Филип проявил внимание. Он улыбнулся гостю и даже кивнул в знак согласия с предложением. В то же время его острый взгляд, казалось, читал в душе своего подчиненного сквозь завесу его угрюмого лица. Как бы играя, пальцы его правой руки переместили оружие с груди к бедру, словно им не терпелось схватить нож, чья рукоять из оленьего рога лежала всего в нескольких дюймах от них. Однако его поведение в отношении белого человека оставалось сосредоточенным и полным достоинства. Последний снова собрался заговорить, когда своды леса внезапно взорвались залпами мушкетов. Все в лагере и близ него вскочили на ноги при хорошо знакомом звуке и тем не менее пребывали в неподвижности, словно там было установлено множество темных, но живых статуй. Послышался шелест листьев, а затем тело молодого индейца, стоявшего на посту на утесе, скатилось к краю обрыва, откуда упало, как бревно, на упругую крышу одного из жилищ внизу. Из леса позади лагеря исторгся крик, среди деревьев прогремел залп, и сверкающий свинец просвистел в воздухе, со всех сторон срезая ветки с подлеска. Еще два вампаноа покатились по земле в смертельной агонии.
Голос Аннавона послышался в лагере, и в следующее мгновение это место опустело.
В этот ошеломляющий и страшный момент четыре человека возле потока оставались недвижимы. Конанчет и его друг-христианин схватились за оружие, но скорее как люди, прибегающие к средствам зашиты в минуты большой опасности, чем преисполненные агрессивной враждебности. Метаком, казалось, пребывал в нерешительности. Привыкший получать и преподносить сюрпризы, столь опытный воин не мог находиться в замешательстве, однако колебался, какого поведения следует придерживаться. Но когда Аннавон, находившийся ближе к месту событий, подал сигнал к отступлению, он прыгнул в направлении возвратившегося воина и одним ударом своего томагавка размозжил голову предателю. Жертва и вождь обменялись взглядами, полными звериной мести и неугасимой, хотя и напрасной, ненависти, пока первый лежал на утесе, хватая ртом воздух, и тогда второй повернул назад и поднял окровавленное оружие над головой белого человека.
— Вампаноа, нет! — сказал Конанчет громовым голосом. — Наши жизни неразделимы.
Филип медлил. Жестокие и опасные страсти боролись в его груди, но обычное хладнокровие хитрого политика тех лесов возобладало. Даже в момент этой кровавой и тревожной сцены он улыбнулся своему сильному и бесстрашному молодому союзнику, а затем, указав на самые глубокие тени леса, пустился в их сторону с быстротой оленя.
ГЛАВА XXX
Но мир ему. Он нынче в вечной жизни, Где страха смерти нет. Она прекрасней, Чем жизнь под страхом смерти на земле. «Мера за меру»
123
Мужество — это одновременно и относительное, и наживное достоинство. Если страх смерти — слабость, свойственная всему роду человеческому, то ее можно подавить, если часто подвергать себя смертельной опасности или даже преодолеть вовсе путем размышлений. Поэтому два человека, оставшиеся наедине после бегства Филипа, встречали приближение угрожавшей им опасности с совсем иными чувствами, чем это было бы при естественном ходе событий. Позиция возле ручья пока что защищала их от пуль нападающих. Но обоим было одинаково очевидно, что через минуту-другую колонисты войдут в опустевший лагерь. Как следствие, каждый действовал, сообразуясь с суждениями, воспитанными привычками своего образа жизни.
Поскольку для Конанчета речь шла об акте мести, подобном тому, который только что у него на глазах совершил Метаком, то он при первых же признаках тревоги сосредоточил все свое внимание на том, чтобы понять характер нападения. Для этого оказалось достаточно первой же минуты, а вторая позволила принять решение.
— Идем, — сказал он торопливо, но с полным самообладанием, указывая на быстро бегущий поток у своих ног, — мы пойдем по воде, пусть приметы нашего пути обгоняют нас.
Смиренный медлил. Нечто вроде высокомерной воинской гордости, заключенной в упрямой решимости его взгляда, казалось, не позволяло ему навлечь на себя позор столь недвусмысленного и, как он, вероятно, думал, столь же недостойного его натуры бегства.
— Нет, наррагансет, — ответил он. — Беги, спасая свою жизнь, но предоставь мне увидеть жатву моих деяний. Они могут всего лишь уложить мои кости рядом с костями этого предателя у моих ног.
Лицо Конанчета не выразило ни волнения, ни недовольства. Он спокойно закинул на плечо угол своего легкого плаща и приготовился вновь занять место на камне, с которого только минуту назад поднялся, как собеседник снова стал торопить его бежать.
— Враги вождя не должны говорить, что он завел своего друга в ловушку и что когда он был быстр на ноги, то бежал прочь, словно удачливый лис. Если мой брат остается, чтобы его убили, Конанчет будет рядом с ним.
— Язычник, язычник! — откликнулся другой, тронутый едва ли не до слез верностью своего проводника. — Многие христиане могли бы извлечь уроки из твоей верности. Веди, я поспешу за тобой изо всех своих сил.
Наррагансет прыгнул в ручей и двинулся вниз по течению — в сторону, противоположную той, которую избрал Филип. В этом была своя мудрость, ибо, хотя их преследователи могли увидеть, что воду взмутили, нельзя было с уверенностью определить, куда направились беглецы. Конанчет учел это маленькое преимущество и с инстинктивной сообразительностью своего народа не замедлил им воспользоваться. А на Метакома повлияло направление, взятое его воинами, отступившими под защиту утесов.
Пока два беглеца не одолели сколько-нибудь значительного расстояния, они слышали крики врагов в лагере. А вскоре после этого рассыпные выстрелы возвестили, что Филип уже сплотил своих людей для сопротивления. Последнее обстоятельство давало некоторую уверенность в безопасности, что позволило им замедлить шаг.
— Мои ноги не столь быстры, как в былые дни, — заметил Смиренный. — Поэтому будем по возможности экономить силы на крайний случай. Наррагансет, ты всегда верил мне, и будь ты какой угодно расы или верований, здесь есть тот, кто помнит об этом.
— Мой отец смотрел глазами друга на мальчика-индейца, которого держали в клетке, словно молодого медведя. Он научил его говорить на языке йенгизов.
— Мы провели вместе тяжкие месяцы в нашей тюрьме, вождь. И даже Аполлион должен бы иметь каменное сердце, чтобы устоять против случая подружиться в такой ситуации. Но даже там мое доверие и забота были вознаграждены, ибо без твоих таинственных намеков знаками во время охоты не в моих силах было бы предостеречь друзей, что твои люди замыслили нападение в ту несчастную ночь пожара. Наррагансет, мы совершили много добрых поступков, каждый на свой лад, и я готов признать, что этот последний был не самой незначительной из твоих услуг. Хотя я и белой крови, и христианского происхождения, я почти готов сказать, что сердце у меня, как у индейца.
— Так и умри смертью индейца! — прокричал голос в двадцати футах от того места, где они переходили ручей.
Выстрел раздался одновременно с угрожающими словами, а не вслед за ними, и Смиренный упал. Конанчет бросил свой мушкет в воду и обернулся, чтобы поднять своего спутника.
— Это просто возраст не справился со скользкими камнями ручья, — сказал тот, когда вновь встал на ноги. — То был бы роковой выстрел! Но Господь по одному ему ведомым причинам на сей раз отвратил удар.
Конанчет не ответил. Схватив ружье, лежавшее на дне потока, он выволок своего друга на берег вслед за собой и нырнул в заросли, окаймлявшие берега. Здесь они были временно защищены от выстрелов. Но залп мушкетов сопровождался воплями, исходившими, как он знал, от пикодов и могикан — племен, смертельно враждовавших с его собственным народом. Нельзя было тешить себя надеждой скрыть свои следы от таких преследователей, а его спутнику ускользнуть путем бегства — это он тоже знал — было невозможно. Нельзя было и терять времени. В таких чрезвычайных обстоятельствах мысль индейца приобретает черты инстинкта. Беглецы стояли у подножия молодого дерева, вершину которого полностью скрывала масса листьев, принадлежавшая подлеску, кучившемуся вокруг его ствола. Конанчет помог Смиренному взобраться на это дерево, а затем, не объясняя собственных намерений, мгновенно покинул это место, оставляя как можно более широкие и заметные следы и мимоходом прибивая к земле кусты.
Прием верного наррагансета увенчался полным успехом. Не пройдя еще и сотни ярдов от этого места, он увидел первого из враждебных индейцев, бегущего, как охотничья собака, по его следам. Он двигался медленно, пока не увидел, что, заметив его, все преследователи миновали дерево. Тогда стрела, вылетающая из лука, едва ли бывала быстрее, чем его бег.
Теперь преследование представляло собой картину всех будоражащих случайностей и изобретательности индейской охоты. Конанчета вскоре выгнали из его укрытия и заставили довериться более открытым частям леса. Мили холмов и ложбин, равнины, утесов, болот и рек были оставлены позади, а закаленный воин продолжал свой путь, не сломленный духом и лишь чуть-чуть ощущая усталость в ногах. Достоинство дикаря в таком Деле заключается больше в его выносливости, чем в быстроте. Трое или четверо колонистов, посланных с отрядом дружественных индейцев, чтобы перехватить тех, кто мог попытаться ускользнуть вниз по течению, вскоре выбились из сил, и теперь борьба шла исключительно между беглецом и людьми с не менее выносливыми ногами и не уступающими в сноровке.
У пикодов было большое численное преимущество. Частое петляние беглеца держало погоню в пределах мили, а когда кто-то из врагов уставал, свежие преследователи были готовы занять его место. В таком соперничестве результат не вызывал сомнений. После более чем двух часов отчаянного напряжения всех сил ноги Конанчета стали отказывать, а быстрота бега падать. Изнуренный почти сверхъестественными усилиями, задыхающийся воин распростерся на земле и несколько минут лежал как мертвый.
Во время этой передышки его трепещущий пульс несколько успокоился, сердце стало биться не так сильно, а кровообращение постепенно возвращалось к естественному ритму в состоянии покоя. Именно в тот момент, когда отдых восстановил его энергию, вождь услыхал поступь мокасин по своим следам. Поднявшись, он оглянулся на путь, только что пройденный с такой великой мукой. Но в поле зрения был только одинокий воин. На миг вновь воспрянула надежда, и он поднял мушкет, чтобы свалить приближающегося противника. Мишень была спокойна, далека, и исход был бы фатальным, если бы бесполезный щелчок затвора не напомнил ему, в каком состоянии ружье. Он отбросил вымокшее и непригодное оружие и схватил свой томагавк. Но отряд пикодов бросился на помощь своему соплеменнику, делая сопротивление безумством. Понимая безнадежность своего положения, сахем наррагансетов опустил томагавк, развязал пояс и, безоружный, с благородной отрешенностью, двинулся навстречу своим врагам. В следующее мгновение он стал их пленником.
— Ведите меня к своему вождю, — заявил пленник высокомерно, когда обыкновенная толпа, в чьи руки он попал, стала задавать ему вопросы по поводу его спутника и его самого. — Мой язык предназначен, чтобы говорить с сахемами.
Его послушались, и не прошло и часа, как знаменитый Конанчет стоял лицом к лицу со своим самым заклятым врагом.
Местом встречи стал опустевший лагерь отряда Филипа. Здесь уже собралось большинство преследователей, включая всех колонистов, участвовавших в вылазке. Последние насчитывали Мика Вулфа, лейтенанта Дадли, сержанта Ринга и дюжину жителей деревни.
Результат предприятия к этому времени в общем и целом был известен. Хотя Метаком, его главная цель, ускользнул, однако, когда поняли, что в их руки попал сахем наррагансетов, не было в отряде ни одного человека, который не считал бы свой личный риск более чем полностью оправданным. В то время как могикане и пикоды сдерживали свое ликование, чтобы не польстить гордости пленника таким свидетельством его значительности, белые люди теснились вокруг него с нескрываемым интересом и радостью. Но поскольку он сдался индейцу, склонялись к тому, чтобы оставить вождя на милость его победителей. Возможно, некий глубоко взвешенный политический расчет оказал свое влияние на этот акт показной справедливости.
Помещенный в центре любопытствующего круга, Конанчет тотчас оказался перед лицом главного вождя племени могикан. Это был Ункас, сын того Ункаса, которому сопутствовала удача с помощью белых в конфликте с его, Конанчета, отцом, злополучным, но благородным Миантонимо. Ныне рок распорядился, чтобы та самая злосчастная звезда, что управляла судьбами предшественника, распространила свое влияние на второе поколение.
Народ Ункаса, хотя и не такой сильный, как прежде, и утративший многое из своего особого величия благодаря развращающему союзу с англичанами, все же сохранил большинство прекрасных качеств дикарского героизма. Тот, кто теперь выступил вперед, чтобы принять своего пленника, был воином среднего возраста, хорошего телосложения, серьезного, хотя и свирепого, вида и со взглядом и чертами лица, выражающими все те противоречивые черты характера, которые делают воина-дикаря почти настолько же восхитительным, насколько и ужасным. До этого момента вожди-соперники никогда не встречались, исключая сумятицу битвы. Несколько минут никто не заговаривал. Каждый стоял, разглядывая тонкие черты, орлиный взгляд, гордую осанку и суровую серьезность другого с тайным восхищением, но и с невозмутимым спокойствием, желая полностью скрыть работу своей мысли. Наконец они постарались придать лицу выражение, подходившее к роли, которую каждый должен был исполнить в предстоявшей сцене. Выражение лица Ункаса сделалось ироничным и ликующим, а его пленника — еще более холодным и равнодушным.
— Мои юноши, — сказал первый, — поймали лиса, притаившегося в кустах. У него были очень длинные ноги, но не хватило духа ими воспользоваться.
Конанчет скрестил руки на груди, а взгляд его спокойных глаз, казалось, говорил врагу, что столь обычные уловки недостойны их обоих. Второй то ли понял это, то ли более высокие чувства возобладали, ибо он добавил более тактично:
— Разве Конанчет устал от жизни, что оказался среди моих юношей?
— Могиканин, — ответил вождь наррагансетов, — он был там раньше. Если Ункас пересчитает своих воинов, он увидит, что некоторых недостает.
— У индейцев с островов нет преданий! — заявил тот, с иронией посмотрев на вождей возле себя. — Они никогда не слыхали о Миантонимо, они не знают такого места, как Равнина Сахема!
Выражение лица пленника изменилось. На одно мгновение оно как будто потемнело, словно на него упала глубокая тень, а затем каждая черточка обрела, как прежде, достойное спокойствие. Победитель следил за игрой его лица, и, когда подумал, что природа берет свое, в его жестоком взгляде мелькнуло торжество. Но когда к наррагансету вернулось самообладание, он решил больше не тратить бесплодных усилий.
— Если люди с островов знают мало, — продолжил Ункас, — то иначе обстоит с могиканами. Был некогда среди наррагансетов великий сахем. Он был мудрее бобра, быстрее лося и хитрее рыжего лиса. Но он не умел заглядывать в завтрашний день. Глупые советчики подсказали ему встать на тропу войны против пикодов и могикан. Он потерял свой скальп: тот висит в дыму моего вигвама. Мы посмотрим, узнает ли он волосы своего сына. Наррагансет, здесь мудрые люди из бледнолицых. Они будут говорить с тобой. Если они предложат трубку, покури, ибо табак не в достатке у твоего племени.
