ГРЭМ ГРИН
Распутник: Обезьянка лорда Рочестера или Жизнь Джона Уилмота, второго графа Рочестера
Большинство дел человек совершает со столь ничтожным эффектом, что мне (ставшему в последнее время суеверным) думается, что грешно нам смеяться вот хотя бы над этой обезьянкой, сравнивая ее проказы с нашими.
Из письма лорда Рочестера Генри Сэвилу
Будь я особым даром наделен, Известным с незапамятных времен, Свободно принимать любую стать И жизнь в чужом обличье проживать, Я стал бы обезьяной, мишкой, псом, Стал тварью, обделенною умом, Премного мнящим о себе самом! Рочестер. Подражание Восьмой сатире Буало
Предисловие
Лорд Рочестер[1]
Ко времени создания этой книги (1931–1934) единственным жизнеописанием Джона Уилмота, графа Рочестера, предпринятым в XX веке, был труд немца Иоганна Принца, изданный в 1927 году в Лейпциге.
Тогда, в начале тридцатых, царила трудно представимая ныне атмосфера чуть ли не викторианского ханжества. «Любовник леди Чаттерли» и «Улисс» пребывали под запретом; и не слишком удачный сборник стихотворений Рочестера, изданный в 1926 году Джоном Хэйвордом, избежал той же участи только потому, что вышел тиражом всего в 1050 экземпляров. В 1931 году, когда я решил взяться за эту работу, Хэйворд предостерег меня такими словами: «Подготовленная мною книга не могла бы увидеть свет никаким иным тиражом, кроме заранее ограниченного, и, если бы книготорговцы не расхватали ее по предварительным заявкам, сборник непременно снабдили бы грифом \"Распространяется только по подписке\". Но и так часть тиража, отправленная в Америку, была уничтожена нью-йоркской таможней». Сборник, составленный Хэйвордом, несмотря на изобилие ошибок, оказался однако же важной публикацией — и, по сути дела, впервые привлек внимание современного читателя к Рочестеру как к поэту первого литературного ряда. До тех пор его стихи печатали только в антологиях поэзии эпохи Реставрации, причем предельно выборочно, подобно шедеврам Ричарда Лавлейса и Джона Саклинга. Рочестера по-прежнему считали порнографом и держали на дальних полках в Британском музее и Публичной библиотеке, казуистически пометив их греческой буквой «φ»
[2] (и держат так, должно быть, по сей день). Серьезным ударом для меня стало отклонение уже написанной биографии моим постоянным издателем Хайнеманном, и я не решился предложить ее кому бы то ни было другому. Оставалось уповать на то, что издателя не устроила сама тема, а вовсе не ее решение — возможно, он опасался преследований за распространение порнографии, тем более что тот же страх владел и Хэйвордом: «Прошу Вас учесть тот факт, что вполне вероятное выдвижение обвинения в распространении порнографии против Вас может коснуться меня и моих издателей!»
Через пару лет профессору Пинто удалось под покровом академической мантии опубликовать собственное жизнеописание Рочестера — и я не без гордости обнаружил, что многие из моих открытий от его внимания ускользнули. Впрочем, большинство ошибок оказалось устранено в переработанном издании 1962 года, вышедшем под названием «Остроумец-энтузиаст». Интерпретация известных нам обоим фактов, понятно, дело другое: профессор куда крепче моего убежден в непричастности Рочестера к нападению на Джона Драйдена в Аллее Роз, да и натуру нашего общего героя мы понимаем по-разному. Впрочем, столь сложный характер поддается «драматизации» (по слову Генри Джеймса) далеко не одним-единственным способом. Чем дольше я работал над биографией поэта, тем полнее раскрывалась передо мной его человеческая сущность.
Значение поэзии Рочестера ныне неоспоримо. Рочестер унаследовал от Джона Донна технику страстного поэтического монолога. Донн сознательно добивался определенной шероховатости стиха, стремясь передать звучание естественной речи; даже в его самых мелодичных вещах безусловно преобладает разговорное начало. Личный вклад Рочестера в развитие той же традиции заключается в вовлечении в поэтический канон эпохи (однако без разрушения его) заведомо и однозначно бордельных грубостей. Его собственный любовный опыт был печален, и он разделял ожесточенную горечь Донна. Дух вечно воевал с плотью; неверие Рочестера имело едва ли не столь же религиозный характер, как вера, присущая настоятелю собора Святого Павла
[3]. Он ненавидел предмет своей страсти с необычайной интенсивностью, окрашенной в темные тона, смешивая воедино любовь, похоть, вражду и смерть.
Кочергою и метлой,
Не пускающими струй,
У моей красотки злой
Насмерть в лоне пошуруй.
Личная судьба обоих поэтов и дух эпохи обрекли их на то, чтобы стать сатириками. Согласно свидетельству Обри, Эндрю Марвелл назвал Рочестера «лучшим британским сатириком, причем прирожденным». А вот Александр Поп допустил ошибку, объявив Рочестера (наряду с практически безымянным Бакхерстом) поэтом-дилетантом. Над намеренной непричесанностью поэтической речи, добиваясь ее совершенства, Рочестер трудился ничуть не меньше, чем Донн. У него были высокие творческие притязания, и нижеприведенные строки из «Послания к О. Б.», представляющие собой в контексте стихотворения саморазоблачительный монолог персонажа, вполне могли бы быть переадресованы ему самому:
Один я; одного себя люблю;
Я слушаюсь того, что сам велю…
Мне нравятся стихи мои порой —
И славы мне не надобно другой.
А если счастлив я таков, как есть,
К чему мне ваша доблесть, ум и честь?
Несносен я; несносен буду впредь —
Не мне себя, а вам меня терпеть!
Я предпринял попытку последовательно увязать воедино жизнь и творчество Рочестера, но вместе с тем постарался не дать чрезмерной воли собственному воображению. Я включил в текст множество прямых цитат и привел в конце книги список использованных источников
[4]. От подстрочных примечаний я решил, за редчайшими исключениями, воздержаться, потому что книга адресована в первую очередь не учащимся, а широкой публике. В ее интересах — и по согласованию с издателем — я пошел на определенную модернизацию орфографии и пунктуации. Прочерки и отточия, которыми заменены в стихотворном тексте отдельные слова, не являются свидетельством современного ханжества: с прочерками соответствующие стихи печатались и в самых ранних публикациях.
И наконец, слова признательности. За появление книги, пусть и столь запоздалое, я должен поблагодарить Джона Хэдфилда и его коллегу Джорджа Спайта, заметивших упоминание о неизданной рукописи в моей автобиографии, и главного библиотекаря Техасского университета, позволившего нам скопировать мою оригинальную рукопись (машинопись), некогда приобретенную им в личное пользование. Увы, за годы, прошедшие после завершения работы над книгой, многие мои тогдашние помощники уже отошли в мир иной. Прежде всего следует упомянуть Джона Хэйворда, составителя сборника стихов «Несуществующий Рочестер», который помог мне советами и рекомендациями; помог, наряду с прочим, и избежать повторения ошибок, некогда допущенных им самим. (Рочестер способствовал возникновению нашей многолетней дружбы, прервавшейся только со смертью Хэйворда.) Я признателен покойному лорду Сэндвичу, позволившему мне изучить Хинчингбрукский архив и впервые опубликовать два письма Рочестера к Элизабет Малле; лорду Диллону, ознакомившему меня с машинописной копией писем леди Рочестер, хранящихся в Дитчли-парке; лорду Сэквиллу, предоставившему мне возможность изучить фамильный фонд Сэквиллов в Британском архиве; заместителю начальника отдела архивов Британского музея, обеспечившему мне доступ к фондам ограниченного пользования; библиотекарю дома-музея Шекспира, ознакомившему меня с антологией фольклора, изданной в XVIII веке; графу Лисберну, разрешившему мне воспроизвести ряд гравюр из его собрания. Я обязан советами и помощью преподобному Монтегю Саммерсу; Г. Д. Зиману, почетному секретарю Общества вспомоществования народным библиотекам; полковнику Уилмоту Воэну, потомку поэта; мисс Элси Корбетт, составительнице «Истории Спелсбери». Каждый, кто стремится стать биографом Рочестера, обязан поблагодарить Иоганна Принца, создателя первого жизнеописания поэта, хотя английскому читателю не просто ознакомиться с его книгой, и к тому же в ней встречаются ошибки и неточности, обусловленные нежеланием Принца учитывать материалы, хранящиеся в исторических архивах.
Я не использовал новые сведения, впервые введенные в обиход профессором Пинто; разве что, ориентируясь на обнаруженные им рукописи, внес известные изменения в текст стихов по сравнению с «Несуществующим Рочестером». Пинто раскопал множество предварительно упущенных мною фактов, связанных с путешествием Рочестера по континентальной Европе в обществе сэра Эндрю Бэлфура, но я не включил их в книгу — и потому что записки Бэлфура далеко не обязательно связаны с его поездкой вместе с Рочестером, в них ни разу не упоминаемым, и потому что мне не хотелось приукрашивать свою работу за счет профессора Пинто; я ограничился теми незначительными изменениями и улучшениями, которые наверняка предпринял бы в процессе подготовки книги в печать сорок лет назад, если бы мне посчастливилось найти для нее издателя уже тогда.
I
Общий пейзаж
1
Генри Уилмот, первый граф Рочестер, и Анна Сент-Джон, графиня Рочестер[5]
К деревне Спелсбери в Оксфордшире можно подойти с запада по дороге, по которой в годы гражданской войны сначала в одну, а потом в другую сторону промаршировала пехота парламентаристов Эссекса, теснимая с обоих флангов кавалерией Генри Уилмота, — по дороге, ведущей через гребень Котсуолдса в Чиппинг-Нортон. Добравшийся туда путник, оставив за спиной лишенные малейших признаков растительности холмы, бредет вдоль ровных пастбищ, отделенных друг от друга глинобитной стеной, делает небольшой крюк, обходя здешнюю церквушку, и, преследуемый тучами мошкары, поднимается по каменной лестнице до опушки черного Вичвудского леса. Одноэтажная каменная богадельня, выстроенная Джоном Кэри по поручению старой леди Рочестер, севшим на землю соколом нахохлившаяся прямо посередине луга, и бесчисленные одуванчики, кажущиеся в лучах солнца капельками росы, — ничто другое не способно, пожалуй, привлечь внимание нашего путника. В церковном склепе покоится прах Рочестеров: первого графа Генри Уилмота, «кавалера»
[6], перезахороненный сюда из Брюгге; его жены — умной, страстной и полной предубеждений женщины, которой выпал жребий пережить мужа, сына и внука; Джона Уилмота, поэта и второго графа Рочестера; его жены и сына. В самой церкви нет ни памятной доски, извещающей об этом захоронении, ни длинного перечня достославных деяний и добродетелей дорогих умерших, какой было принято вывешивать в те времена.
На северо-востоке Вичвудский лес редеет, постепенно переходя в более или менее ухоженный Дитчли-парк, — именно здесь и появился на свет будущий стихотворец то ли 1, то ли 10 апреля 1647 года, в «приземистом бревенчатом доме с замечательной лужайкой», как описывает это строение Джон Ивлин.
Имение Дитчли, Оксфордшир: «приземистый бревенчатый дом с замечательной лужайкой» (Джон Ивлин)[7]
Мать поэта Анна, дочь сэра Джона Сент-Джона, была вдовой сэра Фрэнсиса Генри Ли, которому и принадлежало поместье Дитчли. Она вышла замуж в 1635 году, овдовела и осталась с двумя сыновьями в 1637-м, а в 1644-м вышла за лорда Уилмота.
Это было не просто новое замужество; брачный союз с Уилмотом означал для нее полную смену политических предпочтений. Ее первый муж, пасынок лорда Уорвика, по семейной традиции принадлежал к парламентаристам; ее второй муж был одним из самых удачливых полководцев в роялистской армии — именно он за год до свадьбы разбил войско сэра Уильяма Уоллера при Раундвейдаун. Нельзя не восхититься искусством, с каким эта дама поддерживала равновесие, сохраняя за собой имение Дитчли и уберегая его от связанных с гражданской войной тягот и в годы Английской республики, приверженцем которой был ее первый муж, и в период Реставрации, когда пришла пора опереться на личную дружбу с королем, которого ее второй муж некогда сопровождал в бегстве из Вустера. Уилмота она, можно сказать, толком и не узнала. Командир королевской кавалерии в свободное от сражений время занимался главным образом дворцовыми интригами. Принц Руперт терпеть не мог Уилмота, Карл I вяло поддерживал своего генерала — и большая часть энергии, предназначенной для уничтожения противника, уходила у него на нейтрализацию соперников в собственном лагере. В год рождения первенца Уилмот был уличен в контактах с Эссексом, преследующих цель навязать королю не слишком выгодные для него условия мира; его с позором прогнали с воинской службы — и только популярность в армейских кругах спасла графа от более тяжкого наказания. Ему позволили удалиться в изгнание в Париж, где он тут же осрамился бесчестным поведением в дуэльном поединке со своим главным врагом лордом Дигби — и навсегда выпал из истории родной страны и своей семьи.
Карл II, переодетый в платье слуги, бежит из Вустера в сопровождении Джейн Лейн и Генри Уилмота[8]
В промежутке между второй победой над Уоллером при Кропреди-Бридж и окончательным падением, среди интриг и заговоров, Генри Уилмот изыскал возможность зачать сына. Не исключено, что именно судорожные метания, свойственные той эпохе, породили скандальный слух, перенесенный на бумагу Энтони Вудом
[9], не слишком разборчивым изучателем старины: «Знающие люди безоговорочно заверили меня в том, что подлинным отцом Джона, графа Рочестера, является сэр Ален Эпсли из Кента». В это, однако же, чрезвычайно трудно поверить. Тем более что добродетель леди Уилмот больше нигде не подвергается сомнению, если не считать еще одного исторического анекдота, записанного тем же Вудом:
Леди Уилмот из Беркса, беспечная особа, известная своей похотливостью, в 1656 году присутствовала, наряду с другими дамами, на субботнем вечере в музыкальной школе, где с резкой проповедью против женщин и в особенности против женского тщеславия выступил преподобный Генри Тарман. Перебив оратора, леди Уилмот вскричала: «Сэр, вы не правы!» и принялась повторять то же самое громким голосом на разные лады, надеясь сбить священника с мысли. Однако Тарман, будучи человеком резким и смелым, ответил ей еще громче: «Мэм, если я не прав, значит, правы вы!» Все присутствующие расхохотались, а леди Уилмот села на место и пониже надвинула чепец.
Это забавная история, и она не слишком противоречит характеру женщины, привыкшей не церемониться в речах и уже на склоне дней публично обвинившей мужа собственной внучки в супружеской измене, подделке завещания и кое в каких вещах похуже; но «беспечность» и «похотливость» звучат фальшиво. Леди Уилмот, даже вздумай она и впрямь изменить мужу, сделала бы это скорее темпераментно и величаво. Ураганом пронеслась она по жизням собственного мужа, сына и невестки, вечно всем недовольная и бурно выражающая протест, — даже припав к ложу находящегося при смерти сына, она не упустила возможность выказать ненависть и презрение одному из его дружков, горемычному Уиллу Фэншоу.
Но о том, что Генри Уилмот является подлинным отцом поэта, свидетельствуют не только косвенные соображения. На портретах (написанных, соответственно в Хинчингбруке и в замке Уорвика) у обоих мужчин одинаково тяжелые веки, одинаково узкие лица; да и характером сын безошибочно походит на отца, каким того описывает лорд Кларендон: «Уилмот был человеком высокомерным и властолюбивым, остроумным и, скорее, рассеянным, как будто он вечно размышлял о нескольких вещах сразу… На военном совете он не выступал с предложениями, а словно бы приказывал, причем любые возражения встречал в штыки…» Этот портрет Кларендон дополняет позже, сравнивая Уилмота с лордом Горингом, сменившим его на посту командира королевской кавалерии: «Человек гордый и амбициозный; человек, которому всего и всегда было мало… Он сильно пил и всегда верховодил в компании собутыльников, число которых было весьма изрядным. Душой общества он был даже в большей мере, чем его соперник Горинг, да и денег ухитрялся тратить больше, чем тот».
Разве это не родной отец человека, признавшегося однажды Гилберту Бернету
[10], что он не был трезв уже пять лет подряд; человека, сыпавшего во время застолья такими перлами, что его собутыльники не позволяли ему протрезветь? Да и довольствоваться малым (или чем бы то ни было) он, подобно своему отцу, не желал. Это был мятущийся и ничем не способный удовлетвориться дух или, если угодно, демон, которого духовник матери на панихиде по нему описал пусть и уклончиво, но с далеко не клерикальным восторгом:
И в его сумасбродных поступках, и в творчестве сквозило нечто единственное в своем роде, нечто парадоксальное, нечто выходящее за пределы понимания других людей; губя свою душу и толкая других на стезю порока, он добровольно обрекал себя на ничуть не меньшие страдания, чем апостолы и древние святые, умерщвлявшие плоть, чтобы спасти душу и наставить ближнего на путь истинный… Да, он настолько погряз во грехе, что было в этом, пожалуй, и нечто великомученическое.
И опять-таки вспомним образ отца, каким он возникает под пером лорда Кларендона:
Уилмот любил попойку, однако никогда не смешивал ее с делом; за дело же брался уверенно и решал его как правило удачно. Горингу были присущи куда лучшее понимание общей ситуации, куда более острый ум (кроме как в застолье, но тут на его соперника накатывало вдохновение), большая смелость и хладнокровие в минуту опасности; Уилмот же тянул с решительными действиями, насколько это было возможно, и, осознавая, что в прямом столкновении может оказаться не слишком хорош, предотвращал его заранее или умело уклонялся от него… Ни тот, ни другой не держали своего слова (ни в человеческом общении, ни в профессиональной деятельности), не блюли правил чести или хоть какой бы то ни было порядочности; но Уилмот совершал бесчестные поступки с меньшим удовольствием и только если это сулило ему выгоду или соответствовало его собственным представлениям о правоте… Амбиции у обоих были непомерные, а аппетиты ненасытные; моральные ограничения в вопросе о средствах достижения цели отсутствовали напрочь; но Уилмоту все же были присущи определенные сомнения религиозного свойства — ему не хотелось испустить дух, имея репутацию вселенского грешника.
Описание явно недостаточной смелости отца позднее будет чуть ли не в тех же словах повторено (пусть и незаслуженно) применительно к сыну; я имею в виду историю о прерванном поединке с Малгрейвом и чуть было не состоявшуюся (или тоже прерванную при невыясненных обстоятельствах) драку в Эпсоме. Литературные интриги, достигшие кульминационной точки в момент нападения на Драйдена в Аллее Роз («моральные ограничения в вопросе о средствах достижения цели отсутствовали»), придут на смену политическим; тогда как в религиозных сомнениях Генри Уилмота можно усмотреть тот же душевный конфликт, который вдохновил Рочестера на создание его лучших стихотворений. Друг Рочестера драматург Этеридж вывел его под именем Дориманта: «Я знаю, это дьявол, — но и в чёрте, копнув поглубже, ангела найдешь».
Астролог Гэдбери через восемнадцать лет после смерти Рочестера опубликовал его гороскоп, и конфигурация звезд и планет оказалась достаточно вразумительной:
Он родился 1 апреля 1647 года, в 11 часов 7 минут утра, под покровительством благородной и щедрой на дары музы. Солнце доминировало в небе при рождении, тогда как в предшествующие часы правила Луна. Сочетание Венеры с Меркурием в шестой доле Луны ясно указывает на склонность к поэтическому творчеству. Нахождение на единой оси Солнца, Марса и, далее, Юпитера сулило новорожденному такое изобилие душевной и деятельной энергии, что в дальнейшем под его натиском не мог бы устоять никто.
Да ведь и впрямь имелись все основания рассчитывать на благополучное будущее новорожденного; отец сбежал в Париж — и его тамошние дебоши никак не могли повлиять на судьбу сына; в годы гражданской войны в Англии воспрял дух благородства, рыцарственности — дух, если угодно, Древнего Рима, — бесследно развеявшийся впоследствии. Великие люди жили и умирали в те дни; тот же Страффорд подал пример истинного героизма предавшему его королю. Лорд Фолкленд, присягнувший на верность обоим станам, в отчаянии бросился искать смерть в сражении при Ньюбери — и нашел ее. Эпитафию лорду Ферфаксу, победителю при Несби, написал герцог Бекингем (что достаточно любопытно, если вспомнить, что самого герцога Поп назвал «властителем бесплодных полчищ»):
Ферфакс — храбрец; кто, как не он,
С самой Победой обручен?
Мужей и жен черты объединив,
Он то порывист был, то терпелив,
То яростен, то кротко справедлив.
Ни злобен не бывал он, ни зловещ;
Был беспристрастно честен, строг и прям;
И — в наши дни неслыханная вещь —
Он скромен был и знал об этом сам.
Новой школе беспутных поэтов во главе с Саклингом, даже в самых неприглядных ее поделках, был присущ некий благородный идеал, растаявший впоследствии, в годы Протектората
[11], в атмосфере удручающей бедности, повального бесчестья и всеобщего крушения надежд. Героизм выродился в героику, да и сама-то героика стала всего лишь названием зарифмованного двустишия — так называемого «героического куплета», — и актеры в тяжелых париках, исполняя роли цезарей, императоров Индии и индийских вождей, напыщенно декламировали эти куплеты дамам в черных масках в партере и королевским фавориткам в ложах.
Леди Уилмот принадлежала, скорее, прошлому, в ней было нечто от древнеримских матрон, — и когда королевская власть рухнула, а ее супруг оказался с позором изгнан из страны, она всецело посвятила себя воспитанию сына и сохранению за собой поместья, которому предстояло в надлежащее время перейти к нему. Последняя задача стала особенно сложной после того, как казнили Карла I, потому что ее муж, никогда не скрывавший дружбы с принцем Уэльским, отныне уже не был всего-навсего попавшим в опалу сторонником короны. Напротив, он сразу же превратился в одного из главных злоумышленников, строящих из-за рубежа козни против родной страны. Однако его влияние вновь стало очевидным, как только молодой король назначил его своим постельничим; он вошел в правительство в изгнании (состоящее всего из четырех человек), с членами которого Карл II советовался по всем вопросам; причем советы Уилмота неизменно взывали к действию — какому угодно, где бы то ни было и любой ценой. Двое угрюмых шотландцев, прибыв в Гаагу, предложили Карлу в обмен на обещанную ими поддержку подписать соглашение с пресвитерианской церковью — и с явным неодобрением следили за тем, как молодой король неумело строит из себя святошу. За все же воспоследовавший росчерк королевского пера — лживый, ничего не значащий и вероломный — значительную долю ответственности несет Уилмот. Бесчестье и предательство, какими дышала вся эта афера, стали зловещим и только в этом смысле достойным знаменьем только что начавшегося царствования, — и нам известно, что один из членов депутации, очевидно более щепетильный, чем его спутник, испытал угрызения совести. Звали его Александр Жоффре, и в его дневнике мы читаем:
Будучи в 1650 году вновь посланы туда (в Голландию) парламентом по тому же делу, мы самым прискорбным образом впутались в эту историю сами и вовлекли страну, не говоря уж о несчастном принце, к которому мы обратились; мы заставили его поклясться на Библии и подписать соглашение, которое, как нам было известно наверняка (да он и сам не скрывал этого), было ненавистно ему до глубины души. Но, осознав, что только при условии подписания он может быть приглашен править нашей страной (и убедившись в полной непригодности любых других средств), молодой принц самым прискорбным образом поддался шантажу, которому мы его самым прискорбным образом подвергли, — причем, не стану скрывать, на мой взгляд, наша вина оказалась более тяжкой.
Уилмот был одним из главных движителей всей аферы, основанной на «дружбе» с шотландцами. Одним из тех немногих, кто сопроводил молодого короля в Англию и изрядно скандализировал пресвитерианцев собственным поведением. Он был с королем в сражении при Вустере и стал его спутником в последовавшем бегстве с поля брани. Путешествуя под именем мистера Барлоу (не единственный и не последний псевдоним, которым он пользовался), Уилмот прибыл с королем в Брайтон и обосновался на постоялом дворе на Западной улице. Оттуда они на лошадях добрались до Шорхэма, после чего на рыбацкой лодке переправились во Францию.
Может быть, именно сомнительная роль, сыгранная Уилмотом при бегстве короля, заставила леди Уилмот тоже покинуть Англию, поскольку 1653–1654 гг. она с детьми провела в Париже. Гайд (будущий лорд Кларендон) 15 августа 1653 года в письме из Парижа ее супругу, ставшему теперь графом Рочестером и рыщущему по Германии в поисках денег для нужд престола, упомянул о том, что малолетний сын Уилмота всегда с волнением ждет отцовских посланий; он присовокупил также, что шестилетний Джон пребывает в отменном здравии и отцу следует гордиться таким первенцем. И в новом письме (в мае 1654 года) Гайд сообщает, что леди Рочестер не желает ехать в Англию, не повидавшись с мужем, но в беседе с самим Гайдом она выказала решимость оставаться в Париже до тех пор, пока не будет окончательно названа точная дата возвращения в Англию короля; к этому же принуждают ее обстоятельства, в частности состояние Фрэнка (ее сына от первого брака), едва оправившегося от тяжелой болезни.
Однако уже через две недели (как вытекает из следующего письма Гайда Уилмоту) ее терпению приходит конец. «Ваша супруга измучена пребыванием в Париже, а бедный Генри — тем паче; они уже близки к тому, чтобы уверовать в огульный навет, будто в Париже и впрямь самый гиблый воздух во всем мире». Леди Рочестер была не из тех, кто упивается жизнью при дворе, да и двор Карла был тогда таков, что не мог бы ничем порадовать ни гуляку, ни моралиста. С одной стороны, как известно, у Карла была в изгнании семнадцатилетняя фаворитка; по вечерам весь двор пел, плясал и веселился «так, словно мы одержали победу», а с другой — при дворе все дышало самой настоящей нищетой, королевских лакеев сажали в долговую яму, посуда уходила в ломбард, вельможи, теряя достоинство, клянчили деньги в долг.
Карл II в ссылке на балу пляшет «так, словно мы одержали победу»[12]
Дитчли-парк, пусть над ним и нависла угроза конфискации со стороны Протектората, манил леди Уилмот куда сильнее, чем танцы и забавы на пустой желудок и призрачные надежды придворных хохотунов. Она была прирожденной помещицей; иных свидетельств о ее жизни в городе и тем более пребывании при каком бы то ни было дворе до нас не дошло. Если не считать собственных детей, сильнее всего она была привязана к Джону Кэри, многолетнему управляющему обоими ее именьями, Дитчли и Эддербери, который неизменно брал на себя заботы, по праву причитавшиеся сначала ее мужьям, потом сыновьям, а в конце концов, и внукам. Уже будучи в весьма преклонном возрасте, она написала о нем внуку, графу Личфилду, с как правило не свойственной ей нежностью:
Бедный Кэри так глубоко удручен смертью жены, что я боюсь, как бы мы не потеряли и его тоже. Грустно смотреть, как он переживает. Разумеется, она и впрямь была хорошей женщиной, и отличной женой, и безупречной домохозяйкой, но болела она так тяжело и долго, что с некоторых пор стало казаться чудом, что она вообще еще жива. Я не сомневаюсь в том, что мне суждено с ним проститься. Я слышала, что он даже в собственном доме оставаться не хочет или не может, потому что там нет ее. А если он отойдет от дел, то сразу же умрет, потому что только дела хоть как-то удерживают его на плаву. В твоих собственных интересах тебе следует убедить его не уходить в отставку, пребывая в таком унынии, потому что тогда уж за ним на старости лет определенно никто не присмотрит.
Неизвестно, сколько времени провела леди Уилмот в Париже и повидалась она с мужем или нет. В 1656 году она уже определенно вернулась в Дитчли, потому что именно в этом году она спасла именье от конфискации его Кромвелем. Ее мужу велели выслать бумаги на поместье в целях его полной или частичной конфискации, а леди Рочестер настаивала на том, чтобы исключить из общей описи владений ее второго мужа примыкающее к ним имение, унаследованное ею от первого супруга-пуританина. Она обратилась к лорду-протектору с жалобой, в которой утверждалось, что «поскольку (ее нынешний) муж не заинтересовался (ее примыкающим к его владениям) поместьем… все юридические процедуры, угрожающие нынешнему статусу, должны быть прерваны и признаны излишними». Окончательный итог тяжбы нам неизвестен, но Бернет утверждает, что лорд Рочестер не оставил сыну «почти ничего, кроме чести и титула». И в 1657 году мы вновь находим леди Рочестер в Дитчли, где ее навещает сэр Ральф Верней — человек с заслуженно безукоризненной репутацией, ставший после кончины Генри Уилмота подлинным наставником и заступником ее сыну.
Сам Уилмот умер в 1658 году в Бельгии и поначалу был похоронен в Брюгге.
Между отъездом жены из Парижа и смертью мужа супружеской чете Рочестеров представился случай повидаться, хотя маловероятно, что эта возможность была ими использована.
В 1655 году Рочестер пустился в последнюю из роялистских авантюр до завершения эпохи Протектората, прибыв в Англию инкогнито. Вопреки предостережениям со стороны членов тайного общества остающихся на родине сторонников престола (так называемый «Тугой Узел»), изгнанники решили осуществить вторжение, и Рочестер сам вызвался вернуться на остров для подготовки такового. Он тайно высадился на берег в Маргейте и, добравшись до Лондона примерно 23 февраля, укрылся в доме некоего портного на Олдерсгейт-стрит.
Это было рискованное предприятие. Агентами и осведомителями Кромвеля кишели каждый крупный город и каждый порт, и поэтому вполне вероятно, что и план вторжения, и имена заговорщиков стали известны лорду-протектору заранее. В месяц предполагаемой высадки Рочестера на берег во все портовые города, включая Рай и Маргейт, было послано предписание тщательно допрашивать и подвергать личному обыску всех, кто прибудет с континента. Самого Рочестера по дороге в Лондон останавливали и допрашивали дважды, и трудно понять, каким образом ему удалось избежать ареста. Потому что хитрить и лукавить он не умел; особенно выпив; а пил он, разумеется, постоянно.
В письме от 8 марта, написанном одним из заговорщиков, Дэниэлом О\'Нилом, королю («мистером Брайаном — мистеру Джексону»), ярко обрисована жизнь тогдашних конспираторов, проникнутая неуверенностью, взаимными подозрениями, обманами и постоянным страхом перед возможным разоблачением.
Сир!
Получив Ваше распоряжение уладить вопрос о долгах, я примчался сюда как на крыльях, — но только затем, чтобы обнаружить, что все Ваши счета и доходные предприятия находятся в страшном беспорядке вследствие отсутствия на месте одних Ваших сторонников, сознательного пренебрежения собственными обязанностями со стороны других и отчаяния, охватившего третьих из числа тех, к кому Вы велели мне обратиться, каковые пребывают в тех же чувствах, о которых писали Вам сами. Так что и мистеру Амброузу (Николасу Армореру), и мне самому начало казаться, что ничего путного здесь предпринять невозможно — и уж лучше нам было бы вернуться домой, чем тратить деньги без малейшей пользы для Вашего дела. Мистер Эрвил (сэр Томас Армстронг) отговорил меня от незамедлительного возвращения, убедив в том, что удастся перекомпоновать Ваши долги, причем с легкостью, если только Вы облечете меня дополнительными полномочиями… В тот же самый день я переговорил примерно с полудюжиной джентльменов, которые радостно заверили меня в том, что готовы скостить долг вдесятеро, лишь бы Вы получили возможность вернуться из изгнания… (И тут) с Божьей помощью мистер Ротэлл (лорд Рочестер) прибыл в Лондон с искомыми полномочиями, которые вдохнули новую жизнь во все предприятие, так что всего за пять дней, проведенных им в городе, мы уладили все Ваши дела способом, который, как мы надеемся, не даст Вам повода гневно нахмуриться. Мистер Уиллингс (Запад), мистер Ньюет (Север), мистер Кэттинг (Чешир) и мистер Сент-Оуэн (Шрусбери) пообещали погасить векселя в тот же день, да и остальные не заставят ждать себя долго. Я чуть было не позабыл сообщить Вам о том, что Ваш верноподданный слуга Нопли (Кент) в настоящее время не в состоянии сослужить Вам надлежащую службу, так что ожидавшиеся от него деньги следует изыскать где-нибудь в другом месте. Причина временной неплатежеспособности мистера Нопли заключается в том, что сейчас у него живет чуть ли не вся семья мистера Эксфорда (войско). Мистер Катс (Кромвель) прислал их к нему, прослышав о том, что мистер Кинсфорд (король) собирается стать его непосредственным наследником… Мистер Ротэлл отправился в Йейтс (Йоркшир), к себе домой. Он так спешил добраться туда, что не нашел времени написать Вам, за что и просит нижайше Вашего прощения… Должен отметить, что мистер Ротэлл оказался едва ли не лучшей кандидатурой на роль Вашего полномочного представителя на переговорах с кредиторами, но многим тут у нас он не понравился, причем я и сам небезосновательно разделяю общую неприязнь к нему; кое-кого удивил и тот факт, что в дело не вступил мистер Офилд (лорд Ормонд), в результате чего Ротэлла можно было бы отозвать и подойти к решению вопроса с куда большей ответственностью; не говоря уж о том, что, явись Ротэлл к нам два месяца назад, когда его, собственно, и ждали, Вы с женой и детьми уже наверняка были бы вместе с нами.
Но вечером того же дня, когда было написано это письмо, «мистер Ротэлл» встретился с йоркширскими «кавалерами» на Марстонских болотах — и с разочарованием увидел сотню всадников там, где надеялся найти четыре тысячи. Восстание пришлось отменить, роялисты рассеялись и затаились, а Рочестер помчался на юг. Но и в других частях страны дело обернулось пшиком — и повсюду, кроме западных графств, завершилось без единого выстрела.
И вновь, как после поражения при Вустере, нашему герою сопутствовала невероятная удача. Во французском платье и парике он, можно сказать беспрепятственно, добрался до Лондона. В Эйлсбери Рочестера с Николасом Арморером допросил местный шериф, после чего приказал владельцу постоялого двора, на котором они остановились, посадить их под замок. Но один из них простился с золотой цепью — и за такую мзду трактирщик позволил им удалиться в ночь, оставив, правда, у него и весь свой багаж. И конечно, главным врагом Рочестера было его собственное пьянство. Выпив, он выкладывал первому встречному все свои тайны, в результате чего не раз мог угодить в тюрьму, а то и на плаху. В Лондоне агент Мэннинг, узнав о том, что Рочестер предпочитает кабак на Друри-лейн, произвел там обыск. В результате полиция схватила лорда Байрона и несколько других «кавалеров», однако Рочестеру удалось улизнуть. С риском для жизни проведя в Англии чуть более трех месяцев, он в начале июня вернулся в Гаагу. Есть основания предположить, что успеху его бегства из Англии способствовал полковник Хатчинсон (республиканский губернатор Ноттингема в отставке), жена которого была в родстве с леди Рочестер. В эпоху Реставрации, когда была предпринята попытка вычеркнуть имя Хатчинсона из списка лиц, на которых распространялся Акт о прощении и забвении
[13], леди Рочестер выступила в защиту полковника, навлекая на себя тем самым гнев Кларендона. «Он помог графу Рочестеру уйти от ищеек Кромвеля, уже схвативших было моего покойного мужа, когда тот, во исполнение воли Его Величества, в последний раз был в Англии».
Меж тем в Дитчли жизнь в глуши постепенно очаровывала юного Джона Уилмота, и город так никогда и не смог вытеснить этой первой любви. Город будет позднее означать для него буйное пьяное веселье, театральные интриги, полузадушевную дружбу с поэтами-профессионалами, любовные похождения и откровенный разврат, стычки при дворе и дружбу с королем, которого он глубоко презирал, бордели Ветстоун-парка, заболевание сифилисом и лечение в «ваннах» у мисс Фокар. В деревне же он обретал покой и в некотором роде очищение — и в конце концов испустил дух именно там. По словам Обри, поэт однажды высказался так: «Дьявол вселяется в меня, стоит мне попасть в Брентфорд, — и не отпускает до тех пор, пока я не вернусь в деревню — в Эддербери или Вудсток». И может быть, именно сады Дитчли вспоминал он, разворачивая на удивление точную метафору:
Когда в стволе древесном хватит соку,
Чтобы дары ветвей поспели к сроку,
Искусный и пытливый садовод
К одной здоровой яблоне привьет
Побеги сливы, персика и вишни—
И абрикосы будут здесь не лишни,—
И чудо-древо, всё прияв подряд,
Одно как есть заменит целый сад.
[14]
Маленький мальчик идет по высокой траве след в след за садовником, наблюдая за тем, как поблескивает на солнце его рабочий нож и как падают наземь нежные оливково-зеленые ростки, он вслушивается в говор истинного уроженца Оксфордшира. Его отец пьянствует в Париже, фамильярничает в Германии с принцами императорской крови и в конце концов умирает в нищете, окруженный разве что кредиторами, в Брюгге. Десятилетний мальчик в саду среди плодоносящих деревьев в одночасье превращается в графа Рочестера и барона Уилмота Эддербери в Англии и в виконта Уилмота Этлона в Ирландии.
2
В начальной школе в Барфорде, «под руководством известного педагога по имени Джон Мартин», свежеиспеченный граф был образцовым учеником. Остались свидетельства о живости его ума и об успехах в учении. Его домашний наставник — и духовный отец леди Рочестер — Жиффар долгие годы спустя сказал изучателю старины Томасу Хирну
[15], что Джон был «весьма многообещающим отроком, чрезвычайно благонравным и на редкость веселым (веселость он сохранит навсегда), причем не просто послушным, а тут же следующим отеческому совету с превеликой готовностью». И еще одно высказывание Жиффара: «Этот граф, ныне впавший в безумие, подавал когда-то большие надежды, с готовностью откликался на каждое доброе предложение и воспринимал вещи более чем разумно».
От этих слов веет клерикальной напыщенностью. Ясно, что священник считал себя единственным, кто сумел найти подход к мальчику. Он надеялся, что его пошлют с юным лордом и в Оксфорд, «но оказался заменен» — и не без злорадства запомнил этот факт навсегда. Насколько по-другому сложилась бы вся жизнь графа, наверняка думал Жиффар, будь опека над юношей в Уодеме поручена ему, а вовсе не такому отъявленному негодяю как Финеас Бери. Пока ученик начальной школы оставался под присмотром священника в Дитчли, с ним не было никаких «неприятных хлопот», — не то что с тринадцатилетним студентом и четырнадцатилетним бакалавром. Жиффар ухитрился поставить в вину Уилмоту даже саму учебу в Барфорде.
Энтони Вуд описывает юношу как «основательно знакомого с античными авторами, как греческими, так и латинскими, что в его возрасте и с оглядкой на его происхождение являлось исключением из правила, причем едва ли не единственным»; преподобный Роберт Парсонс, сменивший Жиффара на посту священника домашней церкви, хвалит и его древнегреческий, и латынь; доктор Бернет, вспоминая о годах учения лорда Рочестера, написал, что «он довел свою латынь до такого совершенства, что вплоть до кончины сберег красоту и точность римского слога»; кроме того, о том же свидетельствуют его стихи, включая многочисленные переложения из Горация, Лукреция и Овидия, а также великолепный хор из трагедии Сенеки. Однако Жиффар, который «оказался заменен», придерживался прямо противоположного мнения: «Он, можно сказать, совсем не знал древнегреческого, а если и знал латынь, то в лучшем случае с грехом пополам». Недовольство новыми наставниками собственного подопечного быстро переросло в недовольство самим учеником. Об их взаимоотношениях в более поздние годы мы можем судить только со слов самого Жиффара и вынуждены поэтому принять на веру утверждение, будто ему дозволено было «резать лорду правду-матку». Подобно уволенной служанке, которая утешает себя мечтами о том, как горько раскаивается ее госпожа («упади она на колени, я к ней все равно не вернусь!»), Жиффар записывает поразительный разговор, в ходе которого Рочестер якобы сказал ему: «Мистер Жиффар, я огорчаюсь тому, что вы бываете у меня так редко. Я высоко чту вас и был бы чрезвычайно рад иметь возможность беседовать с вами почаще». В ответ на что Жиффар (опять-таки якобы) возразил: «Милорд, я облечен духовным саном. Ваша светлость ведут себя самым неподобающим образом, будучи пьяницей, дебоширом и атеистом, — и вряд ли с моей стороны будет уместно поддерживать регулярные сношения, покуда Ваша светлость не изменят столь пагубного мировоззрения и поведения».
Итак, расставшись с преподобным Жиффаром, Рочестер 23 января 1660 года поступил в колледж Уодем в Оксфорде. Ему не исполнилось еще тринадцати лет, что, возможно, следует рассматривать как лишнее доказательство амбициозности, присущей его матери. Выбрав определенную стезю для своих детей (а затем — и для внуков), она никогда не мешкала с выполнением уже принятого решения. В 1686 году она написала лорду Личфилду о своем старшем внуке, лорде Норрейсе, которого возжаждала увидеть членом Палаты общин в тринадцатилетнем возрасте: «Причина, по которой нам всем хочется видеть моего внука членом парламента, заключается в том, что это отличная школа для молодого человека».
Деканом Уодема был доктор Бландфорд (позднее ставший епископом Оксфордским), который занял это место, освобожденное доктором Уилкинсом, всего пару месяцев назад, а личным наставником Рочестера стал двадцатипятилетний Финеас Бери — «прекрасно образованный джентльмен, которому доктор Бернард обязан некоторыми исправлениями в тексте собственного трактата о св. Иосифе». Сэр Чарлз Сидли, ставший позднее поэтом и «сорвиголовой» из свиты Уилмота, поступил в Уодем на пару лет раньше — в то время, когда колледж под руководством Уилкинса, женатого на сестре самого Кромвеля, стал центром научного рационализма. Первые заседания клуба, который позднее станет Королевским обществом, проходили, бывало, и на квартире у декана. В Уодеме не готовили светил науки, но закладывали прочное устройство мира, на небосводе которого они могли взойти. Для членов Королевского общества проведенный эксперимент обязательно предшествовал интуитивным выводам, но никак не наоборот. Интересное учебное заведение, подумает кто-нибудь, вспомнив о том, что именно отсюда вышло столько порочных умов эпохи Реставрации, но, как отметил в своем жизнеописании Сидли профессор Пинто, «тот факт, что многие выпускники Уодема снискали себе дурную славу в годы правления Карла II, можно считать не слишком удачным применением экспериментального взгляда на вещи, которому здесь учили юнцов такие люди, как Уилкинс».
[16]
Такова была официальная сторона жизни в Оксфорде. Но имелась, разумеется, и оборотная: мелкие скандалы, подловатые проделки, трагикомические ссоры и стычки. Так обстоит дело сейчас — и точно так же оно обстояло тогда; разве что раньше все выглядело еще более впечатляюще. Оксфорд меняется медленно; десяток лет привносит в жизнь ученого меньше перемен, чем в жизнь воина, придворного или профессионального драматурга; и Оксфорд, каким его позднее описывает Уильям Придо, едва ли сильно отличается от Оксфорда, в котором учился Рочестер. А в письмах Придо мы читаем о профессоре, повесившемся прямо в аудитории после поражения в публичном диспуте; о неожиданном визите однажды вечером настоятеля Церкви Христовой (доктора Фелла) в только что открытую книгопечатню «Кларендон пресс» — о визите, в ходе которого святой отец с негодованием обнаружил, что студенты колледжа Всех Святых печатают здесь Аретино с отменно иллюстрирующими текст непристойными гравюрами: «Собственноручно рассыпав набор и разбив печатные платы, он пригрозил злоумышленникам исключением, которого они безусловно заслуживали бы, учись они в любом другом колледже, кроме Всех Святых, поскольку достоинства, подразумевающиеся у его студентов, с лихвой перевешивают грех срамного книгопечатания»; о библиотекаре одного из колледжей, столь зверски избитом собственной женою («старой шлюхой») по подозрению в шашнях со служанкой, что «ему пришлось проваляться в постели два месяца и у него начала отсыхать рука (он может лишиться ее вовсе), которой он всего-навсего прикрывался от обрушившегося ему на голову града ударов».
Если люди с годами мало меняются, то тем меньше меняются кабаки. При каждом колледже существует, как правило, собственное заведение, — и Придо рассказывает достоверно звучащую историю о трактире напротив колледжа Баллиол — «зловещем и скандальном заведении для простонародья, в котором подавали эль… Студенты Баллиола, бывая здесь постоянно, накачивались здешним пойлом, что, в сочетании с их природной глупостью, превращало их просто-напросто в свиней. Декан колледжа, прознав об этом, созвал выпивох и произнес суровую обличительную речь о пагубных свойствах дьявольского напитка, именуемого элем». Однако же один из студентов возразил на это: «Люди самого вице-канцлера пьют эль в кабаке \"Сплит крау\", а мы чем хуже?» Декан тут же отправился за разъяснениями к вице-канцлеру, но тот, «будучи и сам страстным приверженцем эля», не проявил понимания. Вернувшись в колледж, декан «вновь созвал учащихся и объявил им, что побывал у вице-канцлера и тот не нашел ничего дурного в употреблении эля, — и хотя сам он, декан, придерживается прямо противоположного мнения, слово вице-канцлера и пример его людей перевешивают, поэтому студентам отныне не возбраняется пить эль, раз уж их превращение в свиней благословлено столь высокой инстанцией». А если верить М. Миссиону, совершившему поездку по всей Англии уже по окончании периода Реставрации, употребление пива было обязательным. «В Англии варят сотни и сотни сортов пива — и порой скорее неплохого. Конечно, искусству пивоваров следует воздать должное. Однако если пивоварение это искусство, то виноделие — сама природа, а значит, оно выше любого искусства, — и я готов отстаивать это мнение, даже оставшись чуть ли не в полном одиночестве».
Вот в такой примерно жизненный уклад угодил тринадцатилетний Рочестер после детства и отрочества в деревне под неусыпным надзором строгой матери. Да и Жиффара с ним не было. Конечно, он был стеснен в средствах, да и столь юный возраст скорее всего предохранял его хотя бы от одной формы беспутства (хотя применительно к столь рано созревшему мальчику и это далеко не столь однозначно), но высокий титул должен был обеспечить ему знакомство с самыми блестящими молодыми людьми в роялистски настроенном Оксфорде, где, понятно, помнили о том, как Уилмот-старший дважды разбил в пух и прах войско Республики. Кое-кто наверняка стремился ему угодить, потому что «мистер Катс» был уже мертв, Протекторат трещал по швам, а в случае возвращения короля сын победоносного Уилмота имел все основания рассчитывать на августейшую благосклонность. Роберт Уайтхолл, врач колледжа Мертон, «вроде бы преподавший графу… азы поэтической грамоты и совершенно его очаровавший», был, скорее всего, из таких искателей будущих милостей. Уайтхолл, в описании Энтони Вуда, предстает совершенно бесцветным человеком. Он «умер 8 июля 1685 года и был на следующий день похоронен в южной части островка, на котором стоит Мертонская церковь; на протяжении нескольких предшествующих лет он не более чем числился преподавателем колледжа, не принося ни малейшей пользы». Единственная книга, автором которой он стал (и которая не дает ему ни малейших оснований считаться чьим бы то ни было поэтическим наставником), называется «Эпиграмматическое истолкование» и вышла в 1677 году в Оксфорде тиражом всего в двенадцать экземпляров.
Вуд пишет:
Уайтхолл привез из Голландии двенадцать гравюр на сюжеты Священного писания, что обошлось ему в четырнадцать фунтов. Каждую гравюру разместил посредине листа бумаги in quarto, надпечатав сверху название, а снизу — шесть собственных стихотворных строк по-английски. После чего размножил сей труд опять-таки в двенадцати экземплярах и, богато переплетя, преподнес в дар королю и еще одиннадцати важным особам. Одной из этих важных особ был Чарлз, сын и наследник Джона Уилмота, графа Рочестера, — сын человека, которому сей шедевр, по словам автора, и был обязан идеей возникновения.
За четыре дня до того, как Рочестер стал полноправным студентом Уодема, Пепис
[17] записал в Лондоне: «Весь мир теряется в догадках о том, как поведет себя Джордж Монк: в городе говорят, что он примет сторону короля, а в парламенте — сторону Республики». Всё, однако, решилось быстро. Власти пуританских генерал-губернаторов, со шпагой в одной руке и с Библией — в другой, пришел конец. 25 мая, когда Карл высадился на берег в Дувре, Пепис оказался в одной лодке с королевской собачкой, страдающей недержанием; тем самым цивилизация (то есть изящные искусства, поэзия, живопись, театр и всеобщее притворство) возвратилась в Англию. Король, поцеловав чрезвычайно пышную Библию, преподнесенную ему мэром Дувра, заявил, что любит эту книгу сильнее всего на свете. Это было вежливым признанием главенствующего вероисповедания — и куда более изящным, чем подписание соглашения с шотландцами. Разумеется, все сейчас, как и одиннадцать лет назад, понимали, что красивый жест — это всего лишь красивый жест, но вместо кислых мин, угрюмого перешептывания и бессильно дрожащих рук короля встретили «радость толп и ликование дворянства». Восторженными кличами оказался оглашен весь путь до Кентербери.
Джордж Монк, герцог Албемарль, по прозвищу «делатель королей»[18]
В Оксфорде же юному Рочестеру стало не до учебы. «Дух времени, — написал позднее Бернет, — взыграл в нем с такой силой, что он забросил науки — и вернуть его на этот путь не представлялось больше никакой возможности»; хотя и трудно поверить, что «погоня за наслаждениями», в которую он пустился, судя по стихам, написанным под псевдонимом Сент-Эвремон
[19], могла означать для тринадцатилетнего подростка что-то большее, чем шумные дружеские застолья и полумальчишеские проделки. Приписываемые Рочестеру стихи на возвращение короля чересчур похожи на Роберта Уайтхолла, и Энтони Вуд и впрямь свидетельствует, что это стихотворение, как и еще одно, на смерть принца Оранского, опубликованное год спустя, на самом деле написаны «наставником». Можно себе представить, какое удовольствие приносило автору «Эпиграмматических истолкований» выводить на бумаге строки вроде «Шаг Смерти множит ряд мужских могил» (тем более что тот же «шаг» оказывается в другой строфе «размеренным»). «Ученик» писал по-другому. Его стихи, в которых отсутствует присущее Уайтхоллу верноподданничество, не грешат и эмоциональной уклончивостью. В них неизменно дышит чистое и прямое чувство — будь это презрение, любовь, интеллектуальное сомнение, похоть или злоба.
[20]
В Оксфорде он проучился недолго. Поступил 23 января 1660 года — и уже 9 сентября 1661 года был произведен в магистры искусств (что, как правило, требует семилетнего обучения), причем ректор университета «страстно поцеловал его в левую щеку, а затем уселся на председательское место и не покидал его до окончания церемонии». Следует отметить, что ректором был лорд Кларендон — тот самый человек, который еще восемь лет назад в письме к Уилмоту-старшему назвал Джона «прекрасным мальчиком», а еще через два года будет усиленно и успешно хлопотать о том, чтобы молодому человеку досталась в жены обладательница самого большого на всем западе страны приданого. При этом Кларендон терпеть не мог Уилмота-старшего и рассорился с леди Уилмот из-за того, что она заступилась за полковника Хатчинсона. Так что Уилмот-младший должен был завоевать его симпатию сам. Даже в столь юном возрасте Джона отличали острый ум, привлекательная наружность и широкие познания. А еще через шесть лет, уже будучи пэром, Рочестер не только подписал протест ряда членов Палаты лордов против отмены импичмента бывшему ректору с поста лорда-канцлера, уже проведенного через Палату общин, но и обрушился на защитников Кларендона с пламенными стихами:
Тщеславье, похоть, злость — вот чем живет
И губит королевство жалкий сброд
Дворянства беспоместного; пора б
Передушить крикливых этих жаб…
Так что, выходит, престарелый государственный муж сердечно поцеловал четырнадцатилетнего магистра искусств совершенно напрасно.
21 ноября графу Рочестеру выдали подорожную — и он в сопровождении сэра Эндрю Бэлфура, известного ботаника и во всех смыслах надежного вожатого, отправился, как это было принято, в длительную поездку по Франции и Италии. Скорее всего, именно в этом путешествии он впервые встретился с тоже отправившимся на континент Гарри Сэвилом, который станет самым верным из его друзей. Сэвил преподнес Рочестеру в дар четыре серебряных кубка вместимостью в пинту каждый (и, если верить свидетельствам Бернета и «Сент-Эвремона», даже в четырнадцать лет юный граф использовал эти кубки по прямому назначению), которые уцелели до сих пор. В начальной школе Рочестера приучили читать Горация и любить поэзию, в Оксфорде — пить до дна в стремлении перещеголять родного отца.
II
Богатая наследница
«Кареты в парке Сент-Джеймс»[21]
Обладательницу богатого приданого выставили на торги в Сомерсете двое ее опекунов — отчим, сэр Джон Уорр, и дед, лорд Хаули. Имея в виду собственного сына Хинчингбрука, предложением заинтересовался граф Сэндвич. Джон Уорр ответил ему 17 декабря 1664 года:
Я имел честь получить через мистера Мура письмо Вашей светлости, и еще одно письмо было адресовано лорду Хаули; что же касается предложения, сделанного в обоих письмах, мы не вправе ответить на него положительно, не нарушив при этом слова, данного герцогу Ормонду, обратившемуся к нам с аналогичным предложением от имени своего сына Джона в ходе пребывания в нашем графстве нынешним летом; это слово, пусть и не окончательное, все еще в силе, и дело должно в самое ближайшее время разрешиться тем или иным образом; пока этого не произошло, мы не можем дать Вашей светлости определенного ответа; однако, поверьте мне, Ваша светлость, я отношусь и к Вам лично, и ко всей Вашей семье с превеликим почтением и готов выполнить любые Ваши поручения и пожелания в той мере, в какой я волен их выполнить.
Преданный слуга Вашей светлости
Дж. О. Уорр
Сохранилось и ответное письмо лорда Хаули — человека глубоко преклонного возраста и, насколько можно судить, скрыто, но безудержно алчного:
Мистер Мур передал мне письмо Вашей светлости; мы с сэром Джоном Уорром ознакомились со сделанным в нем предложением, и причины, по которым мы не можем откликнуться на него, изложены в прилагаемом письме Уорра, поэтому я не стану докучать Вашей светлости простым повторением. Если погода позволит ездить верхом, я прибуду в Оксфорд на Рождество и получу возможность лично засвидетельствовать Вашей светлости свое почтение, пока же искренне заверяю Вас в том, что у Вашей светлости нет более верного и преданного слуги, чем нижеподписавшийся.
В обоих письмах ни словом не упоминается сама девица, Элизабет Малле из Инмора, Сомерсет, которую Энтони Гамильтон однажды назвал «печальной наследницей». Она была красива по канонам своего времени (а ее руки назвали бы красивыми в любую эпоху) и богата (с ежегодным доходом более двух тысяч фунтов), и от претендентов на ее руку не было отбою (одним из предполагаемых женихов был виконт Хинчингбрук, сын лорда Сэндвича, а другим — лорд Джон Батлер, сын герцога Ормонда); кроме того, она была умна, свободолюбива и, как выяснилось в дальнейшем, обладала изрядным терпением и, не в последнюю очередь, милосердием. Но ни Хинчингбруку, ни Батлеру она не досталась. В самом конце 1664 года вернулся из путешествия по европейскому континенту еще один соискатель — и Генри Беннет, будущий граф Арлингтон, тут же написал лорду Сэндвичу:
Лорд Джон Батлер попросил ее руки первым, но его отец снял предложение в пользу сына лорда Десмонда, активно поддержанного Сомерсет-хаусом. Однако, вопреки всем этим усилиям, леди Каслмейн, заручившись поддержкой лорда-канцлера и самого короля, выступила перед опекунами невесты заступницей за лорда Рочестера. Обладающего в результате этого столь явным преимуществом, что, к сожалению, любой другой претендент утрачивает малейшие шансы на успех. Правда, как я слышал, леди объявила о своей решимости сделать выбор самостоятельно. И если она сдержит слово, значит, игра все еще продолжается, причем на равных.
Слово свое она в конце концов сдержала, однако об игре на равных, вопреки мнению Беннета, речи быть не могло. «Сент-Эвремон»
[22] так описывает Рочестера, появившегося при дворе семнадцатилетним:
Он был очень красив, высокий и стройный, с весьма располагающим лицом; особый же шарм — и совершенно неотразимый — придавали ему острый ум и безукоризненное умение себя подать. Ум его был одновременно силен, искрист и утончен, манеры безупречны; держался он при этом с естественной скромностью, которая тоже чрезвычайно шла ему. Он превосходно знал и античных, и современных авторов, в том числе — французских и итальянских, не говоря уж о творчестве соотечественников: из написанного по-английски он помнил все мало-мальски стоящее (с оглядкой, разумеется, на его тонкий вкус). Его речи очаровывали всех и едва ли не каждого заставляли в него влюбиться.
Литературные вкусы Рочестера известны нам из других источников. Во Франции его любимым писателем был Буало, а в Англии — Каули. Он частенько декламировал стихи Уоллера (как и списанный с него Доримант в пьесе Этериджа). В одном из писем он процитировал Шекспира, а Джон Деннис упоминает о его особой любви к «Виндзорским проказницам». Конечно, «Сент-Эвремон» пишет заведомо комплиментарный портрет, но и доктор Бернет, будущий епископ Солсбери, не скупится на разве что чуть менее угодливые похвалы.
Рочестер временно пожертвовал вином ради литературы, путешествуя по Европе с Эндрю Бэлфуром, мужем ученым и высоконравственным. Рочестера приняли при дворе — не только сам король, которому нравился любой умный собеседник, но и королевская фаворитка леди Каслмейн (состоявшая с Рочестером в дальнем родстве), для которой куда большее значение имели приятные черты лица и учтивые манеры, а также лорд-канцлер Кларендон, которого (единственного во всей троице) интересовало душевное благородство. Дата первого появления Рочестера при дворе известна по письму, написанному королем его возлюбленной сестре, герцогине Орлеанской, и датированному 26 декабря 1664 года: «Только вчера лорд Рочестер передал мне твое письмо».
В те дни, когда он вернулся с континента, всех интересовали Голландия и комета. «Только и говорят, что о комете, появляющейся по ночам; а прошлой ночью на нее решили посмотреть король с королевой — и вроде бы посмотрели». В сочельник, побывав с утра на башне Тауэра, где звонарь сказал ему, что комету опять видели, «несмотря на яркую луну и сильный мороз», причем бесхвостую, Пепис, которого мы цитируем, и сам увидел ее в вечернее время — «и впрямь бесхвостую, а хвост то ли оторвался, то ли его вовсе не было, не знаю; звезда как звезда — только большая и мрачная, и она то восходит, то нисходит по небу, двигаясь по дуге, и то и дело начинает светить на новом месте». Что же касается Голландии, то до Лондона докатились слухи о «нашем поражении у побережья Гвинеи, где наши военные моряки проявили чудовищную трусость и вероломство». Война еще не была объявлена, но лорд Сэндвич уже вышел в море и, невзирая на зимние штормы, развернул флот в Ла-Манше; а поражение у побережья Гвинеи было уравновешено захватом голландской флотилии в порту Смирны. Шли спешные приготовления к большой войне, которая началась 15 марта 1665 года.
Двор воспринял войну с восторгом. Карл нежданно-негаданно ощутил единство со страной и народом и был вправе рассчитывать на полную поддержку со стороны парламента. Причем ощутимых потерь при дворе поначалу не наблюдалось. Лорд Сэндвич был куда в большей мере флотоводцем, нежели придворным, и по нему тут особенно не скучали, а лорд Бакхерст написал на прощание чудесные стихи «милым дамам на берегу». Да и разлука с «радостями Гайд-парка и дивными прогулками по Мэлл» оказалась недолгой: Бакхерст вернулся в Лондон уже к Рождеству, как раз когда «милые дамы» созрели для того, чтобы вознаградить своих возлюбленных за вынужденное воздержание.
Подумайте о том, каким
Был горький наш удел,
И стало людям молодым
Не до любовных дел;
Но нет, не так, совсем не так —
Мешал свиданьям лютый враг.
А вы?.. Не ждали нас, увы,
И не щадили чувств;
Все тех же игр искали вы,
Изысканных искусств;
И нам, исчезнувшим вдали,
Замену с легкостью нашли.
Театр проснулся от долгой спячки времен Протектората. Два театра получили лицензию одновременно — Королевский и Герцогский. И в каждом подчас играли по четыре спектакля в неделю. Причем пьесы льстили двору — и только ему. Какой-нибудь сельский помещик, заглянув на спектакль, обнаруживал, что дежурный комедиограф избрал его самого и его семейство предметом насмешек. Как правило, его изображали старым импотентом, заедающим молодую женушку, всячески пряча ее от мира с его соблазнами, — но мир в лице красавца и щеголя, для смеха переодевшегося священником или стряпчим, неизменно находил тайный ход в неприступную с виду крепость. Только людей света изображали на театре галантными кавалерами. Этим выдумкам, замешанным на молодых женах, изголодавшихся по любви, на старых мужьях, обреченных стать рогоносцами, на красавцах-кавалерах, переодевшихся кем ни попадя, суждено было в жизни лорда Рочестера стать реальностью. Природе вновь пришлось заняться подражанием Искусству — искусству, которое хорошо характеризуют сами названия пьес: «Горожаночка, или Посрамленная глупость», «Стыдливый стряпчий, или Удачливый инсургент», «Вечерняя любовь, или Лжеастролог», «Сам себе рогоносец», «Старый помещик, или Ночные услады», «Дикарь-кавалер», «Городская невеста», «Счастливый рогоносец».
Присутствие в задних рядах партера проституток под маской, ищущих клиента, отталкивало многих добропорядочных горожан, но и тайно привлекало, скажем, того же Пеписа, который на представлении «Геракла» в 1667 году увидел «в соседнем кресле женщину, как две капли воды похожую на леди Каслмейн; при том, что была она, как мне кажется, особой легкого поведения, потому что оказалась накоротке чуть ли не со всеми симпатичными мужчинами в зале, называя их по имени — кого Джеком, кого Томом, — и ближе к концу спектакля пересела от меня на другое место». В партере, между проститутками и придворными, расхаживали торговки апельсинами, из числа которых знаменитостями стали Нелли Гвин и Апельсиновая Молли (Мэри Дэвис). «В театре было полно членов парламента, с которыми я таким образом провел и день, и вечер; и один из них, господин с превосходными манерами, сидевший прямо перед нами, подавился апельсином и едва не задохнулся, но Апельсиновая Молли, подоспев, сунула ему палец в горло и таким способом вернула к жизни».
В ложе восседал король с очередной фавориткой. Вновь процитируем Пеписа:
Король и герцог Йоркский заметили меня и улыбнулись тому, что рядом со мной сидит такая красивая женщина, но меня поразило то, что я обнаружил в королевской ложе Апельсиновую Молли: она смотрела на него, а он на нее, и этот обмен взглядами заметила леди Каслмейн, а едва заметив, вся вспыхнула, и это меня опечалило.
Ко времени появления Рочестера при дворе Молли Дэвис торговала апельсинами и играла на сцене незначительные роли. Она еще не очаровала короля исполнением песни «Лежу я на сырой земле» из пьесы «Соперницы» — песни, которая, по слову Джона Дауна, «вознесла красивую певичку с сырой земли на королевское ложе».
Мэри (Молли) Дэвис[23]
Куда более дикими забавами двора были, например, разбойное нападение с убийством на некоего дубильщика Хоппи, осуществленное в 1662 году под Уолтэм-кросс лордом Бакхерстом, его братом Эдуардом Саквилом и сэром Генри Билэйсисом со товарищи, или «гулянка» на следующий год в оксфордском кабаке «Кэт», в ходе которой сэр Чарлз Сидли и лорд Бакхерст выскочили на балкон совершенно голыми и обратились с шутовской проповедью к столпившимся внизу зевакам. Сам король доходил в целиком и полностью охвативших его двор бесчинствах лишь до определенной черты, но черта эта практически ускользала от внимания его современников, что дало возможность все тому же Пепису записать в 1663 году слова сэра Томаса Крю:
Короля ничто не интересует, кроме наслаждений; сама мысль о том, чтобы заняться государственными делами, ему глубоко противна; и вообще им, как марионеткой, вертит леди Каслмейн, которая, как он похваляется, освоила все трюки и фокусы любовной игры в духе Аретино, чему он и сам соответствует, обладая изрядным х… И если кто-нибудь из остающихся трезвыми советников подсказывает ему что-нибудь путное и подвигает в направлении достославных, да и просто добрых дел, — остальные (советчики, так сказать, по части удовольствий) подстерегают его в покоях леди Каслмейн в состоянии полной расслабленности и разубеждают в благих намерениях, нашептывая, будто те внушены либо ничего не понимающими старыми хрычами, либо тайными королевскими врагами.
Но и сам Пепис порой поднимался над такими предубеждениями, отмечая, например, насколько эффективнее заседает Военно-морской совет в присутствии короля, нежели без него. Не обладая совокупностью имеющихся сегодня данных, современники короля не замечали, с каким искусством он на протяжении более чем двадцати лет натравливал друг на дружку Францию, парламент и Голландию, наполнял казну деньгами, боролся — пусть и не столь успешно — за веротерпимость и, в конце концов, уступил власть благочестивому католику.
Когда Рочестер вернулся с континента, в Англии стояла суровая и сухая зима, люди ломали руки и ноги на обледенелых улицах; на смену ей пришла столь же засушливая весна, а затем настало сухое, с частыми и бурными грозами, но без капли с небес, лето. Такой засухи в Англии еще не было. Поля стояли голыми, как проезжая дорога, а с лугов, где прежде набирали по сорок возов сена, теперь едва удавалось скосить четыре. И конечно, все вспоминали о зимней комете.
Именно этой, безоблачной на горе людям, весной Рочестер впервые привлек к себе внимание широкой публики. Причем его действия в далее описываемых обстоятельствах стали первой тайной в его запутанной и противоречивой жизни. В качестве жениха Элизабет Малле он был всем хорош, кроме собственной удручающей бедности; леди Каслмейн соответствующим образом «настроила» короля, и Генри Сэвил написал брату, что Карл благословил Рочестера сделать предложение. Конечно, Элизабет утверждала, что сделает выбор сама, но никто не ждал от нее сопротивления августейшей воле. Правда, ее отказ сыграл бы на руку соперникам Рочестера. Может быть, возраст жениха, дыхание весны и характер самой девицы являются ключом к дальнейшему. Ему было всего восемнадцать, стоял поздний май, Элизабет, уже помолвленная с лордом Хинчингбруком, не раз меняла решение.
Вечером 26 мая она в обществе деда ужинала в Уайтхолле с фрейлиной Фрэнсис Стюарт, озабоченной единственно тем, чтобы устоять перед натиском короля (цель по тем временам едва ли не уникальная). Отужинав, Элизабет и лорд Хаули покинули Уайтхолл. У Чаринг-Кросс их экипаж был остановлен группой вооруженных людей под предводительством Рочестера, и даму заставили пересесть в другую карету, запряженную шестеркой лошадей, после чего помчались прочь из Лондона. В карете, куда пересадили Элизабет, уже находились какие-то две женщины. Неизвестно, что именно предпринял лорд Хаули (да и предпринял ли что-нибудь), увидев, как уводят курочку, от которой все ждали золотых яиц. Естественно, поднялся страшный шум; за лордом Рочестером бросились в погоню — и схватили его под Эксбриджем, однако уже без Элизабет; а король, который, по свидетельству Пеписа, «беседовал с дамой часто, но безуспешно» в интересах Рочестера, на сей раз «страшно рассердился». 27 мая сэр Джон Робинсон, комендант Тауэра, получил приказ арестовать похитителя.
Фрэнсис Стюарт, предмет бесплодных вожделений короля и герцога Йоркского, в образе Минервы[24]
В тот же день были изданы предписание об организации поиска и поимки остальных злоумышленников и отдельный указ, обязывающий Джона Уорра найти Элизабет и вернуть опекунам. Как это произошло на деле, тоже неизвестно. Скорее всего, после того как графа поймали и бросили в Тауэр, его сообщники решили от греха подальше освободить похищенную. Должно быть, несколько дней похитители провели в тревожном ожидании, потому что в воскресенье, 28 мая, когда Пепис нанес визит леди Сэндвич, Элизабет еще не нашли.
Миледи тайно призналась мне в том, что и сама замешана в этой истории, поскольку ожидаемый теперь разрыв между похищенной и лордом Рочестером, по всеобщему мнению, вновь расчищает дорогу лорду Хинчингбруку, как и было задумано с самого начала. И невеста того стоит; после смерти матери (живущей крайне скромно) ее доход составит две с половиной тысячи фунтов в год. Дай Б-г, чтобы так оно все и вышло. Но бедная хозяйка дома, изнемогающая от болезни и стремящаяся как можно скорее вернуться к себе в деревню, обречена застрять в городе еще на день-другой, если не на все три, пока события не разрешатся тем или иным образом.
6 июня леди Сэндвич еще была преисполнена оптимизма.
Она утверждает, что лорд Рочестер теперь окончательно исключен из числа претендентов на руку мисс Малле, и ожидает в течение одного-двух дней письменного извещения о том, что король склоняется на сторону лорда Хинчингбрука, чем будет положен быстрый конец всей этой подзатянувшейся истории.
Упоминание о болезни леди Сэндвич в дневниковой записи Пеписа за 28 мая свидетельствует (чего он сам пока не знает) о чуме. В первую неделю июня в Лондоне умерли сто двенадцать человек; эпидемия быстро распространялась и достигла апогея в третью неделю сентября, когда число умерших составило уже шесть тысяч пятьсот сорок четыре человека. 7 июня заговорил об эпидемии и сам Пепис:
Сегодня, к вящему неудовольствию, я видел в Друри-лейн два или три дома, помеченных красным крестом на воротах и надписью: «Избави нас, Господи!» — и это было унылое зрелище, тем паче что нечто подобное попалось мне на глаза впервые в жизни. Внезапно я и сам почувствовал себя плохо, к тому же мне показалось, будто от меня дурно пахнет, поэтому я купил нюхательного и жевательного табаку и принялся нюхать и жевать, обманывая собственные органы восприятия.
Одним из главных и худших страхов, вызванных чумой, был именно запах: запах человека, запах животных, запах мусора. Стояла засуха, наступала летняя жара — и этот смрад разрастался. В тот же день Пепис отправился вдоль берега реки домой, а затем, «устав от долгой ходьбы в жару и разочарованный невозвращением жены, до полуночи оставался в саду, где тоже было жарко, но дышалось все же полегче». Всю ночь в небе сверкали молнии, но лишь один раз прошел короткий и мощный ливень.
Гравюра[25]
На следующий день чума временно отступила на задний план, поскольку пришло радостное известие о великой победе, одержанной над голландцами 3 июня, но уже 10 июня Лондон принес эпидемии первые человеческие жертвы. Во вторую неделю июня умерли сто шестьдесят восемь человек и началась паника. «Сегодня днем я испытал сильный испуг. Карета, нанятая мною на обратном пути из Казначейства, ехала все тише и тише — и наконец остановилась вовсе, причем и это стоило моему извозчику едва ли не последних сил. Он объяснил мне, что внезапно почувствовал себя плохо, а в глазах у него все потемнело, так что дальше он ехать не может. Я пересел в другую карету; мне было жаль беднягу и страшно за себя — а вдруг у него чума?» В записи от 21 июня читаем: «Чуть ли не весь город бежит за город — сплошной поток карет, колясок и экипажей, полных людьми, удирающими из Лондона».
Три недели чумного июня Рочестер просидел в Тауэре, что в обычных обстоятельствах трудно было бы признать серьезным лишением; однако пребывание в тюрьме с глазу на глаз с тюремщиком не давало ему возможности отвлечься от мыслей о чуме и о позорном срыве собственной авантюры, хотя тюремщик развлекал его, как мог, в том числе и пением, оказавшись наделен «сильным голосом и прекрасным слухом», но обделен какой бы то ни было «школой». Рочестеру еще предстояло привыкнуть к бесчестью — и эта первая проба оказалась едва ли не самой горькой на вкус. Пепис описывает лейтенанта Робинсона как «болтливого напыщенного хлыща… ничего не знающего и не умеющего… не способного дельно сторговаться даже с продавцом на рынке». Полковник Хатчинсон, сведший знакомство с Робинсоном в той же уединенной башне, что и Рочестер, находит еще более суровые слова для этого человека, пользовавшегося малейшей возможностью урвать у заключенных и украсть из казны. В конце концов чума пришла и в Тауэр, нанеся потери тюремному гарнизону, но случилось это уже после освобождения Рочестера.
Находясь в темнице, он обратился к королю с письменным прошением о снятии августейшей опалы. Незрелость ума, незнание законов и пылкая страсть — вот что, писал он, стало причиной его необузданной выходки. И он предпочел бы умереть десятью тысячами смертей сразу, лишь бы не навлечь на себя гнева Его Величества. Разумеется, именно столь медоточиво и следовало обращаться к сюзерену, но восемнадцатилетний Рочестер скорее всего и впрямь искренне восхищался остроумным и веселым монархом. Позднее он зарекомендует себя злейшим критиком Карла II (причем в тот период, когда и сам станет жертвой изобличаемых им в короле пороков), но сама чрезмерная грубость его сатир, не исключено, объясняется разочарованием, пришедшим на смену едва ли не любовному восторгу. По меньшей мере, в данном случае следует говорить о крушении великих иллюзий. Так или иначе, 19 июня король смилостивился — и лорд Арлингтон велел Робинсону освободить Рочестера до суда, назначенного на первый день ноябрьской судебной сессии, то есть на Михайлов день. Но задолго до этой осенней даты Рочестер, пройдя через немало опасностей, отличится как человек, деятельно смелый и чрезвычайно полезный, и его майская эскапада окажется полностью забыта.
III
Морской пейзаж:
1
Морской, триумф Карла II, опрометчивое чествование[26]
Ост-индский флот Нидерландов шел домой, в Голландию, и задачей лорда Сэндвича было предотвратить его возвращение в порт. Битва при Лоустофте временно вывела из боевого строя «домашний» флот голландцев и позволила адмиралу подвергнуть плотной блокаде все побережье. Ла-Манш был наглухо заперт, и Ост-индскому флоту не оставалось ничего другого, кроме как попытаться обогнуть с севера Шотландию. Поэтому голландцев следовало ждать у норвежского и датского побережья, где они могли бы зайти в гавани остающихся нейтральными государств. Там их ждать следовало — и такой поворот событий представлялся весьма желательным. Сэр Гилберт Тэлбот, английский посол в Копенгагене, пришел к неофициальному соглашению с Фредериком III, королем Норвегии и Дании. В обмен на обещание поучаствовать в дележе трофеев король должен был приказать губернатору Бергена в случае, если голландцы бросят якорь в этом порту, позволить англичанам запереть их там и принудить к капитуляции, причем сами скандинавы остались бы в стороне. Карл это соглашение одобрил. Прошел целый месяц — и таким образом у Фредерика появилось время на более тщательные размышления, однако он вроде бы от этой затеи не отказался. «Король, — написал Тэлбот, — приказал губернатору открыть стрельбу холостыми зарядами… Король… прислал губернатору приказ, как следует пошуметь и изобразить крайнее возмущение, однако не открывать огня по англичанам или, самое большее, стрелять мимо цели».
Такова была ситуация на тот момент, когда Рочестер выказал желание послужить во флоте. 6 июля Карл написал Сэндвичу следующее послание:
Мне нечего сказать вам по вопросам флотоводческого искусства; мой брат уже прислал все необходимые указания; и теперь, когда командование флотом доверено вам, у меня нет причин сомневаться в его дальнейшей победоносности; главной задачей этого письма является рекомендация его предъявителя, лорда Рочестера, изъявившего желание послужить под вашим командованием, так что мне нечего больше сказать; разве что пожелать вам новых викторий и заверить вас в моей неизменной дружбе и милости.
К.
В это время Сэндвич с большей частью флота уже дошел до Фламборо-Хед. В дневнике за 15 июля он написал: «На корабль прибыл с намерением продолжить путь лорд Рочестер, и я предоставил ему каюту», а двумя днями позже сообщил королю в ответном письме: «Выполняя распоряжение Вашего Величества, я принял графа Рочестера наилучшим образом и намерен и впредь служить ему всем, чем смогу».
Ситуация была довольно комической: Рочестер начал службу под началом у отца своего главного соперника в борьбе за руку Элизабет Малле. Возможно, именно ожидавшееся возвращение лорда Хинчингбрука из поездки по континенту подстегнуло Рочестера похитить Элизабет, применив силу. А теперь, находясь на корабле Сэндвича, он мог только кусать локти, представляя себе, как возвращается Хинчингбрук (что и произошло фактически 4 августа) и леди Сэндвич тут же принимается интриговать в интересах сына.
Далее в письме Сэндвича содержится описание его замыслов и уточненный курс дальнейшего плавания. К флоту присоединился сэр Томас Ален, и, по рекомендации Военного совета, корабли пошли в норвежский порт Назе. В тот же день Сэндвич написал Джону Вердену в Копенгаген с просьбой предупредить короля Норвегии о своих планах. Мышеловку уже устроили — оставалось дождаться мышки. 30 июля мышеловка захлопнулась вроде бы окончательно. Сэндвич описывает это так:
Нас нагнало судно, вышедшее в четверг из Бергена, с известием о десяти ост-индских кораблях, движущихся в ту сторону, что нас порадовало и укрепило и без того существовавшую решимость; сегодня днем я выслал им навстречу флотилию под началом сэра Томаса Теддемана (только с моего корабля вместе с ним отправились граф Рочестер, сэр Томас Клиффорд, мой сын Сидни, мистер Стюард и капитан Ар-бор). Всю ночь и весь следующий день дул сильный зюйд и зюйд-ост…
Молодые аристократы буквально рвались поучаствовать в рискованном предприятии, сулящем, казалось бы, не смерть, тяжкие раны или бесславную неудачу, а доступ в трюмы, битком набитые сокровищами Ост-Индии, — и они уже мысленно делили добычу. Рочестер был одним из самых бедных пэров во всей Англии, а посвататься он намеревался к одной из самых богатых невест. Берген мог означать для него полную перемену участи: недавний провал оборачивался успехом. Корабли, на которых они сквозь шторм шли в Берген, самим своим внешним видом внушали мысль о неизбежной победе — с тяжелыми резными, празднично раскрашенными фигурами на носу, с шелковыми флагами, чугунными лампами вдоль позолоченных портиков, с кроваво-красными поясными ширмами, которые перед началом битвы разворачивают по бортам, чтобы прикрыть людей. Но по мере приближения к Бергену молодым людям поневоле пришла на ум мысль о вероятной смерти в бою. Куда более вероятной, чем богатые трофеи. На борту «Возмездия» вместе с Рочестером находились Эдуард Монтегю и «еще один высокородный господин» по имени Уиндхем. Оба предчувствовали близкую смерть, особенно Монтегю. С Уиндхемом Рочестер заключил «формальный договор (причем не обошлось и без взаимного обета) о том, что, в случае гибели одного из них, он явится другому впоследствии, чтобы рассказать о загробной жизни, буде таковая и впрямь имеется. А вот мистер Монтегю от этого уклонился».
И произошел конфуз, завершившийся разгромом. Тэлбот не сумел справиться с поставленной перед ним задачей, губернатор Бергена не решился вероломно предать голландцев. Арлингтон заявил впоследствии, что губернатора «раздирали на куски собственная алчность и желание спасти честь сюзерена»; Эдуарда Монтегю послали на берег, по слухам, с неслыханно щедрыми посулами. Всю ночь с 1 на 2 августа шел бесплодный обмен посланиями, а голландцы готовились к битве. Конвой военных кораблей развернулся таким образом, чтобы прикрыть торговые суда, — и только тут выяснилось, что голландцы, с ведома и согласия губернатора, успели перевести тяжелую артиллерию вместе с орудийными расчетами в прибрежные форты. 2 августа, на заре, Теддеман открыл огонь. У неповоротливого английского флота (один военный корабль шел на трех узлах, восемь — на четырех, а четыре — на пяти; имелись еще девять торговых судов) не было пространства для маневра; проход вдоль береговой линии оказался таким узким, что нок-реи задевали за скалы; ветер с берега не давал возможности применять зажигательные бомбы; пороховой дым, отползая назад, летел англичанам в лица; и, наконец, к предательству самой природы добавилась и человеческая измена: английский флот начали обстреливать из фортов. В таких обстоятельствах Теддеману еще повезло отойти в море, не лишившись ни одного корабля. Однако потери англичан составили четыреста человек, в том числе четверо убитых и семеро тяжелораненых на «Возмездии». Среди этих четырех павших были Монтегю и Уиндхем.
Мистер Монтегю, остро предчувствуя собственную гибель, тем не менее на протяжении всей битвы стремился туда, где было всего опаснее. Тогда как второй джентльмен [Уиндхем] вслух восхищался его смелостью. И вот, ближе к концу сражения, Уиндхема внезапно охватила такая дрожь, что он едва не рухнул наземь; мистер Монтегю бросился поддержать его — и как раз в миг этого непроизвольного объятия в них угодило пушечное ядро, убившее [Уиндхема] на месте и вспоровшее живот мистеру Монтегю, скончавшемуся примерно через час после этого.
Доктор Бернет, рассказ которого мы здесь приводим, продолжает:
Граф Рочестер сказал мне, что это предчувствие собственной смерти, владевшее перед битвой обоими, произвело на него сильное впечатление, особенно, так сказать, в удвоении — ведь они были отдельными существами, но предвидение общей смерти будто соединило их души, — и что он видит в этом нечто сверхъестественное. И тот факт, что второй джентльмен, вопреки обету, так и не явился к нему из загробного мира поведать о его тайнах, стал для лорда пожизненным разочарованием.
Сам Рочестер также на протяжении всего боя держался отважно. Некий «человек чести» сообщил Бернету, что «слышал, как лорд Клиффорд, находившийся на том же корабле, что и Рочестер, говоря о его поведении в бою, не жалел самых высоких слов».
Бесславное поражение английской флотилии оказалось первым эпизодом в жизни Рочестера, о котором до нас дошел его собственный письменный отчет, и опять-таки первым, нашедшим отображение в его поэзии, причем сами эти стихи подтверждают рассказ Бернета о сверхъестественном предчувствии и «пожизненном разочаровании». Религиозное воспитание, полученное Рочестером, вошло в конфликт с его стихийным атеизмом, этот духовный конфликт стал всеобъемлющим и сформировал в юноше поэта. Все его прежние литературные опыты были, скорее всего, пробой пера или в лучшем случае шутливыми экспромтами, а со времени сражения при Бергене он вступил на поэтическое поприще. 3 августа он написал матери «с норвежского побережья среди скал на борту \"Возмездия\"» прочувствованное письмо, осторожно подбирая слова, чтобы не задеть ее религиозных чувств:
Мадам!
Надеюсь, Вашей светлости трудно будет поверить в то, что небрежение, а вовсе не катастрофическая нехватка времени помешали мне написать Вам раньше. Не знаю никого, кто имел бы большую причину выразить свой долг Вашей светлости, чем я… Чего только не произошло с тех пор, как я в последний раз писал Вашей светлости. Мы получали множество сообщений о де Рюйтере и Ост-индском флоте, но ни одно из них не находило подтверждения до тех пор, пока, в самом начале месяца, нам не донесли о примерно тридцати кораблях, идущих под парусами в норвежский порт Берген, принадлежащий датской короне. Сам по себе этот порт слишком мал, чтобы в его гавань смогли зайти крупные корабли, поэтому лорд Сэндвич послал двадцать небольших фрегатов под командованием одного из вице-адмиралов, сэра Томаса Теддемана, чтобы запереть вражеский флот и захватить его. Мое желание отличиться на службе королю не имело права разминуться с такой возможностью, поэтому я вызвался добровольцем; простившись с лордом Сэндвичем, мы вышли в море тринадцатого числа в шесть часов вечера и уже на следующий день были в Крачфорте (в 15 лигах севернее Лондона), не обойдясь в пути без опасности кораблекрушения, потому что (даже если отвлечься от рифов, которые здесь, по словам мореходов, коварнее, чем где бы то ни было) нам пришлось встать на якорь в гавани, где с трудом разместились бы и семь кораблей, тогда как у нас их было все двадцать, так что мы едва не налетели друг на друга и не разбились вдребезги, что означало бы, помимо всего прочего, неизбежные поиски спасения на тех же рифах. Однако, Божьей милостью, все обошлось — единственно Ею, ибо люди помочь друг другу были бы бессильны; мы заночевали там и на следующий день, ровно в двенадцать, взяли курс на Берген, полные надежд и упований, загодя деля между собой богатую добычу из каравана купеческих судов (кто вез из Индии алмазы, кто пряности, кто шелка; меня же в первую очередь интересовали сорочки и золото, ибо и в том, и в другом я испытываю великую нужду), иначе говоря, шкуру неубитого медведя. Далее, мы получили письмо от губернатора [Бергена], чрезвычайно учтивое и проникнутое готовностью услужить; мы ответили ему, послав гонцом мистера Монтегю; тем же вечером обмен посланиями состоялся еще раз семь, а то и все десять, только всё это ничего не значило, кроме пустых проволочек. Окончательно стемнело, и нам не оставалось ничего другого, кроме как дожидаться рассвета. Меж тем голландцы за ночь переправили с кораблей более двухсот орудий, установив их в датских фортах и на крепостных бастионах, и таким образом взяли нас в полукольцо между городом и собственным флотом. Бесплодный обмен посланиями продолжился — и на протяжении всего этого времени голландцы трудились над укреплением собственных позиций; осознав это, мы прервали явно несвоевременную праздность и в пять часов, подняв боевые штандарты, открыли огонь по голландским кораблям, которые немедленно ответили тем же, причем их пальба была поддержана из фортов и с крепостных бастионов самого города. Тогда мы принялись обстреливать и их — и довольно скоро выбили из одного из самых мощных фортов три, а может и четыре, тысячи человек, которые до той поры лениво постреливали в нашу сторону. Однако крепостные бастионы подавить было невозможно: за толстыми стенами стояли многочисленные мощные орудия как голландские, так и датские, и вели по нам такой интенсивный огонь, что всего за три часа мы потеряли около двухсот человек, включая шестерых командиров кораблей; якорные цепи оказались сорваны, и нас понесло по ветру, который дул нам в лицо с такой силой, что мы не смогли пустить в ход зажигательные бомбы, которые в противоположном случае безусловно сделали бы свое дело; поэтому мы ушли в море, разнеся в щепки весь город и не потеряв при этом ни единого корабля. Сейчас мы дрейфуем, дожидаясь перемены ветра, которая позволила бы нам применить зажигательные бомбы и положить тем самым конец всей битве. Мистера Монтегю и брата Томаса Уинхдема убило одним пушечным выстрелом буквально рядом со мною, но Всемогущий Господь уберег меня и от малейшей царапины. Мадам, Вам наверняка наскучил мой рассказ, за что я и прошу у Вашей светлости прощения.
Ваш глубоко преданный сын
Рочестер.
Я старался держать себя воистину зрелым мужем, но, вопреки собственной воле, мне пришлось взять денег взаймы.
Прочитав это письмо, можно подумать, что в битве при Бергене победили англичане. Клиффорд, докладывая Сэндвичу, выразился честнее: «Орешек оказался нам просто не по зубам». Да и сам Рочестер через десять лет предложил более достоверную, хотя все же, мягко говоря, неточную версию происшедшего в «Истории безвкусицы»:
При Бергене хорош был план
Разбить голландский флот;
Не будь предательства датчан,
Не будь коварных вод,
Была б их сила где? — В Европе? —
Куда уж им! — В п.зде и в жопе!
Интересно, как Рочестер, видевший воочию смерть двух друзей в бою, воспринял изысканно-ироническое описание морского сражения, опубликованное Джоном Драйденом в «Annus Mirabilis»?
Кого пристукнуло фигуркой из фарфора,
Кого — ароматической свечой.
18 августа, согласно дневнику Сэндвича, потрепанная флотилия воссоединилась с основными силами флота под Фламборо-Хед. «Примерно в 11 часов подошли корабли сэра Томаса Теддемана, и к нам на борт поднялись сам Теддеман, сэр Томас Клиффорд, лорд Рочестер и остальные. Я отправил Клиффорда к королю и герцогу с полным отчетом о проделанной кампании».
Четырехдневная битва; адмирал де Рюйтер[27]
«Проделанная кампания» обернулась полным пшиком. И дело было не только в фиаско при Бергене; ведомый де Рюйтером флот, возвращению которого в Голландию и должен был воспрепятствовать Сэндвич, окончательно ускользнул от него и благополучно бросил якорь у берегов континентальной Европы. Возвращение прославленного адмирала воодушевило голландцев не в меньшей мере, чем это могла бы сделать одержанная победа. Пепис узнал о происшедшем 19 числа — и не исключено, что его письмо Рочестеру, отправленное с оказией (Клиффорд возвращался к Сэндвичу с августейшей реакцией на «полный отчет»), порадовало того не меньше, чем огорчил королевский разнос адмирала. Надежды на брак с богатой наследницей вновь становились реальностью! Потому что, проведя в Лондоне всего четыре дня, лорд Хинчингбрук заболел оспой. «Бедняга! — написал Пепис. — Только прибыл из Франции и сразу же заболел. Да еще такой хворью! Как ему теперь показаться на глаза своей возлюбленной?»
Главной целью для Сэндвича стало достижение хоть какого бы то ни было успеха, чтобы не столько прервать, сколько сбалансировать унылую череду неудач. Его единственная надежда заключалась в том, чтобы перехватить голландский флот на пути из Бергена в Голландию. Де Рюйтер не боялся боя в открытом море и, напротив, сам искал его, но тут, впервые за всю войну, сама природа сыграла на руку англичанам. Буря изрядно потрепала голландский флот и погнала корабли, разрозненные и небольшими группами, к голландскому берегу. Уже 5 сентября Сэндвич получил возможность написать королю о первом, пусть и не слишком значительном, успехе, а 12-го он доложил о победе, способной уравновесить поражение при Бергене. Из бухты Сол-Бэй он написал, что натолкнулся на восемнадцать голландских парусников и захватил большую часть из них — четыре военных корабля, несколько купеческих судов и несколько грузовых с боевой амуницией и припасами продовольствия. Два неприятельских корабля сгорели, причем подожгли их, похоже, сами голландцы. Тысяча человек была взята в плен. Единственной же достойной упоминания королю потерей англичан стала гибель капитана Ламберта. В конце письма Сэндвич сообщил, что только что встретил сорок кораблей противника, однако уклонился от боестолкновения по погодным условиям (надвигался шторм) и ввиду чрезмерной близости голландского побережья (всего восемь или девять лиг). На якорь он собирался стать флотом в составе восьмидесяти боевых кораблей и купеческих судов, включая два с ост-индскими и еще несколько — с другими трофеями. И, уже завершая письмо, Сэндвич особо выделил лорда Рочестера, проявившего отвагу и предприимчивость и сумевшего принести общему делу немалую пользу.
2
Рочестер вернулся в Англию на самом пике чумы. В третью неделю сентября эпидемия унесла чуть ли не семь тысяч жителей Лондона. Из охваченного чумой города бежали все, кто мог; здесь остались лишь голытьба, которой просто некуда было деваться, несколько совестливых официальных лиц, вроде Пеписа, жующий табак старый солдат Монк, теперь уже герцог Альбемарль, которого ничто не брало, — и больные. Все умирали или ждали смерти; вымерли, можно сказать, сами улицы. 27 июля двор переехал из Хемптон-Корта в Солсбери, чума пошла следом; двор перебрался в Уилтон, а затем в Оксфорд. 16 сентября, уже из Сент-Джайлза близ Оксфорда, Карл ответил на письмо Сэндвича: «Я не мог поблагодарить вас за первые радостные известия в письме от пятого числа, потому что не знал, где вы находитесь, и вот лорд Рочестер доставил мне ваше письмо от двенадцатого — с отчетом о уже второй победе над голландцами…» Поскольку двор находился в Оксфорде, можно предположить, что Рочестеру удалось в конце года заехать повидаться с матерью и навестить собственное имение Эддербери. Его ратные подвиги перевесили недавнее бесчестье, причем с лихвою. 31 октября король пожаловал ему семьсот пятьдесят фунтов — скорее всего, на покрытие долгов, сделанных во время службы на флоте. Но это наверняка было и признанием его заслуг в битве при Бергене, потому что одновременно с денежной выплатой Рочестеру в рыцарское достоинство был возведен Чарлз Арбор, служивший вместе с ним на «Возмездии».
В Оксфорде шел пир во время чумы. В ноябре Пепису сообщили, что «между королем и герцогом Йорком имеются серьезные трения, и все только и говорят об их бесчисленных любовных похождениях: герцог отчаянно влюблен в мисс Стюарт. Мало того, герцогиня завязала бурный роман со своим новым конюшим Генри Сидни, не прервав отношений и с прежним — Гарри Сэвилом, — так что только Господу ведомо, чем все это закончится». А в Лондоне, где в отсутствие двора стало в этом смысле скучновато, мальчишки открыто горланили на улице похабные куплеты: «Без леди Каслмейн король совсем не ту сыграет роль» и «Королевству не бывать, пока она не ляжет спать». Все это, на взгляд Рочестера, разительно отличалось от штормов в Северном море, опасностей Бергена и тревожных мыслей о промысле Божьем.
Двор вернулся в Лондон в феврале 1666 года (чума к этому времени почти сошла на нет), и уже в марте Рочестера назначили королевским постельничим. Обязанности постельничего описывает Делон:
Постельничие, старшего из которых называют подающим мантию, тогда как остальных — подающими тот или другой из прочих предметов королевского туалета, — имеют честь и обязаны присутствовать при утреннем пробуждении короля и поддерживать заведенный порядок в опочивальне. Постельничие, как правило, принадлежат к высшей английской знати. Они поочередно дежурят в королевской опочивальне, проводя по целой неделе из ночи в ночь на кушетке в углу покоев, и в отсутствие подающего мантию по необходимости подменяют его. Дежурят они также на приватных трапезах короля, когда удаляют лакеев и слуг. Жалованье каждого из постельничих составляет тысячу фунтов.
Должность постельничего при Карле II не была пустой, пусть и почетной формальностью, в которую она превратилась в последующие царствования. Король продуманно назначал постельничими своих личных друзей, членов «развеселой шайки-лейки»
[28], ибо постельничий становился носителем более чем конфиденциальной информации. Назначение Рочестера свидетельствует о том, что он уже изрядно сблизился с королем. Но Рочестер был еще слишком молодым человеком, чтобы предпочесть кутежи приключениям и опасностям, — и уже летом 1666 года, не предупредив никого из близких о своих планах, он вновь отправился во флот — на сей раз в Ла-Манш, под начало к сэру Эдуарду Спрэггу, «веселому человеку, славно поющему славные песни», который, вопреки своей репутации бесстрашного воина, потерпел фиаско, посватавшись к соседке Пеписа, «некоей вдове по имени миссис Холлуорти, которая, будучи женщиной богатой, умной и веселой, отвергла его притязания не только без раздумий, но и с презрением, какого доселе никто не видывал».
Гравюра В. Холлара[29]
В эту пору виды на брак самого Рочестера казались столь же ничтожными, как бесславное сватовство его командира. В качестве жениха он мог похвастать разве что личными достоинствами, тогда как опекуны мисс Малле требовали денег — и только денег, в чем разочарованно убеждался один претендент на ее руку вслед за другим. Ее опекуны, двое почтенных джентльменов, имели на руках отличный товар и были преисполнены решимости получить за него достойную цену. Держа на длинном поводке лорда Сэндвича, они исподтишка вели переговоры с герцогом Ормондом. Поверенный Ормонда Николлз после неудачного похищения, предпринятого Рочестером, рьяно взялся за дело. Пока лорд Хаули был в отъезде, Николлз отправился на запад, чтобы получить личную аудиенцию у Элизабет. Он предъявил Джону Уорру письмо лорда Джона Батлера (сына герцога Ормонда) и затем потребовал, чтобы это письмо было прочитано и самой мисс Малле.
Сэр Джон Уорр, увидев, что юной леди не терпится прочитать письмо милорда собственными глазами, невероятно разгневался и заявил мне, что не даст обвести себя вокруг пальца; в ответ на что я с неменьшим гневом возразил ему, что не заслуживаю подобной отповеди, да еще в таком тоне, поскольку намерения мои чисты и предельно прозрачны. Юная леди была при этом разговоре и, как мне показалось, мысленно приняла мою сторону, хотя выразить этого вслух не решилась. Она присутствовала при здравице в честь герцога Ормонда и лорда Джона, осушив при этом весьма вместительный полукубок кларета — столько вина, я полагаю, она не пила еще ни разу в жизни. Мы с сэром Джоном в конце концов подружились, и он заверил меня в том, что они всей семьей выступят на стороне лорда Джона, хотя я поверил бы ему легче, скажи он, что они всей семьей выступят на собственной стороне.
Вместительный полукубок кларета был не единственным доказательством того, что Элизабет не нравится играть роль бессловесного товара в руках у опекунов.
Юная леди сегодня утром спустилась в домашнем платье в холл попрощаться со мною; ее мать торопила ее поскорее уйти, но она, воспротивившись, провела со мной около часу — и все это время я использовал на то, чтобы наилучшим образом заверить ее в глубоких чувствах и благих намерениях лорда Джона… Я сказал юной леди, что, независимо от исхода переговоров в Солсбери, лорд Джон непременно приедет повидаться с ней лично. Ее мать присутствовала при этом, не давая мне возможности остаться с юной леди наедине ни на мгновенье. И тут же объявила, что дочь ни в коем случае не встретится с лордом Джоном. Но почему же, мадам, сказал я; надеюсь, вы передумаете. Элизабет, покраснев, промолчала. Да потому, Бетти, сказала мать, что ты обещала дедушке; на что юная леди ответила, что если дедушка не разрешит, то противиться его воле она не будет, но вид у нее, да и тон, каким она произнесла эти слова, были безутешными… У нее хитростью выманили обещание не выходить замуж без согласия деда.
Николлз добавляет, что юная леди очень умна и, несомненно, питает «сердечную приязнь к лорду Джону».
Это письмо представляется достаточно правдивым. Будучи умна, молода и богата, Элизабет обнаружила, что находится во власти матери и обоих опекунов. Она готова была проникнуться «сердечной приязнью» к кому угодно, кто оказался бы способен разомкнуть порочный круг и посвататься к ней без посредников. Лорд Джон Батлер хотел, но робел; Рочестер решился, но из его затеи ничего не вышло; теперь ей оставалось уповать на лорда Хинчингбрука.
Встреча Элизабет с Николлзом прошла за три дня до битвы при Бергене, а к тому времени, как Рочестер поступил на службу во флот вторично, один из его соперников уже без боя капитулировал. Притязания лорда Хаули показались герцогу Ормонду чрезмерными; к тому же мнению постепенно склонялся и лорд Сэндвич. 30 мая 1666 года сэр Джордж Картерет написал Сэндвичу, отправившемуся меж тем с посольством в Испанию:
Лорд лейтенант [Хинчингбрук] отказался от дальнейших притязаний на западную леди. Мы с мистером Муром провели несколько встреч с ее дедом, которого, как мы поняли, сильнее всего на свете интересует собственная выгода, причем его притязания столь непомерны, что мы сочли за благо прервать переговоры. Отчим означенной особы присутствовал при всех раундах и во всем поддакивал деду.
Девица меж тем попыталась перехитрить своих опекунов, послав служанку к лорду Хинчингбруку с предложением договориться о тайной брачной церемонии, но этот молодой аристократ — «на диво уравновешенный господин», как характеризует его Пепис, — отказался строить какие бы то ни было планы, «кроме проникнутых духом чести». Вся эта история закончилась в августе 1666 года на встрече между Хинчингбруком и Элизабет в Тонбридже, куда она приехала вместе с матерью. Эта встреча (почти наверняка с участием матери) оказалась наибольшим отклонением от правил чести, на какое был способен Хинчингбрук; к тому же, по свидетельству Пеписа, ему не понравились «тщеславие и развязность» Элизабет. Девица объявила несостоявшемуся жениху, что питает чувства к другому; переговорам сторон тем самым был положен конец, и Мур в письме Сэндвичу, извещая об этом, присовокупил, что состоявшийся разрыв его радует. Странным образом негодование, испытываемое партией жениха в связи с непомерными требованиями опекунов, распространилось в последние месяцы на саму невесту (отважно попытавшуюся бросить вызов обычаям своего времени) — и в письме Картерета Сэндвичу от 10 сентября сквозит откровенное злорадство: «У западной леди не осталось соискателей руки — и, похоже, уже не появится новых».
3
Естественно — хотя, возможно, и не совсем корректно — предположить, что человеком, о чувствах к которому заявила Элизабет на встрече в Тонбридже, был Рочестер. Его поведение в роли претендента на ее руку отличалось смелостью, которую она не могла не оценить, особенно по сравнению с нерешительностью Хинчингбрука. Его отвага в битве при Бергене снискала всеобщее восхищение, и сейчас, в Ла-Манше, он вновь сумел отличиться.
На борт корабля к сэру Эдуарду Спрэггу он поднялся за день до начала самого крупного за весь год морского сражения; почти все добровольцы, находившиеся на том же корабле, в этой битве пали. Мистер Миддлтон (брат сэра Хью Миддлтона) лишился обеих рук. В пылу сражения сэр Спрэгг, будучи недоволен действиями капитана одного из принимающих участие в битве кораблей, не сразу сумел найти гонца, который переправился бы с борта на борт под непрерывным огнем противника. Лорд Рочестер вызвался добровольно — и, проскользнув на небольшой шлюпке под канонадой, передал капитану адмиральский приказ, после чего вернулся на борт флагмана. Все, кто видел это, выразили восхищение.
Сама же по себе битва, растянувшаяся на четыре дня в начале июня, обернулась, увы, полным разгромом. Англичане потеряли пять тысяч убитыми и три тысячи пленными, а также восемь линейных кораблей. Прогуливаясь по Гринвич-парку, Пепис слышал «ровный гул канонады». Рочестер прославился, но многим другим повезло куда меньше — их репутация была погублена раз и навсегда. В этот ряд попали сам Албемарль, принц Руперт, Теддеман. Спрэгг был далеко не единственным, у кого нашлось дурное слово для собственных подчиненных. Албемарль написал домой, что никогда еще ему не доводилось командовать такими никчемными офицерами; лишь человек двадцать из них вели себя в бою по-мужски. На поле брани пали капитаны Бэкон, Тирн, Вуд, Мортхем, Уитти и Коппин. Сэр Уильям Клерк и сэр Кристофер Мингс, самые популярные в военно-морской среде флотоводцы, скончались от ран, а тело сэра Уильяма Беркли было выставлено на посмешище в Гааге в сахарном сундуке под корабельным флагом. Удаче предстояло улыбнуться англичанам уже в августе, но сейчас, в июне, казалось, что все надежды, связанные с этой войной, пошли прахом — надежды, уровень которых характеризуют слова сэра Томаса Клиффорда, адресованные Арлингтону с борта «Короля Карла»: «Каждый проникся духом решимости и флотской доблести; даже простые матросы говорят друг другу: \"Мы разобьем их — сейчас или никогда!\"»