Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Мы встречались лишь однажды. Возможно, вы меня и не помните. Чарльз Эстабрук.

Паломница сидела в креслах с выражением крайней усталости на челе, привлекая взоры своею юностью, печальной красотой и распятием желтого металла, дюймов в шесть, что держала в руках. Она отложила его при нашем появлении и встала, чтобы радушно нас приветствовать. Паломник, возившийся с ракушками, прицепленными к ее черной клеенчатой накидке, не пошевелился; указав глазами на жену, он, казалось, предлагал забыть о его скромной особе. Выглядел он лет на пять-шесть старше ее, ростом мал, крепко сбит, лицо запоминающееся, исполненное отваги, наглости, насмешки, плутовства, тогда как на лице жены его, напротив, были написаны благородство, скромность, наивность, мягкость и стыдливость. Оба они с трудом изъяснялись по-французски и вздохнули облегченно, когда я заговорил по-итальянски. Она назвалась римлянкой, что я без того понял по красивому ее выговору, а его я принял за сицилийца, хоть он и уверял меня, что неаполитанец. Судя по паспорту, выданному в Риме, фамилия его была Бальзамо, она же звалась Серафима Феличиани и имени своего не переменяла. Читатель встретит спустя десять лет Бальзамо, превратившегося в Калиостро.

Некоторые люди застревают в памяти прочнее других. Так случилось и с Эстабруком. Тот самый тип, который подхватил Юдит, когда она сорвалась с высоко натянутого каната. Классический представитель вырождающейся английской нации, принадлежащий к второсортной аристократии, напыщенный, самодовольный и...

Она поведала, что возвращается в Рим вместе с мужем своим, довольная, что поклонилась Святому Иакову Компостельскому и Деве дель Пилар; туда они шли пешком и так же возвращаются обратно, живя одним подаянием, тщетно надеясь нищетою своею заслужить перед Господом, ибо много грехов на душе ее.

– Мне бы чрезвычайно хотелось с вами встретиться, если, конечно, это возможно.

— Но напрасно я всегда прошу один только медный грош, — сказала она, — мне всегда подают серебро и злато, и потому мы понуждены во исполнение обета раздавать, вошед в город, все деньги нищим, ведь оставить их у себя — значит не верить в бесконечную милость Господню.

– Не думаю, что нам есть что сказать друг другу.

Она призналась, что крепыш муж нисколько не страдал, тогда как она измучилась до чрезвычайности от того, что надо каждый день идти пешком, спать на скверных постелях не раздеваясь, чтоб не подхватить какую-нибудь кожную болезнь, от которой так непросто избавиться.

– Это по поводу Юдит, мистер Захария. Одно дело, которое я вынужден хранить в строжайшей тайне, но оно, я хотел бы особенно подчеркнуть это обстоятельство, обладает чрезвычайной важностью.

Похоже, она упомянула об этом для того лишь, чтоб возбудить в нас желание увидеть гладкую кожу ее, а не только руки, белизной коих мы покамест могли любоваться задаром. В лице был приметен один изъян: гнойливые ресницы портили нежный взгляд прекрасных голубых глаз. Она сказала, что намерена отдохнуть три дня, а затем отправиться в Рим через Турин, дабы поклониться святой плащанице. Она знала, что их в Европе несколько, но ее уверили, что подлинная хранится в Турине; именно ею Святая Вероника стерла пот с лица Спасителя, именно на ней запечатлелся его божественный лик.

Под воздействием причудливого синтаксиса собеседника Миляга почувствовал вкус к ясности и прямоте.

– Валяйте, рассказывайте, – согласился он.

Мы удалились, восторгаясь прекрасной паломницей, но не слишком уверившись в ее набожности. Что до меня, то не вполне оправившись от болезни, я и не думал ее домогаться, но многие спутники мои с большой охотою предложили бы ей отужинать наедине. Наутро является пилигрим, чтоб осведомиться, желаю ли я подняться позавтракать с ними, или может лучше они спустятся; ответить «ни то, ни другое» я не мог и сказал, что буду рад видеть их у себя. За завтраком я спрашиваю, каков род его занятий, и паломник объявляет, что он рисовальщик. Талант его заключался не в придумывании чернобелых картин, а в копировании эстампов, но он уверил меня, что искусство его столь совершенно, что он перерисует пером любую гравюру с такой точностью, что никто не сможет отличить копию от подлинника.

– Не по телефону. Я вполне понимаю, что моя просьба могла показаться вам слегка неожиданной, но я умоляю вас прислушаться к ней.

— Я рад за вас. Умение это вас не озолотит, но на хлеб насущный без особых хлопот заработаете себе повсюду, где только пожелаете остановиться.

– Я уже прислушался и говорю вам «нет». Я не желаю с вами встречаться.

— Так все говорят и все ошибаются. Моим ремеслом не прокормишься. И в Риме и в Неаполе я за день работы получал всего полтестоне. Так можно с голоду помереть.

– Даже для того, чтобы позлорадствовать?

Тут он показывает изготовленные им веера, краше которых и вообразить нельзя. Они были нарисованы тушью, а казались гравюрами. Чтоб окончательно убедить меня, он извлек копию Рембрандта, что была, коли возможно, краше оригинала. Талант его был несомненный, а меж тем он клялся, что ему на жизнь не хватает; но я ему не поверил. Он был из породы гениальных лентяев, что предпочитают бродяжничать, а не трудиться. Я предложил ему луидор за веер, но он отказался, прося принять его в дар и устроить для них за табльдотом сбор пожертвований, ибо послезавтра они хотели ехать. Я благодарил и обещал помочь.

– Это насчет чего?

Я собрал для них пятьдесят или шестьдесят экю, за коими пришла сама паломница, когда мы еще сидели за столом. В молодой женщине не было и толики любострастия, напротив, все в ней дышало добродетелью. Ее попросили написать свое имя на лотерейном билете, но она отговорилась, сказав, что в Риме девочек не учат грамоте, если желают воспитать их честными и порядочными. Все засмеялись, а я нет, мне было жалко и больно глядеть на ее унижение, но с той поры я уверился, что она из крестьян.

– Насчет того, что я потерял ее, – сказал Эстабрук. – Она ушла от меня, мистер Захария, точно так же, как она ушла и от вас. Тридцать три дня назад. – Эта точность говорила о многом. Интересно, считает ли он часы? А может быть, и минуты? – Вам необязательно приходить ко мне домой, если вам этого не хочется. Собственно говоря, если быть до конца честным, мне и самому бы этого не очень-то хотелось.

Наутро она пришла в мою комнату просить рекомендательное письмо в Авиньон; я в один присест написал два, одно к г-ну Одифре, банкиру, а другое к хозяину трактира Сент-Омер. Ввечеру, после ужина, она вернула мне первое из них, сказав, что муж ее рассудил, что оно им ни к чему. И тут она предлагает как следует на письмо посмотреть, то ли она возвращает; я верчу его в руках и говорю, что, конечно, то самое, какие тут сомнения. Но она, рассмеявшись, сообщает, что я ошибаюсь, что это копия. Я отказываюсь верить. Она зовет мужа, и он, спустившись с письмом моим, разоблачает удивительную сию подделку; это ведь несложней будет, чем гравюру перерисовать. Я долго восторгался его умением, присовокупив, что он может извлечь из него немалую выгоду; но действовать надлежит с превеликой осторожностью, а то можно и головы лишиться.

Он говорил так, словно Миляга уже согласился с ним встретиться, что, впрочем, соответствовало действительности, хотя он до сих пор и не высказал этого вслух.

Назавтра чета уехала. Читатель узнает в свой черед, то бишь через десять лет, где и как я вновь повстречал этого человека, принявшего имя графа Пеллегрини, и добрую Серафиму, его жену и преданного друга. Ныне, когда я пишу эти строки, он находится в тюрьме, откуда ему уже не выйти, а супруга, быть может, обрела счастье в монастыре. Мне говорили, что он умер.

