Владимир Кунин
Старшина
Был март сорок четвертого, грязная снеговая слякоть и страшный завывающий рев подбитого танка «Т 34». Он вертелся на одном месте, на уцелевшей гусенице, разбрызгивая вокруг себя грязный снег и случайную смерть. Пулеметы его били неприцельно сквозь желтое пламя и черный дым горящего солярового масла.
Откинулся верхний люк, и из башни высунулся объятый пламенем человек. Он что-то кричал и вслепую палил из автомата вокруг себя. А потом — то ли потерял сознание от ожогов, то ли был настигнут пулей — выронил автомат и, как тряпичная кукла, повис смрадным дымным факелом на орудийной башне.
Под танком что-то грохнуло, взметнулся светлый язык огня, и танк прекратил свою нелепую пляску.
Вскинулись передние люки, и обожженный кряжистый человек стал поспешно вытягивать из танка третьего, еще живого, маленького и худенького. Маленький горел и плакал в голос, а кряжистый, пользуясь тем, что танк остановился задом к немцам, мгновенно вытащил худенького и скатился с ним в грязную снеговую лужу. Маленький горел и плакал, а кряжистый лихорадочно валял его в снегу, накрывал своим телом, пытаясь потушить на нем огонь, и когда сбил пламя с его комбинезона, потащил волоком в сторону от горящего танка.
Немцы не заметили их, потому что в ту секунду внутри танка стали рваться снаряды и взрывом сорвало башню вместе с орудием.
Кряжистый потащил маленького в неглубокую ложбинку, притаился и прижал его к себе. Это был парнишка лет семнадцати.
— Старшина... — всхлипнул парнишка, и его худенькое тельце затряслось от рыданий.
— Тихо, — приказал кряжистый и поволок парнишку по грязному снегу.
— Старшина!..
— Да тут я, вот он я! Чего блажишь?! — задыхаясь, проговорил кряжистый, продолжая тащить паренька в сторону от полыхающего танка.
Старшина остановился, подтянул к себе легкое мальчишеское тело и увидел, что паренек умер.
Старшина прижал его к себе, и в ушах у него прозвучал тоскливый, предсмертный мальчишеский крик: «Старшина!..»
* * *
Было лето сорок четвертого, было тепло и безветренно, и по госпитальному садику шатались легко раненные и выздоравливающие. Цеплялись к молоденьким санитаркам и сестричкам, которые деловито шмыгали из одного корпуса в другой. Сестры и санитарки полыценно огрызались, не стесняя себя в выборе выражений. Раненые запахивали мышиные халаты, подтягивали кальсончики с черными печатями госпиталя на самых видных местах, заламывали мудреные шляпы и пилотки, состряпанные из газет, и, стараясь скрыть смущение, ржали вослед языкастым девахам...
Длительное пребывание в госпиталях и больницах примиряет с нелепостью госпитальной одежды. Выцветшие от частых стирок халаты, бесформенные полосатые пижамы, кальсоны со штрипочками, тапочки без задников и почти обязательное газетное сооружение на голове спустя месяц пребывания на госпитальной койке начинают носиться с откровенной долей пижонства.
Сама собой определяется «мода», и от вынужденного больничного безделья способ завязывания кальсонных тесемок, по-особому запахнутый халат, кокетливо подшитый белоснежный подворотничок к полосатой пижаме становятся несокрушимой движущей силой, определителем характера и воли и даже вырастают в особое нравственное направление. И каким бы смешным и жалким это ни показалось со стороны, раны от этого заживают быстрее, напропалую идет флирт с младшим медперсоналом и даже ампутации переносятся менее трагично. И в этом есть прекрасная победа Духа над Плотью, столь необходимая в условиях мирных больниц и военных госпиталей, где так легко начать жалеть самого себя...
... Под самым большим деревом госпитального садика врыт в землю деревянный стол с лавками. Четверо забивают «козла». Один сидит в кресле с колесами. Ног у него нет. Зато есть прекрасные ухоженные усы. У его партнера вся голова в бинтах. Только один глаз и рот смотрят на свет божий. У третьего — рука от плеча задрана и пригипсована к сложной конструкции из проволоки. Во всех госпиталях такое сооружение называлось «самолет». Его партнер по «козлу» — широкоплечий, кряжистый, с недоброй физиономией старшина, который по весне горел в танке. Старшина играет стоя, опершись коленом о скамейку.
