Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Так как никто из собравшихся французского языка не знал, то бельгийца выслушали, ни разу не перебив, с максимальным вниманием. Когда бельгиец сел, пьяный поляк убежденно сказал:

— Правильно... Он абсолютно прав! Никаких нам ваших колхозов не нужно!..

— Кто же тебе колхоз-то предлагает? — улыбнулся старшина. — И что ты, чудак, про колхозы знаешь?

— Вы распашете, а потом и землю отберете, — со злобным упрямством стоял на своем пьяный крестьянин.

Молчавший до сей поры молотобоец наконец не выдержал:

— Кто у тебя отберет твою землю?! Кто?! Что ты болтаешь?!

Этот неожиданный взрыв очень испугал пьяного. Он заплакал и запричитал тоненьким голосом:

— Вам хорошо... Вас в армии кормят, одевают... А мы — все своими крестьянскими руками... Каждый грошик считаешь. В костел пойти не в чем. Раньше как люди жили?.. А теперь?.. Разве это окорок? Разве хлеб такой должен быть? Что это за сыр? Это же есть нельзя!..

Бельгиец увидел слезы, разволновался, погладил пьяного по плечу. Молотобоец оттолкнул бельгийца, схватил пьяного за воротник и сунул ему в нос кусок окорока. И закричал яростно:

— Ты хочешь, чтобы я тебя пожалел, курва?! Тебе этого окорока мало?! Мало?! Я прошел всю Смоленщину, всю Белоруссию... Города разрушены! Деревни — одни головешки да трубы от печей! Тебе этот хлеб не нравится?! Сыр есть не можешь? Не вкусно тебе, да? А там у людей — кошки живой не сыщешь! Дети от голода пухнут, старики умирают! Так что лучше тебе с твоими жалобами заткнуться, сволочь!.. Ты нам, сукин сын, позавидовал?! Что нас в армии кормят и одевают?! А то, что нас в армии убивают, ты забыл? Забыл, гад! А я помню... Я всех мертвых от Рязани до Гданьска помню!.. Они тебя же освобождать шли!..

Он отбросил пьяного в сторону, и тот покатился по полу. Бельгиец был совсем подавлен.

— Так... Перерыв на обед, значит, у нас кончился, — спокойно проговорил старшина Михаил Михайлович и церемонно поклонился экипажу бронетранспортера: — Извините, дорогие гости. Заезжайте.

Он обнял за плечи растерянного и испуганного специалиста по тракторам Сержа Ришара и сказал ему ласково:

— Значит, ты, Сережа, теперь геен нах трактор. Понял? Ферштейн, говорю?

Как ни странно, бельгиец понял старшину и безропотно пошел к трактору. Михаил Михайлович проводил его взглядом, подождал, пока не уйдут бронетранспортерщики, равнодушно скользнул глазами по валявшемуся на полу крестьянину и сказал молотобойцу:

— А ты, Тадеуш, бери кувалдочку...

Польский солдат, который ремонтировал борону за верстаком, вытер рот концом чистого полотенца, вторым концом прикрыл еду на верстаке и примирительно сказал старшине:

— Давай, Михал, покачаю воздух. Я свое закончил.

— Качай, — согласился старшина.

Солдат встал к горну и стал подавать в поддувало воздух. Взметнулись искры к вытяжному козырьку. Старшина пошуровал в горне и с усилием вытащил оттуда тяжелый раскаленный лемех. Он снова светился изнутри красновато-желтым светом. Окалина стала почти прозрачной, в цвет металла. Темно-коричневыми окраинами она была похожа на привядшие концы лепестков красной гвоздики.

Михаил Михайлович перехватил лемех поудобнее клещами, положил его на наковальню и зазвенел по наковальне «ручником»...

После обеда Андрушкевич вызвал к себе Станишевского и Зайцева. К этому времени в комендатуру пришло несколько донесений, — и настораживающих, и радостных. Настораживало сообщение о вырезанной семье хозяев богатого фольварка по фамилии Циглер. При расследовании в огромном подвале фольварка были обнаружены следы недавнего пребывания там большой, в несколько десятков человек, группы немцев, один из которых был явно тяжело ранен. Трупы хозяев, к сожалению, поторопились похоронить. На их могиле была найдена огромная мертвая собака. По состоянию крови, пропитавшей пол в доме, определили, что убийство было совершено вчера, примерно в первой половине дня. Следовательно, группа немцев далеко уйти не могла. На блокирование группы выделены две роты. Одна рота польского KBW — корпуса беспеченьства войсковего, вторая — советские автоматчики давнего призыва, имеющие опыт в операциях такого рода.

Из радующих донесений было сообщение о том, что все медицинско-санитарные посты выдвинулись к местам работ. Каждое подразделение выделило своих санинструкторов и санитарок, а для «пахотного участка номер три» советский медсанбат сформировал головную бригаду первой помощи из очень квалифицированных специалистов-медиков в составе майора медицинской службы, старшего хирурга Васильевой Е.С., операционной сестры, военфельдшера, младшего лейтенанта Бойко З.И., старшины Невинного С.А., старшего сержанта Таджиева Т., рядового Кошечкина В. и четырех санитаров из числа временно прикомандированных представителей союзных войск, освобожденных из немецкого лагеря для военнопленных. О наличии в бригаде чешской девушки Лизы в донесении не было сказано ни слова.

Второе радостное известие живописало выделение командиром кавполка майором Нестеренко Н.В. лошадей для «производства конной тяги во время пахотных работ». Завершалось донесение небольшим сообщением настораживающего порядка: командир кавполка майор Нестеренко Н.В. самолично выехал к месту пахоты на своем автомобиле.

Андрушкевич решил вместе с комендантами проехать по всем точкам уже организованных служб, проверить правильность расстановки сил, четкость выполнения указаний оперативного штаба, выяснить недочеты.

Хитрый Зайцев уцепился за сообщение о шатучей немецкой группировке и снова предложил совершить эту инспекционную поездку на бронеавтомобиле. Он лелеял мысль о подобном помпезном выезде с первой минуты получения бронеавтомобиля. Он даже пытался запугать Станишевского тем, что зампотех дивизии подполковник Хачикян Артур Арташесович попросту отберет броневичок у комендатуры, если не увидит ни одного целевого выезда на нем. А сейчас как раз тот случай, когда... Пока Зайцев разглагольствовал о необходимости обязательно ехать только на броневике, Станишевский молчал, иронично разглядывая его, и всем своим видом давал понять Зайцеву, что истинные причины его петушиного желания покататься на Б-64 лежат как на ладони. Ироничное молчание Станишевского сильно раздражало Зайцева. Он громоздил одну причину на другую, и каждая из них превосходила по нелепости предыдущую. Наконец Зайцев совсем заврался, и Станишевский не выдержал. Он понял, что Валерка «закусил удила» и его необходимо остановить. И сказал уже серьезно, без тени иронии:

— Ты прости меня, Валера, но выезд на броневике я считаю чисто политической ошибкой. Мы едем проверять ход самых мирных работ в этой войне, небывалых в ее четырехлетней истории. А ты предлагаешь приехать на бронированном автомобиле с пулеметом к людям, которые отложили оружие, чтобы пахать землю. Мало того, что ты сам из него ничего не увидишь, какое это впечатление произведет на них? Это, как бы тебе сказать... аморально.

Зайцев огорчился, разозлился и засопел. Но Станишевский решил его добить. Он точно знал, как это сделать, и поэтому спросил Зайцева:

— А может быть, ты действительно боишься этой немецкой группировки? Война кончается, дожить всем хочется. Тут я тебя мог бы понять...

У Зайцева от обиды чуть слезы не брызнули из глаз, он тотчас прыгнул за руль «виллиса» и высказал свое отношение к немецкой группе такими непотребными, непереводимыми, неслыханными выражениями, что даже невозмутимый Санчо Панса, каким-то образом уже оказавшийся со своим автоматом на заднем сиденье, впервые с интересом посмотрел на него.

Станишевский тут же пожалел, что нанес Зайцеву такой сильный удар, потому что бесстрашнее Валерки он не встречал ни одного человека на этой войне.

— Прости меня, старый, — искренне проговорил Анджей. — Я что-то не то ляпнул...

