Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Эмиль Золя

МЕЧТА

I

Стояла суровая зима 1860 года, Уаза замерзла, и глубокий снег покрывал равнины Нижней Пикардии. В самый день рождества внезапно подул норд-ост, и Бомон был почти похоронен под снегом. Снег пошел с самого утра, к вечеру он еще усилился и всю ночь падал сплошной стеной. В верхнем городе, там, где фасад бокового придела собора черным клином врезается в улицу Орфевр, уносимый ветром снег скоплялся в сугробы, стучал в дверь собора св. Агнесы, — старинную дверь романского, почти готического, стиля, обильно украшенную скульптурой и резко выделявшуюся на голом фасаде. К утру здесь накопилось фута на три снега.

Улица еще спала после праздника. Пробило шесть часов. В голубых предрассветных сумерках, за пеленой медленно и упорно падающих снежинок, смутно виднелось одно-единственное живое существо: то была девочка лет девяти, приютившаяся под дверными сводами собора. Она провела здесь всю ночь, дрожа от холода и стараясь укрыться как можно лучше. На ней были какие-то лохмотья, голова повязана обрывком фуляра, грубые мужские башмаки надеты на босу ногу. Вероятно, девочка исходила весь город, прежде чем забиться сюда, и упала здесь, сраженная усталостью. Для нее это был край земли, последнее прибежище, и дальше — никого, ничего, полная заброшенность. Смертельный голод и холод терзали ее. Задыхаясь от слабости, со сдавленным тоскою сердцем, она уже перестала бороться, и, когда резкий порыв ветра вихрем завивал снег, только смутный инстинкт, бессознательная телесная воля заставляли ее шевелиться, менять место, стараясь поглубже забиться под эти древние каменные своды.

Часы проходили за часами. Девочка сидела, прислонившись к колонне, в простенке между двумя одинаковыми нишами с двустворчатыми дверьми. На колонне стояла статуя св. Агнесы, тринадцатилетней мученицы, такой же девочки, как и она сама, с пальмовой ветвью в руке, с ягненком у ног. А на фронтоне, над перекладиной, в наивных горельефах развертывалась вся история маленькой девственницы, Христовой невесты: вот ее воспитатель, после того как она отвергла его сына, приводит ее нагишом в зазорное место, но распущенные волосы Агнесы чудесно вырастают и закрывают ее; вот она на костре, но пламя, не трогая ее тела, разлетается в стороны и охватывает палачей, едва успевших поджечь хворост; вот чудо, сотворенное мощами Агнесы: излечение от проказы дочери императора Констанции, — и чудо, сотворенное иконой Агнесы: священник, отец Павлин, мучимый плотскими страстями, по совету папы подает иконе кольцо с изумрудом, а та протянула палец, взяла кольцо и убрала палец обратно, кольцо же можно видеть на нем и посейчас; этот случай исцелил отца Павлина. На верхушке фронтона было изображено, как св. Агнеса возносится наконец на небо и ее, такую маленькую, почти девочку, берет в жены ее нареченный Иисус и приникает к ней бесконечно сладостным поцелуем.

Пронизывающий ветер метался по улице, снег хлестал в лицо, казалось, белые сугробы совсем погребут под собою порог, и девочка, забравшись на подножие колонны, прижалась к статуям святых дев, стоявшим в амбразуре. То были подруги Агнесы, ее постоянные спутницы. Три из них помещались по правую сторону: св. Доротея, которая питалась в тюрьме хлебом, ниспосланным ей чудом, св. Варвара, жившая в башне, и св. Женевьева, чья девственность спасла Париж, — и три по левую: св. Агата с вывернутыми и вырванными грудями, св. Христина, бросившая в лицо истязавшему ее отцу кусок собственного мяса, и св. Цецилия, которую полюбил ангел. А над ними еще и еще возвышались девы. Три тесных ряда дев подымались вместе с тремя арками, украшая изгибы сводов торжествующим цветением девственных тел: внизу их терзали, раздирали на части, наверху их приветствовали летучие сонмы херувимов, и они в восторженном блаженстве водворялись среди небесных сфер.

Прошло много времени, становилось все светлее, пробило восемь часов, а никто еще не помог девочке. Если бы она не утаптывала снег, он засыпал бы ее до самых плеч. Старинная дверь за ее спиной была вся покрыта снегом и побелела, точно опушенная горностаем, как и скамья у подножия фасада, такого голого и гладкого, что ни одна снежинка не задерживалась на нем. Большие статуи дев в амбразуре были особенно пышно одеты снегом и сверкали чистотой от белых ног до белых волос. Группы на фронтоне над ними и маленькие девы, видневшиеся среди острых изломов под сводами, были расцвечены белыми мазками на темном фоне, а на самом верху фронтона, в заключительной сцене небесного брака Агнесы, казалось, архангелы прославляли деву, осыпая ее дождем белых роз. И над всем этим, сверкая девственной белизной тела, покрытого незапятнанным снегом, с белой пальмовой ветвью в руке, с белым ягненком у ног, среди жестокой неподвижности морозного воздуха стояла на колонне дева-ребенок, цепенея в таинственном сиянии торжествующей девственности. А у ног ее скорчился другой ребенок, такая же несчастная девочка, тоже вся белая под снегом, такая белая и окоченевшая, что ее уже нельзя было отличить от больших статуй, и казалось, что она тоже из камня.

Меж тем на одном из спящих фасадов вдруг хлопнул открывшийся ставень, и девочка подняла голову. Во втором этаже дома, примыкавшего к самому собору, справа от нее, распахнулось окно. Очень красивая темноволосая женщина лет. сорока выглянула на улицу. И хотя на дворе стоял мороз, а руки ее были обнажены, она застыла на минуту в окне, увидев шевелящегося на паперти ребенка. Удивление и жалость омрачили ее спокойное лицо. Потом женщина вздрогнула и захлопнула окошко. Но она унесла с собой мелькнувшее видение: повязанная обрывком фуляра белокурая детская головка с глазами цвета фиалки, продолговатое личико, покатые плечи и тонкая, длинная, изящная, как стебель лилии, шейка. Но лицо и шея посинели от холода, детские ручки и ножки помертвели, и живым казался только легкий пар дыхания.

Девочка все глядела вверх, на дом, узкий двухэтажный дом, очень старый, построенный, наверное, в конце пятнадцатого столетия. Он прижался к самому собору и выступал между двумя контрфорсами, как бородавка меж пальцев ноги великана. И укрытый таким образом дом великолепно сохранился. Его первый этаж был каменный, второй — деревянный, украшенный между бревен кирпичной облицовкой; конек над фронтоном выдавался на целый метр вперед, в левом углу возвышалась башенка с выступающей лестницей и старинным узким окошком, на котором еще сохранился свинцовый переплет. Но все-таки со временем пришлось кое-что изменить. Черепичная крыша относилась, вероятно, к эпохе Людовика XIV. Можно было легко различить и другие переделки той же поры: окно, прорубленное в подножии башенки, деревянные рамы взамен металлических переплетов прежних витражей. Средняя из трех оконных ниш второго этажа была заложена кирпичами, благодаря чему дом сделался симметричным, как и прочие, более поздние постройки на этой улице. Столь же очевидны были переделки в первом этаже: под лестницей взамен старинной железной двери была поставлена дубовая, а у некогда стрельчатой центральной арки, начинавшейся от самого фундамента, заложены камнем все основание, оба края и верхний свод, так что получилось что-то вроде широкого прямоугольного окна:

Девочка бездумно продолжала разглядывать это опрятное и почтенное жилище ремесленника и перечитывала прибитую слева от двери вывеску, на которой старинными черными буквами по желтому полю было написано: «Гюбер, мастер церковных облачений», — как вдруг ее внимание снова привлек стук открывшегося ставня. На сей раз это был ставень квадратного окна в первом этаже; к окну склонилось взволнованное лицо мужчины с орлиным носом, бугристым выпуклым лбом и густой шапкой волос, уже поседевших, хотя ему было едва сорок пять лет. Мужчина, в свою очередь, забылся на минуту у окна, разглядывая девочку, и его большой, выразительный рот сложился в горькую складку. Потом девочка увидела, как он выпрямился за мелкими зеленоватыми стеклами. Он повернулся, поманил кого-то рукой, и в окне появилась его красивая жена. Стоя рядом, плечо к плечу, с глубоко опечаленными лицами, они не шевелились и не спускали с девочки глаз.

Уже четыреста лет род Гюберов жил в этом доме. Все они были вышивальщики и передавали свое мастерство от отца к сыну. Дом был построен мастером церковных облачений еще при Людовике XI; при Людовике XIV потомок мастера перестроил его, и нынешний Гюбер жил все тут же, как и все его предки, вышивая ризы. Когда ему было двадцать лет, он полюбил шестнадцатилетнюю девушку Гюбертину, полюбил так страстно, что, несмотря на отказ, полученный от ее матери, вдовы чиновника, похитил ее и потом женился на ней. Она была на редкость красива, и эта красота заполняла их жизнь, была их счастьем и их горем. Когда через восемь месяцев уже беременная Гюбертина пришла проститься с умирающей матерью, та лишила ее наследства и прокляла. Гюбертина родила в тот же вечер, и ребенок умер. Казалось, упрямая чиновница не успокоилась даже на кладбище и мстила им из могилы, потому что, несмотря на пламенное желание, у супругов не было больше детей. Двадцать четыре года спустя они все еще оплакивали свою потерю и все больше отчаивались хоть когда-нибудь умилостивить покойницу.

Смущенная взглядами Гюберов, девочка глубже забилась за колонну св. Агнесы; ее беспокоило и то, что улица начала пробуждаться: открывались лавочки, стали появляться люди. Улица Орфевр упиралась концом в боковой фасад собора, дом Гюбера преграждал проход со стороны алтарной абсиды, так что улица была бы настоящим тупиком, если бы с другой стороны от нее не отходила Солнечная улица, которая тянулась узким проходом вдоль боковых часовен и выводила к главному фасаду, на Монастырскую площадь. Прошли две прихожанки и удивленно поглядели на маленькую нищенку, никогда доселе не виданную ими в Бомоне. Снег все падал, так же медленно и упорно. Казалось, с бледным дневным светом холод только усилился, белый саван одел весь город, и под его глухим и плотным покровом слышались лишь отдаленные звуки голосов.

Но вдруг девочка увидела прямо перед собой Гюбертину, вышедшую за хлебом — у нее не было прислуги, — и, дичась, стыдясь своей заброшенности как проступка, отодвинулась еще дальше за колонну.

— Что ты здесь делаешь, крошка? Откуда ты?

Девочка не ответила и закрыла лицо. А между тем она уже не чувствовала своего тела, руки и ноги стали как чужие, и, казалось, самое сердце остановилось и превратилось в ледяшку. Когда добрая женщина со скрытой жалостью отвернулась от нее, девочка, вконец ослабев, упала на колени, бессильно соскользнула в снег, и белые хлопья неслышно покрыли ее могильным саваном. Возвращаясь с еще горячим хлебом, женщина увидела ее на снегу и снова подошла к ней.

— Послушай, детка, тебе нельзя оставаться здесь, под дверью.

Тогда Гюбер, который тоже вышел и стоял на пороге дома, взял у жены хлеб и сказал:

— Возьми-ка ее, принеси!

Не говоря ни слова, Гюбертина взяла девочку на руки. Та не шевелилась, больше не сопротивлялась, ее уносили, как вещь, а она, стиснув зубы и закрыв глаза, совсем холодная и легонькая, точно выпавший из гнезда птенчик, неподвижно лежала на сильных руках.

Когда все вошли в дом, Гюбер закрыл дверь, а Гюбертина со своей ношей на руках прошла через комнату, выходившую на улицу и служившую гостиной. В большом квадратном окне было выставлено несколько вышитых штук материи. Потом она вошла в кухню, некогда служившую общей залой, сохранившуюся почти в полной неприкосновенности, с ее балками, выступающими на потолке, с плиточным полом, починенным в двадцати местах, и огромным камином с каменной облицовкой. На полках была расставлена кухонная утварь: горшки, кастрюли, миски вековой, а то и двухвековой давности, и тут же старинная глиняная посуда, старый фаянс, старые оловянные тарелки. Но в самом камине, во всю ширину очага, стояла настоящая современная плита, большая чугунная плита со сверкающими медными украшениями. Плита была раскалена докрасна, слышно было, как в чайнике кипела вода. А на краю плиты стояла кастрюля, полная горячего кофе с молоком.

— Черт возьми! Здесь, пожалуй, лучше, чем на улице, — сказал Гюбер, кладя хлеб на тяжелый стол времен Людовика XIII, занимавший середину комнаты. — Посади бедняжку возле печки, пусть отогреется.

Гюбертина уже усадила девочку, и пока та приходила в себя, супруги принялись разглядывать ее. Снег таял на ее одежде и стекал вниз тяжелыми каплями. Сквозь дыры огромных мужских башмаков виднелись ее помертвевшие ножки, а под тонким платьем вырисовывалось окоченелое тельце — жалкое тельце, говорившее о горе, о нищете. Вдруг девочку начал бить озноб, она открыла растерянные глаза и метнулась, как зверек, очутившийся в ловушке. Она втянула голову в плечи, стараясь спрятать лицо в тряпье, окутывавшее ее шею и подбородок. Супруги подумали было, что у нее повреждена правая рука: она все время держала ее неподвижно, крепко прижав к груди.

— Не бойся, мы тебе ничего плохого не сделаем… Откуда ты? Кто ты?

Чем дальше, они говорили, тем больше она пугалась. Она обернулась, как будто ожидала увидеть за спиной кого-то, кто сейчас начнет ее бить. Петом она украдкой осмотрела кухню — каменные плиты пола, балки на потолке, блестящую посуду; сквозь два окна неправильной формы, оставшиеся с давних пор, она обвела взглядом весь сад до деревьев епископского парка, белые силуэты которых поднимались над дальней стеной, и, казалось, была удивлена, заметив по левую сторону, за аллеей, абсиду собора с романскими окнами в приделах. Жар от плиты проникал в нее, но она опять задрожала, потом затихла и неподвижно уставилась в пол.

— Ты здешняя, из Бомона?.. Кто твой отец?

Девочка молчала, и Гюбер решил, что ей мешает говорить спазма в горле.

— Чем расспрашивать, — сказал он, — дадим-ка ей лучше чашку горячего кофе с молоком.

Это был разумный совет, и Гюбертина тотчас же дала девочке свою собственную чашку. Пока она готовила ей большие бутерброды, девочка подозрительно оглядывалась и все отодвигалась, но мучительный голод пересилил наконец недоверие, и она начала жадно есть и пить. Ее маленькая рука так дрожала, что проносила куски мимо рта, и взволнованные супруги молчали, чтобы не смущать ее. Девочка ела одной левой рукой, правая была упорно прижата к груди. Кончив есть, она чуть не уронила чашку и неловко, точно калека, поддержала ее локтем.

— У тебя поранена ручка? — спросила Гюбертина. — Не бойся, малютка, покажи нам.

Но едва только прикоснулись к ее руке, как девочка вскочила, стала яростно отбиваться и в борьбе нечаянно разжала руку. Маленькая книжечка в картонном переплете, которую она прижимала под платьем к телу, проскользнула сквозь дыру в лохмотьях и упала. Она хотела подхватить ее, но не успела; и, видя, что эти чужие люди уже открыли книжку и читают, застыла со сжатыми в бешенстве кулаками.

То была книжка воспитанницы попечительства о бедных департамента Сены. На первой странице под изображением Винсента де Поля[1] в овальной рамке был напечатан обычный формуляр: фамилия воспитанницы — просто чернильная черта на пустом белом поле; имя — Анжелика-Мария; время рождения — 22 января 1851 года; принята — 23-го числа того же месяца под номером 1634. Итак, отец и мать неизвестны, — и больше ничего, никакой бумажки, ни даже метрического свидетельства, — ничего, кроме этой холодной официальной книжечки в бледно-розовом матерчатом переплете. Никого на свете, только этот арестантский список, занумерованное одиночество, заброшенность, разнесенная по графам.

— А, подкидыш! — вскрикнула Гюбертина.

И тут в припадке безумного гнева Анжелика заговорила:

— Я лучше всех! Да, я лучше, лучше, лучше!.. Я никогда ни у кого не крала, а они у меня украли все. Отдайте мне то, что вы украли!

Беспомощная гордость, страстное желание стать сильнее до того переполняли все существо, маленькой женщины, что Гюберы застыли в полном изумлении. Они не могли узнать эту белокурую девочку с голубыми глазами и тонкой, стройной, как стебель лилии, шейкой. Глаза ее потемнели, лицо стало злым, а чувственная шея вздулась под притоком нахлынувшей крови. Теперь, отогревшись, она вытягивалась и шипела, точно змейка, подобранная на снегу.

— Какая ты злая! — тихо сказал вышивальщик. — Мы только хотим узнать, кто ты: ведь это для твоей же пользы.

И через женино плечо он снова стал просматривать книжку, которую та перелистывала. На второй странице стояло имя кормилицы: «25 января 1851 года девочка Анжелика-Мария поручена кормилице Франсуазе, жене г-на Гамелша, земледельца по роду занятий, проживающего в общине Суланж, Неверского округа. Упомянутая выше кормилица получила при отбытии плату за первый месяц кормления и вещи для ребенка». Затем следовало свидетельство о крещении, подписанное казенным священником приюта попечительства о бедных, и результаты медицинского освидетельствования ребенка при отъезде и по возвращении. Следующие четыре страницы были сплошь заполнены столбцами отметок о помесячной плате за содержание, и против каждой стояла неразборчивая подпись получившего.

— Вот оно что, Невер! — сказала Гюбертина. — Так ты воспитывалась возле Невера?

Анжелика, вся красная от сознания, что не может помешать этим людям читать, ожесточенно молчала. Но вдруг гнев ее прорвался наружу, она заговорила о своей кормилице:

— Ах, если бы здесь была мама Нини, она непременно побила бы вас. Она за меня заступалась, хоть и колотила. Уж, конечно, там, со свиньями, мне было лучше, чем здесь…

Голос ее пресекался, невнятно, обрывая фразы, она продолжала рассказывать о лугах, где она пасла корову, о большой дороге, где они играли, о том, как они пекли лепешки, как ее укусила большая собака.

Гюбер перебил ее и громко прочел:

— «В случае тяжелой болезни или дурного обращения с ребенком инспектор попечительства имеет право передать его другой кормилице».

Под параграфом имелась запись, что девочка Анжелика-Мария была передана 20 июня 1860 года Терезе, жене г-на Франшома, профессия — цветочники, местожительство — Париж.

— Ладно, — сказал Гюбер, — все понятно. Ты была больна, и тебя отправили в Париж.