Все четверо были давно сыгравшейся командой, никаких специальных «доминошных» слов во время игры не употребляли, при неверном ходе не было взаимных упреков, и ожесточенная борьба велась под самый что ни на есть житейский разговор.
Собственно, в разговоре участвовали только трое. Старшина играл молча.
— Протез протезу тоже рознь, — сказал «самолет» безногому.
— Эт-то верно... — Безногий сделал ход, вытащил из кармана пижамной куртки зеркальце и расчесочку и пригладил роскошные усы.
— Американцы самодвижущийся протез сделали. Скоро нам поставлять начнут, — послышалось из забинтованной головы.
— По ленд-лизу, что ли? — спросил «самолет», глянул в свои костяшки и добавил: — Мимо...
— А хрен их знает...
— Раз положено, пускай дают...
— Как же ты с бабой со своей теперь будешь? — рассмеялся «самолет». — Во насуетишься!..
Безногий сделал еще один ход, снова вынул зеркальце, с удовольствием провел расчесочкой по усам:
— Не боись, корешок, как-нибудь пристроюсь!
«Самолет» и забинтованный совсем развеселились, а старшина криво ухмыльнулся, стукнул костяшкой по столу и хрипловатым тенорком, с оттенком презрения сказал партнерам:
— «Рыба». Считайте бабки, чижики.
— Во гад! — удивленно сказал безногий и стал испуганно проверять свои и чужие костяшки.
Со стороны госпитального корпуса раздался женский крик:
— Старшина!.. Кацуба! Старшина Кацуба!..
Кацуба нехотя повернул голову. Кричала молоденькая сестричка со списком в руках.
— Оглох, что ли?! К замполиту!
Кацуба неторопливо снял ногу со скамейки, а сестричка закричала еще громче:
— Старший лейтенант Симаков! Лейтенант Троепольский! Капитан Васин! Старший сержант Бойко! К замполиту, живенько!.. Кацуба, тебе что, особое приглашение?..
* * *
Их было человек пятнадцать, почти все одного возраста — не старше тридцати. Кто капитан, кто лейтенант, кто сержант или старшина — не разобрать. Халаты, пижамочки, замысловатые газетные треуголки. Все на своих двоих. Ни бинтов, ни костылей. Все — вылеченные. Готовые к выписке. Днем раньше, днем позже...
У майора, заместителя начальника госпиталя по политической части, белый халат внакидочку, кулаком воздух рубит для убедительности, говорит горячо, страстно, самую малость любуясь самим собой.
Все сидят, слушают. Стоят только двое — замполит у стола, Кацуба в последнем ряду прислонился к дверному косяку.
Рядом с замполитом, тоже в халате внакидку, какой-то полковник с абсолютно невоенным лицом. Все подтягивает и подтягивает сползающий халат. Видно, не привык к такой форме одежды. Не то что замполит госпиталя. Тот в халате — словно черкес в бурке. И говорит замполит выразительно и, как ему кажется, очень доходчиво:
— Прошел самый страшный час войны!.. И народ наш преодолел трагический пик напряжения всех человеческих сил в борьбе с врагом! Не за горами победа, товарищи!.. Чем и объясняется такое замечательное и гуманное решение командования снять рядовой и сержантский состав тысяча девятьсот двадцать шестого и тысяча девятьсот двадцать седьмого годов рождения с передовой ряда фронтов. Сохранить от случайной пули, от слепого осколка... Кто из них не доучился на гражданке до семи классов средней школы — направить для дальнейшего прохождения службы в строевые части тылового расположения. Кто же имеет семь классов и больше — поедут обучаться в военные школы и училища различных родов войск! Понятно, товарищи?
Сидящий в первом ряду молодой, лысый шутовски провел по своей плеши ладонью и спросил:
— Разрешите, товарищ майор? А к нам это какое отношение имеет? Мы вроде все тут не двадцать шестого, не двадцать седьмого, а постарше... — И снова погладил лысину.
Все рассмеялись.
— Да вы что, Рубцов! — искренне возмутился замполит. — Как же вы не понимаете важности такого политического мероприятия?! Вот товарищ полковник из штаба армии специально приехал...
— Позвольте мне, товарищ майор, — сказал полковник.
Он встал из-за стола, нервно поправил сползающий халат и вдруг увидел стоящего у двери Кацубу.
