Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Однажды утром, когда Гюбер устраивал Анжелику в кресле, укладывал на подушку ее безвольные ножки, она сказала с улыбкой:

— О, теперь-то я уверена, что буду умницей, — я уже не убегу.

Гюбер, задыхаясь, боясь разрыдаться, выбежал из комнаты.

XII

В эту ночь Анжелика не могла заснуть. Бессонница томила ее, небывалая еще слабость охватила тело, веки пылали. Гюберы уже спали, давно пробила полночь, и девушка решила встать, охваченная страхом смерти, хотя это стоило ей невероятных усилий.

Задыхаясь, она надела капот, дотащилась до окна и распахнула его. Стояла мягкая, дождливая зима. Анжелика подкрутила фитиль в лампе, которая горела у нее всю ночь на маленьком столике, и бессильно опустилась в кресло. На том же столике, возле тома «Золотой легенды», стоял букет штокроз и гортензий, которые она срисовывала. Ей пришло в голову, что работа принесет ей облегчение; она взяла иголку и неверными руками сделала несколько стежков. Красный шелк розы струился между ее белыми пальчиками, казалось, это капля за каплей течет ее кровь, последняя кровь.

Но если перед тем Анжелика часа два напрасно старалась заснуть и металась под жаркими простынями, то, усевшись в кресло, она почти тотчас же задремала. Ее голова откинулась на спинку стула и чуть склонилась к правому плечу, в неподвижных руках она продолжала держать вышивание и, казалось, все еще работала. Смертельно бледная, спокойная, она спала при свете лампы в белой и тихой, как гроб, комнате. Огромная, царственная кровать, задрапированная вылинявшей розовой тканью, казалась тоже белой при бледном свете. И только сундук, шкафчик да стулья старого дуба траурными пятнами виднелись по стенам. Шли минуты, и Анжелика спала, очень бледная и спокойная.

Потом раздался какой-то шум. На балконе показался дрожащий, тоже похудевший Фелисьен. Увидя распростертую в кресле, жалкую и такую прекрасную Анжелику, он бросился в комнату с исказившимся лицом. Сердце его сжалось мучительной болью, он опустился на колени и отдался долгому горькому созерцанию любимой. Так ее уже нет, страдания уже успели уничтожить ее? Казалось, она уже ничего не весит, она лежала перед ним в кресле, как легкое перышко, которое с минуты на минуту унесет ветром. И сквозь ее тихую дремоту проступали мука и покорность. Фелисьен узнавал в ней только прежнее изящество цветка, нежную, стройную шею на покатых плечах, овальное лицо, преображенное лицо девственницы, возносящейся на небо. Ее волосы казались сиянием, из-под прозрачного шелка кожи светилась кристально чистая душа. Анжелика была прекрасна красотой мученицы, освободившейся наконец от бренной плоти, — и ослепленный, обессиленный волнением Фелисьен в отчаянии ломал руки. Она не просыпалась, и он все смотрел на нее.

Но вот, должно быть, его легкое дыхание коснулось лица Анжелики. Она сразу широко открыла глаза. Она не шевелилась, глядела на Фелисьена и улыбалась, как во сне. То был он, Фелисьен, Анжелика узнала его, хотя он изменился. Но она думала, что спит, потому что часто видела его во сне, и тогда ей было особенно горько просыпаться.

Фелисьен протянул к ней руки и заговорил:

— Я люблю вас, дорогая, бесценная… Мне сказали, что вы больны, и я прибежал… Я здесь, я люблю вас.

Анжелика дрожала, она машинально провела рукой по глазам.

— Верьте мне… Я у ваших ног, я вас люблю, люблю навеки.

И тут она вскричала:

— О, это вы!.. Я уже не ждала вас, а вы пришли… Неверными, дрожащими руками она схватила руки

Фелисьена, она хотела убедиться, что перед ней не тень, не сонное видение.

— Вы все еще любите меня, и я вас люблю! О, сильнее любить нельзя…

То было головокружительное счастье, ликующий восторг первых минут свидания; они забыли все, они знали только, что любят друг друга, что могут говорить друг другу слова любви. Вчерашние горести и будущие препятствия уже не существовали; они не знали, как очутились вместе, но это свершилось, и они смешали свои блаженные слезы, они прижались друг к другу в целомудренном объятии; у Фелисьена в голове мутилось от жалости: Анжелика до того истаяла, что он, казалось, обнимал тень. Неожиданная радость словно парализовала ее, и, опьяненная счастьем, трепещущая, она не владела своим телом, приподнималась и снова падала в кресло.

— О мой дорогой повелитель, исполнилось мое единственное желание: увидеть вас, прежде чем умереть.

Фелисьен поднял голову, тоскливо метнулся:

— Умереть… Но я не хочу! Я здесь, я вас люблю!

Анжелика улыбнулась божественной улыбкой.

— О, раз вы меня любите, я могу умереть спокойно… Я не боюсь смерти, я засну вот так, на вашей груди… Скажите мне еще раз, что вы меня любите.

— Я люблю вас, как любил вчера, как буду любить завтра… Не сомневайтесь в моей любви, я буду любить вас вечно.

— Да, вечно…

Анжелика восторженно глядела перед собой в белую пустоту комнаты. Но мало-помалу она начала пробуждаться, стала серьезной. Опьянение рассеивалось, она начала думать. И факты изумили ее.

— Если вы любите меня, почему же вы не приходили?

— Ваши родители сказали мне, что вы разлюбили меня. Я тоже чуть не умер от горя… Но, узнав, что вы больны, я все-таки решился прийти к вам, рискуя, что меня выгонят из дома, ведь двери его затворились передо мной.

— И мне тоже матушка сказала, что вы меня не любите, и я поверила матушке…. Я встречала вас с этой барышней, я думала, что вы послушались монсеньора.

— Нет, я выжидал. Но я боялся, я трепетал перед ним. Наступило молчание. Анжелика выпрямилась. Ее лицо стало суровым, гневная морщина перерезала лоб.

— Значит, они обманули и вас и меня, они лгали нам, они хотели нас разлучить… Мы любим друг друга, а они нас мучили, они чуть не убили нас обоих… Ну что ж! Они поступили отвратительно, и это освобождает нас от обещаний. Мы свободны.

Охваченная гневом и презрением, Анжелика встала. Она уже не чувствовала себя больной, пробудившиеся гордость и страсть вернули ей силы. Считать свою мечту погибшей к вновь обрести ее живой и сияющей! Убедиться, что они не уронили своей любви, что виноваты другие! Анжелика словно выросла; уже несомненная теперь победа возбуждала ее, толкала на открытое возмущение.

— Мы уйдем, — просто сказала она.

И она решительно зашагала по комнате, полная мужества к воли. Она уже выбирала пальто, чтобы накинуть на плечи, кружевную косынку на голову.

Фелисьен вскрикнул от восторга, ибо Анжелика предупредила его желание; он только и думал что о бегстве, но не решался заговорить о нем. О, уйти вместе, исчезнуть, раз и навсегда покончить со всеми неприятностями, со всеми препятствиями! И это решилось мгновенно, без мучительной борьбы, без размышлений!

— Да, мы убежим, дорогая, любимая, мы убежим немедленно! Я пришел за вами, я знаю, где найти карету. К утру мы будем уже далеко, так далеко, что никто и никогда не найдет нас.

Во все возрастающем возбуждении Анжелика открывала к гневно захлопывала ящики, но ничего из них не брала. Как! Она терзалась долгие недели, она старалась забыть Фелисьена и даже думала, что и вправду забыла его! И, оказывается, все было ложью, вся эта мука была напрасной! Нет, никогда она не смогла бы начать эту ужасную борьбу сначала. Раз они любят друг друга, что может быть проще — они поженятся, и никакой силе не разлучить их.

— Послушайте, что мне нужно взять с собой?.. Ах, как я была глупа с моей детской щепетильностью! Если бы я только знала, что они унизятся до прямой лжи! Да, я умерла бы, а они бы все-таки вас не позвали… Скажите, а белье, а платья нужно взять? Вот это платье теплее… Они вбили мне в голову целую кучу предрассудков, кучу страхов. То — хорошо, а это — плохо, то можно делать, а этого нельзя — словом, такая неразбериха, что можно и впрямь стать дурочкой. Все это ложь, они всегда лгали, существует только одно счастье — жить и любить того, кто любит тебя… В вас мое счастье, в вас красота, в вас молодость, дорогой мой повелитель, и я принадлежу вам навеки, навсегда; моя единственная радость — это вы, делайте со мной, что хотите.

Анжелика торжествовала, в ней ярко пылало врожденное, казалось, давно уже угасшее пламя. Ее опьяняла неведомая музыка, она видела свой царственный отъезд, видела, как этот потомок князей увозит ее, делает ее королевой какого-то далекого королевства, и она следует за ним, прижавшись к нему, приникнув к его груди. Безумный трепет невинной страсти охватил ее с такой силой, что она изнемогала от блаженства.. Быть вдвоем, наедине, лететь на лошадях, бежать, исчезнуть, забыться в его объятиях!

— Я ничего не возьму, хорошо?.. К чему брать вещи?

Фелисьен горел той же лихорадкой, что и она, он уже был, у двери.

— Ничего не нужно… Скорей идем.

— Да, верно, идем.

И она присоединилась к нему. Но на пороге она обернулась, ей захотелось бросить последний взгляд на свою комнату. Все так же бледно горела лампа, все так же стоял в вазе букет штокроз и гортензий, совсем живая, незаконченная роза сияла посреди станка и словно ждала. Никогда еще комната не казалась Анжелике такой белой — белые стены, белая постель, белый, словно наполненный белым дыханием, воздух.

Что-то дрогнуло в ней, и ей пришлось опереться на спинку стула.

— Что с вами? — беспокойно спросил Фелисьен.

Анжелика не отвечала, она дышала с трудом. Вновь ее охватила дрожь, ноги подкосились, она опустилась на стул.

— Не беспокойтесь, это ничего… Я отдохну минуту, и мы пойдем.

Они молчали. Анжелика оглядывала комнату, словно забыла в ней какую-то драгоценность, какую, она не знала сама. То было сожаление; сначала легкое, оно все возрастало, охватывало, душило ее. Она не понимала себя. Может быть, эта белизна удерживает ее? Она всегда любила белый цвет, любила до того, что потихоньку прятала обрезки белого шелка, чтобы тайно наслаждаться ими.

— Минуту, еще только минуту, и мы уйдем, мой дорогой господин.

Но она даже не пыталась подняться, В тоске и тревоге Фелисьен встал перед нею на колени.

— Вам плохо, чем я могу помочь вам? Если вам холодно, я обниму ваши ножки, я буду греть их руками, пока они смогут идти.

Анжелика покачала головой.

— Нет, нет, мне не холодно, я могу идти… Подождите минуту, одну минуту.

Фелиеьен ясно видел, что какие-то невидимые цепи опутывают ее по рукам и ногам, приковывают ее к месту так прочно, что, быть может, через несколько секунд нельзя будет вырвать ее из власти этого невидимого. Он подумал, что если не уведет ее сейчас же, то завтра ему неизбежно предстоит жестокая стычка с отцом, столкновение, которого он избегал вот уже много недель. И он стал пламенно умолять и торопить Анжелику:

— Идем, сейчас на улице темно, карета умчит нас во мрак, мы будем лететь все дальше, все дальше, нас убаюкает этот полет, мы заснем в объятиях друг у друга, словно зарывшись в пух, и нам не страшен будет ночной холод. А когда настанет день, мы будем мчаться при ярком солнце все дальше и дальше, пока не приедем в страну счастья… Там нас никто не будет знать, мы будем жить одни, в огромном саду, мы забудем все тревоги и будем только любить друг друга, любить все сильнее с каждым днем. Там будут расти цветы, большие, как деревья, и созревать плоды, сладкие, как мед. Мы будем жить, как в сказке, среди вечно цветущей весны, мы будем жить поцелуями, дорогая, любимая…

Анжелика дрожала, пламенное дыхание любви обжигало ей лицо. И, слабея, она всем существом тянулась к этим радостям.

— О, сейчас, сию минуту!

— А если нам надоест путешествовать, мы вернемся сюда, мы восстановим стены замка Откэров и здесь окончим наши дни. Это моя мечта… Если будет нужно, я с легким сердцем отдам на это дело все свое состояние. Снова главная башня будет выситься над двумя долинами. Мы поселимся в почетных покоях между башней Давида и башней Карла Великого. Мы отстроим залы, укрепления, часовню — весь огромный замок во всей варварской роскоши былых времен, каким он был в пору своего могущества… И я хочу, чтобы мы жили жизнью прошлого; мы будем принцем и принцессой, нас будет окружать свита рыцарей и пажей, стены в пятнадцать футов толщиной будут отделять нас от всего мира, мы будем жить, как в легенде… Солнце садится за холмами, мы на белых конях возвращаемся с охоты, и крестьяне на коленях приветствуют нас. Рог трубит, опускается подъемный мост. Вечером короли садятся с нами за стол. Наше царственное ложе стоит на возвышении под балдахином, как трон. Играет далекая нежная музыка, и мы среди пурпура и золота засыпаем в объятиях друг друга…

Анжелика трепетала, теперь она улыбалась от горделивого удовольствия, хотя страдания уже вернулись к ней, вновь овладели ею, стирая улыбку с ее скорбных уст. И, увидев, что она невольным жестом словно пытается отогнать от себя соблазнительные видения, Фелисьен удвоил пламенные мольбы, попытался схватить возлюбленную в свои объятия, унести ее насильно.

— О, идемте! Будьте моей!.. Бежим, забудем все в нашем блаженстве!

Но Анжелика в инстинктивном порыве вдруг высвободилась из его рук, и, когда она стояла перед ним, с уст ее сорвашись слова:

— Нет, нет! Я не могу, я уже не могу!

Борьба совсем обессилила ее, но она все еще колебалась и жалобно, невнятно лепетала:

— Умоляю вас, будьте добры ко мне, не торопите меня, подождите… Я так хотела повиноваться вам, чтобы доказать, что я вас люблю, я так хотела бы уйти с вами рука об руку в далекие прекрасные страны, жить с вами в королевском замке, в замке вашей мечты. Раньше мне это казалось просто, я так часто строила планы нашего бегства… Но теперь… Что могу я сказать вам?.. Теперь мне это кажется невозможным. Теперь передо мной вдруг словно захлопнулась дверь, и я уже не могу выйти отсюда.

Фелисьен снова попытался опьянить ее словами, но Анжелика жестом заставила его замолчать.

— Нет, не говорите ничего… Как странно! Чем больше вы говорите мне нежных, ласковых слов, чем сильнее вы убеждаете меня, тем страшнее мне делается, тем больший холод охватывает меня… Боже мой! Что со мною? Ваши слова отдаляют меня от вас! Если вы еще заговорите, я уже не смогу вас слушать, вам придется уйти… Подождите, подождите минутку.

И она стала медленно ходить по комнате, стараясь справиться с собою, а Фелисьен неподвижно глядел на нее, и его охватывало все большее отчаяние.

— Я уже думала, что не люблю вас, но, наверное, это было только с досады, потому что, едва я увидела вас у своих ног, как почувствовала, что сердце мое готово разорваться, и первым моим порывом было следовать за вами, быть вашей рабой… Но если я люблю вас, то почему же я вас боюсь? Что мешает мне уйти отсюда? Словно невидимые руки держат меня, не пускают, привязывают к этой комнате за каждый волос.

Анжелика постояла перед кроватью, потом подошла к шкафчику и так переходила от предмета к предмету. Несомненно, тайные нити связывали ее с комнатой, с мебелью. Белые стены, белизна скошенного потолка окутывали ее покрывалом невинности, и Анжелика не могла без слез, без муки сорвать с себя это покрывало. Комната уже стала частью ее самой, мир вещей вошел в нее. И она еще яснее поняла это, когда оказалась перед станком, стоявшим у стола и ярко освещенным лампой. Сердце ее упало при виде начатой розы: никогда она не закончит ее, если так преступно убежит с Фелисьеном. В ее памяти вставали годы работы, такие спокойные, счастливые, и долгая привычка к мирной и честной жизни восставала против безумного решения. Каждый день, проведенный в уютном домике вышивальщиков, каждый день деятельной и чистой жизни в этом уединении перерабатывали каплю крови Анжелики.

И Фелисьен, видя, что вещи приковывают ее, понял, что нужно торопиться уйти.

— Идем, часы летят, скоро будет поздно. И тогда к ней пришла полная ясность.

— Нет, уже поздно! — воскликнула она. — Вы видите, я не могу идти за вами. Раньше во мне жили гордость и страсть, это они бросили меня в ваши объятия, это они жаждали, чтобы вы унесли меня. Но меня как будто подменили, я не узнаю себя. Разве вы не слышите: все, что есть в этой комнате, громко требует, чтобы я осталась? И я рада повиноваться.

Не говоря ни слова, не возражая, Фелисьен попытался увести ее насильно, как непослушного ребенка. Но Анжелика вырвалась и подбежала к окну.

— Нет, бога ради! Еще недавно я готова была следовать за вами. Но это было последнее возмущение. В меня вложили смирение и покорность, и мало-помалу без моего ведома они росли во мне. Каждый раз, как меня манил унаследованный грех, борьба с ним делалась менее жестокой, я все легче торжествовала над собой. Теперь все кончено — я победила себя. О мой дорогой повелитель, я так люблю вас! Не портите же нашего счастья! Счастье только в покорности.

Фелисьен опять шагнул к ней, но Анжелика уже стояла около открытого балконного окна.

— Вы хотите, чтобы я бросилась вниз?.. Послушайте же, поймите: то, что окружает меня, стало частью меня самой. Природа и вещи давно говорят со мной, я слышу голоса, и никогда они не говорили так громко, как сейчас… Слушайте! Весь Сад Марии умоляет меня не портить своей и вашей жизни, не уходить с вами против воли вашего отца. Вот этот певучий, такой прозрачный и чистый голос — это Шеврот, он словно вливает в меня свою кристальную свежесть. Вот этот нежный, смутный хор — это весь пустырь, все травы и деревья, все, что живет в этом священном уголке, они ратуют за спокойствие моей жизни. Но до меня доносятся и еще более далекие голоса — это говорят густые вязы епископского сада, там каждая ветка ждет моей победы… Слушайте! Вот еще один мощный, повелительный голос — это мой старый друг, собор; он никогда не спит по ночам и сейчас наставляет меня. Каждый камень его стен, каждая колонка на его окнах, каждая башенка контрфорсов, каждый свод абсиды говорят со мною, и я слышу их шепот, я понимаю их язык. Прислушайтесь, они говорят, что даже смерть не убивает надежды. Для того, кто покорен, любовь существует вечно и вечно торжествует… И наконец — вы слышите? — самый воздух полон шепота теней: это мои подруги, это прилетели ко мне невидимые девы. Слушайте, слушайте!

И Анжелика с улыбкой подняла руку, словно призывая к глубокому вниманию. Дыхание теней овевало все ее существо. То были девы «Легенды»; как в детстве, она манила их в своем воображении, и они таинственно вылетали из лежавшей на столе старинной книги с наивными рисунками. Первой появилась одетая волосами Агнеса с обручальным кольцом отца Павлина на пальце. Потом прилетели и все остальные: вот Варвара, жившая в башне, вот Женевьева с ягненком, вот Цецилия под покрывалом, Агата с вырванными грудями, Елизавета, просившая подаяния по дорогам, Катерина, победившая в споре ученых докторов. Чудо сделало Люцию такой тяжелой, что тысяча мужчин и пять пар волов не смогли утащить ее в зазорное место. Воспитатель Анастасии попытался обнять ее — и ослеп. И все эти девы порхали в светлой ночи, они сверкали белизной, их груди были растерзаны орудиями пыток, из зияющих ран текла не кровь, а молоко. Воздух был чист, девы освещали ночь, словно струился поток звезд. О, умереть от любви, как они, умереть девственной, умереть, сверкая белизной, умереть при первом поцелуе супруга! Фелисьен подошел ближе.

— Я существую, я живой, Анжелика, а вы отвергаете меня ради мечты…

— Мечты, — прошептала она.

— Ведь эти видения окружают вас только потому, что вы сами уверовали в них… Идемте, не вкладывайте вашу душу в мертвые вещи, и они замолчат.

Анжелика вздрогнула в экстазе.

— О, нет! Пусть они говорят! Пусть говорят еще громче! В них моя сила, они дают мне смелость противиться вам… Это небесная милость, и никогда еще она не внушала мне столько мужества. Пусть это мечта, пусть я сама создала ее и потом поверила ей — это ничего не значит! Теперь эта мечта спасает меня, она уносит меня незапятнанной в мир видений… О, покоритесь, смиритесь, как смирилась я! Я не хочу идти с вами.

И, несмотря на всю свою слабость, Анжелика выпрямилась, решительная и непреклонная.

— Но ведь вас обманули! — воскликнул Фелисьен. — Чтобы разлучить нас, прибегли ко лжи!

— Ошибка ближнего не извинит нашей ошибки.

— О, ваше сердце охладело ко мне, вы уже не любите меня.

— Я вас люблю и сопротивляюсь вам только во имя нашей любви, нашего счастья… Добейтесь согласия отца, и я пойду за вами.

— Вы не знаете моего отца. Один бог может смягчить его… Итак, все кончено? Если отец прикажет мне жениться на Клер де Вуанкур, я и тогда должен повиноваться?

При этом ударе Анжелика пошатнулась. Она не удержалась от жалоб.

— О, это слишком!.. Уйдите, умоляю вас, не мучьте меня… Зачем вы пришли? Я уже покорилась судьбе, я уже освоилась с мучительной мыслью, что вы меня не любите. И вот, оказывается, вы любите меня, и все мои пытки начинаются сначала! Как же вы хотите, чтобы я жила?

Фелисьен решил воспользоваться этой слабостью и повторил:

— Если отец прикажет мне жениться…

Анжелика уже преодолела боль; сердце ее разрывалось, но она, с трудом держась на ногах, дотащилась до стола, словно для того, чтобы открыть Фелисьену путь к балкону.

— Женитесь на ней, нужно покоряться.

Фелисьен уже стоял около окна: раз Анжелика гонит его, он уйдет.

— Но ведь это убьет вас! — крикнул он. Анжелика осталась спокойной.

— О, это наполовину сделано, — улыбаясь, прошептала она.

Еще мгновение Фелисьен глядел на нее, такую бледную, худую, легкую, как перышко, которое вот-вот унесет ветер. И, яростно махнув рукой, он исчез в ночном мраке.

Анжелика стояла, опершись на спинку кресла; когда Фелисьен скрылся, она отчаянно простерла руки в темноту. Тяжкие рыдания сотрясали все ее тело, смертельный пот покрыл лицо. Боже мой! Теперь конец, она уже никогда не увидит его! Ноги ее подкосились, болезнь вернулась с удесятеренной силой. Еле-еле добрела Анжелика до кровати и бездыханной упала на нее — она победила. Утром ее нашли умирающей. Лампа сама погасла на рассвете посреди торжествующей белизны спальни.

XIII

Анжелика умирала. Стояло светлое прохладное утро, какие выпадают в конце зимы, на чистом небе весело сверкало солнце; было десять часов. Анжелика не шевелилась в своей царственной, затянутой старинной розовой тканью кровати; она была без сознания со вчерашнего дня. Лежа на спице, беспомощно вытянув на одеяле руки, словно точеные из слоновой кости, она не открывала глаз. Лицо ее, осененное золотым сиянием волос, стало еще прозрачнее. Если бы не чуть заметное дыхание, ее можно было бы счесть мертвой.

Еще накануне она почувствовала себя так плохо, что решила исповедаться и причаститься. В три часа добрый отец Корниль принес ей святые дары. А к вечеру, под ледяным дыханием смерти, ее охватила жадная потребность собороваться, получить небесное исцеление тела и души. И, прежде чем потерять сознание, она успела еле слышно, невнятно прошептать Гюбертине свою последнюю просьбу: собороваться скорей, как можно скорей, потому что потом будет уже поздно. Но надвигалась ночь, и решено было дождаться утра; предупрежденный священник должен был скоро прийти.

Все было готово, Гюберы уже убрали комнату. В окна било веселое утреннее солнце, и обнаженные белые стены сияли, как заря. Стол накрыли белой скатертью. По обеим сторонам распятия горели в принесенных из зала серебряных подсвечниках две свечи. Тут же стояли сосуд со святой водой и кропило, кувшин с водой, миска, полотенце и две белые фарфоровые тарелки: в одной из них лежала вата, в другой — пакетики из белой бумаги. В поисках цветов обегали все теплицы нижнего города, но удалось достать только розы, большие белые розы, покрывшие весь стол огромными, дрожащими, как белое кружево, букетами. И среди этой белизны лежала умирающая Анжелика, лежала, закрыв глаза, и чуть заметно дышала.

Рано утром был доктор и сказал, что она не доживет до вечера. Каждую минуту она готова была умереть, не приходя в сознание. И Гюберы ждали. Их слезы ничего не могли изменить. Они сами хотели этой смерти, они сами предпочли, чтобы дочь их умерла, но не нарушила долга, и, значит, бог хотел того же вместе с ними. Теперь уже не в их власти было вмешаться, им оставалось только покориться судьбе. Гюберы ни в чем не раскаивались, но изнывали от горя. С тех пор, как Анжелика стала угасать, они бессменно дежурили возле нее, отвергнув всякую постороннюю помощь. И в этот последний час они вдвоем были с ней; они ждали.

Фаянсовая печь жалобно гудела, словно стонала; Гюбер подошел к ней и машинально открыл дверцу. Стало тихо, розы дрожали в теплом воздухе. Гюбертина прислушивалась к звукам, доносившимся сквозь стену из собора. Удар колокола поколебал старые камни, наверное, это отец Корниль вышел из собора со святым миром. Гюбертина спустилась вниз, чтобы встретить его на пороге. Прошло несколько минут; на узкой, витой лесенке раздался шум. И, пораженный изумлением, дрожа от благоговейного ужаса и надежды, Гюбер упал на колени посреди теплой комнаты.

Вместо старого священника вошел монсиньор, сам монсеньор в кружевной епископской рясе и лиловой епитрахили; он нес серебряный сосуд с миром, освященным им самим в великий четверг. Его орлиные глаза смотрели прямо перед собой, красивое бледное лицо под густыми прядями седых волос было величаво. А за ним, как простой причетник, шел отец Корниль с распятием в руке и с требником под мышкой.

Епископ остановился в дверях и торжественно провозгласил:

— Pax huic domui.[5]

— Et omnibus habitantibus in ea[6], — тише откликнулся священник.

Епископ и отец Корниль вошли в комнату, за ними вошла дрожащая от волнения Гюбертина и встала на колени рядом с мужем. Благоговейно склонившись, сложив руки, оба молились от всего сердца.

На следующий день после свидания с Анжеликой у Фелисьена произошло жестокое объяснение с отцом. Чуть не силой он ворвался в часовню, где епископ еще молился после ночи, проведенной в мучительной борьбе с неумиравшим прошлым. Долго сдерживаемое возмущение прорвалось наконец наружу, и покорный сын, до сих пор такой почтительный и боязливый, открыто восстал против отца. Между двумя мужчинами одной крови, одинаково легко приходившими в бешенство, произошла ужасная сцена. Старик встал со своей молитвенной скамеечки, кровь бросилась ему в лицо, он молча, с высокомерным упорством слушал сына. А тот выкладывал все, что у него было на сердце, говорил, все возвышая голос, доходя почти до крика, и лицо его пылало, как у отца. Он говорил, что Анжелика больна, что она близка к смерти, рассказывал, в какое отчаяние пришел, когда увидел ее, как предложил ей бежать г-месте с ним и как она в святом и. чистом самоотречении отказалась от этого замысла. Но не равносильно ли убийству дать умереть этому покорному ребенку, соглашающемуся принять возлюбленного только из рук отца? Ведь она могла получить его, получить вместе с его именем и состоянием — и все-таки она сказала нет, она одержала победу над собой. И он любит ее, любит так, что тоже умрет без нее, он презирает себя за то, что не может вместе с нею испустить последний вздох! Не добивается ли отец их горестной гибели? О, родовое имя, деньги и роскошь, упрямая воля, что все это значит, когда можно сделать счастливыми двух людей? Вне себя от волнения Фелисьен сжимал и ломал свои дрожащие руки, требовал от отца согласия, еще умолял его, но уже начинал угрожать. Но епископ упорно молчал и решился разжать губы только для того, чтобы еще раз властно произнести: «Никогда!»

Тогда, обезумев от гнева, Фелисьен потерял всякую сдержанность. Он заговорил о матери. Это она воскресла в нем и заявляет его устами свои права на любовь. Разве отец не любил ее? Разве он радовался ее смерти? Как же может он быть таким жестоким к тем, кто любит, кто хочет жить! Пусть он окружает себя холодом религиозного самоотречения, все равно мертвая жена восстанет из гроба, будет преследовать и мучить его за то, что он мучает ее дитя. Она любила жизнь, она хочет жить вечно в детях и внуках, а он вновь убивает ее, ибо запрещает сыну жениться на своей избраннице и тем прекращает свой род. Нельзя посвящать себя церкви после того, как уже успел посвятить себя женщине. И Фелисьен бросал в лицо неподвижному, замкнувшемуся в страшном молчании отцу обвинения в убийстве и клятвопреступлении. Потом, сам испуганный своими словами, он убежал, шатаясь.

Оставшись один, монсеньор, словно пораженный кинжалом в грудь, тяжело повернулся и бессильно опустился коленями на молитвенную скамеечку. Хриплый стон вырвался из его груди. О страдания слабого сердца, непобедимая немощь плоти! Он все еще любит эту женщину, эту неизменно воскресающую покойницу, любит, как в первую брачную ночь, когда он целовал ее белые ножки; он любит и сына, как ее отражение, как оставленную ему частицу ее жизни; и эту девушку, эту отвергнутую им молоденькую работницу, он и ее любит той же любовью, какую питает к ней его сын. Хоть он и не признавался себе в этом, девушка растрогала его еще в соборе. Его очаровала ее простота, чудесный аромат юности, исходивший от нее, ее золотые волосы и нежная шея. Епископ мысленно видел ее вновь, скромную, чистосердечную, обезоруживающе покорную. И это видение, подобно угрызению совести, преследовало его, овладевая всем его существом. Вслух он мог отвергать эту девушку, но про себя знал, что она держит его сердце в своих слабых, исколотых иголкой руках. И пока Фелисьен безумно умолял его, епископу чудились позади его белокурой головы головы обеих любимых женщин: той, которую он оплакивал, и той, что умирала от любви к его сыну. И, рыдая, не зная, в чем обрести опору, истерзанный отец умолял небо дать ему силы вырвать из груди свое сердце, ибо это сердце уже не принадлежало богу.

Монсеньор молился до самого вечера. Когда он вышел из церкви, он был бледен, как смерть, измучен, но полон решимости. Он не мог согласиться, он повторял все то же ужасное слово: «Никогда!» Один бог имел право изменить его волю, и он молился, но бог молчал. Нужно покориться и терпеть.

Прошло два дня. Обезумевший от горя Фелисьен все время бродил вокруг домика Гюберов в ожидании новостей. Каждый раз, когда кто-нибудь выходил оттуда, ноги у него подкашивались от страха. И в то утро, когда Гюбертина побежала в церковь просить соборовать дочь, он узнал, что Анжелика не доживет до вечера. Отца Корниля не было в соборе, Фелисьен в поисках его обегал весь город, ибо последняя его надежда была на помощь свыше. Он нашел и привел доброго священника, но минутная надежда уже угасла, сомнение и ярость вновь овладели им. Что делать? Как заставить небо вступиться? Он бросился в епископство, опять ворвался к отцу, и его бессвязные, безумные выкрики сначала просто испугали монсеньора. Потом он понял, что Анжелика умирает, ждет соборования и что теперь один бог может ее спасти. Фелисьен прибежал только для того, чтобы излить свою муку, порвать навсегда с бездушным отцом, бросить ему в лицо обвинение в убийстве. Но монсеньор слушал его без гнева, глаза его вдруг засияли ярким светом, словно он наконец услышал долгожданный голос небес.

Он сделал сыну знак пройти вперед и последовал за ним, говоря:

— Если хочет бог, и я хочу.

Фелисьен задрожал всем телом. Отец согласился наконец, отрекся от своей воли, положился на волю провидения. Люди уже не в силах были помочь, бог вступал в свои права. И пока монсеньор в ризнице принимал миро из рук отца Корниля, слезы ослепляли Фелисьена. Он пошел за отцом и священником, но не осмелился войти в комнату и упал на колени перед открытой дверью.

— Pax huic domui.

— Et omnibus habitantibus in ea.

Монсеньор совершил в воздухе крестное знамение серебряным сосудом с миром и поставил его на белый стол между двух свечей. Затем он взял из рук священника распятие, подошел к больной и дал ей поцеловать его. Но Анжелика все еще не приходила в сознание, ее глаза были закрыты, руки неподвижно вытянуты; она была похожа на те тонкие, словно окоченевшие каменные фигуры, что высекаются на гробницах. Епископ внимательно посмотрел на нее, убедился по слабому дыханию, что она еще не умерла, и приложил распятие к ее губам. Он ждал, его лицо хранило величие священнослужителя, отпускающего грехи, никакое человеческое чувство не светилось на нем; он ждал, пока не убедился, что даже легкая дрожь не проходит по лицу девушки, по ее солнечным волосам. И все-таки Анжелика жила, и этого было достаточно для искупления.

Тогда монсеньор взял у священника чашу со святой водой и кропило; тот поднес ему открытый требник, и епископ, окропив умирающую, прочел по латыни:

— Asperges me, Domine, hyssopo, et mundabor; lavabis me, et super nivem dealbabor.[7]

Капли воды обрызгали большую кровать, и вся она освежилась, как от росы. Капли упали на щеки, на руки Анжелики и медленно, одна за другой, скатились, словно с бесчувственного мрамора. Тогда епископ повернулся к присутствующим и окропил их тоже. Стоявшие рядом на коленях, пламенно молившиеся Гюбер и Гюбертина еще ниже склонились под оросившей их небесной влагой. Епископ стал благословлять комнату; он окропил мебель, белые стены, всю эту обнаженную белизну и, проходя мимо двери, вдруг увидел за порогом коленопреклоненного, рыдающего, закрывшего лицо руками сына. Монсеньор трижды медленно поднял кропило и обрызгал Фелисьена очищающим нежным дождем капель. Святая вода проливалась повсюду, изгоняя невидимых, летающих миллиардами бесов. В эту минуту бледный луч зимнего солнца упал на кровать, и в нем замелькали тысячи пылинок, тысячи мельчайших частиц; казалось, они бесчисленной толпой спускались от угла окошка к холодным рукам умирающей, чтобы омыть их и согреть своим теплом.

Вернувшись к столу, монсеньор произнес молитву:

— Exaudi nos…[8]

Он не торопился. Смерть была здесь, в комнате, она спряталась в складках занавесей из старинной розовой ткани, но монсеньор чувствовал, что она медлит, что она подождет. И хотя бесчувственная девушка не могла ничего слышать, он заговорил с ней:

— Не мучит ли что-нибудь твою совесть? Доверь мне своя сомнения, облегчи свою душу, дочь моя.

Анжелика лежала молча. Епископ дал ей время для ответа, но не дождался его; он продолжал увещевать ее тем же громким голосом и, казалось, не замечал, что слова его не доходят до умирающей.

— Сосредоточьтесь, загляните в свою душу, просите мысленно прощения у бога. Таинство очистит вас и придаст вам новые силы. Ваши глаза станут чистыми, уши целомудренными, ноздри свежими, уста святыми, руки невинными…

И, не спуская с девушки глаз, епископ до конца сказал все, что должен был сказать, а она чуть заметно дышала, и ее сомкнутые ресницы даже не вздрагивали. Тогда он приказал:

— Прочтите символ веры.

Он подождал и сам произнес его:

— Credo in unum Deum…[9]

— Amen[10], — ответил отец Корниль.

Все время было слышно, как на площадке лестницы в бессильной надежде тяжко рыдает Фелисьен. Словно чувствуя приближение неведомых высших сил, Гюбер и Гюбертина молились в одинаково боязливых и восторженных позах. Монсеньор начал службу, и долго раздавалось только бормотание молитв. Одна за другой звучали литании, обращения к мученицам и святым, возносились звуки «Kyrie eleison»[11], призывавшие все небо на помощь страждущему человечеству.

Потом голоса вдруг упали, наступило глубокое молчание. Священник наклонил кувшин, монсеньор обмыл пальцы водой. И тогда наконец епископ взял сосуд с миром, снял с него крышку я подошел к кровати. Приближалось торжественное таинство — последнее таинство, обладавшее силой снимать все грехи, смертные и отпустимые, грехи, до сих пор не прощенные, лежавшие бременем на душе после всех принятых ранее причастий. Последнее таинство отпускало и давно забытые, старые грехи, и грехи невольные, совершенные в неведении, и грех уныния, не позволяющий твердо восстановиться в благодати божьей. Но где они, эти грехи? Уж не прилетают ли они извне вместе с этими пляшущими в солнечном луче пылинками, как бы несущими зародыши жизни к огромной царственной кровати, белой и холодной оттого, что на ней умирает девственница?

Монсеньор снова сосредоточил свой взгляд на Анжелике и убедился, что ее слабое дыхание еще не прервалось. Она лежала перед ним истаявшая, прекрасная, как ангел, уже почти бестелесная, но он сурово запрещал себе всякое человеческое чувство. Его палец не дрожал, когда он осторожно обмакнул его в миро и приступил к помазанию пяти частей тела, в которых таятся чувства, пяти окон, через которые зло проникает в душу.

И прежде всего монсеньор помазал глаза, помазал закрытые веки, — сначала правый глаз, потом левый; его большой палец легко очертил в воздухе крестное знамение.

— Per istam sanctam unctionem, et suam piissimam misericordiam, induigeat tibi Dominus quidquid per visum deliquisti.[12]

И отпустились все грехи зрения: похотливые взгляды, непристойное любопытство, суетное увлечение зрелищами, дурное чтение, слезы, пролитые по недостойному поводу. Но Анжелика не знала другой книги, кроме «Золотой легенды», другого зрелища, кроме закрывавшей ей весь мир соборной абсиды. И плакала она только тогда, когда покорность боролась в ней со страстью.

Отец Корниль взял клочок ваты, вытер ей веки и положил клочок в пакетик из белой бумаги.

Затем монсеньор помазал уши, помазал прозрачные, как перламутр, мочки, — правую, левую — и совершил крестное знамение.

— Per istam sanctam unctionem, et suam piissimam misericordiam, indulgeat tibi Dominus quidquid per auditum deliquisti.[13]

И искупились все прегрешения слуха: все дурные слова, все развращающие мелодии, злословие, клевета и богохульство, выслушанные с удовольствием непристойные речи, любовная ложь, ведущая к нарушению долга, возбуждающие плоть мирские песни, скрипки оркестров, сладострастно рыдающие под яркими люстрами. Но в своей замкнутой, монастырской жизни Анжелика не слышала даже вольной болтовни соседок, даже ругательств кучера, подгоняющего лошадей. И в ее ушах не звучало другой музыки, кроме псалмопении, раскатов органа и рокота молитв, от которых дрожал весь маленький, тесно прилепившийся к собору домик.

Отец Корниль вытер ей уши клочком ваты и положил его в другой пакетик из белой бумаги.

Моноеньор помазал ноздри — правую, левую, — они были похожи на лепестки белой розы, и его палец осенил их крестным знамением.

— Per istam sanctam unctionern, et suam piissimam misericordiam, indulgeat tibi Dominus quidquid per odoratum deliquisti.[14]

И обоняние вернулось к девственной невинности, омытое от всей грязи, не только от позорных чувственных ароматов, от соблазнов слишком сладко пахнущих цветов, от разлитых в воздухе, усыпляющих душу благоуханий, но и от грехов внутреннего обоняния, от подаваемых ближнему дурных примеров, от заразительной язвы порока. Но прямодушная, чистая Анжелика была лилией между лилиями, большой лилией, благоухание которой укрепляло слабых и давало радость сильным. Она была так скромна, так нежна, что не выносила жгучего запаха гвоздики, мускусного благоухания сирени, возбуждающего аромата гиацинтов, — между всеми цветами ей нравились только спокойно пахнущие фиалки и лесные первоцветы.

Священник вытер ее ноздри и положил клочок ваты в пакетик из белой бумаги.

Тогда монсеньор помазал ее рот, чуть приоткрывшийся слабым дыханием; он положил крестное знамение на нижнюю губу.

— Per istam sanctam unctionem, et suam piissimam misericordiam, indulgeat tibi Dominus quidquid per gustum deliquisti.[15]

И рот превратился в чашу невинности, ибо на этот раз прощались все низменные наслаждения вкуса: лакомство, чувственное смакование вина и меда, прощались все преступления языка, этого виновника всех зол, подстрекателя и соблазнителя, того, кто вызывает ссоры и войны, кто вводит в обман, произносит ложь, от которой темнеет само небо. Но лакомство никогда не было пороком Анжелики: она готова была, как Елизавета, питаться, чем попало, не разбирая вкуса. И если она жила в заблуждении, то ее обманула мечта, упование на неземные силы, стремление к невидимому — весь этот очарованный мир, укреплявший ее невинность и сделавший из нее святую.

Священник вытер ей рот и положил клочок ваты в четвертый пакетик из белой бумаги.

Наконец, монсеньор помазал руки девушки — руки, словно сделанные из слоновой кости, бессильно лежавшие на простыне; он помазал ее маленькие ладони, правую, потом левую, и очистил их от грехов знамением креста.

— Per istam sanctam unctionem, et suam piissimam misericordiam, indulgeat tibi Dominus quidquid per tactum deliquisti.[16]

И теперь, омытое от последних пятен, все тело сверкало белизною, простились все оскверняющие прикосновения, кражи, драки и убийства, а также грехи всех остальных частей тела, которых не коснулось миро, — груди, поясницы, ног, — ибо это последнее помазание отпускало и их вины; прощалось все, что горит, что ревет, как зверь, в нашем теле: наш гнев, наши желания, наши необузданные страсти, обуревающие нас вожделения, запретные наслаждения, которых жаждет наша плоть. Не Анжелика уже подавила в себе и необузданность, и гордость, и страсть; она уже одержала над собой победу и теперь умирала, сраженная борьбою, словно прирожденное зло было вложено в нее только для того, чтобы она могла во славе восторжествовать над ним. И она не знала даже, что в ней жили плотские желания, что тело ее стонало от плотской страсти, не знала, что ее ночной трепет мог быть греховным, ибо она была прикрыта щитом неведения, и душа ее была бела, бела, как снег.

Священник вытер руки, спрятал клочок ваты в пакетик из белой бумаги и сжег все пять пакетиков в печке.

Церемония была окончена. Прежде чем приступить к последней молитве, монсеньор вымыл пальцы. Ему оставалось только, обратившись к умирающей с последними увещеваниями, вложить в ее руку символическую свечу, которая изгоняла бесов и означала, что принявшая таинство стала невинна, как младенец. Но Анжелика лежала недвижно, глаза ее были закрыты, она казалась мертвой. Миро очистило ее тело, оставило свои следы у пяти окон души, но жизнь не появилась на ее лице. Мольбы и надежды были тщетны, чудо не свершилось. Гюбер и Гюбертина все еще стояли рядом на коленях; они уже не молились, а только пристально, пламенно глядели на свое дитя и, казалось, навсегда застыли в этой позе, как фигурки ожидающих воскресения из мертвых на старинных витражах. Фелисьен приполз на коленях к самой двери, он перестал рыдать и тоже смотрел, напряженно вытянув шею, возмущенный глухотой бога.

В последний раз монсеньор подошел к кровати; за ним следовал отец Корниль с зажженной свечой, которую нужно было вложить в руку умирающей. И епископ, упорно выполнявший все обряды, чтобы дать богу время для свершения чуда, прочел формулу:

— Accipe lampadem ardentem, custodi unctionem tuam, ut cum Dominus ad judicandum venerit, possis occurrere ei cum omnibus sanctis, et vivas in saecula saeculorum.[17]

— Amen, — ответил священник.

Но когда попытались разжать руку Анжелики и вложить в нее свечу, рука ее бессильно упала на грудь.

И мучительная дрожь охватила монсеньора. Долго сдерживаемое волнение вырвалось наконец наружу и разбило непреклонную жреческую суровость. Он полюбил эту девочку, он полюбил ее еще в тот день, когда она рыдала у его ног. И сейчас, смертельно-бледная, горько-прекрасная, она вызывала в нем такую жалость, что каждый раз, как он поворачивался к кровати, сердце его тайно сжималось от скорби. Монсеньор перестал сдерживаться, глаза его увлажнились, две крупные слезы скатились по щекам. Очарование умирающей победило его, он не мог вынести мысли о ее смерти.

И он вспомнил чудеса, свершенные его предками, вспомнил дарованную им силу исцелять больных и подумал, что, быть может, бог ожидает только его отцовского согласия.

Он воззвал к святой Агнесе, которой поклонялся весь его род, и, как Жеан V д\'Откэр, молившийся у изголовья чумных и целовавший их в уста, помолился и поцеловал Анжелику в губы.

— Если хочет бог, и я хочу.

И Анжелика тотчас же открыла глаза. Она очнулась от долгого забытья, и во взгляде ее не было изумления; ее теплые от поцелуя губы улыбались. Воплотилась ее мечта, свершилось то, о чем она, быть может, грезила в этом длительном сне, и она сочла совершенно естественным, что монсеньор здесь, — он пришел обручить ее со своим сыном, потому что час наконец, настал. Она сама приподнялась и села посреди своей огромной царственной кровати.

В глазах монсеньора еще горел отсвет чуда, он повторил формулу:

— Accipe lampadem ardentem…

— Amen, — ответил священник.

Анжелика твердой рукой взяла свечу и держала ее прямо перед собой. Жизнь вернулась к ней, пламя ярко горело, изгоняя духов тьмы.

Громкий крик пронесся по комнате. Фелисьен вскочил, словно подхваченный ветром чуда, и тот же ветер словно придавил Гюберов, — они стояли на коленях, глаза их были широко раскрыты, лица пылали восторгом. Им казалось, что кровать залита ярким светом, что какая-то белизна, подобная легким белым перьям, подымается в солнечных лучах, и белые стены, вся белая комната наполняются снежно-белым сиянием. Этот свет исходил от Анжелики сидевшей посреди белой кровати, как освеженная, выпрямившаяся на стебле лилия. Золотистые волосы окружали ее голову ореолом, ее фиалковые глаза дивно блестели, сияние жизни светилось в ее чистом лице. И, видя ее исцеленной, потрясенный этой неожиданной милостью неба, Фелисьен приблизился к ней и опустился на колени у кровати:

— Дорогая, вы узнаете нас, вы живы!.. Я ваш, отец согласен, само небо вступилось за нас!..

Анжелика кивнула головой и весело засмеялась.

— О, я знала, я ждала этого… Все, что я видела, должно было исполниться.

Монсеньор уже вновь обрел свое спокойное величие; он подошел к кровати, поднес распятие к губам Анжелики, и на этот раз она смиренно и набожно поцеловала его. Потом епископ широкими движениями в последний раз благословил крестным знамением всю комнату. Гюберы и отец Корниль рыдали.

Фелисьен взял Анжелику за руку. А в другой маленькой руке ярко горела свеча невинности.

XIV

Свадьба была назначена на начало марта. Но Анжелика, хоть вся сияла радостью, была еще очень слаба. В первую неделю выздоровления она спустилась в мастерскую, непременно желая закончить барельефную вышивку панно для кресла монсеньора. «Это моя последняя работа, — весело говорила она, — нельзя же в трудную минуту оставить мастерскую без работницы!» Но это усилие сломило Анжелику, и ей пришлось снова затвориться в комнате. Она была весела и улыбалась, но здоровье полностью уже не вернулось к ней: вся бледная, бестелесная, как во время соборования, она двигалась тихо, словно призрак после перехода от стола к окну, она отдыхала в задумчивости по целым часам. И свадьбу отсрочили. Было решено дождаться полного выздоровления, которое не замедлит прийти при заботливом уходе.

Ежедневно, перед закатом, Анжелику навещал Фелисьен. Гюбер и Гюбертина были тут же, и все четверо проводили вместе чудесные часы, беспрестанно строя все те же планы. Анжелика сидела в кресле, была очень жива и весела, первая заговаривала о близком будущем, о полноте их новой жизни, о путешествиях, о восстановлении замка, о предстоящем счастье. И тогда казалось, что она уже совсем вне опасности, что дружная весна, с каждым днем врывающаяся в открытые окна все более горячими потоками, вливает в нее новые силы. В тяжелую задумчивость она впадала только, когда оставалась одна и не боялась, что за ней следят. Ночью над ней проносились голоса; повсюду кругом она слышала призывы земли; да и в самой себе ей все становилось ясно — она понимала, что чудо продолжится только до осуществления мечты. Разве не была она уже мертва, разве ее тогдашнее призрачное существование не было только отсрочкой? В часы одиночества эта мысль сладостно баюкала Анжелику; мысль о смерти в момент высшего блаженства нисколько не смущала ее: она была уверена, что доживет до своего счастья. Болезнь подождет! От мысли о смерти великая радость Анжелики становилась серьезнее, и девушка безвольно, не ощущая своего тела, отдавалась ей, витая в чистых восторгах. Только слыша, как Гюбер открывает дверь, или видя, что в комнату входит Фелисьен, она выпрямлялась, притворялась здоровой и со смехом заговаривала о долгих годах семейной жизни, заглядывая далеко-далеко в будущее.

К концу марта Анжелика, казалось, стала еще веселее. Два раза, когда она оставалась одна в своей комнате, с ней случались обмороки. Однажды утром она упала около кровати как раз в ту минуту, когда Гюбер поднимался к ней с чашкой молока; чтобы он не догадался, что с ней, Анжелика, не вставая с пола, принялась шутить и сделала вид, будто ищет иголку. На следующий день она была очень весела и потребовала, чтобы свадьбу ускорили, назначили на середину апреля. Все заспорили: ведь она еще так слаба, — почему же не подождать? Куда торопиться?.. Но она была в лихорадочном возбуждении, ей хотелось сыграть свадьбу сейчас же, немедленно. Такая спешка показалась Гюбертине подозрительной: на нее словно холодом повеяло, и она, побледнев, взглянула на Анжелику. Но больная уже успокоилась: пусть сама она знала, что дни ее сочтены, в других ей надо было поддерживать иллюзию. Усилием воли она поднялась на ноги и заходила взад и вперед своей прежней упругой походкой; она была очаровательна, говорила, что от свадьбы совсем поправится, так она будет счастлива. Но, впрочем, пусть решает монсеньор. Епископ пришел в тот же вечер, и Анжелика, глядя ему прямо в глаза, ни на секунду не отрывая от них взора, объявила свое желание таким нежным и кротким голосом, что за ее словами он услышал невысказанную горячую мольбу. Монсеньор знал, и он понял. Он назначил свадьбу на середину апреля.

И вот началась великая суматоха приготовлений. Так как Анжелика еще не достигла совершеннолетия, Гюберу, хоть он и был ее официальным опекуном, пришлось просить согласия на брак у управляющего попечительством о бедных, — за ним все еще оставалась роль представителя семейного совета. Чтобы избавить Фелисьена и его невесту от всех неприятных подробностей, связанных с этим делом, его взял на себя мировой судья г-н Грансир. Но Анжелика, видя, что от нее что-то скрывают, в один прекрасный день потребовала сиротскую книжку, чтобы своими руками отдать ее жениху. Смирение ее было безгранично, она хотела, чтобы Фелисьен знал, из какого унижения он поднял ее до блеска своего легендарного рода, своего огромного богатства. Пусть он видит ее дворянские грамоты — этот административный документ, этот арестантский билет, где нет ничего, кроме даты да номера. Она еще раз перелистала книжку и без всякого смущения отдала ее Фелисьену, радуясь, что была ничем и что только он делает ее всем. Он был глубоко тронут, встал на колени и со слезами целовал ее руки, как будто это сна одарила его с небывалой щедростью, — по-царски одарила его своим сердцем.

