлявая рожа ирландца Дарея просунулась в щель, разинув рот чуть не до ушей.
— Откуда это вас черт принес? — проговорил ирландец, причем мускулы как-то странно сдвигались и раздвигались, изображая на его лице не то улыбку, не то гримасу. — Да ради этой песенки вы мне желанный гость; добро пожаловать. Но каким образом попали вы сюда?
— Я прибил аус Halle in Preussen, — добродушно ответил музыкант, — а фаш фатерлянд какой?
— Да что ты жид, что ли?
— Nein! O, nein! Я тобрая христианка, котите, я фам играет янки тудель?
— Янки! Гром и молния! Да вы разбудите моего господина! Ах, если бы не это, я бы вам позволил с утра до ночи играть то, что вы сейчас играли. Отрадно слушать этот напев здесь и вспоминать при этом, что старая Ирландия за тридевять земель отсюда!
Веселый смех неслышно приблизившегося Деннинга прервал этот диалог ирландца и принудил его удивительно быстро куда-то скрыться. И в этот день мы уже больше не видали его, так как за завтраком у стола, по приказанию Деннинга, нам прислуживал молодой мулат. Нет надобности говорить, что, очутившиеся на улицах Нью-Йорка в наших непривычных для нас нарядах, и я, и дядя, мы чувствовали себя не совсем-то удобно, а дядин сосредоточенно серьезный вид до крайности смешил меня.
На пароходе мы заняли довольно приличную каюту под предлогом сохранить в целости дядюшкины товары. Затем мы принялись бродить по палубе, шныряя между пассажирами с тем удивленно любопытным видом, который и приличествовал нашему теперешнему положению.
— Я уже видел около дюжины знакомых, — весело сообщил мне дядя, — и сейчас только разговаривал с четверть часа со своим бывшим школьным товарищем; никто меня не узнает! Я даже убежден, что в этом виде меня и матушка моя не сумеет узнать.