— Вы почему стоите? Садитесь, пожалуйста.
Кацуба выпрямился по стойке «смирно».
— Садитесь, садитесь... Там есть свободное место, товарищи?
— Он садиться не может, — лениво сказал Рубцов. — У него сложное ранение в «мускулюс глютеус».
Все беспощадно заржали.
— Куда?! — ошарашенно спросил полковник у замполита.
Замполит наклонился и тихо пояснил полковнику, куда ранен Кацуба.
— Простите, пожалуйста, — сказал полковник Кацубе, и тот снова привалился к дверному косяку. — Товарищи! Скоро война кончится...
— Как же... — протянул кто-то.
И тогда невоенный полковник сказал вдруг с яростью:
— Война скоро кончится! Полгода... Восемь месяцев. Максимум, — год! Тем, кто родился в двадцать шестом и в двадцать седьмом, сейчас семнадцать-восемнадцать лет. И их нужно беречь! Нельзя, чтобы мальчики погибали в окопах и умирали в госпиталях. Вы, прошедшие страшную школу войны, поедете в военные школы и училища в качестве командиров учебных взводов, старшинами курсантских рот, помощниками командиров батальонов по строевой... Мы снимаем с фронтов не только семнадцатилетних мальчишек, но и вас — опытных и обстрелянных взрослых людей, которые прекрасно знают, почем фунт лиха. И я не обещаю вам легкой тыловой жизни. Но сегодня воспитать их сможете только вы!.. Их очень нужно сберечь!
Полковник закашлялся и уж совсем не по-военному вынул платок из кармана и обтер лицо.
Кацуба вдруг увидел грязную снеговую лужу, обожженного мальчишку в слезах и услышал предсмертный захлебывающийся тоненький крик: «Старшина-а-а!..»
Потом, растягивая от злости слова, неожиданно для всех спросил у полковника:
— А как быть с теми? — Кацуба показал пальцем в землю. — Им тоже было по семнадцать...
Замполит испуганно посмотрел на полковника. А полковник еще раз обтер лицо платком и печально ответил Кацубе:
— А про тех помнить. Каждую секунду... — Подумал и добавил: — И всю свою жизнь.
— Виноват, — сказал Кацуба.
* * *
Через несколько дней Кацуба сошел с поезда в маленьком жарком среднеазиатском городке.
За железнодорожной станцией — базарчик и чайхана.
Кацуба снял двубортную офицерскую шинель (что за старшина военного времени, у которого нет офицерской шинели!), одернул кителек с одним лишь гвардейским знаком, поправил плоскую танкистскую фуражечку, перекинул через плечо вещмешок, подхватил фанерный чемоданчик и не спеша пошел вдоль торговых рядов, вглядываясь и внюхиваясь в неведомую ему доселе азиатскую еду.
Теперь, в форме, у Кацубы оказались очень широкие вислые плечи, был он кривоног, коренаст и казался старше своих двадцати шести лет. Шел, слегка прихрамывая, мягко ступая летними брезентовыми сапожками, и во всем его кряжистом обличье чувствовалась громадная физическая сила.
Не торопясь, он шел мимо базарных рядов, где продавцов было втрое больше, чем покупателей, и остановился только в конце базарчика, около безрукого инвалида в немыслимых остатках военной формы, который торговал папиросами «Дукат» поштучно.
Рядом с инвалидом стояла миловидная, лет двадцати пяти, женщина и пыталась продать какие-то московско-ленинградские зимние вещи.
— Почем? — спросил Кацуба у инвалида и поставил чемоданчик у ног.
— Цена стандартная. Два рубля штука, тридцатник — пачка. У кого хошь спроси...
Невысоко пролетел самолет с приглушенно работающими двигателями. Видно, собрался садиться где-то за городом.
— Почем, говоришь?
— Два рубля штука, тридцатник — пачка...
Кацуба сдвинул свою приплюснутую фуражечку на нос и почесал в затылке.
— А любую половину? — сонно спросил он.
— Это как же? — удивился инвалид.
— Пятнадцать, — сказал Кацуба.
Женщина с зимними вещами рассмеялась.
Инвалид обиделся:
— Что, чокнулся?! Себе дороже выходит!..
По рядам шли четверо курсантов авиационной школы. Хохотали, пробовали тертую редьку из ведер, толкали друг друга и пребывали в прекраснейшем увольнительном настроении.