Целых две недели приготовления к свадьбе занимали весь Бомон, перевернули вверх дном верхний и нижний город. Передавали, будто над приданым день и ночь работает двадцать мастериц. За шитьем одного только подвенечного платья сидели три женщины, а были еще миллионные свадебные подарки, потоки кружев, шелков, атласа и бархата, горы драгоценных камней, королевских алмазов. Но что особенно волновало обывателей — это щедрая милостыня. Невеста хотела подарить бедным столько же, сколько дарили ей самой, раздать им еще один миллион, чтобы он просыпался над всей округой, подобно золотому дождю; Наконец-то она смогла удовлетворить всегдашнюю свою страсть к благотворительности, удовлетворить с такой широтой, какая бывает только во сне, — чтобы из неоскудевающих рук устремился на бедняков целый поток богатства, целое наводнение благ земных! Пригвожденная к старому креслу в голой белой комнатке, она смеялась от восторга, когда отец Корниль приносил ей листы раздач. Еще, еще! Ей все казалось мало. Ей хотелось, чтобы дедушка Маскар наслаждался княжескими пирами, чтобы Шуто жили в роскошном дворце, чтобы тетушка Габэ выздоровела и помолодела от денег; а что до Ламбалезов, матери и всех трех дочерей, то их ей хотелось завалить туалетами и драгоценностями. Град червонцев сыпался на город, словно в волшебной сказке; не ограничиваясь удовлетворением повседневных нужд, он придавал жизни красоту и радость, и золото растекалось по улицам, сверкая под ярким солнцем милосердия.

Наконец в канун славного дня все было готово. Фелисьен приобрел на улице Маглуар, за зданием епископства, старинный особняк и кончал обставлять его с царственной роскошью. Там были просторные комнаты с великолепными обоями, наполненные драгоценной мебелью, гостиная, вся в старых коврах, голубой будуар нежных тонов утреннего неба и, главное, спальня, настоящее гнездышко из белого шелка и белых кружев, вся белая, легкая, летучая, как трепещущий свет. За Анжеликой хотели прислать экипаж, чтобы она поехала взглянуть на все эти чудеса, но она упорно отказывалась. Она с радостной улыбкой слушала рассказы о новом доме, но сама не давала никаких указаний, не хотела никак вмешиваться в устройство. Нет, нет, ведь все это так далеко, в том неведомом мире, которого она еще не знает!.. И раз уж люди, которые ее любят, с такой нежностью готовят ей это счастье, — она хочет войти в него, как входит в свое земное царство сказочная принцесса, явившаяся из фантастической страны. Не хотела она видеть и подарков, которые ведь тоже были в том мире: ни тонкого белья с ее инициалами под короной маркизы, ни парадных туалетов с богатой вышивкой, ни старинных драгоценностей, подобных тяжелым сокровищам собора, ни современных ювелирных игрушек, этих чудес тонкой работы, этого дождя бриллиантов чистейшей воды. Для победы мечты довольно было, чтобы все это богатство ждало Анжелику в ее доме, сверкая в близком будущем ее новой жизни. И только подвенечное платье принесли невесте в утро перед свадьбой.

В это утро Анжелика проснулась на своей широкой кровати раньше всех, и на минуту ее охватила бесконечная слабость; она испугалась, что не сможет встать на ноги. Когда она все-таки попробовала подняться, колени ее подогнулись, и невыносимая, смертная тоска охватила все ее существо, прорвавшись сквозь напускную бодрость и веселье последних недель. Но в комнату радостно вошла Гюбертина, и Анжелика сама удивилась, как ей удалось сразу встать и пойти: ее поддерживала уже не своя собственная сила, а какая-то невидимая помощь, чьи-то тайные дружеские руки несли ее. Невесту одели. Она ничего не весила, она была так легка, что даже мать удивлялась и, шутя, советовала ей не двигаться с места, чтобы не улететь. Во все время одевания маленький, чистый домик Гюберов, живший под крылом у собора, сотрясался от мощного дыхания гиганта, от поднявшейся в нем праздничной возни, от лихорадочного оживления причта и, главное, от звона колоколов, — от их неумолчного радостного рева, сотрясавшего древние камни.

Уже целый час колокола звонили над верхним городом, словно в великий праздник. Встало сияющее солнце; прозрачное апрельское утро, с его волной весенних лучей, оживленное звонким благовестом, подняло на ноги всех обывателей. Весь Бомон радовался замужеству милой вышивальщицы, приковавшей к себе все сердца. Ослепительное солнце засыпало улицы брызгами света, словно золотым дождем тех сказочных благодеяний, что струились из хрупких рук Анжелики. И под этим ликующим светом толпа людей стекалась к собору, заполняла боковые приделы и, не умещаясь в стенах, запружала Соборную площадь. Готический фасад, покрытый богатым орнаментом, возвышался над основанием суровой романской кладки, как букет каменных цветов, распустившихся всеми лепестками. Колокола неустанно гремели на всех колокольнях, и собор казался воплощением великолепия этой свадьбы, этого чудесного взлета бедной девушки. Все пламенело и устремлялось ввысь: ажурное кружево камня, лилейное цветение колонок, аркад и балюстрад, осененные балдахинами ниши со статуями святых, резные коньки в форме трилистников, разукрашенные орнаментом из крестиков и цветов, огромные розы, распускающиеся в мистическом свете оконных стекол.

В десять часов загремел орган, и Анжелика с Фелисьеном вошли в церковь, медленно продвигаясь между тесными рядами толпившихся людей к главному алтарю. Вздох умиленного восхищения пронесся над головами. Взволнованный и гордый Фелисьен был прекрасен, как белокурый бог; в строгом черном фраке он казался еще стройнее обычного. Но вид Анжелики всколыхнул все сердца, — так восхитительно прекрасна была она в своем таинственном, призрачном очаровании. На ней было белое муаровое платье, очень просто отделанное старинными мехельнскими кружевами, которые держались на нитках чистого жемчуга, окаймлявших корсаж и воланы юбки. Фата из старых английских кружев, укрепленная в волосах тройной жемчужной коронкой, покрывала ее с головы до пят. И больше на ней не было ничего — ни цветка, ни драгоценного камня, — ничего, кроме этой легкой ткани, этого зыбкого облака, овевавшего, как трепетные крылья, ее нежное лицо девственницы с витража, ее фиалковые глаза и золотистые волосы.

Два кресла кармазинного бархата ждали Фелисьена и Анжелику у алтаря; а за ними Гюбер и Гюбертина под приветственный гром органа преклонили колени на подушке, приготовленной для родных. У них только что случилась великая радость, и они все еще не могли прийти в себя, не знали, как выразить благодарность за это счастье, дополнявшее их радость за дочь. Накануне свадьбы Гюбертина пошла на кладбище; ей взгрустнулось при мысли о предстоя. щем одиночестве, о том, как опустеет их домик, когда в нем не будет любимой дочери, и она долго молилась над материнской могилой. Вдруг что-то шевельнулось у нее под сердцем, и она вся затрепетала: исполнилось наконец ее желание! Спустя долгих тридцать лет упрямая покойница простила Гюбера и Гюбертину, послала им из глубины могилы так горячо желанного, такого долгожданного ребенка. Не было ли это наградой за их милосердие, за то, что однажды, в снежный зимний день, они подобрали на паперти жалкую нищенку, ныне сочетающуюся с князем во всей пышности церковного обряда? И они стояли на коленях, не молясь, не произнося положенных слов, но тая от счастья, исходя благодарностью. А по другую сторону нефа сидел в своем епископском кресле другой родственник брачующихся — сам монсеньор, представлявший здесь бога и исполненный его величия. И в блеске священных одежд лицо его сияло возвышенной чистотой, отрешением от всех страстей земных, а позади, над его головой, два ангела держали на вышитом панно славный герб Откэров.

И вот начался торжественный обряд. В церкви было городское духовенство в полном составе: священники, желая почтить своего епископа, сошлись со всех приходов. В потоке белых стихарей, распиравшем решетки, сверкали золотые ризы певчих и выделялись красные платья детей из хора. В это утро вечный мрак боковых приделов, придавленных романскими сводами, освещался ярким апрельским солнцем, от которого витражи загорались пожаром драгоценных камней. В полутьме нефа густо роились пылающие свечи, бесчисленные, как звезды на летнем небе. В центре храма они пламенели жарким огнем верующих душ на главном алтаре — этом символе неопалимой купины; кругом они рдели в подсвечниках, паникадилах и люстрах; перед брачующимися, словно два солнца, горели два огромных канделябра с округлыми ветвями. Масса зелени превратила хоры в цветущий сад, где целыми охапками распускались белые азалии, белые камелии, белые лилии. Сквозь зелень до самой глубины абсиды сверкали золото и серебро, тускло блестели полосы шелка и бархата, вдали ослепительно сияло дарохранилище. А над всем этим блеском возвышался неф, и четыре огромных колонны поддерживали крестовый свод в трепетном пылании бесчисленных огоньков, от которых бледнел яркий свет высоких готических окон.