Но это все-таки было не так, и чтобы узнать всю историю, Гюберам пришлось вытягивать ее из девочки по частям. Луи Франшом был двоюродным братом матушки Нини. После болезни он приехал на поправку в родную деревню и прожил там месяц. Тогда же его жена Тереза узнала Анжелику и так полюбила ее, что добилась позволения увезти ее с собой в Париж и обучить цветочному ремеслу. Но три месяца спустя муж умер, и Тереза, которая сама сильно захворала, вынуждена была переселиться к своему брату, кожевнику Рабье, жившему в Бомоне. Там она и умерла в начале декабря, перед смертью поручив Анжелику невестке. G тех пор девочка не видела ничего, кроме брани, побоев и всяческих мучений.

— Рабье, — пробормотал Гюбер. — Рабье… Да, да, они кожевники… В нижнем городе, на берегу Линьоля… Муж — пьяница, у жены — дурная слава.

— Они ругали меня подзаборницей, — возмущенно говорила Анжелика; ее гордость невыносимо страдала. — Они говорили, что ублюдку и в канаве хорошо. Бывало, она меня изобьет, а потом поставит мне похлебку прямо на пол, как своему коту… А часто я ложилась спать совсем не евши… В конце концов я удавилась бы.

Девочка гневно и безнадежно махнула рукой.

— Вчера, перед рождеством, они напились с самого утра и набросились на меня вдвоем. Они грозили, что выбьют из меня всю душу; им казалось, что это очень смешно. Но это не вышло, и потом они сами передрались и так колотили друг друга кулаками, что оба повалились на пол, да и легли поперек комнаты. Я даже подумала, что они умерли… А я уже давно решила убежать. Но я хотела взять с собой мою книжечку. Мама Нини много раз показывала ее мне и всегда говорила: «Вот посмотри — это все, что у тебя есть, и если у тебя не будет этой книжечки, то у тебя ничего не будет». Я знала, где они ее прячут — после смерти мамы Терезы, — в верхнем ящике комода… И вот я перешагнула через них, взяла книжку и убежала. Я все время прижимала ее к груди, за пазухой, но она слишком большая, мне казалось, что все, все ее видят, что ее у меня отнимут. О, я бежала, все бежала, а когда стало темно, я замерзла, мне было так холодно там, под дверью! Так холодно! Я думала, что я уже умерла. Но это ничего, книжечка все-таки моя. Вот!

И вдруг бросившись вперед, она вырвала книжку из рук Гюбертины, которая уже успела закрыть ее и как раз собиралась вернуть девочке.

Вдруг она села, расслабленно уронив голову на стол, и разрыдалась, обхватив книжечку руками, прижимаясь щекою к розовой матерчатой обложке. Казалось, все ее существо растворилось в горьком созерцании этих жалких нескольких страничек с потрепанными углами — ее единственного сокровища и единственного звена, связывавшего ее с жизнью. Слезы текли и текли без конца, не облегчая ее сердца. Раздавленная безграничным отчаянием, она вновь обрела прежнее очарование белокурого подростка. Ее фиалковые глаза посветлели от нежности, чистый удлиненный овал лица и изящная выгнутая шейка вновь сделали ее похожей на маленькую святую деву с церковных витражей. Вдруг она схватила руку Гюбертины, прижалась к ней губами, жаждущими ласки, и стала страстно ее целовать.

Потрясенные до глубины души, сами чуть не плача, Гюберы бормотали:

— Милая, дорогая детка!..

Все-таки она не такая уж испорченная. Ее, наверное, можно отучить от этих диких, пугающих выходок.

— Пожалуйста, пожалуйста, не отдавайте меня никому, — шептала Анжелика, — не отдавайте меня другим.

Муж с женой переглянулись. Еще с осени они все собирались взять в обучение какую-нибудь девочку, которая внесла бы веселье в их печальный дом и оживила бы их грустное, бесплодное супружество. Дело было решено в одну минуту.

— Хочешь? — спросил Гюбер.

И Гюбертина спокойно, неторопливо ответила:

— Конечно, хочу.

Не теряя времени, Гюберы занялись формальной стороной дела. Мастер церковных облачений рассказал всю историю мировому судье северного квартала Бомона г-ну Грансир, приходившемуся его жене двоюродным братом, — с ним одним из всей родни она сохранила отношения; тот взял на себя все ведение дела, написал в попечительство о бедных, где Анжелика была хорошо известна по матрикулярному номеру, и выхлопотал славившимся честностью Гюберам разрешение оставить девочку у себя на воспитание. Окружной инспектор попечительства внес нужные данные в ее книжку и составил с новым воспитателем контракт, по коему последний обязывался обходиться с девочкой ласково, содержать ее в чистоте, посылать в школу, водить в церковь и предоставить ей отдельную кровать для спанья. Попечительство со своей стороны обязывалось, согласно установленным правилам, выплачивать соответствующее вознаграждение и снабжать ребенка одеждой.

Все было сделано в десять дней. Анжелику устроили наверху, рядом с чердаком, в мансарде, выходившей окнами в сад. И она уже успела получить первые уроки вышивания. В воскресенье утром, перед тем как пойти с нею к обедне, Гюбертина открыла стоявший в мастерской старинный сундучок, в котором держали золото для вышивок, и положила при девочке ее книжку на самое дно.

— Вот, смотри, куда я ее кладу, и запомни хорошенько. Если когда-нибудь захочешь, то можешь прийти и взять ее.

В это утро, входя в церковь, Анжелика опять оказалась у портала св. Агнесы. На неделе стояла оттепель, потом снова ударил сильный мороз, и наполовину оттаявший снег на скульптурах заледенел, образовав причудливые сочетания гроздьев и сосулек. Теперь все было ледяное, святые девы оделись в прозрачные платья со стеклянными кружевами. Доротея держала светильник, и прозрачное масло стекало с ее рук; на Цецилии была серебряная корона, с которой потоком осыпались сверкающие жемчужины; истерзанная железными щипцами грудь Агаты была закована в хрустальную кирасу. Сцены на фронтоне и маленькие святые девы под арками, казалось, уже целые века просвечивают сквозь стекло и драгоценные камни огромной ледяной раки. А сама Агнеса облачилась в сотканную из света и вышитую звездами придворную мантию со шлейфом. Руно ее ягненка стало алмазным, а пальмовая ветвь в ее руке — голубой, как небо. Весь портал сверкал и сиял в чистом морозном воздухе.

Анжелика вспомнила ночь, проведенную здесь, под покровительством дев. Она подняла голову и улыбнулась им.

II

Бомон состоит из двух резко разграниченных и совершенно отличных городов: Бомона-при-Храме и Бомона-Городка. Бомон-при-Храме стоит на возвышенности, в центре его находится собор двенадцатого века и епископство — семнадцатого. Жителей в городе всего около тысячи душ, и они ютятся в тесноте и духоте, в глубине узких и кривых улиц. Бомон-Городок расположен у подножия холма, на берегу Линьоля. Это старинная слобода, разбогатевшая и разросшаяся благодаря кружевным и ткацким фабрикам. В ней целых десять тысяч жителей, много просторных площадей и прекрасное, вполне современное здание префектуры. Обе части города — северная и южная — связаны между собой только в административном отношении. Несмотря на то, что от Бомона до Парижа всего каких-нибудь сто двадцать километров, то есть два часа езды, Бомон-при-Храме все еще как будто замурован в своих старинных укреплениях, хотя от них осталось только трое ворот. Уже пятьсот лет постоянное население города занимается все теми же ремеслами и живет, от отца к сыну, по заветам и правилам предков.

Соборная церковь объясняет все: она произвела на свет город, она же его и поддерживает. Она мать города, она королева. Ее громада высится посреди тесно сбитой кучки жмущихся к ней низеньких домов, и кажется, что это выводок дрожащих цыплят укрылся под каменными крыльями огромной наседки. Все население города живет только собором и для собора. Мастерские работают и лавки торгуют только затем, чтобы кормить, одевать и обслуживать собор с его причтом; и если здесь попадаются отдельные рантье, то это лишь остатки некогда многочисленной и растаявшей толпы верующих. Собор пульсирует в центре, улицы — это его вены, и дыхание города — это дыхание собора. И оттого город хранит душу прошлых столетий, оттого он погружен в религиозное оцепенение, — он сам как бы заключен в монастырь, и улицы его источают древний аромат мира и благочестия.

В этом зачарованном старом городе ближе всего к собору стоял дом Гюберов, в котором предстояло жить Анжелике; он примыкал к самому телу собора. В давно прошедшие времена, желая прикрепить к собору основателя этого рода потомственных вышивальщиков как поставщика облачений и предметов церковного обихода, какой-то аббат разрешил ему поставить дом между самыми контрфорсами. С южной стороны громада церкви совсем подавляла крохотный садик: полукруглые стены боковой абсиды выходили окнами прямо на грядки, над ними шли ввысь стремительные линии поддерживаемого контрфорсами нефа, а над нефом — огромные крыши, обитые листовым свинцом. Солнце никогда не проникало в глубь сада, только плющ да буковое дерево хорошо росли в нем, но эта вечная тень была приятна, она падала от гигантских сводов над алтарем и благоухала чистотой молитвы и кладбища. В спокойную свежесть садика, в его зеленоватый полусвет не проникало никаких звуков, кроме звона двух соборных колоколен. И дом, крепко спаянный с этими древними каменными плитами, наглухо сросшийся с ними, живший их жизнью, их кровью, сотрясался от гула колоколов. Он дрожал при каждой соборной службе: дрожал во время большой обедни, дрожал, когда гудел орган и когда пел хор; сдержанные вздохи прихожан отдавались во всех его комнатах и убаюкивали его невидимым священным дуновением; порой казалось даже, что теплые стены дома курятся ладаном.

Пять лет росла Анжелика в этом доме, точно в монастыре, вдали от мира. Боясь дурных знакомств, Гюбертина не отдала ее в школу, но зато аккуратно водила к ранней обедне, так что девочка выходила из дому только по воскресеньям. Этот старинный и замкнутый дом с садиком, в котором всегда царил мертвый покой, был ее школой жизни. Анжелика жила в побеленной известью комнатке под самой крышей, утром она спускалась вниз и завтракала на кухне, затем подымалась на второй этаж, в мастерскую, и работала. Кроме этих трех комнат да еще витой каменной лестницы в башне, она не знала ничего, этим ограничивался ее мир, мир старинных, почтенных покоев, сохранявшихся неизменными из века в век. Она никогда не входила в спальню Гюберов и лишь изредка проходила через гостиную в нижнем этаже; но именно гостиная и спальня подверглись современным переделкам: в гостиной выступавшие балки были заштукатурены, а потолок украшен карнизом в виде пальмовых веток и розеткой посредине, стены были оклеены обоями с большими желтыми цветами, в стиле Первой империи; к той же эпохе относился белый мраморный камин и мебель красного дерева: канапе, столик и обитые утрехтским бархатом четыре кресла. Когда Анжелика приходила сюда обновить выставку в окне и повесить новые вышитые полотна вместо прежних, — а это случалось очень редко, — она выглядывала в окно и видела на узком отрезке улицы, упиравшемся в самый соборный портал, всегда одну и ту же неизменную картину: напротив — торговля воском, в окне выставлены толстые свечи, рядом с ней — торговля церковным золотом, в окне — чаши для святых даров. Обе лавочки, казалось, всегда пустовали. Изредка появлялась прихожанка, толкала соборную дверь, входила, и дверь бесшумно закрывалась за нею. Монастырской тишиной веяло от всего Бомона-при-Храме: в недвижном воздухе дремала улица Маглуар, проходившая позади епархиальных зданий, Большая улица, в которую упиралась улица Орфевр, и Монастырская площадь, под башнями собора. Вместе с бледным дневным светом мир и тишина медленно нисходили на пустынные мостовые.

Гюбертина старалась пополнять знания Анжелики. Впрочем, она придерживалась старинных убеждений, согласно которым женщине достаточно грамотно писать да знать четыре действия арифметики. Зато ей приходилось бороться с упорным стремлением девочки постоянно смотреть в окна, что отвлекало ее от занятий, хотя ничего интересного она увидеть не могла — окна выходили в сад. Только чтение увлекало Анжелику. Несмотря на все диктанты из избранных классических произведений, она так никогда и не научилась грамотно писать, но все же приобрела красивый почерк, одновременно стремительный и твердый, — один из тех неправильных почерков, каким отличались знатные дамы прошлого. Что до всего остального, то в истории, в географии, в арифметике Анжелика отличалась полнейшим невежеством. Да и к чему знания? Они были совершенно бесполезны. Позднее, когда девочке пришлось идти к первому причастию, она с такой пламенной верой слово за словом выучила катехизис, что все были поражены ее памятью.

В первые годы Гюберы, несмотря на всю их мягкость, нередко приходили в отчаяние. Правда, Анжелика обещала сделаться отличной вышивальщицей, но она огорчала их то дикими выходками, то необъяснимыми припадками лени, которые неизменно следовали за долгими днями размеренной, прилежной работы. Она вдруг делалась вялой, скрытной и подозрительной, крала сахар, под глазами у нее ложились синие круги; если ее журили, она в ответ разражалась дерзостями. В иные дни, когда ее пытались усмирить, она приходила в настоящее исступление, упорствовала, топала ногами, стучала кулаками, готова была кусаться и бить вещи. И Гюберы в страхе отступали перед вселившимся в нее бесом. Кто же она такая, в самом деле? Откуда она? Эти подкидыши — большей частью дети порока или преступления. Дважды доходило до того, что Гюберы, в полном отчаянии, жалея, что приютили ее, совсем было решались вернуть ее в попечительство о бедных, избавиться от нее навсегда; но эти дикие сцены, от которых весь дом ходил ходуном, неизменно кончались таким потоком слез, таким страстным раскаянием, девочка в таком отчаянии падала на пол и так умоляла наказать ее, что ее, разумеется, прощали.

Мало-помалу Гюбертина все же подчинила Анжелику своему влиянию. Со своею доброй душой и трезвым умом, спокойная и уравновешенная, величественная и кроткая на вид, она была воспитательницей по самой природе. В противовес гордости и страсти она все время внушала Анжелике воздержанность и послушание. Жить — это значит слушаться: надо слушаться бога, слушаться родителей, слушаться всех выше стоящих, — целая иерархия почтительности, на которой держится мир; вне ее жизнь делается беспорядочной и приводит к гибели. Чтобы научить девочку смирению, Гюбертина после каждого случая бунта наказывала ее, заставляя выполнять какую-нибудь черную работу: перетереть посуду, вымыть кухню, — и пока Анжелика сначала яростно, а потом покорно ползала по полу, Гюбертина все время стояла тут же и наблюдала за ней. Но больше всего беспокоила Гюбертину страстность девочки, ее внезапные порывы неистовой нежности. Не раз ей случалось ловить Анжелику на том, что та сама себе целует руки. Она замечала, что девочка обожает картинки и собирает гравюры на темы из священного писания, особенно с изображениями Христа; а однажды вечером Гюбертина увидела, что Анжелика сидит, уронив голову на стол, и, страстно прижавшись губами к картинке, рыдает, как потерянная. Когда же Гюбертина отняла у нее картинки, произошла ужасная сцена: девочка кричала и плакала, как будто с нее живьем сдирали кожу. После этого Гюбертина некоторое время держала ее в строгости, не допускала никаких послаблений и едва только замечала, что девочка возбуждается, что глаза ее горят, а щеки пылают, как сама становилась холодной, молчаливой и загружала ее работой до предела.

Впрочем, Гюбертина открыла и другое средство усмирения — книжку попечительства о бедных. Раз в три месяца в нее вносились новые записи, и в эти дни Анжелика ходила темнее тучи. Если она доставала из сундучка моток золотой нитки и ей случалось увидеть на дне розовую обложку, она каждый раз чувствовала, как что-то подступает у нее к сердцу. Как-то раз, когда Анжелика с самого утра была в злобном раздражении и с ней никак не могли справиться, она яростно рылась в сундучке, и вдруг книжка попалась ей на глаза. Девочка замерла, уничтоженная, рыдания сдавили ей грудь, она бросилась к ногам Гюберов, униженно лепеча, что напрасно они ее взяли, что она не стоит того, чтобы есть их хлеб. И с тех пор мысль о книжке часто удерживала ее от гневных выходок.

Наконец Анжелике исполнилось двенадцать лет — наступил возраст первого причастия. Дикое растеньице, вырытое неизвестно где и пересаженное на плодородную почву таинственного маленького садика, медленно выправлялось и выравнивалось в спокойном воздухе этого дома, дремлющего под соборной тенью, благоухающего ладаном, дрожащего от звуков церковных хоров. Все способствовало этому выправлению: размеренное, правильное существование, ежедневная работа, полная оторванность от внешнего мира, — ибо даже малейшие отзвуки жизни сонных улиц Бомона не проникали сюда. В доме царила атмосфера мягкой нежности, которую создавала любовь Гюберов, только возраставшая от неизлечимых угрызений совести. Для мужа было делом всей жизни заставить жену забыть его проступок — женитьбу на ней против воли ее матери. После смерти ребенка Гюбер ясно почувствовал, что жена обвиняет его в этой потере, и всеми силами старался заслужить прощение. Она давно уже простила его и обожала мужа, но он по временам еще сомневался в этом, и сомнение отравляло ему жизнь. Чтобы получить уверенность, что упрямая покойница смилостивилась наконец над ними, он непременно хотел иметь еще одного ребенка. Второй ребенок — залог материнского прощения — был единственной их мечтой. Гюбер жил в постоянном преклонении перед женою, создал культ из своего обожания. Это была та пламенная и чистая супружеская страсть, что походит на бесконечное жениховство. В присутствии воспитанницы Гюбер не решался поцеловать жену даже в волосы. После двадцати лет супружества он входил в спальню смущенный и взволнованный, точно молодожен в первую брачную ночь. И эта скромная спальня, белая с серым, оклеенная обоями с голубыми цветочками, обставленная ореховой мебелью, обитой кретоном, хранила их тайну. Никогда оттуда не доносилось ни звука, но нежность исходила из спальни, разливаясь по всему дому. И Анжелика, купаясь в этой любви, вырастала страстной и целомудренной.