От замка выехали двумя машинами — Андрушкевич со своим водителем на штабном «хорхе» и Станишевский с Зайцевым и Санчо Пансой на «виллисе». В ногах у подполковника Юзефа Андрушкевича лежали два автомата с запасными рожками и дисками: его собственный немецкий «шмайсер» и советский ППШ водителя «хорха».

Поначалу объехали вновь организованные службы. Побывали на центральном складе семенного фонда, которым управлял юный младший лейтенант с дипломом сельскохозяйственного техникума. Теперь в его подчинении были не новобранцы, а несколько старых польских и русских солдат. Сюда, в эти два громадных амбара брошенного юнкерского хозяйства, рядом с городком, свозилось все зерно из окрестных хуторов, сортировалось и по указаниям солтысов рассылалось на пахотные участки, закрепленные за тем или иным подразделением. Увидев начальство, младший лейтенант засуетился и срывающимся от волнения звонким голосом доложил о ходе работ «на вверенном ему участке».

Затем, чтобы польстить Зайцеву и хоть частично загладить свою вину, Станишевский повез Андрушкевича осматривать большую кузницу, найденную Валеркой на скрещении трех сельских дорог.

Худенький пожилой старшина в очках встретил их спокойно, без суеты.

Анджей очень надеялся на то, что после посещения ремонтной бригады Андрушкевич захочет посмотреть, как медслужба организовала посты первой помощи в полевых условиях. На двенадцати пахотных участках, расположенных у городка на пять-семь километров в направлении к северо-востоку, одиннадцать постов медслужбы интересовали Анджея Станишевского с чисто служебной точки зрения. Но на двенадцатом посту — головном — была Катя. И он не мог дождаться, когда подполковник наконец проявит интерес к медицине.

Однако у Юзефа Андрушкевича были несколько иные планы. Он твердо помнил, что проверка постов медслужбы стояла в списке необходимых дел этой поездки, но неясное движение души заставляло его поехать сначала на тот пригорок, на котором, по донесениям, находился командир советского кавалерийского полка майор Нестеренко. «Может быть, не стоило жаловаться Сергееву на Нестеренко? — думал Андрушкевич. — Может быть, имело смысл самому поговорить с ним?» И от сознания того, что по его навету Нестеренко сейчас находится не в лучшем состоянии, Андрушкевичу захотелось увидеть его и как можно скорее замолить свой грех...

По огромному полю десятки лошадей тянули десятки плугов самых разных конструкций и видов. Нежаркое солнце с утра подсушило верхний слой земли, и от копыт лошадей в воздух невысоко поднималась серая редкая пыль. Косые ножи плугов врезались в землю, вспарывали ее, безостановочно шли вперед, оставляя за собой темную борозду. С одной стороны борозды полукруглым валиком лежала поднятая земля. Внутри, на глубине плужного лемеха, земля еще была сырой, и теперь, вывернутая на свет Божий, она начинала парить под весенним солнцем. Оседала пыль от лошадиных копыт, а из борозды тянулись прозрачные струи влажного тепла нижнего, глубинного слоя. И в этих невидимых потоках, уходящих в небо, к солнцу, всё принимало неясные, размытые, таинственно подрагивающие очертания.

Было тепло. Редкие облака лениво ползли по синему небу, светило желтое предапрельское солнце. Солдаты, превратившиеся в крестьян, на сытых и женственно грациозных кавалерийских конях поднимали весеннюю землю.

Над полем, на пригорке, стоял зелено-голубой нелепый трофейный автомобиль-амфибия с открытым верхом. За рулем сидел сам Нестеренко — тридцатилетний кругленький человек с кирпичной физиономией и пышными ухоженными рыжими усами.

«Хорх» Андрушкевича и «виллис» Станишевского и Зайцева стояли рядом с плоской ребристой амфибией. Андрушкевич сидел на широком понтонном капоте автомобиля Нестеренко, спиной к нему, смотрел в поле, откуда слышался храп лошадей, где перекликались по-русски и по-польски, где кто-то заливисто хохотал, кто-то хрипло, срывающимся голосом горланил старую польскую песню.

— Нестеренко, Нестеренко... — укоризненно приговаривал Андрушкевич, не оборачиваясь, не отрывая глаз от поля. — Ты посмотри, красота какая. Ты только взгляни, какое зрелище! Да погляди ты, Нестеренко!

— Нет, — упрямо говорил Нестеренко в спину Андрушкевичу и тупо разглядывал пол в кабине своей амфибии. — Я на такое смотреть не могу и не желаю.

За его водительским сиденьем лежали роскошное кавалерийское седло и очень красивая шашка. Ножны шашки были украшены замысловатым ажурным орнаментом из тонкой золотисто-красной листовой меди работы присяжного полкового умельца с художественными наклонностями.

Станишевский и Зайцев тонко почувствовали сбой в отношениях больших начальников и деликатно стояли в сторонке. Водитель Андрушкевича и Санчо Панса из своих машин не вылезали.

— Да ты посмотри, Нестеренко! — счастливо смеялся замполит. — Ты только глянь! Клянусь, тебе понравится!..

Этого Нестеренко не вынес. Он вскочил во весь свой небольшой рост, трагически протянул к полю толстые короткие руки и закричал плачущим голосом:

— Да куда смотреть-то?! Как вы из боевых скакунов тягловое быдло сделали? Это, что ли, мне должно нравиться? Это?! — И снова рухнул в водительское кресло амфибии.

Андрушкевич спрыгнул с капота, подошел к Нестеренко и обнял его за плечи.

— Не сердись, Нестеренко. Не кричи. Что с твоими конями сделается?

И так как Нестеренко ничего не ответил, Андрушкевич заговорил с ним, как с маленьким неразумным ребенком, не осознающим своего счастья, — терпеливо и нежно, в сказочно-былинной распевной манере:

— Нас с тобой, может, к осени и в живых не будет, а здесь хлеб вырастет... И спросят потом люди: «А чем же вы пахали тогда? Где же вы лошадей достали?» А другие люди им ответят: «Был такой замечательный человек — командир кавалерийского полка Красной Армии майор Нестеренко Николай Владимирович. Расседлал он свой полк, запряг боевых коней в плуги и сеялки и спас этим десятки тысяч людей от послевоенного голода...» Вот что про тебя скажут люди, Нестеренко. А ты ругаешься, кричишь...

— Я не кричу, — тихо сказал Нестеренко. — Я плачу. Я, можно сказать, рыдаю.

Андрушкевич незаметно подмигнул Станишевскому и Зайцеву, совсем навис над Нестеренко и вполголоса, как свой — своему, чуть ли не интимно, сказал:

— Коля, давай будем честными... Ну что такое сегодня кавалерия? Анахронизм, Коля...

— Да ты что?! — оскорбленно взвился Нестеренко. — Да я своего коня ни на что не променяю!

Андрушкевич отодвинулся от него, похлопал трофейную амфибию по плоскому капоту, пощупал седло и сказал насмешливо:

— Вижу, вижу.

— Я коня для боя берегу! — завопил Нестеренко. — Для атаки!..

— Ну ладно тебе верещать, — жестко проговорил Андрушкевич и даже брезгливо поморщился. — Посмотри в поле, дундук несчастный. Действительно же красота!

Нестеренко понял, что приятельские шутки кончились. Он медленно вылез из машины и окинул взглядом большое пространство земли, на котором работали солдаты-крестьяне двух армий. Казалось, что война уже окончилась, но пахари, идущие за плугами в нижних белых армейских рубахах, просто позабыли снять автоматы и карабины со своих мокрых и натруженных спин.

— Конечно, здорово... — расслабленно согласился Нестеренко. — Только коней жалко, Юзек.

Он помолчал немного, потом вгляделся в дальний конец поля, что-то узрел там и вдруг заорал своей страшной кавалерийской глоткой на всю округу:

— Ты что ее лупишь, чертова кукла?! Ты как с животным обращаешься! Мать твою за ногу! Вот я тебя сейчас самого взнуздаю и в плуг запрягу! Брось кнут сейчас же!.. Бездарность!!!

Во второй половине дня в городке все слегка поуспокоилось — меньше стало народа на улицах, меньше стало машин. Обе дивизии, расположенные в городе и за его пределами, почти целиком были на полях. Оставались только штабы, два батальона охраны — польский и советский, Особый отдел, комендатура, корреспондентский пункт бюллетеня Первой армии Войска Польского «Балтийский», срочно переименованного в «Сев», рота связи и различные службы обеспечения: медсанбат, пекарни, службы обозно-вещевого и продовольственно-фуражного снабжения и несколько мелких подразделений, отданных гражданским властям города в помощь для восстановительных работ на электростанции, телеграфе и в костеле. К обеду с ближайших полевых участков после разминирования вернулись расквартированные в городе саперы.