У одного была красная нашивочка за легкое ранение, у второго — медаль «За оборону Ленинграда», у третьего — такой же гвардейский знак, как и у Кацубы, а у четвертого, кроме значка ГТО на цепочках, не было ничего.
— Покуда с военкоматов присылали, все было тихо, мирно, — сказал инвалид, следя за приближающимися курсантами. — А как вот таких сопляков с фронта поснимали да на учебу бросили, так хоть на танцплощадку не ходи...
— А ты чего, на танцплощадку ходишь? — поинтересовался Кацуба.
И женщина снова рассмеялась. И снова обиделся инвалид.
— При чем тут я?! Люди ходят. Людям тоже потанцевать охота.
Один из курсантов прошелся вдоль рядов в дурашливой лезгинке.
— Ишь, чего выкамаривают — кобели сытые... — совсем обиделся инвалид. — Девятую норму трескают. А в дни полетов — пятую... А там и сгущенка, и белый хлеб, и масло коровье...
— Да что вы!.. — поразилась женщина. — Даже сгущенка?!
— Ну так что? — спросил Кацуба. — Отдаешь дешевле? Я пачки три возьму.
И все было бы прекрасно, если бы первому курсанту не попался под ноги чемоданчик Кацубы. Он об него споткнулся и очень оскорбился этим.
— Чей «угол»? — грозно спросил он.
Кацуба посмотрел на свой опрокинутый чемодан, оглядел сонными глазами четверых и процедил сквозь зубы:
— Что в таких случаях делают приличные люди? Поднимают чемодан, ставят его на место, просят прощения и тихо топают дальше.
— А в глаз хочешь? — коротко спросил другой курсант.
— Не связывайся, — тревожно сказал инвалид Кацубе.
— Очень я не люблю, когда незнакомые люди со мной на ты разговаривают, — пожаловался Кацуба инвалиду. Снял с плеча сидор и положил на прилавок.
У курсанта с медалью уже прыгало бешенство в глазах.
— Чемоданчик на место, — негромко сказал ему Кацуба. — И без нервов, пожалуйста...
— Ах ты ж сука! — задохнулся курсант. — Это ты мне?..
И, не выдержав напряжения, бросился на Кацубу.
Кацуба недобро усмехнулся, резко и коротко ударил курсанта в солнечное сплетение. Курсант отлетел метра на три, а трое остальных мгновенно рванулись к Кацубе.
Кацуба бил точно, расчетливо, без единого лишнего движения, и восемнадцатилетние мальчишки отлетали от него, взрывая своими телами серую азиатскую базарную пыль.
Инвалид старался перелезть через прилавок, чтобы помочь Кацубе, но тот приказал:
— Сиди торгуй, не рыпайся...
Он подхватил налетевшего на него курсанта с медалью за штаны и гимнастерку и перебросил через торговый прилавок.
— Полетай немного, авиатор. Потренируйся, — сказал ему Кацуба и ногой дал пинка в зад другому, встающему с земли.
— Патруль! Да где же патруль?! — в отчаянии закричала московско-ленинградская молодая женщина. — Господи!.. Да бегите же кто-нибудь за патрулем!..
В то время «патруль» было магическим словом.
— Полундра!.. Патруль!.. — не разобравшись, в чем дело, крикнул кто-то из курсантов, и все четверо бросились врассыпную.
Но Кацуба успел прихватить одного из них — со значком ГТО. Он просто приподнял его за ремень и разорванную гимнастерку над пыльной землей и сказал ласково:
— Не прощаются... За собой не убирают... Что за воспитание! — Аккуратно опустил курсанта на ноги и приказал: — Чемоданчик на место.
Курсант поднял чемодан и поставил его у ног Кацубы.
— Спасибо. — сказал Кацуба. — До свидания.
— Ну, погоди... — прошипел курсант и побежал вслед за приятелями.
— Хорошо, — коротко согласился Кацуба и сплюнул кровью. Кто-то из мальчишек все-таки успел достать его.
— М-да-а-а... — потрясенно произнес инвалид.
— Да как же вам не стыдно?! — вдруг заплакала молодая женщина. — Они совсем еще мальчики! А вы их... Дурак здоровый...
Кацуба осторожно потрогал верхнюю губу, опять сплюнул кровью и удивленно сказал:
— Довольно шустрые мальчики...