Затем Ункас отвернулся, предоставив пленника для допроса своим белым союзникам.
— Он похож на Миантонимо, сержант Ринг, — заметил лейтенант Дадли брату своей жены, довольно долго и внимательно разглядывая черты пленника. — Я вижу взгляд и поступь отца в этом молодом сахеме. И более того, сержант Ринг, вождь похож на мальчика, которого мы подобрали в полях столько лет тому назад и держали в блокгаузе в течение многих месяцев в клетке, словно молодого кугуара. Ты не забыл ту ночь, Рейбен, и парня и блокгауз? В горящей печи не жарче, чем было в той груде, пока мы не нырнули под землю. Я никогда не перестаю думать об этом, когда добрый пастырь со всей строгостью наказывает грешника, и о печах Тофета!
124
Молчаливый йомен понял бессвязные намеки своего родственника и не замедлил приметить ощутимое сходство между их пленником и индейским мальчиком, чья личность некогда была знакома его глазам. Восхищение и удивление смешались на его честном лице с выражением, казалось, выдававшим глубокое сожаление. Однако, поскольку ни один из них не был главным в своем отряде, каждому пришлось оставаться внимательным и заинтересованным наблюдателем того, что было дальше.
— Поклонник Ваала! — начал замогильным голосом священник. — Царю небесному и земному было угодно защитить свой народ! Торжество твоей злобной натуры было коротким, и теперь настает судилище!
Эти слова были сказаны в уши, оставшиеся глухими. В присутствии своего самого заклятого врага и в качестве пленника Конанчет не был человеком, чья решимость подвержена колебаниям. Он смотрел на говорившего холодно и отчужденно, и даже самый подозрительный или опытный глаз не смог бы обнаружить по выражению его лица, что он знает английский язык. Разочарованный стоицизмом пленника, Мик пробормотал несколько слов, в которых наррагансет упоминался странным образом, так что обвинения и молитвы в его пользу раз за разом причудливо и чрезмерно перемешивались. А потом он уступил место тем присутствующим, на кого возложили обязанность решить судьбу индейца.
Хотя Ибен Дадли был главным и по-настоящему военным человеком в этой маленькой экспедиции из долины, его сопровождали те, чей авторитет преобладал во всех делах, не относившихся к строгому исполнению долга. Вместе с отрядом шли уполномоченные, назначенные правительством Колонии и наделенные властью разделаться с Филипом, буде этот грозный вождь, как ожидалось, попадет в руки англичан. Этим лицам надлежало теперь решить судьбу Конанчета.
Мы не станем задерживать рассказ, останавливаясь на деталях Совета. Вопрос рассматривался серьезно, и решение было принято с глубоким и осознанным чувством ответственности тех, кто выступал в качестве судей. Обсуждение заняло несколько часов, причем Мик открыл и закрыл заседания торжественной молитвой. Затем приговор был объявлен Ункасу самим пастором.
— Мудрые люди моего народа сообща совещались по делу наррагансета, и их души упорно бились над этим предметом. И если в их заключении есть нечто от злобы дня, пусть все помнят, что небесное Провидение так сплело интересы человека со своими собственными благими целями, что плотскому взгляду они на вид могут показаться нераздельными. Но то, что совершено здесь, совершено с благой верой в тебя и всех других, кто поддерживает алтарь в этой глуши. И вот наше решение: мы передаем наррагансета на твой суд, ибо очевидно, что, пока он на свободе, ни ты, который является слабой опорой Церкви в этой местности, ни мы, которые являемся ее смиренными и недостойными слугами, не пребываем в безопасности. Так что бери его и поступай с ним согласно своему разумению. Мы ограничиваем твою власть только в двух вещах. Не подобает, чтобы дитя человеческое, обладающее человеческими чувствами, страдало плотью больше, чем может быть необходимо в целях следования долгу. Поэтому мы предписываем, чтобы пленный не умер под пытками. А для большей уверенности в этом нашем милосердном решении двое наших будут сопровождать тебя и его к месту казни. Это в том случае, если в твои намерения входит предать его наказанию смертью. Другое условие согласия с этой предопределенной необходимостью — чтобы христианский пастырь был под рукой, дабы страдалец мог отойти, напутствуемый молитвами человека, привыкшего возвышать голос, припадая к стопам Всемогущего.
Вождь могикан выслушал этот приговор с глубоким вниманием. Когда он понял, что должен отказаться от удовольствия испытать или даже сломить выдержку своего врага, глубокое облако пробежало по его смуглому лицу. Но сила его племени была давно сломлена и сопротивляться было бы настолько же невыгодно, насколько было бы недостойно роптать. Поэтому условия были приняты и сделаны соответствующие приготовления со стороны индейцев, чтобы приступить к судилищу.
У этих людей было мало противоречивых принципов, которые приходилось бы примирять, и никаких хитросплетений, уводящих от решения. Прямые, бесстрашные и простые во всех своих поступках, они ограничились тем, что собрали голоса вождей и ознакомили пленника с результатом. Они знали, что судьба бросила им в руки неумолимого врага, и полагали, что самосохранение требует его жизни. Их мало заботило, были ли у него в руках стрелы или пленник сдался безоружным. Он знал, какому риску подвергался, покоряясь, и, вероятно, прислушивался скорее к голосу своей натуры, чем думал об их жизнях, отбросив прочь оружие. Поэтому они вынесли смертный приговор пленнику, просто соблюдая предписание своих белых союзников, приказавших не применять пытку.
Как только огласили это решение, уполномоченные Колонии поспешили прочь от этого места, прибегнув к некоторой помощи своего изощренного учения, чтобы успокоить собственную совесть. Однако они были искусными казуистами и, спеша по дороге, ведущей к дому, большинство отряда было довольно, что проявило скорее милосердное участие, нежели совершило какой-либо акт подлинной жестокости.
В течение двух или трех часов, прошедших в этих торжественных и привычных приготовлениях, Конанчет сидел на утесе, как непосредственный, но явно безучастный зритель всего, что происходило. Его взгляд был мягким и временами печальным, но оставался неизменно ясным и непреклонным. Когда ему объявили приговор, это не вызвало перемены. И он смотрел, как отбыли все бледнолицые, со спокойствием, которое не изменяло ему все это время. Только когда Ункас, сопровождаемый своим отрядом и двумя оставшимися белыми наблюдателями, подошел к нему, его душа, казалось, пробудилась.
— Мои люди сказали, что больше не будет волков в лесах, — сказал Ункас, — и они приказали нашим юношам убить самых голодных из них.
— Это хорошо! — холодно отозвался тот.
Проблеск восхищения и, может быть, человечности мелькнул на мрачном лице Ункаса, когда он пристально взглянул на твердые черты своей жертвы, которые выражали безмятежность. На мгновение его намерение пошатнулось.
— Могикане — великое племя! — добавил он. — А народ Ункаса становится малочисленным. Мы раскрасим нашего брата так, что лживые наррагансеты не узнают его, и он станет воином на твердой земле.
Это проявление сочувствия со стороны врага возымело соответствующее действие на великодушный нрав Конанчета. Надменная гордыня погасла в его глазах, а взгляд стал мягче и человечнее. С минуту напряженная мысль бороздила его лоб, решительные мышцы рта играли, хотя едва заметно, а потом он заговорил:
— Могиканин, к чему вашим юношам спешить? Мой скальп станет скальпом большого вождя завтра. Они не снимут два, если убьют своего пленника сейчас.
— Неужели Конанчет кое-что забыл, что он не готов?
— Сахем, он всегда готов… но… — он сделал паузу и проговорил нетвердым голосом: — Разве могиканин живет один?
— Сколько солнечных восходов просит наррагансет?
— Один. Когда тень той сосны укажет на ручей, Конанчет будет готов. Он встанет тогда в тени с пустыми руками.
— Ступай! — сказал Ункас с достоинством. — Я услышал слова сагамора.
Конанчет повернулся, быстро прошел сквозь молчаливую толпу, и вскоре его фигура пропала в окружающем лесу.
ГЛАВА XXXI
Так обнажите грудь. «Венецианский купец»
125
Следующая ночь выдалась ненастной и печальной. Стояло почти полнолуние, но в небе виднелось только то место, где располагалась луна, так как плывшая по воздуху завеса тумана лишь временами разрывалась, позволяя коротким проблескам мерцающего света упасть на сцену внизу. Юго-западный ветер скорее со стоном, чем со вздохом, пронизывал лес, и бывали моменты, когда его порывы усиливались до того, что казалось, будто каждый лист — это язык и каждое низкорослое растение наделено даром речи. За исключением этих впечатляющих и отнюдь не неприятных природных звуков в деревне Виш-Тон-Виш и вокруг нее царил торжественный покой. За час до момента, когда мы возвращаемся к событиям легенды, солнце село в лесу по соседству и большинство простых и трудолюбивых обитателей селения уже отдыхало.
Однако огни еще светились во многих окнах «Дома Хиткоутов», как на языке этой местности прозвали жилище Пуританина. В конторских помещениях шла обычная оживленная деловая жизнь, а в верхних помещениях дома, как обычно, все было спокойно. Только на его террасе можно было видеть одинокого человека. То был молодой Марк Хиткоут, в нетерпении меривший шагами длинную и узкую галерею, словно досадуя на какую-то помеху его намерениям.
Беспокойство молодого человека длилось недолго, ибо он провел не так уж много минут на своем посту, когда дверь отворилась и две легкие фигуры робко выскользнули из дома.
— Ты пришла не одна, Марта, — заметил юноша с некоторым недовольством. — Я же говорил тебе, что дело, о котором я должен рассказать, только для твоих ушей.
— Это наша Руфь. Ты же знаешь, Марк, что ее нельзя оставлять одну, потому что мы боимся, как бы она не вернулась в лес. Она похожа на плохо прирученную олениху, способную умчаться прочь при первом хорошо знакомом звуке из леса. Я и теперь боюсь, что мы далеки друг от друга.
— Не бойся ничего. Моя сестра обожает своего ребенка и не думает о бегстве. Как видишь, я здесь, чтобы помешать ей, будь у нее такое намерение. А теперь говори откровенно, Марта, и скажи искренне, действительно ли визиты кавалера из Хартфорда нравятся тебе меньше, чем думает большинство твоих подруг?
— То, что я говорила, остается в силе.
— Однако ты можешь сожалеть об этом.
— Я не отношу антипатию, которую могу испытывать к молодому человеку, к числу своих слабостей. Я слишком счастлива здесь, в этой семье, чтобы желать покинуть ее. А вот наша сестра… Смотри! Какой-то человек разговаривает с ней в эту минуту, Марк!
— Это всего лишь дурачок, — ответил молодой человек, устремляя взгляд на другой конец террасы. — Они часто беседуют друг с другом. Уиттал только что вернулся из леса, где очень любит бродить час или два каждый вечер. Ты говорила, что теперь наша сестра…
— У меня нет особого желания поменять место жительства.
— Тогда почему не остаться с нами навсегда, Марта?
— Слышишь? — прервала его собеседница, догадываясь о том, что услышит, и с непостоянством человеческой натуры уклоняясь от того самого объяснения, которое больше всего желала услышать. — Тсс! Какое-то движение. Ах! Руфь и Уиттал убежали!
— Они ищут какую-нибудь забаву для ребенка. Они возле наружных построек. Так почему бы не воспользоваться правом остаться навсегда…
— Не может быть, Марк! — воскликнула девушка, вырвав свою руку из его. — Они убежали!
Марк неохотно выпустил ее руку и прошел к месту, где сидела его сестра. Ее и вправду не было, хотя прошло несколько минут, прежде чем даже Марта всерьез поверила, что та исчезла, не намереваясь вернуться. Взволнованность обоих направила поиск не в том направлении и сделала его неуверенным. Возможно, тайное удовольствие продолжить беседу хотя бы в этой иносказательной манере помешало им вовремя поднять тревогу. Когда же такой момент наступил, было слишком поздно. Обследовали поля, тщательно обыскали сады и наружные постройки — никаких следов беглецов. Было бы бесполезно отправляться в лес в темноте, и все, что можно было сделать разумного, — это выставить караул на ночь и подготовиться к более активным и продуманным поискам утром.
Но задолго до восхода солнца маленькая и печальная группа беглецов ушла через лес на такое расстояние от деревни, которое сделало бы любой план семейства неосуществимым.
Конанчет, сопровождаемый своей молчаливой половиной, прокладывал путь через множество лесных кочек, водных преград и темных оврагов с ловкостью, способной смутить усердие даже тех, от кого они бежали. Уиттал Ринг, неся ребенка на себе, неутомимо брел позади. Так проходили часы, а ни один из троих не произнес ни слова. Раз или два они останавливались в каком-нибудь месте, где вода, прозрачная, как воздух, низвергалась со скал. И, попив из ладоней, возобновляли путь с тем же безмолвным упорством, как и прежде.
Наконец Конанчет устроил привал. Он внимательно изучил положение солнца и бросил долгий и тревожный взгляд на лесные приметы, чтобы не ошибиться в направлении. Неопытному глазу своды деревьев, покрытая листьями земля и гниющие стволы показались бы повсюду одинаковыми. Но было нелегко обмануться в лесу человеку столь бывалому. Удовлетворенный в равной мере проделанным путем и затраченным временем, вождь сделал знак двум своим спутникам разместиться рядом с собой и уселся на низкий выступ утеса, голый край которого торчал с боковой стороны холма.
Еще немало минут после того, как все уселись, никто не нарушал молчания. Взгляд Нарра-матты искал лицо мужа, как глаза женщины ищут подсказки в выражении черт, уважать которые она приучена. Однако она по-прежнему молчала. Слабоумный положил терпеливого младенца у ног матери и подражал ее сдержанности.
— Приятен ли воздух лесов цветку жимолости после жизни в вигваме ее народа? — спросил Конанчет, нарушив долгое молчание. — Разве может цветок, распустившийся под солнцем, любить тень?
— Женщина наррагансетов счастливее всего в вигваме своего мужа.
Глаза вождя с любовью встретили ее доверчивый взгляд, затем, нежные и полные доброты, они обратились на лицо ребенка, лежавшего у их ног. То была минута, когда выражение горькой печали запечатлелось на его лице.
— Дух, сотворивший землю, — продолжал он, — очень мудр. Он знал, где посадить болиголов и где должен расти дуб. Он оставил лося и оленя охотнику-индейцу и дал лошадь и вола бледнолицым. У каждого племени есть свои охотничьи земли и своя дичь. Наррагансеты знают вкус моллюсков, в то время как могауки едят горные ягоды. Ты видела яркую радугу, светящуюся в небе, Нарра-матта, и знаешь, как один цвет смешивается с другим, словно краска на лице воина. Лист болиголова похож на лист сумаха, ясеня — на каштан, каштана — на липу, а липы — на широколистное дерево, приносящее красный плод в вырубках йенгизов. Но дерево красного плода маленькое, как болиголов! Конанчет — высокий и прямой болиголов, а отец Нарра-матты — дерево с вырубки, приносящее красный плод. Великий Дух разгневался, когда они стали расти вместе. Чуткая жена прекрасно поняла течение мысли вождя. Однако, подавляя страдание, которое испытывала, Нарра-матта ответила с готовностью женщины, чье воображение подстегивали ее переживания:
— То, что сказал Конанчет, правда. Но йенгизы привили яблоко своей земли на колючки из наших лесов, и получился добрый плод!