Воспитание завершила книга. Однажды утром Анжелика, роясь в старье, обнаружила на пыльной полке мастерской, посреди брошенных за ненадобностью инструментов для вышивания, старинный экземпляр «Золотой легенды» Иакова из Ворагина.[2] Этот французский перевод 1549 года был некогда куплен одним из мастеров церковных облачений из-за иллюстраций, которые могли дать много полезных сведений о внешности святых. Сама Анжелика сначала тоже интересовалась только этими старинными, немного наивными гравюрами на дереве, приводившими ее в восторг. Как только ей разрешали поиграть, она брала огромный переплетенный в желтую кожу том in-quarto и начинала медленно его перелистывать: сперва черный с красным шмуцтитул, на котором был помещен адрес издателя: «В городе Париже, на Новой улице Парижской богоматери, под вывеской св. Иоанна Крестителя», — затем титульный лист, обрамленный гравюрами: по бокам, в медальонах — четыре евангелиста, внизу — поклонение волхвов, а наверху — Христос во славе, попирающий ногами кости Адамовы. Дальше начинались картинки. Тут были и разукрашенные фигурками буквы, и большие и средние гравюры, расположенные по страницам, среди текста: благовещение — огромный ангел, от которого на маленькую, хрупкую Марию изливаются целые потоки лучей; избиение младенцев — свирепый Ирод посреди груды детских трупов; рождество Христово — богоматерь и Иосиф со свечой над яслями; св. Иоанн Милостивец раздает милостыню бедным; св. Матфей разбивает идола; Николай Чудотворец в епископском облачении, а справа от него купель с детьми; и еще много святых: Агнеса, с шеей, пронзенной мечом, Христина с вырванными грудями, Женевьева с ягнятами; бичевание св. Юлианы, сожжение св. Анастасии, покаяние Марии Египетской в пустыне, св. Магдалина, несущая сосуд с благовониями. Еще и еще святые проходили перед Анжеликой, и с каждой картинкой она все сильней трепетала от ужаса и жалости, точно ей рассказывали страшную и трогательную сказку, от которой сжимается сердце и невольные слезы выступают на глазах.

Но мало-помалу Анжелике захотелось узнать в точности, что изображено на гравюрах. Две колонки убористого текста выглядели на пожелтевшей бумаге ужасно черными и отпугивали ее непривычным начертанием готических букв. Но постепенно девочка привыкла к шрифту, разобралась в буквах, поняла значки и сокращения, разгадала значение старинных слов и оборотов и, наконец, стала бегло читать, торжествуя при победе над каждой новой трудностью, в полном восторге, точно проникла в какую-то тайну. Трудовые сумерки осветились сиянием новой, неведомой жизни, ей открылся целый мир небесной красоты. Немногие холодные и сухие классические книжки, какие девочка знала раньше, для нее теперь не существовали. Только «Легенда» вдохновляла ее и побуждала недвижно, сжав голову руками, сидеть над страницами, только «Легенда» захватывала ее, захватывала всю целиком, так что она уже не ощущала времени, не жила каждодневной жизнью, а только чувствовала, как из глубин неведомого к ней подымается и расцветает в ней мечта.

Бог добр и снисходителен, и таковы же все святые. От самого рождения их путь предопределен, они слышат вещие голоса, их матери видят чудесные сны. Все они прекрасные, сильные и всегда побеждают. Их окружает ослепительный ореол, и лица их светятся. У Доминика во лбу сияла звезда. Святые читают в душах людей и повторяют вслух чужие мысли. Они обладают даром пророчества, и предсказания их всегда сбываются. Им несть числа, среди них попадаются епископы и монахи, девственницы и блудницы, нищие и дворяне королевской крови, нагие пустынники, питающиеся дикими кореньями, и старцы-отшельники, живущие со своими ланями в пещерах. И со всеми святыми повторяется одно и то же: они вырастают для служения Христу, верят в него, отказываются поклоняться ложным богам, за это их мучают, и потом они умирают во славе. Гонения на святых только утомляют правителей. Андрей был распят, но целых два дня проповедовал с креста перед двадцатитысячной толпой. Люди массами обращаются в христианство; однажды сразу крестилось сорок тысяч человек. А если людские толпы не обращаются, то они в ужасе разбегаются перед явленными им чудесами. Святых обвиняют в колдовстве, им загадывают загадки, которые они легко разрешают, их заставляют вступать в словесные состязания с ученейшими людьми, и ученым приходится постыдно умолкать. Когда святых приводят в капища на заклание, идолы падают от одного их вздоха и разбиваются вдребезги. Одна девственница повесила свой пояс на шею Венере, и кумир рассыпался в прах. Земля дрожит, гром небесный разбивает храм Дианы, народы восстают, разражаются междоусобные войны. Часто сами палачи просят крестить их, и цари преклоняют колени перед одетыми в лохмотья, обрекшими себя на нищету святыми. Св. Сабина убежала из родительского дома. Св. Павел покинул пятерых своих детей и даже отказался мыться. Святые очищаются постом и умерщвлением плоти. Ни пшеничного хлеба, ни даже постного масла. Св. Герман сыпал золу в свою пищу. Бернард совсем перестал различать вкус кушаний и знал только вкус чистой воды. Агафон три года держал во рту камень. Августин пришел в отчаяние от своей греховности, ибо развлекался, глядя на бегавшую собаку. Святые презирают богатство и здоровье и радуются только убивающим тело лишениям. И в торжестве своем они живут в садах, где цветут не цветы, а звезды, где каждый листик древесный поет. Они уничтожают драконов, они призывают и усмиряют бури, в своем экстазе они поднимаются на два локтя над землей. Женщины-вдовы всю жизнь заботятся об их нуждах и слышат во сие голоса, указующие им похоронить святых, когда те умирают. Со святыми случаются необыкновенные истории, чудесные приключения, не менее прекрасные, чем в романах. И когда через сотни лет открывают их гробы, оттуда разносится приятнейшее благоухание.

А рядом со святыми бесы, бесчисленные бесы: «Часто же витают беси вкруг человеков, как мухи, без числа наполняюще воздушная. Исполнены суть воздуси бесов и всякой скверны, как луч солнечный исполнен пыли. Ибо суть беси пыль сама». И вот начинается бесконечная борьба. Всегда торжествуют святые, но вслед за победой им приходится снова бороться, чтобы опять восторжествовать над врагом. Чем больше они побивают дьяволов, тем больше их появляется. Св. Фортунат изгнал из тела одной женщины целых шесть тысяч шестьсот шестьдесят шесть бесов. Бесы возятся в одержимых, говорят в них, кричат их голосами, сотрясают их ужасными корчами. Они входят в тело через нос, через рот, через уши и выходят наружу с ужасающим рычанием лишь после целых дней яростной борьбы. По всем дорогам, на всех перекрестках валяются одержимые, и проходящие мимо святые вступают с бесами в бой. Чтобы излечить одного одержимого юношу, св. Василию пришлось схватиться с ним грудь в грудь. Св. Макарий, улегшись спать среди могил, подвергся нападению бесов и отбивался от них всю ночь. Даже ангелам приходится бороться за душу усопшего и избивать демонов у его смертного одра. Иногда борьба принимает только словесный характер — стараются одолеть врага умом и сообразительностью, шутят, ведут тонкую игру; так, апостол Петр и Симон Волхв состязались в чудесах. Сатана бродит по свету в разных обличьях, наряжается женщиной, даже придает себе сходство со святыми. Но, будучи повержен, он сразу являет свое истинное безобразие: «Видом черный кот, ростом же более пса; очи огромны и пылающи; язык долог, просторен, до пупа простирающийся и окровавлен; хвост закручен и воздет; зад выставлен срамно, из него же пышет престрашное зловоние». Сатану все ненавидят, все только и думают о борьбе с ним. Его боятся и над ним издеваются. С ним не считают даже нужным действовать честно. И, в сущности, несмотря на свои страшные с виду адские котлы, сатана всегда остается в дураках. Все сделки с ним нарушаются силой или хитростью. Даже слабые женщины повергают его во прах: Маргарита разбила ему голову ногой, Юлиана перебила ему ребра цепью. Из этого ясно следует, что зло заслуживает только презрения, ибо оно бессильно; добро же неукоснительно торжествует, ибо добродетель превыше всего. Стоит только перекреститься, и дьявол уже ни на что не способен — он рычит и исчезает. Когда чистая дева осеняет себя крестным знамением, содрогается весь ад.

И вот разворачиваются ужасные картины пыток и истязаний, которым подвергаются святые в своей борьбе с Сатаной. Палачи, обмазав мучеников медом, выставляют их на съедение мошкаре, заставляют их ходить босиком по битому стеклу и раскаленным углям, бросают во рвы, полные змей, бичуют их плетьми со свинцовыми наконечниками, живьем заколачивают в гробы и бросают в море, подвешивают за волосы и потом поджигают, посыпают их раны негашеной известью, поливают кипящей смолой, расплавленным свинцом; заставляют садиться на раскаленную добела бронзовую скамейку, надевают им на голову раскаленный шлем, жгут их тело факелами, дробят бедра на наковальнях, вырывают глаза, отрезают языки, постепенно, один за другим, переламывают пальцы. Но все эти истязания не ставятся ни во что, святые презирают мучения и устремляются к новым. Какое-то беспрерывное чудо облегчает их страдания, и палачи устают их пытать. Св. Иоанн выпил яд и остался жив и здоров. Пронзенный тучей стрел Себастьян продолжал улыбаться. А случалось и так, что стрелы повисали в воздухе по правую и по левую сторону мученика или возвращались назад и выкалывали глаза самому стрелку. Святые пьют расплавленный свинец, точно холодную воду. Львы повергаются перед ними наземь и, как ягнята, лижут им руки. Св. Лаврентия стали поджаривать на вертеле, а он, ощущая только приятную свежесть, закричал палачу: «Безумец, сия сторона уже сожарена, повороти же меня и иной стороною, а после сего ешь, ибо я уготовлен в меру». Когда св. Цецилию погрузили в крутой кипяток, «она пребывала там, словно в холодной воде, и даже не впала в испарину». Христина совсем замучила своих мучителей: отец отдал ее на истязание двенадцати палачам, и они хлестали ее, пока не свалились с ног от усталости; тогда за нее взялся еще один палач; он привязал ее к колесу и развел под нею костер, но огромное пламя разлетелось в стороны, и в огне погибло полторы тысячи человек; палач привязал ей камень на шею и бросил в море, но ангелы поддержали Христину, сам Иисус окрестил ее, а потом велел св. Михаилу вернуть ее на землю; Христину заперли с гадюками, но вмел ласково обвились у нее вокруг шеи; наконец ее посадили в горячую печь, и она целых пять дней пела там и осталась невредима. Св. Винцент, подвергшийся еще более страшным пыткам, тоже не чувствовал ни малейшего страдания: ему перебили все члены, ему раздирали тело железными гребнями, пока внутренности не вывалились наружу, его кололи иголками, его бросили в костер, который он залил своей кровью, и наконец заключили в темницу и прибили ему ноги гвоздями к столбу. Но св. Винцент все еще был жив. Изрезанный, обожженный, с распоротым животом, он не испытывал страданий. Он вдыхал сладостный аромат цветов, дивный свет наполнял его темницу. Он лежал на ложе из роз и пел, а ангелы вторили ему. «Когда же звук пения и запах цветов дошел до стражей, они пришли и увидели и обратились в веру; узнавши же о сем, Дакиец разъярился и воскликнул: „Что еще можем сделать ему? Победил он нас“. Так восклицали эти палачи. Иначе и не может кончиться — мучители либо обращаются в истинную веру, либо умирают. Погибают они самым ужасным образом: то их разбивает паралич, то они давятся рыбьей костью, то их испепеляет молния, то лошади разносят в щепки их колесницы. А темницы святых всегда наполнены дивным сиянием, дева Мария и апостолы проникают туда сквозь стены, вечное спасение нисходит с разверзшихся небес, где можно узреть самого господа бога, с венцом в руках, усыпанным драгоценными каменьями. Святые не боятся смерти: они встречают ее с радостью и ликуют, даже когда умирают их родные. На вершине Арарата было распято десять тысяч человек. Около Кельна гунны перебили одиннадцать тысяч дев. В римских цирках хрустят кости праведников на зубах у диких зверей. Трех лет от роду стал мучеником Кирик, в которого святой дух вложил дар мудрой речи. Грудные младенцы проклинают палачей. Презрение, отвращение к собственному телу, к жалким человеческим отрепьям превращает и самые муки в божественное наслаждение. Пусть рвут, пусть дробят, пусть жгут это тело — все благо! Еще, еще! Никогда они не настрадаются досыта. И подвижники взывают о мече в горло, ибо только он убивает их наконец. Когда св. Евлалия горела на костре и толпа в своей слепоте оскорбляла ее, мученица сама раздула пламя, чтобы скорее умереть. Господь внял ей, белый голубь вылетел из ее уст и воспарил на небеса.

Восхищенная Анжелика жадно поглощала «Легенду». Эти ужасы, этот победоносный экстаз очаровывали ее и уносили от жизни. Но ей нравились и другие, более спокойные страницы, например, рассказы о животных, ибо «Легенда» была полна этих рассказов: здесь копошился чуть ли не весь ковчег. Очень интересно было читать про то, как орлы и вороны кормили пустынников. А какие чудесные истории про львов! Вот услужливый лев роет могилу для Марии Египетской. Вот огненный лев встал у дверей дома разврата, куда проконсулы отправили святых дев. А вот лев св. Жерома. Ему поручили стеречь осла, и когда его все же украли, лев нагнал грабителей и привел осла обратно. Был там и волк, который раскаялся и вернул похищенного поросенка. Св. Бернард отлучил от церкви мух, и они тотчас упали мертвые. Ремигий и Власий кормили птиц со своего стола, благословляли их и лечили. Св. Франциск, «дивной кротостью и сам подобный голубю», проповедовал птицам и увещевал их любить бога. «Птица, именуемая стрекозою, сидела на смоковнице, святой же Франциск протянул руку и позвал птицу. И как она, повинуясь ему, села на руку, св. Франциск сказал ей: „Сестра моя, воспой и прославь господа нашего бога“. И она немедля запела и не уходила, пока не была отпущена с миром». Этот рассказ дал Анжелике неиссякаемую пищу для развлечений: ей пришло в голову позвать ласточек и посмотреть, прилетят ли они на ее зов. Кроме того, в «Легенде» были презабавные истории, над которыми Анжелика помирала со смеху. Она смеялась до слез над историей добродушного великана Христофора, переносившего Иисуса на спине через реку. Она до упаду хохотала над злоключениями воспитателя св. Анастасии, который волочился за тремя ее служанками и, думая застать их на кухне, стал целовать и обнимать вместо них кастрюли и горшки. «Он вышел оттуда черный и безобразный, и в порванной одежде. Слуги же ожидали его снаружи, и как увидели, то и решили, что он обратился в дьявола, и, побивши палками, бежали и оставили его там». Но вот когда побивали дьявола, тут Анжелику разбирал совсем безумный смех. Особенно восхищала ее замечательная взбучка, которую дала дьяволу св. Юлиана, когда он попытался искушать ее в тюрьме: она избила его своей цепью. «Тогда приказал правитель, чтобы Юлиану привели, и как она вышла, то и узрела диавола, что ползал около нее, и он возопил и сказал: „Госпожа Юлиана, не побивайте меня боле!“ Она же ухватила его, потащила через весь рынок и ввергла в поганейшую яму».

Иногда, вышивая, Анжелика пересказывала Гюберам легенды, которые нравились ей даже больше, чем волшебные сказки. Девочка столько раз перечитывала книгу, что знала многие сказания наизусть: например, легенду о семи Спящих девах, которые, спасаясь от преследования, замуровались в пещере и проспали в ней триста семьдесят семь лет, а потом проснулись, чем до глубины души поразили императора Феодосия; или легенду о св. Клементин, все семейство которого — он сам, жена и трое сыновей — пережило множество неожиданных и трогательных приключений: несчастья разлучили их друг с другом, и в конце концов им удалось соединиться только благодаря самым неслыханным чудесам. Девочка плакала, грезила по ночам, дышала только этим миром, трагическим и блаженным миром чудес; жила только в этой призрачной стране всех добродетелей, вознаграждаемых всеми радостями.

Когда Анжелика приняла первое причастие, ей казалось, что она, как святые, ходит по воздуху, на два локтя над землею. Она чувствовала себя христианкой первых веков, она отдавалась в руки божьи, ибо вычитала в своей книге, что без божьей милости нельзя спастись. Отношение Гюберов к религии было крайне просто. Как скромные, незаметные люди, они спокойно веровали, аккуратно ходили по воскресеньям к обедне, по большим праздникам говели, и эти несложные обязанности выполнялись немножко ради заказчиков, а немножко и по традиции, ибо мастера церковных облачений передавали эту обрядность из поколения в поколение. Но Гюбер увлекался вместе с Анжеликой и часто даже бросал работу, чтобы послушать, как девочка читает легенды; он дрожал вместе с нею и чувствовал, что волосы его шевелятся под дыханием невидимого. Гюбер был способен на глубокое волнение. Он расплакался, увидев Анжелику в белом платье. Весь этот день — день первого причастия — оба они провели, как во сне, и вернулись из церкви ошеломленные и усталые. Рассудительная Гюбертина, осуждавшая излишества во всем, в том числе и в хороших вещах, даже побранила их вечером. Теперь ей приходилось вести борьбу с чрезмерной набожностью Анжелики, особенно же с охватившей девочку безумной страстью к благотворительности. Св. Франциск взял себе в удел бедность, Юлиан Милостивец называл нищих своими господами, св. Гервасий и Протасий мыли им ноги, Мартин разорвал свой плащ и отдал половину бедняку. И девочка по примеру св. Люции хотела бы продать все, что было у Гюберов, чтобы отдать бедным. Сперва Анжелика раздала свои вещи, а потом начала опустошать дом. В довершение беды она щедрой рукой раздавала всем, без разбора, так что вещи попадали к людям недостойным. Через день после первого причастия Гюбертина поймала ее вечером на том, что она сует в окошко белье какой-то пьянчужке. Вышел ужасный скандал, Анжелика впала в ярость, как в давние времена, но потом стыд и раскаяние сразили ее, она заболела и пролежала целых три дня.

Между тем проходили недели и месяцы, промелькнуло два года. Анжелике исполнилось четырнадцать лет, она становилась женщиной. Кровь шумела у нее в ушах и пульсировала в голубых жилках на висках, когда она читала «Легенду»; теперь ее охватила братская нежность к девственницам.