И в первый раз посмотрел на эту женщину. И она ему очень понравилась. Он перекинул сидор через плечо и спросил инвалида:
— Так почем, ты говорил, папиросочки?
Инвалид облегченно рассмеялся и лихо махнул культей:
— А-а!.. Бери по пятнадцать!..
— О! — удовлетворенно сказал Кацуба. — Это же другой разговор!
* * *
Это была военно-авиационная школа, рожденная войной. Ни традиций, ни сладких воспоминаний «старичков» о лучших днях мирного бытия здесь не существовало.
Была далекая от фронта Средняя Азия, бескрайние просторы, которые позволяли самолетам заходить на посадку и взлетать с любого направления; почти постоянные курсы ветров и крайне малое удаление от районного центра.
Все службы авиашколы размещались в длинных деревянных одноэтажных бараках на добротных каменных фундаментах. Даже штаб школы. Но два здания были сооружены капитально. Из кирпича, в три этажа каждое, с широкими лестницами и светлыми помещениями.
Чахлая, пыльная азиатская растительность на всей территории авиашколы была буйно расцвечена врытыми в землю стендами с немеркнущими изречениями из уставов и немудрящими афоризмами, прославляющими именно тот род оружия, которому служила эта школа...
Повсюду было чистенько — фундаменты побелены известкой, на спортплощадках под турниками и брусьями — свежие опилки, проходы и проезды окаймлены белыми крашеными камешками.
По одному из таких проездов пылил «виллис» начальника школы генерал-майора Лежнева. Генерал ехал с аэродрома после тренировочных полетов. На коленях у него лежали кожаный шлемофон и планшет с картой. На гимнастерке виднелась звездочка Героя.
Отдавали честь «виллису» проходившие офицеры, пробегавшие курсанты и самый различный техсостав.
Генерал кивал головой направо и налево, внимательно разглядывая свою школу.
— В штаб? — спросил пожилой шофер в комбинезоне.
Генерал самую малость помолчал и сказал:
— В первую эскадрилью. Там Хижняк личный состав собрал. Пополнение инструктирует.
— Этому пополнению еще титьку сосать, — мрачно сказал шофер.
— А им воевать пришлось, от голода пухнуть.. — то ли согласился генерал, то ли упрекнул шофера.
У барака первой эскадрильи «виллис» затормозил.
— Поезжайте обедать.
Генерал легко выпрыгнул из машины и, помахивая шлемофоном и планшетом, подошел к бараку первой эскадрильи.
Одуревший от тоски и жары дневальный вскочил с преувеличенным рвением и уже открыл рот, чтобы завопить молодцеватое «смир-р-но!», но генерал приложил палец к губам. Дневальный испуганно посмотрел на генерала и шепотом доложил:
— Товарищ генерал-майор... дневальный по эскадрилье курсант Тараскин...
Генерал махнул рукой и прошел в барак. Встал за косяком настежь открытой двери и закурил. Дневальный с откровенной завистью втянул носом дым генеральского «Казбека».
По обе стороны в казарме стояли сдвоенные ряды двухъярусных железных коек. Посредине, в широком проходе, выстроилась вся учебная эскадрилья — немногим более ста человек. Перед строем стояли шесть офицеров и Кацуба.
В этом царстве покорителей воздуха и завоевателей пятого океана Кацуба, в своей приплюснутой фуражечке с черным околышем и неуместно черных погонах с танковыми эмблемками, казался случайно заблудившимся, нелепым, невесть откуда взявшимся существом.
Курсанты на него поглядывали насмешливо, офицеры — с чувством неловкости, и только командир эскадрильи, молодой и щеголеватый капитан Хижняк, ничего такого не замечал и говорил:
— ... Кто прибыл к нам из различных воинских частей, а кто, может, успел и понюхать пороху — попрошу забыть всяческую фронтовую вольницу и тому подобные отклонения от строжайшей воинской дисциплины. А также тем, кто призван военкоматами. Кончилась ваша мирная гражданская жизнь! Тут нету мамы и папы, дяди и тети. Тут армия! И чтобы никаких таких различий — дескать, я фронтовик, а ты, дескать, салага — быть не должно!.. Все вы теперь курсанты военно-авиационной школы — будущие авиаторы, летчики! Представители самого современного и самого грозного рода оружия!
При последней фразе командира эскадрильи Кацуба скривил губы.
