Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Дмитрий Быков

— Что-то не так? — забеспокоился я.

— Хорошего помаленьку, — вздохнула девушка. — Я так долго не смогу. Тренироваться надо.

Геморрой нашего времени

— Обращайся!

Мне приходилось уже писать, что с прежними критериями оценки фильмов определенно пора завязывать. Исходить надо из минимума профессиональных умений, буде они у авторов обнаруживаются; довольно двух-трех полуудачных актерских работ и не совсем провальных эпизодов – и можно считать картину состоявшейся. Планка упала запредельно низко: если такая махровая пошлость, как «Дневник его жены» утонченных Дуни Смирновой и Алексея Учителя, была по многим позициям номинирована на «Золотого овна» (правда, не получила ни одного), то «Нежный возраст» Сергея Соловьева и впрямь следует считать большой удачей. Ибо там, где у Соловьева пошлость,- он это отлично понимает и ни на что другое не претендует. И неоднократно повторял, что ему так надо: решил человек «на весь мир излить всю желчь и всю досаду» – ну и сделал квинтэссенцию эпохи. Мне-то, положим, ясно, что Соловьев лукавит,- но он по крайней мере не делает серьезной и трагической мины.

— Спасибо! — Лия взяла сумку с конспектами, а затем привстала на цыпочки и на прощание чмокнула меня в щёку. — Увидимся, Петя!

«Нежный возраст» – случай довольно сложный, даром что картина вышла редкостно примитивной даже по меркам позднего, кичеватого Соловьева. Какое-то принципиальное, исчерпывающее отсутствие какой бы то ни было глубины. После «Ассы» Шевчук, помнится, сказал: такое чувство, что с двумя московскими стебками ночь на кухне просидел… И верно. Так вот: «Нежный возраст» – это еще эклектичнее, публицистичнее и примитивнее «Ассы». Правда, уже без того энтузиазма, без того стремления, задрав штаны, бежать из комсомола. Без «Перемен требуют наши сердца». Без упоения портвейном. Без формотворчества. Распад полный. О каком-то едином настроении, о сколько-нибудь цельном эпизоде, о характерах и прочей архаике говорить вообще не приходится: все развалилось на кадры, картинки, реплики, очень коротенькие кусочки, которые и так постоянно приходится вытягивать внекинематографическими, чисто литературными средствами: титрами, закадровым голосом, цитатами из стихов, музыкой… Даже такой оператор, как Павел Лебешев, не может придумать реальность за Соловьева,- реальности в результате и нет. Нет кинематографической ткани, даже намека на визуальный образ времени: ей-богу, никогда еще самый литературный из наших режиссеров не заставлял зрителя так жалеть о том, что он выбрал все-таки кино, а не прозу… В прозе все проще, там иногда верят на слово – в кино, хочешь не хочешь, надо выстраивать мир.

Я улыбнулся, а оставшись наедине с самим собой, поднял руки и поглядел на дрожащие пальцы.

Беды-то лишь чудом не случилось, если разобраться. Слишком много о себе возомнил. Сопровождать на подстройку операторов к Эпицентру — это одно, а вот в такие дела не с моими навыками лезть. Больше — никогда.

Смысл, достоверность, жизнеподобие (Соловьев любит повторять, что картина основана на подлинных историях) – все улетело в бездну. Жизнеподобия, допустим, и не требуется, реалистом Соловьев не был никогда, грех предъявлять к нему такие претензии,- но в прежних картинах хоть настроение было, что ли… Вот тут-то и начинается сложность: настроения нет, однако есть какое-то странное, неотпускающее ощущение. Почти физическое – да, в общем, и впрямь физическое. Как будто провел ночь с чахлой, болезненной, испорченной и несчастной девочкой лет шестнадцати.

С тяжёлым вздохом я вернул на место скамью в надежде, что никто из персонала не обратит внимания на свежую подпалину. Ну а потом отправился на второй уже за день обход. Сегодня парочка вахтёров была даже сварливей обычного.

Лейтмотивом картины, символом ее остается в итоге бледное, длинное, голое и почти бесполое полудетское тело,- такого тела в «Нежном возрасте» очень много, больше, чем надо. Или не больше? Может, если б его было не так много, от фильма бы вообще ничего не оставалось? Голая десятилетняя возлюбленная Вани Громова («Только не трогай меня руками»); голая одноклассница, лишающая его невинности в бассейне; все та же возлюбленная героя, но уже в качестве фотомодели; сам герой, мало чем отличающийся от возлюбленной в смысле комплекции, только росточком не вышел. Трудно понять, где тут кончаются нежность и жалость и начинается похоть – похоть, впрочем, отнюдь не юношеская, а угасающая, скорее ностальгическая. Ни тебе полноценного Эроса, ни стопроцентного Танатоса, а так – что-то червеобразное.



Возможность переговорить со Львом выпала вечером, в спортивном зале. Тот уже освоился в институте и в моей компании больше не нуждался, передвигался от аудитории к аудитории самостоятельно, точнее — на пару с Миленой. Впрочем, эта решительная барышня выступала лишь вершиной айсберга, а ненавязчиво опекавшая моего бывшего одноклассника группа поддержки была куда многочисленней.

Но именно это-то червеобразное и не отпускает, вспоминается, чуть ли не снится,- у Лимонова в одном рассказе было чудное выражение «сумрачная мокрая ласковость», вот она-то и является стилевой доминантой соловьевского фильма. С этой же интонацией, монотонной, неизменной, разговаривают и герои – как подростки в плохом спектакле. Ровно, грустно, растягивая слова. Однако и это работает на мокрую ласковость (воды, кстати, тоже много: тут и совокупление в бассейне, и несостоявшееся самоубийство в ванной, и несостоявшаяся гибель в чеченской луже,- чрезвычайно жидкое кино, все время хлюпающее на грани всхлипа).

— Привет! — поздоровался я с товарищем, которого застал в раздевалке. — Опять сават?

Про всхлип я ведь не для красного словца – в финале, ей-богу, подступают слезы, но уже не при виде БГ, фейерверка и парада персонажей, а при мысли о том, как Соловьеву хочется устроить себе, герою и зрителю хоть подобие прежнего праздника. Ощущение такое, как будто обнищавший помещик закатывает последний бал: наскребает по сусекам остатки былой роскоши, зовет гостей, пытается веселиться… Жалко, жалко до слез,- особенно потому, что все действительно очень стараются. В общем, итог последнего десятилетия российской истории примерно таков же, в этом смысле фильм Соловьева на редкость точен: все очень старались, много было голых баб, музыки и пиротехники, результат поражает отсутствием смысла и полной бездарностью потраченного времени… и плакать хочется. Не так плохо, в конце концов: ведь это слезы сострадания, а не гнева или отчаяния… Почти катарсис. Катарсис на пепелище – вообще соловьевский фирменный знак. И было бы совсем хорошо, когда б после всей этой катавасии был хоть вот такусенький шанс начать завтра новую, прекрасную и осмысленную жизнь. К сожалению, то, как были прожиты предыдущие десять лет и два часа, потраченные на просмотр, не дают ни малейших оснований для таких надежд. Да еще при таком герое – с которым по определению не может случиться ничего, кроме смешной и унизительной ерунды. Какое было десятилетие, Боже мой, какие делались карьеры, какие рушились запреты, какие производились контрольные выстрелы! Этот же несчастный чмошник, Печорин нашего времени, только и умудряется все время получать по балде, ведя себя при этом на редкость алогично и неразумно, не демонстрируя ни единого порока, кроме медлительности, и ни одной добродетели, кроме верности своему длиннотелому и медлительному идеалу,- да и эту верность тянет объяснить какой-то леностью, сужением сознания. Навыка сопротивления у героя вообще нет: он с равной легкостью соглашается на участие в краже и на роль в загадочной торговой (?) операции, в которой от него требуется перегнать трейлер с чем-то загадочным (а вдруг с оружием?!). Не понимаю, каковы права такого вьюноши на какую-либо моральную правоту и тем более на мое сопереживание. Но если Соловьеву показалось, что герой нашего времени выглядит именно так,- что ж, у него были основания для такого вывода. Если бы этот туповатый тормоз не был так послушен, конформен, бледен и безволен,- может, и жизнь бы его была другая. И он, и страна, и Соловьев, и кинематограф наш могли прийти к принципиально иному финалу. Но они пришли к тому, к чему пришли: к «Нежному возрасту». Ни одна из грандиозных возможностей которого не была толком использована.

— Ага, — с улыбкой подтвердил Лев. — Нравится он мне. Большую свободу действий оставляет. Бокс — всё же немного не то.

— Тебе всегда экзотика нравилась, — усмехнулся я и перешёл к делу. — Слушай, а техники снижения ментальной чувствительности — они секретные или для общего пользования?

Молодой человек Соловьева (в исполнении его сына) не имеет ничего общего с героями прежних картин нашего мэтра. Чистая функция, во всем послушная волнам, колеблемая ветром, вьющаяся по течению… Водоросль такая, анемичная и начисто лишенная подбородка. Правда, не мной замечено, что мужчина в соловьевском кино всегда страдает параличом воли – тут что «Избранные», что «Наследница по прямой», что «Асса» с придурковатым бунтарем Банананом… Но про тех можно было хоть что-то сказать, да и героиня наличествовала – идеальная, чистая девочка в исполнении идеальной, чистой Тани Друбич. С ее блуждающим взглядом, праведной ненавистью к лживому взрослому миру и пылким хотением того, чего не бывает. Какие бы глупости, подлости и предательства ни совершала такая чистая девочка, она всегда себя оправдывает собственной устремленностью неведомо куда. Ну и флаг ей в руки. Очень хорошо, что Соловьев, кажется, наконец выполз из-под обаяния этого неотразимого типажа,- сразу, впрочем, подпав под обаяние бледного травянистого растения, вообще лишенного индивидуальности (в каковой роли выступает Е.Камаева). Так и к лучшему: по крайней мере без претензий на чистоту и светлость…

Лев озадаченно нахмурился.

— Даже не скажу. А что?

Список претензий к этому фильму, по идее, можно бы длить бесконечно: прежде всего – уж больно шаблонны, словно из дурного анекдота взяты его персонажи. Толстый предприимчивый мальчик по кличке Милая Жопа (смешно, жуть) – впоследствии новый русский; бандит, цветисто рассуждающий о том, что он не бандит, а альтернативный государственник; школьница-давалка, которая если гибнет – так уж непременно от того, что ее чечен на лестнице порвал. Тут же и военрук-патриот, с болью кричащий о том, как мы просрали третью мировую войну (удручающе-плоская, почти булдаковская роль великолепного С.Гармаша). И дедушка-летчик. И родители-шестидесятники, которые опять же все просрали. Тема «просранности», в картине доминирует – как, впрочем, и тема Жопы, возникающая с пугающей регулярностью. Все просрали всё. Появляется и говно, как же без него: французский парфюмер контрабандой вывозит фекалии из России, чтобы использовать для изготовления элитного парфюма. Тут, кстати, у Соловьева (или его сына – сценарий писали вдвоем) некоторая непрописанность, провис: почему именно из России? То ли русские фекалии обладают какими-то особыми свойствами, то ли использование французских фекалий во французском же парфюме запрещено Гринписом, то ли французское попросту очень дорого, а русское – вози не хочу: в общем, гэг работает только тогда, когда он тщательно замотивирован и натянутость его неочевидна. Некоторой оригинальностью отличается единственный персонаж, словно пришедший из ранних фильмов Соловьева,- одноклассник Вани Громова, подавшийся работать в зоопарк. Этот мальчик наглядно иллюстрирует, в чем разница между просто чудаком (про которого Соловьев снимал раньше) и чудаком с большой буквы М, на котором взгляд его сосредоточился теперь. Но появляется этот юннат редко и ненадолго.

— Да есть у знакомого проблема с повышенной эмпатией. Человек нужный, но ненадёжный. Ничего секретного ему доверять нельзя. А помочь хочется.

Мой товарищ неопределённо повёл плечом.

Есть и еще один штамп, в плену которого нестареющий романтик Соловьев продолжает пребывать: только раньше это выглядело смешно, а теперь опять-таки трогательно до слез. Создатель «Нежного возраста» и поныне убежден, что молодым быть очень нелегко. Что молодой человек по определению чист, хрупок, бескомпромиссен, честен. Что мир перед ним – тоже по определению – виноват. Был такой штамп раннеперестроечного кино: родители нам лгали, поэтому теперь мы будем друг другу бошки пробивать и резать сиденья в метро. Картина даже была у «митька» В.Голубева: «Я не говно, а генетическое последствие». Жизнь доказала обратное: врали родители или не врали, преподавали в школе обществоведение или нет – а количество подонков в обществе неизменно, меняются только самооправдания. Родители героя не вызывают у зрителя ровно никаких эмоций. Сказать, чтобы его было жалко, опять-таки нельзя (жалко автора, жалко себя – но не жалеть же эту бледную немочь, которая сама никого в жизни не пожалела, кроме обезьяны, выкупленной у другого чудака?). Главное же – ну не понимаю я, с чего ему так нелегко быть молодым. Все к его услугам. Возможностей – веер. Здоров, не считая детской черепно-мозговой травмы. В армию не берут. Общественная жизнь не задевает его ни в какой степени – нам не явлено ни одной ее приметы, словно не было ни путча, ни дефолта: так, занесло героя (по его же инициативе, вопреки сопротивлению врачей!) на чеченскую войну, где артиллерия бьет по своим. Опять-таки обалдеть, какая свежая метафора. Ну и что ж он такой кислый-то? Может, опять общество виновато – или все-таки сказывается роковое падение в барабан в младенческие годы?

— Слушай, мне же помимо медитативных техник ещё лекарства и физиолечение назначали!

— Так там и случай не такой… — слово «запущенный» показалось неуместным, и я употребил не столь сомнительное определение, — уникальный. Чувствительность куда ниже твоей.

Мне вообще с подросткового возраста, с подвалов в «Комсомолке» на эту тему тошно говорить и слушать о проблемах «поколения». Нет ничего отвратительнее «типичного представителя», который обречен вляпываться только в те ситуации, которые обусловлены хронологически: работает по найму у новых русских, летает в гости в Париж, участвует в бандитской разборке, попадает в Чечню… Онегин у Пушкина не попадал ни на Кавказ, ни в декабристы, ни в арзамасцы – и все-таки выражал время; Громов у Соловьева словно сполз с газетной страницы – и все равно временем в картине не пахнет. Или это тоже особенность персонажа, героя нашего времени,- его полная обособленность от любых общественных страстей? Но тогда, простите, это прямая ложь. Невозможно быть обособленным от того, что ежесекундно бьет тебя по башке.

— Да? — Лев задумчиво кивнул и пообещал: — Ладно, узнаю тогда, чем можно поделиться.

Кто ему виноват, этому молодому? Один друг-кинокритик высокопарно кричал в телефон: «Старик, это фильм о ранней усталости мужчин НАШЕГО ПОКОЛЕНИЯ!» Мужчины нашего поколения, возможно, действительно устали – от беспрерывного выживания, от социальных катаклизмов, от политической неопределенности, от клановости, царящей в искусстве, от снижения планки, столь заметного везде… И все-таки, смею думать, мужчины нашего поколения в массе своей ничего еще толком не сделали – хотя жить им выпало в условиях куда более комфортных, чем отцам и дедам. И никакого сочувствия к этой ранней усталости у меня нет – потому что и в этой ранней усталости они сами виноваты. Лишние люди бывают всегда, это не худшие люди, и добро бы Соловьев повел разговор о том, что нашим временем не востребованы порядочность и интеллект! Вопрос спорный, но по крайней мере есть что обсуждать. Так ведь в «Нежном возрасте» не об этом речь. Ни порядочности, ни интеллекта у Вани Громова близко нет. Конформист и растяпа в чистом виде. Что делать такому человеку в наше время, спросите вы? А что ему делать в ЛЮБОЕ время? И чего ради давать такому герою имя бунтаря и правдолюбца из «Палаты №6»? Положим, ощущение дурдома налицо, да ведь чеховский Громов был самым нормальным в этом дурдоме – тогда как соловьевский персонаж, хоть убейте, куда больше напоминает мне того тихопомешанного с кроткой улыбкой, который так гордился редким орденом…

— Только без самодеятельности, хорошо? Нельзя — значит, нельзя. Мне хочется, конечно, человеку помочь, но не настолько, чтобы материалы ДСП кому ни попадя раздавать.

— Понял тебя, — кивнул Лев и спросил: — Какие планы на воскресенье?

То-то и обидно, что и соловьевский растяпа, и большинство блистательных авантюристов, и интеллектуалы, и манипуляторы, и даже новые русские – все к началу нового века пришли примерно к одному результату. Иллюзии лопнули у всех, все разочарованы, всем скучно и плакать хочется. Катастрофически не попав в героя, в эмоцию Соловьев попал. И на том спасибо.

— Да как обычно, — пожал я плечами. — Сначала в кино, потом к тебе планировал заскочить. Или ты занят?

И вот я думаю: весь этот смысловой ряд к чему-то ведет, к чему-то привязан… Смесь постыдного и смешного, анально-фекальная тема, благодарные слезы облегчения и конце… Бог мой! Вот он, диагноз эпохи, в которой кровь и фекалии слились в один поток: геморрой нашего времени. Помнится, у одного питерского прозаика герой, страдающий этим недугом, с такими же просветленными слезами вставал с очка…

— Свободен как ветер! — рассмеялся мой товарищ. — Просто думал в город выбраться.

Может быть, это и впрямь примета времени – полное отсутствие героя и вся симптоматика геморроя?

Ну, тогда спасибо Сергею Александровичу за диагноз. Мы-то думали, это конец… Но от геморроя, слава Богу, еще никто не умирал.

— О! Давай сходим куда-нибудь! — обрадовался я.



— Может, в клуб? — предложил Лев. — Не в «СверхДжоуль», а где ребята с военной кафедры собираются? Давно хотел туда заглянуть.

2002 год

– Увы, никогда не увлекался фотографией, – ответил Мэтью.

Такой вариант меня нисколько не воодушевил, но подумал-подумал и кивнул.

Дмитрий Быков

— Хорошо. Сам к тамошним завсегдатаям не отношусь, поговорю с людьми.

– Чарльз разочарован тем, что ты не хочешь войти в состав комиссии, – сказал Джордж. – Но я тебя не осуждаю. Это все такие скучные вещи. А ты по праву заслужил отдых.

Тут в раздевалку заглянул рыжий Антон.

Хроника одной бессмыслицы

– Как ты собираешься проводить время? – поинтересовалась Клер. – Возможно, купишь дом и поместишь в нем ту прекрасную коллекцию китайского фарфора, о которой мы так много слышали?

— Лев, ну ты где пропал? — с порога заявил он, увидел меня и протянул руку. — Привет, Петя! — И уже моему товарищу: — Лев, пошли! А то реванш взять не успею!

Почти одновременный выход романа Юлии Латыниной «Промзона» и нового фильма Абдрашитова и Миндадзе «Магнитные бури» заставляет думать, что долгий, мучительный и довольно скучный процесс поиска нового языка, с помощью которого предполагается рассказывать о новой реальности, наконец завершился – и вместо сугубо формальных задач (нащупывание словаря, попытки овладения композицией etc) искусство начинает ставить задачи более серьезные, то есть осмысливать наконец эту реальность. После всякого крупного катаклизма больше всего страдает почему-то именно искусство, вынужденное в известном смысле начинать с нуля. Так, с неумелых и совершенно детских сочинений начинала молодая советская литература, и это было довольно забавное зрелище: с одной стороны, она вобрала опыт модернистов – от Белого до Верхарна, с другой – обнаруживала поразительную наивность, инфантильное легковерие и чудовищное невежество. Возможно, дело в том, что к сочинительству приобщается прослойка людей, совершенно к нему не предназначенных… но это было бы слишком легкое и приятное объяснение. Как ни крути, а молодую советскую литературу делали вовсе не рабкоры, не возлюбленный Горьким пишущий пролетариат, а дети купцов, разночинцев или дворян, от Леонова до Бабеля. Напрашивается другое объяснение: всякий социальный катаклизм, даже и благотворнейший по своим последствиям, есть прежде всего гибель наиболее тонких структур. Литература и кино – все-таки тонкое дело. Девяностые ушли на то, чтобы заново пройти школу, научиться правильно строить текст, лепить достоверного героя, помещать его в убедительно придуманные обстоятельства. Кончился период фэнтези, когда авторы придумывали другие миры исключительно потому, что не умели сладить с нашим. Я вовсе не настаиваю на том, что пришло время голого критического реализма, скучного описания «как было»: о нынешних временах, откровенно абсурдных, нельзя писать протокольную прозу. Соответствовать им можно, только научившись тому, что в теории литературы называется «сгущением и типизацией». Появилось сразу несколько мощных реалистических текстов, отличающихся, однако, нужной мерой обобщения; к этим сочинениям у меня свои претензии, о которых ниже, но о них уже можно говорить всерьез. Это вам не физиологический очерк – подготовительный этап настоящей литературы; это уже собственно литература и кино. Не хочу принизить роль очерка – ренессанс русской прозы, да и поэзии некрасовской школы, начался с «Физиологии Петербурга»; у нас эту благотворную роль сыграл Роман Сенчин, ни на что другое, кажется, и не претендующий.

– Еще не решил.

Парочка ушла практиковаться в савате, а я поспешил на тренировку по боксу и, как в прошлые разы, больше учился правильно двигаться, нежели молотил по грушам, но и так упрел до крайности. Потом сидели на лавочке в раздевалке и приходили в себя, я вытирал лицо полотенцем и прикидывал, как подступиться к Карлу с просьбой Льва, но, прежде чем успел начать разговор, распахнулась дверь и к нам присоединился Коля.

– Что бы ты ни планировал, мы готовы помочь, – сказала Клер. – Еще джину?

— Слышали, что медики учудили?

Роман Латыниной «Промзона» совершенно напрасно назван экономическим триллером – этим, думаю, и читателя не привлечешь, и критику спутаешь карты. Разумеется, перед нами социальный гротеск, местами довольно острый, иногда смешной, чаще мизантропический. Интересно, что «Промзона» неподготовленному читателю (а таких, слава Богу, большинство) напомнит ивановскую «Чердынь – княгиню гор»: там тоже полно непонятных слов, тюркизмов и пермизмов, которые автор, кажется, на девять десятых выдумал сам для экзотики. Текст обретает новое качество, обессмысливаясь на глазах,- но сама эта бессмыслица становится важнейшей метафорой реальности, как у Всеволода Иванова в «Кремле» дикое количество едва успевающих мелькнуть персонажей создавало непреодолимую путаницу,- но она-то как раз и работала на ощущение мечущейся, зыбкой толпы.

— И что же? — поинтересовался Карл.

– Благодарю, но мне пора идти. Если будут новости от Шарлотты, дайте мне знать.

А вот выглянувший из душевой кабины Ян заявил:

– Мы не слишком о ней беспокоимся, – сказал Джордж. – Это так на нее похоже, поверь мне, – исчезнуть без следа, оставив на прощание только загадочную записку. И лишь с одной целью – чтобы мы волновались. А сама, верно, сидит в ближайшем отеле.

— Да опять, поди, кто-то до полусмерти упился.

Сама Латынина не предполагала такого эффекта – она человек крайне серьезный, готовый бесконечно копаться в перипетиях тайной экономической жизни регионов; проза ее – никакие не романы, а художественные исследования, в которых эротические эпизоды (написанные очень ходульно) присутствуют лишь постольку, поскольку олигархи время от времени ссорятся из-за баб или дарят им прииски. Формально «Промзона» – нормальный производственный роман, написанный со знанием дела; действие его разворачивается частью на выдуманном Ахтарском металлургическом комбинате, частью – в промышленном городе Черловске (вот вам еще одна непреднамеренная «рифма» к Чердыни), а иногда – в Москве, в «престижных ресторанах» и даже в президентской администрации. Кстати сказать, президент Путин получился у Латыниной посимпатичней, чем можно было ожидать от журналистки либерального лагеря, хотя главная интрига идеально укладывается в рамки либеральной идеологии: ворюги нам милей, чем кровопийцы. Ужи не знаю почему: потому, вероятно, что ворюги иногда с нами делятся, а кровопийцы, паразиты, никогда. Впрочем, допускаю, что автору как человеку творческому действительно милы бандиты, авантюристы, крепкие хозяйственники, полууголовные промышленники,- всё лучше, чем безликая, серая мощь государства, стоящего на плечах ничем не брезгующих спецслужб. В заложниках у спецслужб ходит и сам президент: сам-то он хороший, да вот крепкие государственники, желающие строить новую государственность, пытаются его именем отнимать собственность у обаятельных джентльменов удачи, персонажей как на подбор сильных, могутных, стихийных и неотразимо притягательных. Латынина, собственно, и не скрывает своей зачарованности ими – и это, пожалуй, самое неприятное, что есть в ее романе. Она как-никак принадлежит по рождению к русской литературной интеллигенции, имеет высшее классическое образование, занимается журналистикой, а не черным каким-нибудь пиаром,- и ей полагалось бы в принципе бороться с любовью ко всем этим Прохорам Громовым нашего времени, нажившим свои приваловские миллионы в драках куда более грязных и «беспредельных», нежели Приваловы времен раннего русского капитализма. И Мамин-Сибиряк, и Шишков, и даже Горький ничего не могли сделать со своим преклонением перед титанами первоначального накопления, купцами решимости страшной и силищи непомерной; сам Островский был зачарован Паратовым, хотя все про него понимал. Русская литература стоит перед богатыми людьми как бесприданница: ей все понятно… и все-таки нестерпимо хочется! Обаяние богатства, широты, зверства; интеллигентское завистливое преклонение перед силой, размахом, решимостью… Еще Бунин замечал, как дурновкусны были все устные рассказы Горького о волжских купцах, выходивших у него как на подбор былинными богатырями; хочет того Латынина или нет, но ее олигархи – те же горьковские купцы: лопатообразные ладони, страшная физическая сила, властность, железные нервы… Бандит Степан Вельский, фанатично влюбленный в самолеты и жаждущий лично проводить реформу российской армии,- описан и вовсе с восторженностью институтки: только очень наивный журналист способен искренне верить в бандитский патриотизм… или во всевластные спецслужбы, которые за спиной президента нарочно стравливают одного крутого с другим! Идеология Латыниной вполне укладывается в рамки либерального (а на деле – блатного) дискурса: бандиты играют хоть по каким-то правилам, а у администрации президента (и у чекистов) вовсе никаких правил нет. Подобные идеи высказывали многие диссиденты, в том числе отсидевшие: в лагере самая страшная сила – администрация. Эти – настоящие беспредельщики. Блатные по крайней мере блюдут несколько заповедей, переступить через которые им не позволяет гордость. Такая точка зрения имеет право на существование, хотя перенос ее на реалии российского государства глубоко мне отвратителен – уже потому, что государство не зона. С этим, думаю, многие не согласятся… Но роман Латыниной интересует меня вовсе не с содержательной стороны. Как уже было сказано, идеология его тривиальна и беспомощна, интрига предельно искусственна, композиция не сбалансирована,- и со всем тем перед нами превосходная книга, в которой автор (как оно всегда и бывает в случае литературной удачи) проговорился откровеннее, нежели хотел.

– Не ожидала, что она способна на такую черствость, – сказала Клер.

— Не, — мотнул головой Коля. — У них во время рейда самогонный аппарат нашли. Прямо в лаборатории!

Сравните два отрывка из двух хороших романов:

— Обычное дело! — фыркнул Карл.

– Ей самой сейчас нелегко, – возразил Джордж.



— Они в этот раз не простой агрегат соорудили, а с хитрой колонной, чтобы чистый спирт гнать. Знаете, что в оправдание заявили? Мол, им заявки на спирт режут, вот они для опытов и технических нужд и организовали производство. Аппарат в итоге оприходовали, никого не наказали даже.

– Да, но хоть каплю великодушия…

«- Еще в Подольске он меня уверял, что с первого раза мы по параметрам не пролезем,- заговорил на ходу Клоков,- прошли комиссию, прошли ГУТ, отметились у Язова, потом выехали под Барнаул, и все он тревожился, все писал докладные. И Басову, и Половинкину, и мудаку этому Ващенко: нормы не соблюдены, объект принят с сильными недоделками, барсовики текут, магнето течет, в выходном пробой.

— Известно, какие они там опыты устраивают! — усмехнулся Ян и вернулся в душ.

– Со стороны Грейс?

Они вошли в лифт, он нажал кнопку «3» и продолжал:

– Со стороны Лотты.

Я только хмыкнул. До начала обучения и не подозревал, что, помимо операторов, в РИИФС на технических и гуманитарных специальностях учится множество самых обычных студентов. Барышням — тут лейтенант Зимник оказался совершенно прав, — создавались дополнительные условия для получения бесплатного образования, а вот на самых востребованных специальностях выплачивались стипендии уже без какой-либо дискриминации по половому признаку.

– А это сентябрь, две недели дождь, дорога раскисла, тягачей хрен-два и обчелся, энергетики нам насрали от всего сердца, посадили нас на 572-х, комиссия воет, Лешку Гобзева отстранили, Басов рвет и мечет, мы с Иваном Тимофеевичем разрываемся… И вдруг эта сволочь приходит ко мне и показывает фото. А у меня только что был разговор с Басовым. Тогда я впервые усомнился».

– Значит, уговоры остаться в Вилле ни к чему бы не привели? – спросил Мэтью.

— Карл, слушай, а можно человека со стороны в ваш клуб пригласить? — обратился я к товарищу, когда уже начали одеваться.



– Верно, но… – начал Джордж, поглядывая на жену. – Кажется, ее никто не уговаривал. Мне думается, после этого безумного завещания Шарлотта все равно отказалась бы. У нее есть пусть небольшая, но рента, она не останется без средств.

— С девушкой познакомился? — понимающе улыбнулся тот.

Это Сорокин, «Сердца четырех», если кто не узнал.

А вот Латынина:

— Познакомился, — подтвердил я. — Но эту в высшей степени утончённую барышню в ваш вертеп звать не стану, хотел Льва с собой взять. Он товарищ проверенный — в нашей ячейке февральского союза молодёжи активистом был, Инга Снегирь за него наверняка поручится.

– Знаешь, я думала об этом, – вмешалась Клер. – Мама перед смертью просила позвать Древса… Древс – наш семейный адвокат… может быть, она хотела изменить завещание в ее пользу. Я уверена, что именно это она и хотела сделать. Бедная мамочка.



Карл неуверенно повёл мощными плечами.

– Это мы бедные, – возразил Джордж. – Древс был так смущен, когда сообщал грустную весть о лишении наследства.

— Мы такие вопросы не решаем. Я поинтересуюсь на его счёт. Хорошо?

– Да, я помню. Плохая мамочка!