— Он похож на этого мальчика, — сказал вождь, указывая на своего сына. — Ни краснокожий, ни бледнолицый. Нет, Нарра-матта, что повелел Великий Дух, даже сахем должен исполнить.
— Разве Конанчет скажет, что этот плод нехорош? — спросила жена, поднося с материнской радостью улыбающегося ребенка к его глазам.
Сердце воина было тронуто. Склонив голову, он поцеловал ребенка с такой любовью, какой не в состоянии выразить и менее суровые родители. В эту минуту он, казалось, испытал удовлетворение, глядя на многообещающее дитя. Но когда он поднял голову, его взгляд поймал блик солнца, и выражение его лица полностью изменилось. Сделав шаг в сторону жены, чтобы снова положить ребенка на землю, он повернулся к ней с торжественным видом и продолжил:
— Пусть язык Нарра-матты говорит без страха. Она побывала в вигвамах своего отца и вкусила от их изобилия. Радо ли ее сердце?
Молодая жена медлила. Вопрос принес с собой внезапное воспоминание обо всех тех оживших чувствах, о той нежной заботе и том успокоительном сочувствии, объектом которых она так недавно была. Но эти чувства быстро выветрились, ибо, не решаясь поднять глаза, чтобы встретить внимательный и тревожный взгляд вождя, она сказала твердо, хотя и слабым от неуверенности голосом:
— Нарра-матта — твоя жена.
— Тогда она прислушается к словам своего мужа. Конанчет больше не вождь. Он пленник могикан. Ункас ждет его в лесу.
Несмотря на недавнее заявление молодой жены, она выслушала известие об этом несчастье без обычного спокойствия, свойственного индейской женщине. Сперва казалось, будто ее чувства отказываются понимать смысл этих слов. Удивление, сомнение, ужас и страшная уверенность — каждое из этих переживаний по очереди брало верх, ибо она была слишком хорошо выучена всем обычаям и суждениям народа, с которым имела дело, чтобы не понять опасности, угрожавшей ее мужу.
— Сахем наррагансетов — пленник могиканина Ункаса! — повторила она тихим голосом, словно его звук должен был рассеять какую-то ужасную иллюзию. — Нет! Ункас не тот воин, чтобы повергнуть Конанчета!
— Слушай мои слова, — сказал вождь, касаясь плеча жены, как человек, пробуждающий друга от сновидений. — В этих лесах есть бледнолицый, который, как лис, скрывается в норе. Он прячет свою голову от йенгизов. Когда его люди шли по следу, воя, как голодные волки, этот человек доверился сагамору. То была проворная охота, а мой отец сильно стареет. Он взобрался на ствол молодого пекана
126, словно медведь, а Конанчет увел прочь лживое племя. Но он не лось. Его ноги не могут бежать вечно, как проточная вода!
— Зачем же великий наррагансет отдал свою жизнь ради чужого человека?!
— Этот человек — храбрый воин, — возразил сахем гордо. — Он снял скальп вождя!
Нарра-матта снова примолкла. Ошеломленная, она раздумывала о страшной правде.
— Великий Дух видит, что мужчина и его жена из разных племен, — отважилась она наконец заговорить. — Он хочет, чтобы они стали людьми одного народа. Пусть Конанчет покинет леса и пойдет в вырубки с матерью своего сына. Ее белый отец будет рад, а могиканин Ункас не посмеет преследовать их.
— Женщина, я сахем и воин своего народа!
В голосе Конанчета прозвучало суровое и холодное недовольство, которого его спутница не слышала никогда прежде. Он говорил скорее как вождь с женщиной своего племени, нежели с той мужской нежностью, с какой привык обращаться к отпрыску бледнолицых. Слова пали на ее сердце подобно губительному холоду, и скорбь сковала ее уста. Сам вождь еще минуту сидел в суровом спокойствии, а затем, поднявшись с недовольным видом, показал на солнце и кивком приказал своим спутникам продолжить путь. За время, показавшееся трепещущему сердцу той, что следовала за его быстрыми шагами, всего лишь мгновением, они обогнули небольшую возвышенность и еще через минуту стояли перед группой, явно ожидавшей их прихода. Эта угрюмая группа состояла только из Ункаса, двоих его воинов самого свирепого и атлетичного вида, священнослужителя и Ибена Дадли.
Быстро подойдя к тому месту, где стоял его враг, Конанчет занял свой пост у подножия рокового дерева. Указав на тень, еще не обращенную к востоку, он сложил руки на обнаженной груди и принял вид величественной отстраненности. Это было проделано среди глубокой тишины.
Разочарование, невольное восхищение и недоверие — все эти чувства прорывались сквозь маску привычной сдержанности на смуглом лице Ункаса. Он смотрел на своего давно ненавидимого и ужасного врага взглядом, казалось стремившимся обнаружить какие-то скрытные признаки слабости. Было бы нелегко сказать, испытывал ли он в большей степени уважение или сожаление по поводу верности наррагансета своему слову. Сопровождаемый двумя угрюмыми воинами, вождь проследил положение тени с придирчивой дотошностью, и, когда больше не осталось предлога, чтобы подвергнуть сомнению пунктуальность пленника, из груди каждого исторглось согласие перейти к делу.
Подобно осмотрительному судье, чей приговор обусловлен юридическими прецедентами и желающему подтвердить, что в судопроизводстве не было упущений, могиканин сделал знак белым людям подойти ближе.
— Человек дикой и неисправимой натуры! — начал Мик Вулф в своем обычном наставительном и отрешенном тоне. — Час твоего бытия подходит к концу! Приговор вынесен. Ты взвешен на весах и признан очень легким. Но христианское милосердие никогда не иссякает. Мы не можем противиться предписаниям Провидения, но можем смягчить удар по преступнику. То, что ты здесь, чтобы принять смерть, — предписание, вынесенное беспристрастно и внушающее благоговение благодаря таинству. Но далее Небо не требует покорности своей воле. Язычник, у тебя есть душа, и она готова покинуть свою земную обитель для неведомого мира…
До сих пор пленник слушал с вежливостью равнодушного дикаря. Он даже внимательно смотрел на сдержанное воодушевление и крайне противоречивые страсти, светившиеся в глубоких чертах лица оратора с долей такого почтения, какое мог бы проявить к демонстрации одного из так называемых откровений прорицателя своего племени. Но когда священнослужитель заговорил насчет его участи после смерти, его душа обрела ясный и для него безошибочный ключ к истине. Неожиданно положив руку на плечо Мика, он прервал его следующими словами:
— Мой отец забывает, что его сын краснокожий. Перед ним лежит тропа к счастливым охотничьим землям настоящих индейцев.
— Язычник, твоими словами владыка духа обмана и греха произнес свои богохульства!
— Послушай! Видел ли мой отец то, что колышет кустарник?
— Это был незримый ветер, ты, идолопоклонник и несмышленое дитя в теле взрослого мужчины!
— И однако, мой отец разговаривает с ним, — возразил индеец с серьезным, но язвительным сарказмом своего народа. — Смотри! — добавил он высокомерно и даже со злостью. — Тень прошла корни дерева. Пусть лукавый человек бледнолицых отойдет в сторону. Сахем готов умереть!
Мик издал громкий стон подлинной скорби, ибо, несмотря на пелену, которой возбуждающие теории и доктринерские тонкости опутывали его суждения, милосердные порывы этого человека были искренними. Покоряясь тому, что он считал таинственным Промыслом небесной воли, он отошел на небольшое расстояние, преклонив колена на утесе, и его голос был слышен во время всего остального ритуала, возносясь в жаркой молитве о душе осужденного.
Едва священник покинул это место, как Ункас сделал Дадли знак приблизиться. Хотя по натуре этот житель пограничья был, в сущности, человеком честным и добрым, в своих суждениях и предубеждениях он был всего лишь сыном своего времени. Если он и согласился на судилище, отдававшее пленника на милость его неумолимых врагов, то у него хватило достоинства подсказать средство, чтобы защитить мученика от той изощренной жестокости, готовностью легко прибегнуть к которой славились дикари. Он даже добровольно вызвался быть одним из действующих лиц, чтобы подкрепить собственное мнение, хотя, поступая таким образом, совершал немалое насилие над своими природными наклонностями. Поэтому пусть читатель судит о его поведении в этом деле с той степенью снисходительности, которой требует правильное понимание условий страны и обычаев эпохи. Выражение лица свидетеля этой сцены, расположенного к пленнику, смягчилось и на нем даже отразилась готовность отступить от намерения, когда он заговорил. Сперва он обратился к Ункасу:
— Счастливый случай, могиканин, в чем-то с помощью силы белых людей, предал этого наррагансета в твои руки. Верно, что уполномоченные Колонии согласились, чтобы ты по своей воле распорядился его жизнью. Но в груди каждого человеческого существа есть голос, который должен звучать сильнее, чем голос мщения, и это голос милосердия. Еще не слишком поздно прислушаться к нему. Возьми с наррагансета обет верности; больше того, возьми в заложники этого ребенка, за которым вместе с его матерью будут присматривать англичане, и отпусти пленного.
— У моего брата большая душа! — сухо заметил Ункас.
— Не знаю, зачем и почему я прошу со всей серьезностью, но лицо и поведение этого индейца оживляют во мне старые воспоминания и прежнюю доброту! И к тому же здесь один человек, женщина, связанная, я знаю, кое с кем из нашего поселения узами более тесными, чем обычное милосердие. Могиканин, я добавлю добрый дар из пороха и мушкетов, если ты прислушаешься к голосу милосердия и возьмешь клятву с наррагансета.
Ункас с иронической холодностью указал на пленника, проговорив:
— Пусть скажет Конанчет!
— Ты слышишь, наррагансет? Если ты тот самый человек, как я начинаю подозревать, то ты знаешь кое-что об обычаях белых. Говори! Клянешься ли ты сохранять мир с могиканами и закопать топор войны на тропе между вашими деревнями?
— Огонь, спаливший вигвамы моего народа, обратил сердце Конанчета в камень, — был твердый ответ.
— Тогда я могу только проследить, чтобы договоренность была соблюдена, — сказал Дадли с разочарованием. — У тебя свой нрав, и он дает себя знать. Господь милостив к тебе, индеец, и выносит тебе приговор, какой надлежит применить к дикарю.
Он жестом дал знать Ункасу, что закончил, и отошел на несколько шагов от дерева. На его честном лице отражались все его чувства, а взгляд не переставал пристально следить за каждым движением враждебных сторон. В ту же минуту угрюмые помощники вождя могикан, повинуясь знаку, заняли места по обе стороны пленника. Они явно ждали последнего и рокового сигнала, чтобы довершить свое неумолимое намерение. В этот напряженный момент наступила пауза, как будто каждое из главных действующих лиц взвешивало нечто серьезное в глубине своей души.
— Наррагансет ничего не сказал своей жене, — заметил Ункас, втайне надеясь, что его враг, может быть, еще проявит хотя бы какую-то недостойную мужчины слабость в минуту столь сурового испытания. — Она здесь, рядом.
— Я сказал, что мое сердце — камень, — холодно возразил наррагансет.
— Посмотри! Девушка плачет, словно испуганная птичка в листве. Если мой брат Конанчет взглянет, он увидит ту, которую любит.
Лицо Конанчета омрачилось, но он не дрогнул.
— Мы отойдем в кустарник, если сахем боится говорить со своей женщиной под взглядами могикан. Воин не любопытная девушка, чтобы наблюдать скорбь вождя!
Конанчет ощутил желание найти какое-нибудь оружие, которое могло бы повергнуть его врага наземь, но тут тихий шепчущий звук возле локтя так нежно коснулся его слуха, что разом усмирил взрыв страсти.
— Разве сахем не взглянет на свое дитя? — спросил умоляющий голос. — Ведь это сын великого воина. Отчего лицо его отца так потемнело при взгляде на него?
Нарра-матта подобралась к своему мужу не далее чем на расстояние его руки. Раскинув руки, она протянула вождю залог своего былого счастья, словно желая вымолить последний и ласковый взгляд признания и любви.
— Разве великий наррагансет не взглянет на своего сына? — повторила она голосом, прозвучавшим как самые слабые ноты какой-то трогательной мелодии. — Отчего его лицо так омрачилось при виде женщины своего племени?
Даже жесткие черты сагамора могикан выдали, что он тронут. Приказав своим мрачным помощникам зайти за дерево, он повернулся и отошел в сторону с благородным видом дикаря, действующего под влиянием своих лучших чувств. Тогда хмурое лицо Конанчета просветлело. Его глаза искали лицо своей убитой горем и скорбящей супруги, которая меньше переживала по поводу нависшей над ним опасности, чем была опечалена его нерасположением. Он принял мальчика из ее рук и долго и внимательно всматривался в его черты. Подозвав Дадли, в одиночестве наблюдавшего эту сцену, он положил дитя в его объятия.
— Гляди! — сказал он, указывая на ребенка. — Это цветок с вырубок. Он не будет жить в тени леса.
Затем он остановил взгляд на своей трепещущей половине. В этом взгляде присутствовала мужняя любовь.
— Цветок равнинной земли! — сказал он. — Маниту твоего народа отнесет тебя в поля твоих предков. Солнце будет сиять над тобой, а ветры из-за соленого озера будут гнать тучи в сторону лесов. Справедливый и великий вождь не может закрыть свои уши для Доброго Духа своего народа. Мой призывает своего сына охотиться среди храбрецов, отправившихся по вечной тропе. Твой указывает иной путь. Ступай, послушайся его голоса и повинуйся. Пусть твоя душа будет как широкая вырубка. Пусть все ее тени будут возле леса. Пусть она забудет сон, приснившийся ей среди деревьев. Такова воля Маниту.
— Конанчет требует слишком многого от своей жены. Ее душа всего лишь душа женщины!
— Женщины бледнолицых. Теперь пусть она разыщет свое племя. Нарра-матта, твой народ говорит о странных преданиях. Он говорит, что какой-то справедливый человек умер ради людей всякого цвета. Я не знаю. Конанчет — дитя среди хитрецов и мужчина с воинами. Если это правда, он будет искать свою женщину и сына в счастливых охотничьих землях, и они придут к нему. Среди йенгизов нет охотника, способного убить так много оленей. Пусть Нарра-матта забудет своего вождя до того времени, а потом, когда она позовет его по имени, пусть говорит громко, ибо он будет очень рад снова услышать ее голос. Ступай! Сагамор готов отправиться в долгое странствие. Он прощается со своей женой с тяжелым сердцем. Она посадит маленький цветок двойной окраски перед своими очами и будет счастливо наблюдать, как он растет. А теперь пусть она уходит. Вождь готов умереть.
