Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Павел Крусанов.

Бом – Бом.



Геродот из Галикарнаса собрал и записал эти сведения, чтобы прошедшие события с течением времени не пришли в забвение и великие и удивления достойные деяния как эллинов, так и варваров не остались в безвестности, в особенности же то, почему они вели войны друг с другом.

Геродот, «История»



...клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог её дал.

А. С. Пушкин, из письма к Чаадаеву



Трудись, как муравей, если хочешь быть уподоблен пчеле.

Козьма Прутков





Глава 1. ЧЁРТОВА БАШНЯ





1



Андрей Норушкин угодил в такую летнюю метель: тёплый ветер отыскал в лесу просеку с отцветшим иван-чаем, сорвал с земли её лёгкий наряд и, крутя, понёс вдаль, под яркие небеса – в августе это бывает. Деревья качнули кронами, взвилась вокруг пуховая кутерьма и вскоре унялась, угомонилась, поостыла – ветер юркнул в лес, как Патрикеевна, и махнул в соснах хвостиком.

На краю просеки большие чёрно-рыжие муравьи с отменно учреждённой иерархией наладили огромный муравейник. Норушкин мельком, кое-как подумал о безупречном общинном порядке букашек, который обеспечила им его непостижимость изнутри, из недр фасеточного глаза, – природа не может позволить муравью осознать свой шесток, ведь следом за осознанием положения, как правило, следует бунт. Он вспомнил, что спецы говорят, будто муравьи-солдаты убивают на своём пути всех, кого в силах убить, и никогда не бегут с поля боя, стоят насмерть. «Интересно, – подумал глубже Андрей, – что господина Бога печалит больше – Курская дуга или вседневная пожива этих вот козявок?» Быть может, прав Ориген, узревший душу не только в человеке, но и во всяком звере и даже, кажется, в стихиях, звёздах и луне? Тогда выходит – для Творца здесь нет различий и смерть жука ничем не безобидней раздавленного танком ополченца, иначе вслед за Хлебниковым надобно признать, что господин Бог – только Бог человеков, а у всех прочих тварей – собственные боги. Полосатые у тигров, усатые у таракашек. Или, скажем, у пауков – осьминогий бог сидит на вселенной, как на мировой паутине, и чувствует всё её трепетание... Иначе получается – Бог есть, но Его-мало – на всех не хватает. Зачем-то обобщая факт встреченного муравейника, Андрей решил, что так же вот, поди, и люди – томятся, маются, а изнутри не могут понять природу той мощи, чья подспудная давильня определяет логику их жизни. И в этом человек ничем не лучше муравья, которому не распознать руководящую им волю, назови её инстинкт, судьбина, разум или мания. В конце концов, разве может человек представить, как судило бы о нём существо, которое наблюдало бы его так, как сам он наблюдает муравьишек? «Хорошо ли муравей исполняет свою роль? – размышлял Норушкин. – Куда как хорошо, да что там – безупречно. На человеческий, конечно, взгляд. А на свой, муравьиный, он, возможно, халтурит – не во всю мощь стискивает жвалы, атакуяпревосходящие силы дебелой гусеницы. То же и с людьми – извне, снаружи, так сказать, человек отменно исполняет своё предназначение, ну а мера недоисполненности вполне может быть описана термином «не во всю мощь стиснул жвалы»...»

Андрей стоял и смотрел на деловито кипящую кучу, покуда по ногам его не побежали натуральные лесные мурашки. Отряхнувшись, он вошёл в бор, где было хорошо и на меховом мху трепетали лёгкие тени.

В лесу, однако, на него набросился комар – страшный привереда. Тут ему не так, там ему не так. Оставив факт бестолкового комара без обобщения, Андрей мимоходом лишил его жизни, и тот предстал перед своим долгоносым богом...

В деревню Сторожиха можно было пройти кругом по пыльной грунтовке, но Андрей ходил напрямик – лесом. Слева что-то мелькнуло между стволов, ухнуло и затихло – то ли леший, то ли просто большая ухающая птица. Солнце золотило паутины, вспыхивало в просветах крон и давало тот слепящий, с контрастными тенями свет, который так не любят грибники, да их тут, собственно, и не было. Потом за сосняком случился частый березняк-осинник, где Андрей заприметил пару молодых, тугих красноголовиков, а дальше лес кончался, как-то сразу, без торговли, уступая место одичалому яблоневому саду, забор которого давно завалился и погнил. В июне весь сад, словно пеной, был покрыт пузырями спелых одуванчиков – теперь он был усыпан лиловыми звёздочками смолёвки, истоптанной шмелями дубовкой, яично-жёлтой пижмой и прочими полевыми цветиками. Здесь не косили – заготавливать сено впрок никому не приходило в голову. Чудесное и странное здесь было место. Поговаривали, что с приходом зимы лето тут не кончалось – окрестности засыпало глубоким снегом, земля становилась белой, приглаженной и покатой, но люди продолжали жить под снегом летней жизнью – там по-прежнему зеленели деревья, паслись на лугах бурёнки и порхали бабочки. Проверить слухи, однако, Андрею пока не довелось. В траве он отыскал нагретое солнцем с одного бока яблоко-падалицу, но, надкусив, понял, что это уже повидло. Конечно, было бы лучше поселиться в самой Сторожихе, где на всю деревню в заводе было только две фамилии – Карауловы и Обережные, так что жители, видать, давно перемешали свою кровь, как коктейль в шейкере, но молва утверждала, что дома тут не сдают и вопреки здравому расчёту нипочём не берут постояльцев. Пришлось снять комнату с верандой в соседнем Ступине и до наследственного пепелища прогуливаться, как говаривали встарь, «по образу пешего хождения». От Ступина до Сторожихи выходило четыре версты лесом или шесть с половиной по просёлку, а там ещё две версты до Побудкина – родовой усадьбы Норушкиных, по сути, тоже беспутицей: дорога заросла до едва приметной тропки – набивать торный путь было некому. Да, собственно, уже и некуда. Дом и часовня сгорели в девятнадцатом, липовую аллею забил березняк, а флигелёк и надворные службы то ли истлели без следа, то ли их растащили по брёвнам Карауловы с Обережными, так что теперь здесь остались лишь заросший фундамент барской храмины, разорённый мраморный склеп да стены конюшни, строенной из дикого камня в мясной кирпичной окантовке. И тем не менее руины эти могли похвастать событиями необычайными, судьбами беспримерными, жизнями неуёмными, смертями суетными, не своими, если только бывает смерть не своя.

Уже показался пригорок и на нём первые, крытые толем и шифером, крыши Сторожихи, когда Андрей наскочил на пасшееся между запущенных яблонь коровье стадо. Тут же был и пастух. Вполне обыкновенный пастух: тёмное, иссечённое морщинами лицо, простовато-хитрый взгляд с неизменным прищуром, вызванным обилием открытых пространств, нечиненые зубы и заскорузлые, как сухая глина, руки – словом, человек земляной жизни, именно такой, каковы они везде – на Волге, в Моравии, Провансе или Калабрии. Пожалуй, единственной деталью, выдававшей в нём русского (помимо вместившего его пейзажа, который, конечно, не деталь), была выгоревшая синяя бейсболка с надписью «Chicago Bulls».

Стадо оказалось порядочным, голов с полсотни – Сторожиха слыла крепкой деревней (по нынешним, конечно, временам), хотя во всём остальном пользовалась скверной репутацией. Как всякий городской житель, привыкший знаться с природой лишь в пору летних вакаций, Андрей не то чтобы боялся сельской скотины, но при встрече немного робел, ожидая какого-нибудь подвоха. Коровы, в свою очередь, испытывали к Андрею сходные чувства и, склонив рога и раскачивая тяжёлым выменем, опасливо сторонились, одаривая незнакомца боязливо-томными взглядами. Впрочем, Норушкин был настроен на то, что опасаться больше следует здешних обитателей: Андрей уже знал о дурной славе Сторожихи – в округе говорили, будто народ тут живёт угрюмый и замкнутый, чужаков не жалует и при случае может запросто без причин отмордасить. Благодаря такой славе грибники и охотники в окрестности Сторожихи предпочитали не ходить, хотя места здесь были богаты и на грибы, и на дичь, и на рыбалку. Поговаривали даже, будто по ночам Карауловы оборачивались медведями, а Обережные – волками и так, в облике диких существ, шастали по лесу и совершали набеги на соседние деревни, где пугали до смерти псов, драли скотину и терзали людей. Но это, понятное дело, фольклор. Тем не менее пастух, жуя травинку, направился навстречу Норушкину с видом весьма неприветливым и, как показалось Андрею, несколько диким.

Этим летом Андрей уже четырежды бывал в Побудкине и всякий раз ему удавалось миновать Сторожиху по краю, не пересекаясь с автохтонами. «А на пятый раз не пропустим вас», – вспомнилось Норушкину что-то из детства. Впрочем, в силу не опыта, а, скорее, наития, он был уверен, что на каждое мгновение жизни человек набредает вовремя, в точно положенный срок, вот только не всегда сознаёт эту предуготованность.

Три года назад, после смерти отца – Андрею только стукнуло двадцать пять – дядя Павел впервые привёз его сюда. Тогда они шли прямо через Сторожиху и посмотреть на них высыпала вся деревня, причём оказалось, что дядя (на это определённо указывали почтительные приветствия) был тут известен и за чужого его не держали. «Когда в тебе проснётся звонарь, – сказал он, – ты должен знать, где искать звонницу». Поняв «звонаря» как метафору человека, помнящего родство, а «звонницу» как родовое гнездо, в расспросы Андрей вдаваться не стал. А зря – пафос фразы намекал на передачу какой-то наследственной тайны: у дяди Павла были только женские дети – после него Андрей оставался последним Норушкиным. Конечно, он и прежде знал о существовании фамильных руин, но отец никогда не предлагал ему их освидетельствовать, ограничиваясь полулегендарными известиями о славном роде Норушкиных и ничуть не заботясь об историческом соответствии своих повествований, – по-видимому, отец справедливо полагал, что время пренебрегает правдой куда больше, чем выдумкой.

Три года звонарь в Андрее не просыпался, хотя порой что-то внутри зудело, но, по совести сказать, больше это походило на глухое пробуждение бомбиста. Не больно-то звонарь проснулся в нём и теперь, однако в июне дядя Павел занемог и попросил его съездить в Побудкино – приглядеть за могилами, как до сего времени делал это сам. Недели полторы Андрей волынил, отговаривался пустяками, но внезапно его самого потянуло сюда, властно и неодолимо, как лосося на нерест, так что в результате, приехав, он решил остаться и провести здесь пару свободных месяцев.

Пастух между тем стянул за козырёк с головы бейсболку и даже как будто поклонился, демонстрируя искусно утаённое за угрюмым обликом миролюбие.

– Доброго здоровья, барин. То-то мы глядим – в Побудкино кто-то шастит, а чужака не пронюхать. Табачком не богаты?

Андрей слегка опешил и недоумённо вынул из кармана пачку «Петра Великого».

– Но! – удивился пастух. – А дядька с батькой ваши сигарами нас потчевали. Что ж – в городе живёте, достать не можете? – Взяв из руки Андрея и переложив себе в карман пачку, мужичок прищурил один глаз: – Звонить или как?

– Что? – не понял Андрей.

– Звонить, говорю, наладились?

– Куда звонить?

– Выходит, или как, – подытожил пастух.

– Что-то я, любезный, тебя не пойму, – сам того не ожидая, принял барский тон сбитый с толку Норушкин.

– Так знак нам был, предвестие.

– Да какое ж предвестие? О чём? – забыв о робости, пытал Андрей невразумительного оборотня.

– У Семёна давеча два улья сгибли, а у Фомы отроились три. Об эту пору так никогда не бывало, – рассудил мужичок. – Знать, дядя ваш разнемог и новый звонарь-пономарь грядёт. Чёртову башню смотреть будете?

– Какую башню? Нет же в Побудкино никакой башни.

– Есть, милай. Очень даже есть.

– А что же я не видел?

– Так она ведь чёртова – навыверт в землю печёрой идёт.

«Ага, – смекнул Андрей. – Стало быть, если во мне вдруг объявится неведомый звонарь, то звонить придётся в чёртовой башне. Интересно девки пляшут – по четыре штуки в ряд... Темнила вы, дядя Павел». После этого пронзительного заключения Андрей, неловко ступив и увязнув кроссовкой в коровьей лепёшке, похожей на притихший грязевый вулканчик, удовлетворённо пошутил:

– А что, любезный, верно говорят, будто у вас семь лет мак не родился, а голода не было?



2



На этот раз в Побудкино от Сторожихи Андрея сопровождал огромный, косматый и нескладный, как медведь, Фома Караулов, тот самый, у которого «давеча» отроились три улья. Там, в обветшалом склепе Александра Норушкина и жены его Елизаветы, под плитой, в пустом могильном провале Фома показал Андрею тёмный лаз, ведущий в чёртову башню. Вид у лаза был самый замшелый и прозаический – тлен палой листвы, земляная пыль и слепой утробный мрак в глубине; к тому же и габариты дыры были таковы, что забраться можно лишь на карачках. Какими бы завлекательными не казались сокровенные семейные тайны, лезть в эту мусорную щель Андрею не хотелось; на счастье, выяснилось, что делать этого и не следует – пчеловод Фома Караулов, задвигая плиту, авторитетно заявил: спускаться в башню можно лишь с непременным намерением звонить.

– А что там внизу? – спросил Андрей.

– Должно, колокол, – ответствовал Фома. Голос у него был такой низкий, что вязко стелился под ногами и в нём, пожалуй, можно было потерять галоши.

– Так ты не знаешь, что ли?

– Нет, – признался провожатый. – Наше дело – кроме звонаря, никого сюда не пускать, место стеречь.

– И что, каждый из Норушкиных туда когда-нибудь лазает?

– Эка хватили – каждый! Кабы так, на земле бы беспрестанный стон стоял.

– Это почему?

– Так заведено, а почему – не наше дело, – закрыл тему Фома. – Только ни батюшка ваш, ни дядя в башню не ходили.

После, когда Андрей вместе с Фомой прибирал старые могилы вокруг склепа, ему больше не удалось разговорить медвежеватого пчеловода.

На обратном пути, минуя Сторожиху, – на дороге у большой лужи топтались гуси и макали зобы в воду, – Фома предложил Андрею помыться. Тот согласился и вскоре угодил в калёную, по-чёрному протопленную баню, где пчеловод, держа нательный крест во рту, чтобы не жёгся, знатно отхвостил Норушкина пареным веником, дал запить жар мятным квасом, а потом тем же веником вымыл.





Глава 2. ЛЮБОВНЫЕ ИГРЫ НА ВОЗДУХЕ





1



«Быша он и отроды его телом велици и ликом ясны, духом яры и неумытны, умом омженны або льстивы, делами чудны и горды, ано хупавы...» – так – или приблизительно так – был представлен род боярина Норуши в летописи первого епископа Новгородского корсунянина Иоакима. Там же рассказывалась апокрифическая история о том, как боярин Норуша при княжении Владимира Святославича в Новгороде был отправлен пестуном и княжеским дядькой Добрыней, тайно принявшим (полная чушь) христианство задолго до воспитанника, на розыски некоего «гневизова», схороненного в словенских землях Андреем Первозванным, дабы освятить и очистить место, куда пал в дремучие времена один из семи главных ангелов, восставших вместе с Денницей, сыном зари, низверженным в преисподнюю. По свидетельству праведного Иоакима, неведомую реликвию Норуша нашёл, следствием чего явилось корчеванье «гнила корня» Ярополка, обуздание братобойной смуты и – ни много ни мало – последующее крещение Руси.

Судя по тому, что история эта сильно отличалась от заурядных погодных записей, источником её служило местное изустное предание, немного Иоакимом приукрашенное, – возможно, именно по этой причине епископ Лука Жидята в свой летописный извод сей подозрительный факт уже не включил. Не владея навыком толкования, он избрал метод прополки, хотя, следуя ревизионистской практике, сомнению можно было бы подвергнуть и все остальные сведения – ведь человек всегда хочет сказать немножко не то, что говорит, и не потому, что специально, а потому, что иначе – никак. В дальнейшем список Иоакимовской летописи был безвозвратно утрачен (вопреки расхожему мнению, до Татищева он не дошёл). Больше того – уже и любитель туманных преданий старины Нестор – мир его праху – не имел возможности прославить Норушу в своей несравненной «Повести», по крайней мере в редакции Сильвестра ни об этом боярине, ни о «гневизове» нет ни слова.

Тем не менее передававшаяся из поколения в поколение семейная легенда князей Норушкиных пережила летописную купюру, и пращуром своим князья считали того самого новгородского Норушу, чья историческая реальность, несмотря на отсутствие документального подтверждения, для них сомнению не подлежала. Слышал об этом и Андрей – целый сонм немыслимых преданий витал над ним, как вороньё над стервой. Или, если угодно: как мотыльки над клумбой. Так или иначе, эти парящие тени вызывали в его сознании своеобразное помрачение, наводили странный морок, в результате чего Андрей словно бы подпадал под действие некоего постоянно включённого миража – во всей своей сновиденческой нелепости фактуристого и манящего.

Мерцающие тени Александра Норушкина и жены его Елизаветы, несомненно, были частью этого миража, причём – одной из самых добротных, как парчовая латка на линялой джинсовой штанине. Ради них не грех пренебречь хронологией и открыть мартиролог тысячелетнего рода именно на этой странице.



2



У генерал-майора в отставке Гаврилы Петровича Норушкина – в прошлом бравого елизаветинского орла, стяжавшего славу под началом Румянцева при штурме крепости Кольберг и, уже в екатерининские времена, на Пруте у Рябой Могилы – было восемь дочерей и единственный сын, с двенадцати лет приписанный мушкетёром к старейшему в русской гвардии Семёновскому полку, где некогда в числе «дружины мощных усачей» вершили дворцовые перевороты и ковали себе карьеры его отец и отец его отца. Вдовый генерал-майор был одержим чадолюбием такого свойства, благодаря которому оно (чадолюбие) более походило на тиранство, ибо отеческую заботу отпрыскам оставалось безоговорочно принимать как благо, или, вернее, она вообще не подлежала оценке, как неподсудная воля провидения.

Доставалось от Гаврилы Петровича не только домашним – старый князь был склонен всех своих знакомых подвергать дружеским насилиям, чтобы приносить им услады и делать счастливыми помимо их воли. Говорили также, что он время от времени путал день с ночью, потому что по средам и пятницам ревностно соблюдал постные дни, но при этом любил поесть вволю, отчего обеденный стол устраивал за полночь – от постного масла его тошнило, вот и приходилось дожидаться первого часа, когда обед сервировался уже скоромный. Специально для этих ночных трапез на стол выставлялся особый фарфоровый сервиз, супница и все блюда которого были с крышками, изображающими овощи и фрукты – кочан капусты, огурец, малину, виноград и проч., – хотя под ними в действительности находились подёрнутая жиром московская селянка, свиной бок, карпы и заячий паштет. Кроме того, поговаривали, что князь умел угадывать вкус вина в ещё не откупоренной бутылке, что, кидая камни в воду, всегда попадал в центр круга и что тень у него была ядовитой, как тень грецкого ореха, под которым не растёт ничто живое, даже плесень.

Две дочери Гаврилы Петровича умерли во младенчестве, а судьбы остальных он, не дозволяя прекословии, решил так: одну отдал за имеретинского князя, другую – за остзейского барона, две следующие составили партии родовитым русским женихам (кавалергард и камер-юнкер), ещё одну благословил на обручение с гишпанским посланником, ну а последнюю и самую строптивую (отказалась идти за князя Юсупова, заявив, что у татарина, как у собаки, души нет – один пар) родительским произволением отправил в монастырь. После этого старый самодур призвал к себе сына Александра – уже вовсю ухлёстывавшего за актрисами офицера лейб-гвардии Семёновского полка – и сказал: «Дал я за дочерьми приданое деньгами, а в наследство им отпишу имения покойницы-матери. Остальное всё твоё будет, но в права наследия вступишь не ранее, как женишься на той, которую укажет сей пернатый оракул». С этими словами Гаврила Петрович Норушкин звонко, не по-стариковски хлопнул в ладоши и слуга внёс в кабинет золочёную клетку с попугаем чрезвычайной наружности: хвост у него был изумрудный, крылья алые, грудка с подкрыльями шафрановые, спина и голова бронзовые, а хохолок белый, как яйцо, да ещё два длинных белых пера на вершок торчали из зелёного хвоста.

Эта невиданная птица досталась Гавриле Петровичу от старшего брата Афанасия, завзятого холостяка, кутилы, жизнелюбца и большого проказника. Так, незадолго до своего таинственного исчезновения он пригласил в Побудкино соседей, прежде того велев слугам остро заточить края десертных ложек, – в результате, когда на стол подали бланманже, гости в кровь изрезали себе губы. Спустя неделю у Афанасия издохла любимая борзая, вследствие чего он впал в немилосердный запой и допился до страшных ночных судорог в икрах, от которых, просыпаясь, кричал в кровати, как роженица. На девятый день запоя ему было видение – огромный заяц грыз колокольню, точно ивовый куст. Усмотрев в кошмаре знамение, Афанасий отставил штоф, велел истопить баню, вымылся и с зажжённой свечой, облачённый во всё чистое, по невразумительным словам очевидца, старого слуги своего, «с душою в теле сошёл в испод земли и обратно не воротился». Дворовые люди и окрестные мужики свидетельствовали, что в тот день при ясном небе грянул гром и случилось небывалое трясение земли. Власти, подозревая злодейский умысел крепостных людишек, учинили было дознание, но проканителились, увязли, а тут как раз на всю Россию грянула лихая пугачёвщина. Афанасий же больше в живых не объявился, оставив Гавриле Петровичу Побудкино с соседней деревенькой, которыми владел по праву первородства, псарню с тремя дюжинами борзых, на триста пятьдесят рублей карточных долгов и клетку с попугаем, аллегорически прозванным «оракул счастья», – должно быть, из тех пичуг, которых продавали встарь неведомого роду-племени красноглазые купцы, встреченные Александром Великим в покорённых землях Ахеменидов: созерцание сих пситтакосов приносило здоровье, успех в делах и удачу в любви, однако птичьи клетки торговцев были плотно завешены платками, чтобы праздные зеваки ненароком не обрели все эти драгоценные блага нашармака.

– Во младых летах няня сказывала мне сказку о царевне-лягушке, – бряцая саблей, позволил себе сомнение в безупречности решения отца Александр Норушкин. – Папенька, образумьтесь – не вы первый будете решать судьбу сына столь нелепым жребием. Какая вам корысть доверяться безмозглому попке?

– Воля моя неизменна, – ответил вздорный старик. – Птица сия триста лет живёт и поумней тебя будет. А отцу не перечь, Бога не гневи – нешто отец дурного желает. – И добавил сурово: – Не то, гляди, – прокляну.

Вслед за тем Гаврила Петрович Норушкин отворил в кабинете окно, поставил на подоконник золочёную клетку и отомкнул замок на дверце. Попугай с показной ленцой потоптался на жёрдочке, выпорхнул вон и, часто трепеща крылами, пёстрой змейкой умчался прочь, за Малую Неву, за Пеньковый буян, на избяную Петербургскую сторону, к пасторальным Островам, где шумели рощи, а сады и пейзажные парки были разбиты со знанием дела и по всем правилам искусства – с прудами, островами уединения, парнасами, гротами и непременным учётом цвета осенней листвы. Дело было как раз осенью, в исходе сентября, а дом Гаврилы Петровича помещался на Тучковой набережной близ одноимённого моста.

Как только птица скрылась из виду, старый князь отправил в Академию наук к редактору «Санкт-Петербургских ведомостей» посыльного с объявлением, где извещал столичную публику об улетевшем по недосмотру попугае и за его поимку назначал приличное вознаграждение. Жребий был брошен – следовало ждать веления судьбы. И благосклонная судьба не стала томить ожиданием.

На другой день после публикации в газете объявления слуга графа Нулина доставил Гавриле Петровичу записку, где граф сообщал, что попугай находится у него в усадьбе на Крестовском и, ежели Гавриле Петровичу угодно будет птаху забрать, Нулин готов видеть его на Островах к обеду – сентябрь стоял сухой и тёплый, а посему возвращаться в Петербург граф не спешил. Призванный вторично Александр Норушкин получил от отца записку для ознакомления – разумеется, с присловием: «Вот тебе, сынок, и царевна-лягушка!» Признаться, известие привело молодого князя в смущение: на выданье у Нулиных были дочь и весьма богатая сиротка-племянница, но обе – определённо при женихах, так что не сегодня-завтра ожидали помолвок, о чём в свете ходили недвусмысленные толки.

– Отменная партия, не так ли? – самодовольно вздёрнул бровь Гаврила Петрович.

– Но, папенька, – взмолился Александр, – там обрученье на носу!

– Разладь, – отрезал старый князь. – Не посрами породу!

К трём часам ведено было закладывать коляску.



3



Миновав деревянную, строенную в одно жильё (один этаж) Петербургскую сторону, где некогда на кронверкском валу под осиной сидел пророк и предрекал затопление сего места по самую осиновую макушку, а в Троицкой церкви объявилась кикимора и дьяк крестился: Питербурху, мол, быть пусту, – коляска въехала под золотящиеся купы барских Островов с гуляющими средь дерев косулями.

Дача Нулиных стояла в глубине сада и походила на пирожное, изваянное французским кондитером, весьма пресыщенным строгой кухней классицизма: этакий чудо-терем, прибежище фей и эльфов – благонравной европейской нечисти. На задах виднелись охристый флигель, конюшня с каретником и застеклённая оранжерея (в ту пору Петербург особо славился своими теплицами, оранжереями, ананасниками и зимними садами), круглый год поставлявшая Нулиным живые цветы и медовые груши – такие сочные, что стоило неловко взять плод в руку, как он тут же густо стекал в рукав.

Отца и сына Норушкиных граф Нулин принял радушно, хотя близкого знакомства они не водили, довольствуясь беседами о псовой охоте и французских вольнодумцах на балах и учтивыми поклонами в театре. Барышень Нулиных дома не оказалось, они в компании кавалеров отправились амазонками на стрелку Елагина острова, где нынче находилось излюбленное место прогулок аристократической молодёжи, так называемый «пуант» – в этот час там совершали вкруг пруда пеший и верховой моцион вполне домашние детки, а ближе к ночи (о чём был немало осведомлён гвардейский офицер Александр Норушкин) туда на лихачах стекалась толпа столичных повес, беспутных шалберов, приударяющих за театральными дивами и красотками демимонда, чтобы, свершив ритуальный объезд пруда, людей посмотрев и себя показав, разъехаться за полночь по отдельным кабинетам ресторанов и номерам заурядных гостиниц.

В ожидании обеда граф с графиней и званые Норушкины расположились в отделанной уральским родонитом гостиной, возле среднего окна, где был устроен этамблисмент: два диванчика, три кресла и круглый стол с оставленными на нём рукоделием и переплетённой в телячью кожу «Повестью о взятии Царьграда», сочинения Нестора Искандера.

– Вольтерьянское человековознесение и секуляризация идей, любезный князь, разцерковление представлений о мире, человеке и гиштории увлекают лишь внешней отвагой, но на деле никуда не годны, ибо отвага эта чистой воды безрассудство, – говорил граф Нулин, поводя из стороны в сторону мятым от природы, словно натянутым на комок изжёванного сотового воска, лицом. – Безрассудство не как победительное бесстрашие, но как беспечное и гибельное недомыслие. Посудите сами: ведь ясно, что гиштория насквозь есть вещь непостижимая и сокровенная, ибо исток её – промысел не человеческий, но Божеский и конечная цель её указана тем же нечеловеческим промыслом. Как учат нас апостолы и церковь, мир ограничен и имеет начало и конец от Бога. Логика этой непостижимой гиштории предопределена самим таинством бытия и подчиняется токмо закону Божественного провидения. И человек, коли на то пошло, играет в гиштории роль, прости Господи, тараканью, в лучшем случае – обрядную, как на театре представляя в земном мире небесный принципиум и претворяя в существенность предопределённый Божественный замысел. Это назначение, с позволения сказать посланничество, даёт человеку повод считать себя сосудом Божественного – чем и зачарован наш фернейский мудрец, – хотя здесь и на вершок нет истины – иначе сосудом Божественного вправе считать себя и орды саранчи, обращающие цветущие Палестины в пустыню. На манер сих орд, того гляди, разбушуются и французы – так ведь у них почище выйдет пугачёвского ядовитого вымысла! Что ни говорите, а всё ж не следует с поспешностью лишать людей их ярма – ведь подчас токмо ярмо и придаёт им хоть какую-то значимость.

– Совершенно с вами согласен, граф, – поскрёб ногтем розовую, в паутине золотистых прожилок, родонитовую столешницу Гаврила Петрович. – Светское любомудрие греховно влечёт нас потугами, минуя религию, дать последние ответы на последние вопросы. Ни к чему чинить из этого порока адский жупел, однако же хочу отметить – всякий раз непременно оказывается, что философия всего лишь выдаёт нам искомое за найденное, снимая на этом подлоге сливки с нашего простосердечия. Мнится мне, и Европа, и единоплеменники наши ещё не раз расквасят носы на этой склизкой поболотной гати.

Графиня шумно вздохнула, на манер девки-чернавки широко всплеснула руками и, путая последовательность поветрий, излила душу:

– Господи Иисусе, какие нынче модники стали благородные господа! То у них Калиостры с магнетизмами на уме, то французы безбожные с языка не сходят! – С показной простотой графиня принялась лупить поданное слугой по предписанию врача варёное перепелиное яичко. – И не молодцы, чай, давно, а поспевают, востряки! А я-то, дура старая, всё по хозяйству хлопочу, всё кадушки с рыжиками считаю... Пошто бы и вам, милостивые государи, заразу эту басурманскую на молодых не оставить? Пущай смекают.

– И то правда, матушка, – рассмеялся Нулин и обернулся к князю Александру: – А что мыслит о европейских философических идеях наша молодёжь?

Александр Норушкин был скор умом и подвижен телом, про таких говорят: его в ступу посади – пестом не попадёшь. Поэтому, зная о Дидро и Д\'Аламбере – былых чужедальних советниках государыни – лишь понаслышке, он принял тон, каким, как он предполагал, мог бы потрафить сразу и графу, и простонравной графине:

– О философических идеях я такого суждения: коли не препятствуют они всеправеднейшей службе отечеству, матушке-государыне и вере православной, коли не мешают жить в незазорной любви, миру и согласии, коли не грозят они столкнуть державу в бездну анархии и хаоса, то годны сии к подробному рассмотрению. В ином случае все многоумные прожекты и замыслы суть не учёное мудрствование, но крамола. – Тут Александр Норушкин посмотрел вокруг так, словно только очнулся от забытья и не понимает, где и как он очутился. Однако вскоре взгляд его прояснел и глаза озорно блеснули. – Говорю особливо за себя, но одному человеку, как известно, совершенну быть и погрешностей избежать не можно. А что до воззрений, с позволения сказать, поколения, то у нас в полку говорят так: философией голову не одурачишь. Тут надобно что покрепче... да под рыжики, какие вам, графиня, из имения кадушками шлют.

– Похвальный строй мыслей, – улыбнулся граф Нулин, и жёваный воск под его лицом выпятил бугры. – Что ни говорите, судари мои, а у младости перед нами есть один неоспоримый козырь – младость.

– Вот вам образчик целостной натуры, – с бесхитростной прямотой вынесла суждение графиня. – Тут вам и делу время, тут и потехе час. Не то что иные нынешние ветрогоны: принарядятся павлинами – и на проминку. И никаких вам помышлений о долге и службе!

– Кстати о павлинах, – ввернул словечко князь Гаврила Петрович. – Как мой пернатый беглец?

Граф кликнул слугу и велел ему позвать в гостиную Федота с птицей.

– И захвати, братец, клетку из моей коляски, – добавил от себя Гаврила Петрович.

Граф между тем поведал гостям, что беглый попугай сам залетел в его оранжерею и облюбовал под насест – губа не дура – коричный лавр, где и был изловлен садовником. Потом Нулин рассказал о самом садовнике, чья история и впрямь оказалась занятной, так как был он не заурядным заморским мастаком регулярных парков, понаторевшим в обчекрыжке зелёных кущ, но здешним вольным вертоградарем, к тому же духовного сословия – из поповичей. Звали его Федот Олимпиев, и постиг он своё ремесло путём чудным и сокровенным – с юных лет каждую ночь снилось ему возведение сада, так что в конце концов он овладел этим искусством в таком совершенстве, что знал норов каждого цветка, каждого куста и дерева, какие только есть на свете, а когда примерился наконец к устройству сада наяву, то все саженцы у него прижились, а яблони и сливы по первому же году дали плоды. Осенённый этой благодатью, Федот прославился в округе, и поскольку отец его наставлял паству в сельце Нулинке, то граф не преминул нанять Божьей милостью древознатца к себе в услужение. Ну а грех неверности сословному преемству Федот за собой не признавал: ведь рай – это и вправду в первую очередь сад. Если, конечно, без крючкотворства.

Явившийся садовник, помимо попугая, сидевшего у него на руке, как ловчий сокол, прихватил с собой жену и милую, с южным матовым цветом лица, десятилетнюю дочурку, в тугих светло-русых волосах которой красовался лиловый розан. Позади семейства топтался графский слуга с золочёной клеткой на пальце.

– Вот он, мой Карпофор – даритель плодов, зодчий сего парадиза! – с избытком вдохновения воскликнул Нулин. – Он вашего красавца словил, ему, князь, от вас и награда.

При последних словах попугай пронзительно свистнул, распахнул алые крылья с шафрановым подбоем и перемахнул с руки Фомы прямо на голову струхнувшей дочурки. Следом, ущипнув толстым клювом лиловый цветок в её волосах, он призадрал хвост и бесстыдно испражнился на платье девочки. Разумеется, бесцеремонную тварь тут же водворили в клетку, однако дитя было неутешно – в помёте птицы оказалась столь едкая мочевина, что дымящаяся капля прожгла материю и, как тавро, отпечатала на правой лопатке бедняжки метку, весьма напоминавшую кириллическую букву «наш». Сомнений не было – пернатый оракул сделал выбор.

Само собой, Гаврила Петрович щедро отблагодарил садовника и даже милосердно, собственной рукой приложил батистовый платок к жгучей ранке на теле его дочери, но в душе он был смущён и обескуражен – отступиться от своего слова он уже не мог, хотя сына его по уставу полковой чести за женитьбу на девице из простых ждала отставка с запрещением надевать свой блестящий мундир на свадьбу. Спустя время, на обратном пути с Островов, двадцатичетырёхлетний гвардейский офицер нерешительно посетовал:

– Пусть её – простолюдинка, но когда она вырастет, я уже буду стариком.

– Чепуха, – ответил седой князь, внутри которого бушевал пожар, но не давал никаких отблесков на поверхности. – Дети растут так быстро, что не успеваешь раскаяться в своих на сей счёт заблуждениях.



4



Ещё до осенних грязей Гаврила Петрович Норушкин продал дом на Тучковой набережной и отбыл жить в деревню, прежде того ознакомив сына с завещанием, по которому Александр мог рассчитывать на причитающуюся ему долю движимого и недвижимого имущества только после вступления в брак с девицей Елизаветой Олимпиевой – само собой, по вхождении оной в должные лета. А до тех пор, в случае смерти старого князя, управление наследством переходило в руки попечительского совета, словно наследник был недорослем или не в своём уме. Сначала Александр озлился, потом приуныл, потом, поддавшись обманчивым увещеваниям рассудка, решил, что батюшка покуда крепок и, как выйдет из его головы меланхолия, не раз ещё успеет свой приговор пересудить, а посему со свойственной молодости беспечностью переложил эту заботу из ближней памяти в какой-то отдалённый чулан.

Шло время, как ходят призраки без существа и вещества – появляясь ниоткуда и скрываясь в никуда, – шло валом, как стая незримых зверей, чьи пасти алчут крови, а слюна врачует раны. Миновало пять лет, сменился венценосец на троне. В тот день, когда почила государыня, тридцать шесть часов перед тем истекавшая молоком, струившимся из её внезапно набухших грудей, словно жидкий перламутр (платки, которыми доктора, ежеминутно их переменяя, утирали соски императрицы, затвердели, как створки жемчужниц, и были после пущены на пуговицы), Александр Норушкин вместе с государевой ротой был в карауле. Он третьим поздравил Павла, только накануне прибывшего из Гатчины, со вступлением на престол и присягнул новому самодержцу прямо на мраморных ступенях дворцовой лестницы, за что получил Святую Анну и был произведён в гвардии капитаны. Одновременно Павел обязал Александра всегда иметь при себе пудру, волосы зачёсывать не на лоб, а назад, носить косичку или гарбейтель и никогда не надевать круглую шляпу, жилет, фрак и башмаки с завязками, что благодарный и растроганный Норушкин обещал соблюдать неукоснительно.

В ту пору Александр Норушкин был статным красавцем, умудрённым в любви и кое-что повидавшим в жизни: он знал, что дым кальяна пахнет яблоком, а море – огурцом, что отброшенный ящерицей хвост бьётся до заката, а бесчеревные китайские солдаты, не нуждаясь в пище, способны проходить за день полторы сотни вёрст, что притворный смех выдаёт в мужчине недостаток уважения к себе, а в женщине – похотливость, что для выяснения, был ли человек отравлен или нет, тело его следует предать огню, так как сердце, тронутое ядом, по природе своей не может сгореть, что истина не выносит перемены климата и в результате пространственных перемещений «да» с лёгкостью обращается в «нет», и, наконец, он знал, что девственнице, угодившей в рай, больше не на что рассчитывать. Словом, князь Александр Норушкин к двадцати девяти годам обрёл стойкий душевный склад и был вполне готов для подвигов и славы, не опасаясь, что, если таковые его всё-таки отметят, им удастся заметно повредить его характер. И случай для подвигов, конечно, не замедлил подвернуться.

Перенеся прах отца из Александро-Невской лавры в царскую усыпальницу, разрешив Радищеву возвратиться из Илимска в своё имение, наделив смутьяна Костюшко шестьюдесятью тысячами рублей и отпустив его из Петропавловской крепости на все четыре стороны, отменив объявленный покойной государыней рекрутский набор и положив конец войне с Персией, Павел в начале 1797 года заключил с Мальтийским орденом конвенцию, по которой принял иоаннитов под своё высочайшее покровительство. Решение это пришлось рыцарям весьма кстати, так как четыре с лишним года назад, благодаря декретам французского революционного правительства, Орден лишился своих владений во Франции, в результате чего рыцари трёх из восьми лангов иоаннитов – Прованс, Овернь и Франция – оказались в положении беспорточных изгоев. Далее, в ознаменование конвенции и для устрашения дерзкого генерала Бонапарта, император, подобно памятным правителям древности, решил устроить военные игры с морской баталией, осадой крепостей и сечами в открытом поле (с младых ногтей он испытывал страсть к забавам Мельпомены, так что ещё при жизни матушки участвовал в дворцовом спектакле «Галатея и Ацис», где в виде брачного бога Гименея являлся на сцену и удивлял зрителей искусными и благородными танцами). С этой целью велено было вырыть недалеко от Гатчины гигантский пруд, насыпать посередине остров Мальту, насадить на нём сады и рощи, а также построить и заселить деревеньки и фортеции, какие прославились во времена Великой осады 1565 года, когда рыцари-госпитальеры выстояли против восьмикратно превосходящей их числом армии султана Сулеймана Великолепного.

Всё так и исполнили. Вырыт был пруд; насыпан остров; поднялись на острове сады и рощи; вознеслись над гаванями бастионы фортов, ощетинились пищалями, бомбардами и гафуницами времён, примерно, взятия Казани; хутора заселили «мальтийцы» из государевых крестьян, по большей части выведенные из Малороссии. Император, сличая местность с картой, лично проверил соответствие рельефа, сам ревизовал готовность потешных войск к размашистой мальтийской мистерии и по своему усмотрению отобрал людей на роли. Великим магистром Жаном Паризо де Ла Валлетта был назначен граф Илья Андреевич Безбородко, родной брат государственного канцлера, в турецкого воеводу Мустафа-пашу нарядили Ивана Павловича Кутайсова, бывшего пленного турчонка, служившего некогда лакеем при Павле Петровиче в бытность его великим князем, ну а капитану Норушкину под команду достался гарнизон форта Священномученика Эразма Антиохийского. Остальные имена участников мистерии предание не сохранило.

К Троице приготовления закончились, и в Духов день турецкая армада из пятидесяти кораблей, десяти тысяч войска, набранного из пленных турок и крымских татар, а также полутора тысяч кавказских шапсугов-янычар под общей командой закрученного в чалму Кутайсова вошла в мирную рыбацкую гавань Марсашлокк. Войско госпитальеров числом тысяча триста девяносто человек состояло из ста сорока рыцарей и оруженосцев (семёновцы, лейб-гвардии егеря и преображенцы, посаженные по трём фортам), двухсот пятидесяти испанских солдат (московцы), присланных на подмогу вице-королём Сицилии, а также тысячи хохлов-мальтийцев из местного ополчения. Оружие в обеих ратях было прадедовское, но для пущей достоверности боевое, хотя и ведено было в мушкеты пуль не вкладывать, стрелы не вострить, пушкам палить без ядер, а в рукопашной неистовство смирять и до увечий не рубиться.

Турки стали лагерем в Марсе, на подступах к Большой гавани. Там и случился эпизод, переменивший начальный сценарий затеи и обративший потешное лицедейство в кровавую бойню, как капля слюны зачумлённого превращает кувшин воды в яд. Шапсуги, привыкшие на Кубани жить разбоем, не удержались от озорства и здесь, на Мальте, под янычарским треугольным значком с полумесяцем и чёрным скорпионом на ало-золотом поле. Заприметив неподалёку на лужке козье стадо, они, понуждаемые воровской кровью, зарезали пастуха, а скотину перегнали в лагерь. Обиженные мальтийцы, вплетя в обвислые усы траурные ленты, отправили к Кутайсову депутацию дидов с пенями на басурман, но янычары депутацию перехватили и показательно отрезали всем жалобщикам языки, после чего, решив, что кара недостаточна, жестокосердно старцев ослепили. Вслед за тем, подбив на дурное дело и часть крымских татар, шапсуги совершили набег на Мдину, где вволю пограбили селян и сверх того увели в полон немало наливных мальтийских дивчин. Кутайсов, прознав наконец об этих бесчинствах, велел заковать затейщиков в кандалы, однако пряный запах гяурской крови уже разбудил неподдельный воинский дух в потешной турецкой армии – охрана Кутайсова была изрублена, а сам несостоявшийся Мустафа-паша бежал к Безбородко в Биргу – под защиту пушек форта Святого Ангела. Увязавшихся было преследователей отогнали от стен картечью, чью роль сыграла забитая в стволы щебёнка. Далее события развивались так: Безбородко отправил императору депешу с известием о мятеже и попросил снабдить вверенные ему войска боевыми зарядами для немедленного усмирения бунтовщиков, однако благородный монарх повелел предоставить заряды обеим сторонам, после чего, послав всё же в Петербург за подмогой, поднялся на специально отстроенную вышку и посредством зрительной трубы стал надзирать за ходом мальтийской баталии.

Тем временем турецкие силы, взамен развенчанного Кутайсова, возглавил некто Пеленягре-ага, который первым делом попытался перевести флот из шуршащей на языке гавани Марсашлокк поближе к месту боевых действий, дабы с воды поддержать атаки своих аскеров на оплот иоаннитов – укрепления в Биргу и Сенглее, но сделать это ему не удалось – пушки форта Священномученика Эразма, чьей обороной ведал капитан Норушкин, простреливали вход в Большую гавань насквозь. Тогда Пеленягре-ага решил начать кампанию с устранения досадной помехи. Белой, как брошенная в поле кость, ночью на высотки близ крохотной крепости были спешно доставлены турецкие орудия, и с шести часов утра началась сокрушительная бомбардировка подначальной Норушкину твердыни. Но, словно бы не замечая ураганного огня, пушки с бастионов ответили бесстрашной канонадой, причём столь успешной, что турки вынуждены были насыпать вал из камней и земли, чтобы укрыть свои орудия и приставленных к ним пушкарей от убийственных ядер госпитальеров. Конечно, неразумно было предполагать, что крепостца с гарнизоном в двести человек сможет выстоять против многотысячной османской рати, и тем не менее капитан Норушкин не намеревался сдавать позиций – принимая удар на себя, он предоставлял Безбородко возможность укрепить главные фортификации рыцарей в Биргу и Сенглее, вполне подходящие для забавы, но негодные для настоящего сражения.

Три дня непрерывной бомбардировки не достигли цели – гарнизон не был сломлен, стены крепости, на ходу латаемые защитниками, устояли. Да и Безбородко в меру сил поддерживал славный форт, по ночам на лодках отправляя из Биргу через воды Большой гавани подкрепление и забирая раненых. На третий день Норушкин во главе полусотни храбрецов дерзнул даже совершить отчаянную вылазку – взорвав несколько турецких орудий, захватив басурманский полковой штандарт и отбив десятка полтора пленённых мальтийцев и мальтиек, он посеял панику в стане врага, однако аскеры, оправившись от замешательства, пошли в контратаку, прорвались за внешние укрепления и ринулись на главные бастионы. Впрочем, здесь их ждала конфузия – не хватило фашин, чтобы толком засыпать ров, да и осадные лестницы оказались слишком короткими для высоких крепостных стен. Ко всему, рыцари применили зажигательные бомбы неизвестной конструкции – они взрывались над головами осаждавших и накрывали их облаком рыжего чадящего огня, который навек запечатывал смолистой копотью зрачки и дотла сжигал людские тени, ну а кто же – прости Господи – будет всерьёз иметь дело с человеком без тени? Объятый паникой неприятель, не дожидаясь, пока во рву вспыхнут фашины и отрежут путь к отходу, с большими потерями отступил.

Известие о захвате штандарта неверными привело Пеленягре-агу в такую ярость, что печень разом выплеснула ему в утробу всю скопленную желчь, отчего слюна его стала горькой, а белки глаз почернели, как протухлые китайские яйца «сун хуа дань», что означает «яйца, снесённые сосной». Воспылав лютой ненавистью к неукротимому форту, Пеленягре-ага разорил и сжёг в округе все мирные мальтийские селения, обложил с суши Биргу и Сенглею, после чего выслал в Большую гавань на шлюпках ночные дозоры, выставил дополнительную батарею на мысу в Слиме и другую – на мысу в Калкаре, так что теперь непокорная крепость, лишённая всякой помощи, обстреливалась разом с трёх сторон. Для форта Священномученика Эразма настали тяжкие дни. В результате не затихающего ни на миг шквального огня в стенах укреплений образовались огромные бреши, заделывать которые рыцарям было уже не по силам, – оборона цитадели давалась теперь слишком дорогой ценой и в глазах многих защитников теряла всякий смысл.

Между тем из Петербурга уже прибыли войска в напудренных париках, однако призвавший их император велел покамест расположить полки вокруг пруда, дабы не позволить туркам раньше срока (покуда не иссякнет царская охотка) улизнуть с Мальты, а сам, не покидая вышки, куда ему подавали завтрак, обед и ночную вазу и где была устроена палатка для отдыха, с увлечением следил в зрительную трубу за самовольно развивающейся историей. Посылать на остров помощь венценосный рыцарь не спешил, желая знать наверное – способны ли его гвардейцы сравниться в доблести с мальтийскими кавалерами и капелланами, затмившими двести с лишним лет назад все образцы дотоле беспримерных самоотвержений и геройств, или же нет? Немецкое учёное любопытство, готовое препарировать каждого встречного червя, заглушило в многоголосом хоре царской крови простосердечный русский basso buffo – «наших бьют!».

На шестой день бомбардировки, из последних сил отразив ещё два штурма, офицеры-семёновцы, составлявшие рыцарский костяк гарнизона крепости, отправили в Биргу с голубиной почтой известие о своём положении. Слова, свидетельствующие о их беде, были столь тяжелы, что для письма пришлось делать упряжку из шести голубей.

Изучив послание, военный совет, сиречь капитул Ордена, дал согласие на сдачу цитадели. Однако прозорливый Безбородко сознавал, чего ждёт от этих жутких игрищ Павел, поэтому, подобно Ла Валлетте, желавшему выиграть время, по праву великого магистра велел продолжать оборону. Когда известие об этом достигло форта Священномученика Эразма, защитники ужаснулись и отправили в Биргу петицию: «Мы готовы сложить головы за государя, честь полка и славу Ордена, мы готовы лишиться живота за отечество и принять смерть за Господа нашего Иисуса Христа и веру православную, но мы не готовы позволить басурманам бесславно перерезать себя как скот. Если великий магистр не отдаст приказа к эвакуации, мы пойдём в атаку и погибнем со славою в бою». Петицию подписали все офицеры-семёновцы, кроме капитана Норушкина. Безбородко незамедлительно ответил: «Кавалеры свободны от наряда. Приказываю покинуть форт. Капитану Норушкину принять под начало смену». Большего бесчестья, нежели замена во время боя, ни для рыцаря, ни для офицера лейб-гвардии придумать было невозможно. Защитники, опомнившись и устыдясь, послали в Биргу третью почту—с мольбой отменить позорный для них приказ и позволить им продолжить службу на гибельных бастионах. Безбородко для порядка поразмыслил и разрешил семёновцам остаться – с непременным обязательством смыть пятно с их орденских плащей.

Оттоманцы тем временем засыпали ров перед фортом, положив под картечью госпитальеров не одну сотню аскеров, и пробили траншеи к самому берегу Большой гавани, куда ночью, прорываясь сквозь дозоры Пеленягре-аги, иногда всё же высаживалось подкрепление из Биргу. После завершения этих работ крепость нельзя было удержать уже никакими силами – туркам лишь оставалось решиться на последний штурм.

Ясным утром в рождество Иоанна Предтечи, покровителя Ордена, защитники форта Священномученика Эразма причастились, отнесли раненых к проломам в стенах и вложили каждому в правую руку шпагу для поражения врага, а в левую – кинжал для последнего удара в собственное сердце. В тот же день под оглушительный вой труб и грохот тулумбасов османы пошли на приступ, и к вечеру под бешеным напором неприятеля крохотный форт пал. Шапсуги, в предвкушении знатного грабежа, первыми ворвались в крепость и учинили беспощадную резню. Из всех защитников форта в живых остались только четверо – им чудом удалось добраться вплавь до Биргу. Один из них был поручиком Московского полка, двое других – спасённые Норушкиным из турецкого плена мальтийцы: отец с шестнадцатилетней дочерью. Четвёртым был сам Александр Норушкин – раненого пикой в бок, обескровленного и беспамятного, его привязали к сорванному с купола церкви ядром деревянному кресту и отбуксировали по воде трое остальных.

В двухнедельной битве за форт погибло сорок два семёновца, сто пять московцев и девяносто шесть мальтийских ополченцев. Туркам эта победа стоила двух тысяч жизней. Впоследствии стало известно, что Пеленягре-ага, глядя через залив с руин захваченной твердыни на форт Святого Ангела и другие бастионы в Биргу, горестно воскликнул: «Сколько же будет стоить бык, если за телка запросили такую цену?!»

Возможно, именно затем, чтобы сбить непомерно вздутую цену, Пеленягре-ага решил нагнать на рыцарей страху. Велев изготовить сотню плотов, он установил на них колы, смазанные духмяным розовым маслом пополам с бараньим жиром, посадил на эти плавучие колы трупы защитников крепости и пустил их, как пускают в весенних лужах кораблики дети, по глади Большой гавани в сторону форта Святого Ангела.

Но рыцари не дрогнули, напротив – решились на ответ: как только Безбородко разглядел жуткую флотилию, он немедленно дал из Биргу по позициям турок несколько пушечных залпов, и аскеры с ужасом узнали в граде посыпавшихся на них ядер головы соратников, угодивших ранее в плен.



5



Когда капитан Норушкин очнулся в первый раз, он увидел над собой туман, сквозь который, как пучина сквозь лёд, как огрызок сквозь яблоко, как уготованный жребий сквозь людскую тщету, проступало малозвёздное небо. Раскинув руки, он лежал на воде и не мог шевельнуться, но при этом не тонул и даже куда-то плыл, сопровождаемый тихим водяным лепетом. Он промок, но бок его пылал в огне, воде не подвластном. Огонь жёг ровно, без всполохов и угасаний, будто дотошный истопник следил за жестоким пламенем. Страха не было – Норушкина переполняло равнодушие, то самое, которое одновременно и выдержка, и безразличие. Он был генералом армии равнодушных. Прежде чем вновь погрузиться в чёрную хлябь беспамятства, капитан покрутил во рту языком и удивился прыти перевозчика, не обнаружив там монеты. «Вперёд взял, бестия», – была его последняя догадка.

Открыв глаза вновь, Норушкин ничуть не удивился, увидев рядом ангела. На ангеле был опрятный льняной сарафан, русые его волосы были заплетены в толстую косу и пахли узой, юная кожа блестела, как навощенная, а голубые очи смотрели Норушкину в самое сердце. Густой запах бортины также не смутил капитана: в конце концов, подумал он, что есть Царствие Небесное со всем своим непорочным ангельским воинством, как не безупречно учреждённый пчелиный улей с его царицей и армией неутомимых девственниц, всегда готовых к праведным трудам, но и способных насмерть постоять за медовую отчизну.

– Благослови на встречу с Господом, чистая душа, – не зная наверное, к какому чину по Дионисию Ареопагиту отнести сего прекрасного вестника, попросил капитан.

Ангел стыдливо покраснел и благословил его прямо в губы. Поцелуй вышел неумелым, но на вкус – вполне земным, что отчасти привело Норушкина в чувство.

– Где я? – спросил капитан.

– Всё позади, – ответило дивное создание. – Вы в форте Святого Ангела.

Не стоит говорить о чудодейственном бальзаме – конечно, девушка имела пузырёк. В три дня нежному лекарю, чьи обязанности исполнила та самая мальтийка, которая избегла в павшей крепости смерти от янычарского кинжала, удалось поставить Норушкина на ноги. Так девушка вернула капитану долг – совсем недавно Александр избавил её от бесчестья и позора турецкого плена, а не случись того, она, возможно, сама искала бы свою погибель. Однако благое дело возврата долга приобрело нежданный оборот. За те три дня, пока Норушкин оправлялся от раны, он подцепил другой недуг – болезнь тяжёлую и упоительную, первейшим признаком которой явилось странное свойство его зрения: он вдруг увидел юную мальтийку не такой, какой она, скорее всего, была на самом деле, а такой, какой она была задумана на небесах. Словом, Норушкин влюбился. Он засыпал с ангельским образом, запечатленным в сердце, и с ним же просыпался; он словно бы выключился из мира, устранился из всего многообразия действительности – не то чтобы Норушкин отринул мир, нет, но тот изменил для него качество, потерял свежесть – в отсутствие кроткого лекаря мир больше не вызывал у Норуш-кина аппетита, скисал, начинал, что ли, скверно пахнуть. При этом Норушкин и сам переменился —\' он словно заново родился, настолько младенчески наивной сделалась его душа – должно быть, любовь его была дурманящего свойства, из тех, что погружают человека в иллюзии, лишают всего предыдущего опыта и вынуждают, посредством мнимого прозрения, обманываться в людях, приписывая им невозможную глубину и такие качества, каких у них отродясь не бывало. Очевидно, подобный недуг возвышает беднягу в глазах Искупителя, но здравомыслящее окружение определённо аттестует его как полоумного: не то чтобы совсем помешанный, а так – слегка андроны едут.

Однако обстоятельства не располагали к соединению влюблённых (взгляд выдавал в мальтийке ответное чувство, хотя и оробевший капитан, вмиг позабывший всю альковную науку, сам толком не мог решиться ни на что, помимо благоговеющего взгляда) – как только Норушкин встал на ноги, великий магистр Безбородко призвал его к продолжению службы.



6



Пока капитан отлёживался на попечении юной мальтийки, Пеленягре-ага стянул свои главные силы к Биргу и Сенглее, между которыми через залив рыцарями был наведён понтонный мост. По нему-то и отправил Безбородко возвращённого к жизни Норушкина командовать гарнизоном Сенглеи – опыт его осадного сидения был там сейчас воистину незаменим.

Будучи не в силах провести галеры мимо форта Святого Ангела к Сенглее, Пеленягре-ага волоком перетащил корабельные шлюпки в дальний конец Большой гавани, где некогда под Марсой Кутайсов разбил первый лагерь потешного османского воинства, и там спустил перцы лодок в залив. В результате этого манёвра Пеленягре-ага получил возможность обрушиться на Сенглею одновременно с воды и суши. Однако по указанию Норушкина, потерявшего голову от любви, но сохранившего врождённую гвардейскую смекалку, ночью на отмелях Сенглеи иоанниты поставили подъёмные сети-ловушки и натянули цепи. Благодаря такой уловке турецкие шлюпки угодили в западню, а плговцы-преображенцы, до поры сидевшие под водой с камышинками во рту, устроили аскерам такую бойню, что едва ли кто из басурман выбрался живым из этой кровавой купальни.

Между тем янычары, одновременно наступавшие со стороны суши, удачно обогнули простреливаемые участки по берегу Сенглеи и, достигнув мёртвой для пушек зоны, бросились на приступ городских стен. Но тут их неожиданно встретил шквальный артиллерийский огонь – в кустах преображенцы укрыли ночью засадную батарею. Картечь госпитальеров скосила здесь не менее половины оголтелых шапсугов. Император на далёкой вышке аплодировал своим блистательным гвардейцам.

После этого фиаско Пеленягре-ага взял двухдневную передышку. Перегруппировав войска, он в бешенстве бросил все резервы под Сенглею. Устоять против такого натиска рыцари уже не могли – аскеры приступом взяли город, достигли форта Святого Михаила и уже с ликованием взбирались на стены цитадели, как вдруг трубы заиграли отбой. Оказалось, что в это время турецкий лагерь был атакован горсткой отчаявшихся мальтийцев, после разорения своих хуторов ушедших в леса, где они так прокоптились у костров и до такой степени обуглились от грязи, что лагерный караул, сбитый с толку видом и запахом одичавших хлопцев, ошибочно принял их за свору шайтанов, явившихся за живыми душами правоверных прямиком из бездны ада. Но мальтийцев интересовал исключительно запас провианта. На беду, в турецких сусеках было не густо, что привело мальтийцев в полное неистовство – спешно отозванные войска застали в лагере лишь дымящиеся пепелища и околевших от ужаса караульных.

И тем не менее Сенглея пала. В руках защитников остался только кончик мыса – непреклонный форт Святого Михаила.

Одновременно досталось и Биргу. Враги замыслили подкоп, но при этом ни на миг не смолкала канонада, атаки с суши шли одна за другой, и наконец туркам улыбнулась удача – мина пробила брешь в одном из бастионов. Янычары, завалив фашинами ров, ворвались в крепость и над павшим бастионом взвился золотой полумесяц. Пеленягре-ага, ринувшийся на приступ вместе с остатками шапсугов, собственноручно перерезал горло пленённому капитану лейб-гвардии егерей, после чего прилюдно надругался над трупом, ощипав гвардейцу геройские усы.

Но за павшим бастионом османы нежданно наткнулись на вторую линию укреплений, возведённую Безбородко за счёт стойкости форта Священномученика Эразма. Зажатые между стенами, аскеры оторопело заметались, однако новые волны атакующих радостно напирали сзади, в то время как рыцари, оруженосцы и простые горожане, ставшие невольными участниками этого несусветного машкерада, лили со стен на головы оттоманцев кипяток, пускали ядовитые стрелы и кидали булыжники. Паника, охватившая смятых турок, в конце концов передалась в тылы, орда повернула вспять, и защитникам осталась малость – добить бегущих из пролома аскеров.

Пеленягре-ага в этом бою получил стрелу с петушиным оперением прямиком в ягодицу, за что тут же был прозван в собственном войске Бешеным Павлином.

Но как ни геройствуй, а сила солому ломит. Когда турки завершили подкоп, страшный взрыв сотряс остров и стены Биргу рухнули, как скверно сложенная поленница. Это случилось ночью – гарнизон был застигнут врасплох. Оттоманцы ворвались в город. Однако и тут они не добились скорого успеха: Безбородко лично бросился в атаку, был ранен в рукопашной ятаганом в бедро и упал на руки оруженосцев – и тем не менее порыв горстки защитников, вдохновлённых примером великого магистра, был столь неистов, что турок вновь выбили из Биргу. Но судьба города была предрешена: переведя дух, той же ночью аскеры снова пошли на приступ. Бой завязался на крепостных стенах, в заградительных башнях и на городских улицах. К утру население Биргу и остатки рыцарей отступили в цитадель и заложили кирпичом ворота. Теперь за госпитальерами остались лишь взятый в блокаду, но непокорённый форт Святого Михаила, обороной которого ведал капитан Норушкин, и зажатый в плотное кольцо форт Святого Ангела с великим магистром Безбородко во главе – рыцари готовы были умереть, но о сдаче крепостей на милость Бешеного Павлина не могло быть и речи.

Явленного гвардейцами мужества императору Павлу оказалось довольно. Взяв на себя роль Виссерия Сицилийского, он выслал на остров четырёхтысячный десант. Аскеры в знак того, что сдаются, подняли вверх правую руку. Баталия была окончена, Великая осада – снята. Из одиннадцати с лишним тысяч басурман в живых остались только три тысячи, да и тех заковали в железо и пустили по Владимирке. Но и среди защитников всего сто пятьдесят человек избежали ран и увечий.

Особо отличившихся государь приветил лично.

– Секунд-майор, – сказал он гвардии капитану Норушкину, – твоё мужество могло бы послужить примером героям древности, не говоря уже о вояках наших истрепавшихся времён. Благодарю за службу, князь, ты осушил слезы моей души. Грош цена человеку, в сердце которого нет отваги, а все его достоинства ограничиваются лишь мудростью и талантами. – И добавил отечески: – Нам сделалось известно, что ты счастливо отыскал на этом поле брани свою судьбу. Верны ли эти слухи, князь?

– Не знаю, ваше величество, – ответил зардевшийся Норушкин, – приписывать ли слух о моей влюблённости доброжелательству друзей, желчи врагов или же переложить вину на случай. Допустить возможно и то, и другое, и третье. Друзья могли сделать это из добрых побуждений, полагая, что влюбиться – большое счастье для человека, враги – из злорадства, так как нелепо думать, что столь великое счастье выпало на долю именно мне, и наконец, это мог сделать случай, так как для него не требуется никаких оснований. И тем не менее это правда, государь.

– И кто же та девица, – спросил благородный Павел, – с которою добрым людям вздумалось обручить тебя?

Тут Александр Норушкин искренне поведал, что не знает ни кто она, ни откуда, ни как её зовут, но всюду, где она ни появится, за нею следует запах мёда и душистой узы, будто она только что подрезала в бортиках соты. Этой приметы оказалось достаточно – государевы слуги в два счёта разыскали юную мальтийку.

– Не будучи представленным, осмелюсь осведомиться, – набрался храбрости в присутствии монарха Норушкин, – желанная моя, любушка ненаглядная, родная, светик ясный, любишь ли?..

– Люблю, – потупила девица очи.

– А как зовут тебя, душа моя? – спросил ликующий секунд-майор.

– Елизавета, – ответила девица и добавила: – Елизавета Олимпиева.

В глазах у Норушкина помутилось.

Как выяснилось, Федот Олимпиев вместе с семьёй прибыл на шуточную Мальту, чтобы засадить её травами, садами и дубравами. Здесь мирный труд его был омрачён турецким мятежом, и жена садовника погибла во время ужасной бомбардировки форта Священномученика Эразма – фальконетная пуля выбила ей сердце, оставив в груди дыру величиной с персик.

После того как Норушкин узнал, кем в действительности оказалась его избранница (красноречивее всех слов была птичья метка на её правой лопатке), он так уверовал в судьбу, что тут же предложил Елизавете идти с ним под венец.

– Рыцарю не следует жениться на простолюдинке, – сказал на это император.

– Но, государь!.. – упал к сверкающим ботфортам гвардии секунд-майор Норушкин.

– Мой рыцарь не должен жениться на простолюдинке, – повторил Павел, уже вошедший в знакомую с юности роль брачного бога Гименея. – Поэтому я жалую Федоту Олимпиеву дворянство и триста душ с землями, а сам намерен быть на вашей свадьбе посажёным отцом.

Всё было решено без проволочек: венчал молодых в походной церкви полковой священник, столы накрыли чуть не на всю государеву гвардию на берегу пруда под чистым небом и шумящими соснами, Павел преподнёс в подарок новобрачным свою зрительную трубу и ради упорядочения дворянской геральдики сам нарисовал Олимпиевым герб с розовым кустом, корзиной плодов и попугаем на голубом поле, а свежеиспечённый дворянин Федот Олимпиев угостил императора медовой грушей, которая, к досаде самодержца, не имевшего под рукой фруктового ножа, стекла ему в рукав.

В тот же день, отсидев на свадьбе фарфоровой куклой, Павел отбыл в Петербург, чтоб насладиться «Алкидом» Бортнянского. А над всей белой ночью повисла бледная луна, на лике которой Каин по-прежнему убивал Авеля.



7



На этом можно было бы и закончить историю, если б давно уже не была перейдена та черта, за которой доставляет больше радости говорить истину, а не одни только изящные фразы. Говорить истину, насколько бы нелепо это ни казалось и что бы ни подразумевали под ней казуисты.

Четыре года спустя, вскоре после вероломного цареубийства («...правнука (Петра правнука) удавили подушками гомосексуалисты», – через два века написал сочинитель), Александр Норушкин тридцати трёх лет от роду в чине гвардии полковника вышел в отставку и вместе с женой и двумя дочерьми перебрался в Побудкино. Благо сумасбродный отец его, князь Гаврила Петрович, хозяин ядовитой тени, полгода уже как отбыл в мир иной, в согласии со своим нравом избрав для этой цели шальную и, в общем-то, не христианскую дорожку: когда он обнаружил, что при последнем посещении столицы подхватил срамную французскую болезнь, от которой не помогают ни клистиры, ни шпанские мушки, он бросил в бокал с кагором осу и залпом вино выпил – оса ужалила его в глотку, после чего Гаврила Петрович Норушкин умер от удушья, оставив Александру все родовые владения, нажитые капиталы плюс пестроцветного «оракула счастья». Смерть чудаческая, но не более, чем смерть Эмпедокла, бросившегося в кратер Этны, поскольку ему показалось, что он сделался богом.

В Побудкине Александр завёл себе в утеху хор роговой музыки, изобретённой полвека назад придворным капельмейстером Елизаветы, чехом Марешом. Инструменты оркестрантов снаружи были обтянуты кожей и на вид некрасивы, но изнутри отделаны весьма искусно, отшлифованы и покрыты лаком, словно вылощенные раковины моллюсков. Звуки этих инструментов, на каждый из которых приходилось только по одной ноте, как монахам перед Всевышним довольно только одного имени, напоминали звуки гобоев, фаготов, кларнетов и охотничьих рожков, но были мощнее, а по тону, напротив, нежнее и приятнее. По впечатлению роговая музыка напоминала духовой орган, но производимый ею эффект, благодаря силе звучания, был поразителен – в безветренную погоду хор слышали в округе за семь вёрст, а ангелы слетались насладиться стройным согласием оркестра из-под самого поднебесья.

Княгиня Елизавета завела в усадьбе пчельник с особыми ночными пчёлами, которые пили нектар из чашечек белых цветов, распускавшихся в полночь на кладбищах. Пчёлы эти варили в своих зобах мёд, позволявший человеку видеть время столь же ясно, как он видел пространство – позади и впереди, далеко и близко, – а уза их делала тело неуязвимым, как воды Стикса или кровь дракона, но не спасала от смертельной усталости душу.

Так и жили они в миру и согласии, и люди любили их, потому что были Александр и Елизавета безвредны и незлобивы, ибо были счастливы, а счастливы они были неизвестно почему. Просто природа иногда, чтобы добиться от человека того, чего хочет, внезапно становится щедра к нему.

Потом у Норушкиных родился сын – Григорий. Но это совсем другая история, к тому же – общеизвестная.

А потом грянул чёрный двенадцатый год.

В июне вокруг Побудкина горели леса, окрестности застилал сизый дым и солнце в небе тлело тускло, без лучей, как уголь. К той поре уже был получен из Петербурга и поставлен в указанном Александром Норушкиным месте склеп во флорентийском вкусе, сделанный по его же эскизу из каррарского мрамора в Ливорно (князь ел мёд ночных пчёл, князь видел своё время). Однажды в полдень, когда воздух, лес и небо вокруг были завешены душной дымкой, Александр пригласил в свой кабинет Елизавету и показал ей шкатулку, где хранилось его завещание.

– Благодаря грехопадению человек обрёл способность не подчиняться законам природы, – сказал он. – Но в праве ли человек пользоваться этой способностью? – После чего повторил свою давнюю просьбу: – Благослови на встречу с Господом, чистая душа.

С этими словами он поцеловал жену в лоб, потом поцеловал в детской детей, потом – гостившую в Побудкине сестру, ту, что была за остзейским бароном, и, не дожидаясь обеда, велел роговому оркестру играть на лугу контрданс. Сам же отправился за часовню к склепу. Почувствовав любящим сердцем неладное, Елизавета кинулась следом, желая разделить судьбу супруга, отважно покорившегося природе и её зову, желая во что бы то ни стало быть с ним рядом до конца и даже более того – не разлучаться за концом земным, в какие бы серные тартарары природа его ни тянула.

Сгинули оба. А над Побудкином по малом времени прокатился громовой гул такой силы, что покрыл контрданс рогового оркестра, который и сам гремел так, что в Сторожихе молоко скисало у коров прямо в вымени.

На следующий день в усадьбу пришло известие, что Бонапарт с огромной армией неделю назад перешёл Неман, вторгся в пределы России и, кажется, уже завладел Вильно.

Тел Александра и Елизаветы не нашли, склеп остался кенотафом.

«Оракул счастья» вскоре упорхнул из клетки.

Ночные пчёлы без присмотра одичали.







Глава 3. «ЛИБЕРИЯ»





1



По одному каналу крутили мыльную оперетту, по другому чистили зубной пастой яйца, по третьему палило с двух рук в наседающую мафию мышцеватое добро с кулаками, по четвёртому обсуждали проблемы женских драк и предъявляли в результате этих драк приобретённые увечья.

Не экзаменуя ящик дальше, Андрей нажал на дистанционном пульте, в обиходе прозванном «ленивец», красную кнопку и вынул из телевизора суетную душу.

Ничего определённого Андрею не хотелось. Хотелось попросту отвлечься от трудов. Полдня он покорно нёс Адамову кару – в поте лица отрабатывал свой бублик с чаем, – пора было развеяться, переключиться, но не на этот же, ей-богу, вздор.

Ещё в студенческую пору Андрей увлёкся переплётным делом – штудировал старые техники, заказывал пролям за бывшее тогда в ходу наравне с рублём «шило» дубовый обрезной пресс со шпунтом под гобель, ножи для шерфовки кожи, штемпели, шрифт-кассы и прочие полезные штучки, подкапливал впрок фольгу, кожу, вощанку, микалентную бумагу, кипарисовые и буковые дощечки, научился сам плести шёлковый каптал и мастачить накладные латунные замочки и в конце концов так освоил ремесло, что стал по гамбургскому счёту одним, что ли, из трёх лучших питерских переплётчиков-реставраторов, в чём находил повод для небольшой гордости. В итоге, бросив аспирантуру, года три уже он рубил деньгу частными заказами. И то сказать – кому теперь нужны спецы по теоретической фонетике египетского языка Среднего царства?

Андрей подошёл к окну, чтобы оглядеть погоду. Паркет в комнате давно рассохся, некоторые планки свободно гуляли в пазах и звонко щёлкали под ногой, так что казалось, будто ходишь по ксилофону. За окном были небо, серебристый воздух, солнце (западная сторона), зелёные листья (двор населяли деревья) – словом, середина сентября, та благодатная пора, когда осень ещё не приобрела необратимый характер. Однако при этом двор был пуст, как бассейн, из которого выпустили воду.

Снаружи по оконному стеклу, осмотрительно перебирая лапками, полз зелёный лесной клоп. Откуда он на Владимирском? А впрочем – всюду жизнь. Художник Ярошенко.

Андрею захотелось туда, на волю, да и к месту вспомнился Шкловский, мелькнувший двумя абзацами выше: дескать, так не бывает, что вышел откуда-нибудь и на улице не было бы лучше. Сомнительный пассаж. Конечно, опыт ставился давно, но и тогда уже как будто случались ливни, пурга и артобстрелы. Не то чтобы Шкловский своим словам доверял, просто время было такое – жизнь здорово разогналась, человека приплющила перегрузка, так что места в нём хватало лишь на тезис или антитезис, а на обратный полюс – йок. Вот и начали чеканить императивные речения вроде: «дыр бул щыл убешщур скум вы со бу р л эз», «здравствуй, брат, писать трудно» или «смертельное манит». А нет иного полюса – нет и синтеза.

С другой стороны, тогда само время обернулось антитезисом себе же прошлому. Но каким-то странным... Как самка богомола, которая с хрустом пожирает торс самца, в то время как его телесный низ безмятежно продолжает смертельную миссию оплодотворения.

Того и гляди, богомолица эта произведёт на свет время-синтез – блаженный хилиазм/миллениум.

Андрей спустился во двор, где действительно было лучше, чем там, откуда он вышел.

Солнце слепило ещё по-летнему, но в кармане отыскались тёмные очки. А на Владимирском солнце и вовсе било сзади в левое плечо, как озорной анчутка.



2



Вокруг был Петербург – город, построенный на мечтах.

Норушкин решил пойти на Жуковского в «Либерию»: там если и не составится общество, то непременно найдётся компания, причём такая, как надо – без томления и маеты, без изнуряющего единомыслия.

На углу Владимирского и Стремянной с лотка торговали свежемороженой рыбой, но Андрей был в тёмных очках, и рыба для него была копчёной.

По Невскому густо, как на нерест, шли машины.

Ресторан «Москва» и покойный «Сайгон» стояли в обтянутых зелёной сеткой лесах, из-под которых вот-вот должен был выкуклиться «Radison SAS Royal Hotel» с ливрейным властелином чаевых у дверей. На лесах в синих робах и оранжевых касках шуровали турки или кто-то, кто себя за них выдавал.

Андрей прошёл между двух девиц, как между двух палисадников: с одной стороны на него дохнуло жасмином, с другой – как будто сладкими флоксами.

На другом берегу Невского в бывшем гастрономе по кличке «зеркала» отчасти торговали ювелир-кой, отчасти кормили fast foodoм в бистро «Фиеста».

«Можно было бы нырнуть в „Борей“, – подумал Андрей, проходя мимо „Борея“, – но там мораторий». Таня Пономаренко опасалась за моральную видуху нестойкого персонала.

За оградой Мариинской больницы на травяном лугу паслись огромные дубы, которые раза в четыре были старше государства Израиль, – там, за оградой, должно быть, хочется (хочется так думать) дышать по-особенному – сознательно, а не рефлекторно, что ли. Дышать во всё горло.

У ограды, на тротуаре, усыпанном желудями, стояла женщина с девочкой. Девочка держала за нитку розовый воздушный шарик. Шарик был невесомым и отбрасывал розовую тень. Знать, что на свете есть вещи, способные бросать цветные тени, было приятно.

По Жуковского трамваи не ходили – там снимали рельсы, чтобы больше не гремело всё это железо.

3



«Либерия» объяла/облапила Андрея красными (скорее, цвета свернувшейся крови) стенами – в современном дизайне который год был моден голый проолифенный кирпич с пятнами старой штукатурки и зачищенными клеймами заводчиков на кирпичах, поставленных за каким-то бесом былыми каменщиками плашмя. Так было в Котле, где все столы исковыряли ножиками митьки; так было в «Мухе-цокотухе», где классно готовили баклажаны и немного перегибали с джазом; так было в «Декадансе», где посетителей обслуживали лилипуты; так было в «Борее», где не торговали спиртным, чтобы не связываться с лицензией, но приносить с собой не возбранялось, а теперь вот на тебе – мораторий. Так много где было. Симптом доверия к старым вещам, вероятно, и потом – надёжно, с понтом и недорого. Трёх зайцев – из одного ствола.

В динамиках блюмкала гитара – что-то вроде Пако де Лусии. Да это он и был.



4



За стойкой стоял Вова Тараканов. Когда-то давным-давно, при первом знакомстве Норушкин Тараканова не принял. Тот был таким худым, таким смуглым, почти обугленным (лето, Коктебель), таким едким и злоречивым, что Андрею, как специалисту по Среднему царству, он показался мумией какого-нибудь опального номарха, пролежавшего в гробнице сорок веков и теперь восставшего из саркофага и явившегося в наши времена, чтобы, толком не поняв их, мешать окружающим жить. Однако впоследствии они друг к другу пригляделись, притёрлись и отчасти даже сдружились. Такое случается.

Вова Тараканов был совладельцем арт-кафе «Либерия» (аллюзия не на чернокожую республику с её Перечным берегом, а на кованый либрариум Грозного) и ревниво любил своё не слишком прибыльное детище.

Из добрых чувств и сердцеведческого расчёта (Тараканов был из тех людей, что отвечают злом не только на зло, но и на равнодушие) Андрей составил для Вовы календарь, где на каждый день привёл события если и не вполне достойные этого слова, то достойные того, чтоб их отметить. Короче, предъявил повод, когда его как будто бы нет. Вова остался доволен – доходы заведения немного возросли. «Нам тягостно быть поводырями собственного воображения, мы охотно перепоручаем эту роль другим – даже в такой малости, как повод к выпивке, – объяснил успех Тараканов. – Мы рады дать отдых своей фантазии и подпасть под обаяние чужой речи. Когда мы задумываемся над чем-нибудь сами, у нас появляются ложные мысли».



5



– Наше вам, – сказал Вова. – Сухого или хлебного?

– Моё почтение, – ответил Норушкин. – Сначала дай мокрой воды, чтобы запить жажду.

Ударив разом ладонь в ладонь (такое приветствие), приятели друг другу улыбнулись, после чего Андрей заглянул в лежащий на стойке календарь. На память, разумеется, он содержания не помнил.



14 СЕНТЯБРЯ

По космическому календарю, где в один год упакована вся история вселенной, где 1 секунда приравнивается к 500 годам, а отсчёт начинается с 1 января (Большой взрыв, время 0:00) и заканчивается 31 декабря, когда примерно в 22:30 появились первые люди, – по этому календарю именно 14 сентября в результате не то вихревых движений, не то сгущения газового облака, не то Божьего произволения образовалась голубая планета Земля.

Кроме того, 14 сентября 1752 года Королевство Великобритания перешло с юлианского календаря на григорианский.

В этот же день в 1944 году началась Рижская наступательная операция Советских войск.

Ко всему, сегодня отмечается День танкиста.

Именины у Семёна и Марфы.



– Ну что ж, – сказал Норушкин, ополовинив стакан с минеральной, – раз ты не Марфа, тогда давай – за колыбельку. Не выпить за нашу круглую малышку всё равно что зажать новоселье.

– Раз ты не Семён, – согласился Вова, – давай за зыбку.

Тараканов достал две стопки и налил водки. Чокнулись. Андрей запил водку минеральной; Вова стерпел так.

– Хочу зарегистрировать Общество защиты прав – алкоголиков, – сказал Тараканов.

– Зачем?

– Предъявлю судебные иски к Управлению метрополитена и Министерству внутренних дел. Не пускать пьяных в метро и вязать их на улице – вопиющее нарушение Конституции. Под угрозой сам базис гражданского общества – дискриминация по признаку изменённого состояния сознания ничуть не законнее дискриминации по признаку расовой принадлежности, признаку пола, характеру эротических убеждений или политических грёз. Пьяный такой же гражданин, как и трезвый, он имеет те же права, и ограничение этих прав – ведомственный произвол и попрание незыблемых либеральных ценностей. Алкоголикам надо объединяться для защиты собственных интересов. Педерасты-то своё дело отстояли.

– Что-то в этом есть, – согласился Норушкин. – Про незыблемые ценности хорошо сказал.

– Списать слова? – обрадовался Вова. Андрей расплатился за стакан минеральной и стопку хлебного. Подумал и заказал кофе. И ещё стопку.

– Может, закусишь чем? – спросил Тараканов.

– Закуска градус крадёт.

– Хлеб живит, а вино крепит, – не согласился Вова.

Среда/обстановка была приятной. Её слагали тьмы мелких деталек. Зачем их описывать? Достаточно сказать, что они были хороши.

– Не пиши никаких слов, – сказал Норушкин. – Позволяй своим бредням улетать в небеса безвозвратно.

– Это почему?

– Начни ты их записывать – ненароком станешь писателем, а писателя, в отличие от прочих смертных, черви едят дважды – сначала могильные, а потом библиотечные.

– Раз ты такой транжир, запусти что-нибудь в небеса сам.

Посетителей в «Либерии» покуда было мало: в углу за столиком сидели две девицы, пили «Букет Молдавии» и смеялись с привизгом чему-то своему, девичьему, да под окном, распустив из-под вязаного чепца лапшу/дрэды, тянул пиво и лущил фисташки растаман, похожий на чучело собаки пули из Зоологического музея.

Андрей предложил Вове присесть за пустой столик, где закурил и, в два приёма опорожнив стопку, вкратце рассказал историю Александра и Елизаветы. Благо Тараканова не отвлекали.

История произвела впечатление.

А могла бы и не произвести, потому что знамения, как известно, имеют место только в глазах смотрящего. Так или иначе, но следующую стопку Тараканов предложил Андрею уже за счёт заведения.