«- Я не знаю, у кого в партнерах бандиты,- с усмешкой сказал один из представителей губернатора,- но я знаю, кого в этой области подозревают по крайней мере в трех убийствах: Леши Панасоника, Мансура и Афанасия Горного. А вот теперь – четвертое. Всеми нами уважаемого Фаттаха Абишевича.

— Поинтересуйся, ага. Очень меня обяжешь.

– Неблагодарность – последняя привилегия умирающих.

— Да ерунда! Завтра ответ постараюсь дать.

Денис встал и бросил через стол папку в пластиковой обертке.

– Но ведь Грейс не собирается одна всем владеть? – предположил Мэтью. – Она наверняка разумно все разделит?

— Здорово!

Муж и жена переглянулись.

– Фаттах Олжымбаев,- сказал Денис,- обкрадывал Константина Цоя и спал с его девушкой. Фаттах Олжымбаев регулярно сливал нам всю информацию о планах Цоя и намеревался соединить все черловские предприятия в один холдинг с единственной целью – чтобы кинуть своего хозяина. Я не слышал, чтобы Константин Цой прощал подобное».





– Должно быть, вы плохо знаете нашу Грейс, – сказала Клер. – Она так часто нас удивляет. Грейс заберет все себе и глазом не моргнув. Ей во всем везет. Она у нас любимица богов.

Дальше закрутила рутина, не сказать — навалились серые будни. Но не скажу, вовсе нет. Будни — были, а вот серость отсутствовала как класс. С утра внимал преподавателям на лекциях и отдувался на семинарах, после шёл на процедуры в первую лабораторию, а дальше отправлялся учиться уже совсем другим премудростям на курсы младшего начальствующего состава.

Или вот вам:

– Мне пора идти, – вновь сказал Мэтью.



Там-то в четверг и столкнулся с Максимом Бондарем. Только выбрался из служебного вездехода, и вот он — стоит.

– Грейс огорчится, что тебя не застала. Все эти дни она только о тебе и говорила, Людвиг должен порядочно ревновать.

«Директор спустил предохранитель и, рванувшись со стула, обдал комнату широкой веерной очередью. Первые же несколько пуль попали в стоявшего рядом с ним спортсмена. Дуло автомата начало разворачиваться в сторону московского авторитета… Ни у Вельского, ни у Курганова в мыслях не было гасить директора: лоха следовало закошмарить, отобрать завод и отпустить с миром. Может, когда потом его бы и пристрелили – но, разумеется, не лично Вельский и не на глазах посторонних людей».

— Ты здесь как? — удивился сослуживец.

– С удовольствием познакомлюсь с Людвигом.



— Так это… — замялся я, но сразу нашёлся с ответом: — На переаттестацию по стрелковой подготовке отправили после боя с наркоторговцами. Не удовлетворяю, говорят, высоким стандартам комендатуры.

Стилистика – один в один; это типичный советский производственный роман – с надрывом, с пупочной грыжей, со страшным напряжением всех сил, с искренним авторским старанием показать (критике и начальству), до какой степени он в материале. Ничем иным нельзя объяснить бесконечные латынинские экскурсы в самые разные области знания – вот вам, например, такой пассаж, достойный пера Веллера, и то Веллер изложил бы бойчее:

— А! — понимающе протянул Макс. — Не в курсе, когда на дежурство ставить начнут?

– Он такой милый. Ты с ним встретишься на нашей вечеринке. Ты ведь придешь?



Я покачал головой.

«При определенных, критических углах атаки возникал срыв потока во входной канал и происходил помпаж воздухозаборника, за которым следовал помпаж двигателя. При махе свыше 2,5 и приборной скорости свыше 1.300 км помпаж воздухозаборника оказывался несимметричным и самолет тут же срывался в плоский штопор с большими углами скольжения и угловой скоростью до 300 градусов в секунду».

— Не в курсе. Пока проверка идёт.

– Вызвать такси? – спросил Джордж.

— Эй, пацан! Тебе что — жить надоело?



На этом мы и разошлись. И к слову, о стрелковой подготовке я ведь даже и не наврал. После теоретических занятий палили мы от души. В кабинете основам шифровального дела учились, в подвале мишени расстреливали да штурм помещений отрабатывали. Всесторонне развивались, в общем.

– Нет, такой чудесный день, я прогуляюсь парком.

Юрка испуганно вскинулся, но уже в следующую секунду облегченно выдохнул, увидев перед собой двух мужиков в тулупах и ушанках, один из которых рассматривал его с явным добродушием.

* * *

Вот тут я и уловил принципиальное сходство с Сорокиным, с его дотошными, стилистически нейтральными описаниями абсолютно бессмысленных действий. Конечно, Латынина не так тщеславна, чтобы демонстрировать читателям и критике свое дотошное знакомство с авиастроением. И бесконечные аббревиатуры ГОК, АМК, ЧАЗ, АБК, и многострочные описания финансовых операций, в которых доминируют слова «нагнуть», «закошмарить», «слить», «кинуть» и «распилить по понятиям», и бесчисленные братки Константины, Афанасии и Алексеи, в которых немедленно начинаешь путаться, и углы помпажа с воздухозаборником на угловой скорости три трупа на главу нужны единственно для того, чтобы создать общее ощущение скуки, бессмыслицы и вязкости, а в конце брезгливо подытожить:

Не забывали инструкторы и о развитии сверхспособностей. Я сдал Герману Харитоновичу связку кинетического щита и техники закрытой руки, а вот совместить его с разворотом пуль никак не получалось. Выходило либо то, либо другое.

Двух РУССКИХ мужиков!



Парк приглашал отпраздновать красу юного лета. Затененные участки перемежались островками сочной зелени, топорщившими длинные перья некошеной травы. Воздух, напоенный ароматом цветов, просился в легкие. В просветах между деревьями виднелся памятник Альберту и розовел фасад Кенсингтонского дворца, а по длинным золотистым коридорам аллей прогуливалась ярко одетая публика. По обе стороны аллей росли скумпии и винные пальмы. Там, где они спускались к воде, важно расхаживали фламинго и бродили белоголовые лысухи. На куст села сойка и затрещала, покачивая голубым хвостом.

— Ни разу не слышал, чтобы экран с чем-нибудь комбинировали, — заметил я после очередной безуспешной попытки синхронизировать процессы.

«В России не было морали, не было права, не было закона, а там, где нет законов, не бывает и преступлений».

— Я говорю: какого хрена ты на минное поле потащился? — повторил вопрос \"добродушный\". — Здесь кругом, специально для таких дураков, фрицы табличек наставили.

А где-то, думал Мэтью, в каком-то дешевом отеле сидит сейчас в душной комнате на чемодане Шарлотта, решительно настроенная встречать и отбивать удары судьбы. А еще он думал об Остине. И о себе.



— У него, наверное, в школе двойка была. По немецкому, — насмешливо предположил второй.

Во время разговора с Каору в Киото все казалось ясным. Каору был опечален, но тем не менее поддержал Мэтью в его решении. В вопросах духа расстояние между правдой и ложью может быть тонким как волос, но только для избранных оно исчезает совершенно. А ведь Мэтью так долго мечтал о маленьком монастыре, о месте, которое ждет именно его, не такое, правда, величавое, как пустые троны, которыми воображение Джотто обставило рай, но зато предназначенное только ему. С точностью экономиста он высчитал, как именно будущее заплатит ему за настоящее. Дня ухода на пенсию ждал с нетерпением влюбленного, считающего минуты до свидания. Заранее наслаждался этой минутой, будто медом. Когда она наступит, он наконец обретет покой и жизнь начнется заново.

— А их и не комбинируют, — признал Герман Харитонович. — Проще побольше сверхсилы в щит влить, знаешь ли. Но ты можешь себе это позволить? Нет? Вот и работай!

— Дяденьки, а вы кто?

И в общем контексте этого пятисотстраничного повествования о таинственных убийствах, не менее таинственных «сливах», «киданиях» и «нагибаниях» становится уже неважно, что, согласно латынинской фабуле, спецслужбы нарочно стравливают между собой олигархов, а сами убивают их людей, чтобы они думали друг на друга. Эта версия вполне совпадает с гипотезой «Московских новостей» о наличии специального батальона смерти, который убивает всех нежелательных бизнесменов, журналистов и депутатов, а сам действует под крышей спецслужб; такая конспирология весьма выгодна истинным заказчикам политических убийств, поскольку позволяет валить на государство, как на мертвое (да оно и так почти…); эта версия, на мой взгляд, внимания не заслуживает, как любые конспирологические построения советской интеллигенции, верящей не в Бога, а во всемогущие спецслужбы. Не в этом дело. Латынина-стилист оказалась умней Латыниной-экономиста: по прочтении ее романа начинаешь ненавидеть всех. Братков, которыми она так по-институтски любуется. Спецслужбы, которые в кремлевском туалете «пилят откат». Президента, который, как король у Мольера, в финале восстанавливает историческую справедливость и примиряет любящих. Ненавидишь всю эту бессмысленную, тупую, непонятную, но отчетливо мелкотравчатую жизнь, которую ведут герои «Промзоны» – включая девушек, в чью красоту предлагается верить по умолчанию. Латынина не умеет описывать любовь, красоту, природу, творческую работу, самопожертвование – все, что делает человека человеком; она не верит ни в какие высшие материи, ее героями движет лишь бесконечная жадность, тщеславие, желание подмять и нагнуть как можно больше всего. Это жадность не к деньгам, о нет – перед нами тупая и немотивированная экспансия, характерная для братковского и «либерального» сознания («Смысл жизни – экспансия»,- любил повторять академик Сахаров). Отвращение к этой экспансии, к желанию покрыть как можно больше телок, заводов, газет и пароходов,- главная эмоция читателя «Промзоны». Не знаю, входило ли это в задачи Латыниной. Но думаю, входило. Она ведь умная, хотя и чересчур подробная.

Впрочем, инструктор тут же своё решение переменил.

Но в его жизни, как и в жизни каждого человека, что-то пошло не так: вмешался злой гений, изменил какую-то мелочь, но этого хватило, чтобы и все остальное изменилось неузнаваемо. Все время делая какие-то движения, выдающие беспокойство, Мэтью сидел на полу в маленькой, уставленной бумажными ширмами комнатке Каору, который, как раз наоборот, сидел совершенно неподвижно со скрещенными ногами; и мало-помалу они приблизились к окончательным выводам. На дворе шел снег, солнце золотило склоны гор, темнеющих на фоне бледно-голубого неба. Вечнозеленая ветка извивалась на стене позади бритой головы Каору. Мэтью чувствовал, что ступни костенеют от холода и слишком долгого сидения на полу. Сквозняк покачивает ширмы. Прозвучал колокольчик. Каору вздохнул. Ничего обнадеживающего в этом вздохе не было. У человека только одна жизнь. И Мэтью уже прожил свою.