2

Почувствовав себя совершенно здоровым, я отправился к президенту д’Эгюию попрощаться с маркизом д’Аржансом. После обеда я провел три часа с ученым старцем, который позабавил меня сотней историй о частной жизни короля Прусского, кои стали бы анекдотами, будь у меня охота и досуг напечатать их. Сей монарх обладал великими достоинствами и великими недостатками, как все почти великие люди; но прегрешения его не столь были весомы и обильны. Злодейски умерщвленный король Шведский возбуждал ненависть, бросал вызов прихотями своими. Он был тиран душой и не мог быть иным, ибо единственная страсть владела им: составить репутацию великого человека, сделаться притчей во языцех. Враги готовы были расстаться с жизнью, только бы погубить славу его. Думается, он должен был предвидеть свою судьбу, ибо жестокости рождали отчаянность в душах подданных.

Разумеется, было жестоко вытаскивать из дома человека в таком возрасте в такой холодный день и заставлять его лезть на вершину холма, но жизненный опыт Миляги подсказывал ему, что надо доставлять себе маленькие удовольствия при каждом удобном случае. С Холма Парламента открывался прекрасный вид на Лондон, который не могла испортить даже облачная погода. Дул свежий ветер, и, как обычно в воскресенье, на холме собралась толпа любителей воздушных змеев. Их похожие на разноцветные свечки, игрушки парили в сумрачном зимнем небе. От ходьбы у Эстабрука перехватило дыхание, но, казалось, он был доволен, что Миляга выбрал именно это место.

Маркиз д’Аржанс преподнес мне собрание своих сочинений. Когда я спросил, могу ли я и впрямь похвастаться, что у меня все его книги без изъятия, он отвечал, что да, за выключением истории некоей части его жизни, написанной им в юности и оставленной типографам, ибо он стыдился ее.

– Я здесь уже лет сто не был. Сюда любила приходить моя первая жена, чтобы посмотреть на воздушных змеев.

— Но почему?

Он вытащил из кармана фляжку с бренди и протянул ее Миляге. Тот отказался.

— Да потому, что в безумном желании своем писать одну правду, я выставил себя на посмешище. Если вас обуяет сие искушение, не поддавайтесь; уверяю вас, вы будете раскаиваться: как честный человек вы не сможете писать ничего, кроме правды, звание добросовестного летописца обяжет вас ничего не скрывать и не щадить себя, перечисляя совершенные ошибки, а звание философа — не оставлять без внимания добрые свои дела. Вам придется попеременно хулить и превозносить себя. Исповедь вашу все будут рады принять за чистую монету, но никто не поверит в справедливость похвал. Мало того, вы обретете множество врагов, обнародовав тайны, что не прибавят славы знакомцам вашим. Если вы не назовете их имена, их отгадают, и будет равно плохо. Мой друг, поверьте мне: если человеку не дозволяется разглагольствовать о себе, то писать тем паче. Можно извинить только того, кого клевета понудила обелять себя. Поверьте мне: никогда не садитесь за историю своей жизни.

– Никак не могу согреться в последние дни. Одна из отрицательных сторон преклонного возраста. С положительными я познакомиться еще не успел. Вам сколько лет?

Вместо того чтобы признаться, что не знает, Миляга сказал:

Убежденный столь очевидными и разумными доводами, я уверил его, что никогда не совершу подобной глупости, и все же принялся писать ее семь лет тому назад и обещал себе добраться до конца, хотя уже и начал в том раскаиваться. Я пишу в надежде, что история моя не увидит света, я тешу себя мыслью, что в последний час, образумившись, велю бросить в огонь мои записки. Ежели сего не случится, читатель простит меня, узнав, что писание Мемуаров было единственным средством, мною изобретенным, чтоб не сойти с ума, не умереть от горя и обид, что во множестве чинят мне подлецы, собравшиеся в замке графа Вальдштейна в Дуксе. Я писал по десять — двенадцать часов в день и тем помешал черной тоске погубить меня либо лишить разума. Мы еще поговорим о том в свое время.

– Почти сорок.

На другой день после праздника Тела Господня я уехал из Экса в Марсель; но перед отъездом я должен рассказать о шествии, каковое устраивают в тот день во всех христианских католических городах, но в Экс-ан-Провансе устраивают такое, что всякий чужестранец подивится, если только он не глупец. Всем ведомо, что когда Верховное существо прогуливается, воплотившись в Святых дарах, кои несет епископ, все духовные и мирские корпорации следуют за ним. Так везде, и о том говорить не буду. Но всяческого внимания и описания достойны диковинные маскарады, дурачества и шутовские забавы, что творятся и представляются. Дьявол, Смерть, Смертные грехи в потешных нарядах дерутся между собой, негодуя, что их понудили в этот день славить Господа; толпа орет, свистит, вопит, гикает, срамит их, народ горланит песни, восхваляя их, хуля, измываясь, и получается позорище, побезумней Сатурналий, всего, что мы знаем из книг о языческих сумасбродствах. Все окрестные крестьяне сбираются в Экс почтить Господа. Это его праздник. Бог прогуливается всего один раз в год, и в этот день нужно повеселить, позабавить его. Они искренне в это верят, и только нечестивец может сомневаться, когда сам епископ, а уж он-то в этом знает толк, возглавляет шествие. Г-н де Сен-Мар, советник Парламента, изъяснил мне, исполнившись важности, что сей обычай превосходен, ибо приносит городу, по меньшей мере, сто тысяч франков. Тут я признал его правоту и возражать не смел.

– Вы выглядите моложе своих лет. Собственно говоря, вы едва ли изменились с тех пор, как мы виделись в первый раз. Вы помните? На аукционе? Вы были с ней тогда. Я – нет. Огромная разница: с ней и без нее. В тот день я позавидовал вам так, как никогда не завидовал ни одному мужчине, просто потому, что она была рядом с вами. Позже, разумеется, мне доводилось видеть то же самое выражение на лицах других мужчин...

– Я пришел сюда не для того, чтобы все это выслушивать, – сказал Миляга.

Живя в Эксе, я непрестанно думал о Генриетте. Узнав настоящее ее имя, я не забыл того, что она передала мне через Марколину, и ожидал, что повстречаю ее на какой-нибудь ассамблее в Эксе и беспрекословно исполню роль, кою она назначит. Многажды произносили при мне ее имя, но я упорно воздерживался от расспросов, чтоб не выдать наше знакомство. Я полагал, что она проживает за городом и, решив нанести ей визит, задержался в Эксе еще на шесть недель, после того, как поправился, чтоб приехать к ней совершенно здоровым. Итак, я покинул Экс, сунув в карман письмо, в котором объявлял о своем приезде, — я намеревался остановиться у ворот замка, передать письмо и ждать в карете, какова будет ее воля.

Я упредил кучера. Отъехали полтора лье от развилки дорог. Мы на месте. Было одиннадцать часов. Я протягиваю письмо слуге, вышедшему спросить, что мне угодно, и он отвечает, что перешлет его.

— Так госпожи нет здесь?

— Нет, сударь. Она в Эксе.

— Давно ли?

— Да уж с полгода.

— А где она там живет?

— В своем доме. Она приедет сюда как обычно, на лето, недели через три.

— Не пустите ли, я напишу ей письмо?

— Соблаговолите сойти, сударь, и я открою вам господские покои. Там будет все, что нужно.

Я выхожу из кареты и останавливаюсь в удивлении, увидав ту самую служанку, что выхаживала меня, когда я хворал.

— Вы здесь живете?

— Да, сударь.

— Давно ли?

— Десять лет.

— А у меня-то как оказались?

— Если вы поднимитесь, я поднимусь с вами и все объясню.