По улицам шатались освобожденные из плена союзники, не пожелавшие принять участия в пахоте, медленно и достойно прохаживались польско-советские патрули, усиленные нарядами гражданской милиции. Время от времени проезжал с деловитым треском мотоциклист-связник или, постреливая прогоревшим глушителем, солидно проплывал в закамуфлированной обшарпанной «эмке» штабной порученец.

Местные жители, по всей вероятности, рассосались по своим домам — вернулись к будничным делам, прерванным вчерашней мгновенной сменой власти и бурным потоком впечатлений, и от этого сегодня их казалось значительно меньше, чем вчера. Те же, кому все-таки приходилось выходить из дома на улицу, бегать в открывшиеся лавочки, кто просто не мог не потолкаться на «черном рынке» у лагеря военнопленных, были скованны, излишне предупредительны, словно несли груз вины за свой польский язык с жестким немецким акцентом. Над приветливыми улыбками — настороженные глаза, а в них ожидание неотвратимой, пугающей неизвестности: «Не послушались, нарушили приказ германских властей о всеобщей эвакуации, а теперь что будет? Вот уже земли стали распахивать без межей, без границ... И дети куда-то запропастились! Лазают черт знает где, дома на цепи не удержишь...»

— Яцек! Вандечку!.. Бартусь!.. Мартинек!.. Холера, а не дети!

А Яцек с Вандечкой, Бартусем и Мартинеком только что раздобыли в войсковой пекарне огромный каравай теплого пшеничного хлеба и, сытые и счастливые, с еще набитыми ртами и уже взбухшими животами, как щенки, роются у зеленовато-замшелых стен костела — выискивают яркие цветные осколки из вышибленных костельных витражей. Роются и поглядывают на пожилого русского солдата, уже давно стоящего у входа в костел. За спиной у него автомат и плоский, обвисший, почти пустой мешок. Он, как странник, опирается на длинную двухметровую палку с тонким металлическим щупом на конце. В левой руке — свеча. Держит он ее двумя заскорузлыми пальцами, чтобы не растопить воск в ладонях.

Стоит солдат-странник, оглядывается несмело и все не может никак решиться войти в костел. Вообще-то, конечно, ему нужен был бы не костел... Но время такое, да и не дома, можно сказать. Выбирать не приходится. Жаль только, костел без крыши.

У городского костела действительно не было крыши. Как это произошло — никто не мог сказать ничего вразумительного. Наступление было стремительным, город был взят почти бескровно: ни уличных боев, ни орудийного огня прямой наводкой вдоль улиц — ничего такого не было. То ли прилетел шальной снаряд, то ли, пока в городе были немцы, «илы» с воздуха не разобрались, что к чему, и шуранули по нему залпом «эресов» — реактивных снарядов. Может, просто не выдержали трухлявые, изъеденные древесным жучком стропила и перекрытия семнадцатого века. И рухнули от сильного сотрясения. Прошла над костелом парочка эскадрилий штурмовиков — восемнадцать штук по тысяче триста семьдесят лошадиных сил в каждом двигателе, и никакой снаряд не нужен. Особенно если в резонанс попадет — и так все прекрасно рухнет. Таким грохотом можно весь костел развалить до фундамента. Хорошо, что стены не посыпались, алтарь почти не покалечен, людей не поубивало...

Это уже думает капеллан дивизии майор Бжезиньский. Он вернулся с разминирования и приехал сюда проверить, как подготовили костел к завтрашнему пасхальному молебну. С утра здесь работал взвод молодых польских пехотинцев. Они вытаскивали из костела остатки крыши, ржавые оконные переплеты, обломки черных квадратных брусьев деревянных перекрытий, кирпичи, скамейки, превращенные в крошево. Они чистили и мыли каменные плиты пола, чинили алтарь. Сейчас он отпустил их на запоздалый обед. Хорошо бы завтра дождя не было...

Старого русского сапера он увидел, когда выходил из брамы костела. Увидел, как тот, испугавшись его офицерской формы, спрятал свечу в отворот шинели.

— Что тебе нужно здесь? — спросил Бжезиньский.

Дети перестали возиться в куче мусора, прислушались к звучанию незнакомого языка.

— Да так, товарищ майор... Просто так, поглядеть.

— Это правда?

Солдат промолчал.

— Что-нибудь случилось?

Солдат посмотрел в сторону, глухо ответил:

— Паренек у нас один подорвался на разминировании...

— Я слышал. Чего хочешь ты?

— Да знаю, что не положено... — с отчаянием прошептал солдат. — Однако хороший паренек был, молоденький...

— Я тебя спрашиваю: чего хочешь ты?

Солдат посмотрел на майора, опустил голову:

— Заупокойную бы ему прочитать, свечечку поставить...

— Как звали? — спросил капеллан, снова открывая браму костела.

— Семенов Алексей... второго саперного... Одиннадцатого ордена Красного Знамени...

— Пойдем, — коротко сказал капеллан и пошел вперед.

Солдат поспешно сдернул с головы шапку и побежал за ним.

Между высоких сырых стен под открытым весенним небом шли по трехсотлетним каменным плитам костела военный ксендз майор Якуб Бжезиньский, бывший командир минометной роты Первой польской дивизии имени Тадеуша Костюшко, и старый русский сапер Красной Армии. Бжезиньский уже на ходу стал снимать портупею и шинель. Солдат не знал, нужно ли ему тоже снимать шинель, и замешкался.

Когда кто-нибудь из разгулявшихся приятелей бестактно спрашивал майора Бжезиньского, действительно ли он верит в Бога, Куба поднимал на него свои тяжелые глаза, и тот уже никогда не рисковал повторить свой вопрос. Два месяца тому назад его спросил об этом самый близкий друг — Юзеф Андрушкевич. Они зарывались в промерзшую ледяную землю, вжимались в нее из последних сил, старались найти хоть малейшую защиту от смерти. Январская земля под ними тряслась и звенела. Разрывы ложились так часто, что они не могли поднять головы. Каждый разрыв должен был оказаться для них последним. И тогда Андрушкевич подполз к нему вплотную и почти серьезно спросил, верит ли он в Бога. И Бжезиньский ответил, что он сопровождает уходящую из мира идею и в этом, как ему кажется, его долг. И Андрушкевич попросил у него прощения.

Куба дошел до алтаря и положил шинель и портупею на оградительную панель. Солдат решил шинель не снимать. Гимнастерка грязная, потная, колодка на медали «За отвагу» такая засаленная — смотреть стыдно...

— Положи щуп... — тихо сказал майор солдату.

Аккуратно, чтобы не брякнуть в храме, солдат положил щуп на плиты перед алтарем. Майор потер усталое лицо ладонями, затем размял руки, вздохнул и спросил:

— Ничего, если по-польски? Я по-русски не умею.

— Бог один, товарищ майор. За одно дело воюем.

— Зажги свечу, сын мой, — совсем тихо проговорил капеллан. — Стань сюда. Преклони колени...

* * *

Герберт Квидде нашел место стоянки. Судя по тревожной обстановке, а Квидде чувствовал ее кожей, стоянка должна была быть недолгой. Не больше пяти-шести часов. Он выбрал небольшую, густо поросшую лесом возвышенность, в центре которой с незапамятных времен образовалась естественная маленькая ложбинка. Здесь и остановилась группа на отдых. С одной стороны возвышенности протекала фиолетовая, с серым отливом, узенькая речушка с капризным изменчивым течением, другая сторона спускалась к молодому перелеску. Сразу за перелеском начиналась неширокая полоса пахотной земли, ограниченная хорошо укатанной проселочной дорогой.

Расчет был прост: если следы пребывания группы в фольварке Циглеров или в лесном бункере уже обнаружены, группу, по всем логическим соображениям, будут разыскивать в низко расположенных лощинах или в глубине лесного массива. Вряд ли кому-нибудь в первый же момент придет в голову искать ее на возвышенности. А это грандиозный выигрыш во времени. Кроме всего, высотка давала неоценимые преимущества постоянного визуального контроля обстановки и первого выстрела.