Анжелика хотела, чтобы ее венчал добрый отец Корниль. Видя, как он в сопровождении двух причетников выходит вперед в своем стихаре с белой звездою, она улыбнулась. Сбылась наконец ее мечта, она сочеталась наконец с богатством, красотой и мощью превыше всех надежд. Церковь пела всеми трубами органа, сияла всеми свечами, жила жизнью всей толпы верующих и духовенства. Никогда еще этот древний ковчег не сверкал таким величественным торжеством; он словно разросся, раздался в своем благолепии от великого счастья. И Анжелика улыбалась среди этой радости, — улыбалась, чуя в себе смерть и торжествуя победу. Входя в собор, она взглянула на капеллу Откэров, где спали вечным сном Лауретта и Бальбина — Счастливые покойницы, унесенные из мира в расцвете молодости и блаженства любви. В этот последний час она достигла совершенства, она победила свою страсть, очистилась, обновилась, в ней не осталось даже гордости победы, — она примирилась со своим собственным уничтожением в ликующем гимне своего друга — собора. И колени она преклонила как смиренная и покорная раба, до конца освобожденная от первородного греха и счастливая своим самоотречением.

Сойдя с амвона, отец Корниль дружеским тоном прочел поучение. Он приводил в пример брачующимся брак Иисуса Христа с церковью, говорил о будущем, о долгой жизни в лоне веры, о детях, которых надо будет воспитать христианами; и перед лицом этих надежд Анжелика опять улыбнулась, а Фелисьен, стоя бок о бок с нею, трепетал при мысли о счастье, теперь уже казавшемся ему верным. Потом начались обрядные вопросы и ответы, связывающие двух людей на всю жизнь. Анжелика произнесла «да» взволнованно, от глубины души, Фелисьен — громко и серьезно, с большой нежностью. Свершилось невозвратимое. Священник соединил правые руки брачующихся, пробормотав формулу: «Ego conjungo vos in matrimonium in nomine Patris, et Filii, et Spiritus sancti». Оставалось благословить кольцо — символ нерушимой верности и вечной связи. Этот обряд немного затянулся. Священник крестообразно двигал кропильницей в серебряной чаше над золотым кольцом. «Benedic, Domine, annulum hunc».[18] И вот он отдал это кольцо новобрачному, свидетельствуя, что церковь замыкает его сердце своею печатью, чтобы более уже не вошла в него ни одна женщина, а муж надел его на палец жене, давая ей понять, что отныне и навеки он будет для нее единственным в свете мужчиной. То было тесное и вечное соединение, — для жены знак зависимости, для мужа — постоянное напоминание о принесенной клятве, то было и обетование долгих годов общей жизни; золотой кружок сковал обоих до могилы. И пока священник, закончив последние молитвы, еще раз наставлял новобрачных, Анжелика все улыбалась своей ясной улыбкой самоотречения: она знала.

И весело загремел орган вслед уходящему с причетниками отцу Корнилю. Величественно-неподвижный монсеньор ласково взирал на юную чету орлиными глазами. Гюберы, не вставая с колен, глядели вверх, ослепленные слезами радости. Величественная музыкальная фраза органа прокатилась по собору и разрешилась градом высоких частых звуков, рассыпавшихся под сводами, подобно утренней песне жаворонка. Толпа верующих, теснившихся в нефе и приделах, дрогнула, по ней пронесся умиленный шепот. Убранная цветами, вся в огнях, церковь гремела ликованием священного обряда.

Еще два часа продолжалось торжество, — пели мессу с воскурениями. Вышел священник в белом нарамнике, а за ним церемониарий, два кадилоносца — один с кадилом, другой с сосудом для ладана, — и два сослужителя с горящими свечами в больших золотых подсвечниках. Присутствие монсеньора усложняло служение, вводило лишние поклоны, лишние целования. От нагибаний и коленопреклонений ежеминутно развевались полы стихарей. То вдруг весь капитул вставал со своих старых разукрашенных резьбой скамей, то клир, заполнявший абсиды, простирался на полу, словно повергнутый дыханием небес. Священник пел в алтаре, а когда он умолкал и садился, хор подхватывал мелодию. Сурово звучали басы, и высоко разносилось легкое, воздушное, как архангельские флейты, пение детей. Но вот раздался прекрасный, чистый голос, девичий голос, ласкающий слух, — как говорили, голос самой мадмуазель Клер де Вуанкур, которая захотела петь на этой чудесной свадьбе. Аккомпанирующий орган как будто вздохнул глубоким вздохом умиления, в его гуле слышалась ясность доброй и счастливой души. Время от времени музыка прерывалась внезапными паузами, а потом вновь гремели мощные раскаты органа, и церемониарий вел за собою сослужителей с подсвечниками, подводил кадилоносцев к священнику, а тот благословлял ладан в сосудах. И каждую минуту, сверкнув в воздухе, взлетали кадила на звенящих серебром цепях. Весь собор синел благовонным дымом: окуривали епископа, духовенство, алтарь, евангелие — всех людей и все вещи, вплоть до сгрудившейся толпы народа. На долю каждого приходилось по три взмаха кадила: один направо, один налево, один вперед.

А между тем Анжелика и Фелисьен на коленях набожно слушали мессу — это таинственное свершение брака Христова с церковью. У каждого была в руках горящая свеча, символ девственности, сохраняемой с самого крещения. После молитвы господней новобрачные в знак покорности, стыдливости и смирения слушали под фатою, как священник, стоя по правую сторону алтаря, читал положенные молитвы. В руках у них все еще пылали свечи, напоминая им, что всегда, даже в радостях благочестивого брака, надо думать о смерти. Потом все кончилось, евхаристия совершилась, и священник скрылся, сопровождаемый церемониарием, кадилоносцами и сослужителями, но прежде помолился богу за новобрачных, чтобы они видели, как дети их плодятся и множатся до третьего и четвертого колена.

И тогда возликовал весь собор. Орган заиграл триумфальный марш, сотрясая древние стены громовыми раскатами музыки. Трепетная толпа поднялась со скамей, и каждый вытягивался на цыпочках, желая видеть новобрачных; женщины становились на сиденья, и до самой глубины темных боковых часовен теснились ряды голов; все уста улыбались, все сердца бились. Бесчисленные свечи ярче запылали при этом последнем прощании, огоньки их тянулись кверху, и высокие своды мерцали под отсветами. Среди цветов и зелени, среди роскошных орнаментов и разукрашенных священных сосудов раздался последний возглас клира. И вдруг под самым органом распахнулись настежь главные врата и в темной стене открылась полоса яркого дневного света. Там, за вратами, было прозрачное апрельское утро, живое весеннее солнце, веселые белые домики Соборной площади; и там новобрачных ждала новая, еще более многочисленная толпа, ждала с еще большей нетерпеливой радостью, уже готовая разразиться жестами и криками. Пламя свечей побледнело, гром органа покрыл уличный шум.

И медленным шагом вдоль двойной изгороди прихожан Анжелика и Фелисьен направились к дверям. Торжество окончилось, Анжелика вышла из круга мечты и двигалась туда, в действительность. Залитая резким светом паперть выводила ее в неведомый мир, и Анжелика замедляла шаг, вглядываясь в полные суеты дома, в шумную толпу, во всю эту жизнь, которая приветствовала ее и провозглашала ее имя. Она была так слаба, что мужу пришлось почти нести ее, но продолжала улыбаться, — она думала о княжеском дворе, полном драгоценностей и королевских уборов, где ее ждал белый шелковый свадебный чертог. Задохнувшись, она на мгновение остановилась, но потом снова собрала силы и сделала еще несколько шагов. Взгляд ее упал на блестевшее на пальце кольцо, и она улыбнулась этим вечным узам. Вот тогда-то, на пороге церковной двери, у ряда ступеней, спускавшихся на площадь, Анжелика покачнулась. Не достигла ли она пределов счастья? Не здесь ли кончалась радость бытия? Последним усилием она приподнялась на носках и приникла к устам Фелисьена. И с этим поцелуем к ней пришла смерть.

Но конец ее был беспечальным. Монсеньор, теперь спокойный, вновь обратившись мыслью к божественному небытию, привычным жестом пастырского благословения помог ее душе разрешиться от тела. Прощенные Гюберы возвращались к реальной жизни, охваченные восторженным чувством; им казалось, что кончился сон. Весь собор, весь город справлял праздник. Громче гремел орган, во всю силу звонили колокола, и в сиянии весеннего солнца толпа приветствовала кликами любящую чету у таинственных врат небесного храма. Анжелика, счастливая, чистая, возносилась от черных романских приделов к пламенеющим готическим сводам, среди остатков позолоты и росписи, возносилась к воплощению своей мечты, к цветущему раю церковных легенд.

Фелисьен держал в руках только нежную, хрупкую оболочку — подвенечное платье из кружев и жемчугов, горсть легких, еще теплых перышек улетевшей птицы. Он давно уже чувствовал, что обладает лишь тенью. Видение, пришедшее из невидимого, вернулось в невидимое. Призрак скрылся, рассеялся обман зрения. Все — только мечта. И Анжелика исчезла на вершине своего счастья с тихим вздохом поцелуя.