Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Грэм Грин

Меня создала Англия

Раз я живу – не умирать же мне с голоду. Уолт Дисней. «Кузнечик и муравей»


1

Видимо, она ждала любовника. Без малого час просидела она на высоком табурете, вполоборота к стойке, не сводя глаз с вращающейся двери. За ее спиной под стеклянным колпаком стопкой громоздились бутерброды с ветчиной, шипели спиртовые чайники. Когда дверь открывалась, внутрь вползал едкий запах машинной гари. От него сводило кожу на лице и скулы. – Еще джин. – Уже третья рюмка. Негодяй, подумала она с нежностью, я же умираю с голоду. Научившись пить шнапс, она и джин проглотила залпом; хорошо бы с кем за компанию, но компании не было. Мужчина в котелке, поставив ногу на медный приступок и облокотившись на стойку, тянул пиво, что-то говорил, опять прикладывался к кружке, вытирал усы, что-то говорил, посматривал на нее.

Через пыльное дверное стекло она вгляделась в шумную темноту снаружи. В тусклый прямоугольник сыпали искрами машины, сигареты, тележка выбивала искры на асфальте. Дверь крутанулась, заглянула усталая старуха, кого-то не нашла.

Она поднялась с табурета; мужчина в котелке следил за ее движениями, официантки бросили вытирать посуду, смотрели. Их мысли барабанили ей в спину: не дождалась, значит? Интересно, что он из себя представляет? Поиграл и бросил? Она стояла в дверях, искушая их любопытство: ее забавляла обступившая тишина – глубокая и внимающая. Ее взгляд обежал пустые голубые рельсы, скользнул по платформе и уткнулся в дальние фонари и книжные киоски; потом она вернулась к своему табурету, чувствуя, как облепившие ее чужие мысли отлетают вместе с чайным паром, официантки протирали стаканы, мужчина в котелке потягивал пиво. – Дальше будет хуже. Возьмите, к примеру, шелковые чулки. – Еще джин… – Теперь она только пригубила, опустила рюмку на стойку и стала торопливо краситься, словно спохватившись, что в горячке ожидания пренебрегла обязанностями. Уверенная, что он уже не придет, а еще час надо чем-то себя занимать, она про них и вспомнила: рот, нос, щеки, брови. – Фу-ты, черт! – Сломался карандаш для бровей, и упавший на пол грифель она растерла носком туфли. – Фу-ты, черт! – ей было наплевать, что ее опять обступает любопытство, холодное и враждебное. А ведь это все равно, что разбить зеркало, – плохо, не к добру. Уверенность покидала ее. Она уже сомневалась, узнает ли брата, если он соблаговолит явиться. Но узнала сразу: шрамик под левым глазом, круглое лицо, которое всегда казалось неожиданно осунувшимся, лицо утомленного ребенка, и настораживающее даже посторонних добродушие.

– Кейт, – он был весь раскаяние, – прости, что опоздал. Я не виноват. Видишь ли… – и насупился, готовый встретить недоверие. И целуя его, обнимая, чтобы убедиться в его реальности, в том, что он-таки пришел и они опять вместе, она думала: а с какой стати верить ему? Он рта не откроет без того, чтобы не соврать.

– Хочешь моего джина? – Он пил медленно, и она, как о себе самой, уверенно поняла, что он встревожен.

– Ты не изменился.

– А ты изменилась, – сказал он. – Ты очень похорошела, Кейт. – Вот оно, думала она, обаяние, твое проклятое пленительное обаяние. – Благополучие тебе к лицу. – Она всматривалась в него, придирчиво разглядывала, как он одет, искала признаки, что сам он в эти годы видел мало благополучия. Впрочем, один хороший костюм у него всегда был. Высокий, широкий в плечах, худощавый и немного утомленного вида, со шрамом под левым глазом, он сразу привлек внимание официанток. – Пожалуйста, пива, – и официантка буквально распласталась на стойке: Кейт перехватила зажегшийся в его глазах лучик обаяния.

– Куда пойдем ужинать? Где твои чемоданы? – Он чуть подался от стойки и поправил школьный галстук.

– Дело в том, что… – начал он.

– Ты со мной не едешь, – сказала она с печальной уверенностью. Даже удивительно, как у нее сразу опустились руки: ведь ему как дом родной эта комната, клубы дыма за дверью, выдохшееся пиво, «Гиннес вам полезен» и «Уортингтон вас выручит» – в нем самом та же самоуверенность и нахрапистый тон рекламы.

– Откуда ты знаешь?

– Я всегда знаю. – Действительно, она всегда знала наперед; она была на полчаса старше; порою ее угнетала мысль, что за эти несчастные полчаса она расхватала мужские качества – твердый характер, напористость, а ему оставила лишь обаяние, которого так не хватает женщинам. – Тебе что же, не дают работу в Стокгольме?

Он облучил ее улыбкой; опустив обе ладони на ручку зонта (перчатки, подумала она, нужно почистить), он привалился спиной к стойке и лучисто улыбнулся ей. Всем своим видом он как бы предлагал: поздравьте меня, и его беспокойные глаза, смешливые и добрые, хитрили с ней, точно фары подержанного автомобиля, который тут подкрасили, там навели блеск – и выставили продавать. И он бы убедил кого хотите в том, что на сей раз поступил умнее некуда, – кого угодно, только не ее. – Я уволился.

Знакомая история. Каждый год эта роковая фраза оглушала отца, подтачивая его последние силы. Отец боялся подходить к телефону: «Я уволился». «Я уволился…» – и в голосе даже гордость, словно совершен похвальный поступок, а потом пошли телеграммы с Востока, отец распечатывал их дрожащими пальцами. «Я уволился» – из Шанхая, «Я уволился» – из Бангкока, «Я уволился» – из Адена; он безжалостно подбирался ближе, ближе. До самой смерти отец верил буквальному смыслу этих телеграмм, которые не фамильярничали даже с близкими и были подписаны полным именем: Энтони Фаррант. Но Кейт – она знала больше, и за написанным слышала: уволили. Меня уволили. Уволили.

– Давай выйдем, – предложила она. Нехорошо унижать его перед официантками. И опять эта гулкая внимающая тишина и провожающие взгляды. В дальнем конце платформы она начала расспросы. – Сколько у тебя денег?

– Ни гроша, – сказал он.

– Тебе же оплатили последнюю неделю. Если ты за неделю предупредил, что увольняешься.

– Собственно говоря, – протянул он, играя на фоне дымящегося металла, посвечивая себе зеленым огоньком семафора, ждавшего экспресс с восточного побережья, – собственно говоря, я ушел сразу. Вопрос чести, иначе было нельзя. Ты не поймешь.

– Возможно.

– И потом, до денег хозяйка поверит мне в долг.

– А сколько это протянется?

– А-а, через недельку что-нибудь найду. – Завидная вроде бы выдержка, а на деле полная беспомощность. Просто-напросто он уповал на то, что деньги сами подвернутся, и они-таки подворачивались: старый однокашник узнал его на улице по галстуку, остановил, помог с работой; он сбывал родне пылесосы; он не постесняется обвести вокруг пальца неопытного провинциала; на крайний случай оставался отец.

– Не забывай: отец уже не поможет.

– Как прикажешь тебя понимать? Я не нахлебник. – Он вполне искренне верил, что никогда не был нахлебником. Брал взаймы – это да, его долги родным должны уже составлять приличную сумму, но это долги, а не подачки; в один прекрасный день его «проект» увенчается успехом – и он со всеми расплатится. Закрывшись от дыма и пережидая, когда пройдет экспресс, Кейт вспомнила некоторые его проекты: скупить в библиотеках старые романы и продавать в деревнях; грандиозная «посылочная» идея: специальная контора упаковывает рождественские подарки, сама разбирается с почтой – и все за два пенса; собственного изобретения рукогрейка (в полую ручку зонта закладывается кусок раскаленного угля). Послушать его – вполне разумные проекты, не придерешься, за исключением одного несчастного обстоятельства: что он сам брался их осуществить. – Мне нужен только капитал, – объявлял он, и его оптимизма не могла поколебать даже мысль о том, что больше пяти фунтов ему никто и никогда не доверит. И тогда он пускался в предприятие без всякого капитала; по субботам и воскресеньям в доме появлялись странные гости: мужчины постарше, но в таких же школьных галстуках и тоже бурлившие энергией, хотя потише. Потом дело сворачивали, и длинные и запутанные счета выявляли поразительную истину: потерял он ровно столько, сколько занял. – Будь у меня настоящий капитал! – сокрушался он, никого не виня и никому не возвращая долга. Новые долги прибавлялись к старым, но «нахлебником» он никогда не был.

Для тридцати трех лет, думала она, у него слишком моложавое лицо, все еще лицо школьника, которое чуть подсушил морозный денек. Он и казался школьником, набегавшимся в холод за футбольным мячом. Его внешность раздражала ее, потому что должен, наконец, человек стать взрослым, но прежде чем она решилась высказать ему все начистоту, у нее опять защемило сердце от его нелепой наивности. Он был безнадежно беспомощен в мире бизнеса, который она так хорошо знала, в котором чувствовала себя как рыба в воде; он был только способный ребенок среди способных на все взрослых людей – он обманывал, но по мелочам. Свыше тридцати лет читала она его мысли, переживала, как свои, его страхи, и знала, что он способен обнаружить неожиданные качества. Есть вещи, которые он никогда не позволит себе сделать. И в этом, подытожила Кейт, они совершенно разные. – Слушай, – сказала она. – Я не оставлю тебя здесь без денег. Поедешь со мной. Эрик даст тебе работу.

– Я не знаю языка, а кроме того, – он налег обеими руками на зонтик и улыбнулся беспечной улыбкой обладателя тысячи фунтов на текущем счету, – я не люблю иностранцев.

– Дорогой мой, – взорвалась она, – твои взгляды устарели. В таком деле, как «Крог», иностранцев нет. Мы там все интернационалисты, без родины. Это тебе не пыльная контора в Сити, где двести лет заправляет одна семья. Нет, иногда с ним можно говорить – все понимает с полуслова. – Сокровище мое, – ответил он, – может, это как раз по мне. Я тоже пыльный, – уронил он, обтекаемо предупредительный, с застывшей улыбкой на лице, в щеголеватом и единственном приличном костюме. – Кроме всего прочего, у меня нет рекомендаций.

– Ты же сказал, что уволился.

– Ну, все не так просто.

– А то я не знаю.

Они отступили в сторону, пропуская тележку.

– Умираю с голоду, – признался Энтони. – Одолжи пять шиллингов. – Поедешь со мной, – повторила она. – Эрик даст тебе работу. Паспорт у тебя есть?

– Где-то валяется.

– Надо забрать.

Огни прибывающего поезда залили его лицо, и она с сокрушительной нежностью увидела на нем растерянность и испуг. Он голоден, у него нет даже пяти шиллингов, а то бы он, конечно, никуда не поехал. Что он тоже пыльный – это видно: столичная пыль запорошила ему глаза, все ему здесь по душе – клубы дыма и пара, мраморные столики, шутки у пивной стойки; он был своим человеком в случайных, на одну ночь, гостиницах, в подвальных конторах, – встревал в сомнительные предприятия, якшался с маклерами. Если бы я не встретила Эрика, подумала она, то и мне пылить бы по этой дорожке. – Возьмем такси, – сказала она.

За окном тянулись велосипедные магазины на Юстон-роуд; по-осеннему зябко мерцало электричество за клаксонами, спицами и банками с резиновым клеем; на ночь велосипеды заводили в помещение, огни гасли, и все погружалось в зимнее оцепенение.

– Да, – вздохнул Энтони. – Красиво, а? – Сколько осенних примет: откуда-то прибившиеся листья на станции метро Уоррен-стрит, отблеск фонаря на мокром асфальте, бледный огонь дешевого портвейна в старушечьих руках. – Лондон, – вздохнул он. – Другого такого нет. – И прислонился лбом к стеклу.

– К черту, Кейт, не хочу я никуда.

По этой фразе она поняла, какой ад у него в душе. «К черту, Кейт». Она вспомнила темный сарай, луну над стогами сена и брата, мнущего в руках школьную фуражку. У них столько общих воспоминаний, сколько наживет разве только супружеская пара за тридцать лет совместной жизни. «Тебе надо идти», и только когда он совсем пропал из виду, сама вернулась в свою школу, где ее ждали забывшая про сон учительница, двухчасовой допрос и запись в кондуите.

– Поедешь без разговоров.

– Ну, конечно, тебе лучше знать, – сказал Энтони. – Как всегда. Я сейчас вспомнил нашу встречу в сарае. – Смотрите, он и впрямь способен иногда на интуицию. – Я написал тебе, что убегаю из школы, и мы встретились – помнишь? – посередке между нашими школами. Было часа два ночи. Ты погнала меня обратно.

– Скажешь, я была не права?

– Конечно, – сказал он, – конечно, права, – и посмотрел на нее таким пустым взглядом, что впору усомниться, слышал ли он вообще ее вопрос. Глаза пустые, как форзац после страшного или грустного конца.

– Прибыли, – сказал он. – Рад видеть вас в моих скромных апартаментах. – Ее покоробил его заученно веселый тон, в котором не было ни смирения, ни радушия: он просто отбарабанил азы торгового ученичества. Завидев их, хозяйка улыбнулась и громким шепотом предупредила, что не будет беспокоить, и Кейт начал понимать, что сделала с ним жизнь за время их разлуки.

– У тебя есть шиллинг на газ?

– Это ни к чему, – сказала она. – Не будем рассиживаться. Где твои чемоданы?

– Вообще-то говоря, я их вчера заложил.

– Ладно. Купим что-нибудь по дороге.

– Магазины уже закроются.

– Значит, будешь спать одетым. Где паспорт?

– В комоде. Я сейчас. Садись на кровать, Кейт. Присев, она увидела на столе фотографию в плохонькой рамке: «С любовью, Аннет».

– Это кто. Тони?

– Аннет? Милая была девчушка. Пожалуй, я возьму ее с собой. – Он стал отдирать картонку сзади.

– Оставь ее тут. В Стокгольме найдешь других.

Он взглянул на строгое глянцевое личико.

– Классная была девушка, Кейт.

– Это ее духами пахнет подушка?

– Нет, не ее. Она давно уже здесь не была. У меня кончились деньги, а девочке надо как-то жить. Где она сейчас – один Бог ведает. Из своей трущобы ушла. Я там был вчера.

– Когда продал чемоданы?

– Ну да. Знаешь, такую девушку теряешь раз и навсегда. Ушла – и пиши пропало. Странная какая штука: ты привыкаешь к ней, вы любите, друг друга, еще месяц назад она была рядом – и вдруг не знаешь, где она, жива ли вообще.

– Чьи же тогда духи? Может – этой?

– Да, – ответил он, – этой.

– Похоже, она не первой молодости?

– Ей за сорок.

– Куча денег, конечно?

– Да, в общем она богата, – ответил Энтони. Он взял в руки вторую фотографию и невесело рассмеялся. – Ну и парочка мы, Кейт: у тебя Крог, у меня Мод. – Она молча смотрела, как он, согнувшись, ищет в ящике паспорт; он сильно раздался в плечах со времени их последней встречи. Она вспомнила официанток, их взгляды поверх полотенец, тишину, обступившую их разговор. Трудно поверить, что ему приходится покупать девушку. Но вот он повернулся лицом, и его улыбка сказала все; он носил ее как прокаженный носит свой колокольчик; улыбка заклинала не верить ему.

– Ну, вот. Паспорт. А он точно даст работу?

– Точно.

– У меня нет блестящих способностей…

– А то я не знаю, – сказала она, впервые за встречу выдавая голосом силу своей горькой любви.

– Кейт, – сказал он, – глупо, конечно, но мне что-то не по себе. – Он бросил паспорт на кровать и сел рядом. – Мне надоели новые лица. Насмотрелся. – В глубине его глаз колыхнулись шеренги соклубников, спутников, собутыльников, начальников.

– Кейт, – сказал он. – Ты-то не подкачаешь?

– Никогда, – ответила она. Это можно было обещать твердо. Освободиться от него уже не получится. Он был больше, чем брат; он был духом предостерегающим: смотри, чего ты избежала; он был жизнью, которую она упустила; он был болью, ибо ей было дано чувствовать только его боль; еще он был страхом, отчаянием, позором – все потому же. Он был для нее всем на свете, кроме успеха.

– Хорошо бы ты осталась со мной здесь!… – «Здесь» – это двойная шкала на газовом счетчике, грязное окно, растеньице с длинными листьями, бумажный веер в пустом камине; «здесь» – это пахнущая подушка, фотографии приятельниц, заложенные в ломбард чемоданы, пустые карманы, «здесь» значит: дома.

Она сказала:

– Я не могу уйти из «Крога».

– Крог даст тебе работу в Лондоне.

– Нет, не даст. Я нужна ему там. – «Там» – это стекло и чистота без единой пылинки, современнейшая скульптура, звуконепроницаемые полы, диктофоны, оловянные пепельницы и Эрик, в тихой комнате принимающий сводки из Варшавы, Амстердама, Парижа и Берлина.

– Ладно, едем. Деньжата, значит, у него водятся?

– Водятся, – ответила она, – водятся.

– И вашему преданному слуге что-нибудь перепадет?

– Перепадет.

Он рассмеялся. Он уже забыл, что боялся увидеть новые лица. Он надел шляпу, заглянул в зеркало, поправил платок в нагрудном кармане. – Ну и парочка мы с тобой! – Он поднял ее с кровати и поставил на пол, и она была готова петь от радости, что они снова парочка, но его вид охладил ее: он был настораживающе благопристоен, искушенно наивен и такой неуместный в этом старом школьном галстуке.

– Что это за галстук? – спросила она. – У вас же… – Нет-нет, – ответил он и так стремительно обрушил на нее правду, что она не могла устоять перед обаянием, которое ей было неприятно в нем. – Я себя повысил в чине. Это галстук Харроу.



***



Компания поставила мне еще виски. Всем хотелось знать, как все произошло. Несколько недель назад они едва разговаривали со мной, говорили – мне еще повезло, что меня не выставили из клуба, раз я претендовал на воинское звание, которого, кричали они, у меня не было. Тротуар под окнами нещадно накалило солнце, в тени лежал нищий и облизывал свои руки; я до сих пор не могу понять, зачем он лизал себе руки. Капитаны принесли виски, майоры подсели ближе, полковники просили рассказывать не спеша. Генералов с нами не было, они, наверное, спали в своих кабинетах, потому что время близилось к полудню. Все успели забыть, что я никакой не капитан, все почувствовали себя коммерсантами.

Рыбацкая лодчонка с желтым фонарем, укрепленным на высоте человеческого роста, покачивается на зыбкой волне, и в бледном свете человек, опустившись на колени, выбирает сети; вокруг него море, темнота, мы проплываем, сверкая огнями, у нас играет граммофон. Я рассказывал этим парням в клубе, как оказался на тротуаре, когда кули бросил бомбу. Сломалась тележка посреди дороги, автомобиль министра притормозил – и тут кули бросил свою бомбу, но я, если говорить честно, этого не видел, я только услышал грохот на крыше и увидел, как задрожали сетки на окне. Я нервничал: сколько виски они выставят? Очень это обидно – смотреть, как другие играют в бридж, а перехватить денег не у кого. Тогда я сказал, что меня контузило, и они заплатили за три виски, и составилась партия, и я выигрывал уже два фунта с чем-то, но тут вошел майор Уилбер, а уж он-то знал, что меня там и близко не было. Запах виски из курительной комнаты, вкус соли на губах. Играет граммофон, опять новые лица.

Пришлось отправиться в Аден.

Сдирая с кролика шкурку в зарослях дрока на пустыре, я на секунду зажмурил глаза, нож сорвался и полоснул меня под левым глазом. Мне прожужжали уши, что надо было резать от себя, как будто я не знал, и что теперь я наверняка потеряю глаз. Я умирал от страха, и еще отец дома болел, а потом пришла Кейт. Салатные стены спальни, надтреснутый колокольчик звонит к чаю, я лежу с перевязанным лицом и слышу, как по каменным ступеням спускаются ребята. Они шумят перед комнатой экономки, берут яйцо со своим именем, написанным химическим карандашом на скорлупе, колокольчик снова тарахтит, сейчас его зажмут рукой. И тишина, как на небесах, и до прихода Кейт я лежу совсем один. Человек бежал по крышам, и по нему стреляли с улиц и из окон. Он прятался за трубами, скользил в лужах, оставшихся на плоских крышах после дождя. Руки он держал на заду, потому что порвал штаны на этом месте, дождь заливал ему лицо. Это был первый дождь, но я мог уверенно сказать, что он зарядил на несколько недель, потому что и небо было такое, и парило, и на тыльной стороне рук выступал пот. – Кейт, – окликнул я – и вот она, я знал, что она придет, и мы сидим одни в сарае.

За тридцать лет набралось о чем подумать: и что видел, и что слышал, что наврал и что любил, и чего боялся, чем восхищался, чего желал и что бросил за мягко вздымающимся морем и пропавшим маяком, – что промелькнуло, как маленькая станция метро, пустая и ярко освещенная ночью: никто не выходит, поезд не останавливается.

Я надеялся – может, там разговаривают, но гудки были длинные, и под выжидательными взглядами очереди я набрал номер четыре раза из будки на Серкус-сквер; три раза я не забывал нажать кнопку и вернуть монету, а на четвертый, когда стало ясно, что там никого нет, – забыл. Кому-то подарил бесплатный звонок, а как пригодились бы мне сейчас эти два пенса. Можно, конечно, кинуть орла или решку и выиграть на выпивку. Но на пароходе подобрались одни шведы, а иностранцы спорта не любят, да и языка я не знаю.

Новые люди, а старые ушли, умерли или болеют и умирают; на улице вывеска: «Сдается». Я нажал кнопку, но звонка не последовало – на площадке отключили электричество. Стена была испещрена карандашными записями:

«Зайду позже», «Ушла в булочную», «Оставьте пиво у двери», «Вернусь в понедельник», «Сегодня молока нет». На стене почти не было живого места, все надписи перечеркнуты, кроме одной, которая казалась старой, но вполне могла быть недавней, потому что написано было: «Милый, я скоро. Буду в 12:30», и тогда я бросил ей открытку, что приду в половине первого. Я прождал два часа, сидя на каменных ступенях возле двери на последнем этаже, но никто не пришел.

Шаги на каменных ступенях, беготня, драка и толчея у дверей спальни; Кейт уже ушла, комната набилась битком, и старосты тушат свет. Даже ночью ни минуты покоя, потому что за перегородкой кто-нибудь обязательно разговаривает во сне. Я лежал, блаженно потея, без сна, забыв о боли под левым глазом, и каждую минуту ожидал, что кто-нибудь бросит губку, шелохнутся занавески, чья-то рука сдернет одеяло, кто-то захихикает и по полу зашлепают босые ноги.

Старые лица, лица ненавистные и любимые, еще живые или уже мертвые, больные и умирающие, за тридцать лет голова полным-полна всякого хлама, пароход, вздымая нос, идет в открытое море, позади маяк, играет граммофон. Вниз по каменным ступеням, в кармане деньги, которые ради нее доставал; тридцать шиллингов в мою пользу, раз ее нет; такие если уходят, то уходят навсегда, пиши пропало. Теперь увешивай комнату фотографиями киноактрис, вырезай портреты из «Болтуна»: «Неизвестный поклонник рассчитывает получить ваш автограф на этом портрете. Прилагаю шиллинг на почтовые расходы». В Голливуде до черта шлюх, но моя лучше всех. Несчастье делает человека богаче; и шиллинги при мне, и идти никуда не надо. Я, конечно, сразу понял, в чем дело, когда мне передали: «Вас вызывает директор». Я ждал этого со дня на день и каждое утро надевал свой лучший костюм и до блеска чистил зубы. Кто-то мне сказал однажды, что у меня ослепительная улыбка, хотя я никогда не обезьянничал у зеркала, не гонялся за новейшей пастой и не обивал пороги дорогих дантистов. Мужчина должен следить за своей внешностью не меньше, чем женщина. Часто это его единственный шанс. Сошлюсь на Мод.

Ей даже не за тридцать, а под сорок, блондинка, с рыхловатым бюстом. – Есть вещи, которые мужчина не сделает, – сказал я. – Например, взять у женщины деньги, – и она прониклась уважением, дарила подарки, а я их продавал, когда были нужны наличные. Мы встретились в метро. На всем пути от Эрлз-Корт до Пикадилли через весь вагон присматривались друг к другу; у меня был дырявый носок и я не решался закинуть ногу на ногу. Не торопились. Неторопливый подход. Только на эскалаторе встали рядом. И как быстро все получилось с Аннет! Позвонил в квартиру, ждал, что откроет другая, а открыла она, и я подумал: «Классная девушка». Когда я открыл дверь, он сделал вид, что пишет: старый трюк, когда хотят указать тебе твое место, и причем всегда срабатывает. – А, мистер Фаррант, – сказал он. – Хочу поговорить с вами о жалобе, которая поступила ко мне от грузоотправителей. Я уверен, что вы внесете полную ясность в этот вопрос. – Он-то, может, и был уверен, только у меня такой уверенности не было.

И снова в путь, теперь в Бангкок.

Хлюпает вода, граммофон молчит. На палубе погашены огни, пусто.

Поучения! Господи, сколько можно учить! Одна Кейт человек, скажет: сделай это, сделай то, а чтобы изводить разговорами – никогда. Еще Аннет, ровная, спокойная и такая нежная в неурочном полумраке задернутых штор. Мод учит, отец учит, директор учит. Боже милостивый, я – Энтони Фаррант, и я не глупее вас. Я могу сложить в уме две колонки цифр, результат помножить на три и вычесть первое попавшееся число. Даже директора ценили во мне эту способность. – Прекрасно, – отзывались они поначалу, – прекрасная работа, мистер Фаррант, – потому что я клал деньги в их карман, а стоило позаботиться о себе, как они сразу попросили внести ясность в это дело.

Чайная афера. Триста неприкаянных мешков испорченного чая, а на улице стрельба. Я скупил большую партию почти даром, а потом им же продал за настоящую цену. Тем и хороша революция, что деньги валяются под ногами. Зато после на меня косились и уже ни в чем не доверяли. В спальне шепот:

– Жилет был в раздевалке. Честь пансиона, – порка связанными в узлы полотенцами, грохот по крыше, шелест бумажных занавесок на окнах, испорченный чай, на улицах стрельба, – честь фирмы. Пришлось отправиться в Аден.

Все улеглись: ночь холодная, под белесой пеной, словно срезаемой ножом, не видно воды. На нижней койке кто-то всю ночь бормочет на незнакомом языке, наступает новый день, серый и ветреный, хлопают парусиной шезлонги, к завтраку сходится совсем мало народу; колючий подбородок, унылая жизнерадостность коридорных, девушка с волосами Греты Гарбо прогуливается в одиночестве, запах машинного масла и пропасть времени до обеда. Кейт думает о Кроге.

Откуда, спрашивается, я знаю, что она думает о Кроге? А вот знаю, как знал тогда, что она придет в сарай.

Она сказала:

– В Гетеборге переночуем, – а я почувствовал, что она чем-то обеспокоена.

Я выскользнул из спальни как будто в уборную. Под халатом я был одет, ботинки и носки сунул за пазуху, на ногах домашние тапочки. Через прохудившуюся подошву покусывали холодные каменные ступени. Оставил халат в уборной и послушал под дверью заведующего пансионом. Мне везло. Он ушел ужинать, а окна у него были без решеток. Но Кейт отослала меня обратно, и я послушался. Подмороженная дорога, запах вянущих листьев, чистое небо и счастливое чувство, что все позади; ухабистый проселок, хруст веток под ногами, огни машин на шоссе и горькое чувство, что все по-старому. Думает о Кроге. \"Пользуйтесь изделиями «Крога». Самая дешевая и лучшая марка – «Крог». Так было десять, нет, пятнадцать, погодите – двадцать лет назад, когда няня таскала меня с собой по хозяйственным магазинам; в дверях свисали корзины, приходилось наклонять голову, потом идешь, задевая банки с порошком от сорняков, таращишь глаза на жнейки, а няня тем временем закупает «Крог». Теперь они уже не самые дешевые и не самые лучшие – они просто единственные. «Крог» во Франции, в Германии, в Италии, в Польше – всюду «Крог». Покупайте «Крог» теперь означает: покупайте акции – дивиденды десять процентов и повышение каждый божий день. Я бы тоже мог стать известным и богатым, как Крог, если бы мне доверяли, как доверяют Крогу, если бы мне ссудили капитал; а то сунут пять фунтов и ждут, что я им в ножки поклонюсь. Любой мой проект обещал состояние, если бы мне доверяли. Попробовал бы Крог продать хоть одну сотню мешков испорченного чая.

Но мне никогда не доверяли.

Когда вошел Уилбер, бесплатное виски кончилось; меня с треском выставили из клуба. Есть на свете город Коломбо. Серое море, телеграммы домой, бандит за трубой на крыше, побег из школы, отзвенел надтреснутый колокольчик, погас свет, жалобы грузоотправителей, грохот разорвавшейся бомбы; сотня мешков испорченного чая, маленький китаец офицер в очках с золотой оправой, дымящий дешевой сигаретой, зеленые стены спальни, серое море, хлопанье парусины на шезлонгах, Кейт думает о Кроге; Крог в каждом доме, как всемогущий Господь Бог; в самой жалкой норе без «Крога» как без рук; «Крог» в Англии, в Европе, в Азии, но и Крог живой человек, как все мы, как сам Господь всемогущий Бог.



***



Кейт услышала Энтони много раньше, чем отыскала его столик. Мажорные, располагающие звуки его голоса она слушала с ревнивым обожанием, влюбленно негодуя. Успел обзавестись друзьями, подумала она, на два часа оставила одного в Гетеборге – и он уже нашел себе друзей. Не знаешь, завидовать или стыдиться такой способности.

Поначалу, казалось ей, незнакомая северная страна озадачила его после всего, что он перевидал в тропиках. Притихший проходил он мимо серых громад строгих зданий, вытянувшихся вдоль опрятных каналов. Регистрируя на вокзале багаж, она заметила, как он косится на клумбы цветов в путевых тупиках. На улицах каждому фонарю полагался букет, как примадонне. Воздух влажный и серый.

А он, оказывается, осваивался; он перевидал столько портовых городов, что ей не счесть. Когда она сказала:

– Теперь я тебя покину до обеда, – дала ему денег и растолковала, как найти ресторан, где они встретятся, он только рассеянно кивнул в ответ, поправил трофейный галстук Харроу, вздернул подбородок, распрямил широкую спину и решительным шагом углубился в первую попавшуюся улицу; он не имел ни малейшего представления о том, куда она ведет.

Получилось, что она вывела к друзьям, на что он, видимо, и рассчитывал.

Он уже нашел общий язык с новой страной.

– И тут бомба взорвалась, – рассказывал он. – Попросту говоря, кули уронил ее себе под ноги. Его потом по кускам собирали по всему городу. Мой голос спугнул его.

Кейт не спеша подходила к ступенькам террасы. В саду были расставлены столики, с маленькой эстрады напротив человек сметал мокрые листья. В глубине лежал большой барабан с пропоротой кожей. – А министр? – спросил девичий голос.

– Ни единой царапины.

Энтони сидел, облокотившись на перила; он прекрасно выглядел; его цветущий вид словно укорял природу, начавшую зимние хлопоты. Издали его можно было принять за школьника. Немного отсев от стола, на котором стояли пустые стаканы, трое туристов глядели ему в рот: пожилой мужчина, пожилая женщина и девушка. Пустое блюдо из-под smorgasbord и четыре грязных тарелки свидетельствовали, что с обедом покончено. – А вот и моя сестра, – сказал Энтони. Ей бы чуть задержаться, не заставлять его глотать очередную реплику искателя приключений. Растерявшись, он забыл о вежливости и продолжал сидеть, когда те трое встали; впрочем, ее отвлекли рукопожатия и двигание стульями. – Мистер Фаррант был так любезен, что познакомил нас с Гетеборгом, – сказала пожилая дама. Кейт перевела взгляд на его лицо – замкнутое, настороженное и сразу потерявшее свое обаяние. – Он провел нас по всему порту, – объяснил пожилой господин, – показал склады.

– А сейчас, – вступила девушка, – рассказывал, откуда у него этот шрам. – Мы думали, – пояснила дама, – что это с войны. – Они нервничали, конфузились: им хотелось убедить ее, что они не замышляли ничего дурного против ее брата; они защищали его от упрека, что он так легко сошелся с незнакомыми людьми.

– Но революция – это даже интереснее, – сказала девушка. Кейт бросила на нее внимательный взгляд, и мысль: «Бедняжка, она тоже попалась» больно кольнула ее, хотя она не упустила отметить все, что говорило не в пользу девушки: большие невыразительные глаза, влажная полоска неумело накрашенного рта, худые плечи, сухие пятна пудры на шее. Она вспомнила Аннет, вспомнила Мод, с трудом втиснувшуюся в рамку, дешевый запах на подушке; ему всегда нравилось, что попроще.

– Его обязаны были наградить, – сказала девушка, – все-таки спас министру жизнь.

Кейт улыбнулась Энтони, заерзавшему на стуле. – Так он вам не сказал? Какой скромный. Его наградили орденом Небесного Павлина второй степени.

Они приняли ее слова за чистую монету и даже заторопились уходить. Им не хотелось злоупотреблять его временем, это может помешать будущей встрече. Они рассчитывали увидеть его в Стокгольме. Дама поинтересовалась, сколько они там пробудут.

– Мы там живем, – ответила Кейт.

– Вот оно что, – сказал мужчина. И, помедлив:

– Мы из Ковентри. – Такие, как он, любят, чтобы взаимная информация была равноценной. Он глядел на нее прищурившись, словно следил за колебанием чутких лабораторных часов: нужна еще гирька. – Наша фамилия Дэвидж. – Жена за его спиной одобрительно кивнула: теперь правильный вес. Деликатная операция кончилась, она облегченно вздохнула и отдалась другим заботам: глядясь в большое зеркало на противоположной стене, одернула платье, убрала выбившуюся прядь, разгладила перчатки, намекая, что они уже уходят. – Вы туристы? – спросила Кейт, отметив, что у девушки хватило проницательности угадать враждебность там, где ее родители видели только вежливость, хотя, казалось, она была совершенно лишена их деликатности и как бы даже сознательно компрометировала их спокойные тона и скупые детали ярким цветом неудачно выбранной помады.

– Мы индивидуальные туристы, – мягко уточнил Дэвидж. – Надеюсь, мы еще увидимся, – с намеренной неопределенностью сказала Кейт.

Девушка медлила. Уже родители с преувеличенной стариковской осторожностью сошли на бурый клочок земли между верандой и изувеченным барабаном, а она все стояла как вкопанная. Она напоминала ярко раскрашенного идола, деревянного идола весьма прозаического назначения, – может, об нее гасят окурки.

– Я могу во вторник, – сказала девушка.

– Отлично, – одобрил Энтони, поигрывая вилкой. При виде ее вопиющей неискушенности Кейт ощутила жалость к девушке, что было некстати, поскольку Энтони должен помнить, от чего его уберегли, а эта девушка была явлением того же порядка, что свет за окнами велосипедных магазинов, листья на мостовой Уоррен-стрит, портвейн в «Дамском баре». – Значит, во вторник тебе удобно, – сказала Кейт, провожая взглядом воссоединившуюся троицу. – Оказывается, ты спас жизнь министру. – Что-то надо плести, – ответил Энтони, – они заплатили за обед.

– Я накормила тебя завтраком, но мне ты почему-то ничего не плел. – Ну, Кейт, – сказал он, – ты и так знаешь все мои истории. Сколько я писал…

– Брось, – оборвала Кейт. – Писал ты очень редко. Телеграммы отцу, открытки с видами, очень много открыток – из Сиама, Китая, Индии. А писем что-то не помню.

Он улыбнулся.

– Забывал бросить их в ящик. Погоди, я же написал тебе большое письмо, когда поздравлял с работой в «Кроге».

– Открытка.

– И когда отец умер.

– Телеграмма.

– А это, кстати, дороже. Ради тебя, Кейт, я не остановлюсь перед расходами. – Он посерьезнел. – Бедняжка, ты осталась без обеда. Я подлец, что не дождался, но они же пригласили. Захотел сэкономить. – Тони, – сказала Кейт, – если бы ты не был моим братом… – Она оборвала фразу, не стала прояснять. Какой смысл! – Ты бы влюбилась в меня по уши, – ответил Энтони, послав ей взгляд, которым он одарил уже стольких официанток: в нем точно отмеренная заинтересованность, точно рассчитанное простодушие, каждое слагаемое обаяния не раз успешно испытано и готово к применению. Если бы можно было повернуть время вспять, подумалось ей, если бы можно было стащить с пальца кольцо, подарок Крога, и отменить все это – тот большой барабан, падающие листья и мое лицо в зеркале; и пусть снова станет темно, снаружи задует ветер, запахнет навозом, и он будет стоять передо мной с фуражкой в руке, только теперь я бы сказала:

– Не возвращайся. Наплевать на всех. Не возвращайся, – и все пошло бы по-другому.

– Славная девчушка, – сказал Энтони. – Поверила всему, что я сказал. Такую ничего не стоит околпачить, – и она уже видела, как в мыслях он идет пригородными улицами, звонит в двери, впускается с черного хода. И следя, как он поправляет галстук выпускника Харроу, приводит в порядок обаяние и укрепляется в своих надеждах, она опять была заодно с ним и только старалась понять – мужество это или просто уверенность в том, что рано или поздно что-нибудь непременно подвернется.

Сейчас подвернулась я. Мысль, как они сработаются, отогнала ревность и страхи. Он умен, этого никто не отрицал, а у нее сильный характер, в этом тоже еще никто не усомнился. У нее была хватка, она умела зацепиться. Пять лет в пыльной конторе в Кожевенном ряду, потом в «Кроге», потом у самого Крога.

– Выпить бы чего-нибудь, – сказала она, – в горле пересохло, – и когда принесли стаканы, – за наше сотрудничество.

– Не пей залпом, Кейт, – облизнув губы и знаком отпустив официанта, сказал Энтони. Он не одобрял, ему не нравилось, когда девушки пьют, он перенял условности старшего поколения. Конечно, пить и прелюбодействовать не возбраняется. Но порядочный мужчина не соблазнит сестру своего друга, а «приличные девушки» не станут напиваться. Он воспринимал окружающее в свете этих великих принципов – первый обязателен для мужчин, второй – для женщин. Кейт чувствовала, как на его губах трепещет майорская наставительная мудрость, подхваченная им в клубных курилках. – Милый Тони, – выдохнула она, – ты прелесть. – От ее проницательности ему стало не по себе, он поежился.

– Тем более, – сказал он, – на пустой желудок. – Нет, это восхитительно: вечное невезение не поубавило ему гонора; какого-нибудь застенчивого горемыку – того давно бы уже сокрушило чувство неполноценности, а он с каждой неудачей только выше вздергивал подбородок. Даже в самые мрачные дни, с уверенностью заключила она, он не позволит себе распускаться; она представила себе, как он читает мораль Аннет, учит Мод меньше пить. Порвись у него рукав – он отправится искать гвардейский бант.

Когда умер отец, она была в Стокгольме, а он на последние деньги успел прилететь из Марселя, куда вернулся из Адена. Чинный и торжественный, он бы наверняка вызвал восторг во всех клубах, из которых его выставили. Она вспомнила телеграмму: «Отец тихо скончался в субботу ночью» – эта невозможно избитая фраза ввела его в чудовищные расходы, дальше пришлось ужимать и хитрить с пунктуацией, и вторая половина текста была невразумительна: «Сожалению переезда вещей Мейбл неприятность тчк рассчитал слугу зпт болезни головы тире Голдсмит утвердительно». Как потом выяснилось, он припас для отца новость о своем увольнении; склонившись над спинкой кровати, он ободрял больного улыбкой, жизнерадостным видом; для сиделки он принес осушаемую слезу, для родственников черный костюм, последний чистый воротничок – для священника и стряпчего. Постоянная тема телеграмм и почтовых открыток обрела наконец человеческий голос; он снова дома, он уволился; тут затронут вопрос чести, но это не каждому объяснишь. – Ты о чем задумалась? – спросил Энтони, и было ясно, что к нему вернулось душевное равновесие и он стоял, так сказать, у нового порога, будоража себя надеждой и желанием выказать свои коммерческие способности. – Я вспомнила отца, – сказала Кейт.

– Отец! – отозвался Энтони. – Вот бы кто порадовался, что мы вместе. Тут он прав. Отец не переставал жалеть, что Энтони подолгу живет за границей; он считал, что брат должен быть защитником сестры до замужества. Старик знал, что говорил: с моим братцем, рассуждала Кейт, не пропадешь, он выберется из любой ситуации. И в забегаловке, и в полицейском участке трудно пожелать лучшего советчика или адвоката. Что замечательно – он безошибочным чутьем находил черный ход или человека, которому надо дать взятку. Пройти огонь и воду без единой царапины – на такое способен только Энтони.

Он осматривался, оценивая обстановку, живой, энергичный, обнадеженный. – А что здесь делают вечером? – спросил он и, опережая ее мысли, соврал:

– Я имею в виду – кино, мюзик-холл. В портовом городе нужно быть особенно осторожным. – Неожиданно поскучнев, он окинул взглядом сиротский садик, заброшенную эстраду, дырявый барабан, кружащиеся листья, шаркающую метлу. Привычно и безошибочно сообщив лицу выражение чистейшей невинности, он выжидательно уставился на Кейт.

– Неужели тебе трудно побыть самим собой? – вздохнула Кейт. У нее защипало в глазах от одиночества. Как больно отпускать его за эту наскоро положенную штукатурку респектабельности – так же больно было впервые отпускать его за границу: на крыше кэба горбится саквояж, в тесной захламленной прихожей срывает замки набитый чемодан, на ковре змеится пояс от пижамы; прощание у подставки для зонтов перед дверью с цветными стеклами. Тогда хоть не было обмана, они были открыты друг другу, как пять лет назад, в том темном сарае; он был бледен, напуган, он едва не расплакался, когда она сказала, что пора, не то он опоздает на поезд, быстро поцеловала и почувствовала, как все в ней оборвалось, когда он сладил наконец с капризной дверцей кэба и, отчаянно трясясь на черных вытертых подушках, увез вторую половину ее самой. Все-таки утешала мысль, что он будет писать, а он ограничился открытками: «Это прелестное место», «Здесь мы купались», «Мое окно отмечено крестиком», и раз от разу все больше балагурства, странные обороты речи, прилипавшие к нему, как защитная окраска, и в какой-то момент понимаешь, что он пропал, растворился среди мелких авантюристов, которых только недостаток смелости спасает от тюрьмы. Но даже в почтовых открытках, подумалось ей, он не был таким далеким, как сейчас, и, скрывая растерянность, она вынула из сумочки пудреницу.

– Неужели ты не можешь побыть самим собой? – повторила она, напрасно гадая, какими уловками Аннет и Мод вырывали у него минуту искренности. – Сегодня, – продолжала она, – мы напьемся и поедем в Лизберг.

Он недоверчиво поморщился:

– А что это за место?

– Вполне приличное, – ответила Кейт. – Там мило и просто. Можно потанцевать, пострелять, встряхнуться на американских горах. Конечно, скука по сравнению с тем, что тебе приходилось видеть, но если мы сперва выпьем…

– Погоди, – прервал Энтони, – у нас еще не было серьезного разговора.

– О чем?

– Ну, есть масса вещей, – сказал Энтони. – Масса. Если ты раздумала обедать, то давай поищем спокойное место. – Он с придирчивым неодобрением обежал взглядом ресторан, пустые стойки, грязные тарелки. Нет, запротестовал он, какое же это спокойное место – порт? – потому что после мисс Дэвидж ей тоже захотелось увидеть порт.

– Что ты привязалась к этой девушке? – возмутился он. – Можно подумать, что ты ревнуешь. Давай куда-нибудь проедемся. Тут есть парк? Они уже полчаса сидели на деревянной скамейке возле пруда, разглядывая уток; мальчишки выбирались из Гетеборга, толкая в гору велосипеды с ярко раскрашенными спицами. В домах на окраине парка один за другим вспыхивали огоньки, пронзительные и колючие, словно в темном кинозале чиркали спичками. Вода в пруду зацвела, к птичьим бокам приставала ряска. – Ты привезла меня сюда, – начал Энтони, – но… – Он настороженно замкнулся, помрачнел. – Я никогда, не сделаю одной вещи: не буду нахлебником. Я им никогда не был.

– Эрик даст тебе работу.

– Ты прекрасно знаешь, что я не говорю по-шведски.

– В «Кроге» необязательно знать шведский.

– Кейт, – сказал Энтони, – я там пропаду. Мне бы что-нибудь попроще. На пароходе я думал об этом все время. Крогу от меня никакой пользы. У меня не будет случая показать себя. – Кружась, слетел лист, задел его плечо и улегся между ними на скамейке.

– Видишь? – сказал Энтони. – Золотой. Побрезговал мною. – Он еще зеленый. Такой не считается. Смотри. – Кейт подняла лист и поднесла его к глазам, потому что уже стемнело. – Надкушен. Белка. Или птица какая-нибудь.

– Послушай, Кейт, сегодня утром в порту я видел объявление на английском языке. На склад нужен специалист-англичанин. Вести бухгалтерию. – Да, здесь ты, конечно, большой специалист.

– Я исписал тысячу гроссбухов.

– Эта работа без будущего.

Она только что просила: «Побудь самим собой»; и сейчас, когда его лицо с трудом различалось в быстро похолодавшем воздухе, когда, зябко передернув плечами, она вспомнила: он без пальто, куда он дел свое пальто? – когда ее мысли отвлеклись на ломбарды и старьевщиков, он обезоружил ее своей искренностью: так останавливает нас за рукав приятель, которого мы давно забыли.

– У меня нет будущего, Кейт.

Он сидел притихший, не ломался, был наконец самим собой, и она дивилась этой перемене, лихорадочно соображая, как лучше использовать удачный момент. Она-то знала, что он человек ненадежный, врунишка, плут в денежных делах, но чтобы он отдавал себе в этом отчет – этого она не подозревала.

Он повторил:

– Ты сама знаешь, Кейт: у меня нет будущего. Из воды, зябко нахохлившись, вышли птицы. Словно маленькие футбольные мячи, коричневые комочки перекатились через зеленый склон, припечатывая листья перепончатыми лапками.

– Не правда, – сказала Кейт; страх упустить момент боролся в ней с радостным чувством, что после стольких лет они наконец откровенны друг с другом. – Только слушайся меня. – Она думала: он в моих руках, мой Энтони, главное – не упустить его теперь, сказать нужные слова, но сердце пересилило, и уже она сама сидит без пальто, без будущего, без друга, в чужом галстуке. Обнять, согреть его, но он уже заговорил. – Безусловно, – сказал он, – еще может повезти. Что-нибудь может подвернуться. – И она поняла, что момент упущен. Он был от нее так же далеко, как где-нибудь в шанхайском клубе или на площадке для гольфа в Адене. Трезвый взгляд на себя был лишь крохотным разрывом в сплошной пелене самообмана. Ей казалось, он ждет ее помощи, а ему нужен был только попутный ветерок, новая идея, подходящее воспоминание. – Я рассказывал тебе про испорченный чай?

– Не помню. Холодно. Пошли. А что касается этого склада… Но уже вовсю дул благоприятный ветер. Он был готов признать, что ошибался, что в конце концов и у него есть какое-то будущее. – Понимаю, – сказал он, – тебе не нравится эта идея. – И беспечно рассмеялся:

– Ладно, дам твоему Крогу испытательный срок. Перед ней был человек, только что избежавший смертельной опасности. Спасение наполнило его бурной радостью, а когда он был в ударе, то скучать с ним не приходилось.

И хорошего настроения ему хватило на весь вечер. Он бросался из одной крайности в другую; ей повезло увидеть его в минуту грустную и искреннюю, но была особая прелесть в его беспечности и позерстве. Он рассказывал истории, которые начинались весьма не правдоподобно, но потом оживлялись яркими красками; вероятно, такими же баснями он кружил голову и Мод, и Аннет, и этой девушке Дэвидж.

– Постой, а я писал тебе про «фиат» генерального директора? – Нет, – ответила Кейт, – про «фиат» в открытках не было. – После двух рюмок шнапса она была готова верить почти каждому его слову. Она подобрела к нему. Накрыв его руку своей, сказала:

– С тобой хорошо, Тони. Рассказывай. – Но прежде чем он заговорил, она заметила, что на его руке нет кольца (в день, когда им исполнился двадцать один год, им подарили по кольцу с печаткой – точнее, ему кольцо переслали, она уже не помнит куда, заказной почтой на адрес клуба).

– Где твое кольцо? Ты хоть получил его?

Она видела, как он примеривается к ее настроению, прикидывает, до какой черты можно рассказать. Неужели вечер сорвется, забеспокоилась она. Нет, нужно бросать, скорее бросать эту привычку задавать вопросы. Но после стольких лет разлуки вопросы сами срывались с языка. – Не важно, – сказала она. – Продолжай. О машине директора. Ладонью левой руки Энтони покровительственно накрыл ее руку и уступчиво, искренне протянул:

– А знаешь, я лучше расскажу о кольце. Это долгая история, но любопытная. Ты, старушка, даже не подозреваешь, куда я попал через это кольцо.

– Не надо, – заупрямилась она, – не рассказывай. Расскажи о машине директора. Только сначала уйдем отсюда, здесь нам больше не дадут. – Забавно было вести его через рогатки ограничительного закона и, вопреки предписанным нормам (мужчине – две стопки шнапса, женщине – одна), понемногу хмелеть.

– А теперь, – сказал он, – в Лизберг.

Канал, шелест воды у кромки заросших травой берегов, в темноте шепот парочек на скамейках, пустынная загородная дорога, спотыкающаяся вереница встречных звуков – не музыка, а словно где-то в далекой комнате настройщик вразброс нажимает клавиши рояля. Четким рисунком на посветлевшем небе выделялись башенки над крышами; звуки сложились в мелодию, что-то колыхнувшую в памяти, и у входа с высокой аркой выплеснулось разбуженное ритмом, воспоминание (министр иностранных дел в высоком негнущемся воротнике подчеркнуто официально отвечает на ее тост, по террасе из уборной возвращается Крог, раскланиваясь на обе стороны, пары танцуют за стеклянными дверьми, звонкими и струящимися, словно канделябры). – Пошли, крошка, – сказал Энтони, – пошли разомнемся. Пьянея, он все дальше уходил в прошлое. Яркий и бесшабашный послевоенный жаргон к середине вечера подточила окопная сырость, это подали голос отставники, в тени опахал толковавшие о Часе Наступления и «Виктории-палас», об отпусках и джазе.

Шипя, взмыла ракета, но на полпути от сырости потухла и уронила на землю хвост; пропилеи танцевальных залов и ресторанов обступили площадь, где в просторном и неглубоком изумрудном бассейне резвился изумрудный фонтан: он тропическим деревом ввинчивался в холодное, глубокое, чистое небо, потом зеленой люстрой рушился вниз, выплескивая на дорожку серебристые осколки. Над крышами сверкнула пустая люлька американских гор, подвывая, словно заезженная граммофонная пластинка. У дальних палаток доморощенные стрелки палили по мишеням.

– Сюда. Идем сюда.

По спокойной глади озера, усеянного сигаретными коробками, двигалось пиратское судно. Извивающаяся тропинка с высаженными вдоль нее цветами выводила к маленькой эстраде, где двое мужчин в белых халатах играли с желающими в шахматы, игра стоила полкроны. И где бы вы ни шли – по розовым или зеленым лужайкам или в умышленной темноте, – за музыкой и выстрелами различалось неумолчное шипение скрытых прожекторов, на которые тучами летели мотыльки, чтобы оцепенеть на их пылающих вогнутых стеклах. Вверх к свету, вниз в темноту валится люлька американских гор; в полутемной палатке человек-фонтан с землистым Лицом и тюрбаном на голове выпускает струи воды через розовые стигматы на ладонях и ногах; великанши, гадалки, укротители львов; тучи мошкары, словно сдунутый пепел, проносятся своим путем, не отвлекаясь на тусклые плафоны в тесных павильончиках. Над крышами взлетает люлька американских гор; в воздухе разрывается ракета, просыпав в темноту желтую канитель; зарядили ружья и выпалили стрелки.

– Для танцев ты уже не годишься, – сказала Кейт. – Слушай, – сказал Энтони, – выпьем еще по одной, и я возьму для тебя все призы, какие тут есть. Вон бросают кольца. Ты еще не видела, как я бросаю кольца.

На струе воды приплясывали разноцветные мячики для настольного тенниса. – А хочешь куклу? – загорелся Энтони. – Или ту стеклянную вазу? Ты скажи, мне это пара пустяков. Решай скорее.

– Идем бросать кольца. Ты же не умеешь стрелять. А тут надо сбить все пять шариков из пяти выстрелов. В школе ты никогда не мог попасть в цель. – С тех пор я кое-чему научился. – Он взял с барьера пистолет, примерился к мишени. – Будь человеком, Кейт, заплати за меня. – Его возбуждала тянущая руку тяжесть пистолета. – Поверишь, Кейт, – сказал он, – мне нравится иметь дело с оружием. Работать военруком в школе или что-нибудь в этом роде.

– Оставь, Тони, – возразила Кейт, – ты всегда мазал мимо. – Она раскрыла сумочку и не успела достать деньги, как он выстрелил. Подняв глаза, она увидела, как желтый шарик свалился с острия водяной спицы. – Попал! – закричала она. Необычайно серьезный, он только кивнул в ответ, перезарядил пистолет острой, похожей на перо, пулькой, быстро прицелился, опустив пистолет на уровень глаз, и выстрелил. Она заранее знала, что он попадет и в этот раз; он наконец давал представление, где конкурентов ему не было: стрельба на ярмарке. Она не видела, как падали, шарики, она смотрела на его лицо – серьезное, замкнутое и как бы исполненное чувства ответственности; его короткопалые, со сбитыми ногтями руки стали вдруг ловкими и мягкими, как у сиделки. Он сунул под мышку страховидную голубую вазу и снова поднял пистолет. – Тони, – воскликнула она, – а с этим ты что собираешься делать? – это он положил к ее ногам игрушечного тигра.

Нахмурившись, он открывал магазин.

– Что ты говоришь?

– Что ты с ними будешь делать, с вазой и тигром? Ради бога, не выигрывай больше ничего, Тони. Пойдем выпьем. Он медленно кивнул; до него не сразу дошел, ее вопрос, его глаза завороженно возвращались к шарикам, пляшущим на вершине фонтана. – Ваза? – переспросил он. – А что, нужная вещь. Цветы и вообще.

– Ладно, а тигр?

– Пригодится. – На тигра он даже не взглянул, заталкивая в магазин пульки. – Если тебе не нравится, – сказал он, – я его кому-нибудь отдам. – Он выстрелил, перезарядил пистолет, снова выстрелил и опять перезарядил; шарики щелкали и падали, и сзади собралась маленькая толпа. – Отдам той девушке во вторник, – сказал он, вздохнул, показал на зеленый жестяной портсигар с инициалом \"Э\", опустил его в карман и отошел, сунув под мышки вазу и тигра. Кейт еле поспевала за ним.

– Куда ты несешься? – окликнула она его в спину, как свое переживая его бездомность, когда он сказал:

– Эх, разве это может надоесть? – с отрешенным видом шагая под дуговыми лампами. – Однажды в выходной… С того дня все выходные у меня были далеко от дома.

– Как звали ту девушку?

– Забыл.

Она взяла его под руку, ваза выскользнула и упала, усыпав землю у их ног голубыми безобразными осколками – так разбитая бутылка кончает ночную пирушку.

– Не расстраивайся, – мягко сказал Энтони, привлекая ее к себе. – У нас остался тигр.