Девственница-сестра ангельская, она обладает всеми благами, она ниспровергает дьявола, она столп веры. В своем непобедимом совершенстве она распространяет благодать. Святой дух сделал Люцию такой тяжелой, что, когда по приказанию проконсула ее потащили в дом разврата, тысяча человек и пять пар волов не могли сдвинуть ее с места. Воспитатель Анастасии ослеп, когда попытался обнять ее. Невинность девственниц сияет под пытками; когда их белоснежные тела терзают железными зубьями, вместо крови из них изливаются потоки молока. Чуть не десять раз повторялась в «Легенде» история молодой христианки, переодевшейся монахом, чтобы скрыться от родных. Ее обвинили в том, что она развратила соседскую дочь. Бедняжка долго страдала от этой клеветы, но не оправдывалась, и вот наконец обнаружился ее пол, и истина восторжествовала. Св. Евгения в подобных же обстоятельствах была приведена к судье, узнала в нем отца, разодрала на себе одежду и показала ему свое тело. Бесконечно длится эта борьба за целомудрие, и путь ее усеян терниями. С другой стороны, святые мудро избегают женщин. Мир полон дьявольских ловушек, и отшельники уходят от женщин в. пустыни. Они ожесточенно борются с искушением, бичуют себя, бросаются голым телом на колючки, на снег. Один отшельник, помогая своей матери перейти через ручей, обернул руку плащом, чтобы не прикоснуться к женщине. Другой подвижник, будучи связанным и соблазняемый девушкой, откусил свой язык и выплюнул ей в лицо. Св. Франциск говорил, что его самый страшный враг — собственное тело; св. Бернард закричал «Держи вора!», когда хозяйка вздумала соблазнить его. Одна женщина, получивши от папы Льва святое причастие, поцеловала ему руку, и тогда папа отрубил себе всю кисть, а дева Мария вернула ему руку обратно. Нет ничего более славного, чем мужу отделиться от жены. Св. Алексей был очень богат; женившись, он наставил свою жену в целомудрии и ушел из дому. Если святые и женятся, то только, чтобы вместе умереть. Св. Юстина с первого взгляда воспылала любовью к Киприану, но противилась соблазну, обратила возлюбленного в христианство и вместе с ним пошла на казнь; св. Цецилия, которую возлюбил ангел, в брачную ночь открыла эту тайну своему мужу Валериану, и тот согласился не трогать ее и даже, чтоб увидеть этого ангела, принял крещение. «Когда же вошел он в комнату, то увидел ангела, беседующего с Цецилией, и ангел держал два венца из роз, и он дал один венец Цецилии, другой же Валериану и рек: блюдите тела ваши и сердца ваши в чистоте и тем сохраните сии венцы в целости». Смерть сильнее любви — это вызов, брошенный в лицо самой жизни. Св. Гилярий просил бога призвать его дочь Апию на небо, ибо не хотел, чтобы она когда-либо познала мужчину; после ее смерти жена Гилярия стала просить у мужа, чтобы он вымолил и для нее той же милости, и желание ее исполнилось. Сама дева Мария похищает у женщин их суженых. Один дворянин, родственник короля венгерского, отказался от девушки чудной красоты, так как Мария стала ей соперницей. «Часто же являлась ему госпожа наша богоматерь и говорила: „Вот я столь красива, как ты говоришь; зачем покидаешь ты меня ради другой?“ И он посвятил себя богоматери.

У Анжелики были между святыми свои любимицы, трогавшие ее до глубины сердца и влиявшие на самое ее поведение. Так, ее очаровывала мудрая Катерина, рожденная в пурпуре и достигшая совершенного знания к восемнадцати годам. Когда император Максим заставил ее спорить с пятьюдесятью риторами и грамматиками, святая легко смутила их и заставила замолчать. «Они пребывали в смятении и не ведали, что сказать, но только молчали. И император бранил их, что столь безобразно попустили быть побежденными дитятей». Тогда все пятьдесят объявили, что переходят в христианство. «И, услыхавши сие, тиран был охвачен великой яростью и повелел сжечь всех посреди города». В глазах Анжелики Катерина обладала непобедимой мудростью, которая сияла в ней и возвышала ее не меньше, чем красота. И девочке самой хотелось быть такой же, как она, тоже обращать людей в христианство, испытать ту же участь, чтобы ее заключили в тюрьму, чтобы голубь кормил ее и чтобы потом ей отрубили голову. Но больше всего ей хотелось брать пример с дочери венгерского короля Елизаветы. Когда гордость восставала в Анжелике, когда она возмущалась против насилия, она всегда вспоминала этот образец скромности и нежного смирения. Елизавета была набожна с пяти лет, ребенком отказывалась играть и спала на голой земле, чтобы доказать свою преданность богу; выданная за ландграфа тюрингенского, она плакала ночи напролет, но при муже всегда казалась веселой; овдовев, она была изгнана из своих владений и долго скиталась, счастливая тем, что ведет нищую жизнь. «Одежда же ее была столь плоха, что носила она серый плащ, низ коего соделан из сукна иного цвета. Рукава же платья порваны и также иным сукном чинены». Отец ее, король, послал одного графа на поиски. «И когда граф увидел ее в подобной одежде и прядущей, то заплакал от горя и восхищения и сказал: „Никогда еще доселе королевская дочь не показывалась в подобной одежде и не пряла шерсть“. Елизавета ела черный хлеб, жила с нищими, без отвращения перевязывала их раны, носила их грубую одежду, спала на голой земле, ходила босая — она была образцом христианского смирения. „Множество раз мыла она котлы и плошки кухонные, и скрывалась и пряталась от челяди, дабы не отвратили оные ее от сих занятий, и говорила: «Если бы могла я найти и горшую жизнь, то приняла бы“. И если раньше Анжелмка приходила в бешенство, когда ее заставляли вымыть пол в кухне, то теперь она испытывала такую потребность в смирении, что сама придумывала себе самую черную работу.

Но никто из святых, ни даже Катерина и Елизавета, не были ей так дороги, как маленькая мученица, святая Агнеса. Сердце Анжелики содрогалось, когда она читала в «Легенде» про эту девственницу, одетую только своими волосами, под покровительством которой она провела ночь на пороге собора. Какое пламя чистой любви! Как оттолкнула она сына своего воспитателя, когда тот стал приставать к ней при выходе из школы: «Прочь от меня! Прочь, пастух смерти, прочь, взращающий блуд и коварство питающий!» Как прославляла Агнеса своего небесного жениха!.. «Я люблю того, чья мать — дева и чей отец никогда не ведал женщины, пред чьей красотой меркнут и солнце и луна, чьим благоуханием мертвые пробуждаются». И когда Аспазий приказал, чтобы ее «пронзили мечом между грудями», Агнеса вознеслась в рай и соединилась там «с белым и румяным своим женихом». Уже несколько месяцев Анжелика в часы душевного смятения, когда горячая кровь внезапно приливала к вискам, обращалась к своей покровительнице, взывала к ней о помощи, и ей сразу делалось легче. Она все время чувствовала где-то рядом присутствие святой и нередко приходила в отчаяние от своих поступков и мыслей, так как ей казалось, что Агнеса гневается на нее. Однажды вечером, когда Анжелика целовала себе руки — это все еще доставляло ей удовольствие, — она вдруг багрово покраснела, смутилась и даже обернулась, хотя была одна в комнате: она поняла, что святая видела ее. Агнеса была стражем ее тела.

К пятнадцати годам Анжелика стала очаровательной девушкой. Разумеется, ни замкнутая трудолюбивая жизнь, ни проникновенная тень собора, ни «Легенда» со своими прекрасными святыми девами не сделали из нее ангела во плоти или совершенства добродетели. Она оставалась во власти внезапных порывов и страстных увлечений, и часто неожиданные капризы открывали, что не все уголки ее души тщательно замурованы. Но Анжелика так стыдилась своих выходок, ей так хотелось быть безупречной! И к тому же она была такая добрая по натуре, такая живая, чистая и целомудренная! Два раза в год — на троицу и на успенье — Гюберы разрешали себе большие прогулки за город; однажды, на обратном пути, Анжелика вырыла кустик шиповника и пересадила его в свой маленький садик. Она подстригала и поливала его, и шиповник вырос, выпрямился, стал давать цветы крупнее обычных, с очень тонким запахом. Со своей обычной страстностью Анжелика следила за ростом куста, но ни за что не хотела привить к нему побеги настоящей розы, — она ждала чуда, хотела, чтобы розы сами выросли на ее шиповнике. Она плясала вокруг него, восторженно приговаривая: «Он мой! Он мой!» И если кто-нибудь подшучивал над ее породистой розой с большой дороги, она и сама смеялась, но бледнела, и слезы повисали, у нее на ресницах. Голубые глаза Анжелики стали еще нежнее, приоткрытый рот обнажал маленькие белые зубы; легкие, как свет, белокурые волосы золотистым сиянием окружали ее чуть удлиненное лицо. Она выросла, но не сделалась хилой, ее шея и плечи хранили благородное изящество, грудь стала округлой, а талия — тонкой. Веселая, здоровая, на редкость красивая, бесконечно привлекательная, Анжелика расцветала, девственная душой и невинная телом.

Гюберы день ото дня все сильнее привязывались к своей воспитаннице. Обоим им давно хотелось удочерить ее, но они никогда не говорили об этом между собой из боязни растравить старую душевную рану. И правда, когда однажды утром в спальне Гюбер решился наконец поведать жене свои мысли, та опустилась на стул и залилась слезами. Удочерить это дитя, разве не значит это навсегда отказаться от мечты о собственном ребенке? Правда, в их возрасте все равно нельзя уже на это рассчитывать. И Гюбертина согласилась, покоренная мыслью сделать девушку своей дочерью. Когда Анжелике рассказали об этом, она разрыдалась и бросилась обнимать своих новых родителей. Итак, дело решено: она навсегда остается с ними в их доме, доме, полном ее жизнью, помолодевшем от ее молодости и смеющемся ее смехом. Но с первых же шагов возникли серьезные формальные препятствия. Мировой судья г-н Грансир, с которым Гюберы пошли советоваться, объяснил им, что дело решительно невозможно, так как закон воспрещает усыновлять детей до совершеннолетия. Но, видя их огорчение, он тут же подсказал им выход в виде официального опекунства: каждое лицо, достигшее пятидесяти лет, имеет право получить опеку над ребенком, не достигшим пятнадцатилетнего возраста, и сделаться его законным опекуном. Годы подходили, и Гюберы с восторгом согласились на опекунство. Кроме того, было решено, что они фактически удочерят свою воспитанницу путем завещания в ее пользу — это законом разрешалось. По просьбе мужа и с согласия жены г-н Грансир занялся оформлением дела; он списался с директором попечительства о бедных, согласие которого было необходимо, ибо он считался опекуном всех сирот попечительства. По делу было произведено следствие, и материалы отправлены в Париж к мировому судье. Оставалось получить только судебный протокол, утверждающий акт законного опекунства, как вдруг Гюберов охватили запоздалые сомнения.

Разве не должны они приложить все усилия к тому, чтобы разыскать семью Анжелики, прежде чем удочерять ее? И если жива ее мать, какое они имеют право распоряжаться девочкой без твердой уверенности в том, что она действительно покинута? К тому же в глубине души они по-прежнему боялись, что девочка происходит из порочной семьи, и это смутное беспокойство пробудилось сейчас с новой силой. Они так волновались, что не могли спать по ночам.

И вдруг Гюбер решил ехать в Париж. На фоне их спокойного существования это было похоже на катастрофу. Он солгал Анжелике, сказав, что его присутствие необходимо при оформлении опекунства. Он надеялся, что узнает все за одни сутки. Но в Париже дни проходили за днями, препятствия возникали на каждом шагу, прошла целая неделя, а Гюбер все еще, как потерянный, бродил из учреждения в учреждение, обивая пороги, чуть не плача от отчаяния. Прежде всего его очень сухо приняли в попечительстве о бедных. У администрации было правило не выдавать справок о происхождении детей до их совершеннолетия. Три дня подряд Гюбер уходил ни с чем. Ему пришлось приставать, выпрашивать, распинаться в четырех канцеляриях, объясняться до хрипоты, доказывая, что он законный опекун, пока наконец высокий и длинный, как жердь, помощник начальника отделения не соблаговолил сообщить ему, что никаких документов у них нет, Попечительство ничего, не знает, повитуха принесла девочку по имени Анжелика-Мария, не сказав, кто ее мать. Совсем отчаявшись, Гюбер уже решил было вернуться в Бомон, как вдруг ему пришла в голову мысль справиться, не указано ли в свидетельстве о рождении имя повитухи, и он в четвертый раз. пошел в попечительство. Это было сложнее предприятие. Наконец ему удалось узнать, что женщину звали г-жа Фукар и даже что в 1850 году она жила на улице Двух Экю.

И снова начались его странствования. Конец улицы Двух Экю был снесен, а в лавочках на соседних улицах г-жу Фукар не помнили. Гюбер обратился к справочнику, но в нем этого имени не значилось. Бедняга, задрав голову, бродил по улицам и читал вывески, пока не решил наводить справки у всех акушерок подряд. Это было верное средство, ему удалось набрести на старушку, которая сразу же заволновалась. Как! Знает ли она г-жу Фукар? О, это весьма достойная и много пострадавшая на своем, веку особа! Она живет в другом конце Парижа, на улице Сензье. Гюбер побежал туда.

Наученный горьким опытом, он решил действовать дипломатично. Но огромная, на коротеньких ножках г-жа Фукар не дала Гюберу выложить приготовленную заранее вереницу вопросов. Едва он упомянул имя ребенка и время его рождения, как она в порыве застарелой злобы перебила его и сама рассказала всю историю. Что? Малютка жива? Ну, она может положительно гордиться: ее мать — невиданная мерзавка! Да, да! Да! Это Госпожа Сидони, как ее называют со времени вдовства. О, у нее прекрасная родня: ее брат, говорят, министр, но это не мешает ей заниматься грязным ремеслом. И г-жа Фукар рассказала о своем знакомстве с Сидони: эта дрянь приплелась с мужем из Плассана в поисках счастья и завела на улице Сенг-Онорэ торговлю фруктами и прованским маслом. Муж между тем умер и был похоронен, и вдруг через полтора года после его смерти у нее рождается дочь, хотя положительно непонятно, где это она ее подцепила, потому что суха она, как накладная на товар, холодна, как опротестованный вексель, равнодушна и груба, как судебный исполнитель! И потом можно еще простить ошибку, но неблагодарность! Разве она, г-жа Фукар, не кормила Сидони во время родов? Разве преданность ее не дошла до того, что она сама отнесла ребенка куда следует? И чем эта негодяйка отблагодарила ее? Когда она, г-жа Фукар, сама впала в бедность, та не соблаговолила даже оплатить ей месяц своего содержания, не вернула даже из рук в руки взятых пятнадцати франков! Теперь Госпожа Сидони живет на улице Рыбачьего предместья, занимает там лавочку с тремя комнатками на антресолях и под предлогом кружевной торговли торгует чем угодно, только не кружевами. О, да! Это такая мать! Лучше совсем не знать о ее существовании.

Час спустя Гюбер уже бродил вокруг лавочки Госпожи Сидони. Он увидел худую, бледную женщину, без пола и возраста, на которую наложили свой отпечаток всевозможные темные делишки; сна была в черном поношенном платье. Даже мимолетное воспоминание о случайно рожденной дочери, должно быть, никогда не согревало сердце этой сводни. Гюбер осторожно навел справки и узнал вещи, о которых потом никогда никому не рассказывал, даже жене. И все-таки он колебался; он вернулся и в последний раз прошел мимо таинственной маленькой лавчонки. Может быть, ему все-таки нужно зайти, представиться, получить согласие матери? Как честный человек, он должен сам убедиться, имеет ли он право разорвать навсегда эти узы родства. Но вдруг он резко повернулся и пошел прочь. К вечеру он уже был в Бомоне.

Меж тем Гюбертина успела узнать у г-на Грансир, что судебный протокол об их законном опекунстве подписан. И когда Анжелика бросилась в объятия Гюбера, он сразу понял по ее умоляющему и вопросительному взгляду, что она догадалась об истинных причинах его путешествия. Тогда он просто сказал:

— Дитя мое, твоя мать умерла.

Анжелика, рыдая, страстно обняла обоих Гюберов. И никогда больше об этом не заговаривали. Анжелика стала их дочерью.

III

В этом году на троицын день Гюберы взяли Анжелику на прогулку к развалинам замка Откэр, возвышавшегося на берегу Линьоля, восемью километрами ниже Бомона. Там и пообедали.

На следующее утро старинные стенные часы в мастерской уже пробили семь часов, а девушка все еще спала после целого дня, проведенного на свежем воздухе в беготне и смехе.

Гюбертине пришлось подняться по лестнице и постучать в дверь.

— Ну, что же ты! Вставай, лентяйка!.. Мы уже успели позавтракать.

Анжелика быстро оделась, спустилась на кухню и позавтракала в одиночестве. Гюбер и его жена уже принялись за работу.

— Ах, как я спала! — сказала Анжелика, входя в мастерскую. — А этот нарамник ведь обещан к воскресенью.

Мастерская, выходившая окнами в сад, была просторная комната, почти полностью сохранившая свой первоначальный вид. Две огромные закопченные до черноты и изъеденные червями балки поддерживали потолок и резко делили его на три пролета; штукатурка не была даже покрыта клеевой краской, и там, где она отвалилась, были видны в пролетах между балками трещины и соединения досок. На одной из каменных подпорок, поддерживавших балки, можно было прочесть цифру 1463, — несомненно, год постройки дома. Камни, из которых был сложен камин с высокими ребрами, консолями и колпаком, увенчанным коронкой, сильно поискрошились и разошлись в соединениях, а на фризе еще можно было различить истертую временем наивно высеченную фигуру покровителя всех вышивальщиков св. Клария. Но ныне камин уже не топился, и его очаг использовали как открытый шкаф, куда складывали дощечки и груды рисунков для вышивок; комнату обогревала большая чугунная печка, ее труба тянулась вдоль потолка и уходила в дыру, пробитую в колпаке камина. Двери были ветхие, времен Людовика XIV. Шашки старого паркета догнивали среди новых, которыми постепенно закладывали дыры в полу, Желтая краска стен держалась не меньше ста лет, наверху она выцвела, внизу была вытерта и местами запятнана, свежей штукатуркой. Каждый год Гюберы собирались перекрасить стены мастерской, но из-за отвращения к переменам никак не могли решиться.

Гюбертина сидела у станка и вышивала нарамник.

— Ты ведь знаешь, — сказала она, подымая голову, — что если мы кончим к воскресенью, я куплю тебе для садика целую корзину анютиных глазок.

— Правда? — весело закричала Анжелика. — О, я сейчас засяду!.. Но где же мой наперсток? Когда не работаешь, инструменты прячутся неизвестно куда.

Она надела старинный наперсток из слоновой когти на второй сустав мизинца и села с другой стороны станка, лицом к окну.

С середины восемнадцатого столетия в устройстве и оборудовании мастерской не произошло никаких изменений. Менялись моды, менялось мастерство вышивальщиков, но здесь все осталось неизменно, и тот же наглухо прикрепленный к стене брус поддерживал станок, другим концом опиравшийся на подвижные козлы. В углах мастерской дремали древние инструменты: мотовильце с зубцами и спицами для перематывания золотой нитки с катушек на шпульки; похожая на блок ручная прялка, на которой скручивали несколько ниток в одну — концы ниток прикреплялись прямо к стене; обитые тафтой и украшенные фанерными инкрустациями тамбуры всех размеров для вышивания. На полке была аккуратно разложена целая коллекция старинных пробойничков для изготовления блесток, здесь же стоял оставшийся от прежних хозяев огромный медный штатив с подсвечникам — классический штатив вышивальщиков прошлых столетии. В прорезах стойки для инструментов, обитой кожаным ремнем, помещались деревянные колотушки, молоточки, ножи для пергамента, буксовые гребни, служившие для выравнивания ниток по мере того, как они шли в работу. Под липовым столом для кройки стояло большое мотовило с двумя подвижными ивовыми катушками, на которые было смотано пасмо красной шерсти. Целые ожерелья из нанизанных на веревочки катушек яркого разноцветного шелка висели около сундука. На полу стояла корзина, доверху наполненная уже пустыми катушками, тут же лежал клубок ниток, который размотался и упал со стула.

