Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Владимир Кунин

Пилот первого класса

Герои этой повести — ее авторы.

Каждый из них будет сам рассказывать о себе и о том, что происходило на его глазах. Иногда об одном событии мы услышим от нескольких человек, и, как это бывает обычно, оценки окажутся неодинаковыми. Тогда мы, естественно, сами попытаемся понять истину и на какое-то время станем участниками этих событий.

По всей вероятности, в рассказе одного мы услышим уже знакомые интонации другого: кому-то покажется, что эти люди очень похоже острят, негодуют, радуются...

Это происходит потому, что герои нашей истории тесно и неразрывно связаны друг с другом, служат одному и тому же делу и веруют в одну и ту же высшую силу — в авиацию...

СЕЛЕЗНЕВ

По хорошей погоде метрах в пятистах от земли потихоньку топает самолет под названием «Ан-2»...

А в кабине его, там, где должны сидеть два пилота, сижу я один, командир отдельной Добрынинской авиаэскадрильи, товарищ Селезнев Василий Григорьевич.

Мне тридцать девять — тот самый возраст, когда человека моего склада начинает тянуть на кокетливую беспощадность к самому себе и мучают постоянные попытки разглядеть собственное нутро.

Про таких, как я, женщины говорят «представительный мужчина». За последние несколько лет я слегка располнел. Но рост у меня вполне приличный — сто восемьдесят два, и эта полнота меня ничуть не портит. Вот разве только лицо, когда я надеваю наушники, становится чуточку бабьим. Дужка наушников плотно прижимает волосы, приплюскивая голову сверху, а сами наушники расширяют мою физиономию. И хотя я понимаю, что это всего лишь оптический обман, этот обман мне не очень нравится.

Вообще-то на «Ан-2» одному летать не положено, но вторых пилотов у нас почти всегда не хватает, а у меня есть специальный допуск — разрешение летать одному. Такие разрешения даются только очень хорошим летчикам. Очень опытным. А я как раз именно такой. И хороший, и опытный.

Год тому назад со мной в несколько рейсов ходила одна пожилая москвичка — специальный корреспондент столичного журнала. Не знаю, что ей там поручила редакция — то ли «вести из глубинки», то ли «портрет современника», то ли еще что-нибудь в этом роде, но получилось у нее вполне пристойно, хотя и слегка по-дамски: «... Его профессионализм угадывается по мелочам: по тому, как он сидит за штурвалом — легко, свободно; по расслабленному галстуку и расстегнутому воротничку рубашки; по спокойным, внимательным глазам Селезнева; по тому, как он смотрит на землю, на приборы, как красиво, почти незаметно работает штурвалом, как привычно передвигает рычаги сектора газа и шага винта на пульте. Даже по тому, как он говорит с Землей: ларингофоны у него не застегнуты на шее, а просто висят на штурвале. И когда нужно сказать что-то Земле, Селезнев снимает их, прижимает к горлу и, поглядывая на горизонт, говорит Земле всякие свои авиационные слова. Вот, пожалуйста: что-то пробормотал в ларинги, улыбнулся, посмотрел на приборы и, насвистывая, начал снижение...» Ну и так далее...

В общем, все довольно грамотно, о нас пишут куда хуже. Не ругают, а просто пишут бездарно — барабан и литавры. Есть несколько профессий, которые ругать в печати не принято. Ну и наша в том числе... Так что эта журналистка еще оказалась на высоте. Занятная она… Очень занятная. Мы с ней на одной «точке» часа два просидели — мне вылета не давали, погода расхандрилась, — так она мне рассказала, как в сорок втором году она Омскую бронетанковую школу кончала и механиком-водителем на «Т-34» до Студзянок дошла — это около ста километров от Варшавы...

Когда журнал с ее статейкой вышел, я, конечно, от начальства легкий втык получил и за расслабленный галстук, и за расстегнутую рубашку, и за ларингофоны, висящие на штурвале. У нас такие штучки не очень любят. Ни для кого не секрет, что и то, и другое, и третье имеют место, но дело это наше, келейное, и предъявлять свою расхлябанность широким слоям трудящихся нечего! «В смокинг вштопорен, побрит что надо...» — вот показательный образ сотрудника Министерства гражданской авиации. А то, видите ли, ему ларингофоны на шее лень застегнуть!..

... Пора начинать снижение. И пока самолет будет терять высоту, в моей голове пронесутся легкие и приятные мысли, совершенно не мешающие отсчету оставшихся до земли метров и не отвлекающие от такого сложного момента, как посадка. «И это еще одна из черт высокого профессионализма Василия Григорьевича...» — как написала бы эта столичная журналистка.

А думаю я в первую очередь о самом себе. И обо всем остальном, что связано со мной самим. Однако мысли мои, столь четко направленные только к собственной персоне, не должны ни у кого вызывать даже малейшего раздражения. Я обладаю достаточным запасом юмора, и прекрасная ироничность защитного цвета, с которой я воспринимаю все свои достоинства и успехи, дает мне право думать о себе как угодно и сколько угодно.

Три года назад я привез в этот чистенький, ухоженный городок Катерину — ей тогда было двадцать семь, трехлетнюю Ляльку, несколько чемоданов и приказ начальника территориального управления гражданской авиации о моем назначении командиром отдельной Добрынинской авиаэскадрильи.

С легкостью, удивительной для большого города и абсолютно естественной для маленького, Катерина сразу же получила место врача эскадрильи, а Лялька — с невероятным трудом, что характерно для маленьких городов, — место в детском саду.

Я знал, что в управлении меня считали лучшей кандидатурой на должность командира вновь организованного подразделения. У меня были прекрасный послужной список, большой налет часов, значительный опыт работы в сложных горных условиях, где истинная высота полета зачастую на полторы-две тысячи метров меньше приборной, и еще масса необходимых для командира достоинств. Я был исполнителен и неназойлив, я не досаждал начальству рапортами о переводе в «большую» авиацию, точно следовал всем инструкциям и наставлениям и был морально устойчив.

Кроме всего, я принадлежу к той счастливой категории людей, которые в одинаковой степени нравятся и мужчинам, и женщинам. И, что самое главное, я научился так легко и незаметно пользоваться своим обаянием, так тонко сделал его основным принципом общения и с начальниками, и с подчиненными, что и те и другие не могли на меня нарадоваться. Причем, ведя себя таким образом с начальством, я не преследовал никаких корыстных целей. Просто я доставлял удовольствие начальству иметь такого подчиненного, как я.

Ну а мои подчиненные уже через год стали приписывать мне целый ряд благородных поступков, которых я не совершал, смелых, лихих словечек, которых я не произносил, и удивительных историй, в которых я не участвовал. Это ли не признание авторитета командира?! Мало ли подобных примеров знала история?

Когда же слухи об этих словечках и поступках доходили до моих собственных ушей, я начинал так весело отказываться от них, так был ироничен к самому себе, что люди уходили от меня совершенно покоренные мною и убежденные в том, что именно я и есть истинный герой всех этих легенд... Так мудро, ничем не отягощая свою совесть, я выигрывал раунд за раундом.

... Когда до земли оставалось метров триста, слегка тряхнуло двигатель. И тут же со мной произошла обычнейшая история: малейшие изменения в режиме работы мотора чуть ли не коренным образом меняют направление моих мыслей. Я начинаю думать о паршивой ремонтной базе, о размытых посадочных полосах в колхозах, о близкостоящих высоковольтных линиях, о нехватке вторых пилотов и о том, что моя эскадрилья не такое уж «общество взаимного восхищения», как это может показаться со стороны...

Я думаю о Сергее Николаевиче Сахно, которому уже пятьдесят пять, и он, кажется, плохо видит, а все еще летает, и каждый год буквально чудом, одному ему известным чудом, продирается сквозь медицинскую комиссию... Я думаю о его жене, Надежде Васильевне, нашем радисте, у которой никогда не было детей и которая все свое нерастраченное материнство перенесла на старого и седого Сахно.

О Димке Соломенцеве, об этом молодом щенке, пилоте с «Яка-12». Наш, как говорится, «позор семьи». Ужасное дитя века, перед которым сложили бы все свое педагогическое оружие и Песталоцци, и Ушинский, и Макаренко.

Я думаю о недавно пришедшем к нам очень хорошем летчике Викторе Кирилловиче Азанчееве...

О своей жене Кате.

Об Азанчееве и о Кате...

Чтобы не думать об Азанчееве и Кате, я настойчиво и трусливо заставляю себя думать о размытых посадочных полосах и паршивой ремонтной базе.

Что-то начало такое происходить, чего я никак не могу понять и во что никак не могу поверить... А может быть, я все это напридумывал? И нет там ничего такого, а я себе уже черт знает что вообразил...

... Я заложил крен и так точненько вышел на прямую, что просто любо-дорого!..

Последнее время я стал болезненно чуток к явлениям, так сказать, второго плана. Меня почти не волнуют события, развивающиеся открыто, — будь они приятными или неприятными. Но вот я, например, утратил многолетнее и привычное ощущение крохотной радости возвращения на свой аэродром. И это меня пугает. Я напряженно пытаюсь обнаружить скрытый смысл в любой невинной фразе, я тщетно стараюсь поймать любопытствующий взгляд, устремленный на меня, я беспричинно нервничаю и все время себя сдерживаю — и от этого нахожусь в состоянии постоянного напряжения. И это очень противно. От всего этого испытываешь буквально физическое недомогание.

... Я потихоньку потянул на себя штурвал и через мгновение услышал легкий удар и привычное сухое шуршание колес о землю.

«А в остальном, прекрасная маркиза, все хорошо, как никогда!..»

Моя машина развернулась на полосе и покатила к стоянке. Я идеально точно загнал ее в заранее поставленные стояночные колодки, заглушил двигатель и с последним выхлопом вдруг подумал о том, что, если бы я не был профессиональным летчиком и не знал бы до обидного ограниченные возможности своего самолета, я мечтал бы о нескончаемых полетах с очень редкими возвращениями на землю...

Не вставая из кресла, я стянул с себя старую, вытертую кожаную куртку, достал китель, надел его и застегнулся на все пуговицы. А потом снял с крючка фуражку, слегка взъерошил примятые дужкой наушников волосы и надвинул козырек на лоб. Поглядел в зеркальце, самую малость фуражечку еще набок передвинул и достал портфель из-за кресла. Все это я делал расчетливо, медленно, сознательно растягивая время, чтобы успеть хоть частично освободиться от хандры и прийти в форму. И когда наконец я встал и вылез из своего кресла, я увидел, что к моему самолету быстро идут начальник отдела перевозок, старший инженер и бухгалтер.

Я распахнул дверь в салон, улыбнулся суетящимся пассажирам и сказал:

— Не торопитесь, друзья мои, не торопитесь!..

Я прошел мимо кресел, и когда взялся за ручку фюзеляжной двери, в глубине салона раздался тоненький трагический поросячий визг, приглушенный пыльной мешковиной. И тут же чье-то бормотание, чей-то смешок, какая-то возня...

И все это вместе вдруг наполнило меня такой щемящей тоской, что я даже вслух пробормотал: «О Господи!..» — и отчаянно рванул замок двери. Дверь распахнулась, я спрыгнул на землю и судорожно набрал полную грудь воздуха, будто вынырнул из-под смертельной водяной толщи.

А за мной посыпались пассажиры. В райцентр прилетели. Кто по делам, кто за покупками.

И сразу ко мне трое: начальник перевозок, инженер и бухгалтер. А я смотрел на них, приветливо махал рукой и старался сдержать рвущийся из груди выдох. А еще я мечтал, чтобы они провалились, к чертям собачьим...

— Василий Григорьевич! — сказал инженер. — Завал на техучастке! Иванова ушла в декрет, а та, которую вы прислали, так она шплинта от гайки отличить не может. На кой хрен мне такая кладовщица?!

Я потихоньку выдохнул воздух и про себя отметил, что почти ничего не понял из того, что мне говорил инженер. Но я улыбнулся, загнул один палец и сказал:

— Раз! — И повернулся к бухгалтеру: — Давай!..

— Василий Григорьевич! — сказал бухгалтер. — Экипаж, который в Журавлевке на химработах, какой-то дрянью отравился — второй день не летают... Председатель лается, просит замену, да еще и деньги грозится снять с нашего счета!..

— Два! — Я уже совсем пришел в себя, загнул второй палец и повернулся к начальнику перевозок; — Ну?

— Василий Григорьевич, — сказал начальник перевозок. — Там из-за этого груза... Помните, накладная двадцать четыре триста десять? Целый скандал! Получатель все утро трезвонит — житья не дает. Поговорите вы с ним сами, ну его к черту!..

— Три! — Я загнул третий палец и с шутливым сочувствием покачал головой, всем своим видом показывая, что я полностью с ними согласен, что все это возмутительно, что не пройдет и пятнадцати минут, как я с помощью таких прекрасных соратников, как бухгалтер, инженер и начальник перевозок, все это устраню, налажу, и эскадрилья снова заживет светлой и радостной жизнью...

Я ободряюще подмигнул каждому: дескать, ничего страшного, дорогие мои друзья, это мы все мигом... Командир я, мол, или не командир?! И вообще, взвейтесь, соколы, орлами!..

Я примерно так им и сказал:

— Все? Не смертельно. Вперед, орлы! Сейчас разберемся...

И действительно, не прошло и получаса, как кладовщица была найдена, а журавлевский председатель колхоза, сменив гнев на милость, кричал про лещей, каких я сроду не видывал, и я обещал прилететь к нему на его знаменитую рыбалку, если он к лещам еще чего-нибудь припасет. И председатель, пробиваясь сквозь телефонный треск и затухания, обещал далеким и слабым голосом собственноручно сварить мне такую уху, что эта уха мне десять лет жизни прибавит...

Инженер и бухгалтер ушли из моего кабинета веселые и довольные. Наверное, я лишний раз убедил их в своей административно-дипломатической гениальности, потому что в течение всего моего разговора по телефону они восхищенно переглядывались, тихо посмеивались и удивленно покачивали головами. На какое-то мгновение я стал противен сам себе за этот эстрадный номер, за то, что не просто разговаривал с председателем журавлевского колхоза, а показывал своим подчиненным, как нужно разговаривать с «председателями». И когда положил трубку, я мысленно дал себе слово обязательно слетать в Журавлевку просто так, без всяких дел.

С начальником отдела перевозок было сложнее. Начальник перевозок был глуп и уже успел наломать дров с этим грузом.

Сидя на краешке письменного стола, я пытался успокоить разъяренного грузополучателя, а начальник перевозок стоял рядом и по моим ответам силился понять, что про него говорят на том конце провода. И хотя про него там ничего не говорили, а в основном чихвостили меня, я время от времени грозно поглядывал на начальника перевозок и один раз даже показал ему кулак.

В своих претензиях грузополучатель был конкретен и яростен, а я в своих ответах мягок и демагогичен.

— Есть для меня законы, есть! — говорил я в трубку. — И даже больше, чем для кого бы то ни было. Мы летаем по инструкции, возим по инструкции и живем по инструкции...

Тут мне такое ответили, что в другое время я бы... Но сейчас я только рассмеялся и ответил:

— Нет, в этих случаях мы обходимся без инструкций... Да и вы, я думаю, тоже.

Мне еще немножко наговорили гадостей и под конец упрекнули в желании перессориться со всей клиентурой.

Тут я понял, что пришла пора брать инициативу разговора в свои руки, и сказал фразу, на которую, по моим расчетам, ответить было нечего:

— Да нет... Вы меня не поняли. Я не собираюсь ссориться. Я за то, чтобы каждый на своем месте делал свое дело толково и честно...

И угадал. Разговор окончился взаимными приветствиями и обещаниями помогать друг другу до последней капли крови.

Я положил трубку, посмотрел на начальника перевозок и сказал:

— Убить тебя мало.

— Василий Григорьевич! — простонал начальник перевозок.

— Борис Иванович! — строго прервал я его. — Тебя за эти штучки убить мало. Немедленно отправить груз. Ясно?

— Так точно.

— Выполняйте.

— Слушаюсь.

Начальник перевозок почему-то на цыпочках вышел из кабинета и осторожно притворил за собой дверь.

Снова заверещал телефон. Я долго не мог понять, чего от меня хотят, и когда наконец понял, то сказал:

— Обязательно привезут ваш двигатель... Вы давайте свою машину сюда и через часок можете его забирать. Одну секундочку, я сейчас это кое с кем уточню...

Однако связаться с диспетчерской я не успел. Открылась дверь, и в кабинет заглянула Катерина. А за ней моментально протиснулась Лялька.

Я прикрыл трубку рукой, подмигнул Катерине и вопросительно поднял брови.

— Васенька, прости, пожалуйста, — быстро проговорила Катерина. — Мне хотелось только узнать, будешь ли ты сегодня обедать дома.

«Нет, нет!.. Не может быть... Я это все себе сам придумал», — пронеслось у меня в голове. Я так обрадовался, что Катерина и Лялька вдруг заглянули ко мне в кабинет, даже какой-то комок в горле помешал мне им сразу ответить. Сказать, что я обязательно буду обедать дома, что у меня больше нет на сегодня вылетов и что вечером все втроем мы непременно пойдем в кино, Катерина, я и Лялька. И плевать, что вечером детям до шестнадцати!.. У меня директор там знакомый...

Но в это время в кабинет вошел Виктор Кириллович Азанчеев. Он улыбнулся оглянувшейся Катерине и тихонько дернул Ляльку за кончик косы. Лялька весело боднула его головой в руку.

«Все может быть... — подумал я. — Все!»

— Виноват... — сказал я в трубку и снова прикрыл ее рукой.

Я внимательно посмотрел на Катерину, Азанчеева и Ляльку. Впервые я видел всех их вместе. И тут мне пришло в голову, что, если бы я не знал, кто такой Азанчеев и что Катерина моя жена, а Лялька моя дочь, я принял бы их за одну милую, дружную семью. А еще я подумал, что они прекрасно выглядели бы на фотографии. Такие фотографии обычно посылаются стареньким родителям с трогательными стереотипными надписями на обороте...

— Одну секунду, Виктор Кириллович, — сказал я Азанчееву и посмотрел на Катерину: — Итак, мадам?

— Я подумала о том, что, если ты не будешь обедать дома, мы с Лялькой перекусим в столовой.

— Прекрасно! — согласился я.

— Папа, возьми меня в рейс! — выкрикнула Лялька.

— Сначала пройди у мамы медосмотр.

— Прости, пожалуйста... — Катерина повернулась и вышла, таща на буксире Ляльку.

Я рассматривал Азанчеева. «Все может быть... — думал я. — Все!»

— Василий Григорьевич, — сказал Азанчеев. — Загрузка всего сорок процентов. Может быть, не делать два рейса, а сделать один сдвоенный?

— Виктор Кириллович, — рассмеялся я, — считайте, что вы внесли неоценимый вклад в научную организацию труда. Утрясите это с отделом перевозок, и добро.

Азанчеев кивнул и вышел.

— Виноват... — снова сказал я в трубку, нажал клавишу внутреннего переговорного устройства и наклонился к микрофону: — Иван Иванович, кто пошел в Ак-Беит за мотором для кинопередвижки?

— Соломенцев. «Як-двенадцатый», борт триста семнадцатый. Вылет в девять сорок, — ответил динамик голосом Ивана Ивановича Гонтового.

— Понял... — сказал я и усомнился в успехе дела. Однако в телефонную трубку сказал: — Ну вот, оказывается, все прекрасно! Вылетел он в девять сорок... Туда пятьдесят минут. Да там, пока погрузят, пока что... И обратно — час пять, час десять. А обратно ветер встречный. А как же? Вы не учитываете, а нам приходится.

Когда я положил трубку, мне вдруг захотелось снять китель и прямо тут, в кабинете, лечь на пол и полежать минут тридцать, закрыв глаза, ни о чем не думая, ничего не вспоминая. Желание было столь велико, что я даже испугался. Я резко встал и несколько раз глубоко вздохнул. Затем сел за стол я преувеличенно деловито записал на перекидном календаре: «Накладная 24310» — и поставил три восклицательных знака. Но это мне не помогло. В памяти неожиданно всплыл тоненький поросячий плач, приглушенный мешком, чье-то бормотание, чье-то хихиканье...

И снова какое-то странное, неведомое до сих пор ощущение тоски сжало мое сердце.

Напряженно и неподвижно я сидел за столом, тупо уставившись в плакатик над дверью; «Быстрые действия в воздухе — результат длительных раздумий на земле...»

ЛЕНА

Наверное, во всей этой истории все-таки виновата я. Как говорят французы, «шерше ля фам», что означает — «ищи женщину». То есть не просто ищи женщину, а если ты хочешь обнаружить корень какой-нибудь неприятности, то, докопавшись до истины, ты найдешь там женщину. Так вот, этой женщиной была я. Не совсем женщиной, но вы же понимаете, что я имею в виду. Знаете, как в анкетах — пол женский...

Я и представить себе не могла, что, существуют такие аэродромы. «Степь да степь кругом...», избушка на курьих ножках, длинная деревянная палка, торчащая рядом с избушкой, а на конце этой палки полосатый сачок. Все! Ах нет... Еще при избушке с сачком какой-то совершенно опереточный дед в телогрейке, валенках и в фуражке гражданской авиации. Это при плюс двадцати пяти! Фантастика!.. Но если быть честной до конца, то я тоже была хороша. Вьетнамские джинсы, долго бывшие в употреблении; очень миленькие, почти целые кеды; что-то типа кофточки и зеленая в прошлом форменная куртка студенческого стройотряда с матерчатым знаком университета на рукаве. И есть я хотела, как семеро волков!

Мы сидели с этим утепленным дедом на ступеньках его домика и ждали какой-то дурацкий самолет, который должен был прилететь за каким-то дурацким двигателем для кинопередвижки...

Меня уже буквально тошнило от голода, и я все время ждала, что этот дед вот-вот начнет действовать в лучших литературных традициях: спросит, не голодна ли я, а потом накормит «чем Бог послал». Тем более что ни ему, ни Богу не пришлось бы ломать себе голову, чем бы меня накормить. Я была согласна на краюху хлеба. Но этот служитель авиакульта, наверное, от старости перезабыл все благородные сказочки, в которых кормят голодных девочек. Я ему уже раза три рассказывала про то, как я заболела, как лежала в колхозной больничке, как уехал мой стройотряд, как я, бедняжка, осталась здесь одна и как мне теперь сложно добираться до Москвы, а он ухом не вел.

Только время от времени вставлял: «Да-а-а...», или «Дела-а...», или «Скажите, пожалуйста!» И это вовсе не означало, что ему безумно хочется узнать, что же со мной было дальше. Наоборот, промычав «да-а-а...», он тут же начинал говорить о своих болезнях или поднимал голову, смотрел чуть мутновато-голубыми глазками, как у врубелевского Пана, на свой полосатый сачок и говорил:

— Ежели б сюда радиооборудование, этой площадке цены бы не было... — И длинно сплевывал.

— А почему на вашем аэродроме нету радио? — вежливо спросила я.

— Ну разве ж это аэродром? Это же «точка»...

— А в Хлыбово отсюда самолеты летают?

— Нет. В Хлыбово не ходют. До Добрынина — будьте любезны. А в Хлыбово нет... Прислали бы радиооборудование, радиста, и ажур... Что, здесь места мало? — И старик презрительно сплюнул.

— А Добрынино — это где? — поинтересовалась я.

— А это километров полтораста не доходя до Хлыбова.

— А из Добрынина поезда в Москву идут? — с надеждой спросила я.

— Нет... В Москву только через Хлыбово...

«Так! Еще одна порция компота!..» — подумала я и затосковала.

— Ну хоть в Добрынино-то можно?

— Это будьте любезны! — с удовольствием сказал старик. — Сергей Николаевич сядет, я ему скажу, и... ажур!

— А он возьмет?

— Я ж скажу! Меня Сахно завсегда слушает, — расхвастался старик. — Мы с ним, знаешь!.. Мы с ним кореша давние!

— А он кто? — без всякого любопытства спросила я. Нужно же было о чем-то спрашивать... Дико хотелось есть!

Старик поглядел на часы, на небо и, как мне показалось, торжественно ответил:

— Самый лучший летчик повсюду. — Подумал немного и виновато добавил: — Только немного старый...

Минут через десять прилетел самолет. Я не знаю, как он называется, — такой маленький и с пропеллером.

Он прокатился через все поле и подъехал чуть ли не к самому домику. Я смотрела на этот самолетик и думала, что сохранение равновесия в природе — штука чрезвычайно важная. «Ту-114», севший на этом поле, нарушил бы все пропорции. А этот самолетик был как раз под стать избушке и старику в телогрейке. Они были просто из одной компании.

Старик же был несказанно удивлен. Будто он ждал не этот самолетик, а по меньшей мере суперлайнер. Он вроде бы даже растерялся.

Открылась дверь, и на землю выпрыгнул рыжий мальчишка лет двадцати в летной форме. Выпрыгнул и тут же уставился на меня.

— Приветик, дядя Паша! — крикнул мальчишка, с удовольствием разглядывая меня. — Кого ищешь?

— А Сергей Николаевич-то где, «приветик»? — удивленно спросил старик. — Мне звонили, будто он прилетит.

— На пенсии твой Сергей Николаевич, — весело ответил рыжий и впервые посмотрел на старика.

— Ври больше! — обиделся старик. — Ты за движком?

— Ага... — Рыжий снова уставился на меня.

— Димитрий! Возьми товарища, они по болезни от группы отставшие... — попросил старик и ткнул в меня пальцем.

— Ты что, сдурел? Порядков не знаешь? Ну ты, дядя Паша, даешь!..

Но я уже понимала, что он меня обязательно возьмет. Ему жутко хотелось меня взять.

— Мне действительно очень нужно, — тихо проговорила я и опустила глаза. А затем снова подняла их на рыжего и сказала: — Пожалуйста...

Вот эти глаза вниз, потом наверх и тихое «пожалуйста» на мальчишек до двадцати трех лет действуют безотказно. Правда, этим нужно уметь пользоваться. Чем реже, тем лучше. Сохраняется свежесть и точность попадания. Меня этот прием уже раза два выручил из довольно рискованных ситуаций. И теперь я его берегу только для критических моментов. Это мой, так сказать, РГК — резерв главного командования...

... Когда мы с этим рыжим Димкой взлетали, я решила вознаградить себя за маленькое унижение на земле. Я ласково погладила какой-то прибор со стрелкой и спросила:

— Скажите, Дима, это действительно тот самый самолет, на котором в тысяча девятьсот десятом году летали Александр Иванович Куприн и борец Заикин?

— Нет, что вы!.. — тут же ответил этот рыжий. — Это значительно более ранняя модель... На этом самолете в девятьсот восьмом разбился Сергей Исаевич Уточкин. К счастью, он отделался легкими ушибами, а самолет удалось, как вы видите, недурно починить.

И тогда я подумала, что впервые вижу мальчишку, которому так шли бы рыжие волосы.

— Слушай, — сказала я. — У тебя пожевать чего-нибудь не найдется? Буквально подыхаю...

Он подмигнул мне и вытащил откуда-то кулек с конфетами «Старт». Я набросилась на эти конфеты.

Мы уже летели, и все внизу было маленьким и медленным. Димка что-то изредка бормотал в микрофон, но я не слышала что. Когда же он о чем-нибудь спрашивал меня и я ему отвечала, нам приходилось наклоняться друг к другу — мешал шум мотора.

Я лопала конфеты и смотрела на его руки — сильные, не мальчишеские, покрытые ровным темным загаром и нежными короткими золотистыми волосиками.

— Ты как в эту дыру попала? — прокричал мне Димка.

— У нас здесь весь курс был. — Я придвинулась к нему поближе. — Коровники строили, зернохранилища... А как уезжать собрались, я фолликулярной ангиной заболела...

— Какой?

— Фолликулярной!

Димка с уважением покачал головой.

— Все уехали, а я вот... На перекладных...

— Как тебя зовут? — крикнул Димка.

— Лена.

Что-то мне в нем ужасно нравилось!

— Тебе вообще-то куда? — спросил он.

— В Москву.

Димка покровительственно улыбнулся, щелкнул по приборам и пренебрежительно сказал:

— На этой лайбе до Москвы не доползешь...

И тут меня черт дернул сказать:

— До Москвы я и не прошу. Мне хотя бы до Хлыбова...

— Ну, до Хлыбова-то запросто! — лихо ответил рыжий Дима.

Я посмотрела на него и поняла, что ему очень хочется произвести на меня впечатление. И дура этакая, еще и подлила масла в огонь:

— А старик на земле сказал, что ваши самолеты до Хлыбова не летают...

Несколько секунд он молчал. Поглядывал на приборы, на землю — принимал какое-то важное для себя решение. Наверное, принял, строго посмотрел на меня и высокомерно произнес:

— Кто не летает, а кто и летает....

Мне бы остановить его, набраться мужества и сказать, что он мне и так уже очень нравится... Но я молчала. И он, глупенький, принял мое молчание за ожидание подвига, поправил микрофон и занудливо заговорил, глядя прямо перед собой:

— Сантонин... Сантонин... Я — борт триста семнадцать. Я — триста семнадцать...

До сих пор простить себе этого не могу...

ДИМА СОЛОМЕНЦЕВ

Она тут абсолютно ни при чем. Если кто-нибудь и виноват в этой истории, так это только я. Только я...

Мне так захотелось ее подбросить в Хлыбово, что я ей сказал:

— Заткни уши.

А она меня не поняла, сделала такую брезгливую мордочку и говорит:

— Умоляю, не надо! Я не терплю мата...

Я рассмеялся и успокоил ее.

— Я буду гнусно врать, — сказал я ей. — Но это будет святая ложь...

И я снова стал вызывать Добрынино:

— Сантонин... Сантонин... Я — борт триста семнадцатый...

С недавнего времени я стал замечать в себе удивительное свойство — оказывается, я могу одновременно думать о двух самых разных вещах, причем без каких бы то ни было малейших ассоциативных связей. Этим открытием я начисто перечеркнул труд целого коллектива авторов одной восьмистраничной научно-популярной брошюрки, которую я недавно прочитал в нашей поликлинике. Видимо, просто авторы забыли о некогда существовавшем человеке по имени Кай Юлий Цезарь и не знали меня.

Вот, например: я сижу за штурвалом, смотрю на Лену и думаю о том, что такой девчонки я еще в своей жизни не встречал, что за такую девчонку я бы на плаху пошел, — и одновременно (заметьте, совершенно параллельно!) я четко и ясно представляю себе, что сейчас происходит в диспетчерской: Иван Иванович слышит мой голос, вздыхает, откладывает в сторону «Огонек» с кроссвордом и, продолжая ломать голову над каким-нибудь словом из трех букв по вертикали, щелкает тумблером двухсторонней связи и говорит в микрофон: «Слышу, слышу, триста семнадцатый...» И рожа у него такая постная, что всем вокруг хочется повеситься...

— Слышу, слышу... — сказал Гонтовой. — Движок погрузил?

Ну что я вам говорил?! Грандиозно, правда?

— Все в лучшем виде! — бодренько ответил я.

— В накладной расписался?

В накладной-то я как раз не расписался. Совсем из головы вылетело. Хоть бы дед напомнил.

— В накладной расписался? — снова проскрипел голос Гонтового. И я чуть ли не увидел, как он обреченно покачал головой.

— Иван Иванович...

— Я тебя про что спрашиваю?.. — В голосе Гонтового появились плачущие нотки. — Ты что-нибудь до конца доделать можешь?..

Он, наверное, даже замахнулся на динамик, откуда слышал мой голос. Этому старичью только дай волю! Они бы и шпицрутены ввели. Подумаешь, в накладной не расписался!.. Делов на рыбью ногу!

И тогда я ему сказал:

— У меня на борту находится ответственный работник республиканского масштаба. Ему в Хлыбово позарез нужно! Срочно!!! Из Министерства сельского хозяйства!.. Я его доброшу, заправлюсь и обратно. Иван Иванович, ладно? А, Иван Иванович?.. Как поняли?

— Погоди, не бухти, — прервал меня Гонтовой.

Видимо, он нажал клавишу внутреннего переговорного устройства, потому что я услыхал, как он заорал на весь наш, с позволения сказать, аэропорт:

— Командира эскадрильи на вышку КДП!..

До прихода Селезнева на вышку у меня еще оставалось минуты три спокойной жизни, и поэтому я, продолжая идти хлыбовским курсом, слегка наклонился к этой потрясающей девчонке и пропел:

— ... Я в синий троллейбус сажусь на ходу, последний, случайный...

Она как-то очень уж по-взрослому горьковато улыбнулась и сказала:

— Послушай, Димка, у тебя нет какого-нибудь парашюта завалященького?.. Я бы спрыгнула, и конец всем неприятностям. А ты бы потом сказал, что представитель министерства пересел на свое персональное облако...

— Не дрейфь, старушка, — повторил я. — Все будет в лучшем виде!..

И подумал, что, если комэск не разрешит мне лететь в Хлыбово, я пропал.

НАДЕЖДА ВАСИЛЬЕВНА

Когда к нам на вышку поднялся Василий Григорьевич Селезнев, мне показалось, что ему нездоровится.

Не знаю, может быть, я ошиблась... Скорее всего, что ошиблась, потому что уже в следующее мгновение Василий Григорьевич как-то преобразился и стал, как всегда, милым и остроумным «отцом-командиром», роль которого, по-моему, играл прекрасно.

Селезнев был, как говорит мой Сережа, «очень грамотным летчиком». А если Сергей Николаевич говорит про летчика «очень грамотный» — это прощение всех грехов.

— Что случилось? — спросил Селезнев и улыбнулся. — Неизвестный предмет в воздухе? Таинственные сигналы с Марса? Летающая тарелка?..

— Соломенцев... — мрачно произнес Гонтовой.

— Та-а-ак... — протянул Селезнев. — Какой новый сюрприз нам приготовил этот ас?

Гонтовой почесал в затылке, посмотрел куда-то в сторону и ответил:

— У него на борту из сельхозминистерства... Просятся в Хлыбово. Пустить, что ли?..

— Да Бог с вами, Иван Иванович! Вы понимаете, что вы говорите? С нас за это потом голову снимут. Дайте-ка мне его на связь!

Гонтовой щелкнул тумблером и протянул микрофон командиру.

Я закончила передавать на «точки» метеообстановку и перестроилась на Димкину волну.

— Соломенцев! Селезнев на связи, — сказал Василий Григорьевич.

— Слушаю, товарищ командир... — И голос у Димки был просто похоронным. Что-то он, кажется, там опять перемудрил...

— Тебе что, напомнить статью пятьдесят вторую Воздушного кодекса или восьмой параграф из «Правил полетов»? — спросил его Селезнев.

— Василий Григорьевич! — закричал Димка Соломенцев. — Ему жутко в Хлыбово нужно! Он сказал, что будет «наверх» жаловаться.

Я посмотрела на Селезнева. Мне была любопытна его реакция. Я знала, что Василий Григорьевич умеет замечательно ладить с любым начальством. Иногда мне даже казалось, что это чуть ли не основная цель его жизни. И в эту секунду я просто мечтала о том, чтобы он разрешил Димке лететь в Хлыбово! Что-то в Димкином голосе было такое...

Но, по всей вероятности, Селезнев тоже что-то такое уловил, потому что последние Димкины слова насторожили его.

— Ты меня только не запугивай! — сказал ему Селезнев. — Передай товарищу, что, если нужно, я его сам до Хлыбова доброшу. Если это уж так требуется для спасения сельского хозяйства нашей области... Все!

Василий Григорьевич выключил связь, усмехнулся и сказал:

— Этому из министерства крупно не повезло... Столкнулся бы он с кем угодно из нашей эскадрильи, и его дело было бы в шляпе. А он напоролся на Димку Соломенцева — на самого отъявленного разгильдяя...

Гонтовой слушал, слушал и вдруг засуетился, что-то зашептал про себя, считая и загибая пальцы.

— Что с вами, Иван Иванович? — испугался Селезнев.

Он вопросительно посмотрел на меня и удивленно пожал плечами. Я уже догадывалась, в чем дело, и еле сдерживала себя, чтобы не расхохотаться.

— Что с вами? — снова спросил Селезнев Гонтового.

— Сейчас, сейчас... — забормотал Гонтовой, схватил со стола «Огонек» и наклонился над кроссвордом. — Тридцать семь по горизонтали... Третья буква «з»... «Разгильдяй»... Точно!

Он посмотрел на нас с Селезневым счастливыми глазами и, отрешенно улыбаясь, сказал:

— «Разгильдяй»... «Несобранный человек...», десять букв: «разгильдяй»!..

Селезнев удивленно покачал головой, а я, не находя больше сил сдерживать себя, сбросила наушники и захохотала...

* * *

Минут через тридцать Димка запросил условия посадки.

Я передала ему курс и ветер и стала ждать его прихода на аэродром.

Я слишком старый радист, чтобы дальность расстояния, микрофонные искажения и эфирные разряды могли бы стереть тончайшие голосовые нюансы летчика, ведущего со мной связь. Тем более такого, как Димка Соломенцев, у которого и горе, и радости, и смятение, и восторги — все на виду. И поэтому я была почти убеждена в том, что Димка сейчас летит навстречу огромным неприятностям.

Весть о том, что у Соломенцева на борту находится какой-то начальник из Министерства сельского хозяйства, который будто бы в воздухе закатил истерику с требованием изменить курс и лететь чуть ли не в Москву, уже каким-то образом разнеслась по всему аэродрому. Подозреваю, что это дело рук Гонтового. Он из-за своих больных почек уже два раза спускался с вышки. Как только из-за болезни его списали с летной работы, а это было лет десять назад, Иван сразу же махнул на себя рукой и почти перестал лечиться.

Наверное, нет зрелища более печального, чем старый списанный летчик. Я сознательно говорю о «старом списанном» летчике. Не потому, что во мне поднимается слепая возрастная солидарность. Нет... Просто за тридцать лет моей жизни среди авиаторов я сотни раз видела, как молодые ребята, ушедшие с летной работы, пережив какой-то момент растерянности, сравнительно быстро находили себя в других специальностях, шли учиться, женились и начинали жить заново, твердо зная, что впереди у них очень много времени.

Старые летчики, как правило, оставались на аэродромах. Они становились начальниками отделов перевозок, диспетчерами, инструкторами на тренажерах, заведовали складами... Новые должности и незнакомая работа были им неприятны и унизительны. Двадцать пять лет, проведенные за штурвалом, приучили их к мысли, что в авиации все, кроме воздуха, второстепенно и несложно. И теперь, когда им самим приходилось заниматься этим самым «второстепенным», они терялись, страдали от собственного неумения, попусту расходовали массу сил и никак не могли понять, почему у них на новом месте ничего не получается. Они же отлетали по двадцать пять лет!..

Иногда от отчаяния наши старики пускались во все тяжкие: начинали водку пить, покидали семьи, уходили к двадцатилетним девчонкам — словом, любыми способами пытались остановить свое уходящее мужчинство.

Потом все налаживалось. Не у всех, но налаживалось... Возвращались в свои дома, начинали чувствовать вкус к новой работе; водка и девчонки незаметно вытеснялись охотой и рыбалкой, нескончаемыми спорами о преимуществе подвесного мотора «Вихрь» перед стационарным «водометом».

Все вроде бы приходило в норму. Даже налет какого-то равнодушия появлялся, отстраненного спокойствия, благополучия. Но это все неправда! Ни того, ни другого, ни третьего. Просто к ним, уже не летающим, возвращалась профессиональная привычка — умение держать себя в руках. И я знаю это лучше, чем кто бы то ни было! Я это по их голосам, когда они в воздухе, выучила. Сколько я этих голосов слышала! Как они запрашивают погоду, условия посадки, как докладывают о грозовом фронте, о загоревшемся двигателе, об оторвавшейся лыже, о заходе на вынужденную, о том, что его сбили и он сейчас будет прыгать. Или о том, что ему не удается выпрыгнуть...

А вы когда-нибудь видели глаза старых списанных летчиков, когда они смотрят на взлетающий или садящийся самолет?

Черт их, старых дураков, знает, может быть, им действительно все прощать нужно?..

Почему я последнее время стала так часто об этом думать? Может быть, потому, что каждый день я сижу в диспетчерской с Иваном Гонтовым — добрым, больным и не очень умным человеком... Может быть, потому, что я еще с фронта помню его майором, заместителем командира полка пикирующих бомбардировщиков, хорошим летчиком? Может быть, потому, что они когда-то дружили с Сережей и вместе летали после армии в системе ГВФ?.. А может быть, потому, что именно на моих глазах списанный летчик Гонтовой превратился в недалекого, неуверенного в себе человека, боящегося малейшей ответственности, разучившегося принимать самостоятельные решения, так и не сумевшего найти себя в новом измерении?..

А может быть, потому, что я все время подсознательно жду, что такое может произойти и под моей крышей? Я же знаю, что Сережа из последних сил тянет, что «Ан-2», на котором молодые только начинают свой путь в воздух, для моего Сахно — последняя машина в его летной судьбе...

СЕЛЕЗНЕВ

Можно было, конечно, пустить Соломенцева в Хлыбово. Но как только я узнал, что у него на борту какой-то тип из Министерства сельского хозяйства, я подумал о том, что совсем неплохо было бы мне самому слетать с ним в Хлыбово. Посадить его рядом с собой, познакомиться и за время полета поговорить с ним о том о сем... То есть, конечно, «не о том о сем», а о совершенно конкретных вещах.

Мы уже несколько лет боремся за то, чтобы колхозы, где мы ежегодно проводим авиахимработы, имели бы стационарную взлетно-посадочную полосу, непромокаемые склады для ядохимикатов и нормальные жилищные условия для экипажей. С нами соглашаются буквально все. Об этом дважды писали в «Известиях», несколько раз в «Гражданской авиации», в «Комсомолке», еще где-то... Десятки раз проводились совместные совещания на «высоком уровне», наворотили целую гору торжественных и мудрых резолюций, и эта гора, как говорится, родила мышь. Где-то на Украине, говорят, несколько колхозов построили такие полосы, даже с дренажным устройством, говорят.

А мы каждый год должны заново выбирать площадки, мы неделями не можем подняться в воздух из-за раскисшей от дождей земли, теряем черт знает какое количество химикатов, времени, денег и тех же самых урожаев!.. В конце концов, мы рискуем людьми и техникой из-за того, что председатели колхозов боятся истратить в один раз несколько тысяч рублей и претворить собственную же (и нашу) мечту в жизнь. Нет, они будут тратить эти же тысячи на оплату наших простоев, на ежегодную расчистку и подготовку временных посадочных полос.

Вот о чем я хотел поговорить с этим залетным представителем министерства. Чем черт не шутит, а вдруг в моем районе что-нибудь и наладится?.. Да если нужно, я его по всем «точкам» прокачу — пусть посмотрит, как мы работаем, пусть поговорит с председателями колхозов, с экипажами... Лишь бы он толковым мужиком оказался.

— Климов! — крикнул я своему технику. — Подготовь пятьсот одиннадцатую, я на ней в Хлыбово сейчас пойду!..

Все-таки провинциализм — страшная штука! Ну откуда могли знать, что Соломенцев взял на борт какого-то босса? А ведь все вылезли посмотреть на него. У каждого, видите ли, нашлось дело около стоянки, каждому любопытно поглазеть на курьерский поезд, который в кои-то веки по неведомой причине притормозит у глухого полустанка. Маленькие городишки, маленькие подразделения имеют свои маленькие незыблемые законы...

Этот шалопай вполне пристойно посадил свой «Як» и покатил к стоянке. Я поправил фуражку и двинулся ему навстречу. И все потянулись за мной.

— В чем дело, товарищи? — обернулся я. — Что вы здесь цирк устраиваете? Ведите себя достойно...

А я веду себя достойно? Может, кителек не следует так уж одергивать, а? Замедли шаг, Селезнев... Еще медленнее... Вот так. Спокойно.

Но я же не для себя, для дела. Нам же эти площадки как воздух нужны.

Неподалеку в «Ан-2» садились пассажиры. Около самолета стоял Виктор Кириллович Азанчеев и, как мне казалось, с любопытством наблюдал за мной.

Вразвалку прошел Сергей Николаевич Сахно — самый старый летчик эскадрильи. Он что-то спросил у Азанчеева, и Азанчеев что-то ответил, показывая на Димкин самолет. Сахно усмехнулся и остался стоять рядом с Азанчеевым.

Из медпункта вышла Катерина в белом халате, держа Ляльку за руку.

Я разозлился и цыкнул на кого-то из перемазанных мотористов...

«Як-12» зарулил на стоянку и выключил двигатель.

В общении с незнакомым начальством всегда очень важна первая фраза, которую ты произносишь. Она, как правило, дает тебе небольшое преимущество на старте и определяет характер всего разговора в дальнейшем. И поэтому я решил, что самое лучшее...

Открылась дверца кабины «Яка», и на землю вышел не ответственный работник республиканского масштаба, а девчонка лет девятнадцати в какой-то немыслимой куртке, джинсах и стоптанных кедах.

А потом из самолета выпрыгнул Соломенцев, старательно делая вид, что ничего особенного не произошло, — подумаешь, мол, и пошутить нельзя.

Я почувствовал себя так, словно мне связали за спиной руки и отхлестали по щекам. Растерянность моя была столь велика, что я не сдержал себя и оглянулся вокруг. С фантастической жгучей обостренностью, за какую-то долю секунды, я увидел все.

Как улыбнулся Азанчеев...

Как пожал плечами Сахно...

Как засмеялся Климов...

Как вздохнула Катерина и повела Ляльку в медпункт...

Как Азанчеев посмотрел вслед Катерине и улыбка исчезла с его лица...

Я увидел, как Сахно перехватил взгляд Азанчеева, и растерялся, будто неожиданно что-то для себя открыл...

Я повернулся и, стараясь твердо ступать по земле, зашагал к зданию аэропорта. И тут я услышал голос этой девчонки:

— Ох черт... — горько сказала она, наверное, глядя мне в спину. — Напрасно мы все это...