— А самое главное, — продолжал Хижняк, — вы обязаны помнить, что, пока в спокойных и далеких от войны условиях вы будете служить и учиться летать, там, на фронтах, насмерть дерутся ваши старшие братья, отцы и товарищи!.. И погибают за то, чтобы вы могли...
— А мы не просили, чтобы нас снимали с передовой! — вдруг прервал Хижняка чей-то голос из строя.
Кацуба повел своими маленькими сонными глазками и увидел, что выкрикнул это знакомый ему по привокзальному базарчику курсант с медалью «За оборону Ленинграда». Под глазом у курсанта красовался замечательный фингал.
— Молчать! — крикнул Хижняк. — Два шага вперед!
Курсант вышел из строя.
— Фамилия?
— Рядовой Никольский.
— Курсант Никольский, — поправил его Хижняк. — И прекратить разговорчики! Встать в строй!
Подобие улыбки тронуло лицо Кацубы. Он увидел второго знакомца, со вспухшей губой... Потом третьего... И наконец, четвертого, со значком ГТО. Кацуба удовлетворенно крякнул и стал слушать капитана.
— Эскадрилья делится на четыре звена... Командирами звеньев будут летчики-инструктора, которые после прохождения вами теоретического курса в УЛО, учебно-летном отделе, будут учить вас летать.
И Хижняк показал на двух младших лейтенантов, лейтенанта и старшего лейтенанта.
— Ну и я — командир эскадрильи... Это, так сказать, летно-подъемный состав. Теперь состав наземный: помощник командира отряда по строевой — майор Кулюгов. Он бывший пехотинец и знает свое дело туго. Уставы, строевая подготовка, несение нарядов и караульной службы...
Маленький, толстенький майор Кулюгов заискивающе улыбнулся курсантскому строю.
— Ну и, наконец, старшина эскадрильи! — торжественно провозгласил капитан Хижняк и четким рубленым жестом указал на Кацубу.
— Кто самый главный человек в армии? Кто ближе всех стоит к рядовому и сержантскому составу? — театрально возвысив голос, спросил комэск. — Старшина! — И поощрительно похлопал Кацубу по вислому плечу. — Ничего, что его погоны пока еще не соответствуют... Это дело поправимое! Старшина Кацуба тоже прибыл к нам с фронта. И он, как никто, должен вам стать отцом родным! Все через старшину!..
Кацуба холодно смотрел на отлупленных им четверых курсантов. Курсанты ненавидяще разглядывали Кацубу.
— За все отвечает старшина! — с пафосом продолжал Хижняк. — За внешний вид курсанта-авиатора, за дисциплину, за поведение в столовой, в казарме, в увольнении... Заправка коек, утренняя зарядка, вечерняя поверка... Это все старшина, старшина и старшина! — Хижняк улыбнулся Кацубе и спросил его бодро, как свой своего: — Ты меня хорошо понял, старшина?
И тогда Кацуба медленно и раздельно произнес:
— Я те-бя очень хорошо понял, ка-пи-тан.
Это было всеобщим потрясением. Поражены были все — и курсанты, и летно-подъемные лейтенанты, и наземный майор Кулюгов.
Совершенно ошеломлены были за дверью и генерал с дневальным.
Но больше всех растерялся командир эскадрильи капитан Хижняк.
— Товарищ старшина! Вы что, с ума сошли?!
— Никак нет, това-рищ ка-пи-тан, — отчеканил Кацуба. — Я вас действительно очень хорошо понял.
Дневальный, курсант Тараскин, с ужасом смотрел на генерала. Сейчас генерал ворвется в казарму... и всех бросит в железные тиски военного трибунала!..
Но генерал испугал Тараскина еще больше, когда сказал с тихим злорадством:
— Ну теперь я за вас спокоен!.. Этот старшина даст вам под хвост! — Он легонько стукнул дневального по затылку, нахлобучил ему пилотку на нос и грозно добавил: — Неси службу как следует!
Рассмеялся, перекинул шлемофон и планшет с картой через плечо и, насвистывая, вышел из барака.
* * *
— Раз-два! Раз-два! Выше ножку! Держи равнение!.. Раз-два! — кричал Кацуба. — Правое плечо вперед! Марш! Левый фланг — почти на месте, правый — шире шаг!.. Прямо! Выше ножку!..