— Ах, какое утро! Какая чудесная погода! — повторяла Анжелика. — Как хорошо жить!

И, прежде чем склониться к работе, она еще на минуточку забылась перед окном, в которое врывалось сияние майского утра.

Солнце выглянуло из-за крыши собора, свежий запах сирени доносился из епископского сада. Ослепленная весною, купаясь в этом запахе и свете, Анжелика улыбалась. Внезапно она вздрогнула, словно пробудилась от сна.

— Отец, у меня нет золота.

Гюбер, кончавший накалывать копию рисунка для ризы, пошел к сундуку, вынул оттуда моток, вскрыл его, выдернул кончики нитки и, соскоблив с них золото, покрывавшее шелковую основу нити, передал завернутый в пергамент моток Анжелике.

— Ну, теперь все?

— Да, да.

С одного взгляда девушка убедилась, что теперь все в порядке; моточки разноцветного золота — красноватого, зеленоватого, голубоватого; катушки шелков всех цветов; блестки и канитель в пучках и клубочках, лежавшие вперемешку в тулье шляпы, заменявшей ящик; тонкие, длинные иглы, стальные щипчики, наперстки, ножницы, комок воска. Все это лежало на самом станке, на растянутом куске материи, покрытом из предосторожности плотной серой бумагой.

Анжелика продела в ткань конец золотой нити. Но с первого же стежка, нить порвалась, ее пришлось выдернуть обратно и выцарапать из материи маленький кусочек золота, — Анжелика бросила его в стоявшую тут же на станке картонку с кучей отходов.

— Ну, наконец-то! — сказала она, втыкая иголку.

И воцарилось глубокое молчание. Гюбер принялся налаживать второй станок прямо напротив первого так, чтобы сразу перехватывать багровую полосу шелка для ризы, которую Гюбертина подшивала плотной материей. Вышивальщик укрепил два валика, одним концом на бруске, прибитом к стене, другим концом на козлах, вставил в гнезда на валиках планки и закрепил их четырьмя шпильками. Затем, укрепив материю на валиках, он натянул ее, переставил шпильки, и станок был готов. Теперь, если пощелкать по материи пальцем, она звенела, как барабан.

Из Анжелики выработалась редкостная вышивальщица. Гюберы восхищались ее вкусом и проворством. Она не только выучилась всему, что знали они сами, но внесла в мастерство всю страстность своей натуры, страстность, которая оживляла цветы и одухотворяла символы. Шелк и золото оживали под ее руками, таинственный аромат исходил от малейшего узора, ибо она вкладывала в работу всю душу, все свое живое воображение, всю мечтательность и глубокую веру в незримый мир. Некоторые работы Анжелики до того взволновали бомонский причт, что два священника — один археолог, другой любитель живописи, — придя в совершенный восторг от ее дев, напоминавших подлинные примитивы, специально зашли к Гюберам, чтобы только взглянуть на девушку. И действительно, в работах Анжелики была та искренность, то чувство неземного, выраженное через тончайшую отделку деталей, какое встречается только на старинных примитивах. У Анжелики был природный дар к рисованию, она отступала от образцов, изменяла их по прихоти своей фантазии — словом, творила кончиком иголки, и это было настоящим чудом, так как она никогда не училась рисовать и упражнялась сама по вечерам, при свете лампы. Гюберы считали, что, не умея рисовать, нельзя быть хорошим вышивальщиком, и, несмотря на свое старшинство в ремесле, совсем стушевались перед Анжеликой. Они скромно взяли на себя роль простых помощников, поручали Анжелике наиболее ответственные и дорогие работы, а сами только начерно готовили их для нее.

Сколько самых поразительных чудес проходило через руки Анжелики в течение года! Вся жизнь ее была в шелке, в атласе, бархате, сукне, в золоте и серебре. Она вышивала нарамники, большие ризы и малые ризы для диаконов, митры, хоругви, покрывала для чаш и для дароносиц. Но чаще всего попадались нарамники, которые делались пяти цветов: белые — для исповедников и девственниц, красные — для апостольских служб и поминовения мучеников, черные — для службы по покойникам и для постов, фиолетовые — для поминовения младенцев и зеленые — для всех праздничных дней. Золото тоже шло в большом количестве, ибо оно могло заменять белый, красный и зеленый цвета. В центре креста всегда повторялись одни и те же символы: инициалы Иисуса Христа и богоматери, или треугольник, окруженный сиянием, агнец, пеликан, голубь, чаша, дароносица, или наконец окровавленное, обвитое терниями сердце. По высокому воротнику и рукавам тянулись узоры или вились цветы, — тут вышивались все мыслимые орнаменты старинного стиля и всевозможные крупные цветы: анемоны, тюльпаны, пионы, гранаты, гортензии. Каждый год Анжелике приходилось вышивать серебром по черному фону или золотом по красному символические колосья и виноградные гроздья. Если нужно было сделать особенно богатый нарамник, она вышивала разноцветными шелками головы святых, а в центре — целую картину: благовещение, Голгофу или ясли Христовы. Иногда вышивка делалась прямо на самой материи нарамника, иногда на бархатную или парчовую основу нашивались полосы шелка или атласа. Так из-под тонких пальцев девушки постепенно вырастал цветник священного великолепия.

Нарамник, над которым работала сейчас Анжелика, был из белого атласа, крест на нем был сделан в виде пучка золотых лилий, переплетающихся с яркими розами из разноцветных шелков. Посредине, в венчике из маленьких тускло-золотистых роз, сияли богато орнаментированные инициалы богоматери, шитые красным и зеленым золотом.

В течение целого часа, пока Анжелика кончала вышивать по наметке золотые листочки маленьких роз, молчание не было нарушено ни одним словом. Но вот у нее снова сломалась иголка, и она, как хорошая работница, на ощупь, под станком, вдела нитку в новую. Затем девушка подняла голову и глубоко вздохнула, как будто хотела в одном этом долгом вздохе выпить всю весну, лившуюся в окна.

— Ах, — прошептала она. — Как хорошо было вчера! Какое чудесное солнце!

Наващивая нитку, Гюбертина покачала головой:

— А я совсем разбита, руки как чужие. Все оттого, что мне уже не шестнадцать лет, как тебе, и оттого, что мы так редко гуляем.

Тем не менее она тотчас же снова принялась за работу. Она готовила рельеф для лилии, сшивая кусочки пергамента по заранее, сделанным отметкам.

— Весною от солнца всегда болит голова, — добавил Гюбер. Он наладил станок и собирался теперь переводить на шелк ризы рисунок узкого орнамента.

Анжелика все так же рассеянно следила за лучом солнца, пробивавшимся из-за контрфорса собора.

— Нет, нет, — тихонько сказала она, — меня освежает солнце. Я отдыхаю в такие дни.

Она кончила маленькие золотые листочки и теперь принялась за большие розы. Она держала наготове несколько иголок со вдетыми шелковыми нитками, по числу оттенков, и вышивала цветы разрозненными, сходящимися и сливающимися стежками, которые повторяли изгибы лепестков. Но воспоминания о вчерашнем дне вдруг ожили в ней с такой силой, были так разнообразны, так переполняли все ее существо среди этого молчания, так просились наружу, что, несмотря на всю деликатность работы, Анжелика стала говорить, не умолкая. Она говорила о том, как они выехали из города на просторы полей, как обедали среди руин Откэра, на каменных плитах огромного зала, разрушенные стены которого возвышались на пятьдесят метров над Линьолем, протекавшим внизу, в зарослях ивняка. Она была полна впечатлений от этих развалин, от этих разбросанных среди терновника останков, по которым можно было судить о размерах самого великана — когда-то, стоя во весь рост, он господствовал над двумя долинами. Главная башня, в шестьдесят метров вышиною, уцелела. Она стояла без верха и растрескалась, но все-таки казалась прочной на своем мощном пятнадцатифутовом основании. Сохранились и еще две башни: башня Карла Великого и башня царя Давида. Соединявшая их часть фасада была почти не тронута временем. Внутри замка еще сохранились часовня, Зал суда, несколько жилых комнат и построек. Все это, казалось, было сложено какими-то гигантами: ступени лестниц, подоконники, каменные скамейки на террасах были непомерно велики для теперешнего поколения. То была целая крепость; пятьсот воинов могли выдержать в ней тридцатимесячную осаду, не испытывая недостатка ни в пище, ни в боевых припасах. Уже целых два века замок стоял необитаемым, шиповник раздвигал трещины в стенах нижних комнат, сирень и ракитник цвели среди обломков обрушившихся потолков, а в зале для стражи, в камине, вырос целый платан. Но по вечерам, когда заходящее солнце освещало старые стены и остов главной башни на многие лье покрывал своей тенью возделанные поля, замок, казалось, возрождался: он был огромным в вечерней полутьме, в нем еще чувствовалось былое могущество, та грубая сила, что делала его неприступной крепостью, перед которой трепетали даже короли Франции.

— И я уверена, — продолжала Анжелика, — что в нем еще живут души умерших. Они приходят по ночам. Люди слышат голоса, отовсюду на них глядят какие-то звери… Когда мы уходили, я обернулась и сама видела, что над стенами витают белые тени… Матушка, ведь правда, вы знаете историю замка?

Гюбертина спокойно улыбнулась.

— О, я-то никогда не видела привидений!

Но она и в самом деле вычитала в какой-то книге историю замка и теперь, побуждаемая нетерпеливыми вопросами девушки, принуждена была в сотый раз рассказать ее.

С тех пор, как святой Ремигий получил всю здешнюю землю от короля Хлодвига, сна неизменно принадлежит реймскому епископству. В начале десятого столетия, чтобы защитить страну от норманнов, подымавшихся вверх по Уазе, в которую впадает Линьоль, архиепископ Северин построил крепость Откэр. В следующем веке преемник Северина передал ее в ленное владение младшему отпрыску норманского дома, Норберту, за ежегодную арендную плату в шестьдесят су и с условием, что город Бомон со своей церковью останутся вольными. Норберт I стал родоначальником всех маркизов д\'Откэр, и с тех пер знаменитый род не сходит со страниц истории. Эрве IV был настоящим разбойником с большой дороги. Два раза его отлучали от церкви за грабеж церковного имущества, однажды он собственноручно перерезал горло тридцати мирным гражданам. Он осмелился затеять войну с самим Людовиком Великим, и за это король срыл до основания его замок. Рауль I пошел в крестовый поход с Филиппом-Августом и был пронзен копьем в сердце при Птоломеиде. Но самым знаменитым был Деан V Великий, который в 1225 году, перестроил крепость и меньше чем в пять лет воздвиг грозный замок Откэр, под прикрытием которого он мечтал захватить и самый трон Франции. Жеан V участвовал в двадцати кровопролитных битвах, но всегда счастливо спасался и спокойно умер в своей постели шурином шотландского короля. За ним следовали Фелисьен III, который босиком пошел в Иерусалим, Эрвэ VII, предъявлявший права на шотландский трон, и много еще других могущественных и знатных феодалов. В течение долгих веков властвовал этот род в Откэре, вплоть до Жеана IX, которому во времена Мазарини выпала горькая участь — присутствовать при осаде и разрушении родового замка. После этой осады были взорваны своды главной и боковых башен и сожжены жилые покои, в которых некогда Карл VI отдыхал от своих безумств, а почти через два столетия Генрих IV прожил несколько дней с Габриэлью д\'Эстре. Ныне это царственное величие мертвым воспоминанием покоится в траве.

Не переставая работать иглой, Анжелика жадно слушала, и вместе с нежной розой, в живых переливах красок возникавшей под ее руками, перед глазами ее вставало видение, казалось, тоже рожденное ее станком, — видение исчезнувшего великолепия. Она совсем не знала истории, и потому события вырастали в ее сознании, расцвечивались, превращались в чудесную легенду. Она вся дрожала от восторга, в ее воображении замок, воссозданный из праха, вырастал до самых небесных врат, маркизы Откэр делались двоюродными братьями девы Марии.

— А наш новый епископ монсеньор д\'Откэр, — спросила Анжелика, — он тоже из этого рода?

Гюбертина ответила, что, должно быть, монсеньор ведет родословную от младшей линии Откэров, потому что старшая давно угасла. И нужно сказать, это — странное превращение: ведь маркизы д\'Откэр уже много веков ожесточенно борются с бомонским духовенством. В 1150 году один настоятель предпринял постройку собора, располагая только средствами своего ордена. Скоро выяснилось, что денег не хватит, постройка была доведена только до сводов боковых часовен, а недоконченный неф пришлось покрыть деревянной крышей. Лосемьдесят лет спустя Жеан V, восстановив свой замок, пожертвовал Бомоиу триста тысяч ливров, и эти деньги вместе с другими средствами дали возможность взяться снова за постройку собора. На этот раз удалось возвести неф. Обе же колокольни и главный фасад были закончены, много поздней, уже в пятнадцатом столетии, около 1430 года. Чтобы отблагодарить Жеана V за его щедрость, соборное духовенство, предоставило ему самому и всем его потомкам право хоронить своих покойников в склепе, устроенном в боковой часовне св. Георгия, которая отныне стала именоваться часовней Откэров. Но хорошие отношения не могут длиться вечно; вскоре начались бесконечные тяжбы из-за первенства, из-за права взимания податей, и замок сделался постоянной угрозой вольностям Бомона. Особенно ожесточенные ссоры вызывали мостовые пошлины, так что владельцы замка стали наконец угрожать, что совсем запретят судоходство по Линьолю; но тут начал входить в силу разбогатевший нижний город со своими ткацкими фабриками. С тех пор Бомон со дня на день делался все сильнее и влиятельнее, а род Откэров все хирел, пока замок не был снесен и церковь не восторжествовала. Людовик XIV воздвиг в Бомоне новую церковь, и при нем же было построено здание епископства в старом монастырском саду. А сейчас по воле случая один из Откэров возвращается сюда повелевать в качестве епископа тем самым духовенством, которое после четырехвековой борьбы победило его предков.

— Но ведь монсеньор был женат, — сказала Анжелика. — Правда, что у него двадцатилетний сын?

Гюбертина взяла ножницы и подрезала кусочек пергамента.

— Да, мне рассказывал отец Корииль. Это очень грустная история!.. При Карле X монсеньор был капитаном, ему как раз исполнился двадцать один год. В 1830 году, двадцати четырех лет, он вышел в отставку и, говорят, после этого до сорока лет вел очень рассеянную жизнь: много путешествовал, пережил разные приключения, дрался на дуэлях. Но однажды вечером он встретил за городом, у друзей, дочь графа де Валенсе, Паулу. То была девушка чудесной красоты и притом очень богатая. Ей едва исполнилось девятнадцать лет, то есть она была моложе его на целых двадцать два года. Монсеньор влюбился в нее, как безумный, она отвечала на его любовь, и свадьбу сыграли очень скоро. Как раз тогда монсеньор снова выкупил развалины Откэра за какие-то гроши, чуть ли не за десять тысяч франков. Он собирался вновь отстроить замок и мечтал поселиться в нем с женой. Молодожены целых девять месяцев одиноко прожили в старинной усадьбе, где-то в Анжу. Монсеньор не хотел никого видеть, был совершенно счастлив, время летело для них… Затем Паула родила сына и умерла.

Гюбер, протиравший белила сквозь проколотую кальку, чтобы перевести таким образом рисунок на материю, побледнел и поднял голову.

— Ах, бедняга! — прошептал он.

— Говорят, монсеньор и сам чуть не умер, — продолжала Гюбертина. — Через неделю он постригся. С тех пор прошло двадцать лет, и вот он епископ… Но рассказывают, что все эти двадцать лет он отказывался встречаться со своим сыном, стоившим матери жизни. Монсеньор отдал его на воспитание дяде, старому аббату, не хотел ничего слышать про мальчика, старался забыть о самом его существовании. Однажды монсеньору прислали портрет сына, и ему почудилось, что он видит покойную жену. Его нашли в глубоком обмороке на полу, точно сраженного ударом молота… Но годы, проведенные в молитве, должно быть, смягчили ужасное горе: вчера добрый отец Корниль сказал мне, что монсеньор призвал наконец сына к себе. Анжелика, уже окончившая розу, такую свежую, что, казалось, неуловимый аромат струится от атласа, теперь опять мечтательно глядела в залитое солнцем окно.

— Сын монсеньора, — тихонько повторила она.

— Говорят, юноша красив, как бог, — продолжала рассказывать Гюбертина — Отец хотел сделать из него священника. Но старый аббат воспротивился: у мальчика совсем не было призвания к духовной карьере… И ведь он миллионер! Говорят, у него пятьдесят миллионов! Да, мать оставила ему пять миллионов, эти деньги, были помещены в земельные участки в Париже и превратились теперь в целых пятьдесят, даже больше. Словом, он богат, как король!

— Богат, как король, красив, как бог, — бессознательно, в смутной грезе, повторяла Анжелика.

Она машинально взяла со станка катушку золотых ниток, чтобы приняться за вышивание большой золотой лилии. Высвободив кончик нитки из зажима катушки, Анжелика пришила его шелком к краешку пергамента, придававшего вышивке рельефность. И, уже начав работу, но все еще погруженная в свои смутные мечтания, добавила:

— О, я хотела бы… Я хотела бы… Она не докончила мысли.

Снова воцарилась глубокая тишина, нарушаемая только слабыми звуками пения, доносившимися из собора. Гюбер подправлял кисточкой нанесенный через кальку пунктирный рисунок; на красном шелке ризы появился белый орнамент. И на этот раз заговорил вышивальщик:

— Сколько великолепия было в старые времена! Одежды сеньоров так и сверкали вышивками. В Лионе продавались материи по шестьсот ливров за локоть. Стоит прочитать уставы и правила о мастерах-вышивальщиках: там говорится, что королевские вышивальщики имеют право вооруженной силой отбивать работниц у других мастеров… У нас был даже собственный герб: на лазурном поле полоска из разноцветного золота и такие же три лилии — две наверху и одна у острого конца… О, это было прекрасное время!

Гюбер постучал пальцами по натянутой материи, чтобы сбить пылинки, помолчал и заговорил снова:

— В Бомоне еще ходит старинное сказание про Откэров. Я часто слышал его от матери, когда был мальчиком… В городе свирепствовала чума, она скосила уже половину жителей, когда Жеан V, тот самый, что вновь отстроил замок, почувствовал, что бог ниспослал ему силы бороться с бедствием. Тогда он стал босой обходить больных, становился перед ними на колени, целовал их в уста и, прикасаясь губами к губам больного, говорил: «Если хочет бог, и я хочу». И больные выздоравливали. Вот почему этот девиз стоит на гербе Откэров. Все они с тех пор обладают способностью излечивать чуму… О, это славный род! Настоящая династия! Прежде чем постричься, монсеньор носил имя Иоанна XII, и имя его сына тоже, как у принца, должно сопровождаться цифрой.

И с каждым словом вырастала и расцвечивалась смутная греза Анжелики. Все тем же певучим голосом она повторяла:

— Ах, я хотела, бы… Я хотела бы…

Не касаясь нитки рукой, она сматывала ее, продвигая катушку справа налево и потом обратно, и каждый раз закрепляла золотую нить шелком. Под ее руками постепенно расцветала большая золотая лилия.

— О, я хотела бы… Я хотела бы выйти замуж за принца… И чтобы перед тем я никогда его не видела… Он должен прийти вечером, когда угаснет день, взять меня за руку и ввести в свой замок… И еще я хотела бы, чтобы он был очень красивый и очень богатый. Да, самый красивый и самый богатый, какой только может быть на земле! Чтобы у меня были лошади и я бы слышала их ржание под моими окнами; и драгоценные камни — целые реки драгоценных камней струились бы по моим коленям; и еще золото — потоки золота лились бы из моих рук, когда я только захочу… А еще чего бы я хотела, это чтобы мой принц любил меня до безумия, и я тоже тогда любила бы его, как безумная. Мы были бы очень молодые, и очень хорошие, и очень знатные — и это всегда, всегда!

Гюбер оставил станок и, улыбаясь, подошел к девушке, а Гюбертина дружелюбно погрозила ей пальцем.

— Ах ты, тщеславная девчонка! Ах, неисправимая лакомка! Так ты задумала стать королевой? Конечно, мечтать об этом лучше, чем красть сахар или дерзить старшим. Но поберегись, тут кроется дьявол! Это гордость и страсть говорят в тебе.

Анжелика весело взглянула на нее.

— Матушка, матушка! Что вы говорите?.. Да что же плохого в том, чтобы любить красоту и богатство? Я люблю все, что красиво, все, что богато. Когда я только подумаю об этом, мне делается жарко, где-то там, у сердца… Вы хорошо знаете, что я не жадная. А деньги, вот увидите сами, что я с ними сделаю, если действительно разбогатею. Мои деньги польются в город, они потекут к беднякам. Да, это будет настоящая благодать, нищеты не останется! И потом я сделаю богатыми вас и отца. Я хотела бы увидеть вас в парчовых платьях, чтобы вы были, как старинный сеньор со своей дамой. Гюбертина пожала плечами.

— Безумная!.. Но ведь ты бедна, дитя мое, у тебя не будет ни одного су, когда придет время выходить замуж. Как можешь ты мечтать о принце? Как ты можешь выйти замуж за человека богаче тебя?

— Как я могу выйти за него замуж? Казалось, Анжелика была глубоко изумлена.

— Ну, конечно, я выйду за него!.. Зачем мне деньги, если у него их будет много? Я всем буду обязана ему и оттого буду только сильнее его любить.

Этот несокрушимый довод привел Гюбера в восторг. Он охотно улетал за облака на крыльях мечты вместе с Анжеликой.

— Она права! — воскликнул Гюбер.

Но Гюбертина недовольно взглянула на мужа. Ее лицо сделалось суровым.

— Девочка моя! Когда ты узнаешь жизнь, ты сама увидишь, что я права.

— Я и так знаю жизнь.

— Откуда ты можешь ее знать?.. Ты слишком молода, ты еще не видела зла. А зло существует, и оно всемогуще…

— Зло, зло…

Анжелика медленно произносила это слово, как бы стараясь проникнуть в его смысл, и в ее чистых глазах светилось все то же невинное изумление. Она отлично знала, что такое зло: в «Легенде» немало говорилось о нем. Но ведь зло — это тот же дьявол, а дьявол хоть и возрождается постоянно, но всегда бывает побежден. После каждого сражения он валяется на земле, жалкий, побитый, несчастный…

— Зло… Ах, матушка, если бы вы знали, как я презираю это зло… Его всегда побеждают, и люди живут счастливо. Гюбертина была встревожена и опечалена.

— Знаешь, я начинаю жалеть, что отделила тебя от всего мира и воспитала так, что ты не знаешь ничего, кроме нас двоих да этого домика… О каком рае ты мечтаешь? Как ты себе представляешь жизнь?

Лицо склонившейся над станком девушки озарилось светом великой надежды, а руки ее между тем продолжали делать свое дело и все так же размеренно протягивали из стороны в сторону золотую нить.

— Матушка, вы, наверно, думаете, что я очень глупая?.. Мир полон славных людей. Когда человек честен, когда он работает, его всегда ожидает заслуженная награда… О, я знаю, что есть и злые люди! Но разве они идут в счет? Их очень мало, с ними никто не знается, и они скоро получают по заслугам… И потом, мир кажется мне большим, далеким садом. Да, это огромный парк, полный цветов и солнца! Жить так хорошо, жизнь так чудесна, что она не может быть дурной!

Она все больше оживлялась; ее словно опьяняли яркие сочетания шелка и золота.

— Ничего нет проще, чем счастье. Ведь мы все счастливы? А почему? Потому, что мы любим друг друга. Ну вот и вся жизнь ни капельки не сложнее… Вот вы сами увидите, что будет, когда придет тот, кого я жду. Мы сразу узнаем друг друга. Я его никогда не видела, но знаю, каким он должен быть. Он войдет и скажет: «Я пришел за тобою». Тогда я отвечу: «Я ждала тебя, возьми меня». Он уведет меня, — и это будет навсегда. Мы будем жить во дворце и спать на золотой, усыпанной бриллиантами кровати. О, все это очень просто!

— Замолчи, ты с ума сошла! — строго перебила ее Гюбертина.

И, видя, что девушка возбуждена и не может расстаться со своей мечтой, повторила:

— Замолчи же! Мне страшно… Несчастная! Когда мы выдадим тебя за какого-нибудь бедного малого, ты упадешь со своих облаков на землю и переломаешь себе все кости. Для таких нищих, как мы, счастье — это смирение и покорность.

Анжелика со спокойным упорством продолжала улыбаться.

— Я жду его, и он придет.

— Но ведь она права! — воскликнул увлеченный, заразившийся той же лихорадкой Гюбер. — Зачем ты на нее ворчишь?.. Она достаточно хороша для того, чтобы сам король просил ее руки. Все может статься.

Гюбертина грустно подняла на него свои красивые умные глаза.

— Не поощряй ее к дурным поступкам. Ты лучше, чем кто бы то ни было, должен знать, во что это обходится, когда поддаешься голосу сердца.

Гюбер побледнел, как полотно, и крупные слезы показались на его глазах. Она сразу же раскаялась, что преподала ему такой урок. Она встала и взяла мужа за руки, но он высвободился и, запинаясь, пробормотал:

— Нет, нет, я был неправ… Анжелика, ты должна слушаться матери. Мы оба сошли с ума, она одна говорит правду… Я был неправ, я был неправ…

Гюбер был слишком взволнован и не мог усидеть на месте, он бросил подготовленную для работы ризу и занялся проклеиванием лежавшей на станке уже готовой хоругви. Вынув из сундука банку фландрского клея, он стал кисточкой промазывать изнанку материи — это скрепляло вышивку. Больше он не говорил, однако губы его слегка дрожали.

Анжелика внешне покорилась и замолчала, но она продолжала говорить про себя и все выше и выше подымалась в неведомые страны грез; в ней говорило все: восторженно приоткрытый рот, глаза, в которых отражалось сияние голубых бесконечных просторов ее видения. Она вышивала золотой нитью свою мечту бедной девушки, и мечта ее рождала на белом атласе большие лилии, розы и инициалы богоматери. Точно луч света, стремился кверху стебель лилии из золотых полосок, и звездным дождем осыпались длинные тонкие листья, покрытые блестками, прикрепленными канителью. В самом центре горели пожаром таинственных лучей, ослепляли райским сиянием выпуклые массивные инициалы богоматери, узорчатые, шитые золотой гладью. А нежные шелковые розы цвели, и весь белоснежный нарамник сиял, чудесно расцвеченный золотом.

После долгого молчания Анжелика вдруг подняла голову. Она лукаво посмотрела на Гюбертину, покачала головой и сказала:

— Я жду его, и он придет…

Это была безумная выдумка. Но Анжелика упрямо верила в нее. Все произойдет именно так, как она говорит. И ничто не могло поколебать этой сияющей уверенности.

— Право, матушка, все это так и будет.

Гюбертина решила действовать насмешкой и начала подшучивать над девушкой.

— А я-то думала, что ты не хочешь выходить замуж. Ведь все эти вскружившие тебе голову святые мученицы никогда не выходили замуж. Нет, даже когда их заставляли, они не хотели покоряться, обращали своих женихов в христианство, убегали от родителей и добровольно шли на плаху.

Девушка удивленно слушала. Потом она громко расхохоталась. Все ее здоровье, вся жажда жизни пели в этом звонком смехе. История со святыми? Но ведь это было так давно! Времена переменились, бог восторжествовал и уже не желает, чтобы кто-нибудь умирал за него. Чудеса в «Легенде» гораздо сильнее подействовали на Анжелику, чем презрение к миру и жажда смерти. Ах, нет! Конечно, она хочет выйти замуж, и любить, и быть любимой и счастливой.

— Берегись! — продолжала Гюбертина. — Ты заставишь плакать твою покровительницу, святую Агнесу. Разве ты не знаешь, что она отвергла сына своего воспитателя и предпочла умереть, чтобы сочетаться браком с Иисусом?

На башне зазвонил большой колокол, и стайка воробьев вспорхнула с густого плюща, обвивавшего одно из окон абсиды собора. Все еще молчавший Гюбер снял со станка готовую, еще совсем сырую от клея хоругвь и повесил ее сушиться на один из вбитых в стену больших гвоздей. Солнце передвинулось и теперь весело освещало старые инструменты, мотовильце, ивовые колеса, медный подсвечник; оно окружало сиянием обеих женщин; станок, на котором они работали, сверкал, сверкали отполированные от долгого употребления валики и планки, сверкала материя, сверкала вышивка, горели груды блесток и канители, катушки шелка и мотки золотых ниток.

Осененная мягким весенним светом, Анжелика поглядела на только что вышитую большую символическую лилию.

— Но ведь об Иисусе-то я и мечтаю, — сказала она с радостной доверчивостью.

IV

Несмотря на всю свою живость и веселость, Анжелика любила одиночество; по утрам и по вечерам, оставаясь одна в своей комнате, она испытывала радость истинного отдохновения: она свободно предавалась ему, и прихотливая игра воображения уносила ее в мир грез. Случалось, что ей удавалось забежать к себе на минутку и днем, и тогда она была счастлива, точно вырывалась вдруг на свободу.

Комната Анжелики была очень просторна, она занимала половину верхнего этажа; другую половину занимал чердак. Стены, балки, даже скошенные части потолка были ярко выбелены известкой, и среди этой строгой белизны старинная дубовая мебель казалась совсем черной. Когда заново меблировали новую гостиную и спальню, старинную мебель всех эпох отправили наверх, и теперь в комнате Анжелики стоял сундук времен Возрождения, стол и стулья эпохи Людовика XIII, огромная кровать в стиле Людовика XIV, прелестный шкафчик в стиле Людовика XV. Только белая изразцовая печь да покрытый клеенкой маленький туалетный столик не подходили ко всей этой почтенной старине. Особенно величественной и древней казалась огромная кровать, задрапированная старинной розовой тканью с букетиками вереска, вылинявшей почти добела.

До больше всего нравился Анжелике балкон. Из двух старинных застекленных дверей левая была попросту забита гвоздями, а от балкона, некогда шедшего во всю ширину этажа, ныне осталась лишь часть перед правой дверью. Так как балки под балконом были еще достаточно крепки, на нем только сменили пол и взамен подгнившей старинной балюстрады привинтили железные перила. То был чудесный уголок, нечто вроде ниши, прикрытой сверху выступающими досками конька, положенными в начале XIX столетия. А если склониться с балкона вниз, то можно было увидеть весь задний, очень ветхий фасад дома: и фундамент из мелких камней, и выступающие ряды кирпичей между деревянными балками, и широкие, потерпевшие переделки окна, и кухонную дверь с цинковым навесом. Выдававшиеся на целый метр вперед стропила и выступ крыши поддерживались большими консолями, опиравшимися на карниз первого этажа. Таким образом, балкон был окружен целыми зарослями балок, густым лесом из старой древесины, покрытой зеленым мхом и цветущими левкоями.

С тех пор, как Анжелика поселилась в этой комнатке, она провела немало часов на балконе, опершись на перила и глядя вниз. Под нею расстилался сад, затененный вечной зеленью буковых деревьев; в одном углу сада, против собора, стояла старинная гранитная скамейка, окруженная тощими кустиками сирени, а в другом углу виднелась наполовину скрытая густым, покрывавшим всю стену плющом калитка, выводившая на большой невозделанный пустырь — Сад Марии. Этот Сад Марии и в самом деле был некогда монастырским фруктовым садом. Его пересекал светлый ручеек Шеврот, в котором соседним хозяйкам разрешалось стирать белье; в развалинах старой, полуразрушенной мельницы ютилось несколько бедных семейств, и больше никто не жил на пустыре, соединенном с улицей Маглуар только переулком Гердаш, тянувшимся между высокими стенами епископства и особняком графов Вуанкуров. Летом столетние вязы двух парков заслоняли своими кронами узкий горизонт, загороженный с юга гигантскими сводами собора. И так, замкнутый со всех сторон, покрытый тополями и ивами, семена которых занесло сюда ветром, сплошь поросший сорными травами Сад Марии дремал в мирном уединении. Только Шеврот, струившийся между камнями, вечно бормотал свею прозрачную песенку:

Анжелике никогда не надоедало глядеть на этот заброшенный уголок. Все семь лет она каждое утро выходила на балкон и всегда видела то же, что вчера. Дом Вуанкуров выходил фасадом на Большую улицу; а деревья в их саду были такие густые, что Анжелика только зимой могла иногда различить дочку графини, свою ровесницу Клер. В епископском саду переплет толстых ветвей был еще гуще, и напрасно, Анжелика силилась разглядеть сквозь них сутану монсеньора; старая решетчатая калитка была, наверно, давно забита, потому что Анжелика ни разу не видела, как она открывалась; даже чтобы пропустить садовника. И, кроме стиравших белье хозяек да спавших прямо в траве оборванных, нищих детей, на пустыре никогда и никого не бывало.

В этом году весна выдалась на редкость мягкая. Анжелике было шестнадцать лет. До сих пор только глаза ее радовались, когда Сад Марии покрывался молодой зеленью под апрельским солнцем. Первые нежные листочки, прозрачность теплых вечеров — все это благоухающее обновление земли до сих пор только развлекало ее. Но в этом году с первыми распустившимися почками начало биться сердце Анжелики. В ней зародилось какое-то волнение, возраставшее по мере того, как подымалась трава и ветер доносил все более густой запах зелени. Беспричинная тоска вдруг сжимала ей грудь. Однажды вечером она, рыдая, бросилась в объятия Гюбертины, хотя у нее не было никакого повода грустить, напротив — она была очень счастлива. По ночам она видела сладостные сны, какие-то тени проходили перед нею, она изнемогала в восторгах, о которых потом сама не смела вспоминать, потому что стыдилась этого дарованного ей ангелами счастья. Иногда Анжелика вдруг, метнувшись, просыпалась среди ночи со стиснутыми руками, прижатыми к груди; задыхаясь, она выскакивала из своей широкой кровати, босая по плитам пола бежала к окну, открывала его и долго стояла, дрожа, в полной растерянности, пока свежий воздух не успокаивал ее. Она все время испытывала какое-то изумление, не узнавала себя, чувствовала, что в ней созревают неведомые ей дотоле радости и печали; она зацветала волшебным цветением женственности.

Что же это? Неужели это невидимая сирень в епископском саду пахнет так нежно, что щеки Анжелики покрываются румянцем, когда сна слышит этот запах? Почему она раньше не замечала всей теплоты ароматов, овевающих ее своим живым дыханием? И как же в прошлые годы она не обратила внимания на цветущую половню, огромным лиловым пятном выделяющуюся между двумя вязами сада Вуанкуров? Почему теперь этот бледно-лиловый цвет ударяет, ее в самое сердце, так что от волнения слезы застилают глаза? Почему никогда раньше она не замечала, как громко разговаривает бегущий по камням меж камышей Шеврот? Ну, конечно, ручей говорит, — она слышит его смутный, однообразный лепет, и это наполняет ее смущением. Почему так изумляет, вызывает в ней столько новых чувств этот пустырь? Или он переменился? А может быть, это она сама стала другой и чувствует теперь, и видит, и слышит, как прорастает новая жизнь?

Но еще больше изумлял Анжелику собор, огромная масса которого закрывала справа полнеба. Каждое утро ей казалось, что она видит его впервые, и, взволнованная этим каждодневным открытием, она начинала понимать, что старые камни любят и думают, как и она сама. Это было неосознанно, Анжелика не знала, а чувствовала; она свободно отдавалась созерцанию таинственного взлета воплотившей в себе веру поколений каменной громады, чье рождение на свет длилось три столетия. В нижней части, где ширились полукруглые романские часовни с полукруглыми же голыми окнами, украшенными только колонками, — в нижней своей части собор как будто стоял на коленях, придавленный смиренной мольбою. Но потом он, казалось, приподымался, обращал лицо к небу, воздевал руки, — и вот над романскими часовнями возник через восемьдесят лет неф со стрельчатыми окнами; окна эти легкие, высокие, были разделены крестообразными рамами и украшены острыми арками и розетками. Прошло еще много лет, и собор отделился от земли и, встав во весь рост, устремился в экстазе кверху; через два столетия, в самый расцвет готики, появились богато разукрашенные контрфорсы и полуарки хоров, со стрелками, колоколенками, иглами и шпилями. Тогда же на карнизе абсидной часовни была поставлена узорная, украшенная трилистниками балюстрада, а фронтоны покрыты цветочным орнаментом. И чем ближе к небу, тем Сильнее зацветало все строение, в своем бесконечном порыве освобождаясь от древнего жреческого ужаса, чтобы вознестись к богу прощения и любви. Анжелика физически ощущала это стремление, оно облегчало и радовало ее, как если бы она пела песнь, очень чистую, стройную, уносящуюся далеко ввысь.