Внимательно слушавшая женщина ловила каждое медленное и взвешенное слово, как человек, воспитанный на суеверных легендах, внимает словам оракула. Но привыкшая к повиновению и выбитая из колеи своим горем, она больше не колебалась. Покидая его, Нарра-матта уронила голову на грудь, а лицо спрятала в одежде. Она прошла мимо Ункаса почти неслышными шагами, но, увидев ее шатающуюся фигуру и быстро обернувшись, он поднял руку высоко в воздух. Ужасные немые стражи тотчас показались из-за дерева и исчезли. Конанчет вздрогнул и, казалось, приготовился нырнуть головой вперед. Но отчаянным усилием овладев собой, он откинулся назад, прислонясь к дереву, и упал в позе вождя, сидящего в Совете. На его лице играла улыбка жестокого торжества, а губы явно шевелились. Ункасу пришлось, задержав дыхание, наклониться вперед, чтобы расслышать:
— Могиканин, я умираю прежде, чем мое сердце смягчилось! Такие слова, произнесенные с трудом, но твердо, дошли до его слуха. Затем последовали два долгих и тяжких вздоха. Один был вновь обретенным дыханием Ункаса, а второй — предсмертным вздохом последнего сахема сокрушенного и рассеянного племени наррагансетов.
ГЛАВА XXXII
Пусть и оплаканный сполна, Ты с нею вместе вновь и вновь; Пока скорбит душой она, К тебе жива ее любовь.
Коллинз
Спустя час основные действующие лица предыдущей сцены исчезли. Остались только вдовая Нарра-матта с Дадли, священник и Уиттал Ринг.
Тело Конанчета все еще оставалось в сидячем положении, подобно вождю в Совете, там, где он умер. Дочь Контента и Руфи пробралась ближе к нему и уселась в том состоянии оцепеневшего горя, которое так часто сопровождает первые минуты неожиданного и переполняющего душу потрясения. Она не разговаривала, не рыдала и не выражала тех переживаний, какие горе обычно возбуждает в организме человека. Казалось, что ее душа парализована, хотя губительное ощущение от удара запечатлелось ужасом в каждой черточке ее выразительного лица. Румянец покинул щеки, губы были бескровными и временами судорожно подергивались, как у спящего ребенка, а грудь конвульсивно вздымалась, словно душа внутри тяжко боролась, чтобы вырваться из своей земной темницы. Дитя лежало без присмотра рядом с ней, а Уиталл Ринг поместился по другую сторону тела.
Два агента, назначенные Колонией засвидетельствовать смерть Конанчета, стояли неподалеку, скорбно глядя на вызывающее жалость зрелище. В тот миг, когда душа осужденного отлетела, священник перестал молиться, ибо верил, что в этот момент душа пошла на суд. Но в его внешности было больше человеческого участия и меньше чрезмерной суровости, чем обыкновенно гнездилось в глубоко прорезанных чертах его угрюмого лица. Теперь, когда дело свершилось и возбуждение, порожденное крайностями теории, уступило место более рассудительному восприятию результата, в некоторые минуты у него даже возникали сомнения по поводу законности акта, от которых он до этого отмахивался под предлогом правомерного и необходимого свершения правосудия. Душу Ибена Дадли не смущали никакие тонкости доктрины или закона. Так как изначально его взгляды на необходимость приговора были не столь крайними, то больше твердости было и в том, как он смотрел на его исполнение. Разнородные чувства, которые можно было назвать переживаниями, тревожили грудь этого решительного, но справедливо настроенного жителя пограничья.
— Это было по необходимости печальное испытание и суровое проявление предназначенной воли, — заметил лейтенант, взглянув на грустное зрелище перед собой. — Отец и сын — оба умерли, как бы то ни было, в моем присутствии, и оба отправились в мир иной при обстоятельствах, доказывающих неисповедимость Провидения. Но не видишь ли ты на лице той, которая выглядит как фигура из камня, отпечатков знакомого выражения лица?
— Ты намекаешь на супругу капитана Хиткоута?
— Верно, именно на нее. Ты, достопочтенный сэр, недостаточно долго живешь в Виш-Тон-Више, чтобы помнить эту леди в ее юные годы. Но мне час, когда капитан повел своих соратников в глухомань, представляется так, будто это было в начале прошлого года и я был проворен на ноги, но немного туговат на мысли и разговоры. Как раз в том походе женщина, что ныне мать моих детей, и я впервые познакомились. Я видел много хорошеньких женщин в свое время, но никогда не встречал такую приятную для взора, какой была супруга капитана до той ночи пожарища. Ты много наслышан об утрате, которую она тогда пережила, и с того времени ее красота стала походить скорее на октябрьский лист, чем на его свежесть в сезон цветения. А теперь взгляни на лицо этой скорбящей женщины и скажи, разве оно не похоже на отражение в воде, как бывает, когда смотришь из нависающих кустов? По правде, я был готов поверить, что это горюющие глаза и облик самой матери, потерявшей дорогого ей человека.
— Горе тяжко поразило эту безобидную жертву, — произнес Мик с большой, но скрываемой мягкостью. — Следует возвысить голос за нее, иначе…
— Тсс! В лесу кто-то есть. Я слышу шорох листьев.
— Голос того, кто сотворил землю, шепчет в ветрах; жизнь природы — это его дыхание!
— Здесь живые люди!.. Но, к счастью, это встреча друзей, и новой причины для стычки не будет. Отцовское сердце надежно, как острый глаз и быстрые ноги.
Дадли опустил мушкет рядом с собой, и оба, он и его спутник, стояли, с достоинством и хладнокровно ожидая появления тех, кто приближался. Подошедший отряд показался со стороны дерева, стоявшего напротив того, у которого смерть поразила Конанчета. Огромный ствол и толстые корни сосны скрывали группу у ее подножия, но вскоре фигуры Мика и лейтенанта заметили. Когда их обнаружили, тот, кто вел вновь прибывших, направился к ним.
— Если, как ты предположил, наррагансет снова увел ее, — Он слишком долго горевал по ней в лесу, — сказал Смиренный, служивший в качестве проводника тем, кто следовал за ним. — Мы здесь недалеко от его прибежища. Возле вон той скалы он назначил встречу с кровожадным Филипом, а место, где благодаря ему мне была дарована бесполезная и горестная жизнь, находится в самой гуще тех зарослей, что окаймляют ручей. Этот слуга Господа и наш отважный друг лейтенант могут подробнее рассказать нам о его действиях.
Говоривший остановился на небольшом расстоянии от двух названных лиц, но по-прежнему со стороны дерева, противоположного тому, где лежало тело. Он обращался к Контенту, который тоже остановился в ожидании Руфи, шедшей позади, опираясь на сына, в сопровождении Фейс и доктора, причем все снарядились, как люди, занятые поисками в лесу. Материнское сердце поддерживало слабую женщину в течение многих утомительных миль, но она брела все медленней, пока они так счастливо не напали на следы присутствия человека близ места, где теперь встретили двух представителей Колонии.
Несмотря на глубокую заинтересованность обеих групп в поисках, разговор начался без явных изъявлений чувств каждой из сторон. Для них поход в лес не обладал новизной, и после целого дня хождений по его лабиринтам вновь прибывшие встретили своих друзей, как люди встречаются на более протоптанных дорогах в странах, где их пути неизбежно пересекаются. Даже появление Смиренного перед путниками не породило удивления на бесстрастных лицах тех, кто наблюдал за его приближением. В самом деле, обоюдная сдержанность человека, так долго скрывавшегося, и тех, кто не раз видел его в поразительных и таинственных обстоятельствах, могла вполне оправдать мнение, что тайна его присутствия близ долины не была связана с жизнью одного лишь семейства Хиткоутов. Этот факт делается еще более вероятным, если вспомнить о честности Дадли и о профессиональных качествах двух других.
— Мы идем по следам беглеца, который, как блудный олень, снова ищет убежище в лесу, — сказал Контент. — Наша погоня велась наудачу и могла оказаться тщетной, ведь столько людей за последнее время исходило лес, если бы Провидение не направило наш путь к этому нашему другу, который предположительно мог знать вероятное расположение лагеря индейцев. Тебе известно что-нибудь насчет сахема наррагансетов, Дадли.
И где те, кого ты повел против хитрого Филипа? Что ты напал на его отряд, мы слыхали, хотя желаем знать больше, чем о твоем общем успехе. Вампаноа ускользнул от тебя?
— Злые силы, помогающие ему в его планах, использовали крайности этого дикаря. Хотел бы я, чтобы его судьба была такой, какую, боюсь, обречена испытать гораздо более достойная душа.
— О ком ты говоришь?.. Впрочем, это не важно. Мы ищем наше дитя. Та, которую ты знал и которую ты совсем недавно видел, снова покинула нас. Мы ищем ее в лагере того, кто был для нее… Дадли, тебе известно что-нибудь о сахеме наррагансетов?
Лейтенант взглянул на Руфь, как однажды до того уже пристально смотрел на горестные черты этой женщины, но ничего не сказал. Мик сложил руки на груди и, казалось, молился про себя. Однако нашелся человек, нарушивший молчание, хотя в его тихом голосе звучала угроза.
— Это было кровавое дело! — пробормотал дурачок. — Лживый могиканин поразил великого вождя в спину. Пусть он зароет отпечаток своих мокасин в землю своими ногтями, как лиса роет нору, ибо кто-то пойдет по его следу, прежде чем он спрячет свою голову. Нипсет станет воином с первым снегом!
— Это мой слабоумный брат! — воскликнула Фейс, бросаясь вперед, но отшатнулась, закрыв лицо ладонями, и в сильном изумлении опустилась на землю.
Хотя время шло своим обычным ходом, тем, кто стали очевидцами последовавшей далее сцены, показалось, будто переживания многих дней вместились в пределы нескольких минут. Мы не станем задерживаться на первых душераздирающих и волнующих моментах ужасного открытия.
Короткого получаса хватило, чтобы ознакомить каждого со всем тем, что было необходимо узнать. Поэтому мы перенесем рассказ на конец этого времени.
Тело Конанчета все еще покоилось возле дерева. Глаза были открыты, и хотя это был взгляд мертвеца, все же возле лба, сомкнутых губ и широких ноздрей осталось многое от той надменной твердости, которая поддерживала его в последнем испытании. Руки недвижно лежали по бокам, но одна ладонь была сжата в усилии, с каким она часто держала томагавк, а Другая утратила силу в тщетной попытке отыскать то место на поясе, где надлежало быть острому ножу. Эти два жеста, возможно, были непроизвольными, ибо во всех других отношениях тело изображало достоинство и покой. Рядом с ним все еще занимал свое место мнимый Нипсет, и угрожающее недовольство пробивалось сквозь обычное выражение слабоумия на его лице.
Остальные собрались вокруг матери и ее убитой горем дочери. Могло показаться, что все другие чувства в тот момент поглотило беспокойство за последнюю. Было достаточно оснований опасаться, что недавний удар внезапно расстроил что-то в том сложном механизме, который привязывает душу к телу. Такого результата, однако, следовало больше опасаться из-за общей апатии и ослабления организма, чем из-за какого-то резко выраженного и понятного симптома.
Биение сердца еще ощущалось, но с трудом, и походило на неравномерные и прерывистые обороты мельницы, которую затихающий ветер перестает вращать. На бледном лице застыло выражение муки. Оно было совершенно бесцветным, даже губы имели неестественный вид, какой приобретают восковые фигуры. Ее руки и ноги, как и черты лица, были неподвижны, и все же временами последние подавали признаки жизни, как будто подразумевавшие не только работу сознания, но и ожившие и мучительные воспоминания о том, что с ней произошло в действительности.
— Это превосходит мое искусство, — сказал доктор Эргот, выпрямившись после долгого и молчаливого прослушивания пульса. — В строении тела есть тайна, которую человеческое знание еще не раскрыло. Токи жизни подчас замирают непостижимым образом, и это, я полагаю, тот случай, что смутил бы и самого сведущего в нашем искусстве даже в наиболее древних странах земли. Мне довелось видеть многих приходящих в этот суетный мир, но мало покидающих его, и тем не менее я осмелюсь предсказать, что это человек, обреченный покинуть его пределы, прежде чем исполнится естественное число ее дней!
— Давайте обратимся ради того, что никогда не умрет, к Тому, кто предписывает ход вещей от начала времен, — призвал Мик, жестом приглашая окружающих присоединиться к молитве.
Затем священник возвысил голос под сводами леса в жарком, благочестивом и красноречивом молении. Когда этот торжественный долг был выполнен, внимание снова обратилось на страдалицу. К всеобщему удивлению обнаружили, что кровь вновь прилила к ее лицу и что ее лучистые глаза светятся выражением ясности и покоя. Она даже сделала попытку подняться, чтобы лучше разглядеть тех, кто собрался возле нее.
— Ты узнаешь нас? — трепеща спросила Руфь. — Взгляни на своих друзей, долготерпеливая и многострадальная дочь моя! Это та, что огорчалась твоими детскими горестями, что радовалась детскому счастью, что так горько оплакивала свою потерю и молится за тебя. В эту страшную минуту вспомни уроки юности. Нет, нет, Господь, который милостив к тебе, хотя он и наставил тебя на удивительный и непостижимый путь, не покинет тебя в его конце! Подумай, чему тебя учили прежде, дитя любви моей! Как бы ты ни ослабела духом, семя еще может взойти, пусть оно и было брошено туда, где обетованная слава так долго была сокрыта.
— Матушка! — произнес в ответ тихий прерывающийся голос. Это слово достигло слуха каждого и приковало всеобщее внимание, заставив затаить дыхание. Голос звучал мягко и тихо, может быть, по-детски, но безучастно и размеренно. — Матушка… Почему мы в лесу? Разве кто-то похитил нас из нашего дома, что мы ютимся под деревьями?
Руфь умоляюще подняла руку, чтобы никто не прерывал иллюзии.
— Природа оживила воспоминания ее юности, — прошептала она. — Пусть душа отходит, если такова Его святая воля, в блаженстве детской невинности!
— Зачем Марк и Марта ждут? — продолжала та. — Ведь ты знаешь, матушка, что небезопасно забираться далеко в лес. Язычники могут выйти из своих селений, и никто не знает, какой злой случай может приключиться с неосторожным человеком.
Из груди Контента вырвался стон, а мускулистая рука Дадли сжала плечо жены, пока, затаившая дыхание и вся внимание, женщина не отступила бессознательно, испытывая муку.
— Я столько раз говорила Марку, чтобы он не забывал твоих предостережений, матушка. А эти дети так любят бродить вместе! Но Марк в общем хороший, не брани его, если он забредет слишком далеко, матушка… Не брани его!
Юноша отвернулся, ибо даже в такую минуту мужская гордость молодого человека побуждала его скрыть свою слабость.
— Ты молилась сегодня, дочь моя? — спросила Руфь, стараясь собраться с силами. — Ты не должна забывать свой долг перед Его благословенным именем, пусть даже мы оказались бездомными в лесу.
— Я помолюсь сейчас, матушка, — сказала жертва этой таинственной галлюцинации, стараясь спрятать лицо в коленях
Руфи. Ее желания послушались, и в течение минуты было отчетливо слышно, как тот же слабый детский голос повторял слова молитвы, приуроченной к самому раннему периоду жизни. Как ни слабы были звуки, ни одна интонация не ускользнула от слушателей, пока ближе к концу своего рода святое успокоение, казалось, поглотило слова. Руфь приподняла тело дочери и увидела на ее лице выражение мирно спящего ребенка. Жизнь играла на нем, как мерцающий свет задерживается на гаснущем факеле. Ее взгляд голубки был обращен на лицо Руфи, а улыбка понимания и любви смягчила страдания матери. Широко открытые и кроткие глаза переходили от лица к лицу, оживляясь каждый раз радостью узнавания. На Уиттале они остановились в смятении и сомнении, а когда встретили неподвижный, хмурый и все еще повелительный взгляд мертвого вождя, застыли навсегда. Была минута, когда страх, сомнение, привычки дикарей и прежние воспоминания боролись друг с другом. Руки Нарра-матты дрожали, и она судорожно ухватилась за одежду Руфи.
— Матушка! Матушка! — прошептала взволнованная жертва столь многих противоречивых переживаний. — Я помолюсь еще… Злой дух преследует меня.
Руфь почувствовала, с какой силой дочь ухватилась за нее, и услышала несколько слов молитвы, произнесенных на одном дыхании, после чего голос умолк, а руки ослабили свою хватку. Когда лицо почти бесчувственной матери отодвинулось, казалось, что мертвые пристально смотрят на каждого из остальных с таинственным и неземным пониманием. Взгляд наррагансета был спокойным, как в час торжества его гордости, высокомерным, непокорным и полным вызова, в то время как взгляд бедного создания, так долго жившего его добротой, был смущенным, робким, но не без проблеска надежды. Последовало торжественное молчание, а затем Мик опять возвысил голос в лесу, чтобы просить руку Всемогущего, управляющую небом и землей, осенить своим благоволением тех, кто остался жив.
Перемены, происшедшие на этом континенте за полтора века, просто удивительны. Города возникли там, где в те времена землю покрывали дремучие леса, и имеется веское основание полагать, что на том или близ того места, где встретил смерть Конанчет, ныне стоит цветущий город. Но несмотря на то, что в стране возобладала столь деятельная жизнь, долина — арена этой легенды — изменилась мало. Деревенька разрослась до поселка; фермы превратились в обширные хозяйства; жилища стали просторнее и несколько более удобными; количество церквей возросло до трех; укрепленные дома и все другие признаки защиты от опасности насилия давно исчезли, но это место все еще заброшено, редко посещаемо и носит заметные следы своего первоначального лесистого характера.
Потомок Марка и Марты является в данное время владельцем усадьбы, в которой разворачивалось действие столь многих волнующих событий нашего незатейливого рассказа. Даже здание, послужившее вторым жилищем для его предков, частично сохранилось, хотя пристройки и усовершенствования сильно изменили его облик. Сады, молодые и цветущие в 1675 году, ныне состарились и чахнут. Деревья уступили место по преимуществу тем сортам плодовых, с которыми почва и климат с тех пор познакомили жителей. Все же некоторые стоят, ибо известно, что в их тени происходили ужасные сцены и их существование полно глубокого нравственного смысла.
Развалины блокгауза, хотя и сильно обветшавшие и разрушающиеся, тоже можно увидеть. Возле них находится последнее прибежище всех Хиткоутов, живших и умиравших по соседству в течение почти двух столетий. Их могилы более недавнего времени можно распознать по мраморным плитам, но ближе к руинам расположены многие из тех, чьи надгробия, полускрытые в траве, вырезаны из обычной необработанной древесины плодовых деревьев этой местности.
Человеку, увлеченному воспоминаниями о давно прошедших днях, подвернулся случай несколько лет назад посетить это место. Было легко проследить рождения и смерти поколений по зримым надписям на более долговечных надгробиях тех, кого здесь хоронили в течение ста лет. Поиск сведений о людях, живших до того, становился делом трудным и мучительным, но рвение этого человека было нелегко обуздать.
На каждом маленьком холмике, за единственным исключением, лежал камень, и на каждом камне была надпись, пусть ее и невозможно было прочитать. Безымянная могила по своему размеру и расположению предположительно вмещала останки тех, кто пал в ночь пожара. Была здесь и еще одна, где глубоко выбитыми буквами было начертано имя Пуританина. Смерть настигла его в 1680 году. Рядом располагался скромный камень, на котором с большим трудом читалось единственное слово: «Смиренный». Было невозможно установить, стояла ли там дата 1680 или 1690. Смерть этого человека покрыта такой же тайной, какая окутывала столь многое в его жизни. Его настоящее имя, происхождение или характер более подробно, чем они раскрыты на этих страницах, так и не удалось проследить. Однако в семействе Хиткоутов еще хранится книга приказов и распоряжений кавалерийского отряда, как гласит легенда, связанная каким-то образом с его судьбой. К этому испорченному и отрывочному документу приложен фрагмент какого-то дневника или журнала, имеющего отношение к осуждению Карла I к смерти на эшафоте
127.
Тело Контента лежит рядом с его малолетними детьми, и, кажется, он еще был жив в первой четверти прошлого столетия. Не так давно был в живых пожилой человек, помнивший, что видел его, седоголового патриарха, почитаемого за свои годы и уважаемого за свою незлобивость и справедливость. Он прожил полвека или около того, оставаясь неженатым. Этот печальный факт достаточно очевиден исходя из даты на камне ближайшего холмика. Надпись гласила, что это могила «Руфи, дочери Джорджа Хардинга из Колонии залива Массачусетс и жены капитана Контента Хиткоута». Она умерла осенью 1675 года, как сообщает камень, «с душой, порушенной для земных целей по причине многих семейных несчастий, хотя и с надеждой в согласии с Заветом и своей верой в Господа».
Священник, в последнее время отправлявший службу, если ныне и не служит в главной церкви поселения, именуется достопочтенным Миком Лэмом. Хотя он притязает на то, что является потомком того, кто проповедовал в храме в период, к которому относится наше повествование, время и смешанные браки произвели эту перемену фамилии, как, к счастью, и некоторые другие, в ортодоксальном толковании долга. Когда этот достойный служитель церкви ознакомился с целью, заставившей человека, родившегося в другом государстве
128 и считающего себя потомком ревнителей веры, покинувших страну предков, чтобы молиться по-иному, проявить интерес к судьбам первопоселенцев долины, ему доставило удовольствие помочь расспрашивающему. В поселке и его окрестностях было много домов, где жили семейства Дадли и Рингов. Он показал камень, окруженный многими другими, носившими те же фамилии, на котором было грубо нацарапано: «Я Нипсет, наррагансет; с первым снегом я стану воином! » Идет молва, что хотя несчастный брат Фейс постепенно вернулся на пути цивилизованной жизни, он часто испытывал порывы к соблазнительным радостям, что вкусил когда-то, живя свободной жизнью лесов.
Среди этих печальных останков прежних времен священнику был задан вопрос относительно места, где был погребен Конанчет. Он с готовностью предложил показать его. Могила находилась на холме и была приметна только надгробным камнем, который трава не позволяла разыскать раньше. Он содержал всего одно слово: «Наррагансет».
— А этот рядом с ним? — спросил заинтересованный путник. — Здесь еще один, не замеченный раньше.
Священник склонился к траве и соскреб мох со скромного надгробия. Затем он указал на строку, вырезанную с большей, чем обычно, тщательностью. Надпись гласила только: «Ее оплакивала вся долина».
У ИСТОКОВ АМЕРИКИ: ИДИЛЛИЯ ИЛИ ТРАГЕДИЯ?
В национальную литературу Фенимор Купер вошел как полновластный хозяин. В своей прозе он освоил весь предшествующий литературный путь и дал едва ли не столько же разновидностей сочетания истории и романа, сколько написал книг в этом жанре. Представление о романном жанре у Купера как о повторении одной и той же модели гораздо менее правомерно, чем обратное утверждение, что все они очень разные и в главных чертах неповторимые.
Нам представляется, будто мы хорошо знаем столь знакомые нам вершины Купера: «Шпион», «Лоцман» и все книги пенталогии о Кожаном Чулке. И все же чувство это обманчивое, потому что куперовские романы получают все новое и новое прочтение в критике. По-прежнему возникают споры о том, верно ли изображал писатель индейцев? Сильный он художник или слабый? Патриот или «европеец» по своим пристрастиям? Демократ или консерватор? И множество других…
«Забытые» или недооцененные романы Купера и проясняют, и усложняют ответы на эти вопросы. Купер предстает в них подчас писателем загадочным и сложным. К числу особенно примечательных в этом плане относится «Долина Виш-Тон-Виш».
К роману об истоках Америки, о пуританстве Купер пришел закономерно — как к самому глубинному слою национальной истории: после романов об Американской революции («Шпион», «Лайонел Линкольн») последовал этюд о более ранних событиях колониальных войн («Последний из могикан»), пуританское же прошлое было самой ранней вехой в истории Америки, какая была доступна во времена Купера. Всегда соблазнительно и интересно бывает заглянуть под основание дома или храма, особенно если это твой собственный дом и если дом этот — национальная история.
Надо сказать, что, как и многие другие темы, тема пуританства к 1820-м годам оставалась еще неосвоенной в литературе США. Тут Купер тоже был первооткрывателем. Правда, писатель не был непосредственно связан корнями с Новой Англией и с пуританством настолько, как его последователи Уиттьер, Готорн, Лонгфелло. Его взгляд был суждением стороннего человека, и все же Купер не был совершенно чужд новоанглийского наследия. Можно сказать, что все американские романтики вышли из библейской образности пуританства, поскольку культурное влияние Новой Англии к началу XIX века было огромным и ни с чем другим не сравнимым. Центральное место в культуре США Библия обрела именно в Новой Англии. В этой связи интересно вспомнить, что Купер позднее стал основателем Национального библейского общества. Другими словами, путь Купера к «Долине» был закономерным, поскольку роман этот имел самое непосредственное отношение к одному из самых фундаментальных для США историко-культурных феноменов.
Пуританство и характерный для США культурный комплекс пуританизма берут свое начало непосредственно в истории первых англоязычных поселений в Новом Свете, основанных «отцами пилигримами», то есть представителями крайних ветвей протестантизма, покинувшими Англию в XVII веке, ибо они подвергались там религиозным гонениям. Провозгласив создание в колониях свободной веротерпимой общины, на деле они, однако, установили жесткое теократическое правление, основанное на строгом соблюдении моральных норм, а члены религиозных общин сильно зависели от своих старшин-проповедников. Светские аспекты жизни, в том числе развлечения (пляски, музыка, книги и т. д.), если они не были Библией и пением псалмов, последовательно изгонялись из сферы пуританского быта. В своей политике по отношению к туземцам пуритане исходили из доктрины провиденциализма («предустановленной судьбы»), собственной богоизбранности и особой миссии, будто бы возложенной на них Богом. Поэтому территориальная экспансия и агрессивность пуритан в отношении индейцев, в которых им виделись исчадья дьявола, имела идеологическую основу и отличалась последовательной непримиримостью.
Представители этой культуры, практически целиком основанной на Ветхом Завете, повсюду искали аналогии библейским событиям и ситуациям. Культура эта была книжной, предполагавшей знание древних языков, в частности латыни и древнееврейского.
Впоследствии Новая Англия (включавшая штаты Массачусетс, Коннектикут, Род-Айленд, Нью-Хемпшир, Вермонт и Мэн) надолго стала колыбелью американской интеллигенции, здесь были основаны старейшие национальные университеты. Но «пуританизм» как комплекс национального сознания сохраняется и поныне. С ним связывают склонность к саморефлексии и провиденциализму в восприятии жизни, особую жесткость и непримиримость нравственных оценок, априорную идейную заданность суждений и неспособность к восприятию иных точек зрения.
Сами отцы пилигримы оставили после себя обширный пласт хроник, описаний и «историй», отмеченных исповедальностью и духом религиозного избранничества, интенсивной духовной рефлексией, связанной с истолкованием собственной жизни и, таким образом, обращенной на самих себя. Многое в них еще было связано со средневековым сознанием. Неудивительно, что преодоление пуританского комплекса и полемика с ним протянулись через всю историю американской литературы. «Охота на ведьм» — выражение, ставшее нарицательным после сожжения пуританами девятнадцати невинных жителей городка Сейлема в поисках колдуний, которых не было. «Пуританин — это тот, кто подозревает: а вдруг кому-то, где-то, почему-то может быть хорошо», — едко заметил известный критик начала XX века Генри Менкен. «Пуритане сначала пали на колени, а встав, напали на индейцев», — вторит ему современный индейский публицист.
В литературе теме пуританства начало положил Вальтер Скотт в романе «Бренная плоть», более известном у нас как «Пуритане» (1816); потом тема «переселилась» на американскую почву. После Купера ее признанным исследователем стал Готорн, за ним — Лонгфелло; полемические образы пуритан можно встретить у Мелвилла и ряда других писателей. Как видим, все это были представители романтической эпохи. Что же могло привлечь их внимание к пуританству?
Ответ на это способен дать анализ романтических произведений: пуританская притчеобразность видения мира превращалась у романтиков в художественный прием; крайнее своеобразие быта, поведения и склада ума людей «новой формации», провозгласивших строительство нового духовного порядка, было достаточно противоречивым прошлым для писателя-романтика, чтобы его игнорировать; словом, романтиков привлекали переломность исторического периода и двойственность пуританской природы.
Роман о пуританах Новой Англии Купер начал в стране-метрополии, на родине пуританства, в 1827 году, продолжил во Франции и Швейцарии в 1828 году, а завершил в Италии в 1829-м (отсюда его замечание в письме к другу о том, что «книга писалась уж слишком по-дорожному»).
Критические отклики на роман за всю историю его существования были весьма разноречивыми, порой он даже признавался неудачным. Однако по выходе книга была тепло встречена европейским читателем: роман вышел в пяти странах на четырех языках одновременно. Современный критик, перечитывая Купера, говорит о «Долине», что это интересное произведение, в котором писатель «некоторые вещи делает неплохо, а иные — превосходно»
129. В самом деле, роман «Долина Виш-Тон-Виш» сегодня выглядит явлением столь необычным, что эта необычность даже затрудняет его анализ.
Прежде всего бросается в глаза идейно-тематическая насыщенность произведения: перед нами — «не только роман о характере ранних пуритан в Америке; в равной мере это и история войны с Королем Филипом на территории штата Коннектикут; о судьбе одного из судей короля Карла I времен Английской революции; о типично индейском способе ведения военных действий; о прекрасной белой пленнице и ее благородном муже Конанчете и о других вещах, в том числе — о проблеме смешанного брака»
130. С этим наблюдением критика невозможно не согласиться, и потому стоит углубиться в каждую из этих тем, чтобы проследить, насколько писатель преуспел в их раскрытии.
Итак, прежде всего «Долина» — роман нравоописательный, воссоздающий групповой психологический портрет общины пуритан. Чувства, испытываемые Купером к пуританам, неоднозначны. Ему интересны крайности их мировосприятия и влияние идеологии на характер; он способен на мягкую иронию и на радикальное осуждение там, где видит у пуританина отсутствие такта и неприятие иной нравственной шкалы ценностей. Повсюду заметен пристальный анализ априорных догматов пуританства на фоне реалий, вытекающих из условий пограничья: их столкновение обостряет ценностные конфликты. Но писатель идет и еще дальше: подобная точка зрения помогает ему увидеть ограниченность человеческой природы (в лице пуританства) и утвердить ценность отдельного индивидуума, иной точки отсчета (тут ему пригодились индейцы) и особого рода иронию, выявляемую самой жизнью. При некоторой абстрактности, умозрительности трактовки пуританского характера очевидным завоеванием Купера можно считать то, что каждый из пуритан у него предстает в индивидуальном обличье.
В центре повествования находится семейство Хиткоутов во главе с патриархом Марком, суровым и мудрым, храбрым и справедливым, словно писатель намеренно стремился к параллели с Марком Евангелистом (по-латыни Marcus означает «молот»). Вообще, значащие имена, заимствуемые из библейского контекста и выражающие личное кредо — обычай, характерный для пуритан, — постоянно обыгрываются Купером, превращаясь в средство характеристики персонажа и одновременно выстраивая символику идейной схемы романа. Поскольку Марк является главой поселения, столь же уместно выглядит английская трактовка его имени (мета, точка отсчета). Имя его сына, молодого человека по имени Контент (Content — «удовлетворение», «довольство», «покой»), напротив, контрастирует с характером человека, которому принадлежит. Контент способен на сострадание, в том числе и к индейцу, ему свойственны внутренние сомнения по поводу религиозного доктринерства. Впрочем, именно ему и его жене Руфи вместо покоя и довольства суждены испытания: им предназначено судьбой утратить дочь в результате индейского набега и пленения.
Имена других пуритан, членов единой общинной семьи, также весьма откровенно характеризуют их самих и в какой-то степени их жизненные судьбы. Таковы Вера (Faith), Милосердие (Charity), Изобилие (Abundance). Особняком в ряду пуританских образов стоят три персонажа: слабоумный Уиттал Ринг, Покорность (Sunmission, в настоящем издании переведено как «Смиренный») и преподобный Мик Вулф. Другими словами, куперовские пуритане предстают пестрым сборищем индивидуумов; среди них есть такие, что вызывают симпатию, есть взывающие к сочувствию, но присутствуют и ироничные или даже полемично-заостренные образы, стоящие на грани осуждения. Так, образ доктора Эргота (Ergot — «спорынья»), возникающий во второй части романа, явно сатирический (надо сказать, этот персонаж вписывается в ряд других невежественных эскулапов-ученых Купера, среди которых доктор из «Пионеров», Овид Бат из «Прерии» и другие).
Важное место в романе занимает тема осуждения и казни короля. История гибели Карла I (осужденного на смерть, по замыслу Купера, судьей по имени Смиренный во время Английской революции) получает отражение в осуждении пуританами индейского «короля» Конанчета (кстати, в ранних описаниях Нового Света индейских вождей, по аналогии с европейскими монархами, именовали «королями»). Прототипом Смиренного являлся полковник Уильям Хофф (1605? — 1679?), судья-пуританин, который послужил прототипом героя романа В. Скотта «Певерил Пик» (1823), а после Купера — героя новеллы Готорна «Седой заступник» (1837), как и героев ряда других сочинений. Когда восстановление на престоле Карла II стало очевидным, Хофф, спасаясь от преследования слуг короля, бежал в Новую Англию. Ряд легенд Новой Англии посвящен тайным скитаниям изгнанника из дома в дом в поселениях Массачусетса и Коннектикута, его отшельничеству в пещерах. В «Долине» он предстает загадочным романтическим пришельцем, в соответствии со своим именем вверившим судьбу Провидению, какая бы роль в жизни ни была ему отведена. Любопытно, однако, что именно он по роковому стечению обстоятельств оказывается спутником, затем невольным виновником пленения и смерти Конанчета, как прежде короля Карла. Персонаж по имени Покорность, выступая у Купера в целом как символ «антикоролевского», свободолюбивого начала, не свободен и от обреченности, вызванной трагическим выбором.
Духовное лицо на страницах романа Купера — в замысле произведения фигура всегда функционально значимая. Так было с псалмопевцем Дэвидом Гаммой в «Последнем из могикан» (уже в нем проявляются черты пуританина), со священником из Тэмплтауна в «Пионерах», с патером Аминь в «Прогалинах в дубровах». В «Долине Виш-Тон-Виш» имя преподобного Мика Вулфа (Meek Wolfe, в переводе — Кроткий Волк) по меньшей мере выдает присущую образу противоречивость, впитавшую в себя крайности пуританства. Воинствующий пастырь, намеревающийся увести паству то ли в Землю обетованную, то ли в пустыню (Купер заставляет нас колебаться в выводах), живет в мире абстракций и исступленной веры. Он беспощаден к слабостям ближнего и далек от гуманности, так же как нередко оторван от конкретных обстоятельств жизни (недаром писатель противопоставляет призыв Вулфа, стоящего внутри церкви, к молитве, и призыв Смиренного, вошедшего снаружи, обороняться от врага). Фигура Вулфа позволяет Куперу вскрыть противоречивость пуританства и открывает путь к дальнейшему развитию образа проповедника в «Моби Дике» Мелвилла.
Конечно, важнейшей проверкой пуританства на гуманность служит аборигенный мир. В романе Купера он играет обычно несколько ролей: с ним входит в повествование романтический колорит эпохи, а вместе с историей и авантюра; но индейский элемент важен романисту не только для контраста, но и для утверждения уникального содержания.
Война с Королем Филипом — вторая значительная тема романа — являлась закономерным историческим итогом тех методов освоения континента, которые практиковали пуритане; она обнажила жесткую замкнутость их сознания и жизненной философии. У Купера Король Филип предстает как противоречивый характер, полный коварства и мрачной горечи, как неистовый романтический дикарь, подверженный приступам ярости, очень часто справедливой.
Между тем факты говорят нам о личности неординарной. Метаком (его имя в различных источниках писалось по-разному: Метакомет, Пометакомет и Метамосет), второй сын знаменитого вождя вампаноа Массасойта (Осамекуна), воистину стал примечательнейшей фигурой Новой Англии в колониальную эпоху. Ему первому в ряду индейских лидеров удалось создать федерацию родственных племен и бросить их на колонистов-пуритан. Из девяноста городков (вроде того, что описан Купером) пятьдесят два подверглись нападению, а двенадцать были полностью уничтожены — так говорит статистика.
Во множестве случаев храбрость индейцев была поразительной, и лишь предательство и соперничество в их рядах, по всей вероятности, спасли колонистов от полного краха. Личность самого Филипа с тех пор освещалась многократно — сначала в негативном, а затем и в сочувственном тоне. Несомненно, что он представлял собой вождя эпохи экспансии белых и что его ненависть имела под собой конкретную почву. Согласно историку Докстэйдеру, Филип готовился к войне девять лет, стараясь преодолеть разобщенность племен, отчасти уже попавших в зависимость от колонистов или христианизированных
131. Сама война разразилась «досрочно» и началась, как и закончилась, с предательства. Правая рука Филипа Сассамон (Сосаман) предупредил губернатора плимутской колонии Джосайю Уинслоу о заговоре, а когда Сассамона вскоре нашли мертвым, колонисты, осудив, повесили трех индейцев.
Военные действия начались при участии выдающегося военного вождя Аннавона (? — 1676), и индейцы сумели одержать ряд побед, однако тактика выжженной земли и разделения восставших, проводимая колонистами, вскоре привела к перелому в войне. Аннавон оставался преданным Филипу до конца, и ему долго удавалось уходить от преследования капитана Бенджамена Черча, возглавившего силы пуритан. В конце концов вождь, однако, разделил злую судьбу Филипа и был казнен.
Среди племен, вошедших в союз с Филипом, были и наррагансеты, предоставившие ему немало воинов. Их вождь Миантонимо (также Миантономо, ок. 1600 — 1643) оказался между двух огней: между Ункасом, вождем могикан, с одной стороны, и колонистами — с другой. Последние навязали вождям-соперникам военный конфликт, а затем коварно выдали Миантонимо на милость Ункаса, тем способствуя его казни.
Конанчет (ок. 1630 — 1676), ставший вождем наррагансетов по смерти отца, известен также под именем Нанунтено. Поначалу он воздерживался от союза с Филипом, но постоянные нападения колонистов на всех индейцев без разбора коснулись и его. Узнав, что наррагансеты Род-Айленда укрывают враждебных воинов из племени вампаноа, пуритане направили против Конанчета в 1676 году карательную экспедицию, которая была, однако, уничтожена индейцами. Это повлекло за собой целенаправленную кампанию против вождя наррагансетов, и в результате преследования он был выслежен и схвачен индейскими союзниками колонистов. Конанчет отказался заключить мир в обмен на свободу, поскольку не видел возможности соглашения между исконными владельцами земель и агрессивными пришельцами. Вождь был привезен в Стонингтон, штат Коннектикут, где воины могауков и пикодов его расстреляли, а потом обезглавили.
Несколько иная, более распространенная версия гибели Конанчета рассказана Ирвингом в очерке «Филип из Поканокета»; отчасти ей следует и Купер. Юный вождь наррагансетов предстает у Купера романтическим героем, словно наследуя образ Ункаса, идеального краснокожего рыцаря из романа «Последний из могикан». Конанчет исполнен благородства и величия, ему свойственны глубина мышления и человечность. Купер ввел в роман также тему его привязанности к семейству Хиткоутов: вождь постоянно колеблется между благодарностью и враждой. В момент нападения индейцев Короля Филипа на общину Хиткоутов жена Контента Руфь вверяет юному воину свою дочь, унаследовавшую ее имя. Полагая, что все колонисты погибли в пламени пожара, Конанчет уводит девочку в леса и продолжает о ней заботиться. Спустя годы она становится его женой. В финале романа он, удостоверившись в том, что родители его молодой супруги живы, и претерпев глубокие душевные муки, возвращает им дочь. Правда, это происходит уже после того, как он сам оказывается лишен возможности заботиться о ней, будучи осужден на смерть. Конанчет любит ее и сына, ею рожденного. Чтобы проститься с ней и высказать последнее напутствие, он даже добивается у врагов отлучки под честное слово (коллизия, не раз описанная в колониальной литературе и впоследствии вторично использованная Купером в «Зверобое»). Словом, если образ Филипа выведен писателем в амбивалентных тонах, то Конанчет наделяется обаянием и не может не вызвать сочувствия и восхищения читателя.
Имя Ункаса, как известно, возникает на страницах Купера неоднократно. Писатель идеализировал и прославил его (как и племя могикан), сделав это имя родовым для нескольких поколений сагаморов из племени могикан. Возможно, предки Купера были как-то связаны семейными обстоятельствами с одним из носителей этого имени, ибо на родовом могиканском кладбище в Норвиче, штат Коннектикут, рядом с обелиском Ункаса лежат и двое Куперов. Писатель упоминает о какой-то услуге, оказанной предкам своего героя одним из индейских вождей (в чем признается Данкан Ункас Миддлтон в «Пионерах»). Во всяком случае, над этой загадкой еще предстоит поработать будущим биографам писателя.
Что же касается исторического Ункаса (ок. 1606 — ок. 1682), факты говорят о другом. Могиканин, родственный пикодам, был изгнан ими за злонравие и сделался вождем таких же бродяг, как и он сам, присвоивших себе имя «могикан». Ункас часто совершал набеги на соседние племена наррагансетов, могауков, пикодов и сделался последовательным союзником колонистов, стремясь извлечь из этого собственную выгоду.
Будучи соперником Миантонимо, он в 1643 году разбил его отряд, захватил вождя и передал его англичанам в Хартфорде, а те лицемерно возвратили ему Миантонимо для совершения казни. Во время войны с Королем Филипом Ункас немало способствовал избавлению колонистов от верной гибели. Но к тому времени, когда умер, он был уже давно известен в среде белых просто как старый злобный пьяница; в памяти же индейцев за ним навсегда осталась слава предателя.
Как можно видеть, Купер в истории Конанчета объединяет эпизоды и обстоятельства жизни его отца Миантонимо с деталями из версии, приведенной Ирвингом, в результате чего финальная сцена исторической трагедии предстает в тонах высокой патетики. Вина за содеянное, по Куперу, ложится, однако, не столько на Ункаса, сколько на его белых союзников, не помнящих добра, оказанного вождем (спасение детей во время набега, возврат дочери и избавление Смиренного). Дикарь предстает благороднее цивилизованных и просвещенных праведников-пуритан. Финал, впрочем, связан и с роковым стечением обстоятельств, призванных доказать неизбежность исторического «заката» индейской вольности и индейского образа жизни (эту тему специально акцентирует спор Короля Филипа с Хиткоутом в главе XXTV).
Роман, таким образом, пронизывают насквозь две параллельные линии: спор о возможностях сосуществования белых и индейцев (в том числе о праве тех и других на первенство) и «проверка» этого тезиса судьбой Руфи и Конанчета. Среди всех остальных персонажей лишь им суждено поменяться местами, «примеряя» — буквально и в переносном смысле — одежды пуританского и индейского общества (в метафорах Купера, «просеки» и «тени лесной»). Библейская аллюзия в имени и судьбе Руфи-младшей более чем прозрачна: «Но Руфь сказала: не принуждай меня оставить тебя и возвратиться от тебя; но куда ты пойдешь, туда и я пойду, и где ты жить будешь, там и я буду жить; народ твой будет моим народом, и твой Бог моим Богом; и где ты умрешь, там и я умру и погребена буду. Пусть то и то сделает мне Господь, и еще больше сделает; смерть одна разлучит меня с тобою» (Книга Руфь, гл 1, ст. 16 — 17). Писатель словно продолжает линию сближения своих прежних персонажей, Коры Дункан и Ункаса из «Последнего из могикан». На судьбе новых героев он испытывает путь возможного союза двух культур и, как прежде, демонстрирует его невозможность. Все герои приходят к прозрениям в конце пути по-своему, но слишком поздно и слишком дорогой ценой. Не становится ли символом этого грустного открытия всеобщей тщеты Уиттал Ринг — символом одновременно безумия мира и достоинства, обретенного ненадолго в мире краснокожих? Эхо несбывшихся надежд, настойчиво отдающееся в ушах остальных героев, относится и к каждому из них: «Следующей зимой я буду воином! »
Повествование о судьбах поселенцев и коренных обитателей долины венчает картина кладбища, увиденного глазами участливого посетителя много лет спустя. Пожалуй, ни в одном другом романе лирическое «я» писателя не выступало столь явно на первый план. И быть может, финал ни одного из его романов не был столь печальным. В надписях на могильных камнях перед нами — собрание посмертных судеб. Примечательно, что волей Купера белая подруга Конанчета, Руфь (она же Нарра-матта, Наметенный Снег), положена не среди родных ей по крови пуритан, а рядом с индейским супругом. Ее образ, конечно, сильнее всего романтизирован и мистифицирован в книге. Что губит ее? Смерть мужа? Тяжкий опыт, в котором сошлись несовместимые миры «просек» и «лесных теней»? Невозможность, в силу духовной несовместимости, вернуться к родичам? К чему относится ее таинственная фраза: «Злой дух преследует меня! »? Этого мы так и не узнаем.