Господи Боже мой! Ну зачем авиаторам строевой плац? Ну на кой черт это «выше ножку!»? Скорей бы начать летать!
Скорей бы кончились эти мучения... Эту морду квадратную, этого дракона железобетонного, старшину этого, Кацубу распроклятого, хоть реже бы видели!..
— Шире шаг! Держать равнение!..
Если есть Бог на свете — покарай старшину Кацубу!
— Левое плечо вперед! Шире шаг!..
В километре за бараками садятся и взлетают один за другим самолеты... Ревут на взлете двигатели. Приятно урчат на посадке. Хоть бы один из них свалился на Кацубу.
— Эскадрилья-а-а-а, стой! Пять минут на перекур! Разойтись...
... Делают же, черт подери, самолеты, танки, пулеметы скорострельные — по тысяче восемьсот выстрелов в минуту!.. Ну неужели трудно сделать машину, которая бы чистила картошку! Почему эти полторы тонны картошки нужно чистить руками?!
Да еще ночью! Да еще Кацуба торчит за спиной! Чтоб ему ни дна ни покрышки!
— Что же вы полкартошечки-то срезаете, товарищ курсант? Это же все-таки Средняя Азия... Здесь картошечка не растет. Ее вам сюда за три тысячи верст возят!..
— В гробу я эту картошку видел! Что я, нанялся?!
— В гробу, товарищ Никольский, вам вообще ни хрена не нужно будет. А вот с утра весь личный состав школы есть захочет. Так что садитесь, не вскакивайте, ножичком не размахивайте. Здесь не баррикады, и вы не Гаврош... Показываю еще раз: в левую руку берете картошечку, а в правую — ножичек. И аккуратненько...
* * *
... В столовой от него тоже спасу нет! Все старшины как старшины — сидят за своим столом, трескают кашу с мясом, а Кацуба (чтоб он сдох!) стоит и свою эскадрилью глазами сверлит. Кусок в глотку не лезет...
Стол — отделение, стол — отделение... На столах делят хлеб. Делят как положено: один отвернулся, другой тычет пальцем в пайку, орет:
— Кому?
— Селезневу, — говорит отвернувшийся.
— Кому?
— Прохоренко...
Все честь по чести. Никто не обижается.
— Кому?
— Отставить! — Кацуба, кто ж еще?! — Это еще что за жмурки? — А голос такой противный — хуже некуда.
— Чтобы по справедливости, товарищ старшина.
— Хорошенькая «справедливость»! Сами себе не доверяете. Еще раз увижу — два часа строевой...
* * *
— Курсант Чеботарь, подъем!
Кацуба стоит у верхней койки Чеботаря с часами в руке и засекает время. Это уже после отбоя-то! Бедный Чеботарь в одних трусах неуклюже спрыгивает с койки и лихорадочно начинает одеваться. Все у него валится из рук, пряжка ремня на боку, две пуговицы отлетели, ширинка не застегнута...
— Неплохо, — говорит Кацуба, глядя на часы. — Курсант Чеботарь, отбой! — И снова засекает время.
Чеботарь поспешно начинает раздеваться и складывать обмундирование. Гимнастерку — так, бриджи — так, портянки обернуть вокруг голенищ... И под одеяло!
— Курсант Чеботарь, подъем!
И все с самого начала.
Мокрый от напряжения, с искаженным от бессильной ярости лицом, одетый Чеботарь вытягивается перед Кацубой.
— Отбой!
Мгновенно раздевшись, измученный Чеботарь буквально вспархивает в свою койку. Ненавистью к Кацубе горят его глаза из-под одеяла.
— Прекрасно, — говорит Кацуба и прячет часы. — Вы способный человек, товарищ Чеботарь. Неплохо потренировались, верно? И не нужно слов благодарности. Я же знаю, они у вас в сердце. А я только выполняю свой долг. Так что благодарить меня не за что. Вы теперь поняли, как нужно ложиться после команды «отбой»? Спите спокойно. И пусть вам приснится что-нибудь вкусное...
Ну, прямо инквизитор какой-то! Чеботарь ему это запомнит!
* * *
Кацуба живет в каптерке, среди стеллажей с чистым нательным бельем, сапогами, шинелями, гимнастерками. Стол, стул и обычная курсантская железная койка. Висят танкистский китель Кацубы с гвардейским значком и фуражечка с черным околышем. Чистенько, как в девичьей светелке.
