Дмитрий Быков
Списанные
Все экспериментально-философские фэнтези N построены по инвариантной схеме. На протяжении романа развивается владеющая героем сверхценная идея. Читатель внутренне спорит с ней, но по ходу сюжета она набирает силу, и читатель готов то ли поверить в нее, то ли объявить роман полным бредом, когда в последний момент автор вдруг отмежевывается от этой идеи и сваливает всю ответственность на одержимого ею героя.
Александр Жолковский
Так-то въяве и выглядит все это — Язвы, струпья, лохмотья и каменья, Знак избранья, особая примета, Страшный след твоего прикосновенья. Так что лучше тебе меня не трогать, Право, лучше тебе меня не трогать.
Дмитрий Быков, 1995
Глупец! Пойми — ты живешь и дышишь, пока я на тебя смотрю. Ведь ты только потому и есть ты, что это я к тебе обращаюсь.
Абрам Терц, «Ты и я»
Писать про то, что есть, трудней, чем про то, что было или будет и чего никто не видел. Упрек в журнализме — самое легкое последствие. Но если не работать с реальностью, она такой и останется. Большая часть романа придумана и написана в Артеке, в гостинице «Адалары», персоналу которой автор, пользуясь случаем, свидетельствует любовь и благодарность.
Дмитрий Быков, Москва, январь 2008
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ПЕРЕЧЕНЬ ПРИЧИН
1
Во Внукове сценариста Сергея Свиридова, вылетавшего в Крым на детский кинофестиваль с картиной «Маленькое чудо», задержали на границе.
Свиридов поздоровался с добродушной блондинистой пограничницей, протянул ей загранпаспорт (можно было лететь с российским, но Свиридову нравилось думать, что он представляет работу за границей) и приготовился ждать. Обычно процедура занимала не более минуты. Блондинка, однако, вгляделась в документ, сверилась с увесистым талмудом, потом с двумя списками в полиэтиленовых папках, потом куда-то позвонила и зачитала свиридовские данные. Свиридова испугало не это, а взгляд, которым она уперлась в него после этих процедур. Обычно в случае непредвиденной задержки — мало ли, фамилия совпала с подозрительной, — погранцы смотрели виновато: свои люди, формальность. Теперь же на Свиридова смотрели с выражением, слишком ему знакомым по генетической памяти: «Будем признаваться или дальше обманывать органы?».
— Что-нибудь не так? — с отвратительной заискивающей интонацией спросил Свиридов.
— Вам все скажут, — ответила пограничница, чье добродушие мигом испарилось. Свиридов хорошо знал, как это бывает. На таких должностях добрых не держат, да они и не пойдут.
— Но в чем дело? — все еще мирно спросил он. — Документ неправильный?
— Отойдите в сторону и ждите, — сказала она уже с раздражением. — Через пять минут перезвонят, и пройдете.
— А кто вам должен перезвонить?
— Не мешайте проходу! — прикрикнула она.
Свиридов шагнул в сторону, пропуская потную мамашу с вялым мальчиком лет трех. Беспомощно распяленный паспорт сценариста остался лежать перед пограничницей. Ясно было, что Свиридов уже никуда не денется, так и будет стоять в сторонке. Он был привязан за паспорт. Слава богу, он один летел от группы: издевательствам не было бы конца. «А я всегда знал, что Серый неблагонадежен. У него в пузе наркотики, девушка, проверьте пузо!» Мимо прошел кинокритик Лосев, неприятный человек с энтевешным прошлым. Вел на старом НТВ информационную кинопрограмму «Куда пойти», над названием которой сам без устали каламбурил. Тип был скользкий — из тех, что всегда ругают власть, но им ничего за это не бывает. После разгона он спокойно устроился на ТВЦ, но так и ходил в ореоле гонимого.
— Что, Сережа, — сказал он сочувственно, — за границу не пускают?
— Да вот, — не желая откровенничать, неопределенно ответил Свиридов.
— Девушка, вы его что, не знаете? — спросил Лосев пограничницу. — Благонадежнейший малый, сценарист сериала «Погибель Отечества». Не смотрели?
— Проходите, — нелюбезно сказала пограничница Лосеву, с силой проштамповывая его паспорт, пухлый от вклеенных виз. Лосев не вылезал с международных фестивалей, эстет гребаный.
— Ну давай, — с тайным торжеством произнес Лосев, помахал Свиридову и прошел мимо.
Прошли еще двое, один задел Свиридова тяжелым чемоданом — конечно, теперь можно…
— Девушка, — робко напомнил о себе Свиридов, — у меня вылет через полчаса. Сейчас посадка закончится.
— Надо пораньше приходить, — предсказуемо ответила пограничница, не глядя на него.
— Но могу я узнать, в чем дело?! — возмутился Свиридов.
— Все скажут, — повторила она.
— Я что, вообще могу не вылететь?
— Можете, — спокойно ответила она. — Я здесь для того и сижу.
— Для чего?
— Для контроля. Отойдите с прохода, гражданин.
Вот как, уже и гражданин. Свиридов озлился. Страх начал вытесняться раздражением: в конце концов, он не знает за собой ничего такого. Почему он должен отвечать за идиотские сбои в их системе? Ульмана не могут поймать, а сценариста могут!
— Если у меня сорвется вылет на фестиваль, вы ответите лично, — пригрозил он. Пограничница не удостоила его ответом.
— Вы меня слышите? — спросил он.
Она сняла трубку и набрала трехзначный номер.
— Пятый? — сказала она. — У меня человек угрожает. Чего-то, говорит, отвечу. Да, бузит громко. Подойдите, объясните, кто чего ответит. А то он чего-то это. Да. Хорошо.
Она положила трубку и подняла на Свиридова торжествующий взгляд.
— Сейчас вам всё ответят, — сказала она. — Придет майор и всё ответит.
К Свиридову уже направлялся майор неизвестных войск в белой летней форме. Он выскочил, как черт из табакерки, из потайной двери под лестницей — из щели, в которую незаметно проваливаются неблагонадежные; за дверью мог быть обезьянник, камера пыток, что угодно.
— Этот? — сквозь стеклянную стену кабинки спросил он пограничницу, указывая на Свиридова и не удостаивая его обращением. Толстуха радостно кивнула.
— Пройдите, — сказал майор, показывая на дверь.
— Но почему, собственно…
— Мне наряд вызвать? — скучно спросил майор. Свиридов понял, что шутки кончились. Он пожал плечами и пошел за майором в незаметную дверь.
Там не было ничего ужасного — служебное помещение, стул, стол, диванчик. О камере пыток напоминал только стандартный мутный графин с желтой, явно железного вкуса водой. Только такой и освежаются палачи — другая не восстанавливает палаческих сил.
— Присаживайтесь, — сказал майор, сам уселся за столик и вернулся к разгадыванию кроссворда в газете «Зятек».
— Могу я узнать, в чем моя проблема? — после минутной паузы спросил Свиридов. Вот-вот должны были объявить посадку.
Майор поднял на него белесые глаза и некоторое время смотрел молча, исподлобья, ожидая, что жертва не выдержит гипноза, устыдится, опустит очи долу и погрузится в раскаяние. Но Свиридов смотрел прямо, с вызовом, и майор вынужден был нарушить молчание.
— Вам объяснят.
— Кто объяснит?
— Касающиеся люди.
— Понимаете, я должен вылететь сегодня…
— Мы понимаем, что вы должны. Мы должны, и вы должны. Происходит проверка. По результатам проверки вы или вылетите, или… — Майор сделал паузу, Свиридов замер. — Или не вылетите.
Свиридов и раньше догадывался, что эти люди имеют над его планами куда большую власть, чем он сам. Никакие перетряски и переименования не могли лишить эту службу, мгновенно опознаваемую по интонациям, даже толики прав. Майор продолжил штурм кроссворда. Минут через пять он снова поднял на Свиридова белесоватые глаза и спросил:
— Русский советский писатель, автор повести «Обмен». Восемь букв.