По своему обыкновению, Купер старается придать формулам сюжета и замысла многозначность. Это касается и названия романа. «The Wept of Wish-Ton-Wish» может осмысливаться в контексте произведения как долина идиллического приволья на природе, в духе столь близкой пуританам идеи обетованной земли, в которую своевольно вторгается реальность Нового Света. Можно понимать его и как Whip-Poor-Will, Долина Козодоев (о чем говорится непосредственно в тексте книги), но и это — лишь один из многих оттенков смысла. Последние же слова романа открывают еще одно, быть может самое важное, толкование. «The Wept» может означать и «оплаканная», и потому, ввиду судьбы Нарра-матты, название переводимо и как «Слезы Виш-Тон-Виша». Из замысла Купера как будто следует, что смерть расторгает заведомо обреченный межрасовый брак. Однако Конанчет и Нарра-матта счастливы вдвоем и гибель одного влечет за собой гибель другого: героиня не в силах вернуться к жизни людей, среди которых родилась. На символическом уровне, конечно, писателя интересует другой «брак» — союз национального прошлого с будущим. Строго говоря, название романа может быть переведено и во множественном числе: «Оплаканные из Виш-Тон-Виша», и тогда оно относится ко всем участникам трагических событий. Какое будущее предрекают семена, посеянные в пуританской долине Виш-Тон-Виш? Купер словно нарочно ставит вопросы, на которые не дает прямого ответа, вопросы, побуждающие читателя к глубокому раздумью.
Конечно, в книге можно обнаружить и немало слабостей. Романная структура в этом произведении ослаблена; слишком медленно автор переходит от описаний к действию. «Суставы романа потрескивают»
132, — говорит критик Ричард Билл Дэвис. Однако возможно, что мистика и определенная мера расплывчатости составляют неотъемлемую черту своеобразия этого произведения; от знакомства с текстом создается впечатление, что писатель сознательно мистифицировал смысл эпизодов, придавал двойственность ситуациям и характерам и многозначность — именам. Думается, в данном случае это делает произведение более проблемным. А кроме того, в сознании читателя навсегда остаются моменты, описанные столь ярко, словно пережиты им лично: мистический многократный зов раковины, звучащий словно трубная весть Апокалипсиса; стремительный набег индейцев на поселение; величественная и простая сцена гибели Конанчета. Все они властно ставят нравственные вопросы, от которых не уйти никому — ни во времена пуританства, ни в романтическую эпоху создания романа, ни в наши дни.
А. В. Ващенко
ПРИЛОЖЕНИЯ
Приложения к роману Купера «Долина Виш-Тон-Виш» по своему характеру призваны воссоздать историко-литературный контекст книги. Он включает в себя круг произведений, каждое из которых стало памятником малой классики в литературе США. Написанные в разных документальных жанрах, все они связаны темами пуританства и войны с Королем Филипом.
Знакомясь с хрониками колониальной эпохи, в период работы над романом Купер не мог пройти мимо историй об индейских «пленениях» и самой известной из них — истории Мэри Роуландсон.
Поскольку писатель-романтик Вашингтон Ирвинг был предшественником Купера, первооткрывателем темы войны с Королем Филипом, очерк о нем, возникший на базе в основном тех же источников, что и роман Купера, приобрел известность и, несомненно, использовался автором «Долины Виш-Тон-Виш».
Брошюра Уильяма Эйпса, потомка Короля Филипа, современника Купера, стала полемическим откликом на пуританские источники о нем и одновременно — первым индейским опусом на ту же тему. Таким образом, эти произведения, дополняя друг друга, вместе с романом Купера образуют четыре версии и точки зрения на события одной эпохи.
Произведение Мэри Роуландсон является самым непосредственным откликом на события войны с Королем Филипом. 20 июня 1675 года Метаком начал систематические набеги на английские поселения. За время войны, продолжавшейся около года, было разорено свыше двадцати городков; по некоторым источникам, было сожжено более 1200 домов, погибло около 600 колонистов и убито 3000 индейцев. Непосредственным поводом для войны послужила казнь в Плимуте, штат Массачусетс, трех индейцев племени вампаноа, соплеменников Филипа. Однако причин для вооруженного конфликта накопилось значительно больше. Главная заключалась в обнищании племен и начале голода среди аборигенного населения Новой Англии: среди индейцев окрепла мысль о необходимости общего противодействия пришельцам из-за океана в попытке удержать исконные земельные владения. Война с Королем Филипом завершилась в августе 1676 года, после того как Филип был убит, а его жена и Дети проданы в рабство на один из островов Вест-Индии. В результате этой войны с организованным военным сопротивлением индейцев в Новой Англии было покончено, хотя отдельные выступления аборигенов против завоевателей — порой объединенными силами союзных племен — предпринимались и в дальнейшем (в романе «Прогалины в дубровах», в частности, Купер касается более поздней подобной попытки в 1812 году под началом Текумсе).
Пожалуй, самой известной из жертв индейских набегов стала миссис Мэри Роуландсон, жена священника из города Ланкастер, штат Массачусетс, автор «Повествования о пленении и избавлении миссис Мэри Роуландсон».
О жизни автора этих записок известно очень мало. Родилась она, по-видимому, в Англии и ребенком была привезена в Америку. Ее отец, Джон Уайт, богатый землевладелец в колонии Массачусетс-Бей, поселился в Ланкастере. Приблизительно в 1656 году она вышла замуж за священника Джозефа Роуландсона, и последующие двадцать лет ее жизни были посвящены детям и деятельной помощи мужу.
Миссис Роуландсон была взята в плен 10 февраля 1676 года во время нападения индейцев на Ланкастер и находилась в плену до 2 мая 1676 года, когда за ее освобождение был внесен выкуп в двадцать фунтов. В следующем году она вместе с мужем отправилась в Уэзерфорд, штат Коннектикут, и там в 1678 году мистер Роуландсон умер. Городские власти постановили выплачивать миссис Роуландсон ежегодную ренту «до тех пор, пока она будет жить среди нас, пребывая вдовой». Однако никаких записей о том, как долго продолжалась выплата ренты, как и о том, когда именно умерла миссис Роуландсон, не сохранилось.
Свои воспоминания миссис Роуландсон написала вскоре по возвращении в Ланкастер. Они были опубликованы в 1682 году и являются единственным свидетельством ее писательского дара.
Вместо глав повествование разбито на «переходы» (одновременно слово «remove» в церковной фразеологии означает шаг или ступень в ряду испытаний, выпавших на долю верующей души). Повествование в целом имеет вид дневника и вместе с тем исповеди. Основное место в нем, вслед за описанием резни при нападении индейцев, уделено страданиям духа и тела под тяготами плена. Перед нами рассказ об унижениях и бедах, постигших автора, который усматривает в них путь постижения справедливости Господней и испытаний, уготованных ему, чтобы вернее восторжествовать и послужить примером для собратьев-христиан.
Наряду с этим наблюдения Мэри нередко объективны и ценны тем, что помогают увидеть аборигенов времен войны с Королем Филипом глазами пуританки. Бесхитростный взгляд на жизнь индейцев выявляет ощущение родства с ними: пусть это язычники, но все же человеческие существа со своими заботами и нормами поведения. Всего важнее, в описании автора, становится урок «воспитания чувств» и познания себя, достигаемого через тяжкий опыт. Глубокий психологизм является отличительной чертой не только всего повествования миссис Роуландсон, но в какой-то степени целого жанра подобных сочинений, названных «пленениями» (captivities). Однако именно это «повествование» стало одним из самых популярных произведений XVII века как в Америке, так и в Англии, и является не только первым, но и лучшим (по манере изложения и выразительности созданных образов) среди сотен других «пленении». Жанр этот стал частью литературного наследия США и Канады; «пленения» неоднократно использовались в художественной литературе — в частности, такими писателями, как Чарльз Брокден Браун («Эдгар Хантли»), Джеймс Фенимор Купер («Последний из могикан» и «Долина Виш-Тон-Виш»), Уильям Фолкнер («Святилище»), Конрад Рихтер («Свет в лесу») и другими.
Очерк Вашингтона Ирвинга «Филип из Поканокета» входит в сборник малой прозы Ирвинга «Книга эскизов» (1820). Это произведение, вместе с сопутствующим очерком более общего плана «Черты индейского характера», явилось первым самостоятельным этюдом на тему аборигенного лидерства, сочувственно трактующим историческую фигуру, одиозную для Новой Англии. Ирвинг предлагает романтизированную трактовку, воссоздавая облик Филипа на основании колониальных (прежде всего пуританских) источников; он их неоднократно цитирует. Писатель, таким образом, начинает разработку индейской темы, к которой затем фронтально обратится Фенимор Купер. Совершенно очевидно, что отдельные эпизоды жизни и черты облика Конанчета взяты Купером (по-своему их переосмыслившим) именно из очерка Ирвинга. Транскрипция индейских имен собственных (Короля Филипа, Конанчета, Сассамона и др.) в отличие от публикуемого в настоящем томе перевода романа Купера соответствует оригиналу Ирвинга.
Все, что мы знаем о незаурядной личности Уильяма Эйпса (1798 — 1839; полагают, что его имя может иметь и индейское звучание, Апесс), известно нам из его автобиографических сочинений. Из них следует, что он родился близ Колрэйна, штат Массачусетс. Отец его происходил наполовину из пикодов, жил среди них и женился на чистокровной индианке, которая будто бы являлась родственницей Королю Филипу. Вскоре по рождении сына родители разошлись, оставив детей на попечении бабки в Колчестере, штат Коннектикут. Из-за дурного обращения Эйпс сменил впоследствии несколько семей. В пятнадцать лет он бежал в армию и принял участие в канадской кампании 1812 года. До 1818 года он странствовал, пока не был окрещен, а затем, в 1829 году, стал методистским проповедником.
В 1833 году Эйпс посетил племя машпи, проживавшее в резервации на Кейп-Коде, стал их соплеменником и возглавил борьбу за их политические права; об его успехах сочувственно писала аболиционистская газета У. Гаррисона «Либерейтор», а среди современных машпи до сих пор сохраняется память об Эйпсе как о народном герое.
Первая книга Эйпса «Сын леса» (1829) представляла собой первую из аборигенных автобиографий. Во втором произведении «Опыт пяти индейских христиан племени пикодов» (1833) в пяти биографических очерках (о себе, своей жене и трех индианках) с приложением эссе «Аборигенное зеркало, направленное на белого человека» Эйпс осуждает расизм, алкоголь, безработицу, коррупцию и лишение племен их владений как суть так называемой «индейской проблемы».
В 1835 году Эйпс опубликовал документальную книгу, посвященную отстаиванию прав машпи, — «Индейская отмена неконституционных законов Массачусетса относительно племени машпи, или Объяснение мнимого мятежа».
Последнее произведение Эйпса — «Апология Короля Филипа». Преодолевая влияние Ирвинга и развивая его традиции, Эйпс обращается к воссозданию личности своего знаменитого предка. Тема Филипа становится здесь отправной точкой для атаки на пуританство. Современник Купера, автор живет в экспансионистскую эпоху президентства Джексона, и оттого опыт индейцев Новой Англии вызывает у него сравнение с его повторением на просторах американского Запада. В «Апологии» Эйпс предъявляет пуританству счет от лица аборигенов, полемизируя с пуританским лицемерием, воинствующе односторонней картиной мировидения, религиозным нетерпением. Он отмечает резкое расхождение между нормами пуританства и прагматично-односторонним их соблюдением. Позиция автора интересна сочетанием христианского сознания с аборигенной точкой зрения; она придает тону повествования гнев, сарказм и особую бескомпромиссность.
Аргументация Эйпса порой звучит наивно, но искренне и эмоционально, а завершает он свою «Апологию» обвинением Конгресса в вероломстве по отношению к своим индейским соотечественникам! Видя в пуританском комплексе тяжелое наследие современной Америки, исповедующей ту же антииндейскую политику, Эйпс в своем обличительном пафосе предвосхищает некоторые черты индейской литературы и публицистики 1960 — 1990-х годов.
ПОВЕСТВОВАНИЕ О ПЛЕНЕНИИ И ИЗБАВЛЕНИИ МИССИС МЭРИ РОУЛАНДСОН
133
10 февраля 1675 года
134 множество индейцев напало на Ланкастер
135. Они появились на рассвете; услышав ружейные выстрелы, мы выглянули в окно: горело несколько домов и дым поднимался к небу. В одном доме индейцы захватили пять человек; отцу, матери и грудному младенцу проломили головы; двух других захватили и увели живыми. Еще трое не успели укрыться в доме. Одного ударили по голове, а другой убежал; третий тоже хотел убежать, но его ранили, и он упал. Несчастный молил пощадить его, обещал деньги (так говорили мне сами индейцы), только они не стали его слушать, ударили по голове, сорвали с него одежду и вспороли живот. Один человек увидел возле своего сарая множество индейцев и решил выйти, но его сразу убили. Было еще трое убитых из того же дома. Индейцы забрались на крышу сарая и сверху легко убивали тех, кто укрывался возле дома. Так эти кровожадные негодяи продвигались вперед, уничтожая и сжигая все на своем пути.
Наконец они приблизились и осадили наш дом, и вскоре этот день стал самым скорбным днем моей жизни. Дом наш стоял у небольшого холма. Несколько индейцев укрылись за холмом, часть из них проникла в сарай, остальные затаились кто где смог, и стрельба началась со всех сторон, так что пули сыпались как град. Скоро один из нас был ранен, потом другой, а потом и третий. Часа через два (насколько я способна была тогда замечать время) индейцы уже были возле нашего дома, а так как он ничем не был укреплен, кроме двух заслонов в противоположных углах двора, да и то один из них не был достроен, то они, набрав в сарае кудели и пакли, подожгли дом; а когда кто-то из дома выскочил и погасил огонь, индейцы тут же зажгли его опять, и на этот раз огонь разгорелся. И вот настал страшный час. Раньше мне доводилось лишь слышать о подобных ужасах, а теперь пришлось увидеть все своими глазами. Несколько человек продолжали еще бороться за свою жизнь, но многие уже лежали в крови, дом над нашей головой был охвачен пламенем, а эти кровожадные язычники ждали, когда мы выйдем, чтобы проломить нам головы. Плач стоял вокруг, кричали матери и дети: «Господи, что же нам делать? » Тогда я решилась: взяла своих детей, а одна из моих сестер взяла своих, и мы попытались покинуть горящий дом. Но только мы появились в дверях, стрельба усилилась, и пули так стучали по стенкам дома, будто кто-то, набирая пригоршни камней, бросал их в стены; так что нам пришлось вернуться. У нас было шесть сильных собак, но ни одна из них даже не пошевельнулась, хотя раньше, стоило только индейцу подойти к двери, собаки рвались, чтобы броситься на него и разорвать на куски. Видно, Господь являл нам свою волю, дабы мы помнили, что спасение наше исходит только от Него. Однако нам следовало выбраться из дома; огонь усиливался и с ревом надвигался сзади, а впереди были индейцы с ружьями, копьями и топорами, готовые наброситься на нас. Не успели мы выйти, как мой шурин (он был ранен в горло, когда вместе с другими защищал дом) упал мертвым, и сразу же индейцы с дикими криками набросились на него и сорвали одежду. Пули так и свистели; одна попала мне в бок, и, похоже, эта же пуля прошла через живот и ручку дорогой моей малютки, которую я держала на руках. У одного из детей моей старшей сестры (его звали Уильям) была сломана нога; индейцы, видя это, тут же проломили ему голову. Так они продолжали безжалостно убивать одного за другим, а мы стояли, ошеломленные, и кровь ручьями растекалась по земле. Моя старшая сестра была еще в доме, она видела, как язычники тащили матерей в одну сторону, а детей в другую и многие были залиты кровью; старший сын сказал ей, что Уильям мертв, а я ранена, и она закричала: «О Господи, дай мне умереть вместе с ними! » И не успела она это сказать, как пуля сразила ее, и она упала на пороге. Я надеюсь, что ей воздастся за ее добрые дела, ибо она преданно служила Господу. В юности на ее долю выпало немало душевных страданий, пока она не приняла сердцем слова Священного Писания: «Но Господь сказал мне: «Довольно для тебя благодати Моей»»
136. Много позже, через двадцать с лишним лет, я слышала от нее самой, каким утешением были для нее эти слова.