Она рассказала, как госпожа призвала ее и велела отправляться в трактир, где свалила меня болезнь, смело поселяться в моей комнате и ходить за мной, как за нею самой, а коли я спрошу, кто прислал ее, отвечать: врач.

— Как так? Врач сказал, что знать вас не знает.

— Может, он правду сказал, а может, госпожа велела ему так отвечать. Больше мне нечего рассказывать, а все-таки странно, что вы с госпожой в Эксе не встретились.

— Да она, верно, никого не принимает.

— Так-то оно так, а сама выезжает.

– Да, я понимаю. Мне просто очень важно объяснить вам, каким сокровищем была она для меня. Годы, которые я провел вместе с ней, я считаю лучшими в своей жизни. Но, разумеется, лучшее не может длиться вечно, иначе какое же оно лучшее? – Он снова отхлебнул из фляжки. – Знаете, она никогда о вас не упоминала, – сказал он. – Я пытался спровоцировать ее на это, но она говорила, что выбросила вас из головы, забыла вас, что, разумеется, было неправдой...

— Уму непостижимо. Я, верно, видел ее, но как могло случиться, что не узнал? Вы уж десять лет при ней состоите. Переменилась ли она? Не исказила ли болезнь ее черты? Не постарела ли она?

– Ну почему же неправдой? Я готов в это поверить.

— Совсем напротив! Она поправилась. Ей на вид лет тридцать, не более.

– Не верьте, – быстро сказал Эстабрук. – Вы были ее греховной тайной.

Она удаляется, а я, ошеломленный невероятным приключением, раздумываю, должен ли я немедля, сейчас ехать в Экс? Она у себя, докучливых гостей нет, что б ей меня не принять? Не примет, уеду, но Генриетта по-прежнему любит меня, она послала мне сиделку; она уязвлена, что я не узнал ее, она знает, что я уехал из Экса, что нынче я здесь, и ждет развязки пьесы: появлюсь ли я у нее? Поехать? Написать?

– Зачем вы пытаетесь польстить мне?

Я решил написать, что буду ждать от нее ответа в Марселе до востребования. Я вручаю письмо сиделке своей, даю денег, чтоб отослать его с нарочным и отправляюсь обедать в Марсель.(…)

– Но это правда. Все это время, пока она была со мной, она любила вас. Поэтому мы и беседуем сейчас с вами. Потому что я знаю это, да и вы, скорее всего, тоже.

На другой день я получил по почте ответ Генриетты. Вот копия:

До сих пор они ни разу не упомянули ее по имени, словно из каких-то суеверных соображений. Она, женщина, абсолютная и невидимая сила. Это было лишь иллюзией, что они твердо стоят на земле. На самом деле они парили в небе, как воздушные змеи, и воспоминание о ней было той единственной ниточкой, которая привязывала их к реальности.

– Я совершил ужасный поступок, Джон, – сказал Эстабрук. Он снова поднес фляжку ко рту и сделал несколько больших глотков. – И теперь я ужасно об этом сожалею.

«Мой давний друг, ни в каком романе не встретишь истории, подобной нашей — нашему свиданию в загородном доме моем шесть лет назад, да и нынешнему, через двадцать два года после того, как мы расстались в Женеве. Мы оба постарели. Поверите ли, что хотя я люблю вас по-прежнему, я рада, что вы не узнали меня? Нет, я не подурнела, но полнота изменила мой облик. Я вдова, я счастлива, богата и спешу уведомить, что, буде банкиры откажут вам в деньгах, кошелек Генриетты всегда для вас открыт. Не стоит ради меня возвращаться в Экс, сейчас ваш приезд возбудит толки, а вот ежели вы повремените, мы сможем вновь увидеться, хоть и не на правах старых знакомых. Я счастлива, когда думаю, что, быть может, уберегла вашу жизнь, поместив к вам ту женщину, зная ее преданность и доброе сердце. Коль вы пожелаете продолжить нашу переписку, я в меру своих сил буду поддерживать ее. Мне до крайности любопытно было бы узнать, что сталось с вами после побега из Пьомби. Теперь, когда вы доказали, что умеете хранить тайны, я могу открыть вам, как случилось, что мы повстречались в Чезене, почему я воротилась на родину. Об этом не знает никто, только г. д\'Антуан отчасти посвящен в сию историю. Я благодарна вам, что вы не стали здесь никого расспрашивать обо мне, хотя Марколина должна была передать вам все, что я ей поручила. Напишите, что сталось с этой прелестной девицей. Прощайте».

– Что такое?

Письмо меня убедило. Генриетта образумилась, прежний пыл в ней угас, да и во мне тоже. Она была счастлива, а я нет. Если б я ради нее воротился в Экс, то иные догадались бы о том, о чем им ведать не положено; ну а мне-то что делать? Быть ей обузой? Я ответил длинным посланием, условившись переписываться впредь. Я поведал ей в общих чертах свои злоключения, а она в подробностях пересказала мне жизнь свою в тридцати или сорока письмах, каковые я присовокуплю к Мемуарам, если Генриетта скончается прежде меня. Она все еще жива, старая, счастливая.

– Можем мы немного отойти в сторонку? – сказал Эстабрук, косясь в сторону владельцев воздушных змеев, которые, впрочем, едва ли могли подслушать его слова, так как были, во-первых, слишком далеко, а во-вторых, слишком увлечены своим спортом. Но он почувствовал себя готовым поделиться своей тайной, лишь когда дистанция между их ушами и его признанием увеличилась вдвое. Но когда он все-таки решился, он сделал это просто и ясно. – Не знаю, что это на меня нашло, – сказал он, – но недавно я нанял человека для того, чтобы он убил ее.

На другой день я навестил г-жу Одибер и вместе с ней отправился с визитом к г-же Н. Н., что обзавелась уже тремя детьми, в коих муж души не чаял; я рассказал, что дошли до меня из Венеции хорошие вести о Марколине; я поведаю о том в году 1774, по возвращении на родину.(…)

– Что вы сделали?

Моя дражайшая бывшая племянница уязвила меня, того не желая. Она сказала, что я постарел. Мужчине легко быть выше неудовольствия, что доставляют подобные комплименты, но мужчине, желающему нравиться, слушать их больно. Она задала мне прекрасный обед, а муж ее расщедрился, но я стеснялся тем попользоваться. У меня еще было полсотни луидоров, до Турина, куда вознамерился я ехать, хватало. Встретил я в Марселе герцога де Вилара, чью жизнь искусственно поддерживал Троншен. Сей вельможа, губернатор Прованса, пригласил меня на ужин, где я, к удивлению своему, увидал маркиза Драгона, метавшего банк. Я понтировал по маленькой, проиграл, и маркиз пригласил меня отужинать с его женой, пожилой англичанкой, что принесла ему в приданое, как я вроде уже говорил, сорок тысяч гиней и еще двадцать, что должны были перейти к сыну ее, жившему в Лондоне. Вот у этого удачливого неаполитанца мне не стыдно было занять еще полсотни луидоров.(…)

– Мой поступок пугает вас?

– А вы как думали? Конечно!

ГЛАВА VII

– Видите ли, это высшая форма обожания – стремиться прекратить существование того, кого любишь, чтобы лишить его возможности продолжать жить без тебя. Это любовь высшего порядка.

Отъезд из Лугано. Турин. Ливорно. Отбытие эскадры Орлова (…)

– Это гнусное разъебайство!

(…) В начале апреля месяца 1770 года я задумал попытать счастья и отправиться в Ливорно, предложить свои услуги графу Алексею Орлову, командовавшему эскадрой, что направлялась в Константинополь и, быть может, добралась бы туда, если б предводительствовал ею англичанин.

– Да, вы правы, и это тоже. Но я не мог вынести... просто не мог вынести... саму мысль о том, что она жива и она не со мной... – Речь его стала путаться, слова тонули в слезах. – Она была так нежна со мной...

Английский посланник, милорд XXX, вручил мне основательное рекомендательное письмо к консулу своему в Ливорно. Я покинул Турин без гроша в кармане, без кредитива на какого-нибудь банкира.(…)

В это время Миляга думал о своем последнем разговоре с Юдит. Этот прерываемый помехами звонок из Нью-Йорка, цель которого так и осталась невыясненной. Знала ли она в тот момент, что ее жизни угрожает опасность? А если нет, то знает ли она сейчас? Он схватил Эстабрука за воротник пальто с той же силой, с которой страх сжал его сердце.

От Турина до Пармы я ехал вместе с одним венецианцем, каковой, подобно мне, скитался в чужих краях, покинув отчизну по причинам, известным Государственным инквизиторам. Чтоб зарабатывать на жизнь, он сделался комедиантом и направлялся в Парму в обществе двух актерок, одна из которых была очень недурна. Узнав, кто я, он коротко со мной сошелся и охотно вовлек бы во все те удовольствия, кои совместное путешествие доставить может, но у меня охоты не было. Химерические мечты влекли меня в Ливорно. Я думал, что сумею помочь графу Алексею Орлову завоевать Константинополь, я воображал, что без меня ему не проплыть через Дарданеллы, что таково веление судьбы, сулившей мне роль Ахиллеса, без которого никогда бы не пала Троя. Но все же я проникся дружбой к сему юноше по имени Анджело Бентивольо, коему Государственные инквизиторы не желали простить прегрешение, что философы почитают за наилегчайшее. Я еще вспомню о нем, когда через четыре года, как увидит читатель, ворочусь в Венецию.(…)

– Ты ведь не для того меня сюда притащил, чтобы сказать, что она мертва?

Я прибыл в Ливорно, где застал графа Орлова единственно по причине дурной погоды. Английский консул тотчас меня представил; он проживал у него. Увидав меня, он вроде как обрадовался новой нашей встрече, ведь он хорошо знал меня по Петербургу, а когда консул дал ему прочесть письмо английского посланника, он вроде как исполнился расположения ко мне. Он поспешно сказал, что будет счастлив видеть меня на своем корабле и прикажет доставить на борт мои пожитки, ибо он отплывет, как будет попутный ветер; за сим, имея много дел, он оставил меня наедине с консулом, осведомившимся, в качестве кого собираюсь сопровождать адмирала.

– Нет. Нет, – запротестовал он, не пытаясь высвободиться. – Я нанял этого человека, и я хочу остановить его...

— Именно это я и желал бы узнать, прежде чем перевозить на корабль скромные свои пожитки. Вы понимаете, я должен поговорить с ним, объясниться. Кто бы подумал, что русский может так офранцузиться?

– Так сделайте это, – сказал Миляга, отпуская пальто.

— Вы сможете поговорить с ним только завтра утром. Я прихожу к нему с утра пораньше и передаю записку, в которой извещаю, что, прежде чем перевозить на борт чемодан, мне необходимо переговорить с ним наедине. Адъютант сказал, что он пишет в постели и потому просит меня обождать.

– Я не могу.

— Охотно.

Эстабрук сунул руку в карман и извлек оттуда листок бумаги. Судя по его мятому виду, его сначала выбросили, а потом подобрали и расправили.

Тут появляется даль Ольо, его давний друг, поверенный короля Польского в Венеции; он знал меня по Берлину и даже еще раньше, почти что с самого рождения.

– Это я получил от человека, который нашел мне убийцу, – продолжил он. – Две ночи назад письмо было доставлено ко мне домой. Абсолютно очевидно, что он был пьян или одурманен наркотиками, когда писал это, но там указано, что в тот момент, когда я буду читать это письмо, он будет уже мертв. По всей видимости, так оно и есть. Он до сих пор не объявился. А он был моей единственной связующей нитью с убийцей.

— Что вы тут делаете? — спрашивает.

– Где вы встретились с этим человеком?

— Я желаю говорить с адмиралом.

– Он нашел меня.

— Он очень занят.

– А с убийцей?

Известив меня о сем, он входит. Что за наглость! Можно ли яснее дать понять, что занят он для меня, но не для него? Через минуту возникает маркиз Маруччи со своим орденом Святой Анны, чопорно меня приветствует и объявляет, что читал мое опровержение Амело и не ждал встретить там свое имя.

– Я виделся с ним где-то к югу от реки, точное место я не могу назвать. Было темно. Я был в растерянности. Кроме того, его уже там нет. Он уехал на ее поиски.

И правильно, что не ждал, ибо не имел никакого касательства к предмету моего сочинения, но не для того он на свет родился, чтоб видеть только то, чего ожидал. Я сказал бы ему это, да он прошел к адмиралу. Своим «не ожидал» он намекал, что увидал себя в книге иным, чем ему хотелось, и я прекрасно его понял. Да плевал я на это; nescit vox missa reverit[108]. Но я осерчал: эти господа были там, а я тут. Мне мой план перестал нравиться. Через пять часов выходит адмирал в сопровождении множества людей и направляется куда-то, ласково сказав мне, что мы поговорим за столом или после обеда.

– Так предупредите ее.

— После обеда, — отвечаю.

– Я пытался. Она не стала разговаривать со мной. У нее сейчас новый любовник, и он так же ревнив, как и я в свое время. Мои письма, мои телеграммы отсылаются обратно нераспечатанными. Но он не сможет защитить ее. Этот человек, которого я нанял, его зовут Пай...

Он возвращается в два и садится за стол с теми, кто первым успел занять места. К счастью, я попал в их число. Приговаривая: «Кушайте, господа, кушайте», Орлов беспрестанно читал письма и возвращал их секретарю, сделав пометки карандашом. После застолья, где я и рта не раскрыл, когда все поднялись пить кофе, он взглянул на меня, вскочил и с «а кстати» взял меня под руку, отвел к окну и сказал, чтоб я поскорей отправлял свои пожитки, ибо, если ветер не переменится, он отчалит еще до утра.

– Это что, кличка какая-нибудь?

— Позвольте спросить, в качестве кого вы берете меня на борт, какую должность предлагаете?

– Я не знаю, – сказал Эстабрук. – Я не знаю ничего, кроме того, что я совершил нечто ужасное и вы должны помочь мне исправить положение. Вы должны. Этот парень по имени Пай, он смертельно опасен.

— У меня нет для вас должности, но всяко может случиться. Я приглашаю вас как друга.

– А почему вы думаете, что она пойдет на контакт со мной?

— Это почетное звание принудит меня рисковать жизнью, дабы защитить вашу, но после плавания, да и во время оного, меня никто ни в грош не будет ставить, вы один по доброте своей будете относиться ко мне с уважением и доверием, а прочие? На меня будут смотреть, как на вашего шута, и я наверняка заколю первого, кто посмеет отнестись ко мне с презрением. Мне нужна должность — надев тот же мундир, что и вы, я буду почитать своим долгом служить вам. Я знаю страну, куда вы отправляетесь, знаю язык, я крепок, смел. Ваша дружба — бесценный дар, но я предпочитаю честно завоевать ее.

– Гарантии, конечно, никакой. Но вы моложе меня и сильнее, а кроме того, у вас есть кое-какой... опыт по части преступной психологии. У вас больше шансов встать на пути между ней и Паем, чем у меня. Я дам вам деньги для убийцы. Вы сможете откупиться от него. Вам я заплачу, сколько скажете. Я богат. Предупредите ее, Захария, и убедите ее приехать домой. Я не вынесу, если ее смерть будет на моей совести.

— Дорогой друг, но у меня решительно нет для вас никакой должности.

– Поздновато вы об этом подумали.

— Тогда позвольте пожелать вам счастливого пути. Я еду в Рим. Надеюсь, вам не придется жалеть, что не взяли меня с собой. Без меня вам никогда не пройти через Дарданеллы.