— Трифонов, — услужливо ответил Свиридов. Майор кивнул, словно вопрос был частью проверки. Странно, подумал Свиридов. Может, он дает мне понять, что не считает врагом? Станут они у врага спрашивать, кто автор повести «Обмен». Враг наверняка введет в заблуждение. Но, может, то, что я читал Трифонова, само по себе криминал? Может, это специальный чекистский тестовый кроссворд? Взрывчатое вещество из восьми букв, первая «г». Гексоген. Пройдемте. Голова продолжала плодить сюжеты даже в теперешних мутных обстоятельствах. Из подозрительных людей тревожно-мнительного склада получаются наилучшие сценаристы — они вечно озабочены сценариями воображаемых козней, которые против них плетутся.
Тут у майора на столе зазвонил телефон, и разгадывание тест-кроссворда прервалось надолго. Майор чертил на газете сложные зигзаги, слушал равнодушно, иногда кивал.
— Ага, — сказал он. — Добро. Ага. Нет, здесь. Спокойно. Да нет, непохоже. Хорошо. Понятно. Зеленый. Нет, вчера. С запада. Сорок семь. Четырнадцать. Ага. Добро. Ага.
Само собой, Свиридов прислушивался ко всем этим репликам с особым вниманием, надеясь уловить в них разгадку своей судьбы, но ни цвета, ни цифры, ни стороны света не имели к нему никакого отношения. «Ага, шпион с запада, на вид сорок семь, от страха зеленый, сумка весит четырнадцать, ага, везет добро, ага», — машинально реконструировал он, поражаясь собственному спокойствию. Ужас положения еще не дошел до него по-настоящему.
— Можете лететь, — лениво сказал майор, положив трубку, но все еще глядя на Свиридова, словно удерживая его взглядом. Вероятно, он ждал вопроса.
— А что это было? — спросил Свиридов.
— Плановая проверка, — сказал майор.
— По какой линии?
— По нашей, — с вызовом ответил майор. Видимо, теперь Свиридову можно было знать об этом.
— И что выяснилось?
— Что все в порядке, — отводя глаза, сказал майор. Все явно было не в порядке, и он хотел оставить в теле жертвы отравленную иглу. Загноившаяся жертва будет вкуснее.
— А конкретно? — настаивал Свиридов. Он знал, что такие ситуации надо выскребать, дочерпывать до конца, как выскребают рану: малейшая двусмысленность могла отравить все, дать корни, побеги, превратиться в целую историю с задержанием.
— А конкретнее, — с тем же вызовом ответил майор, — вы в списке. Поэтому подлежите дополнительной проверке.
— В каком списке? — не понял Свиридов.
— Это уж я вам не могу сказать. Это сверх полномочий. Идите, самолет улетит.
Свиридов встал, подхватил чемодан с ноутбуком и побежал к будочке пограничницы. Его паспорт по-прежнему лежал перед ней, и она его уже штамповала.
— Ну? — сказала она с прежним добродушием. — И чего было буянить?
— Я не буянил, — сказал Свиридов. Здесь тоже было важно отмести ложные формулы, иначе где-то глубоко в его досье, которое наверняка ведет какая-нибудь белоформенная инстанция, так и останется запись: буянил в аэропорту. А это подозрительно, особенно если буянил стрезва. — Вы, пожалуйста, слова выбирайте.
Пограничница молчала. Такие мелкие уколы ее не трогали. Она протянула ему проштампованный паспорт.
— А в каком я списке, можно узнать? — менее уверенно, чем хотелось бы, выговорил Свиридов.
— Вы опять, гражданин? — спросила пухлая уже грозно и взялась за телефонную трубку, но Свиридов не стал ждать второго появления майора и стремглав проскользнул на ничейную землю. До конца посадки оставалось четверть часа.
Как все нервные люди, он испытывал потребность немедленно поделиться своей странной бедой и выслушать утешение, но из знакомцев на фестиваль летел один Лосев, а с этим человеком Свиридов не склонен был делиться чем бы то ни было. На свое счастье, он обнаружил в хвосте ЯКа толстого оператора Горного, с которым познакомился еще во ВГИКе, но общался редко. Горный был человек медлительный, задумчивый, крепкий ремесленник, не более, но сейчас именно такой спокойный малый был нужен Свиридову, чтобы рядом с его непрошибаемым спокойствием прийти в себя.
— Ты представляешь, Горный, — сказал Свиридов, — меня чуть на границе не задержали.
Горный медленно повернулся к нему.
— А чего?
— Да говорят, я в каком-то списке. Ты не знаешь, что за список?
— На границе?
— Ну.
— А ты не попадал раньше? Вез там чего-нибудь…
— Да я на Украине не был с пятого класса, когда меня мать в Крым возила.
— Ну не в Крым… Еще куда-то…
— Нет, не попадал.
— Ну не знаю. — Тормоз Горный был из тех, в чьей медлительности и немногословии окружающие часто угадывают бездны, Свиридов сам слышал, как восторженная девочка курсом младше распиналась в общаге: «Леша — очень, очень правильный человек!»; но на деле, как и у большинства туго соображающих и молчаливых увальней, за душой у него не было ровно ничего. Искать у него сочувствия было не перспективней, чем исповедоваться шкафу.
— А ты не слыхал, чего за списки?
— Не знаю, — повторил Горный.
Свиридов отвернулся и стал перебирать в уме свои прошлые грехи. От этого занятия его отвлек взлет. Свиридов терпеть не мог летать, от любой турбулентной болтанки бледнел и хватался за подлокотники, ЯК долго пробивал облачный слой, его мотало, на время мысли о списке вытеснились более ощутимой опасностью. Но на земле, в дождливом Симферополе, особенно неожиданном после знойной распаренной Москвы, на Свиридова напал настоящий ужас: что я такого сделал? Была, впрочем, надежда, что хоть на украинской границе его пропустят сразу, — но и тут долго сверялись с пластиковым талмудом, а потом молоденький пограничник выбрался из кабинки и под ропот очереди куда-то ушел со свиридовским паспортом.
— Ишь, — сказал Лосев из-за красной черты. Он стоял за Свиридовым и, кажется, ничуть не огорчился задержке. — Серьезных дел натворил Сережа. Мало что из России не выпускают, но и в Хохланд не берут. — Про Хохланд он говорил нарочито громко, бравируя пренебрежением к оранжевой загранице, и соседняя очередь, состоявшая из граждан Украины, одобрительно заулыбалась. Лосеву все сходило с рук.
Свиридов принужденно хихикнул. Все это, однако, переставало забавлять его.
Пограничник вернулся минут через десять.
— А у вас при пересечении российской границы не было проблем? — спросил он сочувственно, как и полагается функционеру свободного государства обращаться к гражданину тоталитарного.
— Мне сказали, что я в списке, — ответил Свиридов.
— Сказали? — недоверчиво переспросил молодой.
— Да, а что?
— Просто не говорят обычно. Но вы — да, в списке.
— А что за список-то? Мне не объяснили.
— А мы не знаем, — просто ответил пограничник. — Нам выслали, а что за список — не сказали. Просто надо фиксировать всех, кто из списка прибыл.
— Где фиксировать?
— В журнале. Проходите, мы и так задержали…
Ничего уже не понимая, Свиридов вышел на площадь перед аэропортом, где переминался Горный. Следом появился Лосев. Их тут же окружили таксисты, но Горный уже отыскал встречающего — за ними прислали «газель». Большая часть гостей приехала еще вчера поездом, но несколько человек задержались в Москве по делам и прибыли самолетом; премьера «Маленького чуда» планировалась на завтра.
«Настоящим довожу, что СВИРИДОВ С. В. при дополнительной проверке на границе проявил нервность, недовольство, неделикатность, неучтивость, граничащую с грубостью, но сопротивления не оказал. Пропустил женщину с ребенком, отойдя в сторону, но не ответил на улыбку малыша. На допросе по системе «Кроссворд» показал на ТРИФОНОВА Ю. В. (справка прилагается). Задал 6 (шесть) вопросов о причинах проверки и вероятных последствиях. По окончании проверки двигался ускоренно». «По сути заданного мне вопроса могу показать, что СВИРИДОВ С. В. в самолете немедленно разгласил факт своего нахождения в списке и отнесся к нему отрицательно, без благодарности и доверия, но оскорбительных высказываний не допускал. В полете явления турбулентности не вызвали физиологических реакций СВИРИДОВА С. В.». «На украинской границе СВИРИДОВ С. В. замечаний не имел».
2
Первые крымские дни утихомирили тревогу и заставили забыть о проклятом списке, но чем ближе было возвращение, тем больше Свиридов нервничал. У него появилась даже крамольная мысль остаться в Хохланде, но это, конечно, была бы та еще эмиграция. Да и выдавали по первому требованию.
Поначалу он не лазил в интернет, не читал газет, спал на балконе маленькой гостиницы, прилепившейся к сухому кипарисовому склону, пил густое горько-сладкое вино, закусывал копченым сыром и старался превратиться в растение. Следовало всеми порами тела впитывать блаженный воздух, настоянный на кипарисе и сосне, купаться, есть здоровую простую еду и никуда не спешить. Вскоре оказалось, что отдохнул не только сам Свиридов, но и его тревога, на четвертый день принявшаяся глодать душу со свежими силами. Проснувшись, он тотчас вспомнил о занозе, засевшей в сознании, и замычал от тоски. Никакие кипарисы, никакой отдаленный прибой уже не спасали. Свиридов был в списке, и по возвращении это могло грозить непредсказуемыми неприятностями.
Вдобавок надо было мотаться по лагерю, где проходил фестиваль, то на одной, то на другой площадке показывая «Маленькое чудо» — отвратительную поделку о юной балерине. Честно сказать, сценарий и сам был банальной халтурой, написанной для конкурса детских лент и взявшей второе место при полном отсутствии конкуренции: мастер свиридовского курса, член жюри, поведал по секрету, что все представленные работы были либо о школах чародейства и волшебства, либо о родных Микулах Селяниновичах; первый приз достался безвестному доселе графоману за гигантский, страниц на двести, сценарий о молодежном лагере «Своих», в котором перековывался очередной интеллигентский отпрыск. Микулы Селяниновичи были выполнены совсем уж топорно. Третье место взяла история о юном партизане, писанная еще к шестидесятилетию Победы, но тогда отклоненная за профнепригодностью; теперь представления о профпригодности заметно смягчились, а идеологические рамки, напротив, ужесточились, как и положено. Свиридов написал со слов бывшей возлюбленной историю о страшноватых нравах балетного училища, о том, как стремительно взрослеет девочка, проходящая через муштру, и о разладе в ее семье, который она умудряется преодолеть, поскольку обладает большей выдержкой, чем легкомысленный отец и плаксивая мать вместе взятые. История называлась «Танец маленьких лебедей», но режиссер переименовал. Это было, кажется, его единственное решение — все остальное на площадке и после решала продюсерша, она же исполнительница роли импульсивной матери. Она подыскивала роль для своего ребенка-вундеркинда — и свиридовская история подошла ей идеально. У нее подрастала дочь одиннадцати лет, еще от первого брака; во втором продюсерша, сыгравшая в девяностых пару голых ролей в бандитских боевиках, соединилась с газовым магнатом, вылитым героем тех самых боевиков. Из него и были выкачаны деньги на промоушен ребенка. Девочка Настя к одиннадцати годам была законченным монстром, от которого стонала вся группа. Ее привозили на съемки с многочасовыми опозданиями — «драмкружок, кружок по фото»; помимо балета, девочка занималась двумя языками и проходила курс в школе душевной гармонии, где изучались астрология, агни-йога и альтернативная история. Голова ее, и от природы не особенно крепкая, трещала от разнообразной ерунды, Настя ни в чем не знала отказа и не имела даже смутного представления о реальности. Мир представлялся ей гигантским гибридом балетной школы и супермаркета, где в первой половине дня истязают ее, а во второй она отыгрывается на родне и челяди. Поправив пару реплик в сценарии, она стала называть себя сценаристом; однажды пожелала вытащить на съемки подругу, дабы продемонстрировать всю свою звездность, и великодушно попросила написать роль и для подруги — магнат-газовик сверкнул очами на Свиридова, и у маленького чуда появилась подруга со словами. Мама-продюсер выдвигала свои требования, вовсе уже ни с чем не сообразные: она вбила себе в голову, что картина поедет на международные фестивали, и потому в ней обязательно должно быть что-нибудь о мире во всем мире. Вы не представляете, в какое тревожное время мы живем! Иногда Свиридову казалось, что она его соблазняет — дама в бальзаковских годах, магнат занят газом, хочется проверить чары на молодом авторе; но скоро он понял, что в очередной раз переоценил себя. Ночные звонки, долгие беседы наедине, многословные, с абсурднейшими мотивировками требования выкинуть то и подчеркнуть это — все диктовалось серьезнейшим отношением продюсерши к «Маленькому чуду»: больше ей решительно нечем было заняться. Настя к концу съемок окончательно возомнила себя звездой, перестала считаться с мольбами режиссера, вела себя в кадре как хотела, а текст импровизировала, начисто забыв о сценарии, к вящему умилению мамаши. В ней появилась капризность пожилой премьерши, она закатывала внезапные истерики — словом, поехала крышей; даже магнат заподозрил неладное и попросил съемки сократить, так что в итоге пожертвовали последними двумя сценами, которые могли придать получившейся лаже хоть какой-то смысл. Премьеру устроили в «Художественном» — «Октября» магнат не потянул, — и Настя потребовала объявить ее как юную актрису, юного режиссера и юную сценаристку. Свиридов не видел этого позора — он на премьеру не явился. Даже сценарий сериала «Спецназ своих не бросает» казался ему менее постыдным. Ни на один заграничный фестиваль, естественно, чудо не попало — магнат сумел продавить его только на крымский, проходивший в бывшем пионерлагере, да и то, кажется, отстегнул на его проведение; режиссер наотрез отказался представлять шедевр, сославшись на занятость новым проектом — историей о гибели десантной роты (тогда каждый месяц гробили по десантной роте, в неотличимых горах, с дословно совпадавшими диалогами). Само чудо лечили на швейцарском курорте — оно теперь бузило и вне площадки, требовало новых ролей и плохо ело; мать находилась при Насте неотлучно, и представлять поделку отправили Свиридова. Он плюнул и согласился — неделя в Крыму на халяву выглядела приличной компенсацией за мучения с чудом.
Дети в бывшем лагере, а ныне международном молодежном центре, оказались безнадежно провинциальными и смотрели всё с одинаковым удовольствием. Их радость при виде движущихся больших картинок была чисто физиологической, а если с экрана раздавалось знакомое слово вроде «жести», весь бетонный амфитеатр взрывался аплодисментами. По-настоящему их не занимало ничего, кроме компьютерных игр и дискотек, ко всему остальному они были добродушно-равнодушны, покорно задавали вопросы после каждого просмотра — одинаковые из раза в раз, о смешных случаях на съемках и о том, почему Свиридов выбрал профессию сценариста. На третьем просмотре Свиридову надоело соблюдать политкорректность, и на вопрос о смешных случаях на съемках он сымпровизировал целую историю о том, как девочка Настя, доставшая всех в первую же неделю работы, случайно встретила на площадке медведя и обкакалась. Свиридов подробно обосновал появление медведя на съемках — это был ручной медведь из картины, снимавшейся в соседнем павильоне, он свободно бродил по студии, и вот пожалуйста. Дети заметно оживились.
— Что, прямо медведь?
— Ну медвежонок.
— Что, прямо обкакалась?
— Прямо в штаны.
Гоготали даже вожатые. История пошла гулять по лагерю. Дети потребовали дополнительного просмотра, его организовали на стадионе, всем было интересно посмотреть на девочку, которая танцевала-танцевала, пищала какие-то глупости, много о себе воображала и вдруг обкакалась в штаны. Свиридов почувствовал смутные угрызения совести — опорочил несчастного ребенка, желавшего служить искусству, унизил его в угоду грубым провинциальным вкусам, — но Настя была уж очень омерзительна, да и «Маленькое чудо» в результате получило приз зрительских симпатий, обойдя даже немецкий шедевр «Тайна животноводческой фермы». О решении жюри Свиридову сообщила начальница пресс-центра, женщина из советских времен, чудом сохранившаяся в Крыму, где вообще умудряется уцелеть, зацепившись за обрыв берега, все реликтовое. Лагерь успел пройти через эпоху упадка в девяностые и теперь восстанавливался, но не набирал новую славу, а собирал по крупице старую, изрядно поблекшую еще до перестройки. Вся реставрация — что в России, что в Украине — осуществлялась по одному сценарию: попробовали жить иначе, не вышло, построим старое, — но строить собирались новые люди, проще и площе прежних, полузабывшие тогдашнюю жизнь или вовсе ее не знавшие. Результат получался соответствующий — совок, лишенный всего, что делало его переносимым. Начальница пресс-центра была наилучшим выражением этой тенденции.
— Ну, мы поздравляем вас, конечно, — сказала она, улыбаясь наклеенной улыбкой. — Мы, конечно, очень рады за вас и ваш замечательный фильм, добрый фильм.
— Спасибо, — кисло ответил Свиридов.
— Очень мудрый фильм, — говорила она, словно не решаясь приступить к главному. — Дети даже особо отметили в анкетах, что очень мудрый фильм.
Свиридов кивал.
— И мы приглашаем вас на торжественную церемонию закрытия, — продолжала начальница пресс-центра. — Но мы вам не рекомендуем на нее ходить.
Некоторое время Свиридов осмысливал услышанное.
— То есть? — спросил он наконец.
— Ну, — сказала она, улыбаясь все шире; выражение ее лица можно было бы счесть кокетливым, если бы такие женщины могли кокетничать вообще, — мы получили о вас определенную информацию.
Свиридов похолодел.
— Откуда? — спросил он, не уточняя, что за информация: все было ясно.
— Нас известили с таможни, — сказала начальница пресс-центра, явно гордясь связями с таможней. — Нам дали знать. И мы бы со своей стороны вам не рекомендовали. Вот ваше приглашение, я вам обязана отдать по долгу службы, — «по долгу службы» она выговорила с особым наслаждением; такие люди любят тщательно, красуясь, выговаривать всякие литературные реплики вроде «мы не считаем возможным» или «дорогой вы наш человек». — Но я вас просила бы, а где-то даже и советовала бы.
Она улыбнулась и тряхнула волосами, что должно было обозначать задор. Наверное, когда-то она была здесь вожатой. Теперь ей было сорок пять.
— И что? — спросил Свиридов. — Вы будете объявлять, награждать картину, а я сидеть в номере? Приз кто получит?
— Мы вам передадим дополнительно ваш призочек, — быстро заговорила пресс-секретарша. Она была готова к этому вопросу. — Вы завтра зайдете в управление, и мы передадим призочек и грамотку. Вы можете быть уверены, что никто здесь не заберет вашу заслуженную награду.
— Но почему я не могу присутствовать на собственном награждении? — прямо спросил Свиридов, чувствуя, что еще немного — и он наговорит ей таких слов, каких сценаристы доброй и мудрой картины не должны употреблять в принципе.
— Мы работаем в детском учреждении, — все еще улыбаясь, отвечала она. — Мы должны ограничивать, огораживать детей от эксцессов. Нам довели информацию, что ваше присутствие может быть нежелательно. Лучше перебдеть, чем недобдеть, не так ли? — Реплика «не так ли?» тоже казалась ей очень кинематографичной. — Я не буду вас больше задерживать, я ничего не могу вам запретить, но хочу предупредить. Мне было очень приятно поздравить вас с заслуженным успехом.
И, еще раз тряхнув крашеными волосами, она быстро пошла прочь; один раз оглянулась и помахала, как машет возлюбленная, уходя навсегда, в дурном шестидесятническом фильме про девушку, не знающую, чего она хочет. Свиридов плюнул ей вслед и решил во что бы то ни стало отправиться на закрытие.
Церемония не обманула его ожиданий. Она была по преимуществу украинской, трехчасовой и очень громкой.
Кое о чем Свиридов имел понятие, поскольку гостиница стояла недалеко от стадиона, на котором фестиваль закрывался, — последние три дня репетиции шли беспрерывно, с подъема до отбоя, отголоски долетали до пляжа, и даже заплывая на полкилометра в море, Свиридов слышал натужно-звонкие голоса, хором уверявшие, что ничего на свете лучше нету. Он успел выучить и хит про море бескрайнее, и вальс о невыносимости расставания с дружной сменой; впрочем, советских песен было мало — преобладали гопаки с их фирменным сочетанием роскошной лени и необъяснимой агрессии, столь узнаваемым во всем, что бы тут ни делалось, от Майдана до Рады. Свиридов понимал, что в гопаках нет ничего дурного и дети счастливы, изображая разнузданную казачью лихость, — но он был озлоблен, уязвлен, и мир представлялся ему царством гнета и лицемерия. Добрые, чистые слова о добром, чистом детстве произносил толстомясый представитель республики Крым, ему вторил третий замминистра культуры, поджарый, европейский донельзя — все портил суржик, на котором он говорил за незнанием мовы; начальство молодежного центра ловило его речь с подобострастием, много превышавшим советское. О свете и радости было сказано и спето столько, что детство начинало представляться Свиридову царством лжи и насилия — каким оно, собственно, и было; да и что вообще было в его жизни, кроме школьного ада, семейного полураспада, студенческой нищеты и последующей безработицы? Несчастье всему придает свой ракурс, а счастье — никогда, в этом главная несправедливость. Первый приз взяла лента «Байкер и Ангел», про страшного байкера, влюбившегося в шестнадцатилетнюю инвалидку-колясочницу. Он открыл ей новую жизнь, катал на мотоцикле, хитро привязав к седлу позади себя, и учил целоваться в рассветном березняке (Свиридов гнусно хихикнул, вспомнив анекдот про Ржевского и безножку — «Некоторые так на березе и оставляют»); другие байкеры насмехались, он дрался, но потом прислушался к голосу коллектива — «Что это? уж не обабился ли я?» — и на глазах хрупкой колясочницы аппетитно, жирно поцеловался с распутной девкой из соседнего класса. Потрясенный Ангел наелся таблеток и отлетел. Это заставило байкера глубоко задуматься и где-то даже пересмотреть свои ценности. Под свежим впечатлением он долго ехал по рассветной дороге под тяжелую инструментальную музыку, после чего являлся добровольным помощником в интернат для колясочников — и Свиридов не мог не вообразить, коря себя за цинизм, как он теперь, в порядке искупления вины, оприходует всех их по очереди. Эта туфта была значительно хуже «Маленького чуда» — хотя бы потому, что делалась на полном серьезе, с надрывом; за картину проголосовал весь лагерь, от мала до велика, немедленно опознав родную стилистику девичьих рассказов о любви и смерти. Режиссера Свиридов не знал — «Байкера» сочинил и поставил бывший рекламщик из Барнаула, длинноволосый, гориллоподобный, сам, кажется, из байкеров. Получив приз — золотые часы в виде солнышка на гранитной подставке, — он поставил его на эстраду и сделал обратное сальто. Стадион взревел.
Следующим должны были награждать Свиридова, и он уже прикидывал, что скажет, — что-нибудь о том, какие они все уже взрослые, так что и говорить с ними надо без сюсюканья и вранья, пока у него не очень получается, но он обещает, — но сразу после объявления «Маленького чуда» самым мудрым фильмом фестиваля на сцену выпорхнула руководительница пресс-центра, приняла солнышко из рук третьего зама и обворожительно улыбнулась залу, сообщая, что представители группы, к сожалению, на церемонию прибыть не смогли. Свиридов вскочил с места, замахал, заорал — но его крик был тотчас заглушён очередным гопаком, и по эстраде вприсядку заметались парубки в красном. На него оглядывались, он не желал больше слушать народную музыку и в бешенстве, нарочно наступая на ноги и толкаясь, устремился к выходу. Он долго еще блуждал по запущенной, заросшей территории лагеря, отыскивая спуск от стадиона к гостинице:-сюда-то везли на автобусах, но ждать обратного автобуса он не желал. В гостиницу тоже не хотелось. Поплутав в кромешной крымской ночи, запутавшись в колючем кусте и порвав брюки, Свиридов вышел наконец на тропинку, петлявшую между пустых спальных корпусов: она должна была привести к гостинице, — но спать не хотелось. Он решил выкупаться.
На всем многокилометровом галечном пляже, разделенном бетонными бунами, не было ни души. Море слабо поплескивало. В последние три дня был шторм, но сегодня стихло. По всему берегу валялись клубки высыхающих темно-коричневых водорослей, он называл их перекати-мо-ре. От них пахло гнилью и свежестью, свежей гнилью — нигде больше Свиридов не встречал этого сочетания и не мог подобрать для него других слов. Луна то выплывала из облаков, превращая вид в итальянский пейзаж Щедрина, то исчезала, и море сливалось с небом в одно антрацитное пространство. Наконец она вышла надолго, золотистая дорожка протянулась от горизонта к ногам Свиридова, он разделся и, хлопая себя по плечам, вошел в неожиданно теплую воду. Холод начинался дальше — шторм поднял холодные донные слои, тепло оставалось у самой поверхности; но холод бодрил, и Свиридов несколько раз с наслаждением нырнул. С берега все еще доносились клятвы сохранить дружбу и память о кострах, странно сочетавшиеся с этим безлюдным берегом без единого фонаря, с золотой луной, полновластно сиявшей над горизонтом, с мелкими плоскими тучками вокруг нее, россыпью мелких звезд и бархатно-черными лесистыми скалами слева. Здесь «Маленькое чудо», байкеры, ангелы, гопаки и списки не имели никакого значения. Свиридов долго плыл, привыкнув к воде, ощущая ее не сильней, чем воздух при ходьбе, — но, оглядываясь, видел, что берег почти не удалился: все та же освещенная чаша стадиона высоко на горе, те же темные корпуса и еле белеющая пенная полоска у волнолома. Зря он вспомнил о списке — хотя бы и для того, чтобы подумать о всей незначительности этой истории; ерунда ерундой, но послезавтра в Москву, тоже мне радость. Небось опять задержат при отправке и уж точно на российской границе. Свиридов в тысячный раз принялся перебирать свои грехи. В том и дело, что сегодня уже не знаешь, в чем можешь быть виноват. Никаких правил: самое поганое время, когда все еще только сгущается. Что-то можешь определить сам, личные рамки дозволенного… но решать надо быстро, завтра все отвердеет. Это было хуже, чем прямая угроза: сейчас опасность смотрела отовсюду, никто не знал, как себя вести. Под удар с равной вероятностью могли попасть и те, кто нарывался, и те, кто потирал ручки, приговаривая «давно пора». Критерий был неясен и определялся по прецеденту. Самое досадное, что все развивалось давно уже не по логическим или даже сценарным законам, а по прихоти чистой статистики: нам надо выдавить вон столько-то народу, посадить столько-то, отнять работу у стольких-то. Дураками были все, кто спрашивал «За что?» и пытался отыскать закономерности. Закономерность была одна: количественная. Не туда шел, не там стоял. Все это Свиридов лихорадочно передумывал, чтобы сбежать от самого мерзкого ощущения, придавившего его жизнь задолго до треклятого списка: есть люди неправильные, изначально обреченные если не на заклание, то на пожизненный бег с препятствиями, лягушачье перепрыгиванье с листка на листок, как в древней компьютерной игре «Перестройка». Он был из таких, это было родовое проклятие, родимое пятно, его видели все, начиная с одноклассников, и зря он пытался себе внушить, что во всем виноват талант. Талант ничуть не реже осеняет здоровых, жизнерадостных, охочих до любой работы. Он был в списке с самого рождения, вот в чем беда; теперь это вышло наружу, только и всего. Гнусная мысль пришла одновременно с волной, Свиридову плеснуло в нос, он терпеть этого не мог — и только тут заметил, что море уже не так спокойно, как прежде.
Длинные черные волны в дробящемся блеске шли на него фронтом, он давно вышел из-под защиты левого скалистого мыса, теперь все море было в параллельных глубоких морщинах, они с каждой новой волной становились глубже, и Свиридову уже померещились вдали смутно мерцающие пузырчатые гребешки — дело серьезное. Он понимал, что пора разворачиваться к берегу, но плыл и плыл вперед, словно должен был достигнуть некоей точки; наконец ему стало по-настоящему страшно, он быстро развернулся — и только тут заметил, что отплыл на добрый километр. Музыка кончилась. По извилистым дорожкам молодежного центра ползли пятна фар — автобусы развозили детей, наверняка усталых и сонных; все это было очень далеко, он нипочем не докричался бы, да и кто ночью пойдет на берег? Правда, теперь волны подгоняли его в спину — но они же и перекатывались через голову, так что он стал задыхаться. Он знал по опыту — далеко заплывал с детства, — что ни в коем случае нельзя паниковать, что угодно, но не паника, в крайнем случае можно полежать на спине, передохнуть, переждать вспышку ужаса; но какое тут лежать — его накрыло первой же волной. Это началось, как только он подумал о списке, — надо о чем-то другом, о чем попало, и он стал представлять, как полетит в Москву, выйдет на работу, увидится с Алей, может быть, уговорит наконец съехаться… Из темного жидкого ужаса, облепившего его, как мокрая ткань, список представлялся уютным, почти спасительным, как всякое дело рук человеческих среди неразумной стихии.
Берег не приближался. Свиридов беспомощно бултыхался с волны на волну, — он все еще не позволял себе работать ногами в полную силу, боялся выдохнуться. Стоп. С чего, собственно, я взял, что шторм? Волна если и увеличилась, то самую малость. Вон автобусы, вон дети, только что пели про дружную смену. Ничего не может случиться, сроду тут никто не тонул. Ужас постепенно отпускал — вид берега успокаивает, не то что открытое море; я просто выплыл за мыс, нельзя этого делать ночью. Все о\'кей; но тут волна тяжелой лапой шлепнула его по голове, на пару секунд он погрузился, а едва вынырнул — его тут же оглоушила следующая. Дело было худо. Свиридов повернул левей, лег на бок, плыть стало полегче, пару минут он не думал ни о чем, только работал руками и ногами — и когда снова позволил себе оглядеться, берег был уже близко. Метров за триста до него море утихло так же неожиданно, как разбушевалось, и Свиридов уже не поручился бы, что вообще попал в этот странный шторм, продолжавшийся от силы десять минут. Но вкус воды во рту, ощущение холодного тяжелого удара по темени… Он был теперь уязвим, вот в чем дело. Могло случиться что угодно. Выйдя на берег, он долго шатался на дрожащих ногах, искал одежду, спотыкался на гальке. Оделся, хотел закурить, с минуту добывал огонь из зажигалки, наконец добыл, затянулся, закашлялся.
«СВИРИДОВУ С. В. согласно распоряжения от 28.06.07 было доведено, что присутствие СВИРИДОВА С. В. на награждении СВИРИДОВА С. В. как сценариста самого доброго и мудрого фильма нежелательно. Вопреки рекомендациям руководства Международного молодежного центра СВИРИДОВ С. В. на награждении СВИРИДОВА С. В. присутствовал, но выход его на сцену как сценариста доброго и мудрого фильма был блокирован своевременными действиями МАНАЕНКО Е. Ф. При проведении мастер классов с веселыми гостями Международного детского центра СВИРИДОВ С. В. ничего такого не говорил. В целом характеризуется положительно, в общении ровен, алкоголем злоупотреблял умеренно, попытки заплывания за буйки были единичны и недалеко».
Значит, шторм — все-таки не они. Похвально.
3
На обратном пути все сошло на удивление гладко: никто не тормознул — ни в Симферополе, ни в Москве; Свиридов приехал из Внукова в пыльную душную квартиру, распахнул все окна, полил цветы и сел названивать коллегам. Алю он набрал по мобильному еще в аэропорту, но она была временно недоступна.
— Коль, — сказал он режиссеру «Спецназа» Сазонову. — Фигня случилась. Я на границе, когда в Крым летал, узнал, что я в каком-то списке.
Сазонов молчал.
— Ты слышишь? — повторил Свиридов. — В списке я каком-то!
— Слышу, не глухой, — сказал Сазонов почужевшим голосом. Прежнего снисходительного дружелюбия простыл и след. — Ты Кафельникову говорил?
Кафельников отвечал на канале за производство сериалов. У него были таинственные связи на самом верху.
— Нет.
— Ну и не говори пока. Я разберусь.
— А что за список-то? — пересохшим ртом спросил Свиридов.
— Я откуда знаю? — неискренне удивился Сазонов. — Ты ж попал, не я.
Свиридов понял, что его сторона улицы попала под обстрел и скоро он на этой стороне останется в одиночестве.
— Но, может, ты слыхал…
— Ничего я не слыхал, я знаю только, что сейчас ни в какие списки лучше не попадать. Меньше светишься — крепче спишь.
— Коль, — зло сказал Свиридов. Его бесило, что приятель — не друг, конечно, но не один пуд дерьма съели, — так легко заподозрил его в нарушении неведомых конвенций. — Я ничего не делал, ты понял? Ничего сверх обычного.
— Ну, мало ли, — неохотно выговорил Коля. — Я ничего такого не хочу сказать, но ты, в общем, аккуратнее.
— А про списки вообще ты ничего не слышал?
— Да сейчас половина в каких-нибудь списках, — уклончиво сказал Сазонов.
— Типа?
— Ну несогласные какие-нибудь… или, наоборот, согласные… Ты ни в какую партию не вступал?
— С какого перепугу?
— Не знаю. Короче, я провентилирую, пока никому не говори.
Они обменялись незначащими новостями и распрощались.
— Никому не говори, — вслух сказал Свиридов. — Дубина. Пока ты там будешь вентилировать, я, может, еще в пять списков попаду…
Он набрал Бражникова, одноклассника-программиста.
— Брага, слышь какое дело. Я попал в хрен его знает какой список.
— Что за список? — Бражников мгновенно насторожился.
— Не знаю! — крикнул Свиридов. — На границе сказали, что я в списке. И потом, у меня картина приз взяла, — так на церемонии закрытия мне его не дали.
— В смысле?
— Не вручили. Сказали, им не рекомендовано, чтобы я показывался.
— Это хреново, — после паузы сказал Брага.
— Ты что-нибудь знаешь?
— Знаю. Но это не по телефону.
— Что значит — не по телефону? Кому ты нужен тебя слушать?
— Я-то никому, — сказал Брага, и Свиридов понял, что слушают теперь его. Брага был специалист по этой части, он еще в школе уверял, что если набрать 137 и будет занято — значит, слушают. Все набирали, и всех слушали: только потом Свиридов узнал, что эту линию отключили, переделали в 737, а Бражников всех элементарно наколол, хвастаясь секретной информацией. Он мало изменился с четвертого класса.
— Хорошо, ты можешь приехать?
— Лучше ты ко мне, — после паузы сказал Бражников. — Только не домой, давай через час в «Чашке».
Проклиная себя за доверчивость и почти не сомневаясь в полной бражниковской неосведомленности, Свиридов спустился во двор, завел «жигуль» и отправился на Ломоносовский. «Жигуль» после недельного простоя чихал, Свиридов думал, что надо в сервис и что все одно к одному.
Бражников появился, когда Свиридов уже заказал фраппе «Рай на Гавайях» (сливки, кокос, «Малибу»). Воображение продолжало работать, невзирая на все страхи: представим фраппе «Ад на Гавайях». Все то же самое, но с томатным соком.
— Здоров, — буркнул Бражников. От него, как и в школе, разило потом. Он был в красной ковбойке и бесформенных штанах.
— Так что за список-то? — без предисловий спросил Свиридов.
— Ты еще погромче орал бы, — нехорошим тихим голосом ответил Бражников.
— А что такое?
— Ничего, тише надо. Давай с самого начала, по возможности ничего не пропускай.
Свиридов пересказал историю с толстухой-погранич-ницей, майором в белой форме и газетой кроссвордов.
— Какая обстановка была в комнате? — прервал Брага. — Подробнее!
— Откуда я помню? Стол, стул, диван…
— Вентилятор был?
— Не было вентилятора, кондишен был.
— Ага, — загадочно сказал Брага и потер нос. — Вот видишь. Я же просил — подробности.
— Но вентилятор-то при чем?
— При том. Как он тебе сказал — «По нашей линии»?
— Да.
— Ну и с чего ты решил, что это ФСБ?
— Со всего. А кто еще это мог быть?
— Бойся скоропалительных выводов, — назидательно произнес Бражников. — Интеллигенция рехнулась — ФСБ, ФСБ… Они давно ничего не могут. Это транспортники.
— Какие транспортники?!
— Самые обыкновенные. Транспортный надзор. У них свои списки, никакого отношения к госбезопасности это не имеет. Вспомни: ты когда-нибудь буянил на транспорте?
— С какой стати?
— Ну мало ли. Я не знаю, как у вас там в богеме. Ехал куда-нибудь, напился в «Красной стреле», блевал, скандалил…
— Сроду ничего подобного.
— Штрафовали, может быть? В троллейбусе, за безбилетный проезд?
— Когда? Давно турникеты везде…
— Ну не знаю. Короче, точно транспортники.
— Да какие транспортники! — взбесился Свиридов. — Что это вообще такое?!
— Транспортная милиция Кутырева. — Бражников понизил голос и напустил на себя строгость. — Главный преемник, между прочим. Замминистра транспорта. Патриот, в очках такой. Пять языков знает. На крестном ходе с патриархом шел, разговаривал.
— Какой он преемник, ты опух?!
— Главный, — спокойно сказал Бражников. — Пока в тени, а потом выйдет. Очень православный человек, порядок любит. У меня парень в их ведомстве работает, — так там курить нельзя и мини запрещено. Вот он пока на транспорте свои порядки отрабатывает, в поездах и на самолетах. А скоро так везде будет. Так что попал ты, Серый, я тебе точно говорю. Если ты у них в списке, то когда Кутырев придет к власти, будешь добывать золото для страны.
Некоторое время Свиридов прикидывал, насколько это все всерьез. Бражников любил пугать и подкалывать, и многие ловились. Иногда он сам верил в то, что выдумывал на ходу. Выдумки его были однообразны — тайные бункеры в лесах, альтернативное метро, секретный спецотряд транспортной милиции, — но достоверны. Здесь все охотно верили в спецназы, засекреченные отряды и вообще в другую, настоящую страну, живущую где-то в глубине лесов: нельзя же было допустить, что вот это, видимое очами, и есть Россия.
— А за что я мог туда попасть?
— Откуда я знаю. Окурок не там бросил. А может, настучал кто-то. Но они люди серьезные.
— Слушай, Брага, кончай темнить. Я же вижу, когда ты хохмишь.
— А я, может, не хохмлю, — сказал Брага, но Свиридова отпустило. — В любом случае я тебе советую до зимы вести себя очень аккуратно. Сам видишь, они в панике. Устроили выборы и теперь бегают. Выборы-то, судя по всему, последние. У меня парень в Избиркоме…
— У тебя везде парни, — перебил Свиридов. — Ладно, забудь. Чего-то я перепугался, сам не знаю…
По пути домой он почти успокоился. Асфальт медленно отдавал тепло, в серой туче на западе открылась золотая промоина, и оттуда косо били расклешенные, расширяющиеся книзу лучи. Невыносимо грустно было смотреть на рябину, уже начавшую краснеть: лето в середине, в перезрелом расцвете, скоро все покатится под горку. Он опять набрал Алю и на этот раз дозвонился, но радовался рано: она не могла приехать сегодня и даже не особенно усердствовала с поиском оправданий.