2

Бронзовые ворота разошлись в стороны, и Крог ступил в круглый дворик, Крог был в «Кроге». Холодное и ясное послеобеденное небо накрывало коробку из стекла и стали. На глубину комнаты просматривались нижние этажи; вот работают бухгалтеры на первом этаже, от электрических каминов стекла отливают бледно-желтым цветом. Крог сразу увидел, что фонтан закончили; эта зеленая масса не давала ему покоя, обвиняла в трусости. Он уплатил дань моде, которой не понимал; гораздо охотнее он увенчал бы фонтан мраморной богиней, нагим младенцем, стыдливо прикрывающейся нимфой. Он задержался получше рассмотреть камень; ничто не могло подсказать ему, хорошее это искусство или никакое; он его просто не понимал. Ему стало тревожно, однако он ничем не выдал себя. Его вытянутое гладкое лицо было похоже на свернутую в трубку газету: в нескольких шагах еще можно разобрать громкие заголовки, но неразличимы печать помельче, маленькие уловки, смутные страхи.

За ним наблюдали, он это чувствовал; через стекло смотрел из-за своей машинки бухгалтер, с хромированного балкона глядел директор, официантка мешкала задернуть черные кожаные шторы в столовой для сотрудников. Над его головой быстро догорал день, и, пока он недоумевал перед зеленой статуей, закругленные стеклянные стены постепенно налились изнутри электрическим светом.

По стальным ступеням Крог поднялся к двойным дверям «Крога». Когда его нога коснулась верхней ступени, сработала пружина и двери распахнулись. Входя, он наклонил голову – многолетняя привычка: в нем было шесть футов два дюйма росту, он никогда не горбился, и пригибать голову в дверях его приучила жизнь в тесной однокомнатной квартирке, когда он только начинал. Ожидая лифта, он постарался выбросить из головы статую. Лифт был без лифтера – Крог любил остаться один. Сейчас он был за двойной скорлупой стекла, за стеклянной стеной лифта и стеклянной стеной здания; словно ненадежный сотрудник, правление изо всех сил старалось быть прозрачным. Тихо и бесшумно возносясь на верхний этаж, Крог еще видел фонтан; тот удалялся, уменьшался, распластывался; когда скрытые светильники залили дворик огнем, грубая масса отбросила на гладкий мощеный круг нежную, как рисунок на фарфоре, тень. Со смутным чувством сожаления он подумал: что-то я упускаю.

Он вошел в кабинет, плотно притворил дверь; на письменном столе, выгнутом по форме стеклянной стены, аккуратной стопкой лежали подготовленные бумаги. В окне отражалось пламя камина; сдвинулось и упало полено, по стеклу взметнулись тусклые стылые искры. Это была единственная комната, которая обогревалась не электричеством. В своем звуконепроницаемом кабинете, в этом арктическом одиночестве Крог нуждался в товарищеском участии живого огня. Во дворик, словно чернила в серую светящуюся жидкость, вливалась ночь. Неужели он дал маху с этим фонтаном?

Он прошел к столу и позвонил секретарше:

– Когда возвращается мисс Фаррант?

– Мы ждем ее сегодня, сэр, – ответил голос.

Он сел за стол и праздно раскрыл ладони; на левой – с чем родился человек на свет, на правой – как он устроил свою жизнь. Крог разбирался в этой сомнительной мудрости ровно настолько, чтобы найти линии успеха и долгой жизни.

Успех. Он ни минуты не сомневался в том, что заслужил его – эти пять этажей стекла и стали, фонтан, рассыпающий брызги в свете скрытых ламп, дивиденды, новые предприятия, списки, закрывающиеся после двенадцати часов; было приятно сознавать, что своим успехом он обязан самому себе. Умри он завтра – и компания прогорит. Запутанная сеть филиалов держалась исключительно силой его личного кредита. Он никогда особенно не задумывался над словом «честность»: человек честен, покуда хорош его кредит, а кредит Крога – и он втайне гордился этим – на единицу выше государственного кредита Франции. Уже много лет он брал деньги под четыре процента и ссуживал их французскому правительству под пять. Это и есть честность – когда все ясно, как дважды два. Правда, последние три месяца он чувствовал, что его кредит не то чтобы пошатнулся, но чуть сдал. Впрочем, ничего страшного. Через несколько недель американские фабрики исправят положение. Он не верил в Бога, но свято верил в линии на руке. Он видел, что жизнь его будет долгой, и не допускал мысли, что при нем компания разорится. А случись беда, он без колебаний покончит самоубийством. Человеку с его кредитом не место в тюрьме. Крейгер, застрелившийся в парижском отеле, послужит ему примером. С мужеством в последнюю минуту дело обстояло так же ясно, как с честностью. Опять его смутно встревожила мысль, что он что-то упустил. Опять забеспокоила статуя во дворе. На строительстве этого здания он занял людей, которых ему рекомендовали как лучших в Швеции архитекторов, скульпторов и декораторов. Он перевел взгляд с туевого стола на стеклянные стены, на часы без циферблата, на статуэтку беременной женщины между окон. Он ничего не понимал. Все эти вещи не доставляли ему удовольствия. Его вынудили принять их на веру. И в краткое время, пока часы били полчаса, его поразила мысль, что, в сущности, его никогда не учили получать от чего бы то ни было удовольствие.

Однако надо куда-то девать вечер, чтобы притомиться и заснуть. Он открыл ящик стола и вынул конверт. Содержимое ему известно – билеты в оперу на сегодняшний вечер, на завтрашний, на всю неделю. Он – Крог, Стокгольм должен видеть его любовь к музыке. В театре он окружал себя маленькой пустыней, сидел с пустыми креслами слева и справа. Сразу видно, что он присутствует, и не приходится краснеть за свое невежество – докучливый сосед не спросит его мнение о музыке, а если он и вздремнет немного – этого тоже никто не заметит.

Он позвонил секретарше.

– Если я понадоблюсь, – сказал он, – я в английской миссии. Междугородные разговоры направляйте туда.

– А цены на Уолл-стрит?

– К этому времени я вернусь.

– Только что звонил ваш шофер, герр Крог. Сломалась машина.

– Ничего. Не важно. Я пройдусь.

Он встал и полой пальто смахнул на пол пепельницу. На ней стояли его инициалы: «ЭК». Монограмму исполнил лучший художник. «ЭК» – бесконечно повторяясь, инициалы составляли орнамент на пушистом ковре, по которому он шел к двери. «ЭК» в приемных, «ЭК» в канцелярии, «ЭК» в столовых. Здание было напичкано его инициалами. «ЭК» в электрической иллюминации над подъездом, над фонтаном и снаружи над воротами. Словно огни телеграфа с далекого расстояния, отделявшего Крога от прочих смертных, светящиеся буквы передавали новость. Сообщалось, что им восхищаются; любуясь иллюминацией, он совсем забыл, что ее устроили, по его же распоряжению. На холодной арматуре «ЭК» пылали горячей признательностью пайщиков, и это была единственно возможная для него форма взаимоотношений с людьми. – Вот и кончили, герр Крог.

Крог опустил глаза; в них погасли отраженные огоньки; отсутствующий взгляд уперся в вахтера, который с плохо разыгранным радушием сиял улыбкой и потирал руки.

– Я о статуе, герр Крог; ее закончили, сделали.

– И как вы ее находите?

– Какая-то она странная, герр Крог. Я ее не понимаю. Я слышал, герр Лаурин сказал…

Его покоробило: как может этот всем обязанный ему молодчик (кому еще пришло бы в голову сделать Лаурина, малокровного хлюпика Лаурина – директором? – а Крог не побоялся) – как смеет он досаждать ему своими сомнениями!

– Хорошенько запомните. – Коренастый весельчак поник. – Эту статую сделал самый выдающийся шведский скульптор. Понимать ее не входит в обязанности вахтера; его обязанность сообщать посетителям, что скульптура принадлежит резцу… этого… узнайте имя у моей секретарши… и я не хочу, чтобы вы внушали посетителям мысль, что эта группа трудна для понимания. Это произведение искусства. Запомните. Он пересек дворик, обернулся; сквозь струи воды мигала лампочками его монограмма.

– Произведение искусства. Иначе ему нечего делать в «Кроге».

По краю неба протянулись рассыпавшиеся по склону огни Юргордена: рестораны, высокая башня в Скансене, вышки и американские горы в Тиволи. С воды наползал дымчатый туман, накрывая моторные лодки, силясь дотянуться до ускользающих огней пароходов. Против «Гранд-Отеля» стоял на якоре английский лайнер, сверкая белизной в свете уличных фонарей, и сквозь его снасти Крог разглядел накрытые столики, официантов, разносивших цветы, вереницу такси на Северной набережной. На террасе королевского дворца расхаживал часовой, поблескивая штыком. По террасе к ногам часового подползал туман. В сыром воздухе застревали звуки и по косточкам разобранная музыка стыла над осенним увяданием. На Северном мосту Крог поднял воротник пальто. Туман обвил его кругом. Ресторан под мостом был закрыт, по стеклянному навесу струилась вода, пальмы в бочках простирали умирающие листья к окнам, в темноту, к приставшим пароходам. Осень была ранняя; нагие бедра статуи были словно подернуты паром. По календарю, однако, еще было лето (еще не закрыли Тиволи), несмотря на холод, ветер, слякоть и раздувшиеся вокруг каменного Густава зонты. Волоча за руку ребенка, мимо просеменила пожилая женщина, студентка в кепке увернулась от такси, подъехавшего близко к тротуару, из-под моста навстречу Крогу человек толкал тележку с жареными каштанами. Он видел огни в прямоугольнике домов с лоджиями на Северной набережной, где была его квартира. Широкая гладь озера Меларен отделяет ее от рабочих кварталов на противоположном берегу. Из окна гостиной видны пароходики с туристами из Гетеборга. На своем пути они минуют место, где он родился, и в сумерки тихо выплывают из сердца Швеции, оставив за собой серебряные березовые леса вдоль берегов озера Веттерн, ярко окрашенные деревянные домики, маленькие пристани, где цыплята ищут червяков в земле, тонким слоем припорошившей гранит.И наблюдая вечером, как пароходы бочком идут швартоваться напротив ратуши, Крог, интернационалист, работавший на заводах Америки и Франции, свободно, как на шведском, говоривший по-английски и по-немецки, дававший займы всем решительно европейским правительствам, – Крог чувствовал что-то утраченное, упущенное и упрямо живое.

Крог встал спиной к берегу. Магазины на Фредсгатан закрыли, народу на улице поубавилось. Для прогулки было холодно, и Крог поискал глазами такси. Он заметил машину в глубине узкой улочки справа и остановился на углу. Пронзительно взвизгнули трамваи на Тегельбаккен, ветер пронес над крышами свисток паровоза. Автомобиль, двигавшийся слишком быстро для такси, чуть не выскочил на тротуар, где стоял Крог, и вскоре пропал за трамваями, за линиями и фонарями Тегельбаккен, оставив после себя тревожный осадок, вонючий выхлоп. В переулке таксист завел машину и медленно тронулся в сторону Крога. Автомобильный хлопок привел на память озеро Веттерн и дикую утку, тяжело и шумно поднявшуюся из камышей. Он поднял весла и замер, пока отец стрелял; он был голоден, от выстрела зависел обед. Тяжелый едкий запах повис над лодкой, птица дернулась, словно ее подсекла огромная рука.

– Такси, герр Крог.

В Америке, подумал Крог, это был бы не выхлоп, а выстрел, и он резко наклонился к водителю:

– Откуда вы знаете мое имя?

На него глядело бесстрастное, обветренное лицо:

– Кто вас не узнает, герр Крог? Вы очень похожи на свои портреты.

Птица падала, хлопая крыльями, словно воздух разрядился и не держал ее. Упав, она вынырнула и замерла на воде. Когда они добрались до нее, она была мертвая, клюв ушел под воду, одно крыло затонуло, она напоминала разбившийся, брошенный всеми аэроплан.

– В английскую миссию, – сказал Крог.

Откинувшись на спинку, он смотрел, как на стекло из тумана наплывали лица и пропадали. Защищенные и счастливые своей безымянностью, люди держали путь к американским горам в Тиволи, к дешевым местам в кинотеатрах, к любви в укромных углах. Крог задернул шторы и в темной рокочущей коробке попытался думать о цифрах, отчетах, контрактах. Человеку моего положения нужна охрана, думал он, но если обратиться в полицию, то полиция не замедлит сунуть нос в его дела. Они узнают об американской монополии, когда даже директора убеждены, что дела еще только в стадии переговоров; они узнают очень много о самых разных вещах, а что сегодня знает полиция – завтра почти наверняка узнает пресса. Он понял, что не может позволить себе охраны. Расплачиваясь с шофером, он впервые осознал свое одиночество как слабость.

Он услышал крик парохода с озера, тяжелый стук двигателей. В тумане глухо звучали отсыревшие голоса – так глохнут моторы давшего течь, идущего ко дну корабля.



***



Крог не умел анализировать свои чувства, он только мог сказать себе:

«Тогда-то я был счастлив; сейчас мне плохо». Через стеклянную дверь он видел, как по мраморным ступеням степенно сходит лакей-англичанин. В том году, в Чикаго, он был счастлив.

– Посланник у себя?

– Разумеется, герр Крог.

За лакеем вверх по лестнице; и в Испании он был счастлив. В его воспоминаниях совершенно отсутствовали женщины. После мысли: «Я был счастлив в том году», – вспоминался маленький, не больше чемоданчика механизм, заработавший на столе в его квартирке, и как не отрывая глаз он смотрел на него весь вечер, ничего не ел и не пил, а потом целую ночь пролежал без сна, повторяя про себя:

– Я был прав. Серьезного трения нет. – Герр Эрик Крог.

Комната кишела женщинами, и ему были неприятны любопытство и тайная алчность (богатейший человек в Европе), с которыми они обратили к двери свои старые, гладкие, ярко раскрашенные лица, похожие на картинку в древнем молитвеннике, сберегаемые под стеклом и раскрытом всегда на одной и той же странице. Посланник пользовался успехом у пожилых дам. Сейчас он хлопотал у серебряной спиртовки (он всегда сам разливал чай) и в следующую минуту, кивнув Крогу, уже цеплял серебряными щипчиками ломтики лимона.

– Сегодня торжественный день, мистер Крог, – сказала женщина с ястребиным лицом. Он часто встречал ее в миссии, привык считать родственницей посланника, но никак не мог вспомнить ее имени.

– Торжественный день?

– Новая книга стихов.

– А-а, новая книга стихов. – Она взяла его под руку и увела к хрупкому столику – «чиппендейл»; в противоположном углу посланник разливал чай. «Чиппендейл» и серебро задавали тон в обстановке; нездешняя комната, но лояльная, как интеллигент-иностранец, что свободно объясняется на чужом языке и усвоил местные нравы и манеры; впрочем, не настолько, чтобы Крог чувствовал себя как дома.

– Я не понимаю поэзию, – неохотно проговорил он. Он не любил признаваться, что есть вещи, которые он не понимает; он предпочитал узнать мнение специалиста и высказать его как свое, но, окинув взглядом комнату, убедился, что помощи ждать неоткуда. Перезрелые дамы английской колонии щебетали вокруг чайного столика как скворцы.

– Посланник расстроится, если вы не взглянете.

Крог взглянул. Книгу открывала репродукция с портрета работы Де Ласло: прилизанная серебряная голова, довольно застенчивые любознательные глаза в сетке морщин, наливные щечки. «Виола и лоза». – Виола и лоза, – прочел Крог. – Что это значит? – То есть? – удивилась дама с ястребиным лицом. – Это виола да гамба и… вино.

– Английская поэзия, по-моему, очень трудна, – сказал Крог. – Но вы должны немного прочесть. – Она сунула ему книгу; из чувства уважения к иностранкам он повиновался, застыв с книгой в высоко поднятой руке: «Памяти Даусона», за его спиной позвякивал фарфор, звенел колокольчик хозяйского голоса.

Рассыпав роз невянущих букетИ в кружке утопив хандру,Я вижу через память летЛишь тени наших уличных подруг…

– Нет, – сказал Крог. – Нет. Непонятно. – Ему было не по себе. Точность – это качество он ценил превыше всего: точность машины, точность в отчете. Временами, рассуждал он, мужчине нужна женщина, как бывает необходимо иногда засекретить активы или скрыть реальную стоимость акций, но нельзя же объявлять об этом во всеуслышание, и он недоверчиво покосился на посланника, грызшего миндальное печенье. Его утомляли манеры, которые он не понимал, ничего не говорившие ему слова, и уже во второй раз за этот день он вспомнил свою однокомнатную квартирку в Барселоне и маленькую модель, принесшую ему богатство, огромное богатство, огромное влияние – и эту скуку и тревогу тоже. Сейчас он вышел на американский рынок, и надо равняться на Америку.

Он вспомнил Чикаго. Он был счастлив в Чикаго; в ту пору там не знали гангстерской войны. Это было давно, еще до Барселоны; но почему он там был счастлив – он не мог вспомнить. В памяти остались только скованное льдом озеро, комнатка с подвесной койкой, мост, где он работал, и как однажды ночью шел снег и он купил бутерброд с горячей сосиской и, укрывшись от ветра, ел его под аркой моста. Наверное, у него были приятели, но он никого не помнил, наверное, были девушки, но он не помнил ни одного лица. Он был тогда сам по себе.

А сейчас он себе не принадлежал, он ощущал бремя своего положения даже здесь, в этой светлой воздушной комнате с белыми стенами, под неотступным взглядом посланника поверх спиртового чайника. Он уже знал, что вскоре его ждет привычный допрос: каковы перспективы с каучуком? есть ли вероятность бума в отношении серебра? Кофе Сан-Пауло, мексиканские железные дороги, реформы в Рио, и в итоге благодарственная жертва, своего рода покровительство: я велел своему маклеру купить на двести фунтов акции вашего нового предприятия, словно Эрик Крог должен чувствовать бесконечную благодарность автору «Виолы и лозы» за доверенные взаймы двести фунтов. Голоса накатывали волнами, разбивались о фигуру посланника, выпрямившегося перед своим рокингемским фарфором, слабеющим журчаньем подбирались к Крогу, замирали в нескольких шагах, стремительно возвращались вспять, вздымались и рассыпались над чайным столиком. Его покинула даже дама с ястребиным лицом; она не лучше других могла поддержать финансовую тему; ни его терпеливое бодрствование в опере, ни степенные фокстроты с Кейт в избранном обществе, ни вечерние приемы в окружении шкафов с собраниями сочинений – ничто не могло убедить их в том, что у него такие же интересы, как у них. И что же, думал он, наугад раскрывая «Виолу и лозу», – они правы: я ничего не смыслю в этих вещах. Сюда бы Кейт.

Лакей отворил дверь и неслышно направился в его сторону. – Междугородный разговор с Амстердамом, сэр. – Эти слова зарядили его энергией, он снова почувствовал себя счастливым, выходя из гостиной и через радужную картинную галерею следуя за лакеем в кабинет посланника. Он выждал, когда человек уйдет, и взял трубку. – Хэлло, – сказал он по-английски. – Хэлло. Это Холл? – Ответил очень слабый, очень ясный голос, выскобленный, вычищенный и выглаженный расстоянием:

– Это я, мистер Крог.

– Я говорю из английской миссии. Прежде всего: что на бирже?