— Встречный вопрос: а кто ты? Ты откуда здесь взялся, весь такой запорошенный?

— Хотя нет, в свободное время упражняться будешь. Принцип ты понял, практика просто нужна. С тобой что-нибудь новенькое разбирать начнём.

Прием, как правило, проходит обкатку в произведении авангардном – и уж только потом становится инструментом мейнстрима, где на вполне реалистическом, часто бытовом материале начинает работать в полную мощь. Вспомним хотя бы, сколько всего напридумывал Феллини для «И корабль плывет» – и как его наработками воспользовался впоследствии Кэмерон в «Титанике». Одной солью питаться нельзя, но без соли тоже не очень-то покушаешь; «Сердца четырех» – как раз соль, голый прием, апофеоз бессмыслицы, где все фамилии, схемы, действия и ритуалы заведомо ничего не значат. Сорокин гениально угадал жанровое, стилистическое единство производственного романа и бандитского триллера (не все ли равно, изготавливать цемент или заливать в него конкурента? Все одинаково прозаично, деловито, нудно…). Но у Сорокина прием работал не в полную мощь, ибо автор привычно имел дело с литературными штампами, а не с реальностью. Латынина перенесла прием на глинистую почву сибирских городов с их бесчисленными ГОКами, бандюками и стрип-клубами – и у нее получилось мощное сатирическое произведение с достаточной мерой обобщения и отвращения. При желании можно даже восстановить фабулу (чего в романе Сорокина сделать в принципе нельзя). Так что впору поздравить Латынину с большой удачей… если бы не одно «но».

— Я из Ленинграда. Иду.

Что же принесла в результате эта жизнь, думал он. Такая, казалось, великолепная карьера, и вот ничего от нее не осталось. Исчезли надежды и амбиции, исчезло чувство собственной исключительности, а осталось вот что – кучка мусора. В то время как другие посвятили эти двадцать – тридцать лет искусству, семейной жизни, воспитанию детей, он не сделал, пожалуй, ничего путного, ничего, что осталось бы надолго. Ни одной из этих высоко ценимых и легко уловимых ценностей. Он не создал ничего великого в области искусства, он не совершил ни одного выдающегося поступка. Даже страстной любви и той не встретил. Заработал состояние, это бесспорно. Но нечто столь банальное разве можно считать достижением? «Владел большим состоянием», – однажды мрачно процитировал он перед Каору, а тот рассмеялся. Каору часто смеялся в самых неожиданных местах. Мэтью было не до смеха.

— А что вообще в программу курса входит? — поинтересовался я.

— Из Ленинграда? — посерьезнев, переспросил Митяй. — А не врешь?

Ее роман мог бы и в самом деле быть прорывом в российской прозе – когда бы в нем, помимо слишком даже детальной хроники «захватов», наличествовала – ну хоть фоном – жизнь всех тех людей, которые все это производят. То есть тех, от кого в конечном итоге зависят миллионы Дениса Черяги, Константина Цоя, Извольского-Сляба и сколько их еще там есть. В романе мелькают пару раз указания на каких-то рабочих, которым задержали зарплату,- да еще один рабочий случайно обнаруживает промоину в дамбе, после чего спокойно идет к себе домой, выпивает стакан чаю с бутербродом и ложится спать. Такой автомат для работы и поглощения бутербродов. Духовной жизни у этих людей, видимо, не осталось по определению, и смысл их жизни никак не в экспансии. А значит, его и нет.

— Нет.

— Дистанционное блокирование сверхспособностей, светошумовые эффекты, оптические иллюзии и автоматическое заземление.

Преувеличением было бы сказать, что жизнь его утомляла. Оказывается, жизнь может быть интересной, захватывающей, наполненной делами государственной важности, но в конечном счете обернуться пустотой. Он видел вещи важные, вещи страшные. Видел нужду и войну, насилие, жестокость, несправедливость и голод. Был свидетелем ситуаций, в которых решалась человеческая жизнь. Однажды видел, как на Красной площади арестовывали демонстрантов, к ним вдруг подошел самый обыкновенный прохожий, который куда-то шел по своим делам, и его тоже арестовали. О судьбе некоторых из тех демонстрантов Мэтью знал. Одни до сих пор находятся в лагерях. Другие – в «психушках». Их жизни подрезаны под корень. Да, он часто становился свидетелем таких сцен, но всегда как посторонний, как чужестранец, пользующийся дипломатической неприкосновенностью, возвращающийся вечером в посольство, где полы устланы коврами, а на стенах красуются полотна Гейнсборо и Лоуренса. В сущности, он никогда не брал на себя таких обязательств, последствия которых разрушительны для налаженного образа жизни.

— Чегой-то я сомневаюсь, — вынес свое суждение Битюг— До Питера отседова верст эдак под сотню. Я уже молчу за линию фронта и тылы немецкие. Так что давай не заливай тут, шкет!..

— Автоматическое? Вы хотели сказать — активное?

Мне вот интересно: Латынина в самом деле до такой степени становится на сторону своих персонажей, считающих себя людьми, а остальных – фраерами (и тогда умолчание превращается в прием), или это у нее искреннее непонимание того факта, что истинная жизнь ГОКов и ЧАЗов происходит не в кабинетах их начальства и не во время стрелок в стрип-барах? Иными словами, цитируя апокриф о Христе и пахаре, пашущем в день субботний,- «Благо тебе, если ты ведаешь, что творишь». Если Латынина в самом деле уже махнула рукой на этот народ – это по крайней мере позиция; но если она просто не помнит о его существовании, всерьез думая, что героями нашего времени являются уголовники и топ-менеджеры, это всерьез снижает доверие к ней.

— Я правду говорю.

— Что хотел сказать, то и сказал! — разозлился Герман Харитонович и сунул мне брошюру. — Изучи на досуге. Если не дурак, то сам разберёшься. Если дурак — в своё время на пальцах растолкую.



Вот так и оказался обманут злым гением. Жизнь, казавшаяся промежуточной, наполненной каким-то мусором, превратила его в того, кем он стал, – личность бесповоротно испорченную. Поселиться в Киото и жить в этом удивительном мире, образ которого он давно лелеял в душе, было бы фальшью. Он мог только притворяться, что ведет созерцательную жизнь, только играть в нее, изображая нечто похожее, но по сути глубоко лживое. Ненастоящее– потому что у человека только одна жизнь, и именно она его формирует. Межвременья не существует, и ты есть то, что ты думаешь и делаешь. Для него уже слишком поздно. Он слишком долго наслаждался ожиданием. Такова была горькая правда, которую он благодаря Каору наконец увидел, когда беспокойно поворачивался, сидя на циновке.

— Сколько тебе лет?

На потрёпанной обложке значилась отметка «ДСП», и я поспешил спрятать книжицу в портфель, пока инструктор не передумал.

— Четырнадцать… Осенью будет.

Существовали, конечно, другие, так сказать, компромиссные решения, но Мэтью не был настроен их принять. Он мог бы снять квартирку в Киото и жить себе спокойно, а поскольку монастырь находился недалеко, мог бы рассуждать с учителями о буддизме и писать книжки о нем же. Мог бы заняться искусством или ремеслом, живописью, скажем, или керамикой. Именно так постигается мудрость. Или чем-нибудь более скромным. «Ты мог бы работать у нас в саду», – предложил Каору, сидевший все так же неподвижно, с бесстрастными глазами. Но суждено ли ему, Мэтью, откопать свою жемчужину? Навряд ли.

— Дистанционная блокировка способностей — не для тебя. Приём на голую мощность завязан, а у тебя с этим плохо.

— Ну-ну Документы есть?

Как раз о жизни этого самого пролетариата и повествуют «Магнитные бури» – это как бы изнанка латынинской книги: если в «Промзоне» дважды мелькают рабочие, то в «Магнитных бурях» дважды и ненадолго появляются неотличимые олигархи со стертыми лицами бывших комсомольских вожаков, а главным героем является масса. Людмила Донец в своей рецензии изумилась, как это «два центровых московских мальчика» сумели снять фильм о самой животрепещущей проблеме современности; рискну сказать, что сколь бы ни смущало меня определение «центровые московские мальчики» применительно к двум мэтрам, которым хорошо за полтинник,- нечто «центровое», столичное в них действительно проступило. Потому что «Магнитные бури» – при том, что это картина как минимум своевременная, а местами очень точная,- все-таки сняты свысока, авторы оперируют знаками, символами, что вполне в духе Абдрашитова и Миндадзе, вот уж тридцать лет «говорящих притчами». Но если у прежних Абдрашитова и Миндадзе наличествовал все-таки герой, а не только социальный типаж (вспомним Гостюхина в «Охоте на лис», Борисова в «Параде планет», Колтакова в «Армавире»),- то в «Магнитных бурях» человека нет вообще. Он насквозь условен. Ни в кого не веришь, сколько бы ни старалась Толстоганова сыграть обаятельную и простоватую девушку (кроме Толстогановой, вообще никто не запоминается,- да и на нее-то обращаешь внимание в основном потому, что авторы пошли «поперек имиджа»; и это не актеры виноваты, а двадцать страничек сценария так написаны). Есть масса, одержимая синдромом «магнитных бурь»: вспышками русского самоуничтожения. Кроме этого самоуничтожения, ничего нет. Да и драки идут как-то скучно, некрасиво, нехотя: хряск-хряск… По обязанности. Отработка. Иное дело – что толкает на эту отработку. Это такое своеобразное чувство долга, как раньше была работа по гудку. Было производственное кино – о напряженной, но бессмысленной работе по производству никому не нужных вещей. Стало кино о бессмысленных драках, о самоцельном зверстве; раньше в тиски зажимали детали, теперь – руки. Но, по Абдрашитову и Миндадзе, бессмысленна вся русская жизнь сверху донизу, кризис смыслов тотален: олигархи давно договорились между собою, и побоища их сторонников не ведут ни к чему. А вот кризис смыслов и самоценность процесса – это уже менталитет азиатский, ритуализованный, европейцу не совсем понятный, почему к Валерушке в конечном итоге и привязывается татарка-крановщица вместо белесой евро-пеяночки Мариночки. Лучший, по-моему, ход в картине. Кстати, в романе Латыниной удовольствие от процесса тоже испытывает только Константин Цой – кореец, азиат, что неоднократно подчеркивается. Ему важны не производственные показатели, не технологии, не зарплата рабочим – а соблюдение неких ритуалов: своевременные, проходящие по строгому церемониалу встречи с партнерами, посещение определенных мест – кабаков, клубов, фильтрация базара и пр. Латынина ни словом не упоминает о том, как живут работники ГОКа,- но никогда не забывает упомянуть, «от кого» одет тот или иной директор или охранник, какой на нем свитер и что за брюки. Так и у Абдрашитова с Миндадзе: героев нет. Они ничего не делают – выполняют функции и сводятся к этим функциям; безусловно, такое кино выигрывает в смысле обобщения, «типизации» и актуальности, но немедленно начинает проигрывать в выразительности. Схеме не сочувствуешь, ее не любишь; похоже, Абдрашитов и Миндадзе – так же, как и Латынина,- уже убеждены, что люди из черловсков и ахтарсков, собственно, перестали быть людьми. Индивидуальность отменена – осталась в лучшем случае социальная роль. Схематичное кино – не знаю даже, ругательное это определение или хвалительное; однако не сомневаюсь, что сценарий Миндадзе (как и книга Латыниной) на этот раз сильнее кинематографического воплощения. Метафоры хороши в литературе, а в визуальных искусствах – особенно в кино – скучноваты.

— А защищаться как?

На этот вопрос Юрка ответил не сразу. Потому как из всех документов у него сейчас имелись лишь захваченная из дому семейная фотография да обнаруженное в кармане Гейки чужое, непонятного происхождения, удостоверение.

И еще есть Остин. Мэтью иногда представлял удивление брата, если бы тот узнал, что в какой-то очень далекой точке земного шара о нем столько думают. Для Мэтью некоторым утешением служила мысль, что беспокойство за брата не превратилось, хотя и могло, в единственное препятствие на пути к призванию. Можно ли идти с такой неразрешенной проблемой в эту тишину? Круто изменить жизнь на этом этапе из-за Остина выглядело бы обыкновеннейшим… идиотизмом. Однако сейчас, поскольку скорее всего не исполнится то, к чему он, Мэтью, стремился, отозвался голос долга, говорящий о самых забытых и некоторым образом более естественных делах. Мэтью осознавал, что если в нем самом Остин сидел как чужеродное и вредоносное тело, тем более для Остина он сам должен представлять субстанцию куда более ядовитую.

— Есть.

— Об косяк! — ворчливо выдал Герман Харитонович. — Там какой принцип: оператор к чужому энергетическому каналу присасывается и на себя потоки сверхсилы переводит. А ты у нас негатив недоделанный. Войдёшь в резонанс, и супостата так тряхнёт, что мало не покажется. Тебя тоже, конечно, тряхнёт, но сопротивляемость высокая, выдюжишь. И практикуйся постоянно заземление удерживать: в этом случае все шансы захват скинуть, прежде чем в оборот возьмут.

Это грустные констатации, потому что существование, сводящееся к отправлению ритуалов и лишенное всякого смысла, не имеет и перспективы. Жизнь без условностей бессмысленна, но жизнь, состоящая из одних условностей, невыносима. Братки убивают друг друга за опоздание на стрелку, рабочие мочат друг друга под тем предлогом, что одни за такого-то, а другие за сякого-то,- и среди всего этого нет ни одного живого человека, ни одного глотка воздуха, ни одной надежды. Пароксизм самоистребления становится естественной реакцией на кризис смысла – так Гражданская война была попыткой самоубийства всего российского населения после того, как революция оказалась ничуть не лучше царизма, а красные – ничуть не лучше белых. Зверствовали тогда от разочарования, а не от «пассионарного взрыва»; не бывает в природе никаких магнитных бурь. Бывают – утраченные иллюзии. Тогда люди и начинают убивать друг друга под любым предлогом, в душе прекрасно понимая, что один олигарх не лучше другого.

В определенном смысле, думал Мэтью, это все не имеет никакого обоснования и все проистекает исключительно из воображения самого Остина. В действительности он ничего плохого брату не причинял. Или все-таки причинял? Остин утверждает, что он бросал тогда камнями со скалы, но это неправда. Может, он просто переступал ногами, и от этого камешки начали катиться вниз. Вспомнил лавину камней и приятное чувство, прежде чем услышал крик Остина. Он рассмеялся, конечно, в первую минуту. Но можно ли за смех судить до конца жизни? Остальное основывалось тоже на пустоте, практически на пустоте, а может, наоборот, на всем. Получится ли у него поговорить когда-нибудь с братом об этом спокойно, без взаимного осуждения?

— Покажь.

— А можно ведь просто энергетические каналы замаскировать?

Когда у страны нет смысла существования, она кончает самоубийством – и это называется войной гражданской. Жаль, что смыслы нам, похоже, дают только войны отечественные.

Делать нечего — Юрка достал и протянул Гейкину корочку тому, что поприветливей.

— Можно, если умеешь. Но заземление сразу от ряда воздействий защиту даёт, — резонно заметил инструктор и поскрёб подбородок. — Чем же мы с тобой займёмся? Давай-ка, пожалуй, светошумовые эффекты отработаем.

Когда приехал, сразу помчался к Остину, но это завершилось какой-то ужасающей нелепостью, все от глупых нервов. Чувство неизбежности поражения, неизбежности новой обиды было до дрожи знакомо. Тот, кто доводит до такого, заслуживает ненависти. С того дня Остин вежливо избегал его, его никогда не было дома, он всегда был занят, на открытках сообщал вполне правдоподобные поводы для невстречи, ни одно приглашение от Мэтью не принято. Придется изменить тактику, подумал Мэтью. Ситуация и сейчас уже похожа на крестовый поход. Какова ирония судьбы, если после выхода на пенсию главным в его жизни станет излечение младшего брата от сковывающей того ненависти. Но разве не великолепно, если бы этого удалось достичь? «Для Остина – это все. Для меня – пустота». Часто так и случается с выполнением того, что обязан выполнить, – исполнившему достается пустота.



— Лощинин Василий Иванович. Учащийся ленинградского ФЗУ № 33,— прочитал Митяй и удивленно покачал головой: — Ну и ну, чудеса, да и только. Слушай, учащийся Лощинин, а вот взрыв минут пять назад — это шо такое было́?

— Это как?

2003 год

— Это друг мой. Подорвался, — с болью пояснил Юрка. — Мы с ним вместе… из Ленинграда… почти три дня шли…

Сверкнуло и хлопнуло так, что очнулся уже на полу. Упасть не упал, лишь присел на корточки, зажмурился и зажал ладонями уши, но вывалился из реальности секунд на десять — не меньше. Да и потом ещё долго яркие пятна перед глазами плавали и в голове звенело.

Иногда Мэтью вспоминал о Мэвис Аргайл. Вспомнил о ней и сейчас – тень молодой девушки на фоне летних деревьев. Как же он изменился с тех пор, как же она сама должна была измениться. Двадцать лет не виделись. Он надеялся, что в круговращении лондонской общественной жизни рано или поздно встретит ее. Разные люди – иные и не знали, что он знаком с Мэвис, – говорили ему о ней и о Вальморане. Воспоминаниям Мэтью не хватало эмоциональной окраски, потому что, в сущности, он не сохранил почти никаких воспоминаний. Жизнь давно изгладила Мэвис из его памяти, и его чистая, романтическая любовь сосредоточилась вовсе не на женщинах. Иногда он задавал себе вопрос: «Что же нас соединяло в прошлом?» Что, собственно, тогда случилось, кто кого бросил и почему? Может быть, Мэвис оскорбило, что он недостаточно горячо за нее боролся, что она слишком легко уступила? Она была католичкой, а он квакером. Она чувствовала в себе религиозное призвание, и к этому он относился с уважением. Так ли уж сильно они любили друг друга, и если так, то какая же сила смогла их разлучить? Память о чувстве горечи сохранилась, но исчезло понимание, откуда взялось это чувство. Сейчас при встрече возникло бы чувство неловкости? Наверняка только на минуту. Конечно, он не напишет ей. К ней нельзя приближаться еще и потому, что рядом с ней Дорина. Его дружба с Бетти закончилась так глупо.

Дмитрий Быков

— М-да… Вот ведь как, язви его, бывает. Такой путь проделать, чтоб под конец…

— Опытного оператора таким не пронять, даже перепад давления может не сработать, а вот обычных людей можно голыми руками брать, — заявил Герман Харитонович, когда я худо-бедно пришёл в себя. — И просто всё, главное — не перестараться.

— Мы не знали, что здесь… Не видели никаких табличек.

Между тем как же ему жить дальше? Какой-то тоской повеяло на него от деревьев, склоняющихся и темнеющих перед глазами. Лондон казался городом не столько даже грешным, сколько лишенным души, нечистым, искалеченным. Бог уже давно, еще во времена молодости Мэтью, покинул этот город, и Христос, который мог ждать его в Англии, исчез тоже, не стало его старого Учителя и Друга, покинул мир навсегда. Отталкивающе действовало на него теперь изображение Распятого, этого персонифицированного средоточия христианства. Как-то в Сингапуре одна девушка, знавшая, что он коллекционирует фарфор, показала ему китайскую вазу XIX века с репродукцией на ней рубенсовского «Распятого Христа». Он рассматривал этот курьез с изумлением, не веря собственным глазам. Такая тема на таком предмете – что за вульгарное варварство! Этот образ причинял ему боль и отталкивал от себя ужасной концентрацией страха, страдания и вины. Запад кладет под стекло микроскопа страдание, подумал он, Восток – смерть. Как бесконечно различны эти понятия, о чем, в сущности, всегда знали греки, этот глубинно и тайно восточный народ. Именно Греция, а не Израиль, стала его первым подлинным наставником.

Город Псовск

Ну да — именно с отработкой силы воздействия и возникли основные сложности. На том и сосредоточился.

— А куда шли-то?

Он лелеял надежду связаться с лондонскими последователями буддизма, но уже одна мысль, что это должно происходить в Лондоне, превращала проект в ничто. Он заранее знал – эти люди будут его только раздражать. Он был лишен духовного наследства, испорчен, предоставлен в своих поступках самому себе. Иногда ему казалось, что во время последнего разговора Каору приговорил его к смерти. И вот так, идя по аллее мимо деревьев, клонящихся под тяжестью листвы, он думал – не приближает ли его эта пустота к подлинному прозрению больше, чем все остальное.

— В Москву.

Тех, кто еще не видел последней работы Ларса фон Триера, и особенно тех, для кого ее просмотр будет первой встречей с творчеством датского кудесника, хочется предупредить, чтобы они не относились к «Догвиллю» слишком уж серьезно. Не искали там теологических подтекстов (и так слишком очевидных), не делали апокалиптических выводов и вообще посмотрели фильм так, как Триер его снял: с иронией. Этот режиссер очень не любит человечества, и я его очень понимаю – у меня самого бывают такие состояния; по сравнению с его традиционной, выстраданной, религиозной скандинавской мизантропией раздражение Киры Муратовой выглядит легким дамским неудовольствием. Поэтому смотреть Муратову гораздо веселей. Триер же каждым своим фильмом издевается над благодарным зрителем, делая это все более холодно, жестоко и изобретательно; мне такая тактика очень импонирует, не подумайте плохого,- тем более что дураки «ведутся». Меня только смутила «Танцующая в темноте», где слезу уж вовсе выжимали коленом, а сами все это время гнусно хихикали. «Догвилль», конечно, гораздо тоньше сделан. Я даже думаю, что это лучшая работа фон Триера вообще. Правда, в Каннах тоже не дураки сидели и очень быстро сообразили, что мэтр издевается,- ну и не дали ему ничего. Довыделывался. Дали «Слону», где моральная проблема ставится якобы всерьез. Теперь российские прокатчики вынуждены писать на афишах «Догвилля» невнятные слова «Фаворит Каннского кинофестиваля». Гордое звание фаворита на полочку не поставишь.

– Мэтью! Мэтью, погоди!

Битюг расхохотался:

— Слыхал, Митяй? Похоже, у него двойка не только по немецкому, но и по географии.

Это была Грейс Тисборн, длинноногая, загорелая, стройная, как юная спартанка. Она подбежала к Мэтью и слегка хлопнула его по плечу, как при игре в салочки. На ней было короткое зеленое платьице в цветочки, прядки золотистых волос разметались вокруг задорного личика.

Что касается собственно картины, то это не столько начало новой трилогии (на этот раз американской, названной «USA»), сколько продолжение цикла «Золотое сердце» («Рассекая волны» – «Идиоты» – «Танцующая»). Опять злобный маленький поселок, чье название можно перевести на русский как «Псовск» или «Псинск», опять не то святая, не то юродивая, которая сваливается вдруг на этот поселок, как чудо, а потом насилуется всеми местными мужчинами. Правда, если в «Рассекая» героиня вроде как возносится на небеса, то в финале «Догвилля» она при помощи своего внезапно объявившегося папы (бог-отец из большой черной машины) жесточайшим образом расправляется с озверевшим населением Догвилля. Поначалу зал горячо аплодирует, но как только Триер с редкостным натурализмом начинает демонстрировать расправу (в насквозь условной, очень театральной картине такой жестокий реализм под занавес впечатляет вдвойне), зрители в очередной раз понимают, что над ними поставлен фирменный триеровский эксперимент, и устыжаются. Справедливость выглядит некрасиво. Святой опять пришел в мир, и его опять пытали; ну так вот же этому миру! Пощадили только собачку, которую зовут Моисей. Подозреваю, что вторая часть трилогии будет посвящена именно новым приключениям собачки, а вовсе не Грейс, которую так душевно сыграла Николь Кидман.

— Нормально у меня. По географии, — обиделся Юрка.

Мэтью улыбнулся ей, стараясь пересилить раздражение. Сейчас ему хотелось побыть наедине со своими мыслями, а не прогуливаться в обществе Грейс; тоска охватывала при мысли, что не меньше получаса уйдет на пустую болтовню с этой девчонкой. Ее любопытство, ее желание шутить и флиртовать, ее победная молодость – все это убивало его настроение. «Нет, – решил он, – не могу я и не буду с ней разговаривать».

— На самом деле, Битюг, похоже, парни, сами того не ведая, неведомый нам черный ход из Ленинграда сыскали?

– Прости, Грейс, – произнес он. – С удовольствием поговорил бы с тобой, но беда в том, что мне как раз сейчас надо сосредоточиться перед трусцой.

В общем, «Догвилль» – это своего рода «Алые паруса», в финале которых Ассоль вдруг сказала бы Грэю: все это очень хорошо, м-милый, но прежде, чем отплывать, сожги Каперну! Что самое интересное, это было бы поделом. Но Ассоль была настоящая святая, а не юродивая, и потому в гриновской сказке ничего подобного случиться не могло; а фон Триер как раз очень любит поверять сказки жестокой реальностью – то натуралистично повесит героиню мюзикла, то сделает шлюхой трогательную визионерку. Такое издевательство над самой идеей святости доставляет ему, кажется, истинное наслаждение. Когда в финале Грейс лично расстреливает единственного мужчину в деревне, который так с ней и не переспал (правда, неоднократно предал),- она произносит дивную фразу: «Кое-что надо делать самой». А что, бывают и такие святые. Кажется, я даже понял, почему Триера так магически притягивает Америка – не столько реальная страна, в которой он ни разу не был, сколько сама идея Америки: мифология этой страны основана на вере в человека, на теплом, противноватом умилении перед ним, на максимальном благоприятствовании ему. А человек фон Триеру противен: «здесь, на горошине земли, будь или ангел, или демон». И в самом деле, постановщик «Догвилля» куда как убедителен, когда демонстрирует, как из милых маленьких слабостей вырастают жуткие мании, граничащие с садизмом. Каждый из пятнадцати обитателей «Догвилля» страдает какой-нибудь невинной патологией, и у каждого она – под действием святости Грейс – разрастается до настоящего, жестокого, зловонного безумия. «Мы неспособны принять дар»,- вещает местный философ. А все потому, что вы люди. В фильме упоминается восемнадцатый псалом, который все никак не может спеть органистка местного молельного дома; ну что ж, откроем и псалом. В русской традиции он – семнадцатый, там нумерация сбита на единичку:

— Я ж про то и толкую — дуракам счастье.

– Перед чем?

Глава 6/2

— М-да… И чего прикажешь с тобой делать, Василий Иванович?



– Бег трусцой. Ты еще не слышала о таком? Аме-риканское изобретение. Особый вид бега для людей пожилого возраста с больным сердцем. Мне каждый день приходится посвящать этому не меньше получаса. Рекомендация врачей. О, мне уже пора, прошу прощения, до встречи.

В пятницу во время дежурства на вахте снова приходила Лия, на этот раз алхимическую печь она разожгла вполне уверенно, вмешаться пришлось только на финальном этапе, когда подкорректировал расположение очага относительно энергетических каналов.

— Дяденьки, а вы… вы партизаны?

«Избавил меня от врага моего сильного и от ненавидящих меня, которые были сильнее меня, воздал мне Господь по правде моей, по чистоте рук моих вознаградил меня»;

И Мэтью действительно побежал, сначала быстро, потом все медленнее и медленнее. Бежал, не разбирая дороги, тяжело сопя, то по дорожкам, то по траве, между деревьями мелькало озеро, он убегал не только от Грейс, но и от себя, от мучительной пустоты и от гибели своих богов.

В субботу на курсах впервые выбрались в город для отработки слежки, а воскресенье — выходной. Как и планировал, с утра посетил сдвоенный киносеанс, а на выходе из «Зари» столкнулся с Антоном и Михеем, компанию которым составили Марина и Карина. Поздоровался с сослуживцами, но на предложение присоединиться к ним в буфете ответил вежливым отказом. Сослался на неотложные дела и не обманул — пора было отправляться на встречу со Львом.

— Не-а. Мы эти, как их… санитары леса, — хмыкнул Битюг.



Добежал до Серпантина, до статуи Питера Пэна и плюхнулся обессиленный, с мучительным колотьем в боку. Это был один из храмов его детства, но никакой маленький Мэтью не ждал его здесь, а статуя, бросающая миру вызов пирамидой из бронзовых зверей и фей со стрекозиными крыльями, выглядела разве что забавно и старомодно. Детство осталось далеко позади, и не долетало к нему оттуда ни одного живого вздоха. Павильоны и фонтаны напоминали ему Китай, а не детство. Ярко раскрашенные утки плыли под сплетением зеленых ивовых ветвей, но для него все окружающее было серым, и сердце бухало, как колокол в пустом зале.

— Возьмите меня с собой, а? Пожалуйста!

то-то в фильме все упоминаются белые, чистые, нерабочие руки Грейс и красные руки ее врагов…

Пересечься мы условились на бульваре Февраля, там и отыскали друг друга, только, к моему немалому удивлению, Льва, помимо Милены, сопровождал ещё и Антон со своей очередной, уже даже не помню какой по счёту, подружкой. А вот маячившему в отдалении служебному автомобилю и ещё кое-каким примелькавшимся за последний месяц персонажам я, сказать по правде, нисколько не удивился. Задумался только в очередной раз: неужто мой товарищ действительно так важен для корпуса или всё это какой-то хитрый блеф.

Кто-то неожиданно сел рядом. Грейс. Примчалась быстро и легко, как молодая антилопа. С ней прилетел запах цветов.

— Так ведь, паря, как ни крути, других вариантов, похоже, все едино нет.



Для начала посидели в кафе, а потом Антон с подружкой отправились на каток в горсад, мы же выдвинулись в клуб. Пришли за полчаса до времени основного сбора, но буфетчик оказался о новых гостях предупреждён, никаких вопросов к моим спутникам у него не возникло.

– Твои полчаса еще не прошли. Могу побегать с тобой.

— Брось, Митяй! На фига нам сдался этот фабзайчонок[38]? Самим скоро жрать нечего будет. И вообще: может, он того… засланный?

«С чистым – чисто, а с лукавым – по лукавству его. Ибо ты людей угнетенных спасаешь, а очи надменные унижаешь».

Я сразу заказал грог и провёл спутников к своему излюбленному месту у окна. Лев немного помялся, но тоже повторил мой заказ, а вот Милена ограничилась обычным чаем. Впрочем, нет — не обычным. Зелёным.

– Нет, я уже не хочу бегать.



— Сам ты… засланный, — оскорбился Юрка. — И добавил сердито: — Вам еще только будет. А в Ленинграде уже давно — нечего.

— Вот, держи! — протянул мне Лев несколько исписанных убористым почерком листков. — Это краткое описание базовой техники. Если нужно будет прояснить какие-то отдельные моменты — обращайся.

– Я очень люблю это место, а ты? Какие милые эти кролики и мышки, правда? Детишки их гладят уже столько десятилетий, вон как блестят. Ах, Мэтью, я так хочу с тобой поговорить. До сих пор мы виделись лишь мельком. А ты бы мог очень мне помочь. Ты был так добр ко мне, когда я была маленьким ребенком, я до сих пор помню, и ты такой умный, я тебе верю и восхищаюсь. Не сердишься, правда? Мы будем говорить, говорить бесконечно. Я чувствую, ты сможешь открыть мне правду обо мне самой, пусть даже и суровую. Приходи к нам пить чай! Придешь?

— Ладно, Васёк. Доставим тебя к командиру, а там пусть Трофимыч сам решение принимает. Опять же за коридор, вами найденный, доложить надобно. Это важно… Всё, братцы, двинули. А то морозец, язви его, совсем залютовал.

— Спасибо! — обрадовался я, сунул свёрнутые записи во внутренний карман пиджака и на всякий случай уточнил: — Точно ничего секретного нет?

Во всей этой стройной концепции есть одна фирменная фон триеровская подмена, которая для меня и обесценивает весь пафос его исключительно остроумной картины. Фильм-то вправду удачный, не шучу: сцена, в которой обезумевшая от ревности многодетная мать Вера является в лачугу Грейс выяснять отношения, войдет в учебники. «Это ты соблазнила моего Чака! Он порядочный, он добрый!» И разбивает одну за другой все трогательно-безвкусные фарфоровые безделушки, которые Грейс скупила в местной лавке в попытке обуютить свое убогое жилье. Ей-богу, когда потом, в порядке мести, на глазах у Веры будут расстреливать ее детей – это получится далеко не так сильно. Но о подмене: Вера-то, сама того не желая, выдает ужасную триеровскую тайну. Грейс не столько святая и не столько даже юродивая, сколько воплощенная жертвенная женственность, самый опасный соблазн. Виктимность из нее так и прет – хрупкая, тонкая, ходит босиком, ничего не умеет делать… Так жалко, что убил бы. Собственно, все догвилльские мужчины и домогаются ее от жалости: она их провоцирует, сама того не желая… а может, и желая. И кротость, с которой принимает она все проявления местной жестокости, только разжигает страсти населения; вот эта-то виктимность – осознанная или неосознанная, бог весть,- и не дает поверить в святость странной гостьи. Когда ты в человека плюешь, а он тебя за это похваливает,- это поневоле злит; и поведение жертвы в этом случае не имеет ничего общего с христианским. Можно бы объяснить это подробнее, да места нет. Скажем одно: толковать святость как психологическую и сексуальную патологию – большая ошибка; удержаться на грани, отделяющей святость от болезни,- почти нереально… но автор ведь давно для себя эту грань стер, не так ли? Триер вообще очень любит выдавать «Идиотов» за святых и часто путает Марию из Вифании с Марией из Магдалы. Он не так уж и скрывает это.

О Боже, думал Мэтью, о Боже. Ну зачем ему знать об этих горячих, простодушных чувствах молоденькой девушки? Ужасный парадокс заключается в том, что молодые люди так примитивны и так бесформенны именно в то время, когда они чувствуют, что их жизнь доверху наполнена смыслом. Как можно объявить им эту жестокую правду – что все это попросту неинтересно. Он отодвинулся от нее, от ее длинных жарких розово-коричневых ног, от свежего яблочного аромата ее платья.

— А как же?.. — Юрка нерешительно оглянулся на целину— Надо как-то его… забрать оттуда… похоронить?

Вопрос адресовался Льву, но смотрел я на Милену, та ответила безмятежной улыбкой. Мой товарищ, несмотря на всю свою сверхчувствительность, этого обмена взглядами не заметил и уверил, что всё в полном порядке.

– Как раз сейчас я уезжаю, может быть, потом…

В финале авторский голос произносит:

— Ну ты выдал, пионЭр! Нет, конечно, если есть охотка — смотайся, притащи. А мы тебя с Митяем здеся обождем, покурим.

Тут нас окликнул буфетчик, мы забрали заказанные напитки, и грог оказался чудо как хорош. Аж теплом всего пробрало.

– И еще одно. Я хочу, чтобы ты взял себе бабушкин дом.



\"Добродушный\" сочувственно приобнял Юрку за плечи:

– Бабушкин дом?

«Так Грейс покинула Догвилль. Или Догвилль покинул Грейс? Не станем отвечать на этот вопрос и даже задавать его, ибо немногим станет от этого лучше».

— Мертвым, Васька, им все равно — где лежать и как лежать. Уж тебе-то, ленинградцу, не знать? Все, уходим. Пока наша Дуська, застоявшись, окончательно в сосульку не превратилась…

Понемногу начали подходить члены клуба, а дальше в немалой ажитации прибежали Карл, Ян и Коля.



Отчего же немногим? И зададим, и ответим. Это мир отвернулся от Бога или Бог отвернулся от мира? Да ни то ни другое. Это Ларе фон Триер отвернулся от мира… да и от Бога, кажется, тоже… Позиция последовательная, честная, имеет право. А кино он снимает очень хорошо, и кто-нибудь, посмотревши это кино, возьмет да и повернется в нужную сторону.



2004 год

Дмитрий Быков

Оксюmoron [2], или С нами бог

Рецензии на «Дом дураков» были в массе своей предсказуемо отрицательными, и я бы сам такую рецензию написал с легкостью необыкновенной. Дурное дело нехитрое. Фильм Кончаловского подставляется так явно, что не пнуть кажется просто грешно. Инкриминируется ему даже то, в чем автор ни сном ни духом не виноват: скажем, рецензент «Независимой газеты» пишет, что война у Кончаловского предстает почти идиллией – а как же, скажем, полковник Буданов? Рецензенту невдомек, что сценарий «ДД» написан еще до начала второй чеченской и уж тем более до Буданова. Кончаловский виноват во всем – кажется, что и не отраженная им жестокость федералов делает его как-то сопричастным этой жестокости. Помнится, сходным образом реагировали в Штатах на рязановский «Вокзал для двоих»: почему в фильме есть тюремная тема, но нет политических заключенных, нет сцен педерастии? Одна Алла Боссарт заметила: если художник известного класса выворачивает картину швами наружу, зачем-нибудь ведь это нужно? Или как?

Тут еще досадно, что приходится говорить о массе внекинематографических обстоятельств. Скажем, если вы любите Германа, то любить родного брата Никиты Михалкова вам запрещается по определению. А любить вы должны, допустим, «Кукушку», которую «Дом дураков» подло обошел при выдвижении на «Оскара». Все это, само собой, никакого отношения к эстетике не имеет. Я человек не прогрессивный, совсем не либеральный и при всей своей любви к петербургской кинематографии вынужден признать, что какими бы отвратительными методами ни давили на экспертную оскаровскую комиссию, почти единогласно отдавшую предпочтение Кончаловскому,- «Кукушка» решительно ничем не превосходит «ДД», а в некоторых отношениях сильно уступает ему. Что с того, что она похожа на европейский мейнстрим? Большую часть этого мейнстрима без унылой скуки смотреть нельзя. Абстрактного – и весьма конъюнктурного – пацифизма в ней гораздо больше, чем в «ДД», банальностей и заимствований – как минимум не меньше, актеры играют ничуть не убедительней, изобретательности особой не видно, а масштаб у Кончаловского посолидней, да и материал актуальней… Так что сколь ни сомнителен Никита Михалков в качестве российского киноначальника, а брат его не сторож ему. Да и надоело, честно говоря, все время оглядываться на либеральную диктатуру: «Вдруг скажу чего-нибудь не то?!» Все мы отлично знаем, что либерализм в наше время оплачивается как минимум не хуже патриотизма; надеюсь, что на этом с внекинематографическими обстоятельствами можно и закончить.

Что касается собственно кино, то «Дом дураков» – в самом деле очень уязвимое произведение. Часто он раздражает зрителя до головной боли, и в первые двадцать минут просмотра я, честное слово, не мог себе представить, каким чудом Кончаловский спасет картину. Тем не менее уже через час после первого обмена впечатлениями я почувствовал, что кино это меня не отпускает и что лучше всего мне помнятся как раз те его эпизоды, которые при просмотре казались пошлейшими. Более того: эта картина вполне достигает своей цели, поскольку в конце концов оставляет зрителя – хотя бы и самого предубежденного – искренне расположенным к человечеству. Это ощущение всечеловечности, горько-иронического жизнеприятия, интимной связи с миром – остается. Фильм Кончаловского вовсе не кажется мне пацифистским – наоборот, иррациональная неизбежность войн явлена в нем с пугающей наглядностью. Однако главный пафос картины в том и заключается, что люди в своей злобе, тупости и в уродстве своем прежде всего жалки и трогательны, и какими бы картонными ни казались вам персонажи во время просмотра – запомнятся они вам живыми. Иногда, чтобы вызвать у зрителя требуемую эмоцию, можно снять плохое кино. Почему-то Ларсу фон Триеру разрешается давить коленом на слезные железы зрителя и прибегать к массе мелодраматических, мыльно-оперных приемов на пространстве «Танцующей в темноте», а Кончаловскому, значит, нельзя. Фон Триеру можно делать двух даунов рассказчиками в «Королевстве», а когда Кончаловский снимает настоящих даунов, то это получается негуманно. На палитре большого художника много красок, и если ему зачем-то понадобилось лобовое, грубое, прямое воздействие – это не только его прихоть, а и вина аудитории. Ее теперь иначе не пробьешь. Чтобы зритель ушел из зала, думая о своем Отечестве с надеждой и несколько снисходительным милосердием, надо прибегать то к откровенной пошлости, на грани кича, то к прямой публицистике, на грани фола, то к надрывной сентиментальности, на грани Чарской… Повторю вслед за Львом Аннинским: мне неинтересно спорить о качестве текста. Мне интересно, что заставляет Кончаловского нарочно снимать плохое кино (режиссер из числа экстра-профессионалов как будто подтвердил свое право на эксперимент, на запрещенный, недейственный прием, на лобовой ход).