После утомительного перехода Отто фон Мальдера так укачало в носилках, что теперь он забылся тяжелым больным сном. Квидде устроил генерала с максимальными удобствами, выставил с трех сторон предупредительные посты по два человека, а сам вместе с лейтенантом Эбертом и вторым абверовцем-верзилой вышел на недалекую рекогносцировку.

Сейчас они лежали метрах в полутораста от ложбинки, где схоронилась группа со спящим генералом. Квидде не отрывался от бинокля, верзила — от оптического прицела снайперской винтовки. Эберт нервно посматривал на часы и не понимал, почему Квидде забыл, что сегодня предстоит встреча с Аксманом — единственный шанс получить медикаменты для генерала. Тогда чего стоят все хлопоты Квидде вокруг этого полуразложившегося, смердящего генеральского тела? Тогда какого черта нужно таскать за собой этот гниющий, хрипящий полутруп? Зачем напрасно изматывать людей и оттягивать попытку прорыва и выхода из окружения?..

Но Квидде ничего не забывал. Его можно было упрекнуть в чем угодно, только не в забывчивости. Тем более когда речь шла об Отто фон Мальдере — самом близком ему человеке. Отношение Квидде к фон Мальдеру уже давно было лишено первоначальной юношеской влюбленности. Четко определить свои чувства к фон Мальдеру сейчас уже составляло бы непосильную задачу для самого Герберта Квидде. Это была устоявшаяся, в определенном смысле болезненная смесь сыновней почтительности, исступленной женской нежности и горделивого счастья сопричастности к делам и жизни этого человека.

Эберта же он задерживал по двум причинам: во-первых, для того, чтобы на обратном пути из городка тому не пришлось бы разыскивать неизвестное ему место привала, а во-вторых, этот лейтенантишка должен был бы знать сам: на подобные встречи необходимо приходить или раньше, или немного позже назначенного часа. Особенно если имеешь дело с поляком, работающим у русских...

Сильные линзы цейсовского полевого бинокля почти вплотную приблизили мир к глазам Герберта Квидде. Он видел, как небольшой колесный трактор волочил за собой широкозахватную, в несколько звеньев, борону — разрыхлял вспаханную землю. Чуть сзади, вытянувшись почти во всю ширину пахотного участка, в одиночку и попарно лошади волокли небольшие «конные» бороны.

Еще Квидде видел, как за боронами шли солдаты с самодельными холщовыми мешками, перекинутыми через шею и левое плечо. Из этих мешков они разбрасывали зерно в только что взрыхленную землю. Цепь за цепью, словно в штыковую атаку, шли сеятели. Равномерно и методично повторялся взмах правой руки. Светлым исчезающим веером летело зерно, и так же равномерно, в такт взмаху, на солдатских спинах подпрыгивало оружие.

Лучше всего были видны три санитарные палатки у самого края поля. Хорошо были различимы «додж», санитарный «газик» с красным крестом на фургоне, полевая кухня, а рядом, на импровизированном открытом очаге из немецкой орудийной станины, огромный котел. Но тут внимание Квидде целиком переключилось на примчавшийся со стороны дороги бронетранспортер. Он привез мешки с зерном, и какие-то люди в непонятной форме бросились разгружать его, складывать мешки у самого края вспаханной полосы.

— Бронетранспортер!.. Бронетранспортер!.. — прошептал Квидде.

Все, что было видно сквозь бинокль, было видно и через оптический прицел снайперской винтовки. Как только бронетранспортер выключил двигатель, в поле замолчал и трактор. Тут же стали слышны голоса: обрывки русских фраз, по-польски понукали лошадей, звучали какие-то команды. Тракторист спрыгнул на землю, подхватил пустое ведро, болтавшееся сзади трактора, и, размахивая им, помчался к водителю бронетранспортера. И вдруг сквозь русско-польскую разноголосицу потрясенный Квидде услышал, как бегущий с ведром тракторист в грязном комбинезоне жалобно кричал на чистейшем французском языке:

— Вася! Дружище! Спаситель мой!.. Дай еще одно ведро солярки! Последнее, клянусь тебе! У меня бак почти сухой! Дай, Вася!..

Герберт слишком хорошо с детства знал французский язык, чтобы ошибиться. Но он не мог поверить своим ушам. Он стал лихорадочно шарить биноклем по лицам работающих внизу, в поле, болтающихся у санитарных палаток, таскающих мешки с зерном и наконец увидел несколько человек в характерной английской и американской военной форме. Затем во французской... Союзники перекликались, смеялись, переругивались. Мало того, около палаток кто-то закричал по-итальянски. Так вот что это была за форма — не русская и не польская!..

Квидде все понял. Его красивое лицо исказилось до неузнаваемости, покрылось мелкими каплями пота, нервными красными пятнами.

— Идиоты!.. — с ненавистью прошептал он. — Ах как они об этом когда-нибудь пожалеют! Как они пожалеют...

Ему стоило большого труда взять себя в руки. Но, как с ним бывало и раньше, весь его нервный всплеск немедленно преобразовался в сгусток волевой энергии, которая в самые напряженные моменты заставляла его принимать точные, расчетливые решения в неожиданно создавшейся обстановке.

— Здесь пройдем, — одними губами сказал он. — Здесь самое слабое звено. Они говорят на слишком разных языках. Вооружены только поляки и русские. Прорыв начнем с наступлением темноты, чтобы ночью перейти фронт...

Со стороны речки, совсем близко от них, на своей скрипучей телеге с бочкой проехал Вовка Кошечкин. Из бочки выплескивалась вода. Вовка сидел мягкий, расслабленный, в одной нижней нательной рубахе. На плечи была накинута шинель. Рядом с Вовкой сидела Лиза, мурлыкала что-то себе под нос и пришивала к Вовкиной гимнастерке свежий беленький подворотничок. Вовка всеми силами старался скрыть радостное смущение и грозно, «по-мужичьи», прикрикивал на ни в чем не повинную лошадь.

Ствол снайперского карабина дрогнул и плавно поплыл за телегой, удерживая в перекрестии прицела Вовкин затылок. Но Квидде заметил это и неслышно прижал карабин к земле. Он отрицательно покачал головой и поднес палец к губам. И Вовка с Лизой безмятежно проехали мимо.

Скрип телеги затих уже полминуты тому назад, а Квидде все еще молчал. Наконец он посмотрел на часы и тихо проговорил:

— А теперь отправляйтесь к Аксману. Надеюсь, что вы не обманулись в нем. Хотя черт их знает, этих бывших славян... Вас, Эберт, будет подстраховывать ваш же коллега. — Квидде улыбнулся верзиле и отобрал у него винтовку с оптическим прицелом. — Думаю, там эта игрушка тебе не понадобится... Давайте назначим контрольное время. Вам хватит четырех часов\"?

Настороженный тем, что его будет сопровождать «коллега», Эберт пытался понять, чем это вызвано, и не сразу ответил Квидде.

— Эберт, внимательней. Я вас спрашиваю: вам хватит четырех часов?

Эберт тоже посмотрел на часы, прикинул расстояние до городка и обратно, приплюсовал время на возможные затруднения с розыском Дмоховского, прикинул еще минут тридцать на непредвиденные осложнения и убедился в том, что Квидде просчитал весь их маршрут заранее, с учетом всего того, о чем думал сейчас Эберт.

— Так точно. Четыре часа должно быть достаточно.

— Прелестно... Значит, мы вас ждем ровно четыре часа. Плюс десять минут. Постарайтесь пригнать любую большую машину. Самое лучшее, если это будет транспортер. И пожалуйста, помните, что от вас сейчас зависит очень многое... — В голосе Квидде послышались искренние человеческие нотки. — В первую очередь — жизнь господина генерала. Если медикаменты будут у нас в руках, мы сумеем блокировать гангренозный процесс... Может быть, нам удастся его спасти. Потому что все остальное — уже дело техники и нашего профессионализма. Так ведь говорят в вашей службе?

Квидде подумал, что видит Эберта в последний раз и если все у этих двух кретинов сойдет удачно, то медикаменты принесет один верзила. С ним тоже не будет хлопот. Круг надо сужать. Лишние люди — всегда обуза в подобных ситуациях. После прорыва, по элементарной статистике наступательных боев такого характера, обычно остается не более пятнадцати — двадцати процентов личного состава. То есть человек восемь — десять... Превосходно! Этого вполне достаточно, чтобы ночью перейти линию фронта. «Чем меньше подразделение — тем легче в нем служить», — вспомнил Квидде старую армейскую поговорку. Ах, если бы удалось достать бронетранспортер!..

— Мне почему-то кажется, что как только лекарства окажутся в наших руках, судьба генерала будет решена. Не так ли, Дитрих? — ласково сказал Квидде Эберту.

«Судя по тому, что ты, педик, назвал меня впервые по имени, мою судьбу ты уже решил, грязная сволочь. Вот зачем ты посылаешь со мной этого дурака! Ну ничего... Если сегодня абверу и суждено потерять одного сотрудника, то это буду не я. А там посмотрим... Придет время — я и до тебя доберусь».

— Конечно, Герберт. Вы абсолютно правы, Герберт.

Эберт с наслаждением дважды назвал Квидде по имени, зная, что тот не выносит по отношению к себе никакого амикошонства. Как и все люди, несущие в себе тайные пороки, Квидде больше всего заботился о внешнем сохранении чести, достоинства и респектабельности. Он удивленно поднял брови, вонзил ледяные глаза в лейтенанта Эберта и увидел молодое, простоватое лицо с честным выражением внимания и готовности выполнять любое приказание старшего по званию. Квидде понял, что явно недооценил этого холодного убийцу, этого юного паршивца из абвера.

Он заставил себя улыбнуться и мягко сказал:

— Удачи вам.

На секунду он даже пожалел верзилу. Тот все-таки был прекрасным снайпером! Впрочем, какая разница? Значит, вернется один Эберт. Если вернется...

— Я желаю вам только удачи, — повторил Квидде.

К участку, где раскинул свои шатры пункт первой помощи медсанбата, Станишевский, Зайцев и Андрушкевич подъехали в тот момент, когда стихийный футбольный матч, в котором участвовали человек сорок, был в самом разгаре.

Десять минут тому назад был объявлен перерыв на обед, но с пловом Тулкун слегка запаздывал — рис еще был немного жестковат. Тулкун нервничал и умолял всех подождать «сапсем немного... сапсем-сапсем немного!». Только поэтому на поле возник футбол. Отменять перерыв, снова браться за работу, чтобы прервать ее через четверть часа, не было сил. И тогда над клочком жесткой, невспаханной земли у палаток медсанбата в воздух взвился обычный детский красно-синий мяч с желтыми полосами и прозвучал торжествующий вопль Майкла Форбса, который произнес одно-единственное магическое слово, мгновенно объединившее представителей России, Польши, Америки, Италии, Англии, Франции и Бельгии в одну команду.

— Футбол!!! — заорал на все поле Форбс.

И свершилось чудо: только что лежавшие без сил на мешках с зерном, просто на голой земле, в изнеможении сидевшие на том месте, где их застал перерыв, все бросились на этот, к счастью, непропаханный клочок земли, на который с неба возвращался красно-синий детский мячик с желтыми полосками посредине.

— Футбол!!!

Карабинами, составленными в пирамиды, обозначили «ворота», и места голкиперов заняли с одной стороны Луиджи Кристальди, а с другой — конечно же (чтобы не бегать по полю), медсанбатовский ленивый шофер Мишка.

Моментально образовались «зрители» — пожилые солдаты, Зинка, Лиза, Васильева, Невинный. Они уже кричали, «болели», спорили и даже повизгивали.

Прежде чем броситься в гущу футбольной битвы, механик-водитель бронетранспортера поставил на капот своей машины маленький изящный трофейный патефон с одной пластинкой, и теперь над русско-польско-англо-итальянско-французской разноязыкой мешаниной, несшейся с поля, звучала еще и знойная испанская песня Роситы Сираны!

Не соблюдались никакие правила. Не было никаких команд «противников». В футбол играли без каких-либо национальных различий и деления на «наших» и «ваших».

— Вот это да! — в восторге закричал Андрушкевич и тут же стал стягивать с себя шинель. — Откуда мяч достали?

— Союзники приволокли! — крикнула ему Зинка.

— Зиночка! Любовь моя!.. Ты ли это?!

— Кто же, кроме меня, товарищ подполковник?

— Так похорошела, что не узнать!

Подлетел запоздавший штабной «хорх». Оттуда выскочил Санчо Панса. Андрушкевич бросил своему водителю на руки шинель, ремень с пистолетом, шапку и помчался на поле с криком:

— Станишевский, ты свободен! Зайцев, за мной! Давай сюда!.. Сейчас мы им покажем!!!

На ходу сбрасывая шинель, Валерка, как таран, врезался в игру, перехватил мяч у Сержа Ришара и понесся к воротам Луиджи Кристальди. За ним с гиканьем и улюлюканьем бросилась вся ватага. По краю поля в одной нижней рубахе бежал Вовка Кошечкин и кричал умоляющим голосом:

— Сюда! Товарищ-старший лейтенант, мне!.. Вот он я!..

Зайцев оценил выгодную ситуацию, в которой находился не обремененный преследованием Вовка, и ловко отпасовал ему мяч. Вовка получил пас, увернулся от Джеффа Келли и перекинул мяч Андрушкевичу. Замполит принял мяч головой, сбросил его себе на ногу под удар и немедленно был сбит толстым и стремительным Майклом Форбсом. Но молоденький польский подпоручик без труда отобрал мяч у Форбса, рванулся было вперед и в ту же секунду был погребен вместе с мячом под грудой навалившихся на него тел.

В воротах, как истинный голкипер, метался Луиджи Кристальди. Из-под кучи-малы с трудом выбрался Рене Жоли. Прихрамывая и смущенно улыбаясь, он поковылял к Тулкуну Таджиеву, который лупил шумовкой по огромному закопченному казану и отчаянно кричал:

— Через пять минут плов подаю! Через пять минут плов подаю! Плов ждать не может! И так — зиры нет, барбариса нет!.. Плов горячий кушать нужно! Барашек совсем свежий! Руки мойте! Мойте скорее руки!

С капота бронетранспортера в весенне-польское небо летели страстные, жгучие испанские слова любви Роситы Сираны. На всех языках вопили несколько десятков зрителей и сорок футболистов. Чуть не плакал Тулкун у своего казана.

Он посылал проклятия Майклу Форбсу, который устроил этот дурацкий футбол в то время, когда настоящий узбекский плов может перестояться и превратиться в слипшуюся рисовую кашу с мясом! И он такого позора не вынесет!.. Он мужчина, а среднеазиатскому мужчине легче умереть, чем кормить людей рисовой кашей! И если футбол сейчас же не кончится, он вот этой шумовкой морду набьет Форбсу! И пусть его лучше потом трибунал судит, но свой плов он никому не даст испортить!..

Спустя две минуты замполит польской дивизии уже ничем не отличался от остальных игроков. Он был мокр, грязен, нижняя пуговица форменного мундира была выдрана с мясом и безвозвратно утеряна. Андрушкевич неутомимо вламывался в любую игровую комбинацию, большей частью выходил из нее победителем и отпасовывал мяч Вовке Кошечкину, разгадав в нем незаурядного партнера. Вовка лихо обводил и своих, и союзников и точно бил по воротам Луиджи.

Не очень красиво, но бесстрашно Кристальди распластывался в отчаянном и безуспешном броске, шмякался на землю, трагически воздевал руки к небу и призывал в свидетели всех игроков и зрителей, истошно кричал:

— Офсайт!.. Офсайт!..

— Не было офсайта! Не было! Браво, Кошечкин!.. Браво! Форвертс, Вовик!.. Тшимайсь, котку![14] — вскакивала со своего места и, путая все языки, кричала разъяренная и влюбленная Лиза.

В санитарном «газике», отгороженные от мирской суеты и шума, за маленьким столиком, под фотографией Сталина, сидели Санчо Панса и Степан Невинный. На столе была разостлана чистая белая тряпочка. На тряпочке — несколько ломтиков хлеба и большой кусок копченого окорока. Десантным ножом с деревянной ручкой они по очереди деликатно отрезали по тоненькой дольке окорока, так же деликатно и осторожно — ибо каждый из них был для другого иностранцем, а это обязывало их к вполне определенной форме изысканных отношений — по очереди отхлебывали по небольшому глотку местного пива, отщипывали по кусочку хлеба, неторопливо закусывали окороком и степенно вели разговор. Каждый на своем языке.

— Я, пока с этими союзниками палатки ставил, думал, килограмм двадцать потеряю. Никто по-русски не понимает, все орут... Ужас! — жаловался Невинный. — Твое здоровье!

— А ничего страшного, — успокаивал себя Санчо Панса. — Это даже лучше, что я сейчас не шофер. Будь здоров!

В большой двухмачтовой палатке-перевязочной на белом клеенчатом топчане сидел Анджей Станишевский. Перед ним стояла Катя, гладила его по голове, что-то шептала ему, а он обнимал ее, прижимался лицом к ее телу, и в щеку ему врезался угол коробки «Казбека», лежащей в кармане ее халата. Но вот Катины руки соскользнули ему на лицо, стали ощупывать его рот, глаза, подбородок, а он, обезумев от счастья, ловил губами ее пальцы, зарывался лицом в ее ладони. Плечами, грудью, коленями он ощущал теплоту ее тела. На его лице мелко подрагивали кончики ее пальцев, и он вдруг поверил в то, что от счастья можно заплакать...

Васильева подняла руками голову Анджея, всмотрелась в его лицо и строго сказала:

— Слушай, Станишевский, черт бы тебя побрал, ты знаешь, если бы ты сейчас не приехал — я бы к вечеру уже умерла. Это я тебе как доктор говорю. Оказывается, я совершенно не могу без тебя жить... Пожалуйста, пока это зависит от тебя, сделай так, чтобы у нас не было таких длинных перерывов. Иначе мне несдобровать. Я не могу не видеть тебя так долго. Я дура, я ненормальная, я больна тобой сейчас, понимаешь?.. Может быть, это пройдет, может быть, как-то стабилизируется... Я не знаю, что может быть. У меня такого еще не было. Но пока судьба не растащила нас по разным углам, пожалуйста, сделай так, чтобы я могла тебя еще видеть. Потому что иначе мне просто не выдержать. Побереги меня пока немножко, Ендрусь...

Трепетала от ветра тонкая брезентовая стенка палатки. Бушевали за матерчатой стенкой футбольные страсти. Уже в который раз в любовном экстазе начинала заново рыдать по-испански Росита Сирана. Возмущенно кричал Тулкун Таджиев, заканчивая каждую русскую фразу сильным узбекским выражением, которого, к счастью, никто не понимал. И вторил Тулкуну по-французски раздраженный голос Рене Жоли.

Станишевский встал, прижал Васильеву к себе, зашептал ей на ухо:

— Катенька... Катенька! Милая моя, родная... Как я люблю тебя, солнышко... Я сегодня все время занимался тем, что брался не за свое дело. Я участвовал в том, в чем ничего не понимаю. Но у меня все получалось! Я клянусь тебе — все! Спроси Валерку... И это потому, что у меня есть ты. Мне казалось, что я делаю это для тебя. Иногда я чувствовал, что схожу с ума. С кем-то разговариваю — слышу твой голос, куда-то приезжаю — ты там... Ты была повсюду со мной... Так ведь не должно быть, правда? Это же, наверное, даже вредно, да? Вот такие галлюцинации. Мне кто-то что-то говорит, а я вижу тебя... Твое лицо на подушке. Кошмар!.. Хоть в холодную воду бросайся. Так, наверное, можно остаться кретином на всю жизнь...

— Мальчик мой, Андрюшенька, любимый. Останься таким подольше! Умоляю тебя! Это единственная форма кретинизма, с которой я бы смирилась. Господи, счастье-то какое! Да здравствуют кретины!

— Ну нет... У меня уже начинается, — с огорчением констатировал Станишевский. — Как увидел тебя — все из головы выскочило. Мы с Валеркой уже послали машину за тяжелоранеными. Хачикян звонил, у него все машины в разгоне на дальних участках. А у нас нашлась. Как ты и приказывала — крытый «студебекер». Они сегодня же попадут в стационар.

— Спасибо, дружочек мой. Я, правда, думала, что машина будет только завтра...

— Появилась возможность сделать это сегодня. А что будет завтра — науке не известно. Ты не хотела бы сама присутствовать при отправке раненых в тыл?

— Нет. Это ни к чему. Там есть Игорь Цветков. Он в курсе всех дел, и у него там очень опытные ребята.

— Может быть, тебе все-таки уехать с нами? Мы сейчас возвращаемся в город. Поедем, Катюша?

— Нет, Андрюшенька. Там хозяйство налажено, а здесь... Да и мало ли что! Не дай Бог, конечно.

— Вот именно, — сказал Станишевский. — Я не хотел тебя пугать, но здесь неподалеку скрывается немецкая группировка человек сорок — шестьдесят. Обнаружены места их бывших стоянок. Они могут пойти на прорыв. Мы, конечно, к вечеру передвинем сюда поближе роту охраны, но я подумал...

— Тем более, — прервала его Васильева. — А ты хочешь меня увезти! Не бойся за меня, малыш. Мы с тобой постараемся выжить другим способом. Не волнуйся, мой мальчик, мой родной, любимый, единственный...

Она коротко всхлипнула и стала целовать Анджея, бормоча уже что-то совершенно бессвязное.

С футбольного поля раздался чей-то торжествующий вопль, и в палатку-перевязочную влетел красно-синий с желтыми полосками мяч. Опрокинулся шаткий самодельный столик, с нежным звоном разбилось что-то стеклянное, но Васильева еще сильнее прижала к себе Станишевского.

Тут же за мячом в палатку ворвался мокрый и взъерошенный Вовка Кошечкин. Он увидел прижавшихся друг к другу Васильеву и Станишевского и обмер. Васильева скосила на него глаза, с сожалением оторвалась от губ Анджея и, не отпуская его от себя, с обреченным вздохом сказала Вовке:

— Ты, как всегда, вовремя, Кошечкин. Я скоро совсем перестану тебя стесняться — уже привыкать начала. Ну что ты стоишь столбом? Не видишь, я занята. Бери свой мячик и катись отсюда. Ты меня, Кошечкин, скоро с ума сведешь...

Несмотря на панику, поднятую Таджиевым, плов оказался очень вкусным. Рис получился рассыпчатым, нежным, острым, с чудесным желтым отливом. Для того чтобы создать такой сказочный цвет, Тулкун пожертвовал из своих тайных запасов остатки шафрана и настоящего узбекского красного перца. Баранина оказалась мягкой, пахучей; она таяла во рту и даже при ощущении полной сонливой сытости вызывала непреодолимое желание съесть еще хоть один самый маленький кусочек. Протомившиеся в плове головки чеснока придавали рису и мясу одуряющий аромат. Тулкун пальцами вытаскивал чеснок из готового плова, разнимал головки на дольки и обучал всех высасывать из долек удивительную душистую пасту, не напоминавшую чеснок ни вкусом, ни запахом.

Тулкун принимал поздравления с гордой сдержанностью художника, знающего себе цену. Но чтобы не показаться нескромным, он сознательно принижал достоинства своего произведения и почти каждому объяснял:

— Слушай, зиры — нет... Травка такая у нас в горах растет. Барбариса... Барбарис знаешь? Барбариса — нет... Гороха «нут» — нету. Специальный горох, с ночи замачивать надо. Где сало курдючное, масло хлопковое? Нету! Слушай, какой плов может быть?.. А чай зеленый? Где ты у них найдешь зеленый чай? Можно, конечно, и черный чай — рис воду любит, но зеленый — из пиалы, с конфет-подушечка — ой-бояй!.. Лучше всего!

Рядом с ним сидел лейтенант Жоли и, восторженно причмокивая, доскребал плов из котелка:

— Фантастик! Формидабль! Семанифик!.. Тре бьен! [15] Карашо...

Перерыв на отдых, футбол и плов уже закончились, и в поле снова шла нескончаемая тяжелая крестьянская работа. Только что уехали Зайцев, Станишевский и Андрушкевич. Васильева прилегла в палатке-перевязочной. Третьим рейсом примчался бронетранспортер — привез последнюю партию зерна, а заодно и ремонтную бригаду: Михаила Михайловича — старшину-кузнеца, молотобойца Тадеуша и почти протрезвевшего гражданского поляка из местных, который опасался, что у него отберут только что полученную землю. Они приехали с вещмешком и огромной неподъемной черной дерматиновой сумкой, набитой инструментами.

Так как все были заняты своим делом — кто в поле, кто зерно разгружал, Вовка запрягал лошадь в телегу, Лиза снимала с передних ног лошади путы, Тулкун и Рене Жоли мыли казан из-под плова, Невинный пошел «до ветру», — никто на приехавших не обратил внимания.

Старшина Михаил Михайлович оглянулся вокруг и крикнул:

— Эй, хозяева! Кто старший?

Из второй палатки выглянула Зинка и тут же уставилась на здорового и красивого молотобойца. Она не спеша оглядела его с головы до ног, засунула два больших пальца под ремень и привычным движением расправила под ремнем коротенькую пижонскую гимнастерку. Она одернула ее книзу и назад, чтобы явственнее выпятить свой бюст, на котором и так чуть ли не горизонтально лежали с левой стороны медаль «За боевые заслуги», а с правой — орден Красной Звезды. Не отводя волоокого взгляда от Тадеуша, она небрежно спросила невзрачного старшину в очках:

— Чего надо?

Старшина увидел на Зинкиной гимнастерке погоны младшего лейтенанта, козырнул и почтительно откашлялся:

— Виноват... Старшина Александров. Ремонтная бригада. По сельхозинвентарю. Жалоб нет?

— Да как сказать... У меня пока нет, — со «значением» произнесла Зинка, разглядывая Тадеуша. — Может, в поле? Кто-то там говорил разные слова, что борона от трактора отцепляется...

— Ясненько. Виноват. Разрешите идти?

— А это уж как вам сердце подскажет, — проворковала Зинка и обольстительно улыбнулась Тадеушу.

Тот завороженно смотрел на Зинку, не в силах оторвать от нее остановившихся глаз. Старшина незаметно толкнул его локтем в бок и тихо сказал:

— Пошли, Тадеуш...

Тадеуш очнулся от Зинкиных чар, густо покраснел и подхватил тяжеленную сумку с инструментами.

Зинка счастливо рассмеялась. Она так самозабвенно любила всем нравиться, что, как говорила Екатерина Сергеевна Васильева, «распускала перья при виде каждого третьего моложе шестидесяти». Поэтому первое знакомство с Зинкой всегда приводило мужчин в восторг от сознания собственной неотразимости и ощущения близости исполнения всех своих мужских устремлений. Тем неожиданней и огорчительней был для них внезапный отпор, которым взрывалась Зинка, когда дело доходило до прямого осуществления этих устремлений.

Но этот молодой поляк Тадеуш ей вдруг самой понравился до смерти! Зинка даже слегка растерялась. Ну надо же... И откуда он такой взялся? Тадеуш... А по-русски как? Федя, что ли?

— Эй, ремонтнички! — крикнула она им в спины. И ужасно обрадовалась, когда он обернулся первым. — Заходите! Ежели обо что-нибудь покарябаетесь — окажем помощь с большим удовольствием!..

Она видела, как Тадеуш непонимающе посмотрел на старшину и как тот перевел ему Зинкины слова. Молотобоец опустил голову, двинулся к стоящему трактору Сержа Ришара, который возился с креплением бороны. И пока бельгиец не увидел их и не замахал приветственно руками, Тадеуш дважды успел оглянуться на Зинку.

Через все поле длинными неровными шеренгами шли сеятели. Келли, Форбс и Кристальди работали вместе с подносчиками зерна. Они подтаскивали мешки на пахоту, помогали солдатам набивать быстро пустеющие холщовые сумки. Рене Жоли приказом Васильевой был отстранен от тяжелой физической работы и передан в распоряжение Тулкуна Хаджиева. Там Рене помогал мыть огромный казан, бегал за дорогу собирать сухой валежник, подтаскивал к кухонному царству Тулкуна заранее заготовленные дровишки.

А через все поле несся гортанный голос старшего сержанта Т. Таджиева, тшетно призывающий рядового В. Кошечкина к немедленному исполнению его прямых обязанностей.

— Кошечкин! Вода давай! Посуду мыть нада! Ужин готовить нада! Давай вода, Кошечкин!..

Ему вторил голос лейтенанта Рене Жоли. Он усвоил три русских слова и радостно кричал с неожиданным для француза узбекским акцентом:

— Давай вода, Кошечкин!

Но Вовка ничего этого не слышал. На месте Вовки любой другой человек запросто мог бы услышать отчаянный призыв Тулкуна. Но не Кошечкин. Вполне вероятно, что если бы сейчас рядом с ним грохнула семидесятишестимиллиметровая полковая гаубица, Вовка тоже не повел бы ухом. Скорее всего он даже не услышал бы ее выстрела.

От всего на свете он был отгорожен голым высоким прибрежным кустарником, узенькой фиолетовой речушкой и еще чем-то таким, чего он не испытывал ни разу в жизни. Он не знал, что с ним произошло. Он даже не мог это никак назвать. Он почувствовал, что в него вошло нечто новое, неизведанное, и теперь все вокруг должно измениться, потому что это — навсегда...

Вовка гладил лошадиную морду, шею, слабеющими пальцами перебирал упряжь, смотрел в землю и тяжело дышал. Лиза тоже гладила влажные теплые ноздри и нежный бархатистый лошадиный храп, старалась прикоснуться к Вовкиной руке. Лошадь в недоумении косила коричневыми глазами то на Вовку, то на Лизу, мягко прихватывала губами их пальцы.

Глаза Лизы наполнились слезами — она вдруг забыла все русские слова. Чтобы скрыть смущение и слезы, она сняла с шеи полковничий монокль на черном шнурке и приложила его к лошадиному глазу. Лошадь с моноклем у глаза выглядела забавно, и, шмыгнув носом, Лиза улыбнулась Вовке, приглашая его посмеяться вместе с ней. Но Вовка упорно разглядывал пыльные носки своих новеньких кирзовых сапог и даже не посмотрел в Лизину сторону.

Тогда Лиза небрежно швырнула этот дурацкий монокль куда-то в кусты. И посмотрела на Вовку — правильно ли она сделала? Вовка увидел полет монокля с черным шелковым шнурком и робко улыбнулся.

Аптечная сестра Нюра остановила старшего лейтенанта Цветкова, когда он выходил из палаты тяжелораненых, и сказала своим обычным сонным голосом:

— Игорь Николаевич, я вас чего спросить хотела.

— Слушаю тебя, Нюра. Только давай в темпе вальса, а то уже машина пришла за ранеными. Сейчас отправлять будем, чтобы засветло доехать...

— Так я тоже про это самое, — вяло сказала Нюра и посмотрела в сторону.

— Ну давай, давай! — поторопил ее Цветков. — Слушаю.

Словно на деревенских танцульках, когда всех подружек разобрали лучшие парни и остались самые завалящие, Нюра изобразила полное презрительное равнодушие, будто ей на все наплевать и ничто ее не касается, и нехотя процедила сквозь зубы:

— Може, поехать мне сопровождающей? Туда и обратно...

— Нашла время кататься! — обозлился Цветков.

— Чего «кататься»? Тоже мне — счастье... Я, може, по делу.

— Что еще, что за дело у тебя там?

— Не тама, а тута, — поправила Нюра Цветкова. — Плотникова знаете? Сквозное осколочное. Пятый и шестой позвонки задетые. Ну, сами же оперировали... Неуж не помните?

— Не тяни кота за хвост! Говори, что нужно?

— Ничего не нужно. Просто он наш, с-под Уфы. Сарайгир знаете? Это если к Стерлитамаку ехать. Вот оттуда. Я его еще парнишом знала. И не думайте, ничего у нас не было. Он ишо сопляк против меня. А выходит неудобно. Что ж я, парнишку со своего района сопроводить не могу? Потом приедешь домой, спросют: «Ну как вы тама?» И ответить нечего.

— Наговорила сорок верст до небес... — устало согласился Цветков. — Иди получай продукты, готовь медикаменты...

— Ну, — тупо глядя в сторону, сказала Нюра.

— Что это за «ну»?! Что за манера разговаривать!

— Я уж все давно получила. Чего орать-то?

— Ага... Ну извини. Тогда сена побольше в кузов натаскайте и застелите чем-нибудь как следует.

Нюра посмотрела мимо Цветкова и со скукой в голосе сказала:

— Уже все натаскано и застелено.

— Так... — paстeрялся Цветков. — Что еще?

— Вы ровно маленький. Будто не знаете. Документы, аттестаты, сопроводиловку.

— Правильно. Возьми водителя и через десять минут — ко мне. Я сам все выпишу.

— Ну! — удовлетворенно произнесла Нюра и, еле передвигая ноги, пошла за водителем.

«Студебекер», присланный из комендатуры для перевозки тяжелораненых в тыловой госпиталь, стоял во дворе медсанбата. На настоящих, а не самодельных деревянно-металлических дугах был натянут зеленый «фирменный» брезент с оконными клапанами и застегивающимся сзади входным пологом. Одна боковая скамейка внутри кузова была поднята и закреплена по правому борту, вторая — для сопровождающего — откинута. Под ней стояли два небольших кухонных термоса с кипяченой питьевой водой и с подслащенным горячим чаем. Рядом с термосами под скамейку была втиснута большая картонная коробка из-под американского яичного порошка с милым солдатским названием «второй фронт». Коробка была доверху набита продуктами. Сверху, на скамейке, уже лежала Нюрина шинель, придавленная туго упакованной санитарной сумкой.

Пол кузова представлял собой огромный мягкий матрац из сена, затянутый белым шелковым куполом трофейного парашюта. Воспользовавшись отсутствием Невинного, Нюра еще полчаса тому назад произвела налет на его сокровенные хоззаначки и обнаружила этот замечательный авиационный предмет, который не мог числиться ни в одном имущественном реестре медсанслужбы. Поэтому в Нюриной душе не звякнул даже самый маленький колокольчик сомнений. Она просто отчекрыжила ножницами стропы от купола и застелила им сено в кузове «студебекера».

Когда в городе стало известно, что русские и польские солдаты вместо отдыха и приготовления к Пасхе вышли на поля и теперь пашут и засеивают землю для того, чтобы людям города и окрестных деревень было чем прокормить своих детей осенью, когда оказалось, что в русском медсанбате лежат и раненые поляки, во двор бывшей городской больницы из соседних домов пришли местные жители. В несколько приподнятых выражениях они заявили, что их национальный долг обязывает предложить свою помощь в хозяйственных делах любого рода. Поручителем же за них может быть пан Аксман... То есть, кажется, пан Дмоховский, который знает их с незапамятных времен и пользуется таким доверием у командования медсанбата.

Предложение с благодарностью приняли и действительно отдали всю группу гражданских добровольцев под начало старика Дмоховского, который был уже в курсе всех дел насущных и точно представлял себе, кого куда поставить и кому что поручить.

Он схватился за эту работу с лихорадочным рвением — нужно было как-то заглушить в себе истерическое состояние растерянности, не покидавшее его ни на минуту с того момента, когда он получил пакет с медикаментами для фон Мальдера. Он знал, что по всем условиям таких игр он приговорен. Никто не станет делать для него исключения из правил. Единственное, о чем он мог мечтать, — это о том, чтобы все произошло мгновенно. И желательно неожиданно.

Но не боязнь смерти терзала Дмоховского, не ожидание неизбежного конца. Глупо думать, что будешь жить вечно. Страшно другое — сознание того, что в последние часы свои он был снова втянут в вонючий мутный поток, швыряющий его от одного берега к другому. Ужасно то, что ни один из берегов не оказался по настоящему близок ему. Последние двадцать лет он плыл в этой речке, полностью отдавшись ее вялому течению, стараясь не думать о том, что когда-нибудь расртояние между берегами сократится, течение убыстрится, завьется гибельными водоворотами и он не успеет выбрать свой берег. Вот что, оказывается, самое страшное. Пусть уж скорей за ним приходят. Он старый человек и устал ждать смерти. Должно же это все когда-нибудь кончиться!..

Бережно и осторожно грузили тяжелораненых в кузов «студебекера». Вчетвером — двое гражданских, два пожилых санитара — выносили из палаты неподвижные, забинтованные тела. Медленным шагом подносили носилки и подавали их в кузов, где два легкораненых и палатная сестричка перехватывали ручки носилок. Тяжелое, налитое болью и страданием тело перекладывали на белый парашютный шелк, подсовывали под голову вещмешок с немудрящими солдатскими пожитками и возвращали носилки. Принимали следующего...

Дмоховский метался от палаты к машине, от машины к носилкам, переводил без устали с польского на русский, с русского на немецкий. Он всем помогал и был повсюду нужен. Словно хотел своим последним часом на земле продлить жизнь восьмерым несчастным, искалеченным беднягам, которых сейчас увезут за семьдесят верст, и неизвестно, кто из них еще задержится на этом свете.

И вдруг он увидел неподалеку от «студебекера» Дитриха Эберта в вязаной шапочке и какого-то мрачноватого верзилу в русском военном ватнике. Так как во дворе медсанбата находилось десятка полтора местных гражданских, то появление Эберта и верзилы в штатской одежде не вызвало ни у кого никакого любопытства. «Ну вот и все...» — подумал Дмоховский, и силы покинули его. Он кивнул Эберту и на заплетающихся ногах побрел к дому, где в укромном местечке под лестницей у него был спрятан сверточек с лекарствами для фон Мальдера.

Навстречу ему, чуть не столкнувшись с ним в дверях, из больничного корпуса вышли Игорь Цветков в белом халате и шапочке, Нюра с пачкой документов в руках и водитель «студебекера» — солдат лет сорока.

— Не торопитесь, — говорил Игорь Цветков. — Езжайте аккуратненько, тихо. Постарайтесь добраться засветло. Но все равно не торопитесь. Не растрясите их. Может быть и кровотечение, и... что угодно. Не шутка.

— Постараемся, товарищ старший лейтенант, — сказал водитель.

— Документы все у тебя на руках? — спросил Игорь у Нюры.

— Ну, — утвердительно сказала Нюра.

— Продовольствие, вода, медикаменты?

— Ну.

Цветков раздраженно сплюнул:

— Когда ты научишься по-человечески разговаривать?! «Ну, ну, ну...» Противно просто! Особенно смотри за Ленцем. Он совсем плох. Вон его, кстати, несут. Пошли, поможем.

Цветков, водитель и Нюра поспешили к носилкам, на которых выносили немца. На дорогу его накачали обезболивающими средствами, и он был слегка перевозбужден — приподнимал голову, оглядывался, растерянно улыбался.

Дмоховский вышел во двор со свертком в руках и не увидел ни Эберта, ни его спутника. Он огляделся, обошел «студебекер» спереди и неожиданно услышал за своей спиной негромкое:

— Герр Аксман...

Дмоховский резко повернулся и оказался лицом к лицу с Эбертом и верзилой. Открытая дверца кабины «студебекера» прикрывала всех троих от нежелательных взглядов. «Как точно они выбрали место... — подумал Дмоховский. — Сейчас я отдам сверток, и меня просто тихо зарежут».

— Здесь все, что вы просили, — дрожащим голосом произнес Дмоховский и протянул пакет с медикаментами Эберту.

Краем глаза он увидел, как верзила переместился к нему за спину. «Сейчас... Сейчас он меня ударит ножом...» И в эту секунду Дмоховскому так захотелось остаться в живых, он так испугался смерти, что в полном отчаянии решил использовать последнюю возможность — он заговорил торопливо, сбивчиво, протягивая трясущиеся стариковские руки к Эберту:

— Я умоляю вас... Я же все сделал для господина генерала!.. Он близкий друг моего хозяина... Я прошу вас... Пожалуйста! Дайте мне дожить!.. Позвольте мне самому умереть на этой земле... Я стар — мне осталось немного. Прошу вас... Я буду молчать. Я умею молчать... Господин генерал знает... Я прошу вас...

— Тихо, тихо, тихо... — прошептал ему на ухо верзила.

— Конечно, конечно, герр Аксман, — улыбнулся Эберт.

Эберт знал, что эта сцена должна была произойти. Аксман достаточно неглупый человек, чтобы не понимать ситуацию. И потом у него наверняка есть некоторый собственный опыт в таких делах. Был. Но — слаб человек! Все понимает — и все равно хочет жить. Жить!..

Он уже готов был дать знак верзиле прикончить Дмоховского, но в это время во дворе зазвучала громкая, прерывающаяся немецкая речь: