Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Конечно, отец, конечно, не ожидали. — Он поскреб под мышкой и улыбнулся.

— Привел с собой солдат?

— Что это вы говорите, отец! — воскликнул метис и нерешительно хихикнул. У него за спиной, в открытой настежь двери, была видна мисс Лер, которая готовила сандвичи в дорогу; она уже оделась, но сетку с головы так и не сняла. Мисс Лер аккуратно заворачивала сандвичи в пергаментную бумагу, и в ее неторопливых движениях ему почудилось что-то странное, нереальное. Реальностью был метис. Священник сказал:

— Ну, что ты теперь задумал? — Уж не подкупил ли он проводника, чтобы тот увел меня назад, через границу? От этого человека можно ждать всего.

— Не надо так говорить, отец!

Мисс Лер бесшумно, как сон, исчезла у него из виду.

— Не надо?

— Я пришел сюда… — Метис набрал полную грудь воздуха перед тем, как выпалить неожиданно высокопарное заявление: — В поисках милосердия.

Проводник кончил возиться с одним мулом и занялся другим, укорачивая и без того короткие мексиканские стремена. Священник нервно усмехнулся:

— В поисках милосердия?

— Ведь вы, отец, единственный священник по эту сторону от Лас-Касаса, а человек умирает…

— Какой человек?

— Янки…

— Что ты несешь?

— Тот, которого ищет полиция. Он ограбил банк. Вы знаете, о ком я говорю.

— Я ему не нужен, — нетерпеливо сказал священник, вспомнив фотографию на облупившейся стене, взгляд, устремленный на первопричастниц за праздничным столом.

— Он добрый католик, отец. — Метис отвел глаза в сторону, почесывая под мышкой. — Он умирает, а нам с вами не хотелось бы иметь на совести, что этот человек…

— Не было бы у нас на совести чего-нибудь похуже.

— Как вас понимать, отец?

Священник сказал:

— Он только убивал и грабил. Он не предавал.

— Пресвятая матерь божия! Чтобы я…

— Мы оба предатели, — сказал священник. Он повернулся к проводнику: — Все готово?

— Да, отец.

— Тогда едем. — Он совершенно забыл про мисс Лер: тот, другой мир протянул к нему руку через границу, и он снова стал беглецом.

— Куда вы едете? — спросил метис.

— В Лас-Касас. — Священник неловко влез на мула. Метис уцепился за кожаное стремя, и он вспомнил их первую встречу: там тоже были и нытье, и мольба, и оскорбления.

— Хороший же вы священник, — запричитал метис. — Надо, чтобы об этом узнал епископ. Человек умирает, хочет покаяться, а вам вдруг понадобилось в город, и вы…

— Почему ты считаешь меня таким дураком? — сказал священник. — Я понимаю, зачем ты пришел сюда. Кроме тебя, у них никого нет, кто может меня узнать, а в этот штат они за мной не пойдут. Если я спрошу тебя, где этот американец, ты скажешь — знаю, знаю, можешь не говорить, — что он около самой границы по ту сторону.

— Вот и нет, отец. Вы ошибаетесь. Он около самой границы, но по эту сторону.

— Миля-другая не имеет значения. Судиться из-за этого здесь никто не будет.

— Какое это горе, отец, — сказал метис, — когда тебе не верят. И только потому, что один раз я… да, сознаюсь.

Священник тронул мула, они выехали со двора мистера Лера и свернули на юг; метис трусил у его стремени.

— Я помню, — сказал священник, — как ты крикнул, что у тебя хорошая память на лица.

— Да, память на лица у меня хорошая, — торжествующе воскликнул метис. — Иначе я бы сюда не пришел. Слушайте, отец. Я во всем вам покаюсь. Вы не знаете, какое искушение для бедного человека, когда ему обещают деньги! И я решил: раз он мне не верит, я ему покажу. Но я добрый католик, отец, и если умирающий зовет священника…

Они поднимались на пологие пастбища мистера Лера, которые вели к ближней гряде холмов. В шесть часов утра, на высоте в три тысячи футов, в воздухе чувствовалась свежесть, но им надо взобраться еще на шесть тысяч футов, и ночью там будет очень холодно. Священник хмуро сказал:

— Зачем мне совать голову в твою петлю? — Все это было более чем нелепо.

— Посмотрите, отец. — Метис держал в руке клочок бумаги; священник увидел знакомый почерк — крупные буквы, старательно выведенные детской рукой. В эту бумагу, наверно, заворачивали еду: она была просаленная, вся в пятнах. Он прочитал: «Принц Датский размышляет, что ему делать — покончить ли с собой или нет, мучиться ли сомнениями о причине смерти отца или же одним ударом…»

— Нет, не это, отец. На обороте. Это не то. Священник перевернул бумагу и прочел одну-единственную фразу, написанную по-английски тупым карандашом: «Отец, ради всего святого…» Мул, никем не понукаемый, перешел на тяжелый, медленный шаг; священник и не пытался подгонять его. Этот клочок бумаги не оставлял никаких сомнений. Он чувствовал, что опять попал в ловушку, и на сей раз окончательно.

Он спросил:

— Откуда это у тебя?

— Дело было так, отец. Когда полицейские его подстрелили, я был вместе с ними. Это случилось в деревне по ту сторону границы. Он держал перед собой ребенка как заслон, но полицейские наплевали на это. Ребенок-то был индейский. Попали в обоих, но он убежал.

— Так как же?..

— А вот как, отец. — Метис тараторил без умолку. Оказывается, он боялся лейтенанта — лейтенант негодовал, что священнику удалось скрыться, — и решил улизнуть через границу, подальше от полицейских. Ночью ухитрился убежать, а по пути — то ли в этом штате, то ли в соседнем, — кто их знает, где начинается один, где кончается другой, — наткнулся на этого американца. Пуля попала американцу в живот…

— Тогда как же он мог убежать?

— Ну-у, отец, силы у него сверхчеловеческие. — Американец умирает, ему нужен священник…

— Как же ты его понял?

— Да ведь больше двух слов тут и не нужно. — И чтобы ему поверили, он из последних сил написал записку, и вот… Во всей этой истории дыр было что в решете. Но была записка, и от нее нельзя отмахнуться, как нельзя пройти мимо надгробного камня.

Метис снова вскипел:

— Вы мне не верите, отец!

— Нет, — сказал священник. — Не верю.

— Вы думаете, я лгу.

— Почти все ложь.

Он остановил мула и задумался, сидя в седле лицом к югу. Он был уверен, что это ловушка, поставленная, может быть, по подсказке метиса — ведь метис гнался за деньгами. Но американец умирал, сомневаться в этом не приходилось. Он вспомнил заброшенную банановую плантацию, где что-то случилось, и мертвого индейского ребенка на куче кукурузы. Да, сомнений быть не может, он нужен. Когда у человека столько такого на душе… Странно, но он почувствовал радость: он не верил по-настоящему в этот мир и покой. Покой так часто возникал в его снах по ту сторону границы, что теперь это все казалось не более чем сном. Он стал насвистывать песенку, когда-то где-то услышанную: «Пошла гулять я в поле и розочку нашла». Пора проснуться. И сон был бы дурным — ведь на исповеди в Лас-Касасе ему, кроме всего прочего, пришлось бы покаяться в том, что он отказал в исповеди человеку, умирающему со страшными грехами на совести. Он спросил:

— Ты думаешь, американец доживет?

— Наверно, — с готовностью ответил метис.

— Далеко это?

— Четыре-пять часов, отец.

— Поедешь на том муле, будешь меняться с проводником.

Священник повернул своего мула назад и окликнул проводника. Тот слез с седла и безучастно выслушал, что ему говорят. Он только сказал метису, ткнув пальцем в седло:

— Осторожнее с вьюком. В нем бутылки падре.

Они медленно поехали назад. Мисс Лер стояла у калитки. Она сказала:

— Вы забыли сандвичи, отец.

— Ах да. Спасибо. — Он быстро оглянулся по сторонам — как все это было далеко от него теперь. — Мистер Лер еще спит?

— Разбудить его?

— Нет, нет. Передайте ему мою благодарность за гостеприимство.

— Хорошо, отец. И может, мы еще увидим вас здесь через несколько лет? Вы сами это обещали. — Она с любопытством посмотрела на метиса, и он ответил ей наглым взглядом своих желтых глаз.

Священник ответил:

— Очень возможно, — и с уклончивой, хитрой улыбкой посмотрел в сторону.

— Ну что ж, прощайте, отец. Вам надо торопиться. Солнце уже высоко.

— Прощайте, дорогая мисс Лер.

Метис раздраженно ударил своего мула и тронулся с места.

— Не туда, любезный, — крикнула ему мисс Лер.

— Мне надо навестить тут одного человека, — пояснил священник и, пустив мула рысцой, затрусил за метисом к деревне. Они проехали мимо белой церкви — она тоже была из области сновидений. В реальной жизни церквей нет. Впереди показалась длинная, грязная деревенская улица. В дверях своего домика стоял учитель; он насмешливо помахал ему рукой, провожая его недобрым взглядом сквозь роговые очки.

— Ну как, отец, увозите свою добычу?

Священник остановил мула. Он сказал метису:

— В самом деле!.. Я и забыл…

— Вы хорошо заработали на крестинах, — сказал учитель. — Стоило подождать несколько лет.

— Поехали, отец, — сказал метис. — Не слушайте его. — И плюнул. — Он плохой человек.

Священник сказал:

— Вы здесь всех хорошо знаете. Если я оставлю вам деньги в дар, купите вы на них что-нибудь такое, от чего не будет никакого вреда людям — еду, одеяла… только не книги?

— Еда здесь нужнее книг.

— Вот тут у меня сорок пять песо…

Метис взмолился:

— Отец! Что вы делаете?..

— Для успокоения совести? — сказал учитель.

— Да.

— Ну что ж, и на том спасибо. Приятно, что есть на свете совестливые священники. Это шаг вперед в человеческой эволюции, — сверкнув стеклами очков на солнце, сказал этот толстенький озлобленный человек, стоявший у своей крытой жестью хибарки — лачуги изгнанника.

Они миновали последние хижины, кладбище и стали подниматься в горы.

— Зачем, отец? Ну зачем? — заныл метис.

— Он неплохой человек, делает все что может. А мне ведь деньги больше не понадобятся? — спросил священник, и некоторое время они ехали молча, а слепящее солнце вышло из-за гор, и мулы напрягали лопатки, взбираясь на крутую каменистую тропу. Священник снова стал насвистывать «Я розочку нашла» — единственную песенку, которую он знал. Метис опять завел свои жалобы:

— Беда в том, отец, что вы… — и, не докончив, тут же увял: ведь жаловаться ему, собственно, было не на что, так как они ехали прямо на север, к границе.

— Проголодался? — наконец спросил его священник.

Метис насмешливо, злобно пробормотал что-то.

— Возьми сандвич, — сказал священник, разворачивая пакет, приготовленный мисс Лер.



2

— Ну вот, смотрите, — сказал метис и победоносно хохотнул, точно сбрасывая с себя подозрение во лжи, тяготевшее над ним ни за что ни про что целых семь часов. Он показал на индейские хижины, которые стояли по ту сторону ущелья на склоне, нависшем полуостровом над горным провалом. До хижин было ярдов двести, но чтобы добраться туда, им придется потратить по меньшей мере час — тысяча футов вниз и еще тысяча вверх.

Священник сидел в седле, напряженно вглядываясь вперед: людей он в деревне не видел. Никого не было даже на сторожевой вышке — на небольшой куче хвороста, сложенного повыше хижин. Он сказал:

— По-моему, тут нет ни души. — Опять вокруг него пустота и безлюдье.

— А кого вам надо, кроме американца? — сказал метис. — Он здесь. Скоро сами увидите.

— Где же индейцы?

— Вот опять вы за свое, — заныл метис. — Подозреваете меня. Все время подозреваете. Откуда мне знать, где индейцы? Я ведь вам говорил, что он здесь один.

Священник слез с седла.

— А теперь что вы задумали? — в отчаянии крикнул метис.

— Мулы нам больше не понадобятся. Их можно увести.

— Не понадобятся? А как вы отсюда выберетесь?

— Это уж не моя забота. — Он отсчитал сорок песо и сказал погонщику: — Я нанял тебя до Лас-Касаса. Ну что ж, твое счастье. Получай за шесть дней.

— Я вам больше не нужен, отец?

— Нет. И уходи отсюда поскорее. А это самое… ты знаешь, о чем я… оставь здесь.

Метис заволновался:

— Пешком туда долго идти, отец. А человек умирает.

— Дойдем и на своих копытах, времени на это уйдет не больше. Ну, друг, поворачивай назад. — Метис с тоскливой жадностью смотрел вслед мулам, осторожно пробирающимся по узкой каменистой тропе; они исчезли за выступом скалы; постукивание их копыт — цок, цок, цок — замирало, сливаясь с тишиной.

— Ну а теперь, — живо проговорил священник, — задерживаться больше не будем. — И, перебросив через плечо небольшой мешок, пошел вниз по тропе. Он слышал у себя за спиной тяжелое дыхание; к тому же метис непрерывно портил воздух. Наверно, слишком много подносили ему пива в столице, и в приливе какого-то презрительного расположения к этому человеку он подумал: сколько всего случилось с ними обоими с той первой встречи в деревне, названия которой он даже не знал, когда жарким полднем метис покачивался в гамаке, отталкиваясь от земли желтым пальцем босой ноги. Если б он спал в ту минуту, ничего бы этого не было. Как ему не повезло, горемыке, что пришлось взвалить на себя такой чудовищный грех. Священник глянул через плечо и увидел большие пальцы метиса, вылезавшие, точно слизняки, из грязных резиновых туфель; метис осторожно спускался вниз, бормоча что-то себе под нос; непрестанное нытье не мешало ему портить воздух. Бедняга, подумал священник, не такой уж он, наверно, плохой человек. И не такой уж выносливый. К тому времени, когда священник спустился на дно ущелья, метис отстал от него футов на пятьдесят. Священник сел на камень и вытер лоб, и, еще не поравнявшись с ним, метис начал свои жалобы:

— Куда вы торопитесь? — Чем ближе было к предательству, тем больше росла его обида на свою жертву.

— Ты же как будто говорил, что он умирает, — сказал священник.

— Конечно, умирает. Но ему еще долго до конца.

— Чем дольше, тем лучше для всех нас, — сказал священник. — Может, ты прав. Я передохну здесь.

Но метис заартачился, как строптивый ребенок, и захотел идти дальше. Он сказал:

— У вас все через край. Или бежите бегом, или садитесь отдыхать.

— Никак на тебя не угодишь, — поддразнил его священник и тут же спросил — резко, прямо: — Повидаться-то с ним они мне позволят?

— Конечно, — сказал метис, но сразу спохватился: — Они, они! О ком это вы? Сначала жалуетесь, что тут никого нет, а потом говорите «они». — В голосе у него слышались слезы. — Вы, может, хороший человек. Может, даже святой, кто вас знает, но почему не говорить прямо, так, чтоб было понятно? С вами и веру потеряешь.

Священник сказал:

— Вот видишь этот мешок? Дальше мы его не понесем. Он тяжелый. А немножко выпить ни тебе, ни мне не помешает. Ведь нам обоим надо набраться мужества, правда?

— Выпить, отец? — загорелся метис, глядя, как священник вынимает бутылку из мешка. Он не отводил глаз от священника, пока тот пил. Два его клыка жадно подрагивали на нижней губе. Потом и он припал к бутылке.

— Мы, кажется, нарушаем закон, который действует по эту сторону границы, — усмехнулся священник, — если мы по эту сторону. — И, сделав большой глоток, опять отдал бутылку метису; скоро в ней показалось дно, тогда он взял ее и швырнул о камни, так что осколки разлетелись, словно шрапнель. Метис вздрогнул. Он сказал:

— Тише, вы. Подумают, что у вас ружье.

— А остальное, — сказал священник, — нам не понадобится.

— У вас еще есть?

— Еще две бутылки, но в такую жару много пить нельзя. Бросим их здесь.

— Почему же вы не сказали, что вам тяжело нести, отец? Дайте я понесу. Меня только попроси, я все сделаю. Охотно. Да вы ни за что не попросите.

Они стали подниматься дальше, и бутылки мягко позвякивали в мешке. Солнечные лучи отвесно падали им прямо в темя. На то, чтобы выбраться из ущелья, у них ушло еще около часа. Сторожевая вышка нависла над тропой, точно верхняя челюсть, а выше скал показались крыши хижин. Индейцы не любят горных троп; они селятся в стороне от них и наблюдают сверху, кто к ним идет. Священник подумал: когда же появится полиция? Ловко они прячутся.

— Сюда, отец. — Метис свернул с тропы и пошел первым, карабкаясь вверх по камням к небольшой площадке. Вид у него был встревоженный: что-то, видимо, получилось не так, как он ждал. Десять — двенадцать хижин стояли на фоне мрачного неба, точно могильные памятники. Приближалась гроза.

Лихорадочное нетерпение охватило священника: он ступил в расставленную перед ним ловушку, поскорее бы ее захлопнули и положили конец всему. Может, в него выстрелят из какой-нибудь хижины? Он вышел на самый край отпущенного ему времени: скоро уже не будет ни завтра, ни вчера, будет только вечная жизнь. Жаль, что он мало выпил. Голос у него дрогнул:

— Ну вот мы и пришли. Где же этот янки?

— Ах да, янки, — сказал метис и передернулся всем телом. Он точно забыл на минуту, под каким предлогом затащил сюда священника. Он стоял, вытаращив глаза на хижины, тоже не зная, что будет дальше. — Когда я уходил, он был вон там.

— Не мог же он переползти куда-нибудь в другое место.

Если б не записка, священник усомнился бы в существовании американца, — записка, да еще, конечно, убитый ребенок. Он пошел к хижине по маленькой затихшей просеке. Может, в него выстрелят, не дав ему даже войти? Будто идешь с завязанными глазами по доске, не зная, когда оступишься и полетишь в пропасть — навеки. Он икнул и переплел пальцы за спиной, стараясь унять дрожь. Все-таки хорошо, что калитка мисс Лер осталась где-то там, далеко — ему ведь не верилось, что можно вернуться к приходским делам, ежедневно служить мессу и неукоснительно соблюдать все внешние проявления благочестия. Тем не менее смерть лучше бы встретить хмельным. Он подошел к двери хижины — ни звука. Потом чей-то голос сказал:

— Отец.

Он оглянулся. Метис стоял на просеке с искаженным от страха лицом; два его клыка подрагивали и дергались на нижней губе.

— Что тебе?

— Ничего, отец.

— Зачем ты меня окликнул?

— Я молчу, — солгал он.

Священник повернулся и вошел в хижину. Да, американец был там. Живой или мертвый — другое дело. Он лежал на соломенной циновке с закрытыми глазами, с открытым ртом, сложив руки ниже груди, точно ребенок, у которого болит живот. Боль меняет лицо; а может быть, его меняют преступления, сошедшие с рук, — так же как политика или благочестие. Трудно было узнать в нем человека с газетной фотографии, висевшей на стене полицейского участка: тот был грубый, наглый, удачливый. А у этого вид самого обыкновенного бродяги. Боль обнажила нервы и придала его лицу обманчивую духовность.

