Жан-Поль Дюбуа
Наследие
Посвящается Цубаки, Артуру и Луи, Сесили и Нежной Элен.
Приятно, что я стою перед вами. И особенно приятно, что я вообще стою.
Джордж Бест
Jean-Paul Dubois
La Succession
Каждый день — счастье
Это было замечательное время. Четыре волшебных года я стремительно обучался счастью и усердно в нем практиковался. Мне понадобилось подождать двадцать восемь лет, чтобы наконец начать ежедневно испытывать радость, просыпаясь по утрам, совершая пробежку — наладить дыхание, да и просто дышать легко и свободно, плавать без страха, ничего не ожидать от грядущего дня, лишь бы он длился, сопровождал меня, как тень, и оставлял по вечерам в благодушной тишине, в удовлетворенном, оглупляющем покое и гармонии, вдали от территории неестественности и надлома, которую я покинул, и особенно подальше от тех, кто произвел меня на свет, вскормил, воспитал, дал образование, расшатал мою психику и, безо всякого сомнения, передал мне худшие из генов, слил отбросы своих хромосом.
По поводу последнего — я-то уж знаю, о чем говорю.
Таким образом, с середины ноября 1983 года до двадцатого декабря 1987 года я был совершенно счастливым человеком, щедро одаренным судьбой, живущим скромно, но достойно на заработок от единственной профессии, о которой я мечтал с детства: игры в баскскую пелоту.
Во Флориде, и особенно в центре «Джай-Алай» в Майами, я входил в узкий круг пелотари-профессионалов, кому каждый год платили за то, что они танцуют у стен, рассекают воздух ракеткой-ловушкой, которая называется cesta punta — «острая корзинка», дубасят обтянутые козлиной кожей жесткие мячи, и те влетают со скоростью триста километров в час в самую большую стену в мире из числа подобных. Фронтон «Джай-Алай» — это Ватикан пелоты, населенный сотней пап с ивовыми плетенками вместо рук; над их головами, едва не задевая, проносятся самолеты из аэропорта Майами, к ним заходят лучшие люди города, сливки местного общества, которое, надо признаться, никогда не было здесь слишком придирчиво при формировании своей аристократии.
Чтобы просто заниматься на этой площадке с тремя стенами, окрашенными в глубокий сине-зеленый цвет океанской волны, омывающей Страну Басков, чтобы играть в таком ритме, достичь такого уровня мастерства да просто принимать участие во всем этом священнодействии, я в былые времена отдал бы целое состояние. Однако же, наоборот, теперь мне платят по контракту раз в год за то, что я бомбардирую мячами эти самые стены и заставляю вопить от радости десять-пятнадцать тысяч зрителей, которые сделали ставку — здесь это называется quiniela — на меня и не передумали в следующую секунду, выбрав другого игрока. Для этой толпы зрителей я был только поводом для пари, породистым псом на собачьей выставке, фаворитом на скачках. Но я соглашался на такие условия. Ведь я никогда не играл для них, я играл для себя. Как и тогда, в детстве, играл тот замкнутый, аутичный ребенок, отрезанный от мира, с ивовой плетенкой cesta punta, вновь и вновь долбящий в стенки, — на площадках Андая, Сен-Жан-де-Луз и Итсассу.
И потом — если учесть, откуда я явился, даже этот скромный статус рысака, испражняющегося долларовыми бумажками, меня вообще вполне устраивал. Все детство я провел в трудах, изучая бесполезные и бессмысленные вещи под неявным присмотром странной семейки, состоящей из четырех совершенно загадочных, своеобразных и даже в чем-то ужасающих личностей.
Дедушка мой, Спиридон Катракилис, помимо прочих свершений, которыми похвалялся, утверждал, что был одним из личных врачей Сталина и что у него хранится тонкий ломтик мозга вождя, похищенный во время вскрытия, якобы сделанного лично через несколько дней после кровоизлияния в мозг, поразившего Виссарионовича Джугашвили. Дед покончил с собой в 1974 году при довольно странных обстоятельствах.
Мой отец, Адриан Катракилис, тоже врач, отличался менее экзотическими особенностями, но и у него были некоторые, мягко говоря, тревожащие странности. Часто он произносил совершенно непонятные вещи, без всяких на то причин вдруг во все горло выкрикивал «strofinaccio» — по-итальянски это означает «тряпочки, ветошь» — и имел привычку с наступлением первых же теплых дней принимать пациентов в шортах. Эта эксцентричность не развилась в нем с возрастом: было известно, что еще в студенческие годы, дежуря по ночам в больнице, он принимал пациентов в трусах.
Анна Гальени, моя мать, как бы и не замечала странностей мужа, да вообще ее это вовсе не волновало. Ее внимание целиком было отдано младшему брату Жюлю, на пару с которым она владела перешедшим по наследству небольшим магазинчиком по продаже и починке всевозможных часов. На пару с братом она жила в нашем большом доме. На пару с братом смотрела телевизор, сидя на диване в гостиной. Каждый вечер Жюль засыпал, уронив голову на плечо сестры. Он всегда был подле Анны, она всегда была рядом с Жюлем.
Дядя свел счеты с жизнью весной 1981 года. Мать последовала за ним в начале лета, обставив смерть довольно необычными декорациями. Отец был озадачен, хотя внешне было незаметно, что его все это как-то взволновало.
Так я и рос, бок о бок со Спиридоном, лелеющим дольку мозга в формалине, папой в коротких штанишках, холостяком при живой жене, и мамой, практически супругой собственного брата, обожающего прикорнуть возле сестрицы под завывания телевизора. Я не понимал, что тут делаю среди всех этих людей, да и они, очевидно, тоже.
Конечно, самоубийства внесут немного ясности во всю эту путаницу связей и необъяснимых поступков моих родственников, неспособных любить и быть любимыми, не умеющих дать ребенку хотя бы иллюзию доверия и счастья. Самое странное: в наш дом столько раз заявлялась смерть, но оставшиеся в живых этого, казалось, не замечали, обращая на нее внимания не больше, чем на приходящую домработницу.
Меня зовут Поль Катракилис, и я дипломированный врач. Но я ни дня не работал по специальности. Я снимаю квартиру на Хайвлиа Драйв, владею старой машиной с ажурным полом и столь же дырявым катером с дизельным двигателем «Volvo», которому регулярно доверяю свою судьбу. Он припаркован у причала на юге города, там нет ни воды, ни электричества. Я люблю только одну вещь на свете — баскскую пелоту, хоть и родился в Тулузе. В этом городе делают чуть ли не все самолеты в мире, и тем не менее большинство пелотари считают, что это один из пригородов Байонны или Герники. И когда филиппинец или аргентинец спрашивает, есть ли у меня на родине большой фронтон «Джай-Алай», я могу ответить: нет, только свободный фронтон, где не делают ставок.
Зимой в Майами разгар сезона. Американцы с Великих Озер и с бескрайних равнин, как и промерзшие насквозь канадцы, с незапамятных времен верят в вечное лето во Флориде. Вооружившись молитвенниками и их непоколебимой верой в метеорологию, они заполняют отели, бары и рестораны — кубинские, еврейские, аргентинские, забиваются в казино, которые держат индейцы-семинолы, в стриптиз-клубы, где с самого сотворения мира каждый вечер справляют Рождество.
Девятнадцатого декабря 1987 года мы сыграли матч утром, а вечером в «Джай-Алай» собралась целая толпа народу, которая множила и множила свои quinielas до часу ночи. Иногда толпа ревела, как мотор самолета на взлете, иногда глухо, низко рычала, как работающий завод. И этот завод производил деньги и всякие разные вещи, которые могут наполнить мир, но при этом их нельзя ни показать, ни описать. Еще этот завод производил истории и легенды, слухи и преступления. В течение ряда лет несколько директоров «Джай-Алай» расстались с жизнью при различных обстоятельствах: видимо, их как-то чересчур донимала мафия. Первый был убит выстрелом в голову на собственной площадке для гольфа; второго заботливо порезали на кусочки, чтобы он мог поместиться в чемодан на заднем сиденье автомобиля; что касается третьего, его так и не нашли, возможно, он теперь составляет часть несущей конструкции одного из многоэтажных зданий, которые растут, как грибы, на плодородных песках океанских побережий.
На улице, за пределами Фронтона, ночь пахла, как самая настоящая ночь. Южная ночь, приглаженная и приправленная городом, возбуждающая и неряшливая, пропитанная запахами жареной курицы, фудтраков и самолетного керосина 747 — специфический обонятельный коктейль, характерный для этого места, далекого от знаменитых мангровых рощ. Этот аромат распространялся незаметно и неудержимо, как туман, едва наступал вечер.
Я выиграл несколько очков в защите и оказался обладателем шестидесяти призовых долларов. Сумма сама по себе вовсе не выдающаяся, но к концу месяца мне иногда удавалось удвоить мою зарплату в 1800 долларов. Настоящие звезды получали порой от восьми до десяти тысяч долларов в месяц. Те, что поднимали с места толпы и взвинчивали ставки. А мы были на подхвате, простые честные труженики этого предприятия, рабочий класс забавного мирка, мы каждый день отправлялись на работу, надев на голову шахтерскую цветную каску и взяв с собой странный рабочий инструмент, душой которого был каштан с серпиком убывающей луны, а телом — золотистое оружие, оплетенное ивой.
За три года я купил две машины и две из них продал. Старушку «Меркури Маркиз», которая неистребимо воняла рыбой и встречалась в природе только в старых мексиканских сериалах. «Джип-вагонер» 1964 года с пластиковым покрытием под орех на нижней части дверей и багажнике. На скудную выручку от продажи этих транспортных средств я приобрел спортивный «Фольксваген Карманн» 1961 года выпуска, пол которого был изъеден ржавчиной, потихоньку подбирающейся к крыльям и подфарникам.
Этой ночью мы отправились ужинать с Джои Эпифанио, моим последним партнером по игре. Я обожал этого спортсмена, кубинца по происхождению. У него было невероятно подходящее прозвище — «Нервиозо». Действительно, трудно было представить себе более неугомонное и непоседливое существо. Я практически могу поручиться, что ни разу в жизни не видел его в статичном состоянии. Даже в раздевалке он исхитрялся ходить взад-вперед, переминаться с ноги на ногу, вертеть что-то в руках, постукивать ногой, висеть на двери и футболить по помещению пустой пластиковый стаканчик до того состояния, пока станет уже нечего пинать. Энергии в нем было просто невероятное количество. Он был как такой кролик-энерджайзер из рекламы про батарейки, которые он без колебаний перезаряжал с помощью пары кокаиновых дорожек, как только этого требовала ситуация. Эпифанио был отличный пелотари, мощный нападающий в честной игре, спал он мало, а действовал очень активно и, по его собственному выражению, все свободное время тратил на то, чтобы «quimbar y singar» — оба этих слова на кубинском варианте испанского означали «совокупляться».
В машине, пока мы ехали туда, где находилась круглосуточная cantina, то есть забегаловка, Эпифанио рассматривал сквозь дыры в проржавевшем полу мелькавшую под ногами дорогу. Его завораживал этот головокружительный бегущий ковер, шелестевший и скользивший под нами. Чувствовалось, что он желал, чтобы вообще все в этой жизни двигалось так же быстро, в унисон с ним, тогда бы он ощущал, что попадает с миром в ритм.
За обедом, быстро поглощая куриную печень на гриле и черную фасоль, он объяснял мне, обвивая лодыжками ножки стула, что не очень-то он любит разгар сезона, зиму то бишь. Он говорил, что город этот создан для лета, когда дождь льет как из ведра, когда грозы раскалывают море и небо, проносясь над домами, когда ураганы жонглируют огненными шарами, сносят крыши домов, вырывают из стен панели сигнализации и сводят всех с ума. Он любил звук сирен полицейской машины, летящей на место происшествия, завывания «Скорой помощи», заглушаемые порывами ветра, эту ярость природы, которую надо было пережить любой ценой. Эпифанио рассказывал мне, что в такие моменты он шел в самый хаос, в эпицентр циклона. Выходил из дома и шагал навстречу буре, встречал ее лицом к лицу, его словно нес собственный внутренний тайфун, он подогревался выпитым по случаю стаканчиком-другим и так шел и шел, вперед и только вперед, чего бы ему это ни стоило, как тяжело бы ни давался каждый шаг, шел, пока не выбьется из сил или пока буря не отступит перед ним. До сих пор она всегда сдавалась первая.
Вот почему я был так счастлив на протяжении всех четырех лет.
Каждый день дарил мне прекрасные мгновения — как, например, здесь и сейчас. Дарил ужины в компании басков, аргентинцев и кубинцев, а также игроков, приехавших из Манилы, Перу и даже Нью-Йорка, — все они были охвачены одним порывом, обуреваемы одним чувством, все явились сюда в поисках сути маленького мирка, который помещался на ладони, такого крохотного, что непонятно было, на чем он держится, но за него они готовы были победить всех чудовищ на свете, пусть даже они будут похожи на те невероятные молнии, которые Эпифанио умел гасить и рассовывал потом по карманам.
Я повез Джои домой. Он все глядел в дырки на мостовую, проплывающую под ногами. Потом, когда мы подъехали, он заметил, что в его окнах горит свет. Он лихорадочно потер руки, словно собрался вновь идти на грозу, а потом с плотоядной улыбкой истинного habanero произнес: «Quimbar y singar».
На Хайалиа Драйв, этой улице, лишенной всякой прелести, не происходит ничего экстраординарного, только какое-то хождение людей; некоторые из них идут вдоль моего дома вперед, а некоторые, наоборот, назад. Зима, стоит теплая погода, и мне не хочется ничего иного, только жить здесь и жить. Покойный Спиридон Катракилис и усопшие погодки Гальени бродят в своих запутанных мирах, наполненных извилистой логикой и невнятными смыслами. Что до единственного выжившего, голоногого папы, он по-прежнему топчет эту землю, но разум мой давно отправил его в большое космическое путешествие.
Утром двадцатого декабря 1987 года я решил проведать свой катер. Он назывался «Señor Cansando». По-испански это означало что-то вроде «Господин Лентяй». Корпус с реечной обшивкой, минималистическая каюта, где можно спрятаться во время непогоды, и двигатель, способный развивать скорость шесть узлов. Кораблик из другого мира, еще на плаву, но совершенно ни к месту на стоянках Коконнат Гроу, где модные сверхмощные яхты Evinrude соседствуют с последними моделями Mariner и Mercury. Он стоял на причале у понтона, пристроенного к общественной стоянке. Его бывший владелец обменял мне его на тот самый старый «джип-вагонер». Это был старый служащий «Джай-Алай», который собирался на пенсию. Он жил в хижине возле парка Эверглейд, в деревянном бунгало, медленно погружающемся в местные топи. Отдавая мне ключи от «Господина Лентяя», он сказал: «Этот корабль никогда тебя не бросит. Он — как моя жена. Я имею в виду, он вечно будет висеть у тебя на шее».
Небо было серым, с темными пятнами тут и там, напоминавшими синяки. Ветер дул с запада — легкий бриз, который в это время года нисколько не освежал. «Señor Cansando» отошел от причала и медленно двинулся прочь от берега в направлении Фишер-Айленд, а спустя полчаса взял левее и направился в сторону залива Бискейн, маленького внутреннего моря, отделяющего Майами от Майами-Бич. Воздух был плотным и насыщенным, он оставлял во рту своеобразное послевкусие. Там, в открытом море, на океанской глади он был другим, а здесь в мощный фон соли и йода вторгаются элементы человеческого присутствия, знаки бурлящей там и сям по всему заливу деятельности, пусть даже в воскресенье, пусть даже двадцатого декабря, в зимнюю пору. Поверхность воды была гладкой, как сукно бильярдного стола. Ни морщинки.
Стоило мне ступить на борт катера, я становился по-настоящему счастлив. И это можно счесть моей личной заслугой, поскольку, невзирая на благородную роль капитана судна, я страдал от морской болезни. И ни одно лекарство, ни одно средство не могло умерить тошноту. Когда море волновалось, я чувствовал, что все внутри меня тоже приходит в волнение и что сейчас придется немедленно выбросить за борт все лишнее, что я имел слабость проглотить накануне. Я метал пищу с чисто английским тщанием и регулярностью. И это на своей собственной палубе. Но ходить по морю я любил сильнее всего на свете. Я всегда имел при себе пакетик с мятными пастилками Ficherman’s Friend, такими мощными, что их силой можно было поднять якорь. На пакете были напечатаны следующие слова: «Never by without a friend», — так подумал фармацевт Джеймс Лофтхаус, когда в 1865 году создал пастилки Ficherman’s Friend специально для моряков, которые в любую погоду выходят в открытое море. Эти намеки были полны смысла и тайных обещаний для меня, ведь я был врачом. Я представлял себе изможденных и синюшно-бледных моряков, вцепившихся в поручни, которые мгновенно оживают под воздействием волшебных пастилок Джеймса Лофтхауса. Каким бы ни было состояние моря, отчаливая от пристани, я совал за щеку это снадобье, состоящее из сорбита, аспартама, стеарата магния и ментолового масла, и ждал от него чудес.
Оставив по правую руку Норт-Бей-Виллидж, я выплыл на середину бухты и тут заметил нечто на поверхности воды в сотне метров от корабля. По логике вещей, это должна была быть большая рыба, но, даже глядя издалека, я понял, что тут какое-то совсем другое животное, которое к тому же явно не слишком любит воду.
Я направился к нему и, когда оказался совсем близко, выключил мотор. Это был пес. Маленькая собачка, килограммов пятнадцать, не более, которая колотила по воде передними лапами, чтобы держаться на плаву; широко раскрытые глаза отчаянно вглядывались в окружающий мир, лихорадочно цеплялись за жизнь, как два рыболовных крючка. Я обходным маневром на малой скорости вырулил к нему боком, перегнулся через борт, схватил его за передние лапы и втащил на палубу. Он через силу попытался отряхнуться. Я завернул его в большое банное полотенце и положил рядом с собой на скамейку, а сам взялся за руль. В его взгляде что-то изменилось, ужас уступил место усталости, он бессильно приподнял голову, остановился на мне долгим оценивающим взглядом, а потом, словно мы прожили вместе долгие годы, уткнулся мордой в мою ляжку и мгновенно уснул.
Судя по месту, в котором мы находились, и расстоянию, отделявшему нас от самого близкого берега, было очевидно, что этот пес, обыкновенная уличная дворняжка, в любом случае ни разу не водолаз, никак не мог добраться сюда вплавь. Его просто выкинули за борт. Я огляделся — кроме моего «Лентяя», в бухте были еще три яхты. Все они направлялись на север. На шести узлах, которые можно было выжать из моего старенького мотора, было нечего и думать о том, чтобы их догнать; оставалось развернуться и двинуться к понтону, чтобы посмотреть, в каком состоянии собака и чем я могу ей помочь.
Как только кораблик остановился и мотор замолк, пес тотчас же проснулся и сладко потянулся, словно весь день приятно отдыхал на пляже. Шерсть его была еще мокрой и слипшейся, выглядел он не пойми как, и на нем не было ни ошейника, ни клейма. Он выскочил из катера, уселся на понтоне и посмотрел на меня, словно спрашивая: «Ну, а теперь чем займемся?»
Я открыл дверцу автомобиля, и он вскочил на пассажирское сиденье. Вот так жизнь подстраивает встречи между человеком и собакой, невероятным образом заставляет перекреститься их непересекающиеся траектории одним воскресным зимним днем прямо посреди бухты — тогда как логика требовала бы, чтобы человек плыл да плыл на север, глядя прямо перед собой, а собачка так и утонула бы чуть в стороне, выбившись из сил.
По дороге домой я погладил его по мордочке. Он не проявлял ни малейших признаков настороженности — как будто знал, что человек, спасший его из пучины вод, не может быть злым. Никто не станет его искать, не придет за ним. Он смело может оставаться со мной, если захочет. Я назову его Ватсон.
Я не проверял почтовый ящик уже два или три дня. Но писем особенно и не накопилось. Всего три, одно из Франции. Я узнал почерк отца на конверте. Внутри были две фотографии. На одной — папин кабриолет «Triumph Vitesse MK2» 1969 года, вид сбоку. На второй — очень четкое изображение счетчика-одометра на приборной доске, который показывал количество пройденных миль, а не километров с числом 77777 на нем.
И ничего, кроме этого. Ни словечка.
Последнее послание от отца относилось к самому началу моей жизни здесь, в Майами, в 1983 году. В нем не было ни изображений кабриолета, ни шуточек с одометром, всего лишь несколько слов: «Когда-нибудь ты станешь моим наследником».
Я приготовил для Ватсона праздничный обед в честь прибытия высокого гостя, а затем уселся на диване, чтобы подробнее изучить две фотографии, присланные Адрианом Катракилисом, попытаться найти там некий знак, ключ к расшифровке, который помог бы мне разобраться в причудливых узорах из извилин папиного мозга. После четырех лет молчания, неведения и безразличия он прислал мне фотографии своей старой машины.
Правый руль. Цвет — синяя полночь. Руль с тремя тонкими металлическими перемычками. Счетчик Смит. Автоматическая коробка передач. Кнопка «овердрайв». Два литра. Шесть цилиндров. Масляный карбюратор SU.
Я вспомнил историю появления этой машины, вспомнил все обстоятельства, при которых она возникла. Я всегда считал ее невероятно грустной.
Грэм Грин
Я вспомнил, как в последний раз увидел мать, сидящую за рулем.
Одного поля ягоды
Я вспомнил специфический шум глушителя.
1
Я вспомнил заостренную, коническую форму передних крыльев и расположение близко посаженных фар, которые придавали физиономии машины упрямое, насупленное и подозрительное выражение.
77777 миль. 125169 километров. И что?
Вечером, закрыв аптеку, куда заходили покупатели с улицы и обитатели верхних этажей, фармацевт направился к двери в дальнем конце холла. Миновав ее, он начал подниматься по лестнице с маленькой коробочкой в руке. На коробочке значились его фамилия и адрес: Прискетт, Нью-Энд-стрит, 14, Оксфорд. Мужчина средних лет с тоненькими усиками и испуганными бегающими глазками, он даже после работы не снимал длинного белого халата, словно полагал, что халат этот, как форма королевских гвардейцев, защитит его от врагов. С халатом на плечах ему были не страшны ни суд, ни казнь.
Ватсон, подобно хаски в снегах, обернулся трижды вокруг своей оси, а потом плюхнулся на диван рядом со мной; шерсть его была еще влажной, а память хранила запах моря, рыбы и машинного масла — запах бухты, этот запах реял в воздухе и окутывал нас невесомым, но вполне ощутимым облаком, чтобы напомнить, что же нас объединило и откуда вообще мы оба с ним взялись.
Из окна на верхней площадке лестницы виднелся погружавшийся в весенние сумерки Оксфорд: фармацевт слышал шуршание шин бесчисленных велосипедов, видел газовые фонари, тюрьму, серые шпили, пекарни и кондитерские. Остановившись перед дверью с табличкой «Мистер Николас Фенник, бакалавр», он трижды нажал на кнопку звонка.
На часах — 15:30. Сегодня я не пойду на игру. Передо мной — собака и две фотографии. Я подумал, что дырявый пол автомобиля может представлять опасность для Ватсона. Нужно запаять днище, чтобы можно было спокойно ездить. Здесь это запросто, кубинские автослесари в таких делах хороши.
Дверь открыл человек лет шестидесяти, а может, и постарше, с белоснежными волосами и розовой, как у младенца, кожей. На нем был бархатный темно-красный смокинг, а на черной широкой ленте покачивались очки. Мужчина задорно, прямо-таки по-мальчишески, воскликнул:
На часах — 15:30. Я еще этого не подозревал, но мне оставалось совсем немного времени, чтобы насладиться жизнью. Которую я сам себе построил с помощью инструментов детства и юности.
— А, Прискетт, заходите, Прискетт. Я как раз собрался запереть дверь...
Всего-то несколько часов.
— Я принес вам мои порошки.
— Им нет равных, Прискетт. Если бы у вас хотя бы был диплом Общества аптекарей, я бы, не задумываясь, назначил вас главным врачом Сент-Амброза.
С дивана я увидел, что замигала лампочка на автоответчике у входной двери. Она мигала с самого моего приезда. Мигала так, как сотню раз до этого, пока я жил здесь, в этом доме. И всегда меня ждали какие-то малозначащие новости, кто-то просил подвезти на игру в «Джай-Алай», кто-то предлагал сходить после работы попить пивка, или Нервиозо хотел рассказать мне про последнюю вечеринку с успешным quimbar y singar, или Дружественный Автосервис на 2-й авеню сообщал мне, что машина готова и можно забирать. Телефонный поток стандартных сообщений повседневной, обычной жизни.
— Как дела в колледже?
Года два назад, вернее чуть больше, время от времени позванивала одна женщина. Звали ее Сорайя Луэнго, она работала в Майами Сити Холле, была служащей отдела закупок. Эта организация курировала почти все закупки в городе, от пачки бумаги до парка пожарных машин. Сорайя была обычным торговым агентом, как все, к ней приходили представители компаний предлагать свои товары. По правилам, которые предписывала мэрия, все переговоры велись или на английском, или на испанском: администрация требовала обязательного билингвизма. Сорайя несколько снобистски декларировала, что Майами — столица Латинской Америки. И, чтобы доказать свое мнение, каждому встречному-поперечному рассказывала анекдот: «Встречается Рейган с Фиделем Кастро. Кубинский президент спрашивает: „Когда вы вернете нам Гуантанамо?“ А Рейган ему отвечает: „Когда вы вернете нам Майами“». В районе «маленькой Гаваны» эта хохмочка пользовалась бы, вероятно, популярностью, но, к сожалению, многие уже слышали ее раньше.
— Составьте мне компанию, прошу вас. Пройдите в гостиную, и вы все узнаете.
Мистер Фенник двинулся через маленький коридор, завешанный макинтошами. Мистер Прискетт неуверенно следовал за ним, от макинтоша к макинтошу, толкая перед собой пару женских туфель.
Мне трудно было четко определить характер наших отношений. С моей стороны все было просто: мне нравилось быть вместе с ней. Нравилось вместе есть, мыться, ходить на корабле, нравилось разговаривать с ней и трахаться, нравилось даже иногда курить самокрутки. Что касается Сорайи, я бы сказал, что основным ее чувством по отношению ко мне было недоумение. Она не могла уразуметь, как человек моего возраста, с дипломом медика мог покинуть страну, город, семью для того, чтобы осесть в Майами и играть в баскскую пелоту — детскую какую-то игру, да еще «придуманную для пастухов». «Ну еще когда баск делает это своей профессией, как-то можно понять. Но ведь ты не баск. Более того, ты доктор! Что с тобой творится?» «What’s wrong with you?» — это было ее любимое английское выражение. И ее «r» во «wrong» раскатывалось громом и цеплялось за все предметы вокруг. Ну а я — довольствовался тем, что улыбался ей и, «wrong» или не «wrong», в тот же вечер или на следующий день надевал перчатку с ловушкой из ивовых прутьев и кидал, принимал и вновь кидал, пока у руки хватало сил, прыгая на «левую стену», если надо было, и возвращал в стойло заблудившийся мячик, как это делают все пастухи.
— Со временем мы должны расшириться... — Фенник развел руками, словно хотел раздвинуть стены гостиной, где стояли стол, застеленный скатертью домовладелицы, три или четыре блестящих полированных стула и застекленный книжный шкаф, в котором лежала книга «Сам себе адвокат».
Когда я увозил Сорайю Луэнго кататься на яхте, я чувствовал, что есть между нами что-то непримиримое, что не может поладить, какой-то камень преткновения. Прежде всего, как все островитяне (она была по происхождению кубинка), Сорайя воспринимала океан как одну сплошную текучую неприятность и, соответственно, наши прогулки — как поиск таковых (называла это dolor en el culo, искать на свою задницу приключений) и крайне редко — как возможность отдохнуть и освежиться. Ее пугала возможность встретиться где-нибудь с акулой или обнаружить возле себя, купаясь, гигантского ската. Поэтому, когда она видела, как я на своей скорлупке с жалким моторчиком выхожу в море, принимая, как святое причастие, пастилки Ficherman’s Friend, орудую трюмным насосом, чтобы сохранить судно сухим, время от времени все же извергаю за борт утренний тост с вишневым вареньем, она громко, чтобы перекрыть шум мотора, спрашивала: «What’s wrong with you?»
— Моя племянница Элизабет, — продолжал мистер Фенник, — Элизабет, это мой медицинский советник. — Совсем юная миловидная девушка, сидевшая за пишущей машинкой, кивнула. — Я готовлю Элизабет в казначеи. Совмещать должности казначея и президента колледжа мне с таким желудком не под силу. Слишком велико напряжение. Ваши порошки... благодарю вас.
Что творилось со мной в эти годы? Если честно, представления не имею. Каждый день я ощущал простое, безыскусное счастье как подарок судьбы. Я чувствовал себя как удачливый игрок, который каждое утро, едва открыв глаза, получает приз. Я немножко стеснялся прямо ей сказать об этом, но в то время ничего, ну абсолютно ничего не случалось такого, что бы мне не нравилось.
— И что же вы думаете о колледже, мисс Фенник? — смиренно спросил аптекарь.
— Моя фамилия Кросс, — поправила его девушка. — Я думаю, идея хорошая. И удивлена, что дядюшка до этого додумался.
Этим летним вечером жара была липкой, удушающей. Сорайя не пришла на свидание, не отвечала на мои звонки. На следующий день я опять попытался с ней связаться — и снова безрезультатно. Потом я день за днем стучался к ней, но дверь была заперта. Я наконец пришел в ее контору в Сити Холле и попросил о встрече с ней. Мне сказали, что она уже три дня не выходила на работу. У консьержа в ее доме, с которым я был знаком, был дубликат ключей от квартиры. Он сходил и проверил: никого нет, но все вроде бы в порядке. Прошла неделя, потом другая. Она так и не объявилась на работе. И дома не появилась. Некоторое время спустя консьерж сообщил, что предприятие по сдаче квартир внаем очистило квартиру от вещей. Но никакого адреса оставлено не было.
— В определенном смысле... частично... это и моя идея.
Я так никогда и не узнаю, что случилось. Попытался обратиться в местную полицию, но моя история никого не заинтересовала. «Люди приезжают и уезжают, никому ничего не сообщая, таких здесь полно».
— Что еще удивительнее, — твердо ответила девушка.
Долгие месяцы после ее исчезновения я думал перед сном о Сорайе Луэнго и шептал ей: «Что с тобой творится? What’s wrong you?»
Мистер Прискетт скрестил руки поверх белого халата, словно собираясь обратиться к суду с просьбой о помиловании, и продолжил:
— Видите ли, поскольку здания колледжей заграбастали военные, а преподаватели остались не у дел, пора начинать учить студентов заочно, по переписке.
Когда автоответчик моргал в сумерках во времена мейоза и синапсиса всех живых клеток, я представлял себе, что речь идет о чем-то очень хорошем. Но не тут-то было. Я услышал голос, безнадежно, абсолютно французский голос, одновременно четкий и сдержанный, уверенный в себе, практически голос диктора на презентации, и голос этот просил меня явиться как можно скорее в консульство Франции в Майами, 1395, Брикел-авеню. Тон официальный, почти угрожающий. Звонили в то время, когда я был в море. Я попытался дозвониться по этому номеру, но автоответчик выдавал мне только дежурные фразы и расписание приема.
— Стаканчик эля, Прискетт? — предложил Фенник, достал из буфета бутылку, наполнил два стакана.
Ватсон последовал за мной и вскочил в машину. Я положил на пол кусок линолеума, чтобы пес не провалился в дырку. Соорудил ему ошейник из старого шарфа и в качестве поводка приспособил тонкий трос с моего катера. Не успели мы проехать и ста метров, как пес уже свернулся клубочком и заснул — здесь собаки весьма быстро привыкают к новой жизни.
— Разумеется, — голос Прискетта по-прежнему звучал заискивающе, — я не додумался ни до комнаты отдыха для преподавателей, ни до Сент-Амброза.
— Моя племянница слишком плохо разбирается в структуре колледжа. — Фенник закружил по комнате, дотрагиваясь незанятой рукой до разных предметов. Чем-то он напоминал состарившуюся птицу, обозревающую свое засиженное гнездо.
В консульстве мне пришлось постоять у двери, нажимая на звонок, потерпеть и понервничать, пока меня пропустили в холл, и наконец безмолвный сотрудник проводил меня в помещение, не похожее ни на кабинет, ни на подсобку. Не было ничего, на что можно было бы присесть, не было ни окон, ни вентиляции, только торшер, упирающийся в стенку пустого книжного шкафа.
— Как я понимаю, — отчеканила девушка, — мой дядя обманывает людей, создав мыльный пузырь, название которому колледж Сент-Амброз в Оксфорде.
— Никакого обмана тут нет, моя дорогая. Рекламное объявление тщательно продумано.
Собака была рядом со мной. Сидела неподвижно, внимательно смотрела на меня так, словно я был центром вселенной.
Фенник знал его наизусть, каждая фраза была сверена с книгой «Сам себе адвокат». Он процитировал текст чуть осипшим от эля голосом.
«Война не позволяет вам приехать в Оксфорд. Сент-Амброз, колледж, где учился Том Браун, нарушил устоявшуюся традицию. Только во время войны у вас появилась возможность получить образование заочно, по почте, где бы вы ни находились, защищая Империю, в ледяных скалах Исландии, раскаленных песках Ливии, на главной улице американского города или в коттедже в Девоншире...»
Дверь скрипнула, открылась, и вошел непонятный человек, который ничем не был похож на дипломата (даже учитывая специфику этой почти тропической зоны). Он сказал: «Здравствуйте. Вы кто?» Меня ошеломил его вопрос, я назвал себя. Он с неудовольствием покосился на Ватсона и спросил: «А у вас есть паспорт?» Выхватив у меня паспорт, он стал листать его с таким видом, словно рассматривал иллюстрации альбома «Птицы Америки» Одюбона.
— Ты перестарался, — прервала его девушка. — Как всегда. Получается, что любой может получить уникальное оксфордское образование. Тебе не поверят. Откликнутся только слабаки и неудачники.
«Господин Катракилис, мы вызвали вас в консульство для того, чтобы сообщить прискорбное известие. Вообще говоря, мы хотели бы лично сообщить вам о кончине господина Адриана Катракилиса, вашего отца. Смерть была установлена вчера, в 16:10 по французскому времени. От лица нашей делегации я приношу свои соболезнования. Мы не уполномочены предоставить вам более подробную информацию об обстоятельствах гибели вашего отца, но вот несколько документов и руководств по поведению французов за границей в соответствующих случаях». Непонятный человек протянул мне руку, и я услышал свой голос, интересующийся: «А вы кто?» Он что-то ответил, но слова его рассеялись в воздухе даже раньше, чем вылетели из его рта.
— Их, между прочим, тоже хватает, — резонно заметил мистер Фенник.
— Продолжай.
И вот я оказался в машине. На стоянке. Ватсон ждал, когда мы тронемся. Я посмотрел на счетчик. Я-то уже давно прошел порог в 77777.
— Ладно, конец фразы пропущу.
«Получение диплома гарантируется по окончании третьего семестра, а не после обычных трех лет обучения».
— Тем самым ускоряется оборот, — пояснил он. — В наши дни прибыль от вложенных денег нужно получать быстро.
77777
«Получите настоящее оксфордское образование в колледже Тома Брауна. За более полной информацией о стоимости обучения, содержания студентов и т. д. обращайтесь к казначею».
Собака лежала рядом со мной. Я слышал ее глубокое, размеренное дыхание. Одна ее лапа нервно двигалась, сокращение мышц явно происходило вследствие какой-то деятельности во сне. Я спас это животное из моря в день смерти отца и назвал его Ватсоном. Значит, я способен творить чудеса, хоть и маленькие. Мог прыгать по стенам, кидать мяч со скоростью больше двухсот пятидесяти километров в час, вызывать энтузиазм тысяч зрителей. К тому же я был членом гильдии профессионалов баскской пелоты. Я был знаком с Джои Нервиозо Эпифанио. Так же, как ему, мне доводилось quimbar y singar. Я умел разговаривать по-испански, и в некоторые моменты у меня даже получалось понимать по-баскски. Да, на свой манер я вполне умел творить маленькие чудеса.
— Ты хочешь сказать, что университет не сможет тебя остановить?
— Любой может основать колледж, — с гордостью заявил мистер Фенник. — Где угодно. В объявлении не указано, что Сент-Амброз входит в состав университета.
— Но содержание студентов... Это ведь подразумевает жилье и питание.
До шестнадцати часов десяти минут девятнадцатого декабря 1987 года я был единственным сыном доктора-терапевта Адриана, кабинет которого составлял неотъемлемую часть дома моего детства и моей юности. Вчера я стал последним из Катракилисов, что для меня лично было не шибко важным назначением. В течение нескольких лет один за одним трое членов семейства самостоятельно свели счеты с жизнью. И вот совсем недавно, позвонив по номеру, данному в посольстве, я узнал, что мой отец, в свою очередь, подчинился общему правилу. Служащий по телефону не стал подробно раскрывать детали самоубийства, а только заметил, что «его поступок не оставляет сомнения по поводу его намерений». Четыре из четырех. Все Катракилисы и все Гальени, с которыми я провел детство, которые так хотели бы, чтобы я на них походил хоть чем-нибудь, все они сами предали себя в руки смерти. Последний — после того, как превысил порог в 77777 миль.
— В данном случае, — без запинки ответил мистер Фенник, — сумма будет символической. Гарантирующей внесение фамилии человека в списки студентов, а потом и выпускников колледжа.
— А обучение...
— Прискетт возьмет на себя науки. Я — историю и литературу. Я подумал, дорогая, что тебе можно поручить экономику.
Одной простой фотографии, сделанной дешевеньким фотоаппаратом, хватило на то, чтобы перевернуть всю мою жизнь. Она оказалась гораздо более действенной, чем известие о смерти отца — этот снимок счетчика напомнил мне, кто я, откуда я, через какие гонады — семенники и яичники — шел мой путь, напомнил про эмбриональное состояние в матке женщины из семьи Гальени. Эти люди, неспособные прожить жизнь, выдержать давление собственного веса на поверхность Земли, создали меня, сформировали, расшатали психику. Я прибыл сюда, в эту круговерть Хайалиа Драйв, чтобы не ощущать себя причастным к этому распаду, чтобы избежать административного фатума, обрушившегося на меня. Но тут он появился во всей красе. С дурацкими шортами и гладким, безбородым лицом. С послеобеденными консультациями. С вечной отрыжкой. С самодовольными сентенциями и кухонной латынью. Появился, достал ведь меня здесь, выследил, как овчарка, вынюхал след по запаху, по этому затхлому семейному запаху; настиг зимним вечером в воскресенье, пока я ходил по водной глади бухты на своей яхточке. Подготовил меня к своей смерти энигматическим посланием. Заставил расшифровывать иероглифы своих мозговых извилин. Километраж его машины. Продуманное число — пять семерок. Ведь специально порулил еще немного, чтобы ее достичь. Чтобы его дешевая дилетантская теория чисел, его занимательная нумерология обрела смысл. Чтобы в момент, когда мои глаза остановились на этих семерках, я услышал его занудный самоуверенный голос, рассуждающий: «Семь? Четвертое простое число, натуральное, несовершенное, третье число Мерсенна, первое число Ньюмана — Шэнкса — Уильямса, число Вудала, число тайны и ее познания». Сбить с толку, заморочить голову, вселить неуверенность, смутить недомолвками, заставить разгадывать загадки и шифры, следовать изощренной логике больного мозга извращенного терапевта. Тихой сапой сделать побольнее. Умереть в круговороте иллюзий и намеков, в мешанине влияний и сдвигов моногенеза, с посланием, исполненным дробей и коэффициентов, однако без единого нормального человеческого слова своему единственному ребенку.
— Я в ней не смыслю.
— Экзамены, разумеется, будут предельно простыми... в объеме знаний преподавателей. Здесь, кстати, прекрасная публичная библиотека. И вот что еще: всем, кто не сможет сдать выпускные экзамены, деньги за обучение вернут.
И еще с тайным умыслом использовать эту машину. Эту английскую машину с правым рулем, у которой я лично отключил зажигание, когда обнаружил то, что ни один сын никогда в жизни не должен видеть.
— Ты хочешь сказать...
— Экзамены никто не провалит, — выдохнул мистер Прискетт.
И Катракилисы, и Гальени были прирожденными артистами. Художниками жизни. Уж если помирали, то в сценах на века. Как плохой актер, который картинно гибнет специально для чувствительных зрителей, срывая аплодисменты. Умели вынести на люди свои миазмы, чтобы закрепиться намертво в их памяти, поставить их на якорь горя, пришвартовать к пристани страдания.
— И результаты уже есть?
Надо было мне цепляться за стенки его уретры, держаться покрепче, не вылезать из этой жалкой трубы, пусть сам разбирается со своей стерильностью застрахованного медика.
— Я послал тебе телеграмму лишь убедившись, что с желающими учиться в нашем колледже проблем не будет. А сегодня, уж этого я совсем не ожидал, получил письмо от лорда Драйвера. Он направляет своего сына в колледж Сент-Амброз.
Я прекрасно помню то время и все обстоятельства, как у него появился этот кабриолет «триумф». Было начало весны 1978 года. До этого никакого повышенного интереса к спортивным автомобилям он не проявлял, пациентов объезжал на четырехлитровом «рено», а на каникулы, которые мы бессменно проводили в баскских землях, он вывозил семейство на гордом, но старом семейном седане, «ситроене DS19».
— Но что будет, если он сюда придет?
И лишь благодаря одному из своих пациентов, торговцу лесом и коллекционеру автомобилей, у него развилось такое странное и внезапное пристрастие к продукции заводов Ковентри, графство Уэст Мидленс. Отец считал этого человека придурком и хвалился тем, что подтрунивает над его глупостью во время регулярных визитов. Выслушанный стетоскопом, получивший консультацию и вновь одевшийся любитель быстроходных машин, в свою очередь, хвалился перед отцом каким-нибудь своим новым приобретением. За ужином или за завтраком отец иногда пересказывал нам эти разговоры, стараясь передать в отчете всю специфику, всю пикантность диалога: «Ах, доктор, я купил еще одну… „порш-каррера“, три литра. Но на этом надо остановиться — пусть уж она будет последней. У меня уже одиннадцать, это перебор. Я так сказал жене: эта, вот увидишь, честное слово, последняя. На ней я на кладбище отправлюсь».
— Придет не он. Придут его письма с выполненными заданиями. Сам-то он, дорогие мои, служит своей стране. Не одно поколение Драйверов — люди военные. Я нашел их в «Дебретте»
[1].
— И как вам идея? — В голосе мистера Прискетта слышались тревога и торжество.
Тут отец специально придавал лицу туповатое выражение и певучим, непривычным для нас голосом подавал свою реплику: «Наверное, она быстро едет, как минимум 130–140 километров в час?» А тот, развалившись в кресле, порозовев от возможности просветить невежду, уточнял: «Да вы шутите, доктор, 230–240». Ну и тому подобное. У меня создалось впечатление, что, будь то в семье или на работе, у отца постоянно была потребность щупать и вылепливать на свой лад человеческую душу, словно это был пластилин.
— Я думаю, это путь к богатству, — ответила девушка. — Дядя, а колледж будет участвовать в «Гребных гонках»
[2]?
— Видите, Прискетт, — гордо воскликнул мистер Фенник, поднимая стакан с элем, — я же говорил вам, что она не промах!
Во всяком случае однажды, в атмосфере врачебной тайны медицинского кабинета, этот клиент заговорил с отцом о том самом «триумфе», четырехместном кабриолете, который продавался по случаю в небывало прекрасном состоянии. Автомобиль 1969 года выглядел так, словно только что сошел с конвейера завода в Ковентри. В этот вечер отец не подтрунивал над своим пациентом. Наоборот. Он говорил о нем очень доброжелательно, характеризовал его как очень дружелюбно настроенного человека, рассудительного и тонко чувствующего. Потом он поведал нам историю автомобиля, так подробно, словно описывал сотворение мира. «Эта машина была куплена с конвейера в 1969 году неким Деннисом Мейсоном из Бирмингема. Ему в тот момент был уже семьдесят один год, что само по себе странно. Холостяк, ни детей, ни близких, и этот автомобиль стал единственным членом его семьи. Он тщательно заботился о нем и каждый день ездил по одному маршруту, в Вольверхэмптон, где у него был небольшой бизнес. Никто никогда не сидел на переднем сиденье или на пассажирских местах, внутри все было безупречным, практически нетронутым, от приборной доски до ковриков на сиденьях. Четыре года назад месье Мейсон переехал во Францию, чтобы здесь окончить дни свои. Умер он в департаменте Жер, в пятидесяти километрах отсюда, пару недель назад. Все свое состояние он завещал на цели благотворительности в Англии. Что до „триумфа“, он поручил доверить его тому, кто будет о нем старательно заботиться. Эта процедура была поручена нотариусу моего пациента. Прибыль от продажи он должен был перечислить в один из французских фондов, занимающихся больными детьми».
2
Услышав шаги домовладелицы на лестнице, пожилой, наголо обритый мужчина начал торопливо раскладывать влажные чайные листочки под фикусом. За этим занятием и застала его домовладелица, открыв дверь.
Отец прожевал ложку еды, запил глотком водички. И, не глядя на нас, сообщил: «Я купил ее».
— Прекрасное растение, дорогая моя.
Вот так весной 1978 года кабриолет «триумф» влился в семью. Он робко въехал на территорию. Казалось, что его правый руль, его чисто английская стать как-то слегка пугала отца. Он объехал вокруг дома, прокатился по аллее и немедленно завел машину в гараж, за тяжелые дубовые двери.
Но его заботливое отношение к фикусу не смягчило ее сердце. Он это понял, едва она помахала в воздухе письмом.
Мне было тогда двадцать два года, я учился на медика, но гораздо важнее для меня были тренировки и соревнования по баскской пелоте, из-за которых я постоянно катался в баскские земли. Я старался не пропускать ни одного турнира, особенно весной и летом, когда все звезды приезжали из Флориды на родину этого спорта на важные местные состязания. Я играл, смотрел и наслаждался тем, что пытался воспроизвести выученное во время наблюдения за мастерами. Для того чтобы я имел возможность ездить в Байонну, отец одалживал мне свой кабриолет. Не то чтобы он был движим благородством и обладал щедрой душой — просто эта машина его совершенно не интересовала. У нее, как он утверждал, плохо работали тормоза, она была слишком шумной, неудобной — короче, слишком неточная, слишком английская. Кроме того, езда с правым рулем и переключение скоростей левой рукой были для него признаком умственной отсталости. Вот он и вернулся к своему помпезному «ситроену» и патриотической вере в завод на набережной Жавель. В Бидарте и кантоне Сен-Жан-де-Луз, на берегу Бискайского залива, я заработал благодаря праворульности машины прозвище Англичанин. В мире баскской пелоты, думаю, это был сомнительный комплимент.
— Послушайте, кто у нас тут лорд Драйвер?
Со временем я как-то привязался к этой машине. Мы так долго проводили вместе время, что я в конце концов стал находить в ней некий шарм. Ручка переключения скоростей, округлая, как протез бедренной кости, отлично ложилась мне в руку, и хотя счетчики Смита высчитывали и пробег, и скорость в милях, мы все равно за милую душу обгоняли себе подобных, без особого удовлетворения, но тем не менее искренне развлекаясь при этом.
— Я, дорогая. Лорд — мое имя, так меня назвали, как, к примеру, Лорда Джорджа Сенгера
[3].
— Тогда почему на конверте не написано «Мистеру Лорду Драйверу»?
У меня было два маршрута, по которым я ездил на берега Бискайского залива. Одна дорога, из Жерса через Ош, мрачная и суровая, пролегала меж виноградников Сен-Мон и Мансье, дорожная развязка в Ногаро, и затем по дорогам Ланд, через Мон-де-Марсан и Дакс, уже пропахших пиперадой
[1]. По-другому я мог добраться до Байонны через Мартрес-Толозан, пересечь вонючие равнины, на которых размещались заводы по производству бумажной массы, с дрожью вдохнуть наконец свежего воздуха на плато Ланнемезан, углубиться в заросли на склонах Капверна, пролететь мимо Тарба, оставить без внимания По, помолиться, чтобы ветер дул в нужную сторону, чтобы избежать зловонных испарений меркаптанов, доносящихся со стороны перерабатывающих заводов Лака, затем на всех парусах направиться к Ортезу, Пейрораду, Биаротту, берегам Адура и сосновым лесам и пляжам Англета. Но больше всего я любил дорогу через Бидарт и спуск к морю, который сперва казался жутко заурядным и явно ничего такого особенно хорошего не обещал, но внезапно по правую руку открывалось настоящее чудо и появлялся неожиданный выход к океану, обещаны оказывались безбрежность, широченное пространство пляжа и запах йода, врывающийся в открытое окно автомобиля. У меня создавалось впечатление, что я нахожу друга детства, который ждет меня всегда в одном и том же месте, год за годом, сезон за сезоном. Для такого человека, как я, приехавшего с суши, этот бидарский проход был обещанием лучшей жизни.
— Невежество, всего лишь невежество.
Этот же кабриолет «триумф» был одновременно свидетелем, пособником преступления и в какой-то мере убийцей моей матери. Я понимаю, что глупо обвинять в этом машину, но факт остается фактом: именно такова была ее роль в тот злополучный четверг девятого июля 1981 года, в тот день, когда моя мать в Тулузе предала себя в руки смерти.
— Я не потерплю мошенников в моем доме. Здесь всегда жили только честные люди.
Я встал довольно рано, чтобы успеть собрать вещи и отправиться в дорогу на Андай, где в субботу я должен был участвовать в турнире. Ракетки-ловушки из лозы и перчатки были запакованы в футляры, медицинское обучение отошло на второй план. Стояла уже довольно неприятная жара, которая вытягивала энергию из всех живых существ.
— Возможно, они ничего не знали о моем происхождении, вот ничего и не написали.
Дом наш, огромный дом, всегда казался каким-то безлюдным. Каждый жил в нем своей жизнью, в своем углу, в своей комнате, в своем кабинете. Каждый входил и выходил, куда и когда хотел. Для меня в таком устройстве не было ничего особенного, я так вырос, посреди этой территории безразличия.
— Письмо из колледжа Сент-Амброз, в Оксфорде, там должны знать.
По идее, отец должен был уже начать консультации, а мать отправиться в часовую мастерскую. Что касается дедушки Спиридона, который был мертв с 1974 года, он задавался в данный момент вопросом, обратил ли кто-нибудь внимание на его кончину.
— Причина тому, моя дорогая, район, где расположен ваш дом. Почтовый индекс W-1. И улица. Всем известно, что на улицах, в название которых входит слово «мьюз» зачастую живут дворяне. — Он попытался добраться до письма, но домовладелица отдернула руку.
Сперва меня просто встревожил запах, какой-то немного тошнотворный, запах выхлопного газа, которому в кухне ну точно делать нечего. Потом — шум. Отдаленный, едва слышный, звук на низкой ноте, рокочущий, басовитый, как отзвук соло контрабаса. В саду не видно никого и вроде все было в порядке. По мере того как я шел к гаражу, звук становился громче, и я тотчас же узнал рокотание мотора кабриолета. Внушительные двери гаража были забаррикадированы, и мне пришлось приложить усилие, чтобы их открыть, залезть рукой и нащупать внутреннюю защелку. Воздух был наполнен угарным газом, удушливая токсичная вонь не давала войти. Когда я открыл дверь, облако газа рассеялось, свежий воздух постепенно наполнил помещение, и тогда я увидел спину матери. Она сидела на пассажирском сиденье, привалившись головой к стеклу, словно задремала в ходе долгого путешествия. Я пощупал у нее пульс, проверил, дышит ли она, и вырубил зажигание. Капот был опущен.
— И о чем же вы писали в Оксфордский колледж?
Примчалась «скорая», они попытались организовать реанимационные мероприятия, но мать уже давно была мертва. Мотор был горячим: видимо, она спустилась в гараж ночью, когда мы заснули. Отец ничего не заметил и утром как ни в чем не бывало отправился лечить ангину и прописывать антибиотики, а в это время в двух шагах от него, от его чашки утреннего кофе, умирала жена, сидя в его кабриолете и задыхаясь от паров угарного газа. Ее убила машина — а еще одиночество, тоска по умершему брату, наше взаимное безразличие и отец в смехотворных шортиках.
— Дорогая моя, — в голосе слышалось оскорбленное достоинство, — мне, возможно, не повезло в жизни, я даже провел несколько лет за решеткой, но у меня все права свободного человека.
Отравление выхлопными газами было самым ненавязчивым и радикальным способом освободиться от этого мира. Я читал, что уже от 2 % СО2 в атмосфере дыхание становится глубже, при 4 % оно учащается. При 10 % начинается обильное потоотделение, тремор и начинает темнеть в глазах. Предметы расплываются. При 15 % человек теряет сознание, а когда уровень достигает больше 20 % — останавливается сердце, прекращается дыхание, и вся память о радостях и бедах, запахах и чувствах, ключах от машины, времени на будильнике, спортивных результатах — вся эта великолепная серость бытия, составляющая нашу жизнь, тоже заканчивается раз и навсегда.
— И сын в тюрьме.
Вот так умерла Анна Гальени, потея, задыхаясь, теряя зрение под напором углекислого газа, на который никогда не скупились моторы, произведенные заводами Ковентри.
— Не в тюрьме, дорогая моя. Борстал
[4] — совсем другое заведение. В каком-то смысле — колледж.
— Как Сент-Амброз?
Вечером того дня, когда умерла мать, отец ужинал за столом, на своем месте, будто бы ничего не случилось. Стол окружали пустые стулья Спиридона, Жюля и Анны, но это никак не влияло на отцовский аппетит. У него остался сын, и он не сомневался, что когда-нибудь он станет его преемником и наследником. В тот момент, правда, он учился кое-как, посвящая все свое время пелоте. В этом отчасти была вина его матери, у которой свет клином сошелся на баскских землях, и она волочила туда семью каждый год на все каникулы. Глядя на этого сына, которого он считал несколько трусоватым и вялым, отец, должно быть, задавался вопросом, не больше ли этот Тома Диафуарус
[2] унаследовал черт характера семейства Гальени, чем семейства Катракилисов.
— Возможно, не такого уровня.
Поскольку отец после ужина всегда съедал ломтик очищенного сыра Бетмаль, он в тот вечер, смакуя кусочек низкокалорийного лакомства, повернулся ко мне и спросил: «Кабриолет хочешь себе оставить?»
Хозяйке всегда было трудно его переспорить, и она обычно первой покидала поле боя. До отсидки в Скрабз
[5] он успел поработать камердинером и даже дворецким: так что умению вскидывать брови научился у лорда Чарльза Менвилла, одевался как эксцентричный пэр и даже в воровстве следовал примеру старого лорда Беллена, который отовсюду таскал серебряные ложки.
Я спустился по Хайалиа драйв, затем по 95-й поехал на юг, чтобы по мосту Мак-Артур Козвэй добраться до пляжей.
— А теперь, моя дорогая, если вас не затруднит, позвольте мне ознакомиться с письмом. — Он нерешительно протянул руку: вообще-то он боялся ее ничуть не меньше, чем она его. Они ругались постоянно, в этой бесконечной войне одна стычка плавно переходила в другую, а одержать окончательную победу и ей и ему мешал страх. На этот раз верх взял он. Она ушла, хлопнув дверью. А он, совершенно неожиданно, как только дверь закрылась, издал неприличный звук, обращенный к фикусу. Потом нацепил на нос очки и начал читать.
Его сына приняли в Сент-Амброз в Оксфорде. Доказательством этого из ряда вон выходящего факта служила размашистая подпись президента колледжа. И ему ничего не оставалось, как вновь мысленно поблагодарить родителей за столь удачный выбор имени. «С превеликим удовольствием буду лично следить за успехами вашего сына в Сент-Амброзе, — писал президент. — В эти трудные дни для нас большая честь видеть среди своих студентов представителя семьи с такими богатыми воинскими традициями, как ваша». Драйвер чуть не лопнул от смеха и гордости. Он, конечно, обвел всех вокруг пальца, но зато его сына приняли в Оксфорд.
Ватсон не отставал ни на миллиметр. Бежал за мной по песку шаг в шаг, подравнивая ритм движения под мою походку. Мы, наверное, целый час сидели бок о бок на песке, глядя на океан. Он положил морду на мою ляжку, вслушиваясь в плеск волн и вдыхая теплый ночной воздух, потом уснул, пусть люди сами в конце концов решают свои непонятные собакам проблемы и терзаются заботами, как вот, например, это странное ощущение беспомощности и безнадежности в связи с гибелью семейства. Присутствие этого зверька было для меня в ту ночь просто благословением божьим. Он в моих глазах олицетворял упорство и волю существа, цепляющегося за соломинку, бьющегося за право видеть свет, хоть проблеск его, поскольку даже блик света лучше полной тьмы. У этого пса было больше жизненной силы, чем у всех Катракилисов, вместе взятых. Никто из них не стал бы барахтаться, плыть, выныривать на поверхность и бороться с волнами так, как это делал он. Просто потому, что они никогда не умели держаться не только на воде, но и на земле.
Правда, на пути к желанной цели оставались еще две преграды, но он полагал их пустяковыми в сравнении с тем, чего ему уже удалось добиться. По издавна заведенному обычаю деньги за обучение в Оксфорде следовало вносить вперед, а затем сдавать экзамены. Его сын сдать их не мог: в Борстале такое не разрешали, а сидеть ему оставалось еще шесть месяцев. Особый смысл всего предприятия и состоял в том, чтобы по возвращении сына домой вручить ему диплом Оксфорда. Драйвер не мог представить себе лучшего подарка. Впрочем, как хороший шахматист, просчитывающий партию на несколько ходов вперед, он уже знал, как справиться с возникшими трудностями.
Во-первых, он не сомневался, что в его случае плата за обучение — блеф. Будучи лордом, он имел право рассчитывать на кредит, а если бы после получения диплома возникли какие-то сложности, он мог предложить администрации подать на него в суд или послать ее ко всем чертям. Ни один оксфордский колледж не посмел бы признать, что его провели, как ребенка. А экзамены... Улыбка тронула уголки его рта. Драйвер мысленно перенесся на пять лет назад, в прошлое, в Скрабз, где и встретил человека, которого все звали Папаша, — преподобного Саймона Милана. Срок у того был небольшой, как, собственно, и у всех: в Скрабз держали только тех, кому суд давал меньше трех лет тюрьмы. Драйвер хорошо помнил этого священника — высокого, подтянутого, седеющего, с аристократической внешностью и строгим лицом адвоката. В тюрьме, если уж на то пошло, рассуждал Драйвер, ученых людей никак не меньше, чем в университете: там были и врачи, и финансисты, и церковнослужители. Он знал, где найти мистера Милана: тот жил в пансионе неподалеку от Юстон-сквер. За пару-тройку стаканчиков он мог много чего сделать, и уж конечно, для него не составит труда написать несколько экзаменационных работ.
Скоро мне придется вернуться во Францию, чтобы похоронить отца и заняться вещами, которыми приходится заниматься, когда этого не может сделать никто, кроме тебя. Я подумал, а вот после моей смерти, скорее всего, вообще не останется никого, кто стал бы улаживать всякие формальные вопросы, и что же? Все равно их как-то уладят. Как бывает всегда, когда человек умирает и на подходе уже следующий покойник. Номера полиса социального страхования стираются один за другим, страховые компании утомленно выдают отказы в выплате, почтальон забывает адрес, банки перестают присылать выгодные предложения, и вся эта мелочная бухгалтерия человеческого существования затухает сама собой, как пасмурный и мрачный зимний день.
— Я же прекрасно помню, — пробормотал Драйвер, — как он обращался на латыни к надзирателям.
Скоро мне придется вернуться во Францию и последний раз взглянуть на лицо отца. Я еще не знал, какой сюрприз он мне приготовил: как он будет выглядеть в смерти, этот образ, этот посмертный подарок, воспоминание, которое у меня от него останется. Внезапно я ощутил абсолютную уверенность в том, что в нужный момент я могу рассчитывать: собака точно будет рядом со мной. В прошлом году один пелотари из Герники провез свою собаку на самолете в Майами. Он неделю потом ныл, все ужасался невероятным тарифам на провоз животных, установленным всеми авиакомпаниями, которые, как он уверял, составляли половину его зарплаты.
3
Гомон ресторанов на Оушен Драйв становился все слышнее, но потом его словно отогнало освежающим северным ветром, который напомнил нам, что на дворе зима и где-то там, далеко-далеко, по дороге к мистическому Септентриону, на землю падает снег.
В Оксфорде наступила осень: люди кашляли, стоя в очередях за пирожками и сладостями, туман с реки просачивался в кинотеатры, минуя контролеров, проверявших, чтобы у всех зрителей были противогазы. Изредка на пустынных улицах попадались спешащие по делам студенты-выпускники: дел у них было много, а до призыва в армию оставались считанные дни. Какое раздолье для аферистов, думала Элизабет Кросс, а вот для девушки шансов найти мужа почти нет. Прежнего оксфордского товара теперь нет и в помине, остались только дешевые сигареты, ириски и помидоры. Еще весной она считала Сент-Амброз несерьезной затеей, но теперь, когда деньги потекли рекой, поняла, что это не шутка. Несколько недель Элизабет мучили угрызения совести, пока она не осознала, что для военного времени это дельце вполне невинное. Они не урезали рацион питания, как Министерство продовольствия, не подрывали доверия, как Министерство информации. Ее дядя в полном объеме платил подоходный налог, и они даже помогали некоторым людям овладевать новыми знаниями.
Но все это никак не помогало девушке в поисках мужа.
Перед тем как вернуться домой, я заехал к Эпифанио. Тот буквально впал в ступор от того, что я ему сообщил. Он непрестанно повторял «Hostia, joder», что приблизительно соответствует: «Ядрена мать», но получалось как-то неубедительно. Создавалось впечатление, что это у него умер отец, и через некоторое время я поймал себя на том, что уже я его утешаю. Заметив собаку, он спросил: «Сual es este perro?»
[3] Потом встряхнул головой, бормоча себе под нос едва слышное «Hostia, joder». Подошел к тумбе с телевизором, достал спрятанный за экраном мешочек, насыпал немалую дорожку на фаянсовую плитку, аккуратно подправил ее какой-то штукой типа столового ножа или лопатки для масла, засунул в нос толстую соломинку для содовой и одним махом вдохнул весь порошок.
Досмотрев фильм, она задумчиво вышла из кинотеатра, со стопкой контрольных работ, которые ей следовало проверить. Только у одного «студента» она отмечала достаточно высокие интеллектуальные способности, у сына лорда Драйвера. Контрольные работы пересылались через лондонский адрес отца «откуда-то из Англии». Ей приходилось заглядывать в учебники истории, а ее дяде — вспоминать подзабытую латынь.
Вернувшись домой, она сразу почувствовала неладное: мистер Прискетт сидел на краешке стула, а дядя приканчивал открытую накануне бутылку пива. Когда что-то шло не так, он никогда не откупоривал новую бутылку: считал, что хорошая выпивка должна быть только в радость. Они молча подняли глаза на Элизабет. В молчании мистера Прискетта чувствовалась тревога, а дядя погрузился в глубокое раздумье. Да, определенно что-то случилось. Разумеется, не связанное с университетом, об этом они уже давно забыли. Как и предполагал мистер Фенник, после письма адвоката и разговора на повышенных тонах университетское начальство оставило попытки монополизировать образование.
Я объяснил другу, что мне необходимо на некоторое время уехать из Майами и что будет неплохо, если он пару раз зайдет и проверит почту, а также приглядит за кораблем. В качестве утвердительного ответа он продолжал бормотать: «Que mierda, puta madre, вот дерьмо, мать твою…» Затем он уселся на диване и, уперев глаза в пустоту, принялся наглаживать мою собаку так, словно она была его собственная.
— Добрый вечер, — поздоровалась Элизабет. Мистер Прискетт посмотрел на мистера Фенника, и мистер Фенник нахмурился. — У мистера Прискетта закончились порошки?
На следующий день я отправился в «Джай-Алай», чтобы объяснить ситуацию администратору, Габриэлю Барбоза, в просторечии Габи. Он не стал утруждать себя соболезнованиями или общепринятыми формулами утешения. «Сколько времени тебя не будет?» Трех недель на то, чтобы со всем разобраться, будет достаточно, отвечал я. «Три недели, чтоб папашу похоронить? Ну вы там везунчики во Франции. Три недели. Я, когда мой старик помер, утром сходил на кладбище, а вечером уже вышел на работу. Ну, короче, можешь делать все, что хочешь, но я буду подыскивать кого-нибудь тебе на замену. У меня нет другого выхода. Сучье вымя, две недели!»
Мистер Прискетт поморщился.
— Я вот что подумала, — продолжала Элизабет. — Раз уж у нас идет третий семестр учебного года, хотелось бы получить прибавку к жалованию.
Внизу уже начались соревнования. Я сел в толпе среди зрителей, делающих ставки, цепляющихся за каждую партию так, словно от этого зависела вся их жизнь. Фронтон отсюда казался еще более прекрасным и огромным. Мячи летали и врезались в стены с резким щелканьем, подобным пистолетному выстрелу. Люди в шлемах бегали, крутились волчком, вихлялись на фоне декораций глубокого зеленого цвета, цвета суровых северных лесов. Издали фигурки игроков-пелотари казались маленькими. Их можно было взять большим и указательным пальцем — словно оловянных солдатиков. Мне бы, конечно, хотелось, чтобы перед тем, как умереть, отец все-таки приехал бы во Флориду, чтобы повидать меня, своего сына, и еще что-нибудь — да все равно что, хоть мелочь — поставить и выиграть, постоять в этой толпе болельщиков, потрясающих порой своими билетами, чтобы напомнить нам, что мы им тоже должны… Надо было все-таки ему все это повидать. Отец никогда не приходил посмотреть, как я играю. Ни здесь, ни в Андае, ни в Сен-Жане, ни в Биаррице, ни в Хоссегоре, ни в Бильбао, ни в Гернике, ни в Молеоне. Нигде. По сути дела, Барбоза был прав. Три недели на похороны такого человека — явно слишком много.
Мистер Прискетт шумно выдохнул, не отрывая глаз от мистера Фенника.
В Тулузе меня встретили холод и сырость. Выходя из аэропорта, Ватсон глубоко вдохнул воздух, столь непохожий на тот, который он вдыхал всю свою жизнь. Он пытался как-то определить, означить это мир, поводя мордочкой туда-сюда; он начинал понимать, что такое зима.
— На три фунта в неделю.
Перед тем как отец покончил с собой, у него возникла здравая идея не перекрывать отопление в доме. Уже более четырех лет я не был в этом месте. За это время ничего не изменилось. Дом остался верен себе — никакого обаяния, зато мощь и импозантность. В саду вроде как шла непрерывная битва, хотя в это время года она в любом случае затухла.
Мистер Фенник поднялся из-за стола. Яростно глянул на стакан с темным элем, и лицо его еще больше помрачнело. Фармацевт, скрипнув стулом, чуть отодвинулся. Вот тут мистер Фенник заговорил.
Мы с собакой почувствовали себя в убежище. Почему-то полицейские службы возжелали встретиться с мной прежде, чем я отправлюсь в морг. Я еще не подозревал, что мне может объяснить полицейский по поводу этого человека — чего я прежде про него не знал. Ну, без сомнения, обстоятельства его смерти. Очевидно да, обстоятельства.
— Мы оказались такими мечтателями, — горестно произнес он и икнул.
Ватсон быстро открыл для себя удовольствие спать на подушечке у старого обогревателя, распространявшего теплый воздух мягко и бесшумно, точно окутывал мохеровым пледом. Моя комната была всегда такой привычной и домашней, с высокими окнами, разделенными на восемь квадратов, и даже холодный воздух, который проникал в комнату через окно, казался тем же самым. Шпингалеты не попадали в гнезда, простые трехмиллиметровые стекла таили в себе все несовершенства производства прошлого века, в некоторых местах они придавали фантасмагорические очертания этому внешнему миру, который изо всех сил притворялся реальным.
— Не пора ли поберечь почки? — осведомилась Элизабет.
— К утру все пройдет. И наши воздушные замки...
— Такой цитаты нет.
— Они растаяли, как дым, как унесенный ветром дым.
— Ты проверял экзаменационные работы по английской литературе?
Кабинет инспектора Лангелье выходил на Южный канал, что несколько скрашивало его казенную и неприветливую обстановку. Полицейский встретил меня с прохладцей, предложил стул, на котором, вероятно, сиживало немало воров, убийц, насильников — или просто сыновей, потерявших отцов. Он некоторое время копался в досье, закрытом лентой, потом спросил паспорт. Записал номер, вернул документ, а потом принялся поглаживать щеку, словно размышляя, мучаясь невозможностью объяснить кому-то такие вещи, которые он и сам как следует не понимает. «Я попросил вас прийти ко мне, чтобы я мог рассказать вам, что же произошло с вашим отцом. Многие свидетельства подтверждают, что это было самоубийство. Но, поскольку он было совершено в общественном месте, мы обязаны провести расследование. Не знаете, принимал ли он какие-нибудь препараты, может быть, антидепрессанты, и вообще не наблюдался ли по поводу депрессии или чего-нибудь в этом роде?» Так, ну мне тут надо отвечать последовательно. Прежде всего объяснить инспектору Лангелье, что полицейский, который сделал все эти выводы, вероятно, гораздо больше знал о частной жизни отца, чем я, его сын. Что я жил от него в восьми тысячах километров. Что я ни разу не видел его за четыре года. Да и в детстве и юности я не больно-то обращал на него внимание. Что лекарства он по большей части прописывал, а не принимал, а что касается депрессии, она для Катракилисов должна была быть состоянием хроническим и даже можно сказать естественным, неспроста ведь четверо членов этого семейства покончили с собой один за другим за последние несколько лет. Лангелье был потрясен, подавлен этой историей, которая придавала делу неожиданный размах. «Понимаю, — повторял он, — я понимаю». Он очень старался проявить сочувствие, но выражение его лица говорило об обратном. «Видите ли, все, что произошло, довольно просто и объяснимо, если так можно выразиться. Недоумение вызывает способ, каким ваш отец осуществил свое намерение, так сказать, подробности. Тут как раз такой случай, когда дьявол кроется в деталях. Около шестнадцати часов, в это воскресенье, ваш отец прыгнул с крыши восьмиэтажного дома, расположенного на улице Шарль де Фитт, куда он приходил к пациенту на осмотр (на третьем этаже). Умер отец мгновенно, он упал на скутер, припаркованный к тротуару. Извините, а что, ваш отец приходил к больным по воскресеньям?» Да, он так делал. Он так делал практически каждый день, когда был в Тулузе. Он не любил эти модные современные кабинеты, которые нивелировали разницу между специалистами, вплоть до дантистов, и работал по старинке, как семейный доктор. Я добавил еще, что деньги никогда не были важнейшей, движущей силой его врачебной деятельности. «Да тут такая история. Есть одна вещь, которая страшно поразила полицейского и которую, возможно, вы сможете нам объяснить. Так вот: перед тем как прыгнуть в пустоту, ваш отец сделал такую штуку, которую мы прежде никогда не видели. Он обмотал свою челюсть скотчем и прикрутил к голове. Ну не совсем так, я даже затрудняюсь точно описать. Он взял моток скотча и обернул вокруг своей головы и вокруг челюсти, так что в конце концов его верхняя челюсть оказалась намертво соединена с нижними зубами. Вы понимаете, о чем я?» И, желая как можно более доступно описать мне это полотно Иеронима Босха, он изобразил рукой путь, проделанный скотчем, который без конца крутился по эллиптической орбите от верхушки черепа до подбородка. «И было еще кое-что…» Чувствовалось, что Лангелье с усилием и даже с некоторым отвращением проникает в это семейное пространство, о существовании которого он прежде даже не подозревал, и что каждая деталь, о которой ему нужно было рассказать, представляет собой непосильный груз. «Были еще очки. Вы уже поняли, каким образом ваш отец перемотал свою челюсть. Так вот, он сделал нечто подобное со своими очками. Я, может быть, не слишком ясно выражаюсь. Это трудно объяснить. Я хочу сказать, что он примотал дужки к голове». Тут его рука стала описывать новый эллипс, обходя затылок, уши и лоб. Потом Лангелье, вновь натирая щеку, посмотрел на экран компьютера и спросил: «А у вас есть какие-нибудь соображения, почему он мог это сделать? Я не имею в виду самоубийство, я про скотч».
— Если ты будешь мешать мне думать, — а думать надо быстро, — экзаменационных работ больше может и не быть, — ответил мистер Фенник.
— Проблемы?
Тут я понял, что Адриан Катракилис в своей области и в своем роде был настоящим мастером. По крайней мере его мастерства хватило на то, чтобы смутить умы жандармерии и довести сына почти до потери сознания, чтобы он сидел на табуретке сплетя ноги, стиснув руки, лицом в пол. «Вы скажете, что вы сами об этом думаете, но мы для себя решили, что скотч вокруг подбородка он обернул, чтобы не кричать, а очки, прикрепленные так основательно, — это чтобы все видеть до конца. Но, конечно…» Лангелье высказал свою гипотезу как бы между делом, осторожно, даже робко, переминаясь с ноги на ногу, словно человек, который собирается зайти в холодную воду. Я ответил. Да, такая гипотеза имеет право на существование. Все видеть и не кричать.
— Я всегда был в душе республиканцем. Не понимаю, зачем нам нужны наследуемые титулы.
«Я должен предупредить вас. Что мы решили перевезти вашего отца в морг, ничего не меняя в его внешности. Мы не стали снимать скотч. Подумали, что, может быть, вы захотите увидеть его таким, как он был в момент смерти. Если вы хотите, чтобы я распорядился все снять, — только скажите».
— A la lanterne
[6], — ехидно промолвила Элизабет.
Если бы я родился в другой семье, я наверняка попросил бы Лангелье позвонить в морг и распорядиться привести в порядок труп. Но я был сыном этого человека. Из-за меня он переживал, страдал. Значит, я должен был видеть его труп таким, как есть. Оценить, если можно так выразиться, картину и ее создателя. Это будет мой способ проводить его.
— Этот человек, лорд Драйвер. Это же чистая случайность, что он родился в такой...
«И последнее. Мне нужны номера страховочного свидетельства вашего отца и название страховой компании. Я должен связать их с владельцем скутера».
— Он отказывается платить?
— Не в этом дело. Он лорд, он рассчитывает на кредит, он имеет такое право. Но он написал, что приезжает завтра, чтобы взглянуть на колледж своего сына. Старый твердолобый сентиментальный дурак! — закончил мистер Фенник.
Лангелье немного проводил меня по коридору, потом, не сказав ни слова, остановился и стал смотреть, как я ухожу, смотрел задумчиво, как рыболов на грузило, уходящее в глубину вод. Мужчины и женщины разного возраста сновали по берегам канала, когда-то там был бечевник, ходили лошади и таскали за собой баржи. Эти люди, как тот скот, тянут за собой утлую надежду спокойно доживать до самой старости. Ватсон остался дома. Он знал, что я обязательно вернусь. Он проводил меня до входной двери и на всякий случай улегся в коридоре, дабы быть уверенным, что не пропустит моего возвращения. Всего тремя днями раньше этот пес тонул в водах Майамской бухты. А сегодня он же мирно спал на золотистом паркете прошлого века, на другом материке, в доме, заполненном пустотой и одиночеством. С этого момента мне вдруг очень захотелось, чтобы он бежал рядом со мной среди многих и моих, и его сородичей, бежал, как в детстве, безо всякой задней мысли, просто чтобы вдыхать ветер скорости и чувствовать себя диким и свободным, счастливым, как зверь, забыть все сожаления, вообще не помнить себя, работать руками, как рычагами, то почти касаться земли руками, то почти взмывать в воздух.
— Я знала, что рано или поздно ты нарвешься на неприятности.
— Спасибо, утешила.
Служащему морга, пожилому алжирцу, уже впору было идти на пенсию. Его усталое лицо было так сильно помечено временем, что я даже затруднился определить его возраст. Он разговаривал тихо, вежливо, предупредительным тоном. Впустил меня в кабинет, чтобы подписать какие-то бумаги, а потом сказал: «Я все знаю. Полиция меня предупредила. Я ничего не стал снимать, только немного почистил лицо вашего отца. Когда я сейчас достану его из ящика, я могу оставить вас одного, а могу побыть с вами». Служащий также передал мне лист бумаги, сложенный вчетверо, который отец положил в карман куртки перед тем, как прыгнуть: «Я хочу, чтобы меня кремировали».
— Впрочем, надо хорошенько пошевелить мозгами.
«У нас еще есть его портфель, который он оставил на крыше». Да, это точно он. Коричневая кожа, три отделения, два ремешка и металлическая застежка, которая сухо клацала, когда портфель закрывался, обозначая тем самым окончание приема. Дома этот портфель, который отец всегда ставил на комод, символизировал, что он вернулся, но в любой момент может уйти опять на консультацию. Поскольку в детстве я частенько в нем рылся, я мог с закрытыми глазами описать все сокровища, которые в нем содержались, узнать запах кожи, иссушенной лихорадками, пропитанной всеми болезнями.
Мистер Фенник поднял бронзовую пепельницу, потом осторожно поставил на стол.
«Так мне остаться?» — Я мотнул головой, нет, не утруждайте себя. Мне не так уж и трудно. Он привел в действие механизм открытия шкафа, и доктор Катракилис под скрип несмазанных петель явился миру. Я был с ним наедине, с мертвым, лежащим на железном столе, и единственное, что пришло мне в голову, — число. 77777.
— Если подумать, выход есть, и очень простой.
Когда я откинул простыню и увидел лицо отца, я сразу вспомнил руки Ланголье, старательно выписывающие эллипсы. Результат примерно соответствовал ожиданиям. Скотч, который упеленывал голову, пропитался кровью, и очки, зафиксированные несколькими слоями клейкой ленты, придавали чертам его лица, испещренного синими трупными пятнами, вид одновременно пугающий и гротескный. То, что я увидел, было худшей из вещей, которую только можно себе представить. Кошмарное зрелище. Даже полицейские не смогли его описать.
— Если подумать?
Мистер Прискетт начал скрести ножку стула.
Мне было совершенно ясно безо всяких разночтений: он хотел, чтобы наша последняя встреча происходила именно таким образом, чтобы я увидел его маску жуткого шута, отца-паяца.