За столом сидит Кацуба в нижней рубашке, в галифе и тапочках на босу ногу. Заполняет какие-то ведомости, чертит график, составляет служебную записку в строевой отдел...
Услышал, как кто-то вошел в предбанник эскадрильи, и посмотрел на часы. Первый час ночи. Слышно, как дневальный залопотал:
— Товарищ капитан! За время вашего отсутствия...
— Ладно тебе... Тихо, тихо. Старшина спит?
— Никак нет, товарищ капитан. Только что выходили...
Раздался стук в дверь.
— Да, да, — сказал Кацуба. — Не заперто.
Вошел командир эскадрильи капитан Хижняк. Усталый, в стареньком стираном комбинезоне, с шлемофоном на поясе и планшетом через плечо.
— Не спите, старшина?
— Никак нет, товарищ капитан. Проходите, пожалуйста.
Кацуба подал капитану стул, а для себя вытащил из-под стола патронный ящик.
— Я после ночных полетов — как лимон выжатый... — виновато сказал капитан. — До дома не доскрестись.
— Хотите чаю?
— Чаю? — переспросил капитан. — Чаю — это хорошо... Послушайте, старшина, а у вас чего-нибудь другого, покрепче, не найдется?
Доставая со стеллажа чайник, Кацуба на секунду замер. Пауза была почти невесомой, он тут же повернулся к капитану и легко, не разыгрывая сожаления, сказал:
— Никак нет, товарищ капитан. Не держу. Чаю хотите?
Хижняк вздохнул. Ему не столько хотелось выпить, как просто так, по-человечески, посидеть со старшиной, пожаловаться ему на что-нибудь, в ответ услышать такую же жалобу и убедиться, что Кацуба подвержен тем же человеческим слабостям, каким подвержен и он, Хижняк. А еще Хижняк хотел послушать о фронте. Сам он до сих пор не воевал, и чувство вины не покидало его ни на секунду...
— Да нет, спасибо, — отказался Хижняк от чая. — Вот покурю и пойду...
И тогда Кацуба пожалел капитана и положил на стол пачку «Дуката».
— Попробуйте.
Хижняк закурил, с удовольствием затянулся и сказал:
— Да, в нашем ПФС таким не разживешься.
— Инвалид один на толкучке торгует.
— Дерет, наверное, три шкуры...
— Ничего, терпимо. На что мне еще тратить?
Капитан посмотрел на висящий танкистский китель и фуражку с черным околышем.
— Храните?
— Нехай висит до своего часа.
Никак не получался у капитана Хижняка откровенный разговор!
— Вы знаете, Кацуба, я уже давно хотел вам посоветовать...
— Слушаю вас, товарищ капитан.
— Вы бы с курсантами того... полегче, что ли... А то вы их больно круто взяли... А? Все-таки это, как говорится, авиация. Тут своя специфика в отношениях... Не как в других родах войск.
— Но авиация-то военная?
— Конечно, военная, — излишне торопливо подтвердил Хижняк. — Но вот они скоро у нас летать начнут, а тут... Чего скрывать? Полеты начнутся — каждый день своей жизнью рисковать будут. Это на таком-то удалении от фронта! А потом вы на них поглядите — они же дети совсем еще... Дети, старшина...
* * *
... И тогда Кацуба вдруг снова увидел грязную снеговую лужу, обожженного окровавленного мальчишку в слезах — своего башенного стрелка, и услышал его предсмертный захлебывающийся тоненький крик: «Старшина-а-а!»
* * *
— У вас есть ко мне какие-нибудь конкретные претензии, товарищ капитан? — холодно спросил Кацуба.
— Да нет, что вы! Я просто так, вообще... — Хижняк загасил папиросу и встал.
Встал и Кацуба. Натянул сапоги, надел гимнастерку и подпоясался ремнем.
Вдвоем они вышли в предбанник. Вскочил дневальный. И в это же время, не замечая ни старшину, ни капитана, совершенно сонный курсант, шатаясь, с полузакрытыми глазами, вышел из казармы. Маленький, худенький, в длинных синих трусах, пилотке и сапогах на босу ногу, курсант являл собою жалкое зрелище.
— Товарищ курсант! Вернитесь, — приказал ему Кацуба.
Ничего не соображавший курсант остановился, откровенно переминаясь с ноги на ногу.
Кацуба подвел курсанта к большому зеркалу.