– Я делаю все, чтобы предотвратить несчастье. Так что же, по рукам?

— Это пророчество?

– Мне нужно письмо от человека, который свел вас с убийцей, – сказал Миляга.

— Предсказание.

– Это просто какой-то набор бессмысленностей, – сказал Эстабрук.

— Поживем увидим, любезный Калхас. Таков в точности был разговор наш с этим достойнейшим человеком, который так и не пробился через Дарданеллы. Никто не может знать, пробился бы он, если б я был с ним.

– Если он мертв и она тоже умрет – это письмо будет вещественным доказательством независимо от того, есть в нем смысл или нет. Давайте его сюда, или сделка не состоится.

AVENTUROS

Эстабрук засунул руку во внутренний карман, собираясь достать письмо, но, дотронувшись до него, он заколебался. Несмотря на все разговоры о чистой совести и о том, что Миляга призван спасти ее, ему ужасно не хотелось расставаться с письмом.

Он был бы красив, когда бы не был уродлив: высок, сложен, как Геркулес, лицо смуглое; в живых глазах, полных ума, всегда сквозит обида, тревога или злость, и оттого-то он кажется свирепым. Его проще разгневать, чем развеселить, он редко смеется, но любит смешить; его речи занимательны и забавны, в них есть что-то от паяца Арлекина и от Фигаро; он ничего не смыслит лишь в том, в чем почитает себя знатоком, — в танцах, французском языке, правилах хорошего тона, знании света.

– Я так и думал, – сказал Миляга. – Ты хочешь перестраховаться: если что-нибудь случится, виновным будут считать меня. Убирайся и чеши сам себе свои яйца.

Одни комедии его не смешны, одни философские сочинения поверхностны — все прочие язвительны, оригинальны, остры и глубоки. Он кладезь премудрости, но до отвращения часто цитирует Горация. У его шуток привкус аттической соли. Он чувствителен и отзывчив, но стоит его хоть чем-нибудь обидеть, как он становится злым, сварливым, несносным — даже за миллион не согласится забыть задевшую его невинную шутку.

Он повернулся к Эстабруку спиной и стал спускаться с холма. Эстабрук побежал за ним, выкрикивая его имя, но Миляга не стал замедлять шаги. «Пусть побегает».

Его писания напоминают старинные предисловия — многоречивые и тяжеловесные, но когда ему есть что рассказать — к примеру, свои приключения, — он делается столь оригинальным и естественным, так оживляет действие, почти превращая его в пьесу, что им нельзя не восхищаться; сам того не ведая, он превзошел автора «Жиль Бласа» и «Хромого беса». Он верит лишь в чудеса и до крайности суеверен; по счастью, человек он честный и деликатный, а то мог бы натворить дел, объявив: «Я дал обет» или: «Такова воля Господня».

– Ну хорошо! – услышал он у себя за спиной. – Хорошо! Держите!

Все ему любо, все желанно; он все изведал и умеет безо всего обойтись. Женщины, в особенности юные девицы, волнуют его воображение, но — уже не более того. Его это бесит, заставляет проклинать прекрасный пол, себя, небеса, естество и 1742 год; он находит отмщение, уничтожая яства и вина: исчез бог парков и сатир лесов, остался хищник застолий. Он ничего не щадит, приступает к трапезе с весельем, а оканчивает ее с грустью, печалясь, что не может начать с начала.

Миляга пошел помедленнее, но не остановился. Посерев от натуги, Эстабрук нагнал его.

– Письмо ваше, – сказал он.

Если он и дурачил изредка простаков, выманивал деньги у мужчин и женщин, то делал это, дабы составить счастье близких ему людей. В беспутствах бурной юности, весьма сомнительных похождениях выказал он себя человеком порядочным, утонченным и отважным. Он горд, ибо он ничто и не имеет ничего: будь он рантье, финансист или вельможа, то, верно, держался бы проще. Ему нельзя противоречить, а уж тем более смеяться над ним; его надобно читать или слушать, но самолюбие его всегда начеку: никогда не признавайтесь, что вам известна история, которую он собирается поведать, внимайте ей, как в первый раз. Не забывайте вежливо раскланиваться с ним — пустяк обратит его во врага.

Миляга взял письмо и положил его в карман, не став разворачивать. У него будет достаточно времени для чтения во время полета.

Богатая фантазия и природная живость, опыт многочисленных путешествий, испробованных профессий, твердость духа и презрение к житейским благам делают его человеком редкостным, интереснейшим для знакомства, достойным уважения и преданной дружбы небольшого числа лиц, снискавших его расположение.

Принц Шарль де Линь

Глава 6

ОЧЕРК МОЕЙ ЖИЗНИ

1

Матушка произвела меня на свет в Венеции, апреля 2 числа, на Пасху 1725 года. Накануне донельзя захотелось ей раков. Я до них большой охотник.

Тело Чэнта было обнаружено на следующий день 93-летним Албертом Берком, который наткнулся на него, разыскивая свою убежавшую дворняжку по кличке Киппер. Животное еще на улице почуяло тот запах, который его владелец ощутил лишь на лестнице, по которой он поднимался, чередуя призывные свисты с проклятиями. Это был запах разлагающейся плоти. Осенью 1916 года Алберт сражался за свою страну в битве на Сомме, и ему приходилось жить в одном окопе со своими мертвыми соратниками в течение нескольких дней. Зрелище и запах смерти не произвели на него угнетающего впечатления. Собственно говоря, именно его жизнерадостная реакция на свою находку придала попавшей в вечерние новости истории особую пикантность, которая и обеспечила ей большее внимание со стороны газет, чем можно было предположить, что в свою очередь заставило чей-то острый глаз трудиться над восстановлением облика умершего. Через день предполагаемый облик был обнародован, а в среду женщина, живущая в муниципальном доме к югу от реки, опознала в нем своего соседа по лестничной площадке, мистера Чэнта.

Окрестив, дали мне имя Джакомо Джироламо. До восьми лет с половиною был я слаб умом. После случилось у меня трехмесячное кровотечение, и я излечился; тогда отослали меня в Падую, и я, предавшись наукам, шестнадцати лет возведен был в доктора, облачен в одежды священника и отправлен искать счастья в Рим.

В Риме покровитель мой, кардинал Аквавива, дал мне отставку; причиной тому стала дочь моего учителя французского языка.

Обыск его квартиры стал причиной создания еще одной выразительной картины, темой которой на этот раз оказалась не смерть Чэнта, а его жизнь. В заключении полиции говорилось, что умерший был приверженцем какой-то загадочной религии. Сообщалось, что в комнате его возвышался небольшой алтарь, украшенный высохшими головами животных, вид которых судебные эксперты определить не смогли, а в центре его стоял идол такого непристойного вида, что ни одна газета не осмелилась опубликовать его изображение, не говоря уже о фотографии. Желтая пресса с особым наслаждением расписывала эту историю, тем более что все эти странные предметы принадлежали человеку, который, судя по всему, был убит. На первых полосах выходили статьи, с едва скрываемым расизмом вещавшие о распространяющейся заразе извращенных иностранных религий. Между подобными материалами и рассказами о подвигах Берка на Сомме сообщения о смерти Чэнта заняли немало газетной площади. Это обстоятельство имело несколько последствий: ультраправые совершили несколько нападений на лондонские мечети, раздался призыв к уничтожению дома, в котором жил Чэнт, а Дауд оказался в одной из башен Хайгейта, куда он был вызван в отсутствие своего хозяина Оскара Годольфина, брата Чарльза Эстабрука.

Восемнадцати лет вступил я, дабы принести пользу отечеству, в военную службу и отправился в Константинополь. Возвратившись двумя годами позже в Венецию, оставил я бранное поприще и избрал сгоряча презренное ремесло скрипача; все друзья мои ужаснулись, но я недолго предавался этому занятию. В возрасте 21 года один из первых венецианских синьоров сделал меня приемным сыном, и я, сделавшись довольно богат, отправился путешествовать по Италии, Франции, Германии и Вене, где и свел знакомство с графом Роггендорфом. Я возвратился в Венецию, и двумя годами позже венецианские государственные инквизиторы, движимые побуждениями истинными и мудрыми, заключили меня в тюрьму Пьомби.

2

Это государственная тюрьма, из которой прежде никому еще не удавалось бежать; однако ж я, с помощью Божией, по прошествии года и трех месяцев бежал оттуда и направился в Париж.

Там дела мои пошли столь хорошо, что я в два года разбогател и стал обладателем целого миллиона, и все же разорился опять. В надежде поправить положение свое поехал я в Голландию, затем отправился попытать несчастья в Штутгарт, потом счастья — в Швейцарию, а оттуда к г-ну де Вольтеру; после были приключения в Марселе, Генуе, Флоренции и Риме, где папа Редзонико, венецианец, произвел меня в кавалеры ордена Св. Иоанна Латранского и в апостолические протонотарии. То было в 1760 году.

В 1780 годах, когда Хайгейтский холм был таким крутым и изборожденным колеями, что экипажам зачастую не удавалось преодолеть подъем, а поездка в город была достаточно опасной, что вынуждало благоразумного человека захватить с собой пистолеты, торговец по имени Томас Роксборо соорудил себе на Хорнси Лейн красивый дом, который был спроектирован для него неким Генри Холландом. В те времена из окон этого дома открывались прекрасные виды: с южной стороны была видна река, на север и на восток тучные пастбища тянулись до самого Хэмстеда, который тогда был крошечной деревушкой. Сходные виды туристы могли по-прежнему наблюдать с моста на Арчуэй-роуд, но прекрасный дом Роксборо исчез, и на его месте в конце тридцатых возникла безымянная десятиэтажная башня, находившаяся на некотором удалении от дороги. Между дорогой и башней росли хорошо ухоженные деревья. Зеленый экран был недостаточно плотным, чтобы полностью заслонить ее, но его вполне хватало на то, чтобы сделать и так ничем не примечательное здание практически совсем невидимым. Почта, которую доставляли туда, состояла только из циркуляров и различных официальных бумаг. Никто не снимал там помещения – ни частные лица, ни фирмы. И тем не менее владельцы башни Роксборо поддерживали в ней идеальный порядок. Примерно раз в месяц они собирались в единственной комнате, расположенной на верхнем этаже здания, названного именем человека, который владел этим участком земли двести лет назад и завещал его обществу, основателем которого он был.

В тот же год случилась мне удача в Неаполе. Во Флоренции выкрал я одну девицу, а на следующий год отправился на Аугсбургский конгресс с поручением от короля Португальского. Конгресс не состоялся, и, когда подписан был мир, я направился в Англию, откуда в следующем, 1764, году принужден был уехать по причине великой беды. Я избегнул виселицы, каковая, впрочем, меня бы не обесчестила — я всего лишь был бы повешен. В тот же самый год напрасно искал я счастья в Берлине и в Петербурге, нашел же его лишь на другой год и в Варшаве. Спустя девять месяцев утратил я его вновь, для того что имел дуэль на пистолетах с генералом Браницким. Я продырявил ему живот, но он в три месяца поправился, и я тому рад. Он храбрый человек.

Мужчины и женщины (всего одиннадцать человек), которые встречались здесь на несколько часов, а потом возвращались к своему ничем не примечательному повседневному существованию, были потомками тех немногих вдохновленных безумцев, которых Роксборо удалось собрать в те черные дни, которые последовали за неудачной попыткой Примирения. Никакого вдохновения в них уже не осталось, было лишь смутное понимание тех целей, которые преследовал Роксборо, создавая свое Общество Tabula Rasa – Чистой Доски. Но так или иначе они встретились, отчасти потому, что в раннем детстве один из их родителей (обычно это был отец) отводил их в сторонку и говорил, что огромная ответственность ляжет на их плечи, ответственность за сохранение и передачу потомкам тщательно охраняемой семейной тайны, а отчасти потому, что Общество способно было о себе позаботиться. Роксборо был не только богатым, но и умным человеком. За свою жизнь он скупил значительные участки земли, и прибыль, получаемая от этих капиталовложений, росла по мере роста Лондона. Единственным получателем этих денег было Общество, хотя фонды его были так изобретательно распределены между различными компаниями и посредниками, которые не подозревали о своем месте в общей системе, что никто из людей, работавших на Общество, какую бы должность он ни занимал, так никогда и не узнал о его существовании.

Принужденный покинуть Польшу, отправился я в 1767 году в Париж, откуда понудило меня съехать тайное повеление об аресте; я прибыл в Испанию, и там случились со мной великие несчастья. В конце 1768 года заключили меня в Барселоне в подземелье башни; оттуда вышел я полтора месяца спустя и был выслан из Испании. Проступок мой заключался в ночных визитах к любовнице вице-короля, негодяйке изрядной. На границе Испании избегнул я наемных убийц и отправился болеть в Экс-ан-Прованс, где почти трехнедельное кровохарканье едва не свело меня в могилу.

Это странное и бесцельное процветание Tabula Rasa продолжалось в течение двух столетий. Все так же, по завету Роксборо, собирались его члены, чтобы поговорить о тех секретах, которыми они владеют, и полюбоваться видом города с Хайгейтского холма.

В году 1769-м выпустил я в свет в Швейцарии защиту правительства венецианского против Амело де ла Уссе, собственного сочинения и в трех томах. На другой год английский посланник при туринском дворе послал меня с отменными рекомендациями в Ливорно. Я хотел было плыть в Константинополь с русским флотом, но адмирал Орлов не согласился на условия мои, и я вновь пустился в путь, направившись в Рим, где был тогда папою Ганганелли.

* * *

Счастливая любовь заставила меня покинуть Рим и отправиться в Неаполь; несчастная же любовь принудила три месяца спустя возвратиться в Рим. Я в третий раз дрался на шпагах с графом Медини — тем, что четыре года назад умер в лондонской тюрьме, попав туда из-за долгов.

Каттнер Дауд бывал здесь несколько раз, но ни разу, до сегодняшнего вечера, ему не приходилось присутствовать на заседании Общества. Его повелитель, Оскар Годольфин, был одним из тех Одиннадцати, кто наследовал делу Роксборо, хотя ни один из них не был таким лицемером, как Годольфин, который, с одной стороны, состоял членом общества, целью которого было полное искоренение магии, а с другой стороны был повелителем (Годольфин бы сказал хозяином) существа, вызванного с помощью все той же магии в год той самой трагедии, которая и вызвала появление Общества.

Денег у меня было много, и я отправился во Флоренцию, но на Рождество эрцгерцог Леопольд, что умер четыре или, пять лет назад императором, изгнал меня в трехдневный срок из своих владений. У меня была любовница, каковая, последовав моему совету, стала в Болонье маркизою де ***.

Утомившись кружить по Европе, решился я испросить помилования у венецианских государственных инквизиторов. В рассуждении этого обосновался я в Триесте, и через два года помилование получил. То было 14 сентября 1774 года. Въезд мой в Венецию по прошествии девятнадцати лет доставил мне наслаждение и стал прекраснейшей минутою моей жизни.

Этим существом был, конечно, Дауд. Члены Общества знали о его существовании, но они и не подозревали о его происхождении, иначе они никогда бы не вызвали его сюда и не позволили ему войти в священную Башню. Скорее всего, они последовали бы эдикту Роксборо и уничтожили его, чего бы это ни стоило их телу, душе или психическому здоровью. Разумеется, они знали, как это сделать, или, по крайней мере, имели возможность это узнать. По слухам, в Башне хранилась непревзойденная библиотека трактатов, гримуаров, энциклопедий и сборников, собранная Роксборо и группой магов Пятого Доминиона, которые первыми начали подготавливать попытку Примирения. Одним из них был Джошуа Годольфин, граф Беллингемский. Он и Роксборо, в отличие от большинства своих ближайших друзей, сумели пережить катастрофические события, случившиеся в разгаре лета почти двести лет назад. Предание гласило, что после трагедии Годольфин уединился в своем загородном поместье и никогда больше не покидал его пределов. Роксборо же, будучи наиболее практичным и деятельным из всей группы, в дни катаклизма сохранил оккультные библиотеки своих погибших коллег, спрятав тысячи томов в подвале своего дома, где они, как он написал в письме к графу, не смогут больше отравлять нехристианскими честолюбивыми помыслами головы честных людей, таких, какими были наши дорогие друзья. Отныне мы должны изгнать эту проклятую магию с наших берегов. Однако тот факт, что он просто спрятал книги под замком, вместо того чтобы уничтожить их, свидетельствовал о внутренней противоречивости его мыслей. Невзирая на все те ужасы, которые ему довелось увидеть, и крайнюю степень возникшего у него отвращения, небольшая часть его души все еще находилась под властью обаяния, которое объединило его, Годольфина и друзей в их безумной затее.

В 1782 году перессорился я со всем венецианским дворянством и в начале 1783 года, оставив добровольно неблагодарное отечество, отправился в Вену. Полугодом позже поехал я в Париж с намерением там обосноваться, однако ж брат мой, что жил в этом городе уже 26 лет, заставил меня позабыть собственные интересы и заняться его делами. Я избавил его от жениного ига и отвез в Вену, и принц Кауниц сумел уговорить его там остаться. В Вене он покуда и живет; он младше меня на два года.

Я вступил на службу к г-ну Фоскарини, венецианскому посланнику, и стал вести его переписку. Двумя годами позже скончался он у меня на руках от подагры, что вступила ему в грудь. Тогда решился я ехать в Берлин, рассчитывая на место в академии; однако ж на полдороге, в Тёплице, задержал меня граф Вальдштейн и отвез в Дукс, где я пребываю поныне и где, должно быть, умру.

Стоя в пустом холле Башни, Дауд тревожно поежился при мысли о том, что где-то неподалеку от него находится самое большое находящееся за пределами Ватикана собрание магической литературы, в которой описывается множество способов вызывания и уничтожения существ, подобных ему. Хотя, конечно, он не был обычным духом. Большинство тех, кто попадал во власть магов, были тупыми, безмозглыми исполнителями, выловленными из Ин Ово – пространства между Землей и Примиренными Доминионами, – как омары из ресторанного аквариума. Он же, в отличие от них, был профессиональным актером и пользовался большим успехом. Не глупость, но страдание отдало его во власть человека. Он увидел лицо Самого Хапексамендиоса и, наполовину лишившись рассудка от этого зрелища, не смог противостоять заклинаниям и утратил свободу. Его заклинателем, разумеется, был Джошуа Годольфин, и он приказал ему служить его роду до скончания века. Когда Джошуа уединился за надежными стенами своего поместья, Дауд оказался предоставлен самому себе вплоть до кончины старого джентльмена, после которой он вернулся, чтобы предложить свои услуги сыну Джошуа, Натаниэлю. Но тайну своего происхождения он раскрыл ему только тогда, когда сделался незаменимым, опасаясь, как бы не попасть в ловушку между чувством долга и христианским рвением.

Это единственный очерк жизни моей, писанный мною; разрешаю использовать его по усмотрению вашему.

Опасения эти, впрочем, были совершенно напрасны, так как ко времени, когда Дауд приступил к новой службе, Натаниэль вырос во внушительных размеров развратника и повесу, которому было абсолютно безразлично, кем был Дауд, лишь бы в его обществе не было скучно. Так и продолжалась жизнь Дауда от поколения к поколению; иногда он менял лицо (элементарный трюк), чтобы скрыть свое долголетие от быстро стареющего мира людей. Но никогда не забывал он о том, что в один прекрасный день Tabula Rasa может раскрыть его двойную игру и отыскать в своих книгах какой-нибудь зловредный способ его уничтожения. С особой силой ощущал он эту возможность сейчас, ожидая, пока его позовут на заседание.

Non erubesco evangelium[109].

Джакомо Казанова

Это произошло спустя полтора часа, а все это время он развлекал себя мыслями о спектаклях, которые ему предстояло увидеть на следующей неделе. Театр остался его главной страстью, и он смотрел практически все постановки, независимо от их художественной ценности. На следующий вторник у него были билеты на расхваленного прессой «Короля Лира» в Национальном театре, а спустя два дня его ожидало место в партере на возрожденной «Турандот» в Колизеуме. Да, ему предстоит много приятного, лишь бы поскорее закончилась эта злосчастная встреча.

17 ноября 1797 года

Наконец лифт загудел, и из него вышел один из самых молодых членов Общества – Джайлс Блоксхэм. В свои сорок лет Блоксхэм выглядел на восемьдесят. «Требуется своего рода талант, – заметил как-то раз о нем Годольфин (а он любил подмечать всякие связанные с обществом нелепости, в особенности когда был навеселе), – чтобы выглядеть опустившимся развратником, не обладая его богатым опытом».

– Мы освободились и ждем вас, – произнес Блоксхэм, жестом пригласив Дауда войти в лифт. – Я думаю, вы понимаете, – добавил он, пока они поднимались, – что, если вы когда-нибудь осмелитесь произнести хотя бы одно слово о том, что вы здесь видели, Общество уничтожит вас так быстро и тщательно, что даже ваша мать не вспомнит о том, что вы были рождены на свет.

ХРОНОЛОГИЧЕСКАЯ ТАБЛИЦА

Эта напыщенная угроза звучала крайне нелепо, будучи произнесенной гнусавым голоском Блоксхэма, но Дауд разыграл из себя провинившегося чиновника перед лицом разгневанного начальства.

1715 — 1774 Правление французского короля Людовика XV.

– Я прекрасно понимаю это, – сказал он.

1724, 24 февраля . Бракосочетание актера Гаэтано Казановы и дочери сапожника

– Это чрезвычайная мера, – продолжал Блоксхэм, – вызвать на заседание человека, который не является членом Общества. Но и обстоятельства чрезвычайные. Впрочем, вам об этом знать не следует.

Дзанетты Фарусси.

– Да-да, вы правы, – сказал Дауд, разыгрывая воплощенную невинность. Этим вечером он будет покорно сносить их снисходительность, тем более что с каждым днем в нем растет уверенность в том, что вскоре произойдет нечто такое, что потрясет эту Башню до основания. А когда это случится, он будет отомщен.

1725, 2 апреля . Рождение в Венеции Джакомо Джироламо Казановы.

Смерть Петра I.

Двери лифта открылись, и Блоксхэм велел Дауду следовать за ним. Проходы, по которым они шли, были голыми и лишенными ковров. Такой же оказалась и комната, куда его ввели. На всех окнах шторы были опущены; огромный стол с мраморной крышкой освещался верхними лампами, свет которых падал и на шестерых членов Общества (среди них были две женщины), сидевших вокруг. Судя по беспорядочно наставленным бутылкам, стаканам и переполненным пепельницам, они заседали уже не один час. Блоксхэм налил себе стакан воды и занял свое место. Осталось только одно свободное место – место Годольфина. Дауду не предложили занять его, и он остался стоять у конца стола, слегка смущенный устремленными на него взглядами. Среди сидевших за столом не было ни одного человека, который пользовался бы широкой известностью. Хотя все они происходили из богатых и влиятельных семей, их влияние и богатство никогда не выставлялись напоказ. Общество запрещало своим членам занимать важные посты, а также брать себе в супруги человека, который может возбудить любопытство прессы. Оно работало втайне – ради уничтожения тайны. Возможно, именно этот парадокс и должен был рано или поздно привести его к катастрофе.

1725 — 1734 Казанова живет в Венеции у бабушки Марии Фарусси.

На другом конце стола, напротив Дауда, перед грудой газет, без сомнения, содержавших рассказ Берка, сидел мужчина профессорского вида. Судя по всему, он уже разменял свой седьмой десяток, пряди его седых волос прилипли к черепу. По описаниям Годольфина Дауд узнал этого человека. Это был Хуберт Шейлс, получивший от Оскара прозвище Ленивца. Он двигался и говорил с такой медлительной осторожностью, словно был сделан из стекла.

1727 Театральный дебют в Лондоне Дзанетты.

– Вы знаете, почему вы здесь? – спросил он.

Рождение Франческо Казановы, художника.

– Он знает, – вставил Блоксхэм.

1733 Смерть Гаэтано Казановы.

– Какие-то трудности с мистером Годольфином? – отважился на вопрос Дауд.

1733 — 1735 Война за польское наследство между Россией, Австрией, Саксо-

– Его здесь нет, – сказала одна из женщин справа от Дауда. Лицо ее, частично скрытое за спутанной паклей черных крашеных волос, выглядело изможденным.

нией, с одной стороны, и Францией.

«Элис Тирвитт, – догадался Дауд. – В этом-то и вся трудность».

1734 — 1737 Казанова живет в Падуе в пансионе у доктора Гоцци.

– Понятно, – сказал Дауд.

1735 Дзанетта Казанова играет в театре в Петербурге.

– Так где же он, черт побери? – спросил Блоксхэм.

1736 Она возвращается в Венецию.

– Он путешествует, – ответил Дауд. – Наверное, он не знал о том, что собрание состоится.

1737 (ноябрь) — 1741 Казанова учится в Падуанском университете, работает в Вене-

– Как и все мы, – сказал Лайонел Уэйкмен, лицо которого покраснело от выпитого виски. Пустая бутылка покоилась на сгибе его руки.

ции у адвоката Мандзини.

– Где он путешествует? – спросила Тирвитт. – Нам обязательно надо его найти.

1739 Дзанетта Казанова становится актрисой придворного театра

– Боюсь, мне это неизвестно, – сказал Дауд. – Его дела заставляют его разъезжать по всему миру.

курфюрста Саксонского (Дрезден, Варшава).

– Какие такие дела? – с трудом ворочая языком, произнес Уэйкмен.

1740 — 1786 Правление прусского короля Фридриха II.

– У него кое-какие капиталовложения в Сингапуре, – ответил Дауд. – И в Индии. Хотите, чтобы я подготовил справку? Я уверен, что он...

1741  В январе Казанова принимает постриг и становится послушником, в марте неудачно произносит первую проповедь. Весна. Первая поездка Казановы на Корфу и в Константинополь.

– На хер эту справку! – сказал Блоксхэм. – Нам нужен он сам. Здесь и сейчас.

1741 — 1748 Война за австрийское наследство между Францией, Пруссией,

– Боюсь, его точное местонахождение мне неизвестно. Где-то в Юго-Восточной Азии.

Испанией, Баварией, с одной стороны, и Австрией, Англией, Россией с другой.

Потом, потушив сигарету, заговорила суровая, но не лишенная привлекательности женщина, сидевшая слева от Уэйкмена. Это наверняка была Шарлотта Фивер, Алая Шарлотта, как называл ее Оскар. «Род Роксборо на ней завершится, – сказал как-то он, – если, конечно, она не ухитрится оплодотворить одну из своих подружек».

1742 — 1743 Казанова работает в Венеции у адвоката. В июне 1742-го защи —

– Здесь ему не какой-нибудь бордель, в который он может заявиться, когда ему приспичит.

щает в Падуе диссертацию по юриспруденции.

– Правильно, – вставил Уэйкмен, – здесь гораздо скучнее.

1743, 18 марта Смерть бабушки Казановы. Юношу помещают в семинарию св. Кип-

Шейлс взял одну из лежавших перед ним газет и швырнул ее по поверхности стола в направлении Дауда.

риана в Мурано, но вскоре изгоняют оттуда за ночные шалости.

– Я полагаю, вам приходилось читать об этом теле, найденном в Клеркенуэлле? – спросил он.

Апрель. Заключение в форт св. Андрея.

– Да.

Октябрь . Казанова уезжает из Венеции с послом Да Лецце. Рим. Неаполь.

Шейлс выдержал паузу, переводя взгляд с одного члена Общества на другого. Что бы он там ни собирался сказать, вопрос о том, стоит ли говорить об этом Дауду, несомненно подвергся предварительному обсуждению.

1744 (январь). Рим. Служба у кардинала Аквавивы. Казанова решает стать военным.

– У нас есть причины полагать, что этот Чэнт из другого Доминиона.

1744 (август) — Второе путешествие на Корфу и в Константинополь.

– Прошу прощения? – сказал Дауд, разыгрывая недоумение. – Я не вполне вас понимаю. Какой такой Доминион?

1745 (октябрь).

– Отбросьте свои предосторожности, – сказала Шарлотта Фивер. – Вы прекрасно понимаете, о чем идет речь. Не пытайтесь уверить нас, что вы двадцать пять лет служили у Оскара и так ничего и не узнали.

1745 (декабрь) — 1748 Казанова работает в Венеции клерком у адвоката Мандзони. Знакомст-

– Я знаю очень мало, – запротестовал Дауд.

во с сенатором Маттео Брагадином, который становится его покрови —

– Вполне достаточно, чтобы быть в курсе приближающейся годовщины, – сказал Шейлс.

телем. Занятия магией.

«Бог мой! – подумал Дауд. – Они не так уж глупы, как кажется».

1749, январь . Казанова, обвиненный в воровстве, чернокнижии и богохульстве, вы —

– Вы говорите о годовщине Примирения? – спросил он.

нужден бежать из Венеции. Странствия по Италии. Милан. Мантуя,

– Вот именно. В середине этого лета...

Чезена, Парма.

– К чему говорить об этом вслух? – сказал Блоксхэм. – Он и так уже знает больше, чем следует.

1750 — 1752 Любовные приключения с француженкой Генриеттой. Казанова воз —

Шейлс проигнорировал это замечание и начал было снова, но в тот момент раздался голос, исходящий от массивной фигуры, сидевшей в тени и до этого хранившей молчание. Все это время Дауд ждал, когда этот человек, Матиас Макганн, произнесет свое суждение. Если у Tabula Rasa и был лидер, то им являлся именно он.

вращается в Венецию, затем, едет во Францию. В Лионе его посвяща —

– Хуберт? – спросил он. – Могу я сказать свое мнение?

ют в масоны. Париж. Казанова переводит трагедию Каюзака «Зоро —

– Конечно, – пробормотал Шейлс.

астр» с французского на итальянский, в феврале 1752-го ее ставят в

Королевском театре Дрездена (итальянская труппа). Казанова пишет

– Мистер Дауд, – сказал Макганн, – я не сомневаюсь, что Оскар не держал язык за зубами. У каждого из нас есть свои слабости. Его слабостью были вы. Никто из нас не обвиняет вас за то, что вы не сочли нужным заткнуть уши. Но это Общество было создано с весьма специфической целью, и порой во имя достижения цели ему приходилось идти на самые крайние меры. Я не буду вдаваться в детали. Как уже сказал Джайлс, вы оказались осведомленнее, нежели хотелось бы каждому из нас. Так что, поверьте мне, мы сумеем заставить замолчать всякого, кто подвергнет этот Доминион опасности.

вместе с Прево д’Эксмон комедию «Фессалийки, или Арлекин на ша —

Он подался вперед. У него оказалось лицо человека с хорошим характером, но неудовлетворенного своей теперешней судьбой.

баше», выдержавшую в июне 1752-го четыре представления.