— Я встречу его на станции, посажу в такси и отвезу... скажем, в Бальйоль
[7]. Проведу во внутренний двор, а там будешь ты, сделаешь вид, будто только что вышел из студенческого общежития.
В самолете я представлял все возможные действа, которые он был способен замыслить, отвратительные двусмысленные постановки. Но эта не оставляющая сомнений картина, просто прыжок в пустоту и рулон скотча, развернула лицом к вопросу, мучающему долгие годы: что же у меня общего с этим человеком?
— Он поймет, что это Бальйоль.
И вот тут-то, впервые с тех пор, как мне позвонил представитель консульства Франции, я ощутил реальное, подлинное чувство. Оно зародилось еще тогда, в годы раннего детства, и всегда причиняло мне боль, бесконечную, немыслимую боль — и это имело лишь отдаленное отношение к отцу, вообще-то: этим чувством была глубокая скорбь, усугубленная жестоким и ясным осознанием одиночества. Отныне я остался на этой земле один, и мне надо было бороться с генами, которые подтолкнули отца к прыжку с восьмого этажа, да еще в гриме сбежавшего из больницы пациента.
— Не поймет. Любому, кто хоть что-то знает об Оксфорде, достанет ума не посылать своего сына в Сент-Амброз.
Я вновь прикрыл его лицо простыней. То, что было под ней, представляло прекрасный горючий материал. Закрываясь, шкаф сухо клацнул, обозначая тем самым окончание приема — один в один звук застежки отцовского портфеля.
— Наверное, ты права. У этих потомственных военных с мозгами обычно не очень.
Пожилой человек, стоящий в дверях, знал, что мне пришлось увидеть, и потому взял мою руку в свои и произнес: «Идите уже…» Такие простые слова, но мне стало как-то лучше от них.
— Ты сделаешь вид, будто ужасно спешишь. На заседание совета Оксфордского университета или куда-нибудь еще. Быстренько покажешь ему столовую, часовню, библиотеку и сдашь мне: я буду ждать там же, у того же общежития. Угощу его ланчем, потом посажу в поезд. Все просто.
Дома меня ждал Ватсон, сидя перед дверью. Его глаза блестели в тусклом свете прихожей. Он сдавленно тявкнул, а потом бросился ко мне, чтобы я наконец понял раз и навсегда, что я главный человек в его жизни.
— Иногда я думаю, что ты потрясающая девушка! — восхищенно воскликнул мистер Фенник. — Потрясающая. Ты способна выкрутиться из любой неприятности.
Задавая ритуал на много лет вперед, мы поели вместе. Присутствие маленького дружественного зверька очистило мой разум от ужасных видений и дурных мыслей, которые его обуревали. В доме было тепло. В конце концов, не так важно, что мы здесь видели, что мы здесь пережили: дом принимал нас, спасал от холода, чтобы мы могли сделать единственно возможную в этот момент жизни вещь — погрузиться во тьму и уснуть.
— Я считаю, — ответила Элизабет, — если уж ты ввязался в игру в таком мире, как наш, то играть обязан достойно. А если не можешь, не нужно и ввязываться. Лучше сразу податься в медицинские сестры или найти еще какую-нибудь работу. А у меня пока что другой работы нет.
4
Друг отца
Все случилось так, как предсказывала Элизабет. Драйвер сам подошел к ней у турникета. Она его не узнала, потому что ожидала увидеть совершенно другого человека. Что-то в нем ее беспокоило, и дело было даже не в его манере одеваться и не в монокле, которым он ни разу не воспользовался. Ей показалось, что он страшно ее боится, а потому с радостью соглашается на все предложения.
Я чувствовал, что он не удовлетворен результатом продажи. Он старательно пытался убедить меня устроить более статусное погребение: катафалк пошикарней, гроб из более дорогого дерева, количество и качество цветов, транспорт для гостей. Но нет, ни семьи, ни цветов, только базовый вариант: серый автобус-универсал, сосновый гроб, чтобы спрятать результаты жуткой «постановки». «У нас предусмотрен даже специальный бонус, бесплатное объявление о погребении в местной прессе».
— Я не хочу добавлять вам лишних хлопот, дорогая моя, совершенно не хочу. Я понимаю, что президент очень занят, — заявил он и, узнав, что на ланч они поедут в город, похоже, обрадовался. — Я просто хотел взглянуть на древние стены, дорогая моя. Уж простите мою сентиментальность.
Ну и вот. Выписан чек, бесценный чек, позволяющий поставить крест на всей этой истории, сжечь все, чему суждено быть сожженным.
— Вы бывали в Оксфорде?
«Послезавтра, двадцать четвертого декабря, вам подходит эта дата? Тогда в одиннадцать часов сбор в крематории. Это наилучшее время». Я так никогда и не понял, что же похоронный агент хотел этим сказать. Неужели действительно существует наилучшее время для того, чтобы останки превратились в пепел? Может, это имеет отношение к процессу горения, к качеству горючего, с утра все лучше воспламеняется и быстрее горит? Или к выбору публики, к наплыву посетителей, люди охотнее приходят до полудня? А может, слезные железы как-то специально хорошо работают в это время, извергают более обильные потоки горя?
— Нет, нет, Драйверы, боюсь, всегда недооценивали значение образования.
В общем, мы договорились отправить отца в печь в наилучшее время по базовому тарифу. Смерть иногда умеет заставить себя уважать.
— А я думала, что для солдата знания — дело важное.
Вернувшись домой, я раскрыл все окна, невзирая на холод: хотелось очистить комнаты, проветрить их свежим воздухом температуры шести-семи градусов. Ватсон развлекал себя беганьем по деревянной лестнице вверх-вниз и изучением спален и кабинетов наверху. Он нюхал, изучал и составлял мысленный план нового жилища.
Он бросил на нее короткий взгляд, потом ответил совершенно другим голосом: «Мы, уланы
[8], придерживаемся того же мнения». И пошел рядом с ней к такси, поигрывая моноклем. По пути к колледжу он молчал, изредка бросая на нее изучающие, одобрительные взгляды.
— Так вот он какой, Сент-Амброз, — с придыханием произнес Драйвер, когда она торопливо увлекла его через арку во внутренний двор, к студенческому общежитию, на ступеньках которого, перекинув через руку мантию бакалавра, застыл мистер Фенник, напоминая одну из статуй университетского парка.
Когда я открыл двери гаража, обнаружил, что папин «рено» и «ситроен DS» исчезли. На месте был только кабриолет «триумф». Он был в пыли, капот опущен, аккумулятор разряжен. Как же, подумал я, папа выезжал на свои осмотры без машины?
— Мой дядя, президент, — представила его Элизабет.
— Очаровательная девушка ваша племянница, — сказал Драйвер, как только они остались одни. Надо было с чего-то начать разговор. И действительно, два мошенника очень быстро нашли общий язык.
Дом наш был расположен в квартале Буска, рядом с великолепным Ботаническим садом и в квартале от музея Жоржа Лаби. Это было веселенькое здание в шикарном мавританском стиле, с садом, в котором произрастали пальмы Trachicarpus, гигантские папоротники и великолепный бамбук — там мой дядя Жюль, любитель всяких диковин, с удовольствием любовался «тем, что, по его мнению, представляло лучшее, что могли предложить французские коллекции восточного искусства: шедевры из Японии, Китая, Юго-Восточной Азии, Индии, Тибета, Непала, а также множество великолепных артефактов из Египта». Жюль часто рассказывал нам истории из жизни Жоржа Лаби, богатого путешественника, который долгие годы жил в состоянии раздора и конфликта со своим семейством и умер при обстоятельствах, которые до сих пор не получили официального объяснения. В 1950 году его отец, Антуан, богатый торговец, обладал самым обширным и выгодным торговым пространством в городе, огромным магазином, который скромно назывался «Все для дома». Из Жоржа, родившегося в 1962 году, получился весьма беспомощный управляющий, и тогда семья попыталась лишить юношу дееспособности и оформить над ним опекунство — уж больно у него была беспорядочная жизнь и экстравагантные траты. Но потом отношения вроде как наладились, Жорж вернулся в семью и был реабилитирован в глазах всех остальных Лаби до той степени, что даже был командирован, как официальный представитель города, на похороны царя Александра III. А когда он вернулся, отца озарила гениальная идея: отправить сына официальным представителем магазина, чтобы он, путешествуя по миру в качестве вольного курьера, поставлял со всех концов света раритеты и восточные сокровища для ненасытной утробы магазина «Все для дома». Вот так наш сосед из прошлого века принялся обшаривать Азию и другие экзотические места, чтобы удовлетворять свое любопытство, дивиться разнообразию стран и народов и попутно приобретать всякие расчудесные диковины для своего работодателя. Частенько, покупая произведения искусства, он превышал лимит расходов, но папаша смотрел на это сквозь пальцы, тем более что сын вроде как потихонечку входил в разум. Он даже согласился жениться! Однако буквально за несколько дней до свадьбы судьба исследователя совершила еще один вираж, на этот раз фатальный: под покровом ночи Жорж Лаби был умерщвлен в собственном доме. Обстоятельства, при которых было совершено преступление, как сказал бы Лангелье, так и остались невыясненными, но, по слухам (и по сложившейся впоследствии легенде), его заколол ножом, разрезав post mortem его половой орган на несколько частей, брат некоей ревнивой любовницы, для которой оказалась непереносима идея его будущей женитьбы. Вот так в тридцать семь лет умер в двух шагах от нашего дома отечественный Америго Веспуччи, умер в тот самый момент, когда гипермаркет «Все для дома» доверил ему ключи от всего мира.
— Не могу с вами не согласиться. И так любит свой дом, — кивнул мистер Фенник. — А это наши знаменитые вязы. — Он вскинул свободную руку к небу. — Сент-амброзские вóроны, — добавил он.
— Ворóны? — удивленно переспросил Драйвер.
Каждый в детстве создает легенды. Мне вот не надо было далеко ходить за материалом для них — только выгляни в окно, и увидишь крыши таинственного дворца в мавританском стиле, по адресу улица Японии, 17, окутанного тайнами Востока и загадками оскопленной судьбы.
— Вóроны. Там, на ветвях вязов. Один из наших великих современных поэтов посвятил им стихотворение. «Сент-амброзские вязы, сент-амброзские вязы...» и что-то насчет сент-амброзских вóронов, призывающих ветер и дождь...
— Красивая. Очень красивая.
Я нашел батарею на семьдесят пять ампер в гараже на улице Сен-Мишель и оттащил ее на руках до дома, чтобы завести кабриолет. Я даже не знал, сколько эта машина простояла в гараже. Она пару-тройку раз чихнула, зафыркала всеми цилиндрами, и лишь тогда шесть камер для горючего начали наполняться содержимым. Запах отработанного бензина и токсические испарения вызвали мучительные ассоциации из прошлого, и я задом отогнал машину в сад, чтобы она проветрилась на свежем воздухе. Я обнаружил недостачу охлаждающей жидкости и масла и, взяв с собой Ватсона, поехал пополнять запасы материалов в автосервис рядом с мостом Демуазель. Оттуда было буквально два шага до Южного канала. Ожидая, когда машина будет готова, мы с собакой отправились бродить по берегам, где были пришвартованы баржи, на которых жили люди — летом они красиво обрамлены зеленью платанов.
— Да, лужайка у нас ухоженная.
— Я про вашу племянницу.