Но вернусь к своему рассказу. Индейцы оттащили меня в одну сторону, а детей в другую и сказали: «Пойдешь с нами». Я спросила: «Меня убьют? » Они ответили, что не тронут, если я добровольно пойду с ними.
О! Какой горестный вид являл собой наш дом! «Приидите и видите дела Господа, — какие произвел Он опустошения на земле»
137. Из тридцати восьми человек, бывших в этом доме, никто не избежал либо смерти, либо горького плена, кроме одного, который мог бы сказать: «… И спасся только я один, чтобы возвестить тебе»
138. Двенадцать человек было убито; кого застрелили, кого закололи копьями или зарубили топорами. Когда мы жили благополучно, о, как мало мы помышляли о таких ужасах, о том, что придется увидеть родных и близких, истекающих кровью! Одному человеку проломили голову, сорвали с него одежду, а он все продолжал ползать взад-вперед. Ужасно было видеть столько христиан, лежащих в крови, подобно овцам, растерзанным стаей волков. Со всех была сорвана одежда, и они лежали нагие, а эти исчадия ада ревели, пели, выкрикивали оскорбления и неистовствовали, будто у каждого хотели вырвать сердце. И все-таки Господь своим могуществом сохранил многим из нас жизнь. Двадцать четыре человека индейцы взяли в плен.
Раньше я часто говорила, что скорее умру, чем сдамся живой в плен, если нападут индейцы, но, когда настал час испытаний, я уже так не думала. Сверкание оружия устрашило мой дух, и я не рассталась с жизнью, а предпочла пойти за этими кровожадными чудовищами. Чтобы лучше поведать о том, что случилось со мной за время горестного моего плена, я расскажу подробно о наших странствиях по диким местам.
Переход первый
И вот мы должны следовать за этими варварами, хотя тела наши изранены и кровоточат, а сердца исходят кровью не меньше, чем тела. В ту ночь мы прошли около мили и поднялись вверх по склону холма к небольшому городу, где индейцы решили остановиться. Они выбрали место рядом с пустым домом, который обитатели покинули из страха перед индейцами. Я спросила, можно ли мне провести ночь в этом доме; на это мне ответили: «Что, тебе все еще нравятся англичане? » Это была самая печальная ночь, какую когда-нибудь видели мои глаза. О! Дикие крики, и рев, и вопли, и пляски этих дьяволов среди ночи у костров напоминали страшные картины ада. А сколько было загублено лошадей, коров, овец, свиней, телят, ягнят, поросят и всякой птицы, награбленной индейцами в городе! Что-то жарилось, что-то валялось и горело, что-то варилось, чтобы насытить наших безжалостных врагов, которые веселились, тогда как мы были безутешны. В довершение к скорби прошедшего дня и печалям этой ночи мысли мои все время возвращались к утратам и жалкому моему положению. Все было потеряно: нет мужа (во всяком случае, он далеко от меня, так как уехал к заливу
139; к тому же индейцы сказали, что убьют его, как только он вернется домой); нет моих детей, нет ни друзей, ни родных, ни прежнего благополучия — потеряно все, кроме самой жизни, да и та может оборваться в любой момент. Ничего не осталось, только несчастный раненый ребенок на руках. И нечем мне ни восстановить, ни подкрепить его силы.
Многие люди редко задумываются над тем, насколько свирепы и жестоки наши враги. Да, это плохо представляет себе даже тот, кто, попав к ним в руки, долго прожил среди них.
Семь человек, убитые в Ланкастере прошлым летом в воскресенье (и еще один, погибший позже в будний день), были зверски зарублены одноглазым Джоном и молящимися индейцами
140 из Марлборо, которых капитан Мосли доставил в Бостон. Так говорили мне сами индейцы
141.
Переход второй142
На следующее утро пришлось оставить город и отправиться вместе с индейцами в неизвестные мне дикие края. Не могу передать, какая скорбь лежала у меня на сердце, но Господь был со мной и поддерживал мой дух. Один индеец вез мое бедное дитя на лошади. Девочка все время стонала: «Я умру! Умру! » Я шла следом, и печали моей не описать. Наконец я не выдержала, взяла девочку и, сколько могла, несла ее на руках, но силы изменили мне, и я упала вместе с ребенком. Тогда они посадили меня на лошадь вместе с моей несчастной малышкой. В это время наш путь шел с крутой горы; ни седла, ни уздечки не было, и мы обе упали через голову лошади. О, как хохотали и радовались эти бесчувственные создания, я же думала, что тут нам придет конец. Но Господь укрепил мои силы и поддержал меня, дабы я могла узреть его могущество. Да, никогда бы не поверила, что у меня хватит сил все это пережить. Скоро пошел снег, и, когда наступила ночь, индейцы остановились. Я сидела прямо на снегу у небольшого костра (сложив немного веток у себя за спиной), держа больного ребенка на коленях. Девочка все время просила пить, потому что из-за раны у нее начался сильный жар. Моя рана тоже так воспалилась, что я с трудом могла сесть или встать. Так я просидела всю холодную, зимнюю ночь с больным ребенком на руках, зная, что каждый час может оказаться для бедняжки последним, и ни одного христианина не было рядом, кто мог бы помочь или хотя бы поддержать. О, я вижу великое могущество Господа в том, что дух мой не сломился под бременем несчастий. Господь поддержал меня своим милосердием, и мы обе пережили ночь и увидели свет наступавшего утра.
Переход третий143
Когда настало утро и индейцы начали собираться в путь, один из них сел верхом на лошадь, а меня с моей малюткой посадил за своей спиной. Это был очень трудный и утомительный день; девочке становилось все хуже, да и моя рана не давала мне покоя. Легко можно представить себе, как мы ослабели: у нас обеих не было ни крошки во рту со среды до субботы, ничего, кроме холодной воды. В полдень (судя по солнцу, было около часа) мы подъехали к месту, куда индейцы направлялись, viz.
144 индейскому поселению Уэнимессет, к северу от Квабог-Ривер. Как только мы появились, о, сколько язычников (теперь наших безжалостных врагов) окружило меня, так что я могла бы сказать словами Давида: «Посмотри на врагов моих, как много их и какою лютою ненавистию они ненавидят меня. Сохрани душу мою и избавь меня, да не постыжусь, что я на Тебя уповаю»
145. На следующий день было воскресенье, и тогда я подумала, как легкомысленно относилась раньше к этому святому дню, сколько воскресных дней прожито мной неразумно и потеряно, как провинилась я перед Господом. Я видела все это теперь так ясно, что понимала, сколь справедлив был бы Господь, если бы тут же оборвал нить моей жизни и отринул от себя навечно. Однако Господь продолжал являть мне свое милосердие и, нанося раны одной рукой, врачевал другою. В тот день подошел ко мне человек по имени Роберт Пеппер (из Роксбери), который был взят в плен во время военного столкновения капитана Бирса с индейцами. Он прожил среди них продолжительное время и дошел с ними почти до Олбэни, потому что хотел, как он сам мне сказал, повидать Короля Филипа
146. Из-за этого он задержался в здешних краях и, услышав, что я тоже здесь, попросил разрешения отлучиться, чтобы встретиться со мной. Роберт Пеппер рассказал, как был ранен и не мог ходить, так что индейцам пришлось нести его, но он все время прикладывал к ране дубовые листья, и вот теперь с Божьей помощью опять передвигается самостоятельно. Тогда я тоже набрала дубовых листьев, приложила к своей ране на боку и милостью Божией поправилась. Но прежде чем исцеление свершилось, я могла бы сказать словами псалма: «Смердят, гноятся раны мои от безумия моего. Я согбен и совсем поник, весь день сетуя хожу»
147. Почти все время я сидела одна с моим бедным ребенком на руках. Малютка стонала день и ночь, и нечем было мне подкрепить тело и поддержать дух бедняжки. Вместо этого подходил кто-нибудь из индейцев и говорил: «Твой хозяин скоро разобьет ей голову». Такое вот слышала я от них утешение. Как сказал Иов: «Жалкие утешители все вы»
148. Так провела я девять дней; рана моя опять открылась, а дитя мое готово было покинуть эту юдоль скорби. Видя это, индейцы приказали мне унести ребенка в другой вигвам (думаю, им не хотелось видеть столь горестную картину). Я пошла туда с тяжелым сердцем и провела ночь, держа ребенка на коленях, и сама смерть стояла перед моими глазами. Около двух часов ночи 18 февраля 1675 года дитя мое кротко, как ягненок, покинуло этот мир. Было ей шесть лет и около пяти месяцев. Прошло девять дней с того часа, как она была ранена, и провела она эти дни, не имея ни крошки во рту, ничего, кроме холодной воды. Раньше я совсем не могла оставаться в комнате, где находился мертвец. Теперь же я пролежала всю ночь рядом с моим мертвым ребенком. С тех пор я часто думала о милосердии Господа, который не дал мне потерять рассудок в тот страшный час и удержал меня от греховной попытки покончить со своей жалкой жизнью. Наутро, когда индейцы увидели, что ребенок мертв, они отправили меня назад, в вигвам моего хозяина. Говоря «мой хозяин» в этом повествовании, я имею в виду Кванопина
149. Но первым моим хозяином был не он, меня продал ему индеец из племени наррагансетов, который схватил нас с дочкой, когда я вышла из укрытия. Я хотела унести с собой тело моего ребенка, но мне сказали, чтобы я его оставила. Пришлось уйти, но при первой возможности я выскользнула из вигвама моего хозяина и вернулась туда, где лежало тело моей дочери, чтобы выполнить все, что положено. Когда я пришла, тела там не было. Я спросила, что они сделали с ним. Индейцы сказали, что оно уже на холме, пошли туда со мной и показали место, где была вскопана земля; там они ее похоронили. Так оставила я свое дитя в тех диких местах, вручив ее, как и себя, воле Всевышнего. Господь взял у меня этого дорогого ребенка, и вот я отправилась повидать свою другую дочь, Мэри, которая находилась в том же селении. Хотя вигвам, где она жила, был не очень далеко, у нас не было возможности видеть друг друга. Мэри было около десяти лет. Ее захватил в плен у дверей нашего дома. Молящийся индеец, который потом променял ее на ружье. Увидев меня теперь, она расплакалась. Это рассердило индейцев, они не разрешили мне приблизиться к ней и сказали, чтобы я ушла. Слова их как ножом полоснули меня по сердцу: один мой ребенок умер, другой неизвестно где, а к третьему не разрешают даже приблизиться. «И сказал им Иаков, отец их: „Вы лишили меня детей: Иосифа нет; и Симона нет; и Вениамина взять хотите, — все это на меня!“»
150 В таком состоянии я не могла усидеть на месте и все время бродила с места на место. Сердце мое было полно печали: у меня остались дети, и народ, которого я не знаю, властвует над ними. Тогда я обратилась с горячей молитвой к Всевышнему, чтобы он смилостивился надо мной в беде моей и, если будет на то Его святая воля, подал мне надежду на утешение. И в самом деле, Господь ответил на мои горячие мольбы. Пока ходила я так взад-вперед, тоскуя и оплакивая свои несчастья, ко мне подошел мой сын. Я не видела его со времени нападения на город и не знала, где он, пока сам он не сообщил, что находится среди меньшей группы индейцев, расположившихся милях в шести. Со слезами на глазах он спросил, правда ли, что умерла его сестра Сара, рассказал, что видел свою сестру Мэри и умолял меня не беспокоиться за него. То, что ему удалось на сей раз повидаться со мной, объяснялось просто: как я уже говорила, милях в шести от нас находилось небольшое индейское селение, где жил пленником мой сын. В это время группа индейцев из лагеря, где была я, и несколько человек из меньшего селения (в том числе и хозяин моего сына) решили напасть на Медфилд и сжечь его
151. В отсутствие хозяина его жена привела моего сына повидаться со мной. Я восприняла его приход как ответ на мои неустанные молитвы. На другой день (тот, о котором я веду рассказ) они вернулись из Медфилда; индейцы из меньшего лагеря тоже прошли через селение, где находились мы. Но прежде чем они показались, о Господи, какой ужасный поднялся шум и крик! Все принялись вопить и шуметь еще за милю до селения. Таким образом они сообщали, сколько англичан уничтожили (к тому времени — 23 человека). Все, кто оставался дома, услышав эти крики, немедленно сбежались и всякий раз, как раздавался крик победителей, отвечали на него дружным ревом, так что земля дрожала. И это продолжалось до тех пор, пока участники похода не подошли к вигвамам сагамора; и тут, о, какое ужасное глумление, какое торжество началось вокруг скальпов англичан, которые победители сняли (по своему обыкновению) и принесли с собой! Но я не могу не рассказать о чудесном милосердии Господа, пославшего мне Библию. Один из индейцев, который участвовал в нападении на Медфилд и взял добычу, подошел ко мне и сказал, что у него есть Библия, что, если я хочу, он может мне ее дать и что она у него в корзине. Я очень обрадовалась и спросила, как он думает, разрешат ли индейцы мне читать. Он ответил: «Да, разрешат». И вот я взяла Библию, и в горести моей пришла мне в голову мысль почитать 28-ю главу Второзакония
152. Так я и сделала. По прочтении же сердце мое исполнилось печали: не будет, видно, мне ни прощения, ни милосердия, я их не заслужила — на мою долю остались одни проклятия. Но Господь и тут пришел мне на помощь, и, продолжая читать, я дошла до 30-й главы, где уже первые семь стихов обещали милосердие, если обратиться ко Всевышнему с покаянием
153: хотя и разбросало нас всех по земле далеко друг от друга, Господь воссоединит нас и обратит проклятия на наших врагов. До самой смерти не забуду я эти слова Священного Писания и то утешение, которое они мне принесли; не хотела бы я дожить до того часа, когда слова эти сотрутся из моей памяти.
Тут индейцы стали поговаривать о том, чтобы покинуть это место и, разделившись, разойтись в разные стороны. Теперь, кроме меня, было уже девять пленных англичан (все это были дети и лишь одна женщина). Мне удалось повидаться с ними. Им предстояло направиться в одну сторону, а мне в другую, и я спросила, полагаются ли они на Господа в своих надеждах на спасение. Делают все, что могут, ответили дети. Это успокоило меня немного; видно, Господь побуждал детей уповать на Него. Но женщина (ее звали Джослин) сказала, что найдет в себе силы попытаться бежать, так что мы с ней больше не увидимся. Я старалась ее отговорить: на руках у нее был двухлетний малыш, и она ждала уже другого ребенка (ей оставалось не больше недели), и мы находились милях в тридцати от любого английского селения, к тому же ей пришлось бы перебираться через опасные реки, а мы все страшно ослабели от недоедания. Со мной была Библия, я достала ее и спросила, не хочет ли она почитать Священное Писание. Мы открыли Библию, и глаза наши сразу остановились на 26-м псалме, в котором нас особенно поразили ver. ult. :
154 «Надейся на Господа, мужайся, и да укрепляется сердце твое, надейся на господа»
155.
Переход четвертый156