А, кроме того, собор жил. Сотни ласточек густо населяли его; они лепили гнезда над перехватами трехлистных капителей, устраивались даже в нишах шпилей и колоколен; в своем стремительном полете они касались контрфорсов и арок. Дикие голуби, гнездившиеся в вязах епископского сада, мелкими шажками, напыщенно прохаживались по карнизам, точно вышедшие на прогулку горожане. Иногда на самом высоком шпиле, теряясь в голубом небе, ворон чистил перья и казался отсюда не больше мухи. Самые разные травы, злаки и мох вырастали в расселинах стен и оживляли старые камни подспудной работой своих корней. В дождливые дни вся абсидная часть просыпалась к начинала ворчать, — ураган капель шумно бил по свинцовым крышам, потоки воды изливались по желобам карнизов, каскадами падали с этажа на этаж и с ревом, точно вышедший из берегов горный ручей, низвергались вниз. Собор оживал, когда свирепый октябрьский или мартовский ветер продувал всю чащу сводов, арок, колонн и розеток, — тогда он стонал жалобно и гневно. Наконец и солнце вдыхало в него жизнь подвижной игрою света, начиная с утра, когда собор молодел в светлой радости, и до вечера, когда медленно вырастающие тени погружали его в неведомое. Собор жил еще и своей, внутренней жизнью, в нем бился пульс, он весь дрожал от звуков служб, от звона колоколов, от органной музыки и пения клира. Жизнь всегда дышала в нем: какие-то затерянные звуки, легкое бормотание далекой мессы, шорох платья преклонившей колени женщины, какое-то еле различимое содрогание, — быть может, только пламень набожной молитвы, произнесенной про себя, с сомкнутыми устами.

Теперь дни увеличивались, и Анжелика утром и вечером подолгу оставалась на балконе, лицом к лицу со своим огромным другом — собором. Пожалуй, он даже больше нравился ей вечерами, когда его тяжелая масса черной глыбой уходила в звездное небо. Детали стирались, еле можно было различить наружные арки, похожие на мосты, перекинутые в пустоту. Анжелика чувствовала, как собор оживает в темноте, переполненный семивековыми мечтаниями, как в нем шевелятся бесчисленные тени людей, некогда искавших надежду или приходивших в отчаяние перед его алтарями. Это вечное бдение, таинственное и пугающее бдение дома, где бог не может уснуть, приходило из бесконечности прошлого и уходило в беспредельность будущего. И в этой черной недвижной, но живущей массе взгляд ее различал светящееся окно одной из абсидных часовен; оно выходило в Сад Марии на уровне кустов и казалось открытым глазом, смутно глядящим в ночь. В окне, за выступом колонны, горела лампада перед алтарем. То была та самая часовня, которую духовенство в награду за щедрость некогда отдало Жеану V, с правом устроить в ней фамильный склеп для всех Откэров. Часовня была посвящена св. Георгию, и ее витраж XII века изображал историю святого. Как только спускались сумерки, легенда возникала из тьмы, подобно сияющему видению. Вот почему Анжелика любила это окно, вот почему оно очаровывало ее и погружало в мечту. Фон витража был синий, по краям красный. На этом глубоком темном фоне вырисовывались яркие фигуры, — их тела ясно обозначались под складками легкой, ткани, они были из разноцветного стекла, обведенные черной каймой свинцового переплета. Три сцены из легенды о св. Георгии, были расположены одна над другой и занимали все окно, до самого свода. Внизу дочь короля выходит в пышной одежде из города, чтобы погибнуть в пасти дракона, и встречает св. Георгия около пруда, из которого уже высовывается голова чудовища; на ленте вилась надпись: «Не погибай ради меня, добрый рыцарь, ибо ты не в силах помочь мне, ни спасти меня, но погибнешь вместе со мною». Посредине окна изображалась битва: св. Георгий верхом на коне пронзает дракона копьем насквозь. Надпись же гласила: «Георгий столь сильно взмахнул копьем, что разодрал дракона и ниспроверг, на землю». И наконец наверху — дочь короля приводит побежденное чудовище в город: «И рек Георгий: прекрасная девица, повяжи ему твой пояс вокруг шеи и не сомневайся боле. И она сделала, как он сказал, и дракон последовал за нею, как весьма добрый пес». Должно быть, когда-то от третьей картины вверх, до самого оконного свода, шел простой орнамент. Но позднее, когда часовня перешла к Откэрам, они заменили орнамент на витраже своими гербами. И теперь эти гербы, более поздней работы, ярко горели в темные ночи над тремя картинами легенды. Тут был герб Иерусалима, разбитый на пять полей — одно и четыре; и герб самих Откэров, тоже разбитый на пять полей — два и три. В гербе Иерусалима на серебряном поле сверкал золотой крест с концами в форме буквы Т, а по углам его разместились еще четыре таких же маленьких крестика. У герба Откэров поле было голубое, на нем золотая крепость, черный щиток с серебряным сердцем посредине и три золотые лилии — две наверху и одна у острого конца герба. Гербовой щит поддерживали справа и слева две золотые химеры, а сверху он был увенчан голубым султаном и серебряным, с золотыми узорами шлемом, разрубленным спереди и замыкавшимся решеткой в одиннадцать прутьев, — то был шлем герцогов, маршалов Франции, титулованных особ и глав феодальных судилищ. А девизом было: «Если хочет бог, и я хочу».

Анжелика так часто глядела на св. Георгия, пронзающего копьем дракона, и на воздевающую руки к небу принцессу, что мало-помалу начала испытывать к своему герою нежные чувства. На таком расстоянии трудно было ясно различить фигуры, но она сама дополняла недостающее, и в ее воображении вставали тонкая, белокурая, похожая на нее самое девушка и красивый, как ангел, простосердечный и величественный святой. Да, это ее он освобождал от дракона, и это она благодарно целовала ему руки. И к смутным мечтам о встрече на берегу озера с прекрасным, как день, юношей, который спасет ее от страшной гибели, примешивались воспоминания о прогулке к замку Откэров, видение высоко стоящей в небе средневековой башни, полной теней давно умерших высокородных рыцарей. Гербы сияли, как звезды в летнюю ночь, Анжелика хорошо знала их и легко читала написанные на них звучные слова, ибо часто вышивала геральдические орнаменты. Жеан V проходил по пораженному чумой городу; он останавливался у каждой двери, входил, целовал умирающих в уста и излечивал их простыми словами: «Если хочет бог, и я хочу». Фелисьен III, узнав, что король Филипп Красивый заболел и не может отправиться в Палестину, пошел вместо него, босиком, с восковой свечой в руке, и заслужил этим право на одно деление иерусалимского герба. И еще много, много сказаний вспоминала Анжелика, но чаще всего она думала о дамах из рода Откэров — о Счастливых покойницах, как их называло предание. У Откэров женщины умирали в расцвете молодости и счастья. Иногда два и даже три поколения женщин избегали этой участи, но потом смерть появлялась опять и с улыбкой, нежными руками уносила жену или дочь одного из Откэров в момент наивысшего любовного блаженства; и этим женщинам никогда не бывало больше двадцати лет. Дочь Рауля I Лауретта в самый вечер обручения со своим кузеном Ришаром, жившим в том же замке, подошла к окошку в башне Давида и напротив, в окне башни Карла Великого, увидела своего нареченного; ей показалось, что Ришар зовет ее, а лунные лучи перекинули между башнями мост из света, и девушка пошла к жениху. Но, торопясь, она оступилась посреди моста, сошла с луча, упала и разбилась насмерть у подножия башен. И с тех пор каждую лунную ночь Лауретта ходит по воздуху вокруг замка, и ее бесконечно длинное белое платье неслышно овевает стены. Бальбина, жена Эрвэ VII, целых шесть месяцев была уверена, что муж ее убит на войне; но она все-таки ждала его и однажды утром увидела с вершины башни, как он идет по дороге к замку; тогда она побежала вниз, но так обезумела от радости, что умерла на последней ступеньке лестницы; и до сих пор, едва падут на землю сумерки, она спускается по лестницам разрушенного замка, и люди видят, как она сбегает с этажа на этаж, скользит по коридорам и комнатам, проходит тенью за выбитыми окнами, зияющими в пустоту. И все они стали привидениями, — Ивонна, Остреберта — все Счастливые покойницы, возлюбленные смертью, которая обрывала их жизнь, унося их на своих быстрых крыльях еще совсем юными, в первом очаровании счастья. В иные ночи их белые тени летали по замку, точно стая голубей. И последнюю из них, жену монсеньора, нашли распростертой у колыбели сына; она притащилась к ней больная и упала мертвой, как молнией сраженная радостью прикосновения к своему ребенку. Эти предания часто занимали воображение Анжелики; она говорила о них, как о самых достоверных событиях, как будто происшедших накануне; а имена Лауретты и Бальбины она даже нашла на древних могильных плитах, вделанных в стены часовни. Так почему бы и ей не умереть молодой и счастливой? Герб сиял, св. Георгий выходил из витража, и Анжелика уносилась на небо в легком дуновении поцелуя.

«Легенда» научила ее: чудо — в порядке вещей; разве не свершаются чудеса чуть ли не на каждом шагу? Они существуют, они поразительны, они свершаются со сверхъестественной легкостью и по любому поводу, они множатся, ширятся, затопляют землю, — и все это даже без особой нужды, только ради удовольствия нарушать законы природы. С богом обращаются запросто. Король Эдессы Абогар написал самому Иисусу и получил от него ответ. Игнатий получал письма от девы Марии. Богоматерь с сыном появляются переодетыми и, добродушно улыбаясь, разговаривают с людьми. Стефан встретился с ними и поболтал на правах доброго приятеля. Все девы выходят замуж за Иисуса, и все мученики возносятся на небо, чтобы соединиться с богоматерью. А что до ангелов и святых, то они самые обычные товарищи людей, — они бродят по земле, проникают сквозь стены, являются во сне, разговаривают с облаков, присутствуют при рождении и при смерти, поддерживают в пытках, освобождают из темниц, приносят ответы, исполняют поручения. Каждый шаг святого — неисчерпаемый источник чудес. Сильвестр ниточкой завязал пасть дракону. Когда спутники Гилярия захотели унизить его, земля вспучилась и устроила святому естественный трон. В чашу св. Лупа упал драгоценный камень. Враги св. Мартина были раздавлены упавшим деревом; по его приказу собака выпускала пойманного зайца, прекращался дождь. Мария Египетская ходила по морю, как по суху; когда родилась св. Амбруазия, из ее рта вылетели пчелы. Святые постоянно, возвращают зрение слепым, излечивают парализованных и пораженных сухоткой; особенно успешно они борются с чумой и проказой. Ни одна болезнь не устоит перед крестным знамением. Иногда святые отделяют в большой толпе всех слабых и больных и излечивают их разом, одним мановением руки. Смерть побеждена, и воскрешения происходят так часто, что становятся мелкими повседневными событиями. А когда сами святые отдают душу богу, чудеса не прекращаются — нет, они удваиваются и, как живые цветы, расцветают на их могилах. Из головы и ног св. Николая били фонтаны целебного масла. Когда открыли гроб Цецилии, из него дохнуло ароматом роз. Гроб Доротеи был полон манны небесной. Мощи всех девственниц я мучеников разоблачают лжецов, заставляют воров приносить обратно похищенное, даруют детей бесплодным женщинам, возвращают умирающих к жизни. Нет ничего невозможного, — невидимое царит на земле, и единственный закон — это прихоть сверхъестественного. Жрецы и чародеи начинают действовать в своих капищах — и вот косы косят сами собою, медные змеи шевелятся, бронзовые статуи хохочут и волки поют. А святые в ответ подавляют жрецов чудесами: освященные облатки превращаются в живую плоть, на изображениях Христовых из ран течет кровь, зацветают воткнутые в землю посохи, из-под них начинают бить ключи, горячие хлебы появляются под ногами бедняков, дерево нагибается в знак преклонения перед Иисусом; и это еще не все — отрубленные головы говорят, разбитые чаши соединяются сами собой, дождь обходит церковь и затопляет стоящий рядом дворец, платье отшельников не изнашивается, а обновляется каждый год, точно звериная шерсть. В Армении палачи бросают в море пять свинцовых гробов с останками мучеников, и вот гроб с прахом апостола Варфоломея выдвигается вперед, а остальные четыре, почтительно пропустив его, следуют за ним, и все пять гробов в полном порядке, точно эскадра, плывут под легким ветерком по бесконечным морским просторам к берегам Сицилии.

Анжелика твердо верила в чудеса и окружала себя чудесами. В своем неведении она видела чудо в расцветании простой фиалки, в появлении на небе звезд. Ей казалось диким представление о мире как о механизме, управляемом точными законами. Смысл стольких вещей ускользал от нее, она чувствовала себя такой затерянной и слабой; вокруг нее существовало так много таинственных сил, чью мощь она не могла измерить и о самом существовании которых не догадывалась бы, если бы по временам не ощущала на своем лице их могучего дыхания. И, полная впечатлений от «Золотой легенды», Анжелика, как христианка первых веков, безвольно отдавалась в руки божьи, чтобы очиститься от первородного греха; она не располагала собой, один бог волен был милостиво распоряжаться ее жизнью и благополучием. Разве не небесная милость привела ее под кровлю Гюберов, в тень собора, чтобы она жила здесь в чистоте, смирении и вере? Анжелика чувствовала, что в ней еще жив демон зла, унаследованный с кровью родителей. Чем стала бы она, если бы выросла на родной почве? Конечно, девушкой дурного поведения; а между тем она растет в этом благословенном уголке, и с каждым годом в ней прибавляются новые силы. Разве не милость, что она окружена сказаниями, которые знает наизусть, что она дышит верой, купается в тайнах потустороннего мира, что попала в такое место, где чудо кажется естественным, где оно вторгается в повседневное существование? Это вооружает ее в битве с жизнью, как небесная благость вооружала мучеников. И Анжелика, не ведая того, сама создавала вокруг себя эту атмосферу чудес; она рождалась разгоряченным легендами воображением девушки, бессознательными желаниями созревающего тела, она вырастала из всего, чего не знала Анжелика, из того неизвестного, что было заложено в ней самой и в окружающем ее мире. Все исходило от нее и к ней же возвращалось. Человек создал бога, чтобы бог спас человека, — нет на свете ничего, кроме мечты. Иногда Анжелика изумлялась самой себе; она начинала сомневаться в собственном реальном существовании и смущенно ощупывала свое лицо. Быть может, она только случайное видение — и сейчас исчезнет? Быть может, весь мир — только плод ее воображения?

Однажды майской ночью Анжелика разрыдалась на своем балконе, где она так любила стоять по целым часам. Но не печаль вызвала эти слезы, — нет, Анжелика мучительно ждала кого-то, хотя никто не должен был прийти. Было очень темно, Сад Марии зиял, точно провал в темноту, и под усеянным звездами небом еле видны были темные массы старых вязов епископства и сада Вуанкуров. Только витраж капеллы светился. Но если никто не должен прийти, то почему же сердце ее бьется так, что она слышит каждый удар? То было давнее ожидание, оно зародилось в Анжелике еще с детских лет, вырастало с каждым годом и превратилось теперь в тоскливую и тревожную лихорадку созревающей женщины. Ничто не могло бы удивить Анжелику в этом таинственном, населенном ее воображением уголке; бывали дни, когда она ясно слышала голоса. Весь сверхъестественный мир «Легенды», все святые и девственницы жили здесь, и каждую минуту готовы были расцвести чудеса. Анжелика ясно видела, что все оживает, что создания, вчера еще немые, сегодня могут заговорить, что листья деревьев, воды ручья, что камни собора разговаривают с ней. Но что означает этот невнятный шепот невидимого? Чего хотят от нее эти неведомые силы, что прилетают из сверхчувственного мира и носятся в воздухе? И она стояла, устремив взор в темноту, словно вышла на никем не назначенное ей свидание; она стояла и ждала, все ждала, пока не засыпала от усталости, и все время чувствовала, что ее жизнь уже решена кем-то неведомым, помимо ее воли.

Целую неделю Анжелика темными ночами плакала на балконе. Она выходила сюда и терпеливо дожидалась. Что-то окутывало ее, с каждой ночью делалось все гуще, словно горизонт сужался и давил на нее. Ночной мир тяжело ложился на сердце Анжелики, голоса смутно переговаривались, как будто у нее в мозгу, и она не могла разобрать, что они говорят. Природа медленно овладевала ею, земля и бесконечное небо вливались в самое ее существо. При малейшем шуме руки ее горели и глаза стремились проникнуть во мрак. Что это? Быть может, пришло столь тщетно ожидаемое чудо? Нет, опять никого, наверное, просто прошумела крыльями ночная птица. И снова Анжелика слушала, прислушивалась так чутко, что различала еле уловимую разницу в шелесте листьев вязов и ив. И сотни раз она вздрагивала при каждом стуке камешка, уносимого ручейком, при каждом шорохе пробегавшего под стеной зверька. Потом она бессильно склонялась на перила. Никого, опять никого!

И наконец однажды вечером, когда теплый мрак спускался с безлунного неба, что-то началось. То был новый слабый шум среди других шумов, знакомых Анжелике; но он был так легок, почти неразличим, что она боялась ошибиться. Вот он прекратился, и Анжелика затаила дыхание, — потом послышался опять, громче, но все так же неясно. Это походило на далекий, чуть слышный шум шагов, возвещавший не ощутимое ни глазом, ни ухом приближение. То, чего она ждала, появлялось из мира невидимого, медленно выходило из окружавшего ее, трепетавшего вместе с нею мира. Это нечто шаг за шагом выделялось из ее мечты, овеществлялись смутные желания ее юности. Уж не святой ли это Георгий сошел с витража и идет к ней, попирая немыми нарисованными ногами высокую траву? И в самом деле, окно побледнело, Анжелика уже не различала на нем растаявшей, исчезнувшей, как пурпурное облачко, фигуры святого. В эту ночь девушка больше ничего не уловила. Но назавтра, в тот же час, среди такой же тьмы, шум возобновился, усилился и немного приблизился к ней. Да, конечно, то были шаги, шаги видения, едва касающегося земли. Они прекращались, слышались снова, раздавались то здесь, то там, и нельзя было понять, откуда исходит этот звук. Быть может, какой-нибудь любитель ночных прогулок ходит под вязами сада Вуанкуров? Или, вернее, это в епископском саду, в густых зарослях сирени, одуряющий запах которой проникает до самого сердца? Напрасно Анжелика вглядывалась во мрак; только слух говорил ей, что свершилось долгожданное чудо, да еще обоняние, ибо запах цветов усилился, как будто чье-то дыхание примешалось к нему. И ночь за ночью кольцо шагов все сужалось вокруг балкона, так что наконец Анжелика стала слышать их прямо под собой, у самой стены. Здесь шаги замирали, наступала тишина; тогда Анжелику вновь окутывало нечто, неведомая сила все сильнее давила ее, и она слабела в этих объятиях.