Священник стал на колени и склонился к его губам, стараясь уловить, дышит ли он. В лицо ему ударило тяжелым запахом — смесью блевотины, никотина и винного перегара. Много лилий ушло бы на то, чтобы заглушить этот смрад. Еле слышный голос у самого его уха проговорил по-английски:

— Смывайтесь, отец. — Снаружи, за дверью, в предгрозовом свете, не сводя глаз с хижины, стоял на чуть подрагивающих ногах метис.

— Значит, ты жив? — быстро проговорил священник. — Тогда скорее. Времени у тебя мало.

— Смывайтесь, отец.

— Ты ведь звал меня? Ты католик?

— Смывайтесь, отец, — снова прошептал американец, точно это были единственные слова, оставшиеся у него в памяти от давно забытого урока.

— Говори же, — сказал священник. — Когда ты исповедовался в последний раз? — Веки поднялись, и в него уперся удивленный взгляд. Американец неуверенно проговорил:

— Лет десять назад. А зачем вы здесь?

— Ты же просил священника. Ну, говори. Десять лет — это большой срок.

— Смывайтесь, отец, поскорее, — сказал американец. Давнишний урок опять всплывал у него в памяти. Точно ползучий гад, раздавленный с хвоста, он лежал на циновке, сложив руки на животе, и вся жизнь, оставшаяся в нем, сосредоточилась в одной мысли. Он прошептал сдавленным голосом: — Этот подлец…

Священник сказал с яростью:

— Вот как ты исповедуешься? Я пять часов добирался сюда… и слышу от тебя одну мерзость. — Как это чудовищно несправедливо, что вместе с опасностью к нему вернулась его полная бесполезность, — он ничего не мог сделать для этого человека.

— Слушайте, отец… — сказал американец.

— Я слушаю.

— Смывайтесь отсюда, отец. Я не знал…

— Не за тем я сюда шел, чтобы говорить о себе, — сказал священник. — Чем скорее кончится исповедь, тем скорее я уйду.

— Обо мне не беспокойтесь. Мое дело кончено.

— Значит, проклят навеки? — со злостью сказал священник.

— Ясно. Проклят, — сказал американец, слизывая кровь с губ.

— Слушай, что тебе говорят, — сказал священник, наклоняясь еще ближе к застарелому, тошнотворному запаху. — Я пришел сюда, чтобы выслушать твою исповедь. Ты хочешь исповедоваться?

— Нет.

— А хотел, когда писал ту записку?

— Может, и хотел.

— Я знаю, что ты собираешься сказать. Понимаешь? Знаю. Ладно, не будем об этом. Помни, ты умираешь. Не полагайся слишком-то на милость Божию. Господь дарует тебе эту последнюю возможность. Второй, глядишь, и не будет. Как ты жил все эти годы? Теперь твоя жизнь не кажется тебе такой уж роскошной? Ты убивал людей — вот, пожалуй, и все. Любой это может, а потом и его убьют. Как тебя убили. И ничего не осталось, только боль.

— Отец.

— Да? — Священник нетерпеливо вздохнул, наклоняясь еще ближе. У него мелькнула надежда, что американец наконец-то внял ему и выдавит из себя жалкую ниточку скорби.

— Возьмите мой револьвер, отец. Понимаете? Вот тут у меня под боком.

— Не надо мне револьвера.

— Нет, надо. — Американец сдвинул одну руку с живота и медленно повел ею к плечу. Это стоило ему неимоверных усилий: зрелище было невыносимым. Священник строго сказал:

— Лежи спокойно. Револьвера там нет. — Он увидел пустую кобуру у американца под мышкой. Это было первое бесспорное доказательство того, что кроме них и метиса здесь есть кто-то еще.

— Скоты, — сказал американец, и его рука устало замерла там, куда она дотянулась, — на сердце. Он был похож на статую женщины в стыдливой позе: одна рука на груди, вторая — на животе. В хижине было очень душно; над ней стоял мрачный свет надвигающейся грозы.

— Слушайте, отец… — Потеряв всякую надежду, священник сидел у ложа американца; теперь уже ничто не обратит этот неистовый мозг к покою и миру. Может быть, раньше, несколько часов назад, когда он писал эту записку… но порыв пришел и ушел. Теперь он шептал про какой-то нож. Среди преступников существует поверье, будто в глазах мертвеца отражается последнее, что они видели; по христианскому верованию, то же происходит и в душе — в последнюю минуту она запечатлевает отпущение грехов и мир, идущий вслед за жизнью, полной самых гнусных преступлений. А случается, что набожный человек умирает скоропостижно в борделе без покаяния и его якобы чистое житие так и уходит в вечность с пятном греха. Ему приходилось слышать, что раскаяние на смертном одре — выдумка: выходит, будто можно мгновенно искоренить в себе привычку к греху. Не верят, что праведная жизнь может кончиться плохо, а порочная — хорошо. Он решил сделать еще одну отчаянную попытку и сказал:

— Ты же верил когда-то. Постарайся понять — это твоя последняя возможность. В последнюю минуту. Как у разбойника.[45] Ты убивал людей… может, даже младенцев, — добавил он, вспомнив маленький темный комок у подножия креста. — Но не это главное. Это касается только земной жизни — каких-нибудь несколько лет, и ей конец. Оставь все здесь, в хижине, и уходи навеки… — Мелькнула смутная мысль, что ему самому эта жизнь недоступна, и он опечалился, затосковал… Мир, слава, любовь — это не для него.

— Отец, — настойчиво прошептал голос. — Оставьте меня. Подумайте о себе. Возьмите мой нож. — Усталая рука снова отправилась в путь — на этот раз к бедру. Колени согнулись в попытке повернуть тело на бок, но оно обмякло, силы покинули его, дух отлетел, все кончилось.

Священник стал наспех читать условное отпущение — а вдруг в последнюю секунду, на рубеже между жизнью и смертью, душа раскаялась? Хотя скорее всего и отлетела она, все еще отыскивая нож, чтобы нанести удар чужой рукой. Он молился:

— Боже милостивый, ведь он думал обо мне, ведь это ради меня… — Но в словах молитвы не было веры. В лучшем случае один преступник пытался помочь другому. И, как ни посмотреть на это, ни тот, ни другой ничего хорошего не заслужили.



3

Чей-то голос проговорил:

— Ну что, кончил?

Священник встал и в испуге сделал утвердительный жест. Он узнал полицейского офицера, который дал ему денег в тюрьме, — его темная щеголеватая фигура появилась в дверном проеме, поблескивая крагами на грозовом свету. Он держал одну руку на кобуре и, взглянув на мертвого бандита, сердито нахмурил брови.

— Не ждал меня? — сказал он.

— Нет, как же, — сказал священник. — Ждал. Я должен поблагодарить вас…

— Поблагодарить? За что?

— За то, что вы дали мне побыть с ним наедине.

— Я не варвар, — сказал офицер. — А теперь будь любезен выйти отсюда. И не пытайся убежать. Это бесполезно, сам видишь, — добавил он, когда священник вышел за порог и увидел с десяток вооруженных полицейских, окруживших хижину.

— Хватит с меня бегать, — сказал он. Метиса и след простыл; в небе клубились грозовые тучи; под их навесом горы были как пестрые игрушки. Он вздохнул с нервным смешком: — Какого труда мне стоило перебраться через эти горы, и вот…

— Я никак не думал, что ты вернешься.

— Да ведь знаете, лейтенант, чувство долга есть даже и у труса. — Прохладный, свежий ветер, который поднимается иногда перед грозой, коснулся его щек. Он сказал с плохо разыгранной непринужденностью: — Сейчас меня и расстреляют?

Лейтенант резко повторил:

— Я не варвар. Тебя будут судить… по всем правилам.

— За что?

— За измену.

— Значит, надо проделать весь обратный путь?

— Да. Если не попытаешься бежать. — Он держал руку на кобуре, чтобы священник и шагу не сделал. Он сказал: — Честное слово, я где-то тебя…

— Ну, как же, — сказал священник. — Мы два раза встречались. Когда брали заложника в нашей деревне, вы еще спросили мою дочь: «Кто это?» Она ответила: «Отец», и меня отпустили. — Горный кряж вдруг исчез из виду, будто им плеснули водой в лицо.

— Скорее, — крикнул лейтенант. — Сюда, в хижину. — И приказал одному из полицейских: — Принеси какие-нибудь ящики, чтоб было на что сесть.

Спасаясь от обрушившегося на них ливня, они вдвоем вошли к мертвецу. Солдат, весь промокший, внес в хижину два упаковочных ящика.

— Свечку, — сказал лейтенант. Он сел и вынул револьвер из кобуры. Он сказал: — Садись вон туда, подальше от двери, чтобы мне было видно тебя. — Солдат зажег свечу и, накапав воску на утоптанный земляной пол, приладил ее там, и священник сел на ящик рядом с американцем. Пытаясь достать нож, американец изогнулся и теперь лежал так, будто хотел дотянуться до своего собеседника и сказать ему что-то по секрету. Они были одного поля ягоды: оба грязные, небритые; лейтенант будто принадлежал совсем к иной породе. Он презрительно проговорил: — Так у тебя есть ребенок?

— Да, — сказал священник.

— У тебя — у священника?

— Вы не думайте, что все мы такие. — Он посмотрел на блестящие пуговицы, в которых отражался огонек свечи. Он сказал: — Есть хорошие священники, есть плохие. И я плохой.

— Тогда, может, мы окажем услугу твоей Церкви…

— Да.

Лейтенант быстро взглянул на него, точно заподозрив в этом ответе насмешку. Он сказал:

— Ты говорил, два раза. Будто я видел тебя дважды.

— Да, я сидел в тюрьме. И вы дали мне денег.

— Помню. — Он воскликнул с яростью: — Какое чудовищное издевательство! Держать тебя в руках и выпустить! Да пока мы гоняемся за тобой, у нас погибло двое солдат. Они были бы живы по сей день… — Свеча зашипела под каплями, падающими сквозь крышу. — Этот американец не стоил нам жизней двух солдат. Он ничего особенно плохого не сделал.

Дождь лил и лил. Они сидели молча. И вдруг лейтенант сказал:

— Вынь руку из кармана.

— Я ищу карты. Это поможет нам провести время.

— Я в карты не играю, — отрезал лейтенант.

— Нет, нет. Не играть. Просто мне хочется показать вам два-три фокуса.

— Показывай. Раз хочется.

Мистер Лер подарил ему свою старую колоду. Священник сказал:

— Вот видите — три карты. Туз, король и валет. Теперь, — он разложил их на полу веером, — угадайте, какая из них туз.

— Вот эта, конечно, — ворчливо, не выказывая никакого интереса, ответил лейтенант.

— Ошибаетесь, — сказал священник, открыв карту. — Это валет.

Лейтенант презрительно проговорил:

— Шулерские фокусы или детские.

— А вот еще один, — сказал священник. — Называется «Улетай, валет». Я делю карты на три кучки — вот так. Беру валета червей и кладу его в среднюю кучку — вот так. Теперь я стучу по всем трем. — Он просветлел лицом: давно у него не было карт в руках. Он забыл и грозу, и мертвеца, и упрямое, враждебное лицо человека, сидевшего напротив. — Говорю: «Улетай, валет!» — Он снял половину левой кучки и показал валета. — И вот вам, пожалуйста.

— В колоде два валета, только и всего.

— А вы проверьте.

Лейтенант нехотя наклонился и проверил среднюю кучку. Он сказал:

— Индейцам ты, наверно, говоришь, что это чудо Господне.

— Зачем же? — Священник усмехнулся. — Индеец меня и научил этому фокусу. Он был самый богатый человек в поселке. И неудивительно — такой ловкач. Нет, я показывал эти фокусы на всех приходских увеселениях, которые мы устраивали для членов церковных обществ.

По лицу лейтенанта пробежала гримаса физического отвращения. Он сказал:

— Помню я эти общества.

— С детских лет?

— У меня хватило ума понять…

— Что?

— …все ваши надувательства. — Он вышел из себя и схватился за револьвер, будто решив, что лучше уничтожить эту гадину сейчас, не сходя с места, навсегда. — Какое ханжество, какое притворство! Продай все и раздай бедным — этому вы учили? Но сеньора такая-то, жена аптекаря, говорит, что вот та семья не заслуживает помощи, а сеньор такой-то сякой-то или еще какой-нибудь говорит, что, если они голодают, поделом им, социалистам, а священник — ты — примечает, кто исполнил свой долг на пасху и внес пасхальные пожертвования. — Его голос перешел в крик; в хижину заглянул испуганный полицейский и тут же исчез в потоках дождя. — Церковь бедная, священник бедный, значит, продай все и отдай Церкви.

Священник сказал:

— Как вы правы! — И тут же добавил: — Правы и, конечно, неправы.

— Как же так? — яростно спросил лейтенант. — Я прав? Ты даже не потрудишься защитить свою…

— Когда вы дали мне денег в тюрьме, я сразу почувствовал: вы хороший человек.

Лейтенант сказал:

— Я слушаю твои разглагольствования только потому, что тебе не на что надеяться. Не на что тебе надеяться. Что бы ты ни говорил, это ничему не поможет.

— Да.

Он не хотел раздражать полицейского офицера, но за последние восемь лет ему почти ни с кем не приходилось говорить, кроме крестьян да индейцев. И что-то в его тоне приводило лейтенанта в ярость. Он сказал:

— Ты опасен. Вот почему мы таких уничтожаем. Лично против тебя я ничего не имею.

— Конечно нет. Вы против Бога. Таких, как я, вы каждый день сажаете в тюрьму… а потом даете им деньги.

— Нет, с вымыслами я не воюю.

— А со мной разве стоит воевать? Вы сами сказали — лгун, пьяница. Вот тот человек больше заслужил вашу пулю.

— Дело не в тебе, а в твоих идеях. — Лейтенант слегка вспотел в душном, парном воздухе. Он сказал: — Вы народ хитрый. Вспомни лучше, что ты сделал в Мексике для нас? Запретил ли хоть раз помещику избивать пеонов? Да, знаю, знаю, в исповедальне, может, и увещевал его, но твой долг тотчас же забыть об этом. Выходишь из церкви и садишься с ним за обеденный стол, и твой долг обязывает тебя не знать, что он убил крестьянина. И с этим покончено. Он оставил свои грехи в исповедальне.

— Продолжайте, продолжайте, — сказал священник. Он сидел на ящике, сложив руки на коленях и опустив голову; как он ни старался, ему трудно было сосредоточиться на том, что говорил лейтенант. Он думал: до столицы сорок восемь часов. Сегодня воскресенье. В среду я, может, буду уже мертв. Он чувствовал себя предателем, потому что страшился боли от пуль больше того, что ждет его дальше.

— У нас тоже есть идеи, — говорил лейтенант. — Довольно платить за молитвы, довольно давать деньги на строительство зданий, где возносят молитвы. Вместо этого мы обеспечим людей пропитанием, научим их читать, дадим им книги. Мы позаботимся о том, чтобы они не страдали.

— А если они хотят страдать?

— Человек, может, захочет изнасиловать женщину. Что ж, пусть насилует, раз ему хочется? Страдать нельзя.

— А вы страдаете непрестанно, — отметил священник, глядя на угрюмое индейское лицо за огоньком свечи. Он сказал: — Мысль, конечно, прекрасная. Хефе тоже так считает?

— Дурные люди есть и среди нас.

— А что будет потом? Потом, когда все насытятся и будут читать правильные книги — те, что вы разрешите им читать?

— Ничего. Смерть — непреложный факт. Мы не пытаемся изменить факты.

— У нас с вами много общего, — сказал священник, машинально раскладывая карты. — Мы тоже верим фактам и не пытаемся изменить их. А они таковы: все в мире несчастливы, независимо от того, богат человек или беден, разве только он святой, а святых не так уж много. Стоит ли бояться ничтожной боли? У вас и у меня есть одно общее убеждение — через сто лет нас не будет в живых. — Он хотел стасовать, но согнул карты — руки его не слушались.

— А ты все-таки побаиваешься ничтожной боли, — ядовито сказал лейтенант, глядя на его пальцы.

— Но ведь я не святой, — сказал священник. — И даже храбростью не отличаюсь. — Он тревожно поднял голову: тучи уходили, свечка была уже не нужна. Скоро небо совсем расчистится и можно будет начинать долгий путь назад. Ему хотелось говорить и говорить, чтобы хоть на несколько минут оттянуть отъезд. Он сказал: — Есть между нами еще одно различие. Стремиться к вашей цели должны только хорошие люди. В вашей партии они будут не всегда. Вот и вернутся голодная жизнь, побои и корыстолюбие. А то, что я трус и прочее, — это не так уж важно. Все равно я могу причащать и отпускать грехи. Это останется за нами, даже если все священники будут такие, как я.

— Вот еще чего я не могу понять, — сказал лейтенант. — Почему ты — именно ты — остался, когда другие бежали?

— Не все бежали, — сказал священник.

— Но почему ты-то остался?

— Однажды, — сказал священник, — я сам задал себе такой вопрос. Дело в том, что не сразу встает перед человеком выбор между двумя путями — вот этот хорош, а этот плох, — поэтому легко запутаться. В первый год мне как-то не верилось, что надо бежать. Ведь церкви сжигали и раньше. Сами знаете, сколько раз это бывало. И я подумал: останусь, ну, скажем, еще на месяц, посмотрю, может, все образуется. Потом… вы и не представляете себе, как быстро летит время! — Стало совсем светло, дождь кончился; жизнь идет своим чередом. Полицейский прошел мимо двери и с любопытством заглянул в хижину. — Знаете, до меня внезапно дошло, что на много миль вокруг нет больше ни одного священника. Закон о вступлении в брак доконал их. Они бежали — и правильно сделали. Был у нас один священник, который всегда осуждал меня. Я, знаете ли, болтун, вечно трепал языком. Он говорил — и правильно говорил, — что я бесхарактерный. Он бежал. Может быть, это смешно, но я почувствовал себя как когда-то в школе. У нас там был великовозрастный задира, который долгие годы наводил на меня страх, в конце концов его выгнали. И мне уже не надо было считаться с чьим-то мнением. Прихожане — те ничего. Прихожане меня любили. — Он улыбнулся, покосившись на скорчившегося янки.

— Ну, дальше? — хмуро сказал лейтенант.

— Так вы, пожалуй, все обо мне узнаете, — с нервным смешком сказал священник, — к тому времени, как я… сяду в тюрьму.

— И хорошо. Надо знать своих врагов.

— Тот священник был прав. Как только он скрылся, я совсем сдал. Так и пошло — одно за другим. Я стал пренебрегать своими обязанностями. Стал пить. Мне, наверно, тоже надо было бежать, потому что мною овладела гордыня, а не любовь к Богу. — Он, сгорбившись, сидел на ящике — маленький, щуплый, в поношенной одежде мистера Лера. Он сказал: — Гордыня свергла ангелов с небес. Хуже гордыни ничего нет. Мне думалось: вот какой я молодец — остался, когда все другие бежали. А потом я решил, что такому храбрецу можно жить по своим законам. И перестал поститься, перестал служить мессы. Уже забывал читать молитвы. И вот однажды, пьяный, томясь одиночеством… ну, знаете, как это бывает, я зачал ребенка. Всему виной моя гордыня. Я возгордился, потому что не убежал. Проку от меня было мало, но я не убежал. Да, проку было не очень много. До того дошло, что в месяц и сотни причастников не набиралось. Если бы я уехал, я причастил бы в десять раз больше. Вот как человек может ошибаться — думаешь, что если тебе трудно, если грозит опасность… — Он слабо взмахнул руками.

— Ну что ж, мучеником ты станешь, будь спокоен, — злобно сказал лейтенант.