Старуха пожала плечами.
Самый дурной знак этого искушения — отказ от норм поведения, соответствующих нашему положению и сословию. Воцаряется настоящая свобода, которая возникает и возможна только на рубеже смерти и абсолюта. Странная непринужденность вселяется в человека, сумевшего достигнуть этих пределов. Страх исчезает. Если я в четверг умру, почему бы раньше не избавить мир от такого существа, как Омар Мохамед?
— Назовите свою цену.
Мы бродили со слепым поэтом до рассвета. Зашли в лавчонку на Аренале, где жарят анчоусы и можно выпить лучшего вина из Монтильи. Странную мудрость излучает этот слепой, он держит при себе раба-горбуна, который записывает то, что поэт говорит, так как он образованный и, кроме того, исполняет обязанности поводыря, ведет хозяина по грязным улицам Севильи и следит, чтобы ему подавали еду без обмана. Поэт обходится с ним очень сурово. То и дело подгоняет изрядным ударом ясеневой палки по слабым ребрам. Время от времени бросает ему анчоус, жалкую подачку бедного поэта, и горбун с собачьей жадностью ее пожирает. Кто знает, не лелеет ли он в своей темной степной душе безумную мечту тоже стать поэтом.
Он еще раз взглянул на вещицу и вдруг вообразил, что этот кошелек принадлежит ему, что он хранит в нем мелочь и, может быть, прячет туда ключ от дома. Нарисованная пальма манила его — она одиноко стояла на острове, позади нее заходило красноватое солнце и мерцала полоска голубой воды. Помолчав несколько секунд, он произнес:
— У меня с собой всего лишь пенни, — при этом он потихоньку, стыдясь, дал возможность монетке из кошелька скользнуть к нему в ладонь. Лицо его горело, и он чувствовал, как начинает краснеть. У него не было ни пенни. Это в кошельке был пенни.
Асеведо — такова фамилия поэта — говорит с искренностью, несвойственной людям красноречивым и остроумным вