— Не было офсайта! Не было! Браво, Кошечкин!.. Браво! Форвертс, Вовик!.. Тшимайсь, котку!
[14] — вскакивала со своего места и, путая все языки, кричала разъяренная и влюбленная Лиза.
В санитарном «газике», отгороженные от мирской суеты и шума, за маленьким столиком, под фотографией Сталина, сидели Санчо Панса и Степан Невинный. На столе была разостлана чистая белая тряпочка. На тряпочке — несколько ломтиков хлеба и большой кусок копченого окорока. Десантным ножом с деревянной ручкой они по очереди деликатно отрезали по тоненькой дольке окорока, так же деликатно и осторожно — ибо каждый из них был для другого иностранцем, а это обязывало их к вполне определенной форме изысканных отношений — по очереди отхлебывали по небольшому глотку местного пива, отщипывали по кусочку хлеба, неторопливо закусывали окороком и степенно вели разговор. Каждый на своем языке.
— Я, пока с этими союзниками палатки ставил, думал, килограмм двадцать потеряю. Никто по-русски не понимает, все орут... Ужас! — жаловался Невинный. — Твое здоровье!
— А ничего страшного, — успокаивал себя Санчо Панса. — Это даже лучше, что я сейчас не шофер. Будь здоров!
В большой двухмачтовой палатке-перевязочной на белом клеенчатом топчане сидел Анджей Станишевский. Перед ним стояла Катя, гладила его по голове, что-то шептала ему, а он обнимал ее, прижимался лицом к ее телу, и в щеку ему врезался угол коробки «Казбека», лежащей в кармане ее халата. Но вот Катины руки соскользнули ему на лицо, стали ощупывать его рот, глаза, подбородок, а он, обезумев от счастья, ловил губами ее пальцы, зарывался лицом в ее ладони. Плечами, грудью, коленями он ощущал теплоту ее тела. На его лице мелко подрагивали кончики ее пальцев, и он вдруг поверил в то, что от счастья можно заплакать...
Васильева подняла руками голову Анджея, всмотрелась в его лицо и строго сказала:
— Слушай, Станишевский, черт бы тебя побрал, ты знаешь, если бы ты сейчас не приехал — я бы к вечеру уже умерла. Это я тебе как доктор говорю. Оказывается, я совершенно не могу без тебя жить... Пожалуйста, пока это зависит от тебя, сделай так, чтобы у нас не было таких длинных перерывов. Иначе мне несдобровать. Я не могу не видеть тебя так долго. Я дура, я ненормальная, я больна тобой сейчас, понимаешь?.. Может быть, это пройдет, может быть, как-то стабилизируется... Я не знаю, что может быть. У меня такого еще не было. Но пока судьба не растащила нас по разным углам, пожалуйста, сделай так, чтобы я могла тебя еще видеть. Потому что иначе мне просто не выдержать. Побереги меня пока немножко, Ендрусь...
Трепетала от ветра тонкая брезентовая стенка палатки. Бушевали за матерчатой стенкой футбольные страсти. Уже в который раз в любовном экстазе начинала заново рыдать по-испански Росита Сирана. Возмущенно кричал Тулкун Таджиев, заканчивая каждую русскую фразу сильным узбекским выражением, которого, к счастью, никто не понимал. И вторил Тулкуну по-французски раздраженный голос Рене Жоли.
Станишевский встал, прижал Васильеву к себе, зашептал ей на ухо:
— Катенька... Катенька! Милая моя, родная... Как я люблю тебя, солнышко... Я сегодня все время занимался тем, что брался не за свое дело. Я участвовал в том, в чем ничего не понимаю. Но у меня все получалось! Я клянусь тебе — все! Спроси Валерку... И это потому, что у меня есть ты. Мне казалось, что я делаю это для тебя. Иногда я чувствовал, что схожу с ума. С кем-то разговариваю — слышу твой голос, куда-то приезжаю — ты там... Ты была повсюду со мной... Так ведь не должно быть, правда? Это же, наверное, даже вредно, да? Вот такие галлюцинации. Мне кто-то что-то говорит, а я вижу тебя... Твое лицо на подушке. Кошмар!.. Хоть в холодную воду бросайся. Так, наверное, можно остаться кретином на всю жизнь...
— Мальчик мой, Андрюшенька, любимый. Останься таким подольше! Умоляю тебя! Это единственная форма кретинизма, с которой я бы смирилась. Господи, счастье-то какое! Да здравствуют кретины!
— Ну нет... У меня уже начинается, — с огорчением констатировал Станишевский. — Как увидел тебя — все из головы выскочило. Мы с Валеркой уже послали машину за тяжелоранеными. Хачикян звонил, у него все машины в разгоне на дальних участках. А у нас нашлась. Как ты и приказывала — крытый «студебекер». Они сегодня же попадут в стационар.
— Спасибо, дружочек мой. Я, правда, думала, что машина будет только завтра...
— Появилась возможность сделать это сегодня. А что будет завтра — науке не известно. Ты не хотела бы сама присутствовать при отправке раненых в тыл?
— Нет. Это ни к чему. Там есть Игорь Цветков. Он в курсе всех дел, и у него там очень опытные ребята.
— Может быть, тебе все-таки уехать с нами? Мы сейчас возвращаемся в город. Поедем, Катюша?
— Нет, Андрюшенька. Там хозяйство налажено, а здесь... Да и мало ли что! Не дай Бог, конечно.
— Вот именно, — сказал Станишевский. — Я не хотел тебя пугать, но здесь неподалеку скрывается немецкая группировка человек сорок — шестьдесят. Обнаружены места их бывших стоянок. Они могут пойти на прорыв. Мы, конечно, к вечеру передвинем сюда поближе роту охраны, но я подумал...
— Тем более, — прервала его Васильева. — А ты хочешь меня увезти! Не бойся за меня, малыш. Мы с тобой постараемся выжить другим способом. Не волнуйся, мой мальчик, мой родной, любимый, единственный...
Она коротко всхлипнула и стала целовать Анджея, бормоча уже что-то совершенно бессвязное.
С футбольного поля раздался чей-то торжествующий вопль, и в палатку-перевязочную влетел красно-синий с желтыми полосками мяч. Опрокинулся шаткий самодельный столик, с нежным звоном разбилось что-то стеклянное, но Васильева еще сильнее прижала к себе Станишевского.
Тут же за мячом в палатку ворвался мокрый и взъерошенный Вовка Кошечкин. Он увидел прижавшихся друг к другу Васильеву и Станишевского и обмер. Васильева скосила на него глаза, с сожалением оторвалась от губ Анджея и, не отпуская его от себя, с обреченным вздохом сказала Вовке:
— Ты, как всегда, вовремя, Кошечкин. Я скоро совсем перестану тебя стесняться — уже привыкать начала. Ну что ты стоишь столбом? Не видишь, я занята. Бери свой мячик и катись отсюда. Ты меня, Кошечкин, скоро с ума сведешь...
Несмотря на панику, поднятую Таджиевым, плов оказался очень вкусным. Рис получился рассыпчатым, нежным, острым, с чудесным желтым отливом. Для того чтобы создать такой сказочный цвет, Тулкун пожертвовал из своих тайных запасов остатки шафрана и настоящего узбекского красного перца. Баранина оказалась мягкой, пахучей; она таяла во рту и даже при ощущении полной сонливой сытости вызывала непреодолимое желание съесть еще хоть один самый маленький кусочек. Протомившиеся в плове головки чеснока придавали рису и мясу одуряющий аромат. Тулкун пальцами вытаскивал чеснок из готового плова, разнимал головки на дольки и обучал всех высасывать из долек удивительную душистую пасту, не напоминавшую чеснок ни вкусом, ни запахом.
Тулкун принимал поздравления с гордой сдержанностью художника, знающего себе цену. Но чтобы не показаться нескромным, он сознательно принижал достоинства своего произведения и почти каждому объяснял:
— Слушай, зиры — нет... Травка такая у нас в горах растет. Барбариса... Барбарис знаешь? Барбариса — нет... Гороха «нут» — нету. Специальный горох, с ночи замачивать надо. Где сало курдючное, масло хлопковое? Нету! Слушай, какой плов может быть?.. А чай зеленый? Где ты у них найдешь зеленый чай? Можно, конечно, и черный чай — рис воду любит, но зеленый — из пиалы, с конфет-подушечка — ой-бояй!.. Лучше всего!
Рядом с ним сидел лейтенант Жоли и, восторженно причмокивая, доскребал плов из котелка:
— Фантастик! Формидабль! Семанифик!.. Тре бьен!
[15] Карашо...
Перерыв на отдых, футбол и плов уже закончились, и в поле снова шла нескончаемая тяжелая крестьянская работа. Только что уехали Зайцев, Станишевский и Андрушкевич. Васильева прилегла в палатке-перевязочной. Третьим рейсом примчался бронетранспортер — привез последнюю партию зерна, а заодно и ремонтную бригаду: Михаила Михайловича — старшину-кузнеца, молотобойца Тадеуша и почти протрезвевшего гражданского поляка из местных, который опасался, что у него отберут только что полученную землю. Они приехали с вещмешком и огромной неподъемной черной дерматиновой сумкой, набитой инструментами.
Так как все были заняты своим делом — кто в поле, кто зерно разгружал, Вовка запрягал лошадь в телегу, Лиза снимала с передних ног лошади путы, Тулкун и Рене Жоли мыли казан из-под плова, Невинный пошел «до ветру», — никто на приехавших не обратил внимания.
Старшина Михаил Михайлович оглянулся вокруг и крикнул:
— Эй, хозяева! Кто старший?
Из второй палатки выглянула Зинка и тут же уставилась на здорового и красивого молотобойца. Она не спеша оглядела его с головы до ног, засунула два больших пальца под ремень и привычным движением расправила под ремнем коротенькую пижонскую гимнастерку. Она одернула ее книзу и назад, чтобы явственнее выпятить свой бюст, на котором и так чуть ли не горизонтально лежали с левой стороны медаль «За боевые заслуги», а с правой — орден Красной Звезды. Не отводя волоокого взгляда от Тадеуша, она небрежно спросила невзрачного старшину в очках:
— Чего надо?
Старшина увидел на Зинкиной гимнастерке погоны младшего лейтенанта, козырнул и почтительно откашлялся:
— Виноват... Старшина Александров. Ремонтная бригада. По сельхозинвентарю. Жалоб нет?
— Да как сказать... У меня пока нет, — со «значением» произнесла Зинка, разглядывая Тадеуша. — Может, в поле? Кто-то там говорил разные слова, что борона от трактора отцепляется...
— Ясненько. Виноват. Разрешите идти?
— А это уж как вам сердце подскажет, — проворковала Зинка и обольстительно улыбнулась Тадеушу.
Тот завороженно смотрел на Зинку, не в силах оторвать от нее остановившихся глаз. Старшина незаметно толкнул его локтем в бок и тихо сказал:
— Пошли, Тадеуш...
Тадеуш очнулся от Зинкиных чар, густо покраснел и подхватил тяжеленную сумку с инструментами.
Зинка счастливо рассмеялась. Она так самозабвенно любила всем нравиться, что, как говорила Екатерина Сергеевна Васильева, «распускала перья при виде каждого третьего моложе шестидесяти». Поэтому первое знакомство с Зинкой всегда приводило мужчин в восторг от сознания собственной неотразимости и ощущения близости исполнения всех своих мужских устремлений. Тем неожиданней и огорчительней был для них внезапный отпор, которым взрывалась Зинка, когда дело доходило до прямого осуществления этих устремлений.
Но этот молодой поляк Тадеуш ей вдруг самой понравился до смерти! Зинка даже слегка растерялась. Ну надо же... И откуда он такой взялся? Тадеуш... А по-русски как? Федя, что ли?
— Эй, ремонтнички! — крикнула она им в спины. И ужасно обрадовалась, когда он обернулся первым. — Заходите! Ежели обо что-нибудь покарябаетесь — окажем помощь с большим удовольствием!..
Она видела, как Тадеуш непонимающе посмотрел на старшину и как тот перевел ему Зинкины слова. Молотобоец опустил голову, двинулся к стоящему трактору Сержа Ришара, который возился с креплением бороны. И пока бельгиец не увидел их и не замахал приветственно руками, Тадеуш дважды успел оглянуться на Зинку.
Через все поле длинными неровными шеренгами шли сеятели. Келли, Форбс и Кристальди работали вместе с подносчиками зерна. Они подтаскивали мешки на пахоту, помогали солдатам набивать быстро пустеющие холщовые сумки. Рене Жоли приказом Васильевой был отстранен от тяжелой физической работы и передан в распоряжение Тулкуна Хаджиева. Там Рене помогал мыть огромный казан, бегал за дорогу собирать сухой валежник, подтаскивал к кухонному царству Тулкуна заранее заготовленные дровишки.
А через все поле несся гортанный голос старшего сержанта Т. Таджиева, тшетно призывающий рядового В. Кошечкина к немедленному исполнению его прямых обязанностей.
— Кошечкин! Вода давай! Посуду мыть нада! Ужин готовить нада! Давай вода, Кошечкин!..
Ему вторил голос лейтенанта Рене Жоли. Он усвоил три русских слова и радостно кричал с неожиданным для француза узбекским акцентом:
— Давай вода, Кошечкин!
Но Вовка ничего этого не слышал. На месте Вовки любой другой человек запросто мог бы услышать отчаянный призыв Тулкуна. Но не Кошечкин. Вполне вероятно, что если бы сейчас рядом с ним грохнула семидесятишестимиллиметровая полковая гаубица, Вовка тоже не повел бы ухом. Скорее всего он даже не услышал бы ее выстрела.
От всего на свете он был отгорожен голым высоким прибрежным кустарником, узенькой фиолетовой речушкой и еще чем-то таким, чего он не испытывал ни разу в жизни. Он не знал, что с ним произошло. Он даже не мог это никак назвать. Он почувствовал, что в него вошло нечто новое, неизведанное, и теперь все вокруг должно измениться, потому что это — навсегда...
Вовка гладил лошадиную морду, шею, слабеющими пальцами перебирал упряжь, смотрел в землю и тяжело дышал. Лиза тоже гладила влажные теплые ноздри и нежный бархатистый лошадиный храп, старалась прикоснуться к Вовкиной руке. Лошадь в недоумении косила коричневыми глазами то на Вовку, то на Лизу, мягко прихватывала губами их пальцы.
Глаза Лизы наполнились слезами — она вдруг забыла все русские слова. Чтобы скрыть смущение и слезы, она сняла с шеи полковничий монокль на черном шнурке и приложила его к лошадиному глазу. Лошадь с моноклем у глаза выглядела забавно, и, шмыгнув носом, Лиза улыбнулась Вовке, приглашая его посмеяться вместе с ней. Но Вовка упорно разглядывал пыльные носки своих новеньких кирзовых сапог и даже не посмотрел в Лизину сторону.
Тогда Лиза небрежно швырнула этот дурацкий монокль куда-то в кусты. И посмотрела на Вовку — правильно ли она сделала? Вовка увидел полет монокля с черным шелковым шнурком и робко улыбнулся.
Аптечная сестра Нюра остановила старшего лейтенанта Цветкова, когда он выходил из палаты тяжелораненых, и сказала своим обычным сонным голосом:
— Игорь Николаевич, я вас чего спросить хотела.
— Слушаю тебя, Нюра. Только давай в темпе вальса, а то уже машина пришла за ранеными. Сейчас отправлять будем, чтобы засветло доехать...
— Так я тоже про это самое, — вяло сказала Нюра и посмотрела в сторону.
— Ну давай, давай! — поторопил ее Цветков. — Слушаю.
Словно на деревенских танцульках, когда всех подружек разобрали лучшие парни и остались самые завалящие, Нюра изобразила полное презрительное равнодушие, будто ей на все наплевать и ничто ее не касается, и нехотя процедила сквозь зубы:
— Може, поехать мне сопровождающей? Туда и обратно...
— Нашла время кататься! — обозлился Цветков.
— Чего «кататься»? Тоже мне — счастье... Я, може, по делу.
— Что еще, что за дело у тебя там?
— Не тама, а тута, — поправила Нюра Цветкова. — Плотникова знаете? Сквозное осколочное. Пятый и шестой позвонки задетые. Ну, сами же оперировали... Неуж не помните?
— Не тяни кота за хвост! Говори, что нужно?
— Ничего не нужно. Просто он наш, с-под Уфы. Сарайгир знаете? Это если к Стерлитамаку ехать. Вот оттуда. Я его еще парнишом знала. И не думайте, ничего у нас не было. Он ишо сопляк против меня. А выходит неудобно. Что ж я, парнишку со своего района сопроводить не могу? Потом приедешь домой, спросют: «Ну как вы тама?» И ответить нечего.
— Наговорила сорок верст до небес... — устало согласился Цветков. — Иди получай продукты, готовь медикаменты...
— Ну, — тупо глядя в сторону, сказала Нюра.
— Что это за «ну»?! Что за манера разговаривать!
— Я уж все давно получила. Чего орать-то?
— Ага... Ну извини. Тогда сена побольше в кузов натаскайте и застелите чем-нибудь как следует.
Нюра посмотрела мимо Цветкова и со скукой в голосе сказала:
— Уже все натаскано и застелено.
— Так... — paстeрялся Цветков. — Что еще?
— Вы ровно маленький. Будто не знаете. Документы, аттестаты, сопроводиловку.
— Правильно. Возьми водителя и через десять минут — ко мне. Я сам все выпишу.
— Ну! — удовлетворенно произнесла Нюра и, еле передвигая ноги, пошла за водителем.
«Студебекер», присланный из комендатуры для перевозки тяжелораненых в тыловой госпиталь, стоял во дворе медсанбата. На настоящих, а не самодельных деревянно-металлических дугах был натянут зеленый «фирменный» брезент с оконными клапанами и застегивающимся сзади входным пологом. Одна боковая скамейка внутри кузова была поднята и закреплена по правому борту, вторая — для сопровождающего — откинута. Под ней стояли два небольших кухонных термоса с кипяченой питьевой водой и с подслащенным горячим чаем. Рядом с термосами под скамейку была втиснута большая картонная коробка из-под американского яичного порошка с милым солдатским названием «второй фронт». Коробка была доверху набита продуктами. Сверху, на скамейке, уже лежала Нюрина шинель, придавленная туго упакованной санитарной сумкой.
Пол кузова представлял собой огромный мягкий матрац из сена, затянутый белым шелковым куполом трофейного парашюта. Воспользовавшись отсутствием Невинного, Нюра еще полчаса тому назад произвела налет на его сокровенные хоззаначки и обнаружила этот замечательный авиационный предмет, который не мог числиться ни в одном имущественном реестре медсанслужбы. Поэтому в Нюриной душе не звякнул даже самый маленький колокольчик сомнений. Она просто отчекрыжила ножницами стропы от купола и застелила им сено в кузове «студебекера».
Когда в городе стало известно, что русские и польские солдаты вместо отдыха и приготовления к Пасхе вышли на поля и теперь пашут и засеивают землю для того, чтобы людям города и окрестных деревень было чем прокормить своих детей осенью, когда оказалось, что в русском медсанбате лежат и раненые поляки, во двор бывшей городской больницы из соседних домов пришли местные жители. В несколько приподнятых выражениях они заявили, что их национальный долг обязывает предложить свою помощь в хозяйственных делах любого рода. Поручителем же за них может быть пан Аксман... То есть, кажется, пан Дмоховский, который знает их с незапамятных времен и пользуется таким доверием у командования медсанбата.
Предложение с благодарностью приняли и действительно отдали всю группу гражданских добровольцев под начало старика Дмоховского, который был уже в курсе всех дел насущных и точно представлял себе, кого куда поставить и кому что поручить.
Он схватился за эту работу с лихорадочным рвением — нужно было как-то заглушить в себе истерическое состояние растерянности, не покидавшее его ни на минуту с того момента, когда он получил пакет с медикаментами для фон Мальдера. Он знал, что по всем условиям таких игр он приговорен. Никто не станет делать для него исключения из правил. Единственное, о чем он мог мечтать, — это о том, чтобы все произошло мгновенно. И желательно неожиданно.
Но не боязнь смерти терзала Дмоховского, не ожидание неизбежного конца. Глупо думать, что будешь жить вечно. Страшно другое — сознание того, что в последние часы свои он был снова втянут в вонючий мутный поток, швыряющий его от одного берега к другому. Ужасно то, что ни один из берегов не оказался по настоящему близок ему. Последние двадцать лет он плыл в этой речке, полностью отдавшись ее вялому течению, стараясь не думать о том, что когда-нибудь расртояние между берегами сократится, течение убыстрится, завьется гибельными водоворотами и он не успеет выбрать свой берег. Вот что, оказывается, самое страшное. Пусть уж скорей за ним приходят. Он старый человек и устал ждать смерти. Должно же это все когда-нибудь кончиться!..
Бережно и осторожно грузили тяжелораненых в кузов «студебекера». Вчетвером — двое гражданских, два пожилых санитара — выносили из палаты неподвижные, забинтованные тела. Медленным шагом подносили носилки и подавали их в кузов, где два легкораненых и палатная сестричка перехватывали ручки носилок. Тяжелое, налитое болью и страданием тело перекладывали на белый парашютный шелк, подсовывали под голову вещмешок с немудрящими солдатскими пожитками и возвращали носилки. Принимали следующего...
Дмоховский метался от палаты к машине, от машины к носилкам, переводил без устали с польского на русский, с русского на немецкий. Он всем помогал и был повсюду нужен. Словно хотел своим последним часом на земле продлить жизнь восьмерым несчастным, искалеченным беднягам, которых сейчас увезут за семьдесят верст, и неизвестно, кто из них еще задержится на этом свете.
И вдруг он увидел неподалеку от «студебекера» Дитриха Эберта в вязаной шапочке и какого-то мрачноватого верзилу в русском военном ватнике. Так как во дворе медсанбата находилось десятка полтора местных гражданских, то появление Эберта и верзилы в штатской одежде не вызвало ни у кого никакого любопытства. «Ну вот и все...» — подумал Дмоховский, и силы покинули его. Он кивнул Эберту и на заплетающихся ногах побрел к дому, где в укромном местечке под лестницей у него был спрятан сверточек с лекарствами для фон Мальдера.
Навстречу ему, чуть не столкнувшись с ним в дверях, из больничного корпуса вышли Игорь Цветков в белом халате и шапочке, Нюра с пачкой документов в руках и водитель «студебекера» — солдат лет сорока.
— Не торопитесь, — говорил Игорь Цветков. — Езжайте аккуратненько, тихо. Постарайтесь добраться засветло. Но все равно не торопитесь. Не растрясите их. Может быть и кровотечение, и... что угодно. Не шутка.
— Постараемся, товарищ старший лейтенант, — сказал водитель.
— Документы все у тебя на руках? — спросил Игорь у Нюры.
— Ну, — утвердительно сказала Нюра.
— Продовольствие, вода, медикаменты?
— Ну.
Цветков раздраженно сплюнул:
— Когда ты научишься по-человечески разговаривать?! «Ну, ну, ну...» Противно просто! Особенно смотри за Ленцем. Он совсем плох. Вон его, кстати, несут. Пошли, поможем.
Цветков, водитель и Нюра поспешили к носилкам, на которых выносили немца. На дорогу его накачали обезболивающими средствами, и он был слегка перевозбужден — приподнимал голову, оглядывался, растерянно улыбался.
Дмоховский вышел во двор со свертком в руках и не увидел ни Эберта, ни его спутника. Он огляделся, обошел «студебекер» спереди и неожиданно услышал за своей спиной негромкое:
— Герр Аксман...
Дмоховский резко повернулся и оказался лицом к лицу с Эбертом и верзилой. Открытая дверца кабины «студебекера» прикрывала всех троих от нежелательных взглядов. «Как точно они выбрали место... — подумал Дмоховский. — Сейчас я отдам сверток, и меня просто тихо зарежут».
— Здесь все, что вы просили, — дрожащим голосом произнес Дмоховский и протянул пакет с медикаментами Эберту.
Краем глаза он увидел, как верзила переместился к нему за спину. «Сейчас... Сейчас он меня ударит ножом...» И в эту секунду Дмоховскому так захотелось остаться в живых, он так испугался смерти, что в полном отчаянии решил использовать последнюю возможность — он заговорил торопливо, сбивчиво, протягивая трясущиеся стариковские руки к Эберту:
— Я умоляю вас... Я же все сделал для господина генерала!.. Он близкий друг моего хозяина... Я прошу вас... Пожалуйста! Дайте мне дожить!.. Позвольте мне самому умереть на этой земле... Я стар — мне осталось немного. Прошу вас... Я буду молчать. Я умею молчать... Господин генерал знает... Я прошу вас...
— Тихо, тихо, тихо... — прошептал ему на ухо верзила.
— Конечно, конечно, герр Аксман, — улыбнулся Эберт.
Эберт знал, что эта сцена должна была произойти. Аксман достаточно неглупый человек, чтобы не понимать ситуацию. И потом у него наверняка есть некоторый собственный опыт в таких делах. Был. Но — слаб человек! Все понимает — и все равно хочет жить. Жить!..
Он уже готов был дать знак верзиле прикончить Дмоховского, но в это время во дворе зазвучала громкая, прерывающаяся немецкая речь:
— Где господин Дмоховский? Я хочу, чтобы он перевел всем мои слова... Где вы, господин Дмоховский?..
Это звал Дмоховского тяжело раненный Ленц. Он поднялся на локте в носилках, крутил головой и искал глазами Дмоховского. Эберт легонько вытолкнул Дмоховского из-за кабины «студебекера». Они с верзилой остались прикрыты дверцей от посторонних глаз. Ленц увидел Дмоховского, обрадовался, по лицу у него текли слезы.
— Переведите... Господин Дмоховский! Я так благодарен всем... Спасибо! Спасибо!.. Я никогда не думал... Переведите им это!
Дмоховского почти не держали ноги. Чтобы не упасть, он ухватился за ручку открытой дверцы кабины и срывающимся голосом по-польски и по-русски повторил слова Ленца. Когда он заканчивал русский перевод, силы его совсем покинули и он покачнулся. Под тяжестью его тела дверь кабины наполовину закрылась, обнажив для всеобщего обозрения фигуры верзилы и Дитриха Эберта.
Ленц хорошо знал, кто такой Дитрих Эберт. Ему вдруг показалось, что лейтенант Эберт пришел за ним, так же как он приходил иногда к ним в подразделение ночью, чтобы вытащить кого-нибудь из солдат, подозреваемых в неблагонадежности, на допрос. И не было случая, чтобы хоть кто-нибудь из этих солдат возвращался.
— Лейтенант!!! — в ужасе закричал Ленц. — Лейтенант!.. Будьте вы прокляты!.. Это абвер, абвер, абвер!..
Его крик спас Дмоховского от неминуемой гибели.
Верзила выхватил из-под ватника автомат и первой короткой очередью в упор расстрелял Ленца. Он разнес ему вдребезги голову, и смерть Ленца была моментальной. Вместе с Ленцем погибла и Нюра, которая в это время шла у его изголовья. От раскаленных пуль, разорвавших ей грудь с такого близкого расстояния, на ней вспыхнул халат, и она безмолвно упала на руки ошеломленного Игоря Цветкова. У Нюры даже глаза не успели закрыться. Так и остались спокойными, открытыми, словно она хотела сказать свое «Ну!».
Тут же последовала вторая очередь, и на рухнувшие носилки, на покатившееся тело Ленца упали двое гражданских, а третий — немолодой человек в стареньком светлом плаще — хотел крикнуть, захлебнулся и схватился руками за горло. Сквозь его пальцы тугими толчками забила толстая струя крови. Она заливала светлый плащ, глаза его уже стекленели, но он все еще, непонятно как, стоял на ногах...
От неожиданности все остолбенели. Первым пришел в себя старший лейтенант хирург Цветков. Придерживая мертвую Нюру одной рукой, он попытался из-под халата выдернуть пистолет из кобуры, но лейтенант Эберт уже был за рулем «студебекера», а верзила успел вскочить в кабину с другой стороны. Взревел двигатель, машина рванулась и вылетела со двора медсанбата, разнося все на своем пути.
От первого же рывка через открытый задний борт из кузова на каменную мостовую выпали два тяжелораненых — поляк Корженевский и Плотников — солдатик из Сарайгира, что под Уфой, если ехать на Стерлитамак. Плотников погиб в одно мгновение, Корженевский еще шевелился, и под ним по каменной уличной брусчатке растекалась лужа крови.
Из палат выскочили раненые, в голос истошно закричали сестры и санитарки, без толку строчил из автомата вслед «студебекеру» его водитель.
И среди всего этого кошмара неподвижно стоял старик Дмоховский, не в силах оторвать глаз от того, что несколько секунд тому назад было еще живым Ленцем, которого так здесь хотели вылечить... Он видел мертвую Нюру с открытыми глазами и растерзанной, окровавленной грудью. Это она сегодня собирала ему лекарства для фон Мальдера... Она туда еще положила четыре индивидуальных перевязочных пакета. По своему собственному разумению. На его глазах разбился о мостовую совсем молоденький Плотников; с каким-то звериным мычанием ползет в крови Корженевский по отполированным, тщательно выложенным уличным плитам; лежат рядом с Ленцем мертвые соседи по улице... Вот только сейчас рухнул на колени, а потом и всем телом человек в светлом плаще, которому прострелили горло. И все это сделали те, кто приходил к нему — Зигфриду Аксману, Збигневу Дмоховскому. Они приходили для того, чтобы спасти одного человека! Всего одного! И какой ценой... Но самое чудовищное, что они приходили к нему. Он виноват во всем, он — бывший Збигнев Дмоховский...
«Студебекер» петлял по узеньким улочкам маленького городка. На резких поворотах, ухабах и крутых объездах кузов подбрасывало, заносило, визжали и дымились покрышки, и через задний открытый борт выпадали, вываливались кричащие, беспомощные тяжелораненые — разбивались о мостовую, о гранитные бордюры, отделяющие тротуар от проезжей части.
Оставшиеся чудом в кузове — немощные, парализованные, исстрадавшиеся, — они цеплялись из последних сил за кузовные стойки, зубами вгрызались в скользящий парашютный шелк, дико кричали по-немецки, по-польски, по-русски — молили о помощи, проклинали, захлебывались от бессильной ярости...
— Что ты слушаешь?! — крикнул Эберт верзиле. — Заткни им глотки!
Верзила ударил стволом автомата в заднее окошко, разбил стекло и дал очередь в кузов. Не глядя, не прицельно. Просто провел веером. И крик оборвался.
Разлетались из-под колес мчащегося «студебекера» люди, шарахались в стороны машины. В «студебекер» уже стреляли, пытались его остановить.
Неторопливо ехал по городу усталый комендантский «виллис» с двумя флажками. Зайцев и Станишевский уже прислушивались к стрельбе, старались понять, что происходит. Санчо Панса в недоумении крутил головой. И когда они выехали на улочку, ведущую к центру городка, к Рыночной площади, с балкона второго этажа раздался женский панический крик:
— Гитлеровцы! Гитлеровцы! Берегитесь! Спасайтесь!..
Огромный «студебекер» мчался прямо в лоб маленькому «виллису» с двумя флажками.
— Крути в сторону! — заорал Санчо Панса.
— Держись!.. — крикнул Зайцев и, когда столкновение казалось неминуемым, рванул рулем в сторону.
«Виллис» проскрежетал бортом о стену дома. «Студебекер» пролетел мимо. Из кузова висели руки, ноги, чья-то перебинтованная голова билась о хлопающий незакрепленный задний борт.
— За ним!.. — скомандовал Станишевский.
Зайцев мгновенно развернулся и погнал «виллис» за «студебекером».
— Гони, таксист московский! — закричал Санчо Панса и встал в полный рост, придерживаясь за плечи Станишевского. — Гони быстрее, если умеешь! Гони, курва, плачу двойной тариф!..
«Виллис» нагнал «студебекер» и пошел почти вплотную за ним на бешеной скорости.
— Ближе! — крикнул Санчо Панса. — Еще ближе! Еще!..
Он перелез через спинку переднего сиденья, перешагнул через лобовое стекло и ногами встал на плоский капот «виллиса». Секунду он придерживался рукой за раму стекла, выждал, когда задний бампер «студебекера» дважды ударился об облицовочную решетку «виллиса», и прыгнул в кузов «студебекера».
— А теперь пошел вперед! Обгоняй его! Тормози чем хочешь!.. — крикнул Санчо Панса и метнулся в передний угол кузова, прямо к кабине.
Из окошка кабины в кузов ударила автоматная очередь, но Санчо Панса стоял в «мертвом», непростреливаемом пространстве. Ноги его скользили в парашютном шелке, пропитанном кровью. Из простреленного термоса хлюпал горячий чай, распотрошенная пулями картонная коробка валялась посредине кузова. Катались консервные банки, застревали под неподвижными телами убитых.
Санчо Панса увидел, как ствол немецкого «шмайсера» снова высунулся из окошка в кузов. Он вжался в угол и, как только шмайсер, словно принюхиваясь, повел своим стволом в его сторону, резко и сильно ударил прикладом своего ППШ по шмайсеру. В кабине раздался крик боли, и Санчо Панса тут же разрядил свой автомат в заднюю стенку кабины.
Верзила хрипнул, изо рта у него хлынула кровь, и он всей своей мертвой тяжестью навалился на Эберта. Эберт с усилием отпихнул труп верзилы плечом. Не выпуская руля из левой руки, он перегнулся через мертвеца и, улучив момент, правой рукой открыл пассажирскую дверцу кабины. Глядя вперед, стараясь ни во что не врезаться, он сделал еще одно нечеловеческое усилие и сумел на полном ходу выбросить труп из кабины.
Но в это время «виллис» обошел «студебекер». Он вырвался вперед на пять метров, и Станишевский, стоя спиной к движению, лицом к «студебекеру», стал палить из пистолета по лобовому стеклу грузовика. Стекло сразу пошло паутиной трещин, и Эберт почти перестал что-либо видеть. Он чуть сбавил ход. Тут же из кузова в кабину просунулся ствол автомата Санчо Пансы и уперся ему прямо в голову.
— Тормози, сука! — кричал ему Санчо Панса. — Тормози!..
Но Дитрих Эберт и не подумал тормозить. Пулей из пистолета Станишевского у него была раздроблена нижняя челюсть. Страшная боль раскалывала голову, кровь мешала дышать, а сплюнуть он не мог. В эти секунды он ничего не боялся. Страха не было. Не было обреченности. Не было желания защитить себя, продлить свою жизнь. Не существовали в этот момент ни русские, ни поляки. Было в его мозгу, в его сердце, во всем его существе лишь одно — чудовищная, всепоглощающая, животная ненависть к Герберту Квидде. В эти последние мгновения только Квидде стоял у него перед глазами.
Почти вслепую, сквозь боль, взрывающую голову, сквозь белесую сетку трещин на пробитом пулями лобовом стекле «студебекера» он выбрал впереди массивный старинный дом, резко нажал на акселератор и как можно круче вывернул руль, направляя машину прямо в угол дома.
На полном ходу «студебекер» врезался в серую каменную тень и прогрохотал, разнося весь первый этаж с подъездом и витриной писчебумажного магазина.
Санчо Панса не успел нажать на спусковой крючок автомата — его отбросило от задней стенки кабины, и он покатился по мягкому сену, затянутому скользким парашютным шелком...
«Виллис» затормозил так, что его развернуло на месте и ударило боком о противоположный дом. Посыпались стекла из окон первого этажа. Зайцев и Станишевский выпрыгнули из «виллиса», и одновременно с ними выкатился из кузова «студебекера» Санчо Панса.
Станишевский метнулся к кабине грузовика, рванул на себя водительскую дверцу, и оттуда немедленно ударила автоматная очередь. Это лейтенант Дитрих, собрав все свои последние силы, не видя ничего перед собой, в последний раз выстрелил прямо в ненавистного ему гауптмана Герберта Квидде...
Анджею показалось, что кто-то сильно ударил его ногой в живот. Дыхание у него перехватило, он сложился пополам, попятился, попытался выпрямиться и упал во что-то мягкое, плывучее, уютное. Он вдруг почувствовал себя маленьким мальчиком, свернулся клубочком, прячась под огромным воздушным и теплым пуховым одеялом. Он еще раз попытался вздохнуть поглубже, и тяжелый сладкий сон сомкнул ему веки.
Зайцев рванул у Санчо Пансы автомат и нажал на спусковой крючок. Нескончаемая очередь дискового ППШ хлестнула в кабину «студебекера». Она, как брандспойтом, швыряла по кабине изрешеченное тело мертвого лейтенанта в вязаной шапочке, но Валерка кричал что-то совершенно нечленораздельное, рыдал и продолжал расстреливать безжизненное тело Дитриха Эберта...
Кончились в диске патроны, и автомат смолк.
Санчо Панса поднял Станишевского на руки и понес его в «виллис». Только по тому, как на губах Анджея пузырилась розовая пена, можно было понять, что он дышит. Санчо Панса бережно уложил его сзади, на своем месте. Он так и лежал там, на заднем сиденье, — на боку, свернувшись уютным клубочком, словно маленький спящий ребенок.
Потом Санчо Панса вернулся за Зайцевым. Он обнял его за плечи, с трудом вынул из окостеневших Валеркиных пальцев автомат и посадил его в «виллис». Сам сел за руль и повел машину в сторону советского медсанбата.
Трупов во дворе уже не было. Лужи крови присыпали сухой землей, а из-за забора, отделяющего медсанбат от соседних домов, слышался многоголосый женский вой по погибшим.
Анджея унесли в операционную, и Валерка сидел прямо на ступеньках «черного» хода, смотрел пустыми глазами в землю. Его била дрожь, голова тряслась. Он не мог унять это состояние, и чем больше старался подавить в себе проклятый озноб, тем больше его начинало трясти. Санчо Панса сидел рядом, обхватив его своей сильной рукой за плечи, прижимал к себе, что-то шептал ему по-польски и совал в рот фляжку. Он заставил его сделать два глотка, неумело погладил по затылку и сам прихлебнул из фляжки.
Подошел к ним легко раненный советский солдат, который вместе с Рене Жоли сегодня утром пилил дрова. Постоял молча над Валеркой, оглянулся и сказал:
— Слушай, старшой... Может, я ошибаюсь... У самого голова кругом. Но вот те гады, которые «студер» угнали... Они вроде бы к этому приходили... к Збигневу Казимировичу. Я, кажись, их вместе видел...
Секунду Зайцев смотрел на солдата сумасшедшими глазами и вдруг закричал яростно и страшно:
— Дмоховский!!! Где Дмоховский?!
Он выхватил пистолет из кобуры и рванулся в подъезд дома.
— Дмоховский!.. — кричал он и бежал по коридорам больнички.
Санитарки вжимались в белые коридорные стены, выскакивали из палат раненые, шарахались от бегущего с пистолетом в руке Зайцева, а тот рывком открывал все двери и кричал, уже ничего не соображая:
— Дмоховский!..
Но Дмоховского нигде не было. Тогда Зайцев выскочил из больничного корпуса, промчался через улицу и ворвался в дом фон Бризенов.
— Дмоховский! Сука старая!.. — кричал в беспамятстве Валерка.
Он рвал на себя двери всех комнат, распахивал их настежь, и крик его несся по всему старинному имению:
— Дмоховский!..
Наконец он достиг комнаты управляющего, в ярости сорвал с нее табличку, написанную рукой Невинного, и с ходу ногой ударил в дверь. Дверь распахнулась, Валерка ворвался в комнату и остановился как вкопанный.
Посреди комнаты медленно покачивалось тело старого Збигнева Дмоховского. Оно почти касалось пола носками пыльных ботинок. Почти. Не хватало двух-трех сантиметров. Кисти старческих рук были перевиты резко взбухшими черными венами, пальцы судорожно сведены. Лицо уже посинело. Струйка слюны поблескивала в седой щетине подбородка, темнела серым пятном на казенном белом халате.
Небольшая прикроватная тумбочка с пыльными следами подошв валялась, опрокинутая, на полу, среди осколков большой старой фаянсовой кружки для кофе.
Збигнев Дмоховский повесился на обыкновенном электрическом шнуре.
В состоянии генерала Отто фон Мальдера наступили те редкие минуты, когда неожиданно уходила отупляющая, выматывающая боль, прояснялось сознание, появлялась способность отчетливо мыслить, говорить, верно оценивать события. В последние двое суток такое приходило к нему всего трижды. Таяли галлюцинации, исчезал бред, уходили кошмары, и наступали полчаса-час реального ощущения мира, самого себя, окружающих. Дважды это происходило с ним ночью, когда все вокруг забывались тревожным, поверхностным сном и бодрствовали только несколько офицеров из боевого охранения. В эти недолгие минуты отдыха Отто фон Мальдер находился наедине с самим собой. Ах как ему необходим был в это время Квидде! Но Герберт, измученный бессонницей, постоянным нервным напряжением, ответственностью за судьбу группы, именно в эти мгновения сваливался как подкошенный и засыпал только потому, что фон Мальдеру становилось хоть ненадолго лучше. Малейший стон генерала, почти незаметное движение, даже перемена ритма дыхания фон Мальдера — и гауптман Квидде открывал глаза. Но минуты отдохновения уже заканчивались, вновь вступала в измученное тело фон Мальдера изнурительная, испепеляющая, страшная боль, и он терял над собой контроль, снова начинались бред, галлюцинации. Все с самого начала. В такие минуты Герберт Квидде не смыкал глаз.
Сегодня в третий раз боль отступила, к счастью, тогда, когда Квидде был рядом. Он стоял на коленях перед генералом, обтирал ему мокрое, пышущее жаром лицо и нервно посматривал на часы.
Уже прошло сорок пять минут сверх условленного времени, которое было дано Дитриху Эберту для возвращения к месту стоянки группы. Солнце давно село, и нужно было бы начинать хоть какие-либо действия из того, что было так тщательно и расчетливо запланировано Гербертом Квидде. Поэтому Квидде нервничал, но старался сделать все, чтобы генерал этого не заметил. Он улыбался фон Мальдеру, шутил с ним, радовался тому, что генерал пришел в себя, и вообще вел себя так, словно все идет как следует. Единственное, что он позволял себе, — изредка бросать взгляд на циферблат часов, когда-то подаренных ему Отто фон Мальдером.
— Не смотри на часы, — вдруг сказал генерал. — Они не придут.
— У нас еще уйма времени, — стараясь придать интонацию беспечности своему голосу, быстро ответил Квидде. — Мы спокойно можем подождать еще полчаса. Хотите воды?
Фон Мальдер отрицательно покачал головой.
— Они не придут, — твердо сказал он. — Их уже нет. Я почти вижу, как это случилось.
Квидде испугался: генерал произнес то, о чем он только что подумал сам.
— Нет! Нет!.. Нет, господин генерал, — торопливо сказал Квидде.
Но фон Мальдер будто бы даже и не услышал его возражений.
— Сколько крови пролито напрасно, — печально сказал он. — Зачем? Во имя чего? Во имя бездарных демагогических лозунгов, похожих на торговую рекламу, на заклинания? Во имя идеи, сочиненной десятком клинических маньяков? И ради этого целые народы втянуты в чудовищную бойню?.. Господи! Какой ужас!..
Квидде был искренне потрясен. Такого он никогда не слышал от фон Мальдера! Уже несколько лет они были неразлучны, бывали моменты, когда фон Мальдер был достаточно откровенен с Гербертом Квидде и не стеснялся при нем выражать свое недовольство действиями старшего командования, впрямую называя имена своих бывших однокашников, которые заняли главенствующие посты в армии, но остались, с точки зрения генерала фон Мальдера, посредственностями. Но то, что сейчас услышал Квидде, было произнесено генералом впервые.
— Что вы говорите?! — пробормотал Квидде. — Как вы можете это говорить, Отто?!
Генерал посмотрел Герберту Квидде прямо в глаза и отчетливо произнес:
— Я все могу, Герберт. Меня уже нет. Я — мертв.
— Прекратите, Отто!.. — чуть не закричал Квидде. — Умоляю вас, возьмите себя в руки... Осталось совсем немного! За вами стоят пятьдесят боевых офицеров. Я гарантирую успех прорыва. Завтра вы будете по ту сторону линии фронта!
— Не будет никакого завтра. Ни у тебя, ни у меня, ни у этих несчастных пятидесяти измученных, одичавших и обманутых... Если бы ты знал, как мне тебя жаль, мой дорогой, мой верный, мой умный, красивый мальчик! Мы проиграли с тобой все — жизнь, нацию, войну...
— Отто, война еще продолжается! — твердо сказал Квидде.
Фон Мальдер сочувственно улыбнулся Квидде, взял его руку в свою:
— Нет, мой родной. Люди, которые, еще не закончив войну, стали распахивать и засеивать землю, уже ее выиграли. Я не хочу больше жить. Помоги мне, пожалуйста, Герберт.
Как ни ужасно прозвучала просьба генерала, Квидде поймал себя на том, что за последние двое суток эта мысль не раз закрадывалась в голову и ему самому. «Боже, пошли ему легкий конец...» — думал Герберт, глядя на страдания фон Мальдера. Были мгновения, когда он страстно желал смерти генералу. Вчера ночью, в бункере, фон Мальдеру было особенно плохо. Невероятные боли ослабили его волю настолько, что он, уже не контролируя себя, по-звериному завыл, заметался в бреду и столкнул искалеченными ногами с себя плед. Вокруг распространился смрадный запах заживо гниющего человеческого мяса. Вот тогда Квидде впервые открыто подумал о том, что если он сейчас положит на лицо Отто фон Мальдера маленькую подушку, захваченную вместе с пледом из дома Циглеров, и совсем ненадолго прижмет ее — конец фон Мальдера будет выглядеть совершенно естественно. Группа получит возможность быстро передвигаться, и у Квидде развяжутся руки. Но вчера ночью он ничего не смог с собой поделать. В голову полезли сентиментальные воспоминания, теплилась сумасшедшая надежда на помощь Аксмана, яркими картинами представлялся успешный прорыв и победный вынос генерала фон Мальдера через линию фронта... И Квидде задавил в себе желание ускорить конец генерала. Но сейчас он сам просит его об этом!
— Я не смогу, Отто, — тихо сказал Квидде.
— Сможешь, — жестко проговорил фон Мальдер. — Я тебя хорошо знаю, мой мальчик. Неужели тебе хочется, чтобы через два дня я скончался от гангрены в лагере для военнопленных? Ты же любил меня, Герберт. Я очень устал...
— Выстрел может привлечь внимание, — негромко произнес Квидде.
— А ты не стреляй, — улыбнулся генерал.
Герберт Квидде поцеловал руку генерала и умоляюще посмотрел ему в глаза.
— Otto... — прошептал он, и подбородок у него задрожал.
— Я тебя очень прошу об этом, — тихо сказал Отто фон Мальдер.
Квидде проглотил комок, расстегнул на груди фон Мальдера мундир и снял с его лба влажный охлаждающий компресс. Потом он вытащил из ножен обоюдоострый эсэсовский кинжал.
В сердце Герберта Квидде вдруг неожиданно вступила такая щемящая детская жалость, такое отчаяние, что он чуть не разрыдался.
— Прощайте, Отто... — еще проговорил он. Голос у него дрожал. — Я так любил вас... Я вам стольким обязан...
— Пожалей меня, Берт, — глухо сказал генерал. — Не заставляй меня раздумывать. Я жду...
Он зажмурился. Квидде приставил острие клинка к левой стороне груди генерала.
— Чуть ниже, — сказал генерал, не открывая глаз. — Чуть ниже.
Квидде переставил клинок ниже и двумя руками сильно нажал на рукоять кинжала. Почти без сопротивления клинок весь вошел в сердце Отто фон Мальдера. Послышался только тихий треск, словно разорвался небольшой кусок истлевшего полотна.
— А-а-а-ах...
Фон Мальдер открыл рот, захрипел и конвульсивно дернулся. Глаза у него широко открылись. В них не было ни боли, ни испуга — только удивление.
Квидде легко вынул кинжал из груди генерала и сразу же зажал рану компрессом, чтобы не хлынула кровь. Подержал немного, потом слегка приподнял компресс и внимательно оглядел рану. Крови было совсем мало. Он снова прикрыл рану компрессом и застегнул мундир генерала на все пуговицы.
Облегченно выдохнул воздух, распиравший грудь, и несколько раз воткнул клинок кинжала в землю — очистил его до тускло мерцающего серого блеска с темной готической вязью, протер краем пледа и спрятал в ножны. Взял горячую руку генерала, попытался прощупать пульс. Пульса не было. Осторожно, двумя пальцами, он опустил веки Отто фон Мальдера и увидел, как из уголков его мертвых глаз к седым вискам поползли две мутноватые слезинки.
... На свежем могильном холмике лежала генеральская фуражка.
— Генерал Отто фон Мальдер скончался с верой в победу нации. Ему было тяжелее, чем любому из нас, но он до конца оставался преданным идеям фюрера, — негромко, но внятно говорил гауптман Герберт Квидде, не сводя глаз с людей, окруживших могилу.
Вокруг стояло несколько десятков страшных, оборванных, увешанных оружием фигур. Отупевшими, потухшими глазами они смотрели в одну точку — на фуражку генерала. Только один из всех, стоявший почти вплотную к могиле, напротив Квидде, — совсем еще юный лейтенант с тонким, красивым и нервным лицом — не отрывал глаз от гауптмана. Квидде уже давно заметил лейтенанта, но события последних дней начисто выключили этого мальчика из его поля зрения. «Он погибнет при первом же столкновении... Его нужно держать рядом, может быть, тогда его удастся сохранить...» — подумал Квидде. На мгновение их глаза встретились, и Квидде решил, что, если останется жив, этого мальчика он никуда от себя не отпустит. Он, Герберт Квидде, станет для него тем, кем был для него самого Отто фон Мальдер...
— Мы — цвет немецкой армии, — продолжал Квидде. — Мы — основа нации. Перед нами самое слабое звено в цепи окружения. Через двадцать минут мы начнем прорыв именно на этом участке. Я совсем не обещаю, что все вы останетесь в живых. Вы — профессионалы и должны знать, на что вы идете. Итак, внимание!
И прежде чем развернуть конкретную задачу с учетом всех привходящих — рельеф местности, численное соотношение сил противника и собственных сил, минимум два запасных варианта на случай непредвиденных осложнений и так далее — и по возможности постараться определить действия каждого в выполнении этой задачи, Квидде еще раз, уже совершенно намеренно, столкнулся взглядом с юным красивым лейтенантом и увидел в его глазах неприкрытое ожидание призыва. «Если в такой момент он может думать об этом, его нужно будет вытащить из пекла любой ценой!..» — пронеслось в голове Квидде.
— Итак, повторяю, внимание! Первое...
В это же самое время в замке, в большом зале, отданном под оперативную группу «Сев», подполковник Юзеф Андрушкевич обзванивал всех командиров подразделений. Наступал вечер, и нужно было подвести итоги работ первого дня, дать сводку в штаб армии.
— Сколько? — кричал Андрушкевич в трубку. — Записываю! Давай! Овса — сто четыре гектара... Понял! Ячменя... Сколько? Ага! Понял. Пятьдесят три и три сотых... И что еще? Вики? Это что такое? Понятия не имею! Погоди!.. — Андрушкевич обвел глазами всех в зале и крикнул:
— Что такое «вика»? Кто знает? С чем это едят? — Ему никто не смог сразу же ответить. Он презрительно махнул рукой: «Ну неучи, ну что с вас спрашивать!» — и снова закричал в трубку: — Значит, сколько вики посеяли? Девять и шесть десятых гектара. Замечательно! Записал, записал!.. Молодец! Спасибо. К Пасхе готовитесь? Давайте, давайте! Прямо на поле!.. Привет!
Он бросил трубку одного телефона и стал названивать по другому.
Только что вернулся в город командир советской дивизии полковник Сергеев. Вместе со своим начальником разведки и двумя штабными офицерами он объезжал все участки боевого охранения и места расположения подразделений, которые в случае приказа о наступлении должны будут выступить первыми и поэтому в пахоте и севе участия не принимали. Заняв исходные позиции, части стояли в «готовности номер один» и ждали приказа.
Сейчас полковник Сергеев устало сидел у края большого стола и негромко, чтобы не мешать Андрушкевичу разговаривать по телефону, говорил своему заместителю по технической части подполковнику Хачикяну:
— Начинайте посылать все свободные машины на пахотные участки. До наступления полной темноты с полей вывезти всех. Никого не оставлять там на ночь. Очень опасно...
Франтоватый, с веселыми жгучими глазами и любовно ухоженными усиками, как у киноартиста Адольфа Менжу, подполковник Хачикян почтительно стоял перед ссутулившимся, пропыленным командиром дивизии.
— Виноват, товарищ полковник... Забираем с полей только наших? — спросил Хачикян и тут же пояснил: — Это я к тому, чтобы знать, сколько машин посылать.
— Всех! Наших, поляков, союзников! И всех развезти по местам расположения подразделений. И никакой самодеятельности. Проследите лично, пожалуйста.
— Слушаюсь, — огорченно сказал Хачикян, у которого на сегодняшний вечер были уже совершенно иные планы. — А сельхозтехнику? Как с ней?
Андрушкевич не сумел дозвониться и поэтому услышал последнюю фразу зампотеха. Он бросил трубку и тут же вклинился в разговор:
— Хачикянчик, выброси ты из головы сельхозтехнику! Ты людей вывози. А техника пусть остается. Кто ее тронет? Все равно тебе завтра к шести утра народ обратно на поля везти...
— Но у вас же завтра Пасха, Юзек! — ухмыльнулся Хачикян в предвкушении праздничного стола.
— Вот в поле и отпразднуем. Потому что послезавтра нас вполне могут снять с места и двинуть вперед. Понял, Арташесович?
Хачикян вопросительно посмотрел на полковника Сергеева. Но тот не ответил на его безмолвный вопрос и не подтвердил сказанное Андрушкевичем. Он просто постучал пальцами по столу и посмотрел мимо Хачикяна.
— Вас понял, — сказал Хачикян. — Разрешите выполнять, товарищ полковник?
— Действуйте.
Хачикян очень красиво взял под козырек, четко, с подчеркнутым щегольством отменного строевика, которое так охотно всегда демонстрировали офицеры интендантских служб, повернулся на сто восемьдесят градусов и направился к выходу. В дверях он неожиданно столкнулся с Валеркой Зайцевым, который влетел в зал как сумасшедший. Валерка не посторонился, не попросил прощения, а сразу же, обращаясь к Сергееву и Андрушкевичу, громко и горестно доложил:
— Товарищ полковник! Товарищи... У нас в городе «чепе»!
Уже смеркалось. В ожидании машин неподалеку от палаток медсанбата на мешках с зерном, на разостланном брезенте, на расстеленных шинелях, на голой земле сидели, курили, валялись и просто вповалку спали измученные тяжелым крестьянским днем солдаты и младшие офицеры пяти армий — России, Польши, Америки, Англии и Франции.
Единственный представитель вооруженных сил Италии — Луиджи Кристальди возился с двигателем санитарного «газика». После недолгих, но яростных препирательств с медсанбатовским шофером Мишкой, который возомнил себя начальником всего автопарка батальона, Луиджи удалось убедить его сменить диафрагму бензонасоса санитарного «газика». Мишке ужасно не хотелось ничего делать, и он, по своему обыкновению, орал, что лучше этого «газика» машины не найти и придирки Луиджи не имеют никаких оснований. Кристальди уже успел снять бензонасос с двигателя, разобрал его и совал в нос Мишке вспученную и даже в одном месте прорванную диафрагму и тоже орал на Мишку. Тому ничего не оставалось делать, как пойти к Зинке и выклянчить кусок компрессной клеенки на изготовление новой диафрагмы. Тем более что претензии Кристальди были целиком и полностью подтверждены худеньким пожилым старшиной в очках, Михаилом Михайловичем, с которым Мишка спорить не рискнул, решив, что Михаил Михайлович может пригодиться ему в дальнейшей его неправедной шоферской жизни. Луиджи закатил горячую благодарственную речь, адресованную Михаилу Михайловичу, и при помощи медицинских ножниц сотворил новую диафрагму. Теперь он затягивал последние гайки крепления бензонасоса на двигателе и что-то даже напевал.
Серж Ришар подогнал свой трактор к бронетранспортеру и униженно клянчил «еще одно» ведро солярки.
— Не дам! — кричал механик-водитель. — Ты у меня и так черт-те сколько выкачал! И вообще я на речку еду! У людей завтра Пасха, а я как чушка грязный! Отвали со своим трактором!..
Джеффри Келли, Майкл Форбс и польский подпоручик, сидя на мешках с зерном, играли в покер неизвестно откуда появившейся засаленной колодой карт. Поляк блистательно «блефовал» и выигрывал. Джефф, вне себя от злости, уже готов был вцепиться ему в глотку, а Форбс только похохатывал и с уважением разглядывал каменное лицо польского подпоручика.
Около телеги с бочкой для воды сидели два старшины — Михаил Михайлович и Невинный.
— Вот как есть сто двадцать три кило, и грамма сбросить не могу, — жаловался Невинный Михаилу Михайловичу. — Уж чего только я над собой не делал!..
— Проблема, — вежливо говорил худенький старшина в очках.
Рядом с ними на животе лежал красивый поляк-молотобоец и все время поглядывал в сторону открытой медсанбатовской палатки, откуда доносился смех Зинки Бойко.
Вокруг гражданского ремонтника расселись несколько польских солдат и союзников. Опасливо оглядываясь на молотобойца, ремонтник тихо гнул свою хозяйскую линию:
— Ну распахали... Ну засеяли... И уйдете. А как потом делить эту землю?
Поляки по-крестьянски скребли в затылках, строили самые разные предположения, сами же отвергали их, разводили руками. Союзники напряженно переглядывались, старались понять, о чем идет речь. Ясно было только одно — дело очень важное.
А над темным взрыхленным и наполовину засеянным полем плыла старинная узбекская песня — «Кельмадинг». Полтысячи лет тому назад эту песню сочинил Алишер Навои, и сегодня голос Тулкуна Таджиева, поющий ее бессмертные строки, странно и дивно звучал между польской землей и весенним польским небом.
Прекрасную печальную песню пел старший сержант Красной Армии Тулкун Таджиев. Он восседал на патронном ящике у своей полевой кухни перед большой кастрюлей с водой. Напротив него на корточках сидел лейтенант Рене Жоли. В два кухонных ножа они чистили картошку. Очищенная картофелина с нежным всплеском падала в кастрюлю с водой, брызги летели в лицо близко сидящего Рене, но он не обращал на это ни малейшего внимания и затаив дыхание вслушивался в незнакомый язык, в непривычную мелодию...
— Это мы с тобой на завтра начистим — и порядок, — прервав песню, сказал Тулкун Рене. — А завтра с утра...
— Я все прекрасно понял!.. Все понял! — торопливо перебил его по-французски Рене. — Пожалуйста, продолжай петь! Пой, пожалуйста, Тулкун...
И Тулкун запел «Кельмадинг» дальше. И снова песня поплыла над полем.
В перевязочной палатке покуривали Васильева и Зинка. Зинка поставила ногу в изящном сапожке на красно-синий резиновый мяч с желтыми полосками посредине — катала его по дощатому настилу, не выпуская из-под подошвы, разглядывала через поднятый полог палатки лежащего неподалеку красивого молотобойца.
— Вы поглядите, парень-то какой, Екатерина Сергеевна, — рассмеялась Зинка, не отрывая глаз от молотобойца.
— Одерни юбку, львица светская! — приказала Васильева. — Он же глаз не сводит.
Но Зинка и не подумала выполнить приказание. Она сняла ногу с мяча и легко вытолкнула его носком сапога из палатки. Мяч покатился к молотобойцу. Зинка встала, сладко потянулась и направилась вслед за мячом.
— И когда ты уймешься? — усмехнулась Васильева.
— Да, видать, скоро, — не оборачиваясь, ответила Зинка.
На берегу узенькой речки вдоль прибрежного кустарника Вовка вел за уздечку свою лошадь. На спине лошади верхом сидела Лиза и что-то увлеченно рассказывала Вовке, размахивая руками. Так как она пользовалась мешаниной из трех-четырех языков, то Вовка, естественно, многого не понимал, смеялся и переспрашивал ее. Он был непривычно раскован — подсказывал ей нужные слова, радовался, когда она верно повторяла их, хохотал, когда ей не удавалось произнести какое-нибудь слово правильно, и, ведя лошадь вперед, все время оглядывался на нее счастливыми глазами. Она наклонялась к нему, старалась заглянуть ему в лицо, дотронуться до его стриженого затылка. Он ждал этого прикосновения, уже не шарахался от нее, наоборот, замедлял шаг, ноги у него начинали слабеть.
Вода в реке совсем потемнела — из светло-фиолетовой стала черно-зеленой. С ее поверхности ушли светлые блики и серый отблеск дневного неба, и от этого быстрое течение реки почти перестало быть заметным. Казалось, что к вечеру речка устала и решила на ночь приостановить свой бег.
Сидя на спине неоседланной лошади, в своем коротком белом халатике поверх длинного вечернего платья, Лиза болтала как сорока, кого-то изображала, говорила на разные голоса — от хриплого баса до какого-то мяуканья, и рассказ ее был наверняка очень интересен и смешон. Но Вовка уже и не пытался ничего понять — он был счастлив тем, что слышит Лизу и что ее голос и рассказ обращены к нему одному. Он повернулся к ней, посмотрел на нее снизу вверх, а она тут же наклонилась и погладила его мягкой рукой по лицу. И Вовка, неожиданно для себя, вдруг поцеловал ее руку.
— О Вовка... — простонала Лиза и даже замотала головой от благодарности.
Послышался нарастающий рев сильного мотора, и, подминая гусеницами прибрежный кустарник, к воде с шиком подлетел бронетранспортер. Из него выскочил чумазый механик-водитель, увидел Лизу на лошади и Вовку и крикнул, сбрасывая с себя ватник:
— Ну и как оно? В порядке?
— Что? — не понял Вовка и улыбнулся ему.
Водитель бронетранспортера стащил с себя гимнастерку, нательную рубаху... И через три секунды остался в одних белых армейских кальсонах с завязками у щиколоток.