— Я тебе завтра расскажу.
— Но я соскучился, Птича! — «Птича» была домашняя кличка, от Ястребовой.
— Я тоже, но тут много накопилось всякого. И с мамой надо побыть.
— А со мной не надо?
— Не ной, не ной. Завтра, ага?
Это «ага» он не любил, и многого в ней не любил, в телефонных разговорах это всплывало, но стоило ей появиться — Свиридов прощал все.
— Ну позвони завтра.
— Сама звони, — буркнул Свиридов. О списке он ей не рассказал — Аля не из тех, у кого стоит искать сочувствия.
Чужие проблемы ее, что называется, грузили, и вообще, у нее хватало своих, в которых Свиридов не разбирался, побаиваясь маркетинговой терминологии и сложных офисных интриг. Он, впрочем, подозревал, что жаловаться женщине — вообще последнее дело: по крайней мере девушке того типа, что нравился ему. Боже упаси от наседки, хлопотуньи, женщины-матери, только и ждущей, на кого бы излить нерастраченные запасы назойливой нежности. Опекает, опекает, потом рыпнешься — а уже повязан по рукам и ногам. Алина независимость была честнее, и сама она никогда не требовала сострадания — расплакалась при нем всего единожды, и тем драгоценней было это воспоминание.
На лавке у подъезда сидела Вечная Люба — так Свиридов называл про себя женщину из тех, кому свободно может быть и сорок, и семьдесят. Люба сидела тут каждый вечер, у нее был свой клуб — жирная блондинка жэковского типа, с крашеными волосами и слоновьими ногами; бабушка в платочке, ничего не понимавшая и всему поддакивавшая; нервная Матильда, худая, дерганая, климактерического темперамента, и всем им было нечего делать, и все они следили за порядком в доме, как его понимали. Еще когда жив был дед и Свиридов ездил к нему сюда, Люба, точно такая же, как сейчас, восседала на лавке, подложив под зад то же самое вчетверо сложенное байковое покрывалко. Она подкладывала его под себя в любую жару. Ей это казалось чистоплотным. После смерти деда Свиридов перестал снимать квартиру в Сокольниках и въехал сюда, на Профсоюзную, и успел хорошо изучить порядки этого женоклуба. Во-первых, они требовали, чтобы все с ними здоровались, а поскольку Свиридов поначалу не знал их даже по именам, они здоровались сами, со значением, давая понять, что старые люди унижаются перед ним, а он не удостаивает. Свиридов все равно не здоровался, они были ему противны. Несколько раз он спасал от них тихую молдаванку из первого подъезда, торговавшую соленьями на ближайшем рынке. Женоклуб третировал сына молдаванки, действительно противного десятилетнего оболтуса, но воспитывать оболтуса они боялись — он мог и послать, а молдаванка, у которой были вдобавок трудности с регистрацией, покорно выслушивала их нравоучения и просила прощенья.
На этот раз у подъезда торчала одна Люба. Сидя на покрывалке, она победоносно озирала свои владения.
— Сережа! — позвала она Свиридова.
— Что?
— Ты не штокай, а когда в следующий раз уезжаешь, меня предупреждай.
— Зачем? — поразился Свиридов.
— Ты не зачемкай, а слушай. Я тебя вот какого помню, тебя мама сюда к дедушке привозила. Твой дедушка был какой человек, а ты что? Ты уезжаешь, а почту носют, она не вмещается в ящик, нам неприятности.
— Какая почта, я ничего не выписываю!
— Выписываешь ты, не выписываешь, я не знаю. Они тебе носют, а ты не берешь. Уже выпадывает из ящика. Почтальон к кому идет? — к Любе. «Где из пятнадцатой квартиры?» А я знаю, где из пятнадцатой квартиры? Или ты скажи на почте, чтоб без тебя не носили, или скажи мне, я буду забирать. Оставь ключ, я буду. Я дедушку твоего знала. А ты уехал, и мы не знаем, где ты, что ты. Нам же надо знать, где что. Вот Сарычевы на даче — я знаю, что Сарычевы на даче. Вот из тридцать восьмой в Африке — я знаю, что в Африке. А тебе письма приносят, может, важное что. Это порядок, нет?
— Какие письма? — растерялся Свиридов.
— Ты не какай, а делай, как я говорю. Ты когда уезжаешь — подошел, сказал: так и так, тетя Люба, я уехал, пожалуйста, если вам не трудно, конечно, забирайте мою почту, вот ключ. Тете Любе не трудно, я по всему подъезду забираю, когда кто попросил. Попроси, не переломишься.
— Ни о чем просить я вас не буду, — зло сказал Свиридов, — и ничего мне тут не носили. Ящик пустой, я проверял.
— Пустой?! — заверещала Люба. Она заводилась с полоборота. — Он пустой, потому что все на почту отнесли!
Я сказала, ты в отъезде, он отнес! А там повестка тебе, между прочим! Ты по повестке не придешь, а кто виноват? Не получил, не расписался, ничего!
— Где повестка? — спросил Свиридов, чувствуя, как слабеют колени.
— Ты не гдекай, а в следующий раз предупреждай! Понятно? — торжествовала Люба. — Повестка на почте, завтра пойдешь распишесся. И что за вид у тебя, я не знаю? Я давно тебе сказать хочу: твой дедушка разве так ходил? Твой дедушка в любой жар бруки носил как человек… Дальнейшего Свиридов слушать не стал и вошел в подъезд. Если бы старая дура сказала о повестке с утра, он бы успел ее забрать и не мучился подозрениями до завтра. Но тогда ее, как назло, на посту не было, а теперь почта закрылась. Какая повестка, разве что на сборы, — но сборы давно не проводятся, что он выдумал… Дома он поймал себя на старой, давно побежденной привычке по нескольку раз запирать за собой дверь. Это был отголосок старого синдрома, мучившего его в детстве, — отец тоже никогда не мог с первого раза поставить чашку на стол или выйти из комнаты, всегда делал вторую попытку. В отрочестве все прошло, Свиридов научился обходиться без ритуалов, сопровождавших в детстве каждое его действие и доставлявших массу неприятностей — он везде опаздывал, злился на себя, иногда плакал. В двенадцать лет вдруг понял, что может разорвать эту паутину, — или просто начал сочинять, и возвратные токи, мешавшие мозгу думать, нашли себе иное применение. Возвратными токами он называл бесчисленные побочные сюжеты, развертывавшиеся в голове из-за невыполнения того или иного ритуала. Он с удивлением узнал, что болезнь его, оказывается, никакая не болезнь, что так мучаются почти все дети, что даже религия имеет сходное происхождение, см. «Тотем и табу» (Фрейд все-таки был дурак и такую вещь, как благодарность, не учитывал вовсе). По вспышкам этих внезапных страхов, когда дверь не желала закрываться с первого раза, а надевание ботинок требовало как минимум трех танцевальных па, — он замечал, что болен, простужен или переработал, и успевал принять меры до более явных симптомов. Иногда эти странности свидетельствовали о скрытой панике — он давно научился не признаваться себе в ее причинах, пропускать их мимо ума, но она она никуда не девалась, только стала беспричинной. Теперь, впрочем, все было слишком понятно. Он понимал даже, почему во всех его танцах наедине с собой такую роль играли двери — границы между ним и миром, который стал вдруг враждебен, как в детстве. Вся адаптация — чушь, нас очень легко перевести в детское состояние, когда каждый волен прочесть нам нотацию. Старая перечница. Свиридов включил телевизор, который всегда его успокаивал, но по телевизору шла реклама шампуня против перхоти: девушка, обнаружив за плечом у юноши бледного типа гомосексуального вида, оскорбленно хлопала дверью, и юноша смывал типа, жалобно цеплявшегося за борт ванны, неумолимой струей белопенного шампуня. Чтобы девушка ушла, обнаружив у возлюбленного перхоть, — как хотите, такого сюжета не выдумал бы и Джером, у которого герой бросил подругу, увидав ее обломанные ногти; Свиридов тут же машинально прикинул, как это покрутить. В девяти из десяти рекламных сюжетов речь шла о вещах, о которых приличные люди вслух не говорили: запах из подмышек, изо рта, из промежности. Все ревниво наблюдали друг за другом, выслеживая, не оступился ли сосед, не оговорился ли, не разит ли от него. Особо гнусные впечатления заносились в копилку на случай своевременного использования, а в том, что случай подвернется, никто не сомневался. Сегодня Сидоров взят, и сосед тут же вспоминает, что он редко мылся, а позавчера подозрительно долго гладил по голове соседскую девочку. Мир был теперь населен скрытыми педофилами, трясунами, в лучшем случае невинными онанистами, всякий прятал грязную подноготную и, возможно, скрывал шпионаж. Шакалят, шпионят, редко моются. Каждый собирал на другого досье и ждал только повода обнародовать. Впрочем, это наверняка казалось. Больно специфическое состояние. Иногда в сумерках, на болезненной границе тьмы и света, Свиридова охватывало такое же одиночество, и каждый встречный казался врагом, и довольно было ласкового слова или кивка дежурной в гостинице, чтобы мир вернулся к норме. Будь они прокляты со своими списками, почему все мы здесь виноваты и вечно доказываем свое право на существование людям, не имеющим права на существование? Он выключил телевизор и прибегнул к старинному средству: принял контрастный душ и навел идеальный порядок в берлоге. Квартира была однокомнатная, не развернешься, но за час в мусоропровод улетело пять пластиковых пакетов старых кассет, дисков и книг, стол был расчищен от хлама, пыль отправилась летать, и даже зеркальный плафон в комнате был отполирован старой газетой. Ну вот, сказал себе Свиридов, каких мне еще доказательств моей власти над миром? До полуночи он курил, сидя на подоконнике, сыграл пару раз в дурацкую «аркаду» и завалился спать на свежее белье почти умиротворенным.
