Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Грэм Грин

Ценой потери

Доктору Мишелю Леша Дорогой Мишель, Надеюсь, Вы разрешите посвятить Вам этот роман, обязанный тем, что в нем, может быть, есть хорошего, Вашей доброте и Вашему терпению; все его недостатки, ошибки и промахи лежат исключительно на совести автора. Доктор Колэн перенял у Вас только опыт в борьбе с проказой, и ничего больше. Лепрозорий доктора Колэна — это не Ваш лепрозорий, который, вероятно, и не существует теперь. Я поместил своего Колэна в местах, далеких от Йонды. Разумеется, все лепрозории в чем-то схожи между собой, и, может быть, я взял некоторые чисто внешние черты у Йонды и у других лепрозориев Конго и Камеруна, где мне пришлось побывать. В Вашей миссии я позаимствовал сигары настоятеля, и только, а у Вашего епископа — самоходную баржу, которую он так великодушно предоставил мне для поездки вверх по Руки. Разыскивать прототипы Куэрри, четы Рикэров, Паркинсона, отца Тома было бы пустой тратой времени, они сделаны из материала, скопившегося у меня за тридцать лет писательской работы. Эта книга не roman a clef[1], а попытка дать драматическое выражение различным типам веры, полуверы и неверия в той обстановке (далекой от мировой политики и от мелких повседневных забот), где такие различия чувствуются резко и всегда проявляются вовне. Мое Конго — это сфера мысли, и читатель ни на одной карте не найдет города под названием Люк, ни в одном административном центре не встретит ни такого губернатора, ни такого епископа. Вам скорее, чем кому бы то ни было, будет видно, насколько выполнение моего замысла далеко от совершенства. Ведь у врачей нет иммунитета к «тоске, тебя гнетущей: как ни старайся, все не так, все плохо!» — к той cafard[2], что омрачает жизнь писателя.
Io non mori\', e non rimasi vivo. Я не был мертв, и жив я не был тоже. Данте. «Ад». Песнь 34.
Человеку свойственно любить себя — в пределах нормы. Когда же он страдает каким-либо врожденным или благоприобретенным дефектом или уродством, его эстетическое чувство восстает против этого и в нем возникает отвращение к самому себе. Правда, с годами он примиряется со своими дефектами, но происходит это лишь в сфере сознания. Подсознательная сфера, не изжившая следов ущербности, вносит изменения в его психику, рождая в нем недоверчивость к людям. Р. В. Вардекер. Из брошюры о лепре
ЧАСТЬ I

Глава первая

1

Каютный пассажир записал в свой дневник пародию на Декарта[3]: «Я испытываю неудобства, следовательно, я существую», потом долго сидел, держа перо на весу, так как добавить к этому было нечего. Капитан в белой сутане стоял у раскрытого окна салона и читал требник. Ветра не хватало даже на то, чтобы шевельнуть бахромку его бороды. Эти двое вот уже десять дней были одни на реке — одни, если не считать, конечно, команды из шестерых африканцев и десяти палубных пассажиров, которые менялись почти незаметно на каждой остановке. Самоходная баржа, принадлежавшая епископу, напоминала колесные пароходики, которые когда-то бегали по Миссисипи: какая-то вся помятая, сильно нуждающаяся в покраске, с высоким, девятнадцатого века, полубаком. Из окон салона была видна бесконечно разматывающаяся река, а внизу, на понтонах, среди дров для машинного отделения сидели, расчесывая волосы, палубные пассажиры.

Если отсутствие перемен равнозначно покою, то вот это и был покой, но до него приходилось добираться сквозь неудобства, как до ядрышка ореха, закованного в твердую скорлупу: жара, которая обволакивала их, когда река сужалась до каких-нибудь ста метров; душ, всегда теплый от близости машинного отделения; вечером — москиты, а днем — мухи цеце со скошенными назад крылышками, точь-в-точь как крохотные реактивные истребители. (В последнем поселке щит у берега предупреждал на трех языках: «Зона сонной болезни. Остерегайтесь мух цеце».) Капитан читал требник с хлопушкой в правой руке и, совершив очередное убийство, поднимал двумя пальцами крохотный трупик, показывал его пассажиру и говорил: «Цеце». Общение между ними, пожалуй, этим и ограничивалось, потому что каждый из них изъяснялся на языке своего собеседника с запинкой и с ошибками.

Вот как примерно проходил день за днем. Утром, в четыре часа, пассажира будило треньканье колокола в салоне, возвещающего «санктус», и вскоре за окном каюты (там помещались стул, стол, шкафчик, где шныряли тараканы, распятие и дань тоске по родине — фотография какой-то европейской церкви, укутанной в пушистую сутану снега) на сходнях появлялись прихожане, возвращающиеся домой. Он смотрел, как они взбираются на крутой берег и исчезают в джунглях, помахивая на ходу фонарями, точно псалмопевцы в том поселке в Новой Англии, где ему пришлось побывать как-то на святках. Около пяти баржа снова трогалась в путь, а в шесть, на восходе солнца, пассажир садился завтракать вместе с капитаном. Следующие три часа, до начала страшной жары, были для них обоих лучшими за весь день, и пассажир замечал за собой, что он может сидеть и спокойно смотреть на быструю, илистую, бурую речную волну, напор которой маленькое суденышко преодолевало со скоростью двух-трех узлов в час, и на большое колесо, взбивающее пену за кормой; может сидеть и слушать сиплое, точно у загнанного зверя, дыхание машины где-то под алтарем и святым семейством. Не слишком ли много усилий для такого медленного продвижения? Через каждые три-четыре часа впереди показывался очередной рыбацкий поселок с хижинами на высоких сваях в защиту от тропических ливней и крыс. Время от времени кто-нибудь из команды окликал капитана, и капитан брал ружье и стрелял в маленькую примету жизни, различить которую среди зеленых и синих теней леса могли только его глаза да глаза матроса: в крокодильего детеныша, пригревшегося в лучах солнца на упавшем дереве, или в орла-рыболова, неподвижно застывшего в листве. К девяти жара начиналась не на шутку, и капитан, покончив с утренним чтением требника, смазывал ружье или убивал еще несколько мух цеце, а то, сев за стол с коробкой дешевых бус, принимался низать из них четки.

После дневной трапезы, когда джунгли, залитые изнуряющим солнцем, неторопливо проплывали вдоль борта, оба они расходились по своим каютам. Пассажир долго не засыпал, даже если раздевался догола, и все не мог решить, что лучше — устроить в каюте хоть маленький сквозняк или затвориться наглухо, спасаясь от раскаленного воздуха. Вентилятора на барже не было, и по утрам он просыпался с отвратительным вкусом во рту, а под теплым душем можно было только помыться, но не освежить тело.

В конце дня оставались еще часа два относительного покоя; в ранних сумерках он сидел внизу на понтоне, а вокруг него африканцы толкли свое месиво на ужин. Над деревьями попискивали вампиры[4], пламя свечей колыхалось, как когда-то в его юности, за «бенедиктусом» в конце мессы. Хохот стряпух перелетал с понтона на понтон, и вскоре кто-нибудь затягивал песню, но слова ее была непонятны ему.

За ужином приходилось затворять в салоне окна и задергивать занавески, чтобы рулевому был виден фарватер между берегами и корягами, торчащими из воды, и тогда калильная лампа невыносимо нагревала маленькое помещение. Оттягивая час отхода ко сну, они начинали партию в quatre cent vingt et un [5] — без единого слова, точно разыгрывая какую-то ритуальную пантомиму, и капитан каждый раз оставался в выигрыше — видимо, Бог, в которого он веровал, повелевающий, как говорят, силой ветра и волн, повелевал и игральными костями в пользу своего служителя.

Вот тут-то и было самое время поговорить на ломаном французском или ломаном фламандском, если б им пришла такая охота, но говорили они мало. Как-то раз пассажир спросил:

— О чем они поют, отец? Какая это песня? Любовная?

— Нет, — сказал капитан, — не любовная. Они поют только о том, что случилось за день: как им удалось купить на последней остановке хорошие горшки, а в поселке выше по реке эти горшки можно будет перепродать с выгодой, и, само собой, они поют о нас с вами. Меня называют великим фетишистом, — с улыбкой добавил он, мотнув головой на святое семейство и выдвижной алтарь над шкафчиком, где у него хранились патроны и рыболовная снасть. Потом хлопнул себя по голой руке, убил москита и сказал: — У племени монго есть поговорка: «Москит худого не щадит».

— А обо мне что поют?

— Вот, кажется, сейчас запели. — Капитан убрал кости, фишки и прислушался. — Перевести? Это не совсем лестно.

— Да, пожалуйста.

— «Вот белый человек, он не священник и не доктор. У него нет бороды. Он приехал сюда издалека — откуда, мы не знаем — и никому не говорит, куда едет и зачем. У него много денег, потому что виски он пьет каждый вечер, а курит все время. И хоть бы кого угостил сигаретой».

— Вот это мне даже в голову не приходило.

— Я-то, конечно, знаю, куда вы едете, — сказал капитан, — но почему, вы мне не говорили.

— По дороге не проедешь из-за дождей. Единственный путь — вот этот.

— Я не о том.

Часам к девяти вечера, если река не расширялась и вести баржу в темноте было опасно, они обычно причаливали к берегу. В некоторых местах у причала валялась перевернутая полусгнившая лодка — защита от дождя для пассажиров, весьма проблематичных. Дважды капитан выгружал на берег свой древний велосипед и, подскакивая в седле, исчезал во тьме джунглей в надежде заполучить груз у каких-нибудь colons[6] за тридевять земель отсюда, перехватив его у компании ОТРАКО — крупной монополистки в районе реки и всех ее притоков. А иногда, если время было не слишком позднее, к ним приходили нежданные гости. Как-то раз из мокнущих под дождем зарослей выскочил большой допотопный автомобиль и в нем — мужчина, женщина и ребенок, все трое с нездоровой белесой кожей, обычной для жителей знойных, влажных мест. Мужчина выпил два стакана виски, пока они со священником жаловались друг другу на ОТРАКО, взвинтившую цены на топливо, и обсуждали беспорядки в далекой, за сотни миль отсюда, столице, а женщина сидела молча, держа ребенка за руку, и не сводила глаз со святого семейства. Кроме европейцев, к ним всегда приходили старухи в тряпках, накрученных на голову, и в платьях из такой линялой материи, что на ней почти нельзя было различить рисунка: спичечных коробок, сифонов, телефонных аппаратов и прочих игрушек белого человека. Старухи вползали в салон на коленях и терпеливо дожидались под гудящей калильной лампой, когда их заметят. Наконец капитан, извинившись, отсылал пассажира в каюту, потому что это были исповедницы и выслушивать их полагалось с глазу на глаз. И вот позади оставался еще один день.

2

Несколько дней подряд их преследовали по утрам желтые бабочки, но это было даже приятно после мух цеце. Бабочки зигзагом влетали в салон, когда только-только начинало брезжить и над рекой все еще лежал слой тумана, точно пар над чаном. Потом туман редел, и с баржи открывался вид на правый берег в кайме белых кувшинок, похожих издали на лебединую стаю. Там, где речное русло расширялось, вода была оловянного цвета, только в кильватере колесо взбивало ее до шоколадного оттенка, и зелень леса не отражалась на поверхности воды, а как бы просвечивала из-под низу, сквозь тонкий налет олова. У двоих мужчин, которые стоя ехали в челне, тени, падавшие в воду, так удлиняли ноги, точно они шли вброд по колено. Пассажир сказал:

— Отец, посмотрите! Не напрашивается ли тут объяснение, почему ученикам казалось, будто Христос ходил по морю, как посуху?

Но капитан, целившийся в эту минуту в цаплю позади кромки кувшинок, не потрудился ответить. Он был одержим страстью убивать все живое, словно только человек имел право на естественную смерть.

На шестой день они подъехали к африканской семинарии, которая стояла на высоком глинистом берегу, уродливая, как новые краснокирпичные университеты в Англии. Капитан, преподававший когда-то в этой семинарии греческий язык, остановился здесь на ночевку, отчасти по старой памяти, отчасти для того, чтобы взять топливо по более дешевой цене, чем запрашивала ОТРАКО. Погрузку начали немедленно — молодые черные семинаристы были наготове: не дав колоколу прозвонить дважды, они начали таскать дрова на понтоны, чтобы баржа могла отвалить при первом же проблеске рассвета. После обеда миссионеры собрались в общей комнате. В сутане был только капитан. Один из миссионеров, с бородкой, аккуратно подстриженной клинышком, в расстегнутой на груди рубашке цвета хаки, напомнил пассажиру молодого офицера иностранного легиона, которого он знал на Востоке, человека отчаянного, недисциплинированного, погибшего героической, но бессмысленной смертью. Другого миссионера можно было принять за профессора экономики, третьего — за адвоката, четвертого — за врача, но в их смешливости, в чрезмерном азарте, с которым они играли в незамысловатую карточную игру, не на деньги, а на спички, чувствовалась наивность и неискушенность, присущая отшельникам, отрешенность от мира, какая бывает у путешественников, застигнутых бураном на снежном пике, или у людей, все еще скованных войной, хотя она давно отгремела в этих местах. Вечером они включили радио, послушать последние известия, но тут сказалась сила привычки, это было механическое повторение акта, который производился много лет подряд с целью, теперь уже почти забытой. Им не было никакого дела до напряженной политической обстановки в Европе, до смены европейских кабинетов; даже беспорядки — то, что происходило за несколько сот миль от семинарии, по ту сторону реки, — не вызывали у них особого интереса, и пассажир чувствовал, что здесь он в полной безопасности, что донимать назойливыми вопросами его никто не будет. Ему снова вспомнился иностранный легион. Будь он убийцей, бежавшим от правосудия, ни у кого из этих людей не хватило бы любопытства, чтобы коснуться его тайной раны.

И все же их смех почему-то действовал ему на нервы, как шумливый ребенок или джазовая пластинка. Его раздражало, что они так радуются чистейшим пустякам — даже бутылке виски, которую он захватил для них с баржи. Тех, кто сочетается с Господом Богом, подумал он, тоже можно одомашнить — этот брак такая же банальность, как и все прочие. Слово «любовь» — всего лишь равнодушное прикосновение губ, как во время мессы, «Аве Мария» — все равно что слово «дорогой» в начале письма. Брак духовный, подобно бракам мирским, держится общностью привычек и вкусов Бога и его служителей; Богу приятно, когда ему поклоняются, им приятно воздавать поклонение, но только в твердо установленные дни и часы, как отправляют в пригородах супружеские обязанности в ночь с субботы на воскресенье.

За столом засмеялись еще громче. Капитана поймали на нечистой игре, и теперь миссионеры старались перещеголять друг друга в жульничестве — воровали спички, потихоньку избавлялись от лишних карт, делали ренонс. Игра — подобно стольким детским играм! — того и гляди, могла закончиться полным хаосом. А слезы перед сном тоже будут? Пассажир резко встал из-за стола и прошелся по неуютной комнате, подальше от игроков. Со стены на него пристально смотрел новый папа, смахивающий на чудаковатого школьного директора. На шоколадного цвета буфете лежало несколько romans policiers[7] и стопки миссионерских еженедельников. Он раскрыл один: похоже на школьный журнал. Отчет о футбольном матче в городке, называющемся Обоко, и сочинение мальчика солидного возраста «Как я провел каникулы в Европе» — продолжение следует. Настенный календарь с фотографией другой миссии: точно такая же уродливая церковь из кирпича — материала, совершенно не подходящего для здешних мест, рядом с ней дом настоятеля, обведенный верандой. Может быть, конкурирующее заведение? На фоне обоих зданий группа отцов-миссионеров — тоже смеются. Пассажир старался припомнить, когда же впервые смех стал противен ему, как дурной запах.

Он вышел в залитую луной темноту. К ночи в воздухе было столько влаги, что мельчайшие капельки ее оседали на щеках дождевой пылью. Свечи, все еще горевшие на понтонах, и ручной фонарик, с которым кто-то ходил по палубе, показывали ему, где пришвартовалась их баржа. Он повернул от реки и нашел тропинку, начинавшуюся за классными комнатами семинарии и уводившую в те места, которые географы назвали бы центром Африки. Сам не зная зачем, он пошел по ней при свете луны и звезд; впереди слышалась какая-то музыка. Тропинка привела его в поселок и вывела дальше. В поселке не спали, может быть, потому, что было полнолуние. Если так, значит, лунные фазы отмечают здесь точнее, чем он в своем дневнике. Юноши били в старые консервные банки, подобранные в миссии, — банки из-под сардин, бобов и сливового джема; кто-то бренчал на самодельной арфе. Из-за небольших костров на него смотрели черные лица. Какая-то старуха неуклюже приплясывала, вихляя бедрами, обтянутыми мешковиной, и опять наивное простодушие смеха кольнуло его. Они смеялись не над ним, смеялись между собой, а он, как и в общей комнате семинарии, был брошен один в том краю, где смех — все равно что непонятные звуки вражеского языка. Поселок был очень бедный: соломенные кровли глиняных хижин, давно изъеденные дождями и крысами, женщины в тряпье вокруг бедер, служившем в свое время тарой для сахара или зерна. В поселке жили пигмоиды — гибридные потомки настоящих пигмеев. Враг этот был не из самых сильных. Он повернулся и зашагал назад к семинарии.

В комнате никого не было, партия в карты уже расстроилась, и пассажир пошел в отведенную ему спальню. Он успел так привыкнуть к своей маленькой каюте, что почувствовал себя беззащитным в этом огромном пространстве, где только всего и было что умывальник, на нем кувшин, таз и стакан, да еще стул, узкая койка под сеткой от москитов и бутылка кипяченой воды на полу. В дверь постучали, вошел один из миссионеров, по-видимому, отец настоятель. Он сказал:

— Может быть, вам нужно что-нибудь еще?

— Нет. Мне ничего не нужно. — Он чуть было не добавил: «В том-то все и горе».

Настоятель заглянул в кувшин — полно ли налито.

— Вода у нас бурого цвета, — сказал он, — но чистая.

Он приподнял крышку мыльницы, проверяя, не забыли ли положить мыло. В мыльнице лежал нетронутый ярко-оранжевый кусок.

— «Лайфбой», — с гордостью сказал настоятель.

— Я не мылся этим мылом, — сказал пассажир, — с самого детства.

— Многие считают, что оно хорошо от потницы. Но я этим не страдаю.

И вдруг пассажир почувствовал, что не может больше, что ему надо заговорить. Он сказал:

— Я тоже. Я ни от чего не страдаю. Я забыл, что такое страдание. Тут я тоже истратил себя до конца.

— Тоже?

— Как и во всем остальном. До конца.

Настоятель отвернулся от него, не проявив никакого интереса к разговору. Он сказал:

— Ну, знаете, приспеет время, и страдания вам будут ниспосланы. Спокойной ночи. В пять я вас разбужу.

Глава вторая

1

Доктор Колэн просмотрел анализы пациента — вот уже полгода мазки, взятые у него с кожи на лепрозные бациллы, давали отрицательный результат. У африканца, который стоял перед ним с костылем под мышкой, не было пальцев ни на руках, ни на ногах. Доктор Колэн сказал:

— Ну что ж, прекрасно. Ты здоров.

Африканец шагнул ближе к докторскому столу. Его беспалые ноги были как палки, и, переступая ими, он будто утрамбовывал землю. Он спросил с тревогой:

— Мне уходить отсюда?

Доктор Колэн посмотрел на культю, которую пациент протянул вперед, точно кое-как обструганную чурку, — отдаленное подобие человеческой руки. По существующим правилам в лепрозории содержались только заразные больные, излечившихся отсылали обратно по домам, а если это было возможно и нужно, пользовали как амбулаторных пациентов в главном городе провинции — Люке. Но до Люка надо было добираться много дней по дороге или по реке. Колэн сказал:

— Тебе, пожалуй, трудно будет найти работу на воле. Я подумаю. Что-нибудь сообразим. Пойди поговори с монахинями.

Казалось бы, куда годится такая культя? Но изуродованную руку можно столькому научить, что даже трудно себе представить. В лепрозории был больной без единого пальца, и он вязал на спицах не хуже монахинь. Но здесь и достижения вызывали чувство грусти, потому что они только подчеркивали ценность материала, большей частью пропадающего втуне. Вот уже пятнадцать лет доктор мечтал о том дне, когда у него будут средства на то, чтобы конструировать специальные рабочие инструменты для каждого отдельного случая мутиляции, а пока у лепрозория не хватало денег даже на покупку хоть сколько-нибудь приличных матрацев для стационара.

— Как тебя зовут? — спросил он.

— Део Грациас[8].

Доктор раздраженно выкликнул следующего. Вошла молодая женщина со скрюченными пальцами — «обезьяньей лапой». Доктор попробовал разогнуть ей фаланги, и она сморщилась от боли, но улыбаться не перестала, вероятно, в расчете на то, что, увидев эту кокетливо-храбрую улыбку, доктор перестанет ее мучить. Губы у женщины были подкрашены розовато-лиловой помадой, некрасиво выделявшейся на черной коже, правая грудь обнажена, потому что, дожидаясь своей очереди на ступеньках больницы, она кормила ребенка. На одной руке, от локтя до кисти, у нее тянулся шрам, оставшийся после рассечения, которое ей сделали, чтобы освободить локтевой нерв. Теперь при усилии она могла чуть свободнее двигать пальцами. Доктор написал на ее карточке для сведения монахинь: «Парафиновая повязка», — и занялся следующим пациентом.

За пятнадцать лет работы доктор Колэн помнил только два дня, более жарких, чем сегодняшний. Жару чувствовали даже африканцы, больных на прием пришло вдвое меньше обычного. Вентилятора в больнице не было, и доктор Колэн принимал на веранде под самодельным тентом. Стол, жесткий деревянный стул, а за спиной маленький врачебный кабинет, куда и заходить было страшно из-за духоты. В кабинете стояла картотека, и железные скобки выдвижных ящиков обжигали пальцы.

Больной за больным обнажал перед ним свое тело; за все эти годы он так и не смог привыкнуть к сладковатому гангренозному запаху некоторых лепрозных тканей, и ему казалось, что это запах самой Африки. Он проводил пальцами по уплотненным участкам кожи и почти машинально делал записи на карточках. От записей толку было мало, но прикосновение его рук успокаивало больных, и он знал это; они чувствовали, что к ним не страшно прикоснуться. Способ лечения лепры был теперь найден, но психологическая сторона болезни по-прежнему оставалась нерешенной задачей, и доктор никогда не забывал этого.

С реки донесся звон судового колокола. Мимо больницы по дороге к речной отмели проехал на велосипеде настоятель. Он помахал доктору, и доктор поднял руку в ответ. Вероятно, пришел пароход ОТРАКО, сильно запоздавший. Два раза в месяц с ним доставляли почту, но полагаться на него было трудно, потому что он вечно задерживался из-за непредусмотренных погрузок или какой-нибудь неисправности в двигателе.

Послышался детский плач, и сразу же все дети в больнице подхватили его.

— Анри! — позвал доктор Колэн. Его помощник, молодой африканец, крикнул на своем языке: «Детей к груди!» — и мир воцарился немедленно. В половине первого доктор закончил прием. Он протер руки спиртом в своем маленьком душном кабинете.

Доктор пошел к реке. Ему должны были прислать книгу из Европы — японский медицинский атлас по лепре. Может быть, как раз с этой почтой и придет. Длинная улица поселка, где жили прокаженные, выходила к реке: двухкомнатные кирпичные домики, позади каждого в глубине двора — глиняная хижина. Когда он приехал сюда пятнадцать лет назад, в поселке только и было что эти глиняные хижины. Теперь их использовали как кухни, но перед смертью прокаженные все же скрывались в глубь двора. Они не могли умирать спокойно в комнате с радиоприемником и портретом последнего папы. Умирать нужно только там, где умирали твои предки: в темноте, среди запаха сухой глины и листьев. В третьем дворике налево, сидя в тени кухонной двери на покосившемся шезлонге, доживал свои последние дни старик.

При выходе из поселка, где реки еще не было видно, расчищали площадку для будущего нового корпуса больницы. Партия прокаженных утрамбовывала последние квадратные ярды грунта под присмотром отца Жозефа, который сам работал рядом с ними в старых штанах цвета хаки и в мягкой шляпе, такой бесформенной, точно ее много лет назад выкинуло волной на берег.

— ОТРАКО? — крикнул ему доктор Колэн.

— Нет, епископская баржа, — ответил отец Жозеф и прошелся по площадке, притоптывая землю ногами. Он уже давно перенял здешнее обыкновение разговаривать на ходу, спиной к собеседнику, и в речи у него тоже слышались африканские интонации. — Говорят, там пассажир.

— Пассажир?

В длинном прогале между двумя штабелями дров, заготовленных на топливо, доктор Колэн увидел торчавшую вдали трубу самоходной баржи. По прогалу навстречу ему шел человек. Незнакомец приподнял шляпу — пожалуй, ровесник, под шестьдесят, утренняя седоватая щетина на щеках, помятый костюм из тропической ткани.

— Моя фамилия Куэрри, — представился незнакомец, но уловить, какое у него произношение — французское или фламандское, Колэну было так же трудно, как и определить сразу национальную принадлежность этой фамилии.

— Доктор Колэн, — сказал он. — Вы к нам?

— Баржа дальше не идет, — ответил приезжий, как будто другого объяснения и не требовалось.

2

Раз в месяц доктор Колэн и отец настоятель сходились на тайное совещание и вдвоем корпели над цифрами. Лепрозорий содержался на средства Ордена, врача и медикаменты оплачивало государство. Второй партнер был побогаче и поприжимистее, и доктор делал все, от него зависящее, чтобы переложить хоть часть финансовых тягот с плеч Ордена на плечи государства. В борьбе с общим врагом эти двое крепко подружились — было известно, что доктор Колэн даже ходит кое-когда к мессе, хотя он давным-давно, еще до переезда на этот многострадальный знойный континент, утерял веру в любого из тех богов, что пользуются признанием священнослужителей. Единственное, чем досаждал ему настоятель, — это сигарой, с которой он расставался только на время службы в церкви да во сне. Сигары были крепчайшие, кабинет у доктора — тесный, его книги и деловые бумаги были вечно пересыпаны пеплом. Сейчас ему пришлось стряхивать пепел с отчетов, приготовленных для старшего медицинского инспектора в Люке. В этих отчетах он ухитрился ловко и незаметно отнести за счет государства стоимость новых настенных часов и трех сеток от москитов, купленных миссией.

— Виноват, — сказал настоятель и засыпал пеплом страницу нового атласа по лепре. Густые сочные краски и завихрения на рисунках напоминали репродукции вангоговских пейзажей[9], и перед приходом настоятеля доктор листал атлас, получая от этого чисто эстетическое наслаждение. — Я становлюсь просто невыносимым, — сказал настоятель, смахивая пепел со страницы. — А сегодня особенно. Правда, у меня был в гостях мистер Рикэр. Одно расстройство от этого человека.

— Что ему понадобилось?

— Приехал разузнать о нашем госте. И само собой, с посягательствами на его запасы виски.

— Неужели ради этого стоило добираться сюда целых три дня?

— Не знаю. Во всяком случае, до виски ему удалось добраться. Уверяет, что дорога целый месяц была совершенно непроезжая, и он истомился без интеллектуальных бесед.

— Как там его жена… и плантация?

— Рикэр только выспрашивает, а сам никогда ничего не расскажет. Кроме того, ему не терпелось обсудить свои духовные проблемы.

— Вот не думал, что они у него есть!

— Когда человеку нечем похвастаться, — сказал настоятель, — он выставляет напоказ свои духовные проблемы. После второго стакана Рикэр заговорил о божественной благодати.

— Ну, а вы что?

— Я снабдил его одной книжкой. Читать ее он, конечно, не будет. Ответы на все вопросы известны ему заранее — шесть лет, убитых на обучение в семинарии, могут принести огромный вред человеку. На самом деле он, конечно, жаждал разузнать, кто такой Куэрри, откуда приехал и сколько собирается здесь прожить. Я бы, конечно, не утерпел и все ему рассказал, да сам ничего не знаю. К счастью, Рикэр боится прокаженных, а тут как раз в комнату вошел слуга Куэрри. Почему вы дали Куэрри Део Грациаса?

— Он практически здоров, но ценой потери фаланг кистей и стоп, и мне не хотелось отсылать его. Подметать пол и стелить постель может и беспалый.

— Некоторые наши гости страдают мнительностью.

— Нет, Куэрри не такой, уверяю вас. Да он, собственно, сам его попросил у меня. Део Грациас был первый прокаженный, который встретился ему на берегу. Я, конечно, подтвердил, что он практически здоров.

— Део Грациас пришел ко мне с запиской. По-моему, Рикэру было неприятно, что я взял ее. Во всяком случае, когда он прощался, то руки мне не подал. Странное представление у некоторых людей о лепре, доктор!

— Оно почерпнуто из Библии. Так же, как и все то, что касается вопросов пола.

— Очень жаль, что люди запоминают из Библии именно это, — сказал настоятель, пытаясь стряхнуть сигарный пепел в пепельницу. Но ему, видимо, не суждено было попадать в намеченную цель.

— Что вы скажете о Куэрри, отец? Как по-вашему, зачем он сюда приехал?

— Мне некогда докапываться до мотивов человеческих поступков. Я предоставил ему комнату, постель. Прокормить лишний рот не так уж трудно. И надо отдать ему справедливость, он выразил готовность помогать нам — если окажется хоть на что-нибудь способен. Может быть, его привело сюда просто желание отдохнуть в тиши?

— Лепрозорий в качестве курорта? Это мало кого прельстит. Когда он попросил меня приставить к нему Део Грациаса, я на минуту испугался, не связались ли мы с лепрофилом?

— С лепрофилом? А я, по-вашему, лепрофил?

— Нет, отец. Вы здесь на послушании. Но вам хорошо известно, что лепрофилы существуют, хотя их, пожалуй, больше среди женщин, чем среди мужчин. Швейцер[10] обладает для них притягательной силой. Лепрофилы — как та женщина в Евангелии, им приятнее вымыть прокаженному ноги собственными волосами, чем использовать для этой цели более антисептические средства. Мне иной раз думается, а может, Дамьен[11] был лепрофилом? Для того чтобы служить прокаженным, ему вовсе не требовалось заболевать самому. Существуют элементарные меры предосторожности. Разве я стал бы лучше лечить, если бы лишился пальцев на руках?

— Вникать в мотивы человеческих поступков — занятие неблагодарное. Куэрри никому здесь не мешает.

— Я повел его в больницу на второй же день. Мне хотелось посмотреть, как он будет себя вести. Реакция была вполне нормальная — не влечение, а тошнота. Пришлось дать ему понюхать эфира.

— Вы относитесь к лепрофилам недоверчиво, доктор, а я — нет. Для некоторых людей, например, есть что-то притягательное в бедности. Разве это плохо? Неужели надо придумывать для них словечко, оканчивающееся на «фил»?

— Как правило, лепрофилы не годятся для ухода за больными, и кончают они тем, что сами заболевают.

— Но, доктор, вы же считаете лепру психологической проблемой. Прокаженному может пойти на пользу, если к нему отнесутся с любовью.

— Прокаженный прекрасно разбирается, кого любят — его самого или только его проказу. А я не хочу, чтобы проказу любили. Я хочу, чтобы с ней покончили. В мире пятнадцать миллионов прокаженных. Стоит ли попусту тратить время на невропатов, отец?

— Пустая трата времени вам бы не повредила. Вы слишком много работаете.

Но доктор Колэн не слушал его. Он говорил:

— Помните тот маленький лепрозорий в джунглях, которым ведали монахини? Когда с открытием ДДС проказу стали лечить, количество больных там сократилось до пяти-шести человек. И знаете, что мне сказала одна монахиня? «Это ужасно, доктор! Скоро у нас прокаженных совсем не останется!» Вот вам типичная лепрофилка.

— Бедная женщина! — сказал настоятель. — Вы упускаете из виду другую сторону.

— Какую другую сторону?

— Старая дева, воображения ни малейшего, стремится делать добро, приносить пользу. В мире не так уж много мест для ей подобных. И вот еженедельная доза таблеток ДДС лишает бедняжку ее призвания.

— А мне казалось, что вы не любите вникать в мотивы человеческих поступков.

— Да ведь я не вникаю, а так — пальцами по поверхности, вроде вас, доктор, когда вы ставите диагноз. Нам всем легче бы жилось, если б мы были еще поверхностнее в своих суждениях. Они никому не вредят, но если я начну докапываться, что же лежит в основе желания приносить пользу, тогда… тогда могут обнаружиться ужасные вещи. Достигнув этой точки, все мы предпочитаем остановиться, а если пойти дальше? Вполне вероятно, что все эти ужасы таятся только под верхними слоями кожи. Словом, поверхностные суждения безопаснее. От них всегда можно отмахнуться. Это доступно даже тем, кого мы судим.

— Ну, а Куэрри? Каково ваше суждение о нем — разумеется, поверхностное?

ЧАСТЬ II

Глава первая

1

На незнакомом месте новоселу надо сразу же создать привычную, знакомую обстановку — для этого годится и фотография и стопка книг, если он ничего другого из прошлого не привез. У Куэрри не было ни одной фотографии, ни одной книги, если не считать дневника. В первый день, когда его разбудило в шесть утра пение молитв, доносившееся из часовни за стеной, он ужаснулся, почувствовав свою полную заброшенность. Он лежал на спине, прислушиваясь к молитвенным напевам, и если бы его перстень с печаткой обладал магической силой, он повернул бы его на пальце и попросил у представшего перед ним джинна, чтобы джинн помог ему перенестись обратно в то место, которое, за неимением более подходящего слова, именовалось его домом. Но магия, если она вообще существует, вероятнее всего, была в ритмическом и невнятном пении за стеной. Оно напомнило Куэрри, точно запах лекарства, болезнь, от которой он давным-давно излечился. Как же было не подумать, что зона лепры окажется зоной и той, другой болезни! Он ожидал увидеть в лепрозории врачей и сиделок и совсем упустил из виду, что здесь будут священники и монахини.

В дверь постучал Део Грациас. Куэрри услышал, как он тычет своей культей, пытаясь приподнять щеколду. На кисти у него, точно пальто на колышке, висело ведро с водой. Куэрри спросил доктора Колэна, прежде чем нанять Део Грациаса, бывают ли у него боли, но доктор успокоил его, ответив, что потеря пальцев на руках и ногах исключает боль. Только прокаженные с отеком кистей и ущемлением нервных стволов испытывают страдания — страдания почти невыносимые (иногда было слышно, как они кричат по ночам), но это в какой-то степени служит им защитой от мутиляции. Лежа на спине в постели и сгибая и разгибая пальцы, Куэрри не испытывал страданий.

И вот с первого же дня, с первого утра он стал подчинять свою жизнь рутине — отыскивая знакомое в пределах незнакомого. Только при этом условии и можно было выжить. Ежедневно в семь часов утра он завтракал вместе с миссионерами. Они сходились в общей комнате, успев поработать час, после того как умолкало пение молитв. Отец Поль и брат Филипп ведали динамо-машиной, которая подавала ток в миссию и поселок прокаженных; отец Жан приходил, отслужив мессу у монахинь; отец Жозеф успевал к этому времени наладить работу на участке, который расчищали под здание новой больницы; отец Тома, с глазами, похожими на камешки, вдавленные в серую глину его лица, выпивал кофе залпом, точно слабительное, и убегал в подведомственные ему школы. Брат Филипп сидел за столом молча, не участвуя в разговорах: он был старше отцов миссионеров, говорил только по-фламандски, а лоб у него был словно источен непогодой и долготерпением. По мере того как миссионеры обретали каждый свое лицо, точно на негативах в ванночке с проявителем, Куэрри все больше и больше избегал их общества. Он боялся, как бы они не начали расспрашивать его, но потом ему стало ясно, что здесь, как и в семинарии на реке, ни о чем таком допытываться не станут. Даже самые необходимые вопросы облекались у них в утвердительную форму: «Месса начинается в половине седьмого утра, если вы пожелаете присутствовать на воскресном богослужении», — и Куэрри не нужно было отвечать, что он уже больше двадцати лет не ходит к мессе. Его отсутствия как бы не замечали.

После завтрака, прихватив книгу, взятую в маленькой библиотеке доктора, он шел к реке. В этом месте она разливалась широко, чуть ли не на милю от берега до берега. Старый, весь проржавевший баркас спасал его от муравьев, и он сидел в нем часов до девяти, пока не прогоняло высоко поднявшееся солнце. Иногда он читал, а то просто смотрел на ровный ток воды зеленовато-желтого цвета, на маленькие островки травы и водяных гиацинтов, которые нескончаемой вереницей, точно медленно ползущие такси, проплывали мимо, из самого сердца Африки к далекому океану.

На другом берегу, над зеленой стеной джунглей, вздымались огромные деревья с обнаженными корнями, похожими на шпангоуты недостроенного корабля, с бурыми, точно вялая цветная капуста, кронами. Холодные серые стволы без веток, извивающиеся то вправо, то влево, были похожи на живых змей. Белые, точно фарфоровые, птицы стояли на спинах кофейно-коричневых коров, а однажды он битый час наблюдал за семьей, которая сидела в пироге у самого берега и ровно ничего не делала. На матери было ярко-желтое платье, отец, морщинистый, как древесная кора, горбился над веслом, ни разу не шевельнув им, девушка держала на коленях ребенка и все улыбалась и улыбалась застывшей улыбкой, похожей на клавиатуру рояля. Наконец на солнцепеке становилось слишком жарко, он шел к доктору в больницу или в амбулаторию, и, когда Колэн заканчивал вместе с ним обход или прием, полдня, слава Богу, оставалось позади. Его уже не тошнило от того, что приходилось видеть здесь, и флакона с эфиром больше не требовалось. Через месяц он сказал доктору:

— На восемьсот больных персонала у вас не хватает.

— Да.

— Если я могу чем-нибудь помочь… правда, тут нужна подготовка, но…

— Вы же скоро уедете?

— У меня нет определенных планов.

— Вы имеете понятие о физиотерапии?

— Нет.

— Если вас это интересует, можно пройти специальный курс. Полугодичный. В Европе.

— Я не собираюсь возвращаться в Европу, — сказал Куэрри.

— Совсем?

— Совсем. Я боюсь туда возвращаться, — Эта фраза показалась ему самому мелодраматической, и он поправился: — То есть не боюсь, а так… есть причины.

Доктор провел пальцами по спине стоявшего перед ним ребенка. На взгляд человека неопытного ребенок был совершенно здоров.

— Тяжелый будет случай, — сказал доктор Колэн. — Потрогайте.

Мимолетное колебание Куэрри было так же трудно уловить, как и признаки лепры. Сначала его пальцы ничего не нащупали, но потом они наткнулись на места, где кожа ребенка словно бы образовала лишний слой.

— А с электротехникой вы знакомы?

— Увы!

— Дело в том, что нам должны прислать аппарат из Европы. И что-то его все нет и нет. Этим аппаратом можно измерять температуру кожи одновременно на двадцати участках. Пальцами вы тут ничего не обнаружите, но вот это уплотнение теплее, чем кожа вокруг. Я надеюсь, что со временем мне удастся предупреждать образование таких бугорков. В Индии этим уже занимаются.

— Вы слишком многого от меня требуете, — сказал Куэрри, — Я человек одного ремесла, мне дан всего один талант.

— Какое же это ремесло? — спросил доктор. — У нас здесь настоящий город, только в миниатюре, применение найдется почти для любого ремесла. — Он вдруг подозрительно покосился на Куэрри. — Вы, надеюсь, не писатель? Писателю здесь места нет. Нам нужна спокойная рабочая обстановка. Мы не желаем, чтобы мировая пресса открыла нас, как открыли Швейцера.

— Я не писатель.

— Может быть, фотограф? Наши больные не экспонаты для какого-нибудь музея, где пугают всякими ужасами.

— И не фотограф. Поверьте, покой нужен мне не меньше, чем вам. Если б баржа пошла дальше, я бы здесь не остался.

— Тогда скажите, какое у вас ремесло, и мы вас куда-нибудь пристроим.

— Я бросил его, — ответил Куэрри.

Мимо окна с деловым видом проехала на велосипеде монахиня.

— Неужели у вас не найдется для меня какой-нибудь нехитрой работы, чтобы я не даром ел ваш хлеб? — спросил Куэрри. — Перевязки? Этому я тоже не обучен, но научиться, наверно, не трудно. И уж во всяком случае надо же кому-то стирать бинты? Я мог бы заменить более ценного работника.

— Этим ведают монахини. Если бы я вмешивался в их дела, мне бы здесь жизни не было. Что с вами — места себе не находите? Может быть, вам уехать в Люк со следующей баржей? Там много всяких возможностей.

— Я обратно не поеду, — сказал Куэрри.

— В таком случае советую вам предупредить об этом наших отцов миссионеров, — ироническим тоном сказал доктор и крикнул своему помощнику: — На сегодня хватит. Заканчиваем.

Моя руки спиртом, он посмотрел через плечо на Куэрри. Его помощник выводил больных из кабинета, и они остались одни. Доктор спросил:

— Вас разыскивает полиция? Не бойтесь — можете признаться хоть мне, хоть любому из нас. В лепрозории на этот счет так же безопасно, как в иностранном легионе,

— Нет. Никаких преступлений я не совершил. Уверяю вас, мой случай не представляет никакого интереса. Я ушел от дел, только и всего. Если миссионеры не захотят держать меня здесь, я всегда могу двинуться дальше.

— Вы же сами сказали — дальше баржа не идет.

— Есть еще дорога.

— Да. Но она ведет только в одном направлении. В том, откуда вы приехали. Впрочем, дорога эта большей частью непроезжая. Сейчас период дождей.

— Ноги-то всегда при мне, — сказал Куэрри.

Колэн взглянул на него, ожидая увидеть улыбку, но улыбки на лице Куэрри не было. Колэн сказал:

— Если вы действительно хотите помочь мне и не побоитесь весьма нелегкого путешествия, возьмите наш второй грузовик и съездите в Люк. Баржа бог ее знает когда появится, а мой новый аппарат, вероятно, уже пришел в город. Поездка займет у вас дней восемь в оба конца, если вам повезет. Ну как, поедете? Имейте в виду: ночевать придется в джунглях, а если паромы не работают, повернете с полпути обратно. Дорога — это чересчур громко сказано, — продолжал Колэн. Ему не хотелось давать настоятелю повод обвинить его в том, будто он уговорил Куэрри поехать. — Но раз у вас есть желание помочь… Вы сами видите, из нас ехать некому. Нам нельзя отлучаться.

— Да, да, конечно. Я сегодня же и выеду.

Доктор вдруг подумал, что этот человек, вероятно, тоже на послушании, но послушествует он не духовным и не мирским властям, а тому, что преподнесет судьба. Он сказал:

— Прихватите заодно из города замороженных овощей и мяса. Мы здесь не прочь внести разнообразие в наш рацион. В Люке есть склад-холодильник. Пришлите ко мне Део Грациаса за раскладной койкой. Если возьмете с собой велосипед, то на первую ночевку сможете остановиться у Перрэнов. На грузовике до них не доберетесь, они живут у реки. Есть еще Шантэны — но это дальше часов на восемь. Впрочем, может быть, они уехали на родину, я что-то не помню. Ну-с, и у второго парома к вашим услугам Рикэр. Это часов за шесть до Люка. Не сомневаюсь, что он окажет вам горячий прием.

— Нет, лучше буду ночевать в грузовике, — сказал Куэрри. — Я человек необщительный.

— Предупреждаю — поездка трудная. И можно дождаться баржи.

Он помолчал, ожидая ответа, но Куэрри только и мог сказать:

— Я буду рад принести хоть какую-то пользу.

Взаимное недоверие убивало всякую возможность общения между ними. Доктору казалось, что единственные слова, которые он может произнести с ручательством за их уместность, долгое время пролежали в банках в амбулатории и сильно отдают формалином.

2

Река образовывала большую излучину в джунглях, и не одно поколение здешних правителей терпело неудачу в борьбе с лесной чащей и дождями, пытаясь проложить дорогу через этот мыс от административного центра провинции — города Люка. В периоды дождей повсюду были непролазные топи, притоки так вздувались, что паромы бездействовали, а лесная чаща роняла поперек дороги деревья, на больших расстояниях одно от другого, точно чередуя геологические слои. В глубине зарослей деревья век от века незаметно дряхлели и наконец умирали, падая в предсмертной агонии на жилистые руки лиан, и рано или поздно лианы бережно опускали эти трупы на то пространство, которое одно могло принять их, — на дорогу, узкую, как гроб или могила. Катафалков здесь не было, и убрать отсюда покойников мог только огонь.

В периоды дождей дорогой никто не пользовался; несколько семей колонистов, живущих в джунглях, оказывались тогда совершенно отрезанными от мира, и выручал их только велосипед. На велосипеде можно было добраться до берега реки и, поселившись в рыбацком поселке, ждать прибытия парохода или баржи. Потом, когда дожди кончались, проходила еще не одна неделя, прежде чем местные власти могли выделить рабочую силу — жечь костры, чтобы расчистить завалы. Если запустить дорогу, через несколько лет она вовсе исчезнет, и уже навсегда. От нее останутся лишь неглубокие царапины и борозды на земле, похожие на настенные письмена первобытного человека, и тогда в этих местах будут жить только пресмыкающиеся, насекомые, два-три вида птиц, приматы и, может быть, пигмоиды — единственные человеческие существа в джунглях, которые способны существовать без дороги.

В первую ночь Куэрри остановил грузовик в том месте, где начиналась тропинка, ведущая к плантации Перрэнов. Он открыл банку консервированного супа и банку сосисок, а Део Грациас тем временем поставил ему раскладную койку в кузове и зажег керосинку. Куэрри хотел поделиться с ним, но у Део Грациаса была какая-то своя еда в горшке, завернутом в старую тряпку, и они молча сидели по обе стороны машины, точно каждый в своей комнате. Поев, Куэрри обошел грузовик, с тем чтобы переброситься двумя-тремя словами с Део Грациасом, но бой почтительно поднялся с земли, точно хозяин явился к нему в хижину в поселке, и это сразу убило в Куэрри всякое желание говорить. Если б его слугу звали попросту Пьер, Жан или Марк — тогда можно было бы начать с какой-нибудь несложной фразы по-французски, но Део Грациас… это нелепое имя застряло у Куэрри в горле.

Он отошел от машины, зная, что все равно не заснет, и зашагал по тропинке, которая в конце концов должна была привести или к реке, или на плантацию Перрэнов. Сзади послышалось глухое притоптывание Део Грациаса. Бой шел за ним, то ли решив охранять его, то ли побоявшись остаться в темноте около грузовика. Куэрри раздраженно обернулся, потому что ему хотелось побыть одному, — Део Грациас стоял на своих кургузых беспалых ступнях, подпираясь костылем, точно тотем[12], поставленный здесь сотни лет назад и принимающий жертвоприношения в положенный для этого день.

— Эта тропинка к Перрэнам?

Део Грациас ответил утвердительно, но Куэрри понял, что это обычная для африканцев манера отвечать, когда вопрос задают в такой форме. Он вернулся к грузовику и лег на койку. Он слышал, как Део Грациас устраивается на ночь под кузовом, и, лежа на спине, глядел туда, где должны были виднеться звезды, если б не сетка от москитов. Как и всегда, тишины вокруг не было. Тишина — принадлежность городов. Ему приснилась девушка, которую он знал когда-то и как будто любил. Она подошла к нему вся в слезах, жалуясь, что разбила дорогую вазу, и рассердилась, так как он не стал сокрушаться вместе с ней. Она ударила его по лицу, но ему показалось, будто его мазнули маслом по щеке. Он сказал: «Прости. Это зашло слишком далеко. Я ничего не чувствую. У меня проказа». И, назвав ей свою болезнь, он проснулся.

Вот так он проводил дни и ночи. Все шло гладко, и его тяготило только однообразие джунглей. Паромы работали исправно: реки не вышли из берегов, несмотря на ливень, обрушившийся на их последнюю ночную стоянку. Део Грациас соорудил ему в кузове брезентовый навес, а сам, как всегда, лег под брюхо грузовика. Потом снова показалось солнце, и они выехали из джунглей на дорогу, по которой до Люка оставалось всего несколько миль.

3

Аппарат доктора пришлось разыскивать долго, прежде чем его следы обнаружились. В отделе грузов ОТРАКО о нем ничего не знали и направили Куэрри в таможню, которая оказалась всего-навсего деревянным домишком у маленькой речной пристани, где лопоухие собаки встретили его лаем и тут же разбежались. В таможне к его приходу отнеслись с полным равнодушием и ничем не помогли, так что ему пришлось отправиться на поиски европейца-инспектора, а тот в эти часы наслаждался послеполуденной сиестой в одном из розовых и голубых домов нового типа рядом с маленьким городским садом, на раскаленные цементные скамейки которого никто не садился. Дверь ему отворила растрепанная, заспанная африканка, видимо, отдыхавшая вместе с инспектором. Сам инспектор оказался пожилым фламандцем, едва говорившим по-французски. Мешки у него под глазами были как кошелечки, в которых таились контрабандные воспоминания неудачника. Куэрри успел так привыкнуть к жизни в джунглях, что не мог признать в этом человеке своего современника, существо одной с ним расы. Рекламный календарь на стене с цветной репродукцией картины Вермеера[13], трехстворчатая рамка на закрытом рояле с фотографиями жены и детей, портрет его самого в допотопном офицерском мундире времен какой-то допотопной войны — все это было словно остатки исчезнувшей цивилизации. Точная датировка их не представляла труда, но никакие изыскания не обнаружили бы чувств, когда-то связанных с ними.

Инспектор держался очень вежливо, но был явно смущен: ему, видимо, хотелось прикрыть гостеприимством кое-какие тайны своей сиесты. Брюки у него были не застегнуты. Он предложил Куэрри сесть и выпить виски, но, услышав, что его гость приехал из лепрозория, забеспокоился, испугался и все поглядывал на кресло, в котором Куэрри сидел. Он, вероятно, ожидал, что бациллы лепры вот-вот начнут буравить обивку. Нет, про аппарат ему ничего не известно, Куэрри надо справиться в соборе, не туда ли его завезли. Выйдя на лестничную площадку, Куэрри услышал, как в ванной комнате за дверью полилась вода. Инспектор, видимо, дезинфицировал руки.

Аппарат действительно доставили в собор, хотя священник, с которым Куэрри пришлось иметь дело, сначала отрицал это, полагая, что в ящиках упакована статуя какого-нибудь святого или книги для миссионерской библиотеки. Груз этот был отправлен с последним пароходом ОТРАКО и, вероятно, застрял где-то в пути. Куэрри поехал в холодильник. Дневной отдых в городе кончился, и ему пришлось стоять в очереди за стручковой фасолью.

Вокруг него, наперебой требуя к себе внимания, раздавались раздраженные голоса colons, негодовавших по разным поводам. Ему вдруг показалось, что это Европа, и он невольно вобрал голову в плечи, боясь, как бы его не узнали. Стоя в набитой людьми лавке, он понял, что на реке и в поселке при лепрозории все-таки был хоть какой-то покой.

— Нет, картофель у вас есть! — говорил женский голос. — Как вы смеете отрицать это! Его доставили со вчерашним самолетом Я же знаю, мне летчик сказал. — И, пуская в игру последнюю карту, она заявила хозяину лавки — европейцу: — Я жду губернатора к обеду.

Картофель ей сунули тайком, уже упакованный в целлофан.

Чей-то голос спросил:

— Если не ошибаюсь, вы Куэрри?

Он оглянулся. Человек, заговоривший с ним, был сутулый, высокий, чрезмерно высокий. Он напоминал растение, которое держат в ванной комнате и оно тянется вверх от сырости. Маленькие черные усики — точно размазанная под носом копоть из заводских труб. Лицо плоское, узкое — без конца, без начала, как чертеж к закону о непересекающихся параллельных прямых. Горячей беспокойной рукой он взял Куэрри за локоть.

— Моя фамилия Рикэр. Я был недавно в лепрозории, но вас не застал. Как вы сюда добрались? Разве пришла баржа?

— Я приехал на грузовике.

— И не застряли? Ну, вам повезло. На обратном пути прошу заночевать у меня.

— Я тороплюсь обратно, в лепрозорий.

— Там и без вас обойдутся, мосье Куэрри. Ничего с ними не сделается. После вчерашнего ливня паромы, вероятно, не ходят. А чего вы здесь ждете?

— Да я хотел купить haricots verts[14] и…

— Бой! Отпустить haricots verts этому хозяину. На них надо покрикивать. Другого обращения они не понимают. Так вот, выбирайте: или вы ночуете у нас, или остаетесь здесь, в городе, пока вода не спадет, но здешняя гостиница вам не понравится, это я ручаюсь. Люк — городишко провинциальный. Для такого человека, как вы, здесь ничего интересного нет. Ведь вы наш знаменитый Куэрри, правда? — И Рикэр сжал губы, будто захлопнул ловушку, а глаза у него хитро заблестели, как у сыщика.

— Я вас не понимаю.

— Вы не думайте, что мы здесь все не от мира сего, как отцы миссионеры и наш дорогой доктор — личность весьма сомнительная. У нас пустыня? Да, есть немножко, но все же ухитряешься не терять связи с миром. Бой! Две дюжины пива, да поскорее! Ваше инкогнито я, безусловно, уважаю и никому не скажу ни слова. Положитесь на меня, гостя я не предам. У нас вы будете не так на виду, как в гостинице. Я и жена, больше никого. Собственно говоря, жена мне и подсказала: «Как ты думаешь, а не тот ли это знаменитый Куэрри?»

— Вы ошибаетесь.

— Э-э, нет! Когда вы к нам приедете, я покажу вам одну фотографию из журнала. У нас этих газет и журналов много валяется, мало ли что, а вдруг пригодятся. Вот и пригодились, а? Не будь того номера, мы бы решили, что вы какой-нибудь родственник Куэрри или просто однофамилец. Подумать только! Наш знаменитый Куэрри — и вдруг прячется в лепрозории в джунглях! По совести говоря, я человек любопытный. Но вы верьте мне, верьте до конца. Меня самого одолевают всякие проблемы, и я не могу не посочувствовать другому человеку. Я тоже похоронил себя в глуши. Давайте выйдем отсюда, в маленьких городишках и у стен есть уши.

— Знаете, я… меня ждут в лепрозории.

— Погода подвластна Господу. Поверьте мне, мосье Куэрри, выбора у вас нет.

Глава вторая

Дом и завод стояли у самой переправы; лучшего местоположения нельзя было и выбрать, учитывая ненасытное любопытство Рикэра. Никто не мог проехать по дороге из города в глубь страны, минуя два широких окна его дома, словно линзы бинокля направленные на реку. Они ехали к реке под густо-синей тенью пальм; шофер Рикэра и Део Грациас следовали за ними в грузовике Куэрри.

— Видите, мосье Куэрри, что делается? Какая высокая вода! Сегодня на тот берег не переберешься. А может, и завтра, кто знает? Так что у нас с вами будет время побеседовать на разные интересные темы.

Когда они ехали по заводскому двору, среди выброшенных за ненадобностью ржавеющих котлов, их окутало тяжелым запахом прогорклого маргарина. Из отворенных настежь заводских дверей повеяло горячим ветром, и на миг в сумерки вымахнул отсвет котельной топки.

— Вам, привыкшему к заводам западного мира, — сказал Рикэр, — все это, конечно, покажется довольно убогим. Хотя я не помню, имели вы когда-нибудь касательство к заводам?

— Нет.

— Наш знаменитый Куэрри — ведущая фигура во многих областях.

Он вставлял «наш знаменитый» чуть не через слово, точно это был титул.

— Работает мой заводик, — говорил Рикэр, пока машина, подскакивая, виляла между котлами. — Хоть и неказистый, а работает. У нас тут все идет в дело. От ореха ничего не остается. Ровным счетом ничего. Сначала целиком под пр-ресс, — сказал он, со вкусом напирая на букву «р», — выжимаем масло, а скорлупу потом прямо в топку. Наши котлы другого топлива и не знают.

Они оставили обе машины во дворе и пошли к дому.

— Мари! Мари! — крикнул Рикэр и, счистив о скобу грязь с башмаков, затопал по веранде. — Мари!

Девушка в синих джинсах, с хорошеньким, но словно бы еще не сформировавшимся лицом, быстро вышла из-за угла на его зов. Куэрри чуть было не спросил: «Ваша дочь?» — но Рикэр опередил его.

— Моя жена, — сказал он. — Вот, дорогая, наш знаменитый Куэрри. Он пытался отрицать это, но я сразу ему заявил, что у нас есть его фотография.

— Очень приятно познакомиться, — сказала она. — Мы все к вашим услугам.

У Куэрри создалось впечатление, что этим стандартным фразам ее когда-то обучила гувернантка или же они почерпнуты из руководства по этикету. Когда все, что требовалось, было сказано, она исчезла так же внезапно, как и появилась. Может быть, прозвенел звонок к следующему уроку?

— Прошу садиться, — сказал Рикэр. — Сейчас Мари принесет виски. Она у меня вышколенная — усвоила наши мужские привычки.

— И давно вы женаты?

— Два года. Я привез ее с собой, когда вернулся последний раз из отпуска. В таком месте, на такой работе близкий человек необходим. А вы женаты?

— Да… то есть был женат.

— Я, конечно, понимаю, что, на ваш взгляд, она слишком молода для меня. Но надо смотреть вперед. Если уж верить в святость брака, то не мешает думать о будущем. У меня впереди лет двадцать… так сказать, деятельной жизни, а во что превратится через двадцать лет тридцатилетняя женщина? В тропиках мужчина сохраняется лучше. Вы согласны со мной?

— Мне как-то не приходилось над этим задумываться. И я еще мало знаю тропики.

— Но вопросы пола — это не самое главное. Смею вас уверить, проблем и без них хватает. Апостол Павел писал — помните? — лучше вступить в брак, нежели разжигаться. Мари еще долго будет сохранять молодость и спасет меня от пещи огненной. — Он поспешил добавить: — Я, конечно, шучу. О серьезных вещах следует говорить шутливо. Не так ли? На самом же деле я всем сердцем верую в любовь. — Это прозвучало так, будто он признался, что верит в добрых волшебниц.

На веранде появился слуга с подносом, мадам Рикэр шла следом за ним. Куэрри взял стакан, и она стала справа от него, а слуга нацелился в стакан сифоном. У каждого свои обязанности.

— Вы скажете, когда довольно? — спросила мадам Рикэр.

— А теперь, cherie,[15] пойди оденься как следует, — сказал Рикэр.

За виски он снова начал о том, что именовалось у него «ваш случай». Теперь манерами и тоном он смахивал не столько на сыщика, сколько на адвоката, который по роду занятий становится post factum как бы сообщником своего подзащитного.

— Зачем вы сюда приехали, Куэрри?

— Надо же где-то жить.

— Да, но, как я уже говорил сегодня утром, никому бы и в голову не пришло, что вы работаете в лепрозории.

— Я не работаю там.

— Когда я туда приезжал несколько недель назад, миссионеры сказали мне, что вы ушли в больницу.

— Я присутствовал на приеме у доктора. Присутствую — вот и вся моя работа. Больше я там ни на что не гожусь.

— Но вы же губите свой талант!

— У меня нет никакого таланта.

Рикэр сказал:

— Не презирайте нас, бедных провинциалов.

Когда они сели обедать и Рикэр прочитал короткую молитву, хозяйка дома снова обратилась к гостю. Она сказала:

— Надеюсь, вам у нас понравится. — Потом: — Вы едите салат?

Пряди ее светлых волос местами потемнели от пота, и Куэрри заметил, что она испуганно раскрыла глаза, когда над столом пронеслась черно-белая бабочка с размахом крыльев не меньше, чем у летучей мыши.

— Будьте как дома, — сказала она, проводив глазами бабочку, которая, точно лишайник, распласталась на стене.

Куэрри подумал: а сама-то она чувствует себя здесь как дома?

Мадам Рикэр сказала:

— У нас мало кто бывает. — И ему тотчас представился ребенок, которому велено развлекать гостя до прихода матери. В промежутке между виски и обедом она успела переодеться в бумажное платье с узором из осенних листьев. Это в память о тебе, Европа.

— Кое-кто бывает, но не такие, как наш знаменитый Куэрри, — перебил ее Рикэр. Он будто повернул ручку приемника, решив, что хватит слушать передачу об умении вести себя в обществе. Звук был выключен, но робкий настороженный взгляд словно продолжал говорить фразу за фразой, хотя их никто не слышал: «У нас жарко, не правда ли? Вы из Европы? Хорошо перенесли самолет?»

Куэрри спросил:

— Вам здесь нравится?

Вопрос застал ее врасплох; должно быть, в разговорнике не было ответа на него.

— О да! Здесь очень интересно, — сказала она, глядя через его плечо во двор, где стояли котлы, похожие на современную скульптуру, потом снова перевела взгляд к бабочке на стене и ящерице гекко, нацелившейся на свою жертву.

— Принеси фотографию, дорогая, — сказал Рикэр.

— Какую?

— Фотографию нашего знаменитого Куэрри.

Она нехотя вышла из столовой, держась подальше от стены, где сидела бабочка и где на бабочку нацеливалась ящерица, и вскоре вернулась с номером «Тайма» бог знает какой давности. Куэрри вспомнил это лицо на журнальной обложке, лет на десять моложе теперешнего (выход номера совпал с его первым приездом в Нью-Йорк). Художник, делавший портрет с фотографии, романтизировал его внешность. Это было не то лицо, что он видел в зеркале во время бритья, а будто дальний родственник его лица. В нем отражались чувства, мысли, надежды, душевные глубины, которыми он никогда ни с одним репортером не делился. На втором плане возвышалось здание из стекла и стали, его можно было принять за концертный зал, даже за оранжерею, если бы огромный крест, поставленный у входа, наподобие звонницы, не указывал на то, что это церковь.

— Вот, изволите видеть, — сказал Рикэр. — Нам все известно.

— Насколько я помню, статья здесь не блещет точностью фактического материала.

— Вы, вероятно, будете что-то строить у нас по поручению правительства или церкви?

— Нет. Я теперь в отставке.

— Казалось бы, такие, как вы, в отставку не уходят.

— Почему же? Рано или поздно всем приходится это делать — и мне, и солдату, и директору банка.

Как только обед кончился, жена Рикэра вышла из столовой, точно ребенок, которому велено уйти после десерта.

— Наверно, пошла делать записи в своем дневнике, — сказал Рикэр. — Сегодняшний день для нее из ряда вон — познакомилась с нашим знаменитым Куэрри. Есть о чем распространиться.

— И много она такого находит, что стоит записывать?

— Кто знает? Сначала я украдкой заглядывал в ее дневник, но она обнаружила это и теперь запирает его от меня на ключ. Я поддразнивал ее и, наверно, переборщил. Помню, одна запись была такая: «Письмо от мамы. У бедной Нитуш пятеро щенков». В тот день губернатор вручил мне орден, но об этой церемонии она не обмолвилась ни словом!

— Ей здесь, наверно, очень одиноко — в ее-то возрасте.

— Как сказать! Хозяйственные обязанности существуют даже в джунглях. Если уж на то пошло, так я гораздо больше страдаю от одиночества. Ее… вы, вероятно, сами это заметили… ее нельзя назвать интеллектуальной собеседницей. Это один из минусов брака с женщиной моложе тебя. Если я ощущаю потребность, побеседовать о вещах, которые меня кровно интересуют, приходится ехать к отцам миссионерам. По правде говоря, далековато. При моем образе жизни времени на размышления остается много. Я считаю себя добрым католиком, но это не значит, что у меня нет сложных духовных проблем. К религии многие относятся легко, а я провел в юности шесть лет у иезуитов. Если бы учитель, к которому мы поступили на послух, был менее пристрастен, мы бы с вами здесь не встретились. В этой статье в «Тайме» сказано, что вы тоже католик.

— Я в отставке, — второй раз сказал Куэрри.

— Бросьте, бросьте! От этого в отставку не уходят.

Притаившаяся гекко ринулась на бабочку, промахнулась и снова замерла, распялив по стене свои крохотные, похожие на папоротник лапки.

— Если хотите знать, — сказал Рикэр, — так эти миссионеры в лепрозории — народ малоинтересный. Они больше заняты своей динамо-машиной и строительством, чем вопросами веры. А я как услышал о вашем приезде, так с тех пор все мечтаю поговорить с интеллигентным католиком.

— Я себя таковым не считаю.

— Все эти долгие годы я был предоставлен самому себе и своим мыслям. Некоторые люди довольствуются игрой в гольф в одиночку, а мне этого недостаточно. Меня очень интересует любовь. Я много читал по этому вопросу.

— Любовь?

— Любовь к Господу. Агапа[16] — не Эрос.

— В этих делах я не сведущ.