Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Грэм Грин.

Стамбульский экспресс

ЧАСТЬ I.

ОСТЕНДЕ

I

Пассажирский помощник капитана отобрал последний посадочный талон и стал наблюдать, как пассажиры пересекают мрачный, мокрый причал, шагая через множество железнодорожных путей и стрелок, огибая брошенные багажные тележки. Люди шли сгорбившись, подняв воротники пальто; на столиках за окнами длинных вагонов горели лампы, они светились сквозь пелену дождя, как нитка голубых бус. Гигантский кран то взметался вверх, то опускался, а стук лебедки на минуту перекрывал все заглушающий шум воды, воды, падающей с затянутого тучами неба, воды, льющейся о бока причала и о борт парома, курсирующего через Ла-Манш. Было половина пятого пополудни.

— Господи, весенний день называется, — вслух произнес пассажирский помощник, стараясь отвлечься от накопившегося за последние несколько часов раздражения из-за морской палубы, пара, и нефти, и запаха прокисшего пива, доносящегося из бара, шуршания черного шелка — это стюардесса сновала туда и сюда с оловянными тазами. Он взглянул вверх на стальные стрелы крана, на площадку и на маленькую фигуру в синем комбинезоне, поворачивающую огромное колесо, и испытал непривычную зависть. Крановщик там, наверху, был отделен тридцатью футами тумана и дождя от помощника, от пассажиров, от длинного, залитого светом экспресса. «Я не могу никуда скрыться от этих проклятых физиономий», — думал пассажирский помощник, вспоминая молодого еврея в тяжелом меховом пальто — он жаловался на то, что ему досталась двухместная каюта, и это всего на каких-то несчастных два часа.

— Не в ту сторону, мисс. Таможенный зал там, — сказал он последней пассажирке второго класса. Настроение у него немного улучшилось при виде приветливого юного личика — она-то ни на что не жаловалась. — Ваш саквояж, мисс. Не желаете ли носильщика?

— Пожалуй, нет. Я не понимаю, что они говорят. Он не тяжелый. — Губы ее сложились в улыбку над поднятым воротником дешевого белого плаща. — А может, вы не против поднести его… капитан? — Ее дерзость восхитила его.

— Ох, был бы я моложе, вам бы не потребовался носильщик. И до чего только люди доходят! — Он кивнул в сторону еврея, который вышел из таможенного зала и пробирался в своих черных замшевых ботинках между рельсами, за ним следовали два нагруженных багажом носильщика. — Далеко едете?

— До самого конца, — ответила она, печально скользя взором по рельсам, по грудам багажа, по зажженным лампам вагона-ресторана к темным, ожидающим пассажиров вагона.

— В спальном едете?

— Нет.

— Надо бы взять спальный, как же так-то ехать всю дорогу? Три ночи в поезде. Не шутка. А зачем вы едете в Константинополь? Замуж выходите?

— Вроде бы нет. — Она засмеялась, несмотря на уныние, связанное с отъездом и страхом перед неизвестностью. — Никогда не знаешь, что будет, правда?

— На работу?

— Танцевать. В варьете.

Она попрощалась с ним и отошла. Плащ подчеркивал стройность ее фигуры. Девушка держалась прямо, даже когда, спотыкаясь, шла по путям мимо спальных вагонов. Семафор сменился с красного на зеленый, затем раздался длинный свисток, вырвалась струя отработанного пара. Ее лицо, некрасивое, но пикантное, ее манера держаться, дерзкая и в то же время исполненная печали, на миг задержалась в его сознании.

— Не забудьте меня! — прокричал он ей вслед. — Мы снова увидимся через пару месяцев.

Но он понимал, что сам-то он забудет о ней: в последующие недели слишком много лиц будут заглядывать к нему за барьер, требуя каюту, желая обменять деньги, получить койку. Не может он запоминать отдельных людей, да в ней и не было ничего примечательного.

Когда он поднялся на борт, палубы уже были вымыты для обратного рейса, и настроение у него улучшилось, как только он увидел, что на судне нет посторонних. Вот так бы всегда: несколько инострашек, которым отдаешь приказы на их языке, и стюардесса — с ней можно выпить стакан пива. Он поворчал на матросов по-французски, те усмехнулись в ответ, распевая неприличную песенку об одном обманутом муже, у которого от зависти немножко сник любовный пыл в семейной жизни.

— Трудный рейс, — сказал он по-английски старшему стюарду. Тот когда-то работал официантом в Лондоне, а пассажирский помощник без надобности никогда не произносил ни единого французского слова. — А этот еврей дал на чай щедро?

— Сколько вы думаете? Шесть франков.

— Его укачало?

— Нет. Вот пожилого типа с усами мутило всю дорогу. И давайте мне десять франков. Я выиграл пари. Он англичанин.

— Будет тебе. С таким-то акцентом! Как ножом ухо режет.

— Я видел его паспорт. Ричард Джон. Школьный учитель.

— Забавно, — сказал пассажирский помощник.

«Да, забавно», — подумал он снова, неохотно отдавая десять франков; перед мысленным взором возник усталый, седой человек в плаще, он отпрянул от пароходных поручней, когда подняли трап и сирены выпустили пар по направлению к разрыву в облаках. Он попросил газету, какую-нибудь вечернюю газету. «Они не выходят в Лондоне так рано», — сказал ему пассажирский помощник, и тот, услышав ответ, постоял в задумчивости, покручивая длинный седой ус. Наливая стюардессе стакан пива, перед тем как начать просматривать счета, помощник снова вспомнил о школьном учителе, и в голове у него промелькнула мысль, что, может быть, мимо него прошел человек, переживший драму, изможденный и загнанный, замешанный в темные дела. Он тоже не предъявлял никаких претензий, поэтому о нем легче было забыть, чем о молодом еврее, о группе туристов агентства Кука, о женщине в лиловом, потерявшей кольцо, — ее все время рвало, — о старике, дважды заплатившем за койку. Про девушку он забыл полчаса назад. Именно это объединило ее с Ричардом Джоном; топот ног, запах нефти, мерцающие огни семафоров, озабоченные лица, звон стаканов, ряды цифр — все это заставило их потонуть в угрюмых мыслях пассажирского помощника.

Ветер стих на несколько секунд, и дым, который порывисто метался взад и вперед по причалу и по торчащим всюду металлическим конструкциям, на миг повис хлопьями между землей и небом. Эти хлопья напоминали пробиравшемуся по грязи Майетту серые шатры кочевников. Он забыл о том, что его замшевые ботинки вконец испорчены, что наглый таможенник придирался к двум его шелковым пижамам. Спасаясь от грубости этого человека, от его презрения, от бормотания «Juif, Juif»,[1] он укрылся в тени этих огромных шатров. Здесь он на миг почувствовал себя свободно: сейчас, чтобы воспрянуть духом, ему не нужно было думать о своем меховом пальто, о костюме, сшитом на Сэвил-роуд, о своих деньгах, о положении дел в фирме.

Но когда он добрался до поезда, поднялся ветер, шатры из дыма развеялись, и он снова очутился в центре враждебного мира.

Однако Майетт с благодарностью подумал, что за деньги можно купить многое. За них не всегда можно купить учтивость, но быстроту они ему обеспечили. Он первым прошел через таможню и до прибытия остальных пассажиров постарается договориться с проводником об отдельном купе. Майетт терпеть не мог раздеваться в присутствии других людей, но понимал, что сделка эта обойдется ему дороже из-за того, что он еврей, — тут не ограничишься только просьбой и чаевыми. Он миновал освещенные окна вагона-ресторана; сиреневые тюльпанчики ламп сияли на столиках, покрытых к обеду белыми скатертями. «Остенде-Кёльн-Вена-Белград-Стамбул». Он прошел мимо этих названий, даже не взглянув на них, — путь был ему знаком; названия проплывали мимо на уровне его глаз, воскрешая в памяти минареты, шпили и купола в этих городах, где человеку его национальности нелегко было обосноваться.

Проводник, как он и предполагал, разговаривал грубо. «В поезде битком набито», — заявил он, хотя Майетт знал, что тот лжет. Апрель еще не сезон — слишком рано для переполненных вагонов, и на пароме он заметил всего несколько пассажиров первого класса. Пока Майетт спорил с проводником, по коридору стадом брели туристы: пожилые дамы крепко держали в руках шали, пледы и путеводители; старик священник жаловался, что забыл где-то журнал «Весь мир»: «Во время путешествия я всегда читаю «Весь мир»; а замыкал толпу потный, невозмутимый, несмотря на всякие сложности, гид со значком туристской фирмы. «Voila»[2]— сказал проводник, как бы подтверждая жестом, что его поезд тащит необычный, непосильный груз. Но Майетта не проведешь — он прекрасно знал этот маршрут. Группа туристов — он определил по их виду, что это неугомонные поклонники культуры, — направлялась в прицепной вагон, следующий до Афин. Когда он удвоил чаевые, проводник сдался и наклеил на окно купе табличку: «Забронировано». Со вздохом облегчения Майетт понял, что остается один.



Мимо проплывали физиономии, отделенные от него надежной стеклянной перегородкой. Даже меховое пальто не спасало его от холода и сырости, а когда он повернул ручку отопления, пар от его дыхания затуманил стеклянную перегородку; вскоре он стал смутно различать только отдельные черты проходящих: заглядывающий внутрь сердитый глаз, лиловое шелковое платье, воротничок священника. Лишь однажды у него появилось желание нарушить свое растущее одиночество: он протер стекло ладонью и тут увидел стройную девушку в белом плаще, направляющуюся по коридору в сторону второго класса. Один раз дверь отворилась, и в купе заглянул пожилой мужчина. У него были седые усы, очки и поношенная мягкая шляпа. Майетт объяснил ему по-французски, что купе занято.

— Одно место, — сказал мужчина.

— Вы ищете второй класс? — спросил Майетт, но мужчина отрицательно покачал головой и ушел.



Мистер Оупи удобно уселся в своем углу и стал с любопытством, но несколько разочарованно разглядывать маленького бледного мужчину, сидевшего напротив. Наружность мужчины была удивительно заурядной, по цвету лица было видно, что здоровье у него плохое. «Нервы», — подумал мистер Оупи, наблюдая за его подергивающимися пальцами, но другого признака повышенной чувствительности в пальцах не замечалось — они были короткие, тупые и толстые.

— Я всегда думаю: если можно получить место в спальном вагоне, совсем необязательно ехать первым классом, — начал разговор мистер Оупи, стараясь угадать, очень ли ему не повезло со спутником, — эти вагоны второго класса удивительно удобны.

— Да… конечно… да, — с готовностью согласился мужчина, — Но как вы догадались, что я англичанин?

— У меня такая привычка, — ответил, улыбаясь, мистер Оупи, — я всегда думаю о людях только самое хорошее.

— Ну конечно, — сказал бледный мужчина, — вы как священник…

Мальчишки-газетчики призывно кричали снаружи, и мистер Оупи высунулся из окна.

— «Le Temps de Londres». Qu\'est que c\'est que ca? Rien du tout? «Le Matin» et un «Daily Mail». C\'est bon. Merci.[3]

Этот французский напомнил его соседу бесконечные фразы, записанные в ученическом блокнотике, он произносил их со смаком, но неверно.

— Combien est cela? Trois francs. Oh la-la![4]

— Давайте я буду вам переводить, — предложил он бледному мужчине. — Вы хотите какую-нибудь газету? Не стесняйтесь, если вам хочется «La Vie»…[5]

— Нет, ничего, ничего не нужно, спасибо. У меня есть книжка.

Мистер Оупи взглянул на свои часы:

— Через три минуты тронемся.



Несколько минут девушка опасалась, что заговорит или он, или длинная худая женщина, его жена. Помолчать некоторое время — вот чего она больше всего желала. «Если бы я могла позволить себе спальный вагон, — размышляла она, — была бы я там в купе одна?» В полутемном вагоне зажглись огни, и тучный мужчина заметил:

— Ну, теперь уж осталось недолго.

Воздух в купе был сырой и спертый. Мерцание фонаря за окном на миг напомнило ей что-то знакомое: электрическую рекламу, вспыхивающую и меняющуюся над входом в театр на Хай-стрит в Ноттингеме. Оживленная толпа, пробегающие носильщики и мальчишки-газетчики напомнили ей «гусиную ярмарку», она сосредоточилась на воспоминаниях о рынке, постаралась представить его в своем воображении: построила кирпичные здания, поставила ларьки, и видение стало таким же реальным, как омытый дождем причал и меняющиеся огни семафоров. Но тут мужчина заговорил с ней, и ей пришлось покинуть мир воображения и притвориться веселой и общительной.

— Ну, мисс, нам предстоит долгое путешествие вместе. Давайте познакомимся. Моя фамилия — Питерс, а это моя жена Эйми.

— Меня зовут Корал Маскер.

— Купи мне бутерброд, — умоляюще сказала женщина. — У меня так пусто в желудке, что я слышу, как там урчит.

— Не спросите ли вы, мисс? Я их тарабарского языка не понимаю.

«А почему вы думаете, что я понимаю? — хотелось ей крикнуть ему в ответ. — Я никогда не выезжала из Англии». Но она так вышколила в себе привычку принимать на себя все обязанности, когда и в какой бы форме они ни сваливались на нее, что не стала протестовать, а открыла дверь, готовая бежать по темному, скользкому железнодорожному полотну в поисках того, чего он хотел, если бы взгляд ее не упал на часы.

— Не успею. Только одна минута до отхода.

Возвращаясь в купе, она обратила внимание на лицо и фигуру человека, стоявшего в конце коридора, — от сильного желания броситься к нему у нее перехватило дух; ей вспомнились последний слой пудры на нос, пожелание доброй ночи швейцару, молодой мужчина, ожидающий в темноте, коробка шоколада, автомобиль за углом, быстрая езда, осторожные, пугающие ее объятия. Но этот был ей незнаком, и мысли ее возвратились к тому ненужному, рискованному приключению в неизведанном мире, которое нельзя было охарактеризовать каким-нибудь искусно подобранным словом: никакая старательно рассчитанная ласка не могла рассеять приближающийся мрак неизвестности. Национальность мужчины, резкие, типичные черты лица и меховое пальто ввели ее в заблуждение.



«Отход задерживается», — подумал Майетт, выйдя в коридор. Он нащупал в кармане коробочку с изюмом, которую всегда держал там. Она состояла из четырех отделении, и его пальцы наугад выбрали одну изюмину, положив ягоду в рот, он на вкус оценил ее. «Низкое качество. Это «Стейн и компания». У них ягоды мелкие и сухие».

В конце коридора какая-то девушка в белом плаще повернулась и внимательно посмотрела на него. «Хорошая фигура, — подумал он. — Моя знакомая?» Выбрав другую ягоду, он, не глядя, положил ее в рот. «Вот это наша. «Майетт, Майетт и Пейдж». Держа ягоду под языком, он на миг почувствовал себя одним из сильных мира сего, вершителем судеб. «Эта — моя, и эта хорошая». По всему поезду захлопали двери. Раздался гудок.



Ричард Джон, подняв воротник плаща до самых ушей, высунулся из окна коридора и увидел, как склады стали отодвигаться назад, к лениво плескавшемуся морю. «Это конец, — подумал он, — но это и начало». Вереница лиц уносилась прочь. Человек с киркой на плече взмахнул красным фонарем. Дым паровоза окутал его и закрыл фонарь. Заскрипели тормоза, облака рассеялись, и лучи заходящего солнца ударили по рельсам, по окну, по глазам. «Если бы я мог уснуть, — подумал он с тоской, — я бы тогда лучше вспомнил все то, что необходимо вспомнить».



Дверца топки отворилась, оттуда на миг вырвалось пламя и пахнуло жаром. Машинист полностью открыл регулятор, и пол под его ногами задрожал от тяжести состава. Теперь машина плавно заработала, машинист вновь закрыл дверцу топки; последние лучи солнца заблестели, когда поезд, выпуская струйки пара, проезжал вдоль морского берега через Брюгге. Закат осветил высокие мокрые стены, лужи на аллеях засверкали в изменчивом свете. Где-то поблизости, словно знаменитая драгоценность в выцветшем футляре, лежал древний город — слишком много он привлекал к себе внимания, вызывал разговоров, слишком много через него проезжало народу. Затем сквозь дым показалась бесконечная череда незастроенных участков, иногда монотонность нарушали высокие безобразные виллы, отделанные цветными плитками, с фасадами на все стороны, — сейчас их поглощала вечерняя мгла. Стали видны искры, летящие от паровоза, — они были похожи на сонмы сверкающих жуков, которых ночь соблазнила вылететь в небо, они падали и гасли около путей, касались листьев, кустиков, кочанов капусты и превращались в сажу. Какая-то девушка, правящая лошадью, запряженной в повозку, подняла лицо и засмеялась; на откосе около путей лежали в обнимку мужчина и женщина. Затем за окнами сгустилась тьма, и пассажиры стали видеть в стекле только смутное отражение собственных лиц.

II

«Premier Service, Premier Service».[6] Голос разносился по всему коридору, но Майетт уже уселся в вагоне-ресторане. Он хотел избежать опасности оказаться с кем-нибудь за столиком, не желал, чтобы его вызвали на вежливую откровенность, а может быть, и унизили. Константинополь, для многих пассажиров конечный пункт почти бесконечного путешествия, приближался к нему со скоростью пролетавших мимо, устремленных вверх телеграфных столбов. Когда путешествие закончится, раздумывать станет некогда — его будет ждать автомобиль, мимо пронесется вереница минаретов, потом грязная лестница и Экман, поднимающийся из-за письменного стола. Его ожидает всякая казуистика, цифры, контракты. Здесь, заранее, в вагоне-ресторане, на диване в купе, в коридоре, ему следует продумать каждое слово, отрепетировать все модуляции голоса. Он предпочел бы вести дела с англичанами или турками, а Экман и таинственный Стейн, скрывающийся где-то в тени, — его соплеменники, они научились улавливать смысл по тону голоса, по тому, как пальцы охватывают сигару.

По проходу шли официанты — разносили суп. Майетт засунул руку в нагрудный карман и снова принялся грызть изюминку, ягодку Стейна, мелкую и сухую, но, надо признаться, дешевую. Вечная и неизбежная борьба количества с качеством не приводила его раздумья ни к каким результатам. Привязанный к своей конторе в Лондоне, он встречался только с представителями Стейна и никогда с самим Стейном, в лучшем случае он слышал голос Стейна по междугородному телефону, потусторонний голос; интонации его ничего Майетту не прояснили, но он понимал, что Стейн «тонет». А на какой глубине? В открытом океане или у берега? Положение безнадежное или он просто вынужден прибегнуть к неприятной необходимости экономить? Дело решилось бы просто, если бы представителя фирмы «Майетт и Пейдж» в Константинополе, бесценного Экмана, не подозревали в запутанных тайных сделках со Стейном — он балансировал на грани закона.

Майетт погрузил ложку в безвкусный суп-жюльен; он предпочитал блюда жирные, с разными специями, острые и сытные. Снаружи во тьме ничего не было видно, лишь иногда проскальзывал свет фонарей какой-нибудь маленькой станции или мелькал огонь в туннеле; постоянно виделось лишь смутное отражение его собственного лица и его руки, подобно рыбе, плавающей в светящейся воде и водорослях. Его немного раздражали эти видения, и он собрался было опустить штору, когда заметил за отражением своего лица того самого человека в поношенном плаще, который заглядывал в его купе. Его одежда, уже потерявшая цвет и добротную солидность, свойственную старомодным вещам, все же явно носила на себе печать элегантности: под распахнутым плащом виднелся высокий крахмальный воротничок и застегнутый на все пуговицы пиджак. «Этот человек терпеливо ожидает, когда ему подадут обед», — подумал сначала Майетт, разрешив своим мыслям немного отвлечься от всех перипетий, связанных со Стейном и Экманом, но, прежде чем официант дошел до незнакомца, тот заснул. На миг его лицо исчезло огни станции превратили стены вагона из зеркал в окна, через которые стала видна толпа провинциалов с детьми, пакетами и плетеными сумками, ожидающая местного поезда. С возвращением темноты вновь появилось отражение лица, сонно клюющего носом.

Майетт забыл о нем, выбирая полусладкое бургундское шамбертен 1923 года: он собирался запивать им телятину, хотя и знал, что покупать здесь хорошее вино — пустая трата денег, ведь ни один букет не сохраняется при постоянной тряске. По всему вагону разносился жалобный вой и хныканье дрожащих бокалов — экспресс на всех парах несся к Кёльну. Прихлебывая из рюмки, Майетт снова подумал о Стейне: коварный или отчаявшийся, тот ожидает в Константинополе его приезда. Он продаст все свои акции по хорошей цене — Майетт был в этом уверен, — но поговаривают, что в борьбу вступает еще один покупатель. Вот тут-то и возникло подозрение, что Экман ведет двойную игру, стараясь взвинтить цену вопреки интересам своей фирмы; причиной, возможно, были пятнадцать процентов комиссионных, обещанных Стейном. Экман написал, что Моулт предлагает Стейну фантастическую цену за его акции и за передачу прав на фирму, но Майетт ему не поверил. Однажды он завтракал с молодым Моултом и в разговоре, как бы случайно, упомянул имя Стейна. Моулт не еврей, в нем нет ни тонкости, ни умения уклоняться; если он захочет солгать, то солжет, но ложь будет облечена в слова, при этом ему неведомо, как кисть его собственной руки может изобличить ложь, прикрытую болтовней. Имея дело с англичанами, Майетт обнаружил, что вполне достаточно применять один трюк: обсуждая важную тему или задавая наводящий вопрос, он обычно предлагал сигару — если человек лжет, то, как бы быстро он ни ответил, рука его чуть-чуть задрожит. Майетт знал, что говорят о нем неевреи: «Мне не нравится этот еврей. Никогда не смотрит в глаза». — «Вы, болваны, — торжествовал он в душе, — мне известен трюк почище этого». Теперь он, например, уверен, что молодой Моулт не лгал, лгал Стейн или же Экман.

Он снова наполнил рюмку. «Любопытно, что именно я, мчащийся сейчас со скоростью шестьдесят миль в час, нахожусь, в сущности, в состоянии глубокого покоя по сравнению с Экманом — тот сейчас запирает письменный стол, берет с вешалки шляпу, спускается по лестнице, привычно покусывая своими острыми, торчащими вперед зубами краешек телеграммы, полученной от фирмы: «Мистер Карлтон Майетт прибывает Стамбул 14-го. Организуйте свидание Стейном». В поезде, как бы быстро он ни шел, все пассажиры находятся в состоянии покоя: между стеклянными стенами бесполезно предаваться эмоциям, бесполезно заниматься какой-либо деятельностью, кроме умственной, — эту деятельность можешь продолжать, не боясь, что ее прервут. Жизнь атакует сейчас Экмана и Стейна со всех сторон: прибывают телеграммы, какие-то люди своими разговорами прерывают ход их мыслей; женщины устраивают званые обеды. А в несущемся, грохочущем экспрессе шум так монотонен, что воспринимается как тишина, движение так беспрерывно, что постепенно сознание начинает воспринимать его как неподвижность. В поезде невозможны никакие действия. «За три дня в поезде я обдумаю все свои планы, к концу этого срока я уже стану совершенно ясно представлять себе, как поступить со Стейном и с Экманом».

Доев мороженое и десерт, заплатив по счету и задержавшись у своего столика, чтобы закурить сигару, он оказался лицом к лицу с тем незнакомцем и снова увидел, как тот засыпает между вторым и третьим блюдами между убранной недоеденной телятиной «по-талейрански» и поданным пудингом мороженым, — скорее всего, у него наступил полный упадок сил.

Под взглядом Майетта незнакомец вдруг проснулся.

— Слушаю вас, — произнес он.

— Я не хотел вас будить, — сказал Майетт извиняющимся тоном.

Мужчина подозрительно разглядывал его, и что-то в этом внезапном переходе от сна к более привычному состоянию настороженности, что-то в его респектабельном костюме, скрытом под поношенным плащом, пробудило в Майетте чувство жалости. Он заговорил об их первой встрече.

— Вы устроились в каком-нибудь купе?

— Да.

— Я подумал, может быть, у вас бессонница, — вырвалось у Майетта. — У меня в саквояже есть аспирин. Могу я предложить вам несколько таблеток?

— У меня есть все необходимое. Я врач, — резко ответил мужчина.

По привычке Майетт наблюдал за его руками, тонкими, костистыми. Он снова извинился — с несколько подчеркнутым смирением он склонил голову, как бы заслужив порицание.

— Простите, что потревожил вас. Мне показалось, что вы больны. Если я могу быть чем-нибудь вам полезен…

— Нет. Ничем. Ничем. — Но когда Майетт отошел, мужчина повернулся и сказал ему вслед: — Время. Скажите мне точное время.

— Без двадцати девять. Нет, без восемнадцати. — И увидел, как пальцы мужчины поставили стрелки часов с точностью до минуты.

Когда он вернулся в свое купе, поезд замедлил ход. Огромные доменные печи Льежа возвышались вдоль железнодорожного полотна, подобно древним замкам, охваченным пожаром во время вражеского набега. Поезд накренился, застучали стрелки. По обеим сторонам возникли стальные фермы моста, очень глубоко внизу по диагонали уходила в темноту пустынная улица, над входом в кафе горел фонарь, рельсы разбежались в разные стороны, и к экспрессу, гудя и изрыгая пар, приблизились маневровые паровозы. Семафоры залили спальные вагоны зеленым светом, и арка вокзальной крыши поднялась над вагоном Майетта. Кричали мальчишки-газетчики, на платформе стояли в ряд чопорные, степенные мужчины в черных суконных пальто и женщины под черными вуалями. Бесстрастно, подобно группе посторонних, пришедших на похороны ради приличия, они следили за проходящими мимо спальными вагонами первого класса: «Остенде — Кёльн — Вена — Белград — Стамбул», за прицепным вагоном до Афин. Затем, с вязаными сумками и детьми, они забрались в последние вагоны, которые шли, вероятно, до Попиньера или Вервье — миль пятнадцать по железной дороге.

Майетт был утомлен. Накануне он сидел до часу ночи, обсуждая с отцом, Джейкобом Майеттом, дела Стейна, и, когда он увидел, как трясется седая борода отца, ему стало ясно, как никогда прежде, что дела выскальзывают из охвативших стакан с теплым молоком старых пальцев, украшенных кольцами. «Пенку никогда не снимут», — жаловался Джейкоб Майетт, разрешая сыну ложкой снять пенку с молока. Теперь он многое разрешал делать сыну, а Пейдж в расчет не принимался — кресло директора было просто наградой за его двадцатилетнюю верную службу на посту старшего клерка. «Майетт, Майетт и Пейдж» — это я», — без всякого трепета думал он о легшей на него ответственности; он был первенцем, и по закону природы отцу приходится передавать власть сыну.

Вчера вечером у них возникли разногласия относительно Экмана. Джейкоб Майетт был уверен, что Стейн обманул Экмана, а его сын считал, что их агент заодно со Стейном. «Вот увидите», — говорил он, убежденный в собственной проницательности, но Джейкоб Майетт все время повторял: «Экман умен. Нам необходим там умный человек».

Майетт знал, что не стоит укладываться спать до границы в Герберштале. Он достал расчеты, предложенные Экманом в качестве основы для переговоров со Стейном: величина основного капитала, находящегося в одних руках, стоимость передачи прав на фирму, сумма, которую, по его предположению, пообещал Стейну другой покупатель. Правда, Экман в своем пространном сообщении не назвал имени Моулта, он только намекнул на него, чтобы иметь возможность от этого отказаться. Моулты до сих пор никогда не проявляли интереса к изюму, только раз они недолго поиграли на рынке сбыта фиников. Майетт думал: «Не могу положиться на эти цифры. Дело Стейна представляет для нас большую ценность, даже если бы мы потопили в Босфоре его акции; нам важно получить монополию, а для всякой другой фирмы это было бы приобретением убыточного дела, которое обанкротилось из-за конкуренции с нами».

Цифры словно в тумане поплыли у него перед глазами, он стал засыпать. Единицы, семерки, десятки превратились в мелкие острые зубы Экмана; шестерки, пятерки, тройки, словно в фильме с фокусами, превращались в черные, маслянистые глаза Экмана. Комиссионные вознаграждения в виде цветных воздушных шаров лежали вдоль вагона, размеры их все увеличивались, и Майетт искал булавку, чтобы проколоть их один за другим. Он окончательно проснулся от звука шагов — кто-то ходил взад и вперед по коридору. «Бедняга», — подумал он, увидев, как коричневый плащ и сцепленные за спиной руки исчезли, миновав окно.

Но жалости к Экману Майетт не испытывал, мысленно он следовал за ним из конторы в квартиру в современном доме, в сверкающую уборную, в серебряную с позолотой ванную комнату, в залитую светом, полную ярких подушек гостиную, где сидит его жена, — она беспрестанно шьет курточки, штанишки, чепчики и вяжет носочки для англиканской миссии: Экман — христианин.

Вдоль железной дороги ярким пламенем горели доменные печи. Их жар не проникал сквозь стеклянную стену. Было страшно холодно, апрельская ночь напоминала старомодную рождественскую открытку, сверкающую от инея. Майетт снял с крючка меховое пальто и вышел в коридор. Стоянка в Кёльне продолжается почти сорок пять минут — достаточно времени, чтобы выпить чашку горячего кофе или рюмку коньяку. А до этого он, как и человек в плаще, может походить по коридору.

Пока внешний мир не отвлекал его внимание, он знал, что в прогулке по коридору до уборной и обратно его будут незримо сопровождать Экман и Стейн. «У Экмана, — думал он, пытаясь обмыть горячей водой грязный умывальник, — к унитазу цепочкой прикована Библия». Так ему, по крайней мере, говорили. «Большая, потрепанная и очень «семейная» среди серебряных с позолотой кранов и пробок, и эта Библия сообщала каждому человеку, обедающему в доме Экмана, что хозяин — христианин». Не было нужды в скрытых намеках на посещение церкви, на посольского священника, достаточно было его жене спросить: «Не хотите ли помыть руки, дорогая?» — или ему самому дружески задать тот же вопрос мужчинам после кофе с коньяком. А вот о Стейне Майетт не знал ничего.

— Как жаль, что вы не выходите в Буде, раз вы так интересуетесь крикетом. Я пытаюсь, ох, с большим напряжением собрать две команды по одиннадцать игроков в посольстве. — Человек с лицом таким же гладким, белым и невыразительным, как его воротничок священника, говорил, кивая головой и размахивая руками, маленькому, похожему на крысу мужчине, который, сгорбившись, сидел напротив.

Когда Майетт проходил мимо купе, до него долетел этот голос — он разносился по коридору, но стеклянная перегородка лишала его выразительности. Это был лишь отзвук голоса, он снова напомнил Майетту о Стейне, разговаривавшем по проводам длиною в две тысячи миль, о том голосе, который говорил, что когда-нибудь удостоится чести принимать мистера Карлтона Майетта в Константинополе, о голосе приятном, радушном и невыразительном.

Он проходил мимо купе с сидячими местами в вагоне второго класса; мужчины, сняв жилеты, спали развалясь на скамейках, щеки их были небриты, на головах у женщин — выцветшие вязаные сетки, совсем такие же, как вязаные мешки на полках; они подоткнули под себя юбки и застыли на лавках в нелепых позах: полные груди и тощие бедра, тощие груди и полные бедра — все безнадежно перемешалось. Высокая худая женщина проснулась на миг и жалобно произнесла: «Это пиво, которое ты купил, — просто ужас. Не могу сладить с животом». На лавке напротив сидел ее муж; улыбаясь, он следил за выражением ее полузакрытых глаз; одной рукой он потирал небритую щеку, искоса поглядывая на девушку в белом плаще, лежащую на скамейке, — ноги ее находились около другой его руки. Майетт помедлил и зажег сигарету. Ему нравились стройная фигура и лицо девушки, слегка подкрашенные губы делали миловидной ее заурядную внешность. Она не была совсем уж некрасивой: тонкие черты лица, форма головы, носа и ушей придавали ей какую-то неожиданную изысканность, веселую привлекательность, напоминающую рождественскую витрину деревенской лавочки, полную блесток и немудреных пестрых сувениров. Майетт вспомнил, как она пристально смотрела на него из другого конца коридора, и у него мелькнула мысль: кого он ей напомнил? Он был признателен ей за то, что в ее взгляде не было неприязни, она не догадалась, как неловко он себя чувствует в своей самой шикарной одежде, какую только можно купить за деньги.

Мужчина, сидевший рядом с девушкой, украдкой положил ей руку на лодыжку и стал очень медленно передвигать ее к колену. В то же время он следил за женой. Девушка проснулась и открыла глаза. Майетт услышал, как она сказала: «Очень холодно», и догадался по ее светскому, с оттенком настороженности, любезному тону — она заметила только что отдернутую руку. Потом она подняла глаза и увидела, что Майетт наблюдает за ней. Девушка была тактична, терпелива, но, по мнению Майетта, ей недоставало хитрости; он понимал, что она взвешивает в уме его качества и сравнивает его со своим спутником, как бы прикидывая, чье общество было бы для нее менее несносным. «Неприятности мне ни к чему» — так выразила бы она свои мысли, и его привели в восторг ее смелость, сообразительность и решимость.

— Пожалуй, пойду выкурю сигарету, — сказала девушка, роясь в сумочке в поисках пачки. Затем она оказалась рядом с ним.

— Спичку?

— Спасибо. — И, отодвинувшись, чтобы их не было видно из купе, оба стали вглядываться в приглушенную тьму.

— Мне не нравится ваш спутник.

— Выбирать ведь не приходится. Не так уж он и плох. Его имя — Питерс.

Майетт секунду помедлил.

— А мое — Майетт.

— Забавное имя. Мое — Корал. Корал Маскер.

— Танцуете?

— Точно.

— Американка?

— Нет. Почему вы так подумали?

— Что-то в вашем разговоре. Немного похоже на их акцент. Были там когда-нибудь?

— Была ли я там? Конечно, была. Шесть представлений в неделю и два утренника. Сад Загородного клуба, Лонг-Айленд, Палм-Бич, Клуб холостяков на Риверсайд-Драйв. Знаете, если не говорить, как американцы, ни за что не попадешь ни в какую английскую музыкальную комедию.

— Вы умница, — произнес Майетт серьезным тоном, перестав думать об Экмане и Стейне.

— Давайте походим, — предложила девушка, — я замерзла.

— Вам не спится?

— Не могу заснуть после переезда через Канал. Очень уж холодно, да еще этот тип все время лапает мои ноги.

— Почему вы не дадите ему по физиономии?

— Мы ведь еще и Кёльна не проехали? Зачем мне затевать скандал? Нам нужно просуществовать вместе до Будапешта.

— Это туда вы едете?

— Он туда едет. Я еду до конца.

— Я тоже. По делам.

— Ну, оба мы едем не ради удовольствия, правда? — сказала она, помрачнев. — Я видела вас при отходе поезда. Мне показалось, что вы один из моих знакомых.

— Кого вы имеете в виду?

— Откуда мне знать? Я не стремлюсь запоминать, как мои знакомые себя называют. На почте их знают под другим именем.

Майетт почувствовал какое-то спокойствие и решимость в этом ее безропотном приятии обмана. Девушка прижалась к окну лицом, слегка посиневшим от холода; она была похожа на мальчишку, с жадностью рассматривающего товары в магазине: складные ножи, игрушки с секретом, опрокидывающиеся тарелки, бомбы, распространяющие зловоние, булочки, которые пищат, — но она видела только тьму и их собственные лица.

— Вы думаете, будет теплее, как только мы попадем на юг? — спросила она, словно считала, что направляется в места с тропическим климатом.

— Мы не так уж далеко едем и вряд ли почувствуем большую разницу. Я помню, как в Константинополе в апреле шел снег. Вдоль Босфора дуют ветры с Черного моря. Они завихряются вокруг углов. А весь город — это углы.

— Надеюсь, в гримерных тепло. На сцене на тебе так мало надето, что от холода не спастись. Хорошо бы выпить чего-нибудь горячего! — Она согнула колени и прижалась к окну побледневшим лицом. — Мы подъезжаем к Кёльну. Как по-немецки «кофе»?

Выражение ее лица встревожило Майетта. Он пробежал вдоль коридора и закрыл единственное открытое окно.

— Вы хорошо себя чувствуете?

Она ответила медленно, глаза ее были полузакрыты:

— Теперь лучше. Вы закрыли окно, и стало душно. Но сейчас мне совсем тепло. Дотроньтесь до меня. — Корал подняла руку, он коснулся ею своей щеки, и его поразило, какая она горячая.

— Послушайте, возвращайтесь в свое купе, а я постараюсь достать для вас коньяку. Вы больны.

— Все дело в том, что я не могу согреться. Мне было жарко, а сейчас снова холодно. Я не хочу возвращаться туда. Останусь здесь.

— Возьмите-ка мое пальто, — нехотя сказал Майетт, но не успел он ограничить это сделанное против воли предложение словами вроде «на время» или «пока не согреетесь», как она соскользнула на пол.

Он взял ее руки стал растирать, с беспомощной тревогой наблюдая за ее лицом. И внезапно ощутил, что ему необходимо помочь ей. Следить, как она танцует на сцене, или поджидать ее на ярко освещенной улице у служебного входа — там это было бы проявлением чисто физических чувств, но здесь, в коридоре вагона, под мутной качающейся лампочкой, беспомощная и больная, с содрогающимся в такт ходу поезда телом, девушка пробуждала в нем мучительную жалость. Она не жаловалась на холод, а просто упомянула о нем как о неизбежном зле. И, внезапно прозрев, он понял, из какого бесчисленного количества неизбежных зол состоит ее жизнь. Тут он услышал размеренные шаги — он уже раньше заметил, что незнакомец ходит взад и вперед по коридору мимо своего купе, — и пошел ему навстречу.

— Вы ведь врач? Здесь девушка упала в обморок.

Незнакомец остановился и спросил недовольным тоном:

— Где она?

Посмотрев через его плечо, незнакомец увидел девушку. Его нерешительность разозлила Майетта.

— Похоже, ей совсем плохо, — настаивал он.

Доктор вздохнул:

— Ну хорошо.

Казалось, он подбадривает себя перед каким-то испытанием. Но страх его, видимо, прошел, когда он опустился на колени возле девушки. Он обращался с ней мягко — это была безличная мягкость, присущая опытным врачам. Послушал ее сердце, а затем поднял ей веки. Девушка пришла в себя, но в сознании ее все перемешалось. Ей показалось, что это она склоняется над незнакомцем с длинными, неровно подстриженными усами. Она почувствовала жалость к нему, заметив беспокойство на его лице, — он был опытный врач, — но ее тревога улеглась, стоило ей поймать его успокаивающий взгляд. Положив руку на его лицо, она подумала: «Он болен» — и на секунду отбросила мысль о том, как странно падают тени, а лампочка светит с пола.

— Кто вы? — спросила девушка, стараясь припомнить, как это случилось, что ей пришлось прийти ему на помощь. «В жизни не видела, чтобы кто-нибудь так нуждался в помощи», — подумала она.

— Врач.

Корал с недоумением взглянула на него, и тут все прояснилось: это она лежит в коридоре, а незнакомец склоняется над ней.

— Я упала в обморок? Было так холодно.

Она ясно ощутила, как медленно, тяжело движется поезд. Сквозь окна потоки света скользили по лицу доктора и освещали стоявшего за ним молодого мужчину. «Майетт. Мяу». Она беззвучно рассмеялась, вдруг успокоившись. Казалось, на мгновение она переложила на другого всю ответственность за происходящее. Поезд, вздрогнув, остановился, и Майетта отбросило к стенке. Доктор не шелохнулся, если его и покачивало, то только в такт с движением поезда. Он всматривался в лицо девушки, пальцем проверяя пульс, и наблюдал за ней с волнением, едва сдерживая слова, но она понимала, что чувства эти не относятся к ней и он не видит в ней ничего привлекательного. Она мысленно выразила это такими словами: «Будь у меня ноги даже как у Мистангетт, он бы и не заметил».

— Что со мной? — спросила она, но из-за громких голосов, доносившихся с платформы, и вошедших в вагон людей в синей форме она не расслышала ничего, кроме «… это моя настоящая работа».

— Приготовьте паспорта и багаж, — приказал голос с иностранным акцентом.

Майетт попросил у нее сумочку.

— Я присмотрю за вашими вещами.

Она отдала ему сумочку и с помощью доктора села на откидное сиденье у стенки.

— Паспорт?

Доктор отвечал медленно, и она впервые обратила внимание на его акцент.

— Мои вещи в первом классе. Я не могу оставить эту даму. Я врач.

— Английский паспорт?

— Да.

— Хорошо.

К ним подошел еще один таможенник:

— Багаж?

— Предъявлять таможне нечего.

Таможенник пошел дальше.

Корал Маскер улыбнулась:

— Это и есть граница? Ну, тут можно провезти контрабандой что угодно. Багаж совсем не осматривают.

— Что угодно с английским паспортом, — сказал доктор, следя за тем, как таможенник скрылся из вида; он не проронил больше ни слова, пока не вернулся Майетт.

— Я, пожалуй, могу теперь вернуться в свое купе, — сказала она.

— Вы в спальном?

— Нет.

— Вы выходите в Кёльне?

— Я еду до конца.

Он дал ей тот же совет, что и пассажирский помощник:

— Вам следовало бы ехать в спальном.

Бесполезность этого совета рассердила ее и заставила на минуту забыть о сочувствии к его возрасту и озабоченности.

— Разве я могу ехать в спальном? Я танцую в кордебалете.

Он взглянул на нее глазами, полными невыразимой горечи:

— Ну конечно. Таких денег у вас нет.

— Что же мне делать? Я больна?

— Разве я могу давать вам советы? Будь вы богаты, я должен был бы сказать: устройте себе отпуск на шесть месяцев, поезжайте в Северную Африку. Вы потеряли сознание из-за тяжелого переезда через Канал, из-за холода. Я, разумеется, могу вам все это сказать, но какая от этого польза? У вас больное сердце. Вы годами его перегружали.

Слегка напуганная, она умоляюще спросила его:

— Ну и что же мне делать?

Он развел руками:

— Ничего. Живите, как жили. Старайтесь по возможности больше отдыхать. Не переохлаждайтесь. Вы слишком легко одеты.

Раздался свисток, и поезд, покачиваясь, тронулся. Станционные лампы поплыли мимо них и исчезли во тьме; доктор, уходя, повернулся к ней:

— Если я снова вам понадоблюсь, я в третьем вагоне от паровоза. Моя фамилия — Джон. Доктор Джон.

— А меня зовут Корал Маскер, — произнесла она с робкой учтивостью.

Он слегка поклонился, церемонно, как кланяются иностранцы, и зашагал прочь. Она запомнила его глаза, уже затуманившиеся отчужденностью, словно осенним дождем. Никогда раньше она не сталкивалась с тем, чтобы о ней так мгновенно забывали. «Эту девушку мужчины быстро забывают», — пропела она тихонько, чтобы приободриться.

Но шаги доктора были еще слышны, когда его остановили. Ступая тихо и осторожно вдоль качающегося коридора, держась рукой за поручни, появился какой-то бледный человечек. Корал расслышала, как он обратился к доктору:

— Что-то случилось? Моя помощь нужна? — Он был на целый фут ниже доктора, и она громко рассмеялась, видя, как жадно он вглядывается тому в лицо запрокинув голову. — Не думайте, что я из любопытства, — говорил он, схватив доктора за рукав, — но священник в моем купе решил: кому-то стало плохо. Я сказал, что пойду и всю выясню, — с энтузиазмом добавил он.

Корал уже раньше поняла: доктор предпочитает прогулку взад и вперед по пустынному коридору сидению вместе с другими пассажирами в купе. Теперь, не по собственной воле, он оказался среди людей; вопросы и просьбы звучали у него в ушах, словно какое-то картавое бормотанье. Она ожидала, что доктор взорвется, с проклятьями отчитает этого типа и тот, трепеща, уберется в конец коридора. Но доктор ответил ему очень мягко, и это ее поразило.

— Вы сказали — католический священник?

— Нет, нет, — принялся оправдываться человечек. — Я еще не знаю, какого он вероисповедания, к какой церкви принадлежит. А в чем дело? Кто-то умирает?

Доктор Джон, видимо, понял, что эти слова ее напугали, и крикнул ей что-то успокоительное из конца коридора, а потом проскользнул мимо задерживающей его руки. Маленький мужчина на какой-то момент остался счастливым хозяином положения. Безмерно наслаждаясь этим, он подошел к девушке и спросил:

— Что тут происходит?

Она даже не взглянула на него, а обратилась к тому единственному благожелательно настроенному человеку, который остался возле нее:

— Я ведь не настолько больна?

— Что меня заинтересовало, так это его акцент, — продолжал незнакомец. — Сразу становится ясно, что он иностранец, однако он назвал какое-то английское имя. Я, пожалуй, пойду и поговорю с ним.

Сознание ее окончательно прояснилось с того момента, как она начала приходить в себя; вид перевернувшегося мира, где она склонялась над лежащим доктором, нуждавшемся в ее сочувствии и заботе, резко изменил ее представление о жизни.

— Не беспокойте его, — попросила она незнакомца, но было поздно: тот уже бросился прочь и не расслышал ее.

— А каково ваше мнение? — спросил Майетт. — Думаете, он прав? Здесь какая-то тайна?

— У всех у нас есть свои тайны.

— Может, он скрывается от полиции?

— Он хороший, — произнесла она, совершенно убежденная в своей правоте. Майетт согласился — это давало возможность выкинуть из головы мысли о докторе.

— Вам необходимо лечь и постараться заснуть. — Но ему не нужен был ее уклончивый ответ: «Как я могу заснуть при той женщине с ее животом». Он тут же вспомнил о мистере Питерсе, забившемся в свой угол, ожидая, когда она возвратится, чтобы возобновить даровое и не вызывающее никаких осложнений невинное удовлетворение желаний. — Вы должны пойти в мой вагон.

— Как? В первый класс?

То, что она не верила ему, хотя и очень этого желала, определило для Майетта все. Он решил сделать широкий жест на восточный манер — преподнести дорогой подарок, не требуя и не желая ничего взамен. Людей его национальности по традиции упрекают в скаредности, а он докажет одной из христианок, как это незаслуженно. Сорок лет в пустыне, вдали от Египта, жившего на широкую ногу, выработали у его предков суровую привычку — несколько фиников и немного воды. Да и тысячелетие, прожитое в пустыне христианского мира, где для безопасности приходилось прятать свои сокровища, не приучило к широким жестам; но мир менялся, пустыня зацветала, там и тут, в укромных уголках, вроде Западной Европы, еврей мог проявить иное качество, такое же, как у араба, — качество царственно щедрого хозяина, который омоет ноги нищего и накормит его со своей тарелки; иногда он может из врага богатых христиан превратиться в друга любого бедного, который именем господа просит пристанища. Грохот поезда постепенно утих в его голове, свет в глазах померк, когда он для удовлетворения чувства собственного достоинства построил в оазисе палатку и вырыл в пустыне колодец. Он широко развел перед девушкой руки:

— Да, вам нужно поспать там. Я договорюсь с проводником. И мое пальто — вы должны его взять. Оно вас согреет. В Кёльне я достану вам кофе, а сейчас вам лучше всего поспать.

— Но я не могу. А вы где будете спать?

— Найду где-нибудь место. Поезд не заполнен.

Корал снова почувствовала беспредельный прилив нежности, но сейчас она не пугала ее, — казалось, ее подхватила волна, и случилось это недалеко от берега, и даже если она испугается, то сможет встать ногами на песчаное дно, и без всяких усилий с ее стороны волна понесет ее, куда она хочет. — в постель, голову на подушку, покрыться чем-нибудь и заснуть. У нее возникло чувство, что доброта пришла к Майетту вместе с доверием, что он перестал извиняться и что-то доказывать, а просто превратился в олицетворение добра.

Майетт не пошел искать проводника, а приткнулся на откидном сиденье в коридоре, скрестил на груди руки и приготовился поспать. Но без пальто он очень озяб. Хотя все окна в коридоре были закрыты, дуло из хлопающей двери, ведущей в переход между вагонами. Да и шум поезда был недостаточно монотонным, он нарушал тишину. Между Гербершталем и Кёльном было множество туннелей, в каждом из них рев паровоза усиливался. Майетт спал беспокойно: стремительный напор выпущенного пара и сквозняк, дувший в лицо, нагнали на него странный сон. Коридор превратился в Спаниердз-роуд, окаймленную вереском по обеим сторонам. Исаак медленно вез его в своем «бентли», они разглядывали лица девушек, гулявших парами по освещенной фонарями восточной стороне, — это были продавщицы, нагло предлагавшие себя в обмен на выпивку в гостинице, на быструю езду в автомобиле и на возможность позабавиться; на другой стороне дороги в полумраке на нескольких скамьях сидели проститутки, обрюзгшие, потрепанные и старые; они повернулись спинами к песчаным откосам и кустам вереска, ожидая какого-нибудь немого и слепого мужчину, достаточно дряхлого, чтобы предложить им десять шиллингов.

У фонаря Исаак притормозил «бентли». Их мало интересовали проплывающие мимо безымянные, молодые, красивые, чувственные лица. Исааку хотелось пухленькую блондинку, а Майетту — тоненькую брюнетку, но подцепить таких было нелегко: вдоль восточной стороны тянулась вереница машин их соперников, а девушки курили и посмеивались, прислонившись к открытым дверям; на другой стороне дороги терпеливо вела наблюдение одна-единственная двухместная машина. Майетта раздражали бескомпромиссные притязания Исаака; в «бентли» было холодно, в лицо дул сквозняк, и тут, увидев, что мимо проходит Корал Маскер, он выскочил из машины, предложил ей сначала сигарету, потом выпить и, наконец, поездку в машине. «Те девушки обладают одним достоинством, — думал Майетт, — всем им известно, что означает поездка в машине, и, если твоя внешность им не понравится, они просто заявляют, что им пора домой». Но Корал Маскер хочет прокатиться в машине, она выбирает его себе в спутники и скрывается с ним во тьме автомобиля. Фонари, гостиницы, дома остаются позади, потянулись деревья, освещенные зеленым светом фар, словно силуэты, вырезанные из бумаги, затем появляются кусты с ароматом мокрых листьев, сохранивших влагу утреннего дождя, а потом короткое животное наслаждение в соломе. Ну а Исаак, пусть он довольствуется своей спутницей, хоть и темноволосой, но полной, легко одетой девицей с огромным носом и выпирающими вперед острыми зубами.

Однако, усевшись рядом с Исааком на переднем сиденье, девица поворачивается к нему, одаряет его ослепительной улыбкой и говорит: «Я забыла дома визитную карточку, но мое имя — Стейн». Затем, подхваченный сильным ветром, он взбирается по огромной лестнице с серебряными с позолотой перилами, а девица стоит наверху, у нее усики; она указывает ему на женщину, которая занята бесконечным шитьем, и кричит: «Познакомьтесь с мистером Экманом!»

Корал Маскер вдруг протестующе откинула рукой одеяло; она продолжала танцевать в ослепительном свете прожектора, а режиссер бил ее тростью по голым ногам, приговаривая, что танцует она плохо, что опоздала на месяц и нарушила контракт. Она же все танцевала, танцевала и танцевала, не обращая на него внимания, а он все бил ее тростью по ногам.

Миссис Питерс повернула голову и сказала мужу:

— Это пиво. Мой живот никак не утихомирится Он так урчит. Не могу спать.

Мистеру Оупи снилось, что на нем надет стихарь, а он с битой для крикета под мышкой и перчаткой, висящей на запястье, одолевает пролет огромной мраморной лестницы, ведущей в божью обитель.

Доктор Джон, заснувший наконец с горькой таблеткой, растворяющейся под языком, вдруг заговорил по-немецки. У него не было спального места, и он сидел выпрямившись в углу купе, когда услышал, как снаружи начало звучать медленное, певучее:

«Кёльн, Кёльн, Кёльн».

ЧАСТЬ II.

КЁЛЬН

I

— Ну, конечно, дорогая, я не против того, что ты пьяна, — сказала Джанет Пардоу. Часы на башне кёльнского вокзала пробили один раз, и официант на террасе «Эксцельсиора» начал гасить огни. — Подожди, дорогая, дай-ка я приведу в порядок твой галстук. — Она наклонилась через столик и поправила галстук Мейбл Уоррен.

— Мы живем вместе три года, — низким, унылым голосом запричитала мисс Уоррен, — и я никогда не говорила с тобой резким тоном.

Джанет Пардоу слегка подушилась за ушами.

— Ради господа, дорогая, взгляни на часы. Поезд отходит через полчаса, мне нужно получить багаж, а тебе — взять интервью. Прошу тебя, допивай джин, и пошли.

Мейбл Уоррен взяла свой стакан и выпила джин. Затем она поднялась со стула, и ее мощное тело слегка покачнулось; на ней был галстук, крахмальный воротничок и спортивного покроя костюм из твида. Брови у нее были темные, глаза карие и решительные, они покраснели от слез.

— Ты же знаешь, почему я пью, — запротестовала она.

— Ерунда, дорогая. — Джанет Пардоу заглянула в зеркало пудреницы, чтобы окончательно убедиться, что с ее внешностью все, до мелочей, в порядке. — Ты пила задолго до того, как встретила меня. Соблюдай хоть немножко чувство меры. Я ведь уезжаю всего на неделю.

— Уж эти мне мужчины, — мрачно сказала мисс Уоррен, а затем, когда Джанет Пардоу поднялась, собираясь перейти через площадь, она с необычайной силой схватила ее за руку. — Пообещай мне, что будешь осмотрительной. Если бы я могла поехать с тобой! — У самого входа в вокзал она споткнулась в луже. — Ох, посмотри, что я наделала! Вот неуклюжая колода! Забрызгать твой красивый новый костюм! — Большой, грубой рукой, украшенной перстнем с печаткой на мизинце, она принялась чистить юбку Джанет Пардоу.

— Ох, ради бога, перестань, Мейбл.

Настроение мисс Уоррен изменилось. Она выпрямилась и преградила Джанет дорогу:

— Ты говоришь, я пьяная? Я пьяная. Но я напьюсь еще больше.

— Ох, перестань!

— Ты выпьешь со мной еще один стаканчик, или я не пущу тебя на платформу.

Джанет Пардоу уступила:

— Один, только один, помни.

Она провела Мейбл Уоррен через просторный, сверкающий, черный вестибюль в комнату, где несколько нетерпеливых мужчин и женщин торопливо хватали чашки кофе.

— Еще один джин, — попросила мисс Уоррен, и Джанет заказала для нее джин.

В зеркале на противоположной стене мисс Уоррен увидела свое отражение: багрово-красная, волосы взъерошены, очень противная, а рядом с ней другое, такое близкое существо — стройное, темноволосое, прекрасное. «Что я для нее значу? — с унынием, свойственным пьяницам, думала она. — Я ее сотворила. Я содержу ее, — продолжала она думать с горечью: — Я плачу заранее. Все, что на ней надето, оплачено мной; я обливаюсь потом (хотя пронизывающий холод победил батареи в ресторане), встаю в любое время, беру интервью у содержательниц борделей в их логове, у матерей убитых детей, «освещаю» то, «освещаю» другое». Она знала и даже гордилась тем, как о ней отзываются в лондонской редакции: «Если вам нужна всякая сентиментальщина — посылайте Потрясающую Мейбл». Все до самого Рейна — ее владения, между Кёльном и Майнцем не было ни одного города, большого или маленького, где бы ей не удавалось разбудить человеческие чувства у других людей, она силой вырывала из уст мрачных мужчин драматические признания, вкладывала в уста женщин, онемевших от горя, трогательные слова. Ни один самоубийца, ни одна убитая женщина, ни один изнасилованный ребенок не вызывали в ней ни капельки жалости, она — творец, ее задача — критически исследовать, наблюдать, слушать, слезы же — это для газеты. А сейчас она сидела и рыдала, сопровождая плач противными жалобами на то, что Джанет Пардоу бросает ее на неделю.

— У кого ты берешь интервью? — Джанет это совсем не интересовало, но она хотела отвлечь Мейбл Уоррен от мыслей о разлуке; ее слезы слишком привлекали внимание. — Тебе нужно причесаться.

Мисс Уоррен была без шляпы, и ее черные, коротко, по-мужски, подстриженные волосы безнадежно растрепались.

— Сейвори.

— Кто это?

— Продал сотню тысяч экземпляров «Развеселой жизни». Полмиллиона слов. Две сотни действующих лиц. Гениальный кокни. Добавляет и проглатывает звуки, когда не забывает.

— А почему он в этом поезде?

— Едет на Восток собирать материал. Не моя это работа, но раз уж я тебя провожаю, то займусь и этим. Просили дать интервью на четверть столбца, но в Лондоне сократят до пары абзацев. Он выбрал неудачное время. В летнем затишье ему отвели бы полстолбца среди русалок и морских коньков.

Но вспышка профессионального интереса угасла, стоило ей снова взглянуть на Джанет Пардоу. Никогда больше не увидит она, как Джанет в пижаме разливает кофе по утрам, никогда больше, возвращаясь вечером в свою квартиру, не увидит, как Джанет в пижаме смешивает коктейль.

— Дорогая, какую пару ты выберешь сегодня ночью? — хрипло спросила она. Этот чисто женский вопрос прозвучал странно, когда мисс Уоррен произнесла его своим низким мужским голосом.

— Что ты имеешь в виду?

— Пижаму, дорогая. Я хочу представить себе, какой ты будешь сегодня ночью.

— Наверное, вообще раздеваться не стану. Послушай, уже четверть второго, надо идти. Ты не успеешь взять интервью.

Профессиональная гордость мисс Уоррен была задета. Она фыркнула:

— Ты что думаешь, я буду задавать ему вопросы? Только взгляну на него и вложу в его уста нужные слова. А он не станет возражать. Это ведь для него реклама.

— Но мне нужно найти носильщика — отнести багаж.

Публика выходила из ресторана. Дверь открывалась и закрывалась, и туда, где они сидели, неясно доносились крики носильщиков, свистки паровозов. Джанет Пардоу снова обратилась к мисс Уоррен:

— Нужно идти. Если ты хочешь еще джину — пей, а я пошла.

Но мисс Уоррен ничего не ответила, мисс Уоррен не обращала на нее внимания. Джанет Пардоу стала свидетельницей процесса, типичного для журналистской деятельности Мейбл Уоррен, — она на глазах трезвела. Сначала рука ее привела в порядок волосы, затем носовой платок с пудрой — уступка женским привычкам — коснулся покрасневших щек и век. Одновременно она искоса следила за тем, что отражалось в стоявших вблизи чашках, подносе и стаканах, а потом взгляд ее добрался до зеркал, находившихся вдали, и ее собственного отражения — это было похоже на чтение алфавита по таблице глазного врача. В данном случае первой буквой алфавита, огромной черной «А», стал пожилой человек в плаще, который стоял у столика, стряхивая с себя крошки; он собирался выйти, чтобы поспеть к отходу поезда.

— Боже мой, — сказала мисс Уоррен, прикрывая глаза рукой. — Я пьяная, плохо вижу. Кто это там?

— Мужчина с усиками?

— Да.

— Никогда его раньше не видела.

— А я видела. Видела. Но где?

Мысли мисс Уоррен совсем отвлеклись от предстоящей разлуки, ее нюх что-то ей подсказывал, и, оставив на дне стакана недопитый джин, она крупными шагами пошла вслед за мужчиной. Он уже вышел и быстро зашагал по сияющему черному вестибюлю в сторону лестницы, а мисс Уоррен все никак не могла справиться с вращающейся дверью. Она столкнулась с носильщиком и упала на колени, мотая головой, стараясь стряхнуть с себя благодушие, уныние, несобранность, вызванные опьянением. Носильщик остановился, чтобы помочь ей; схватившись за его руку, она удерживала его до тех пор, пока не совладала со своим языком.

— Какой поезд уходит с пятой платформы? — спросила она.

— На Вену, — ответил носильщик.

— И на Белград?