«Говорила занеси ключи не занес говорила дедушка носил бруки не надел. Разговаривал без всякого уважения ой граждане дорогие уважаемые какой неприятный подозрительный тяжелый человек и вся жизнь моя была неприятная и тяжелая. Я написамши вам все по поручению о том как и что, но так же хочу довести что протекает стояк и это уже не первый год. Я вызываю слесарь а что слесарь. Он хочет придет не хочет не придет. Уж я обращалась всюду и никто ничего. Я убедительно прошу что то сделать. Прошу в моей просьбе не отказать».
4
С утра он предполагал бежать за таинственной повесткой, но в десять его разбудил звонок Кафельникова.
— Зайди в одиннадцать, — бросил он, и Свиридов, не заезжая на почту, помчался в «жигуле» на Трифоновскую. Там размещалась «Экстра Ф», производящая «Спецназ». Машина завелась с трудом, но с пятого раза зачихала — хоть кто-то был Свиридову верен и старался ради него. Люба была тут как тут — злорадно любовалась, как он заводился; заглохнуть у нее на глазах было бы окончательным позором.
Третье кольцо почти стояло. Прямо перед Свиридовым ехала баба на «субару», с задним стеклом, обильно оклеенным предупреждающими знаками: туфелька, «У», чайник — все, чтобы насторожиться. Свиридов никак не мог ее обойти, а когда наконец обошел — впереди замаячила «газель», которая на Беговой заглохла. Никто не пропускал, Свиридов вспотел, объезжая раскорячившийся грузовик, заметил, что машина греется, и молился, чтоб не вскипела. Машину пора было менять давно, но он копил на двухкомнатную для них с Алей. Деньги копились медленно, жизнь двигалась, как эта пробка. В пробке всегда приходили такие мысли. Разрулить ее — как и жизнь — не составило бы городу большого труда: пара очевидных и необременительных рационализации, но это, наверное, входило в план — чтобы двигаться в час по чайной ложке; более высоких темпов страна могла и не выдержать. Позвонить на эту чертову почту, спросить, что за повестка? Но он не знал телефона.
Кафельников не торопился начинать разговор, хмуро копался в ящиках стола и тянул время. Наконец он поднял на Свиридова честные голубые глаза — глаза Мэла Гибсона, борца за добро и чистоту, тайного садиста и алкоголика.
— Ну чего? — сказал он со вздохом. — Как съездил-то?
— Ничего, приз дали.
— Поздравляю. Слушай, я это, — он сделал паузу и опять порылся в ящиках, но тут же решительно поднял взгляд. Он так и не предлагал Свиридову сесть, а сам Свиридов без приглашения стеснялся. — Я рассусоливать не буду, мужик ты взрослый. Мы с тобой расстаемся.
Свиридов бессознательно готовился к подобному обороту и не особенно удивился, но решил по крайней мере досконально выяснить, в чем дело.
— Что не так? — спросил он по возможности независимо.
— Все так. К тебе профессиональных претензий нет. Утрясется, я позвоню. Но какое-то время ты на «Спецназе» не работаешь.
— А причину-то я могу знать?
Кафельников не рассчитывал на долгий разговор. Он был честен и прям, с порога оглушил сотрудника и вправе был ждать благодарности, без этих, знаешь, бабских тудым-сюдым. Ударил обухом, а мог мучить пилочкой — опыт имелся. Он начинал в тележурнале «Служу Советскому Союзу» разъездным корреспондентом, несколько лет заведовал музыкальной программой «Дембельский альбом», сейчас входил в худсовет патриотического канала «Звезда» и предпочитал выражения лапидарные.
— Причину ты знать можешь и знаешь. Если думаешь, что мне очень приятно выставлять людей, так ты ошибаешься.
— Я ничего не знаю, — твердо сказал Свиридов. Кафельников изобразил благородным лицом бесконечную усталость.
— Слушай, — сказал он, — что мы опять за рыбу деньги? «Спецназ» — сериал не просто так. Если на человека сигнал, я лучше ему передышку. Мы не можем абы кого. К тебе вопросов нет, за июль все получишь. Но пока такое дело, надо переждать. Черт знает, чего хотят. И так придираются к каждому слову, уже не знают, где крамолу искать. А тут ты со своим списком.
— Я не знаю, что это за список, — вознегодовал Свиридов. — Может, хоть вы в курсе?
— Кто надо, тот в курсе. Все, иди. Не держи зла, должен понимать.
Кажется, он с трудом удержался, чтобы не скомандовать «кругом». Свиридов повернулся и вышел, чувствуя себя оглушенным, оплеванным и ограбленным. Секретарша Кафельникова Марина смотрела на него с состраданием. Марину Кафельников таскал за собой по всем должностям, притащил и на «Экстру». Обычно она раздражала Свиридова постоянной улыбкой и маленькими короткопалыми ручками. Ей было за сорок и даже, пожалуй, под пятьдесят, но она, как и Вечная Люба, казалась женщиной без возраста — просто Любиным эликсиром юности были подъездные скандалы, а Марининым, надо полагать, подобострастие, с которым на нее смотрели посетители шефа.
Но на этот раз она смотрела на Свиридова без дежурной улыбки, и в ее прозрачных кукольных глазах — еще светлей и невинней, чем у Кафельникова, — читалось нечто вроде сочувствия. Должно быть, Свиридов выглядел хуже некуда.
— Сережа, — сказала она тихо, — все образуется.
— Что образуется, Марина Сергеевна? — бешеным шепотом спросил Свиридов. — Что должно образоваться? Я ни черта не понимаю, что происходит.
— Сережа, — еще тише сказала она, — происходит то, что здесь с утра был Сазонов. Ну Коля, вы знаете.
— Знаю, и что?
— Ничего, — совсем беззвучно продолжала Марина. — Вы только тише. Я вам что хочу сказать. Вам не надо дружить с этим человеком.
— Почему?
— Он плохой человек. Вы ему ничего не рассказывайте, хотя он и так поймет. Я про него кое-что знаю. — Марина многозначительно поджала губы. — Для него люди — пфу. Если у вас что раньше с ним было, разговоры или что, то больше не надо. Он вам сделает нехорошо.
— Слушайте, какое нехорошо? Надо ж хоть представлять, в чем вообще дело…