В следующие вечера между звездами появился тонкий серп молодого месяца. Но месяц заходил с окончанием дня и скрывался за углом собора, — казалось, веко закрывает чей-то яркий глаз. Анжелика следила за ним, замечала, как он растет день ото дня, и с нетерпением ждала момента, когда лунный свет осветит невидимое. И в самом деле, мало-помалу Сад Марии выступал из темноты со своей разрушенной мельницей, группами деревьев и быстрым ручейком. Но и в этом призрачном свете чудо продолжалось. То, что было рождено мечтой, приняло очертания человеческой тени. Ибо сначала Анжелика различала только расплывчатую, изменчивую, еле освещенную луной тень. Что же это было? Тень ветки, колеблемой ветром? Иногда все вдруг исчезало, пустырь спал в мертвой неподвижности, и Анжелике казалось, что у нее была галлюцинация. Но вот темное пятно опять выделялось на светлом поле, скользило от одной ивы к другой, — и сомнение делалось невозможным. Анжелика то теряла эту тень из глаз, то вновь находила, но не могла ясно увидеть ее. Однажды ей показалось, что на минуту обрисовались плечи человека, и она быстро взглянула на витраж: он посерел, выцвел и словно опустел под ярким светом луны. С этих пор Анжелика стала замечать, что живая тень удлиняется, приближается к ее окну, двигаясь вдоль собора, по темным пятнам между травами. И чем ближе подходила тень, тем большее возбуждение охватывало девушку; она испытывала то нервное чувство, которое возникает под взглядом чьих-то невидимых глаз. Разумеется, там, под листвой деревьев, находилось живое существо, и оно, не отрываясь, глядело на нее, Анжелика физически ощущала — на руках, на лице — эти взгляды, долгие, нежные, даже боязливые; она не уходила с балкона, ибо знала, что взгляд этот чист, раз он пришел из очарованного мира «Легенды». Ее первоначальная тревожная тоска сменилась радостным смущением: она была уверена в счастье. Вдруг в одну из ночей на залитой лунным светом земле ясной и четкой линией обозначилась тень человека, — сам он не был виден, скрытый за ивами. Человек не шевелился, и Анжелика долго смотрела на его неподвижную тень.

С этих пор у нее была тайна. Эта тайна наполняла ее голую, белую, выкрашенную известью комнату. Анжелика часами лежала на своей широкой кровати, в которой совсем терялось ее тоненькое тело, лежала с закрытыми глазами, но не спала и все время видела перед собой неподвижную тень на ярко освещенной земле. Просыпаясь утром, она переводила взгляд с огромного шкафа на старый сундук, с изразцовой печки на маленький туалетный столик и изумлялась, не находя здесь этих таинственных очертаний, так резко запечатлевшихся в ее памяти, ибо ей снилось, что тень проскальзывает в комнату сквозь занавески, покрытые выцветшими букетиками вереска. Эта тень была с Анжеликой во сне и наяву, она стала подругой ее собственной тени; у Анжелики было теперь две тени, хотя она оставалась одна со своей мечтой. Эту тайну она не поверяла никому, даже Гюбертине, которой до сих пор рассказывала решительно все. Если, удивленная веселостью девушки, та спрашивала ее, в чем дело, она густо краснела и отвечала, что радуется ранней весне. И она напевала с утра до вечера, звенела, как мушка, опьяневшая от первых солнечных лучей. Никогда еще церковные облачения не загорались под ее руками такими ослепительными переливами шелка и золота. Гюберы улыбались и в простоте душевной полагали, что она весела оттого, что здорова. По мере того, как день угасал, оживление Анжелики все возрастало; она встречала песней восход луны, а в урочный час выходила на балкон и видела тень. И пока луна росла, тень ежедневно выходила на свидание и, прямая, молчаливая, лежала на земле; больше Анжелика ничего не знала, она не видела того, кто отбрасывал тень. Быть может, там и не было ничего, кроме тени? Быть может, это только видение или это св. Георгий сошел со своего витража? Или ангел, любивший некогда Цецилию, теперь полюбил ее и приходит к ней? Эта мысль наполняла Анжелику гордостью, ласкала ее нежной лаской невидимого мира. Потом ее охватывало нетерпение, — ей хотелось знать, — и она вновь терпеливо ждала.

Полная луна освещала Сад Марии. Когда она вошла в зенит, деревья под отвесно падавшими лучами потеряли тени и стали похожи на бьющие вверх немые фонтаны белого света. Пустырь был наводнен потоками прозрачного, как хрусталь, лунного сияния, свет был так ярок, что в нем рисовались даже тонкие узоры ивовых листьев. И, казалось, малейший ветерок всколыхнет поверхность этого озера света, в величественном спокойствии уснувшего между большими вязами соседних садов и гигантским корпусом собора.

Прошло еще две ночи, а на третью Анжелика, выйдя на балкон, ощутила резкий удар в самое сердце. Там, в ярком свете, повернувшись к ней лицом, стоял он. Тень свернулась у его ног и исчезла, как и тени деревьев. И теперь был виден только он, весь светлый от луны. На таком расстоянии она видела его ясно, как днем, — ему было лет двадцать, он был высокий, тонкий и белокурый. Он походил на св. Георгия, на прекрасного Иисуса; у него были волнистые волосы, маленькая бородка, прямой, немного крупный нос и черные горделивые и нежные глаза. И Анжелика сразу узнала его. Он и не мыслился ей другим, — это он, это тот, кого она ждала. Чудо, наконец, свершилось, медленное воплощение невидимого закончилось, — и он явился ей. Он вышел из неизвестности, из трепета природы, из невнятного шепота, из колеблющейся игры ночных теней, из всего того, что обволакивало Анжелику и доводило ее до изнеможения. Его приход был сверхъестествен, она видела его в воздухе, в двух локтях над землей, а чудо окружало его со всех сторон и разливалось по поверхности таинственного лунного озера. Вокруг него почетной стражей стояли все персонажи «Золотой легенды»: у святых зацветали посохи, у девственниц молоко текло из ран. И от полета белоснежных дев бледнели самые звезды.

Анжелика, не отрываясь, глядела на него. Он поднял руки и раскрыл ей свои объятия. Она не испугалась, она улыбнулась ему.

V

Каждые три месяца Гюбертина затевала стирку, и начиналось настоящее столпотворение. Нанимали помощницу — матушку Габэ, и на целых четыре дня вышивание откладывалось в сторону. Анжелика принимала живейшее участие во всем: стирка и полоскание белья в светлых водах Шеврота были для нее отдыхом. Прокипятив белье с золою, его на тачке через садовую калитку увозили в Сад Марии и затем целые дни проводили там, на свежем воздухе, под ярким солнцем.

— Матушка! Сейчас буду стирать я. Мне это так нравится! И, засучив рукава выше локтя, хохоча, потрясая вальком.

Анжелика начинала колотить им, от всего сердца радуясь этой грубой, здоровой работе и обдавая себя с ног до головы пеной.

— У меня будут сильнее руки, матушка! Мне это полезно!

Шеврот пересекал пустырь наискосок: сначала он тек медленно, потом стремительно несся по кремнистому откосу, разбиваясь крупными каскадами. Ручей вытекал из протока, устроенного под стеной епископского сада; на другом конце пустыря, у самого угла особняка Вуанкуров, он исчезал под сводами арки, уходил под землю и вновь появлялся уже только через двести метров, на Нижней улице, вдоль которой и тек до самого Линьоля. Поэтому нужно было хорошенько следить за бельем, — оно могло уплыть, а каждая упущенная штука неизбежно пропадала.

— Подождите, матушка, подождите!.. Я положу на салфетки вот этот большой камень. Посмотрим, утащит ли их воришка-ручей!

Анжелика навалила на салфетки камень и стала выламывать другой из развалин мельничной стены, счастливая, что так хлопочет, радуясь своей усталости; ушибив палец, она помахала им в воздухе и сказала, что это пустяки. Ютившаяся в развалинах беднота днем разбредалась по дорогам за подаянием, и пустырь погружался в одиночество: он дремал в чудесной прохладе, группы бледных ив и высокие тополи покрывали его, густая, буйно разросшаяся сорная трава доходила местами до самых плеч. Огромные деревья соседних садов закрывали горизонт, и оттуда веяло вибрирующей тишиной. С трех часов дня медленно начинала вытягиваться и сгущалась нежная, смутно благоухающая ладаном тень собора.

И Анжелика еще сильнее колотила белье; она вкладывала в это всю силу, какая была в ее свежих, белых руках.

— Матушка, матушка! Как я буду сегодня ужинать!.. Ах, вы мне обещали пирог с земляникой!

Но на этот раз Анжелике пришлось полоскать белье одной. Матушка Габэ не пришла из-за внезапного приступа ишиаса, а Гюбертина была занята по хозяйству. Стоя на коленях на устланных соломой мостках, девушка брала белье штуку за штукой и медленно прополаскивала его, пока не исчезала всякая муть и вода не делалась кристально чистой. Она не торопилась; еще утром она с изумлением увидела, что какой-то пожилой рабочий в серой блузе строит легкий помост перед окном часовни Откэров, и теперь была охвачена тревожным любопытством. Неужели собираются чинить витраж? В сущности это было необходимо: в фигуре св. Георгия не хватало цветных стекол, да и в других местах цветные стекла поразбились за многие века и были заменены простыми. И все-таки Анжелика сердилась. Она так привыкла к белым заплаткам на пронзающем дракона св. Георгии и на дочери короля, обвязывающей своим поясом шею чудовища, что уже оплакивала своих любимцев, словно их собирались изуродовать. Всякие переделки в таких старинных вещах казались ей кощунством. Но когда девушка вернулась полоскать белье после обеда, гнев ее вдруг испарился: на помосте стоял второй рабочий, тоже в серой блузе, но совсем молодой. Она сразу узнала его: то был он.

Весело и безо всякого смущения Анжелика заняла свое место на соломенной подстилке мостков и голыми руками начала полоскать белье в чистой воде ручья. Это был он — высокий, тонкий, белокурый, с маленькой бородкой и вьющимися, как у молодого бога, волосами; его лицо было и днем таким же белым, как при лунном свете. Да, то был он, и нечего было бояться за витраж: он только украсит его своим прикосновением. Анжелика не испытывала никакого разочарования от того, что юноша был в блузе, такой же рабочий, как она сама, вероятно, мастер цветных стекол. Напротив, она даже улыбалась этой мысли, ибо была абсолютно уверена в ожидающем ее царском великолепии. Это только видимость. К чему все знать? Настанет день, и он явится таким, каким должен быть. Золотой дождь лился с крыши собора, далекий рокот органа звучал триумфальным маршем. Анжелика даже не спрашивала себя, каким путем молодой человек днем и ночью проникал на пустырь. Если он жил в одном из соседних домиков, то мог пройти только по переулку Гердаш, который тянется под стенами епископства, от самой улицы Маглуар.

Прошел чудесный час. Склонившись, почти касаясь лицом прохладной воды, Анжелика полоскала свое белье, но каждый раз, как брала новую штуку, подымала голову и бросала на молодого человека быстрый взгляд — взгляд, в котором сквозь сердечное волнение светилось лукавство. А тот стоял на помосте и делал вид, что очень занят осмотром повреждений витража, но украдкой разглядывал девушку и смущался всякий раз, как она ловила его на этом. Было даже странно, что он так быстро вспыхивает: его лицо из белого мгновенно делалось багровым. Малейшее душевное волнение, гнев и нежность бросали ему кровь в лицо. И в этом поединке взглядов он был удивительно робок: едва он замечал, что Анжелика смотрит на него, как превращался в малого ребенка, не знал, куда девать руки, начинал бормотать какие-то путаные приказания своему пожилому помощнику. А девушка с наслаждением погружала руки в быструю освежающую воду и радостно догадывалась, что юноша, по-видимому, так же невинен, как она сама, что он так же неискушен и так же жадно стремится к познанию жизни. Им не было надобности говорить друг с другом вслух: невидимые гонцы переносили их мысли, и немые уста повторяли эти мысли про себя. Анжелика подымала голову, ловила молодого человека на том, что он тоже повернулся к ней, — так проходили минуты, и это было очаровательно.

Вдруг она увидела, что юноша соскочил с помоста и, пятясь, начал отходить от него по траве, словно для того, чтобы лучше разглядеть витраж издали. Она чуть не рассмеялась, так ясно было, что он хочет подойти поближе к ней. Со свирепой решимостью человека, ставящего все на карту, он дошел почти до самых мостков, — и было смешно и трогательно видеть, как теперь, в нескольких шагах от цели, он стоит, повернувшись к девушке спиной, и, смертельно смущенный своей чрезмерной дерзостью, не осмеливается повернуться. Анжелика уже подумала было, что он вернется к витражу так же, как пришел, даже не оглянувшись на нее. Но тут он принял отчаянное решение — и повернулся; как раз в эту минуту с лукавым смехом девушка подняла голову, их взгляды встретились и застыли, погрузившись друг в друга. Обоих мгновенно охватило смущение; они совсем растерялись и так и не пришли бы в себя, если бы неожиданный трагический случай не спас положения.

— Ах, боже мой! — закричала в отчаянии Анжелика.

Дело в том, что бумазейная куртка, которую она машинально продолжала полоскать, вырвалась у нее из рук и быстрый ручей подхватил ее; еще минута — и она исчезла бы под сводом в углу стены сада Вуанкуров, там, где Шеврот уходит под землю.

После секундного замешательства юноша сообразил, в чем дело, и устремился вслед. Но ручей бурно катился по камням, и эта дьявольская куртка двигалась быстрее, чем он. Дважды он нагибался и хватал ее, но оба раза в его руках оказывалась только пена. Наконец, возбужденный этой погоней, с отчаянным видом человека, который бросается навстречу опасности, он прыгнул в ручей и поймал куртку в тот самый момент, когда она уже уходила под землю.

До сих пор Анжелика наблюдала за процедурой спасения куртки с тревогой, но теперь ее стал разбирать смех — веселый смех, сотрясавший все тело. Ах, так вот оно — приключение, о котором она столько мечтала! Вот она, встреча на берегу озера и ужасная опасность, от которой ее спасает юноша, прекрасный, как день! Святой Георгий, воин и вождь, оказался всего-навсего мастером цветных стекол, молодым рабочим в серой блузе. И когда он, промокший, сам понимая, что чрезмерное рвение, проявленное им при спасении из волн погибающего белья, было несколько смешно, неловко держа куртку, с которой струились потоки воды, пошел назад, Анжелике пришлось закусить губы, чтобы сдержать хохот, подымавшийся к горлу.

А юноша не отрываясь глядел на нее. Девушка была так хороша своей свежестью, этим затаенным смехом, в котором трепетала вся ее юность! Обрызганная водой, с замерзшими от воды ручья руками, она и сама благоухала чистотой, как прозрачный живой родник, бьющий в лесу среди мхов. Она вся светилась радостью и здоровьем под ярким солнцем. Ее можно было вообразить хорошей хозяйкой, и в то же время королевой, ибо под ее рабочим платьем скрывалась высокая и легкая талия, а такие удлиненные, лица бывают только у принцесс, списанных в старинных легендах. И юноша не знал, как вернуть ей белье, такой она казалась ему прекрасной, прекрасной, как произведение искусства, любимого им. Он хорошо заметил, что девушка еле удерживается от смеха, решил, что у него, должно быть, крайне глупый вид, и пришел в совершенное отчаяние. Наконец, он сдался и протянул Анжелике куртку.

Но она чувствовала, что расхохочется, как только разожмет губы, Ах, бедный малый! Право, он очень трогателен! Но это было сильней ее, она была слишком счастлива, ей необходимо было дать волю переполнявшему ее смеху, смеху до потери дыхания.

Наконец Анжелика решила, что может заговорить; она просто хотела сказать:

— Благодарю вас, сударь!

Но вместо этих слов получилось только несвязное бормотание, девушка не договорила и все-таки расхохоталась, ее звонкий смех рассыпался дождем певучих звуков, и прозрачный лепет ручья вторил ей. Юноша совсем расстроился и не знал, что сказать. Его белое лицо внезапно покраснело, а робкие, как у ребенка, глаза загорелись орлиным пламенем. И когда он ушел, а вместе с ним исчез и пожилой рабочий, Анжелика, уже склонившаяся к чистой воде, чтобы вновь приняться за полоскание, все еще смеялась, — смеялась ослепительному счастью этого дня.

Назавтра с шести часов утра начали расстилать для просушки всю ночь лежавшее в узле белье. Поднявшийся ветер помогал сушить; чтобы белье не унесло, приходилось прижимать его по четырем углам камнями. Вся стирка была разложена на темной, приятно пахнущей зеленью траве и ярко выделялась на ней; казалось, луг внезапно густо зацвел сплошными полосами белоснежных ромашек.

После обеда Анжелика пришла взглянуть, как идут дела, и совсем расстроилась: ветер так усилился, что белье ежеминутно готово было улететь в небо, прозрачное, ярко-синее небо, словно очищенное порывами ветра. Одна простыня уже улетела, и несколько салфеток билось на ветвях ивы. Анжелика стала ловить салфетки, но позади нее унесло платки. Она теряла голову. И некому помочь ей! Она попыталась разостлать простыню, но ей пришлось вступить в борьбу с ветром; простыня оглушительно хлопала, обвиваясь вокруг нее, как знамя.

И вдруг сквозь шум ветра она услыхала чей-то голос:

— Разрешите вам помочь, мадмуазель?

То был он. Анжелика, не думая ни о чем, кроме своих хозяйских несчастий, сейчас же закричала в ответ:

— Ну, конечно, помогите!.. Возьмитесь за тот конец, вот там! Держите крепче!

Растянутая их сильными руками простыня билась, как парус. Они разложили ее на траве и прижали по углам четырьмя тяжелыми камнями. Ни он, ни она не поднимались; они стояли на коленях по сторонам усмиренной, затихшей наконец простыни, разделявшей их большим, ослепительно белым прямоугольником.

Наконец Анжелика улыбнулась, но улыбнулась безо всякого лукавства, просто улыбкой благодарности. Он осмелел.

— Меня зовут Фелисьен.

— А меня — Анжелика.

— Я мастер цветных стекол. Мне поручили починить этот витраж.

— А я живу с родителями вон в том доме. Я вышивальщица.

Свежий ветер в своем стремительном полете хлестал их, уносил их слова, яркое солнце купало их в теплых лучах. Они говорили все, что приходило им в голову, говорили только ради удовольствия разговаривать друг с другом.

— Ведь витраж не будут менять?

— Нет, нет. Только маленькая починка, совсем ничего не будет заметно… Я люблю этот витраж не меньше, чем вы.

— Это верно, я люблю его. У него такие нежные цвета!.. Я вышивала раз святого Георгия, но он вышел гораздо хуже.

— О, гораздо хуже? Я видел его. Ведь это святой Георгий на нарамнике красного бархата, что надевал в воскресенье отец Корниль? Настоящее чудо!

Анжелика покраснела от удовольствия и сейчас же закричала:

— Положите камень на левый край простыни! Сейчас ее унесет!

Простыня вздувалась, билась, как пойманная птица, и старалась улететь. Молодой человек поспешно придавил ее камнем, и когда она затихла, на этот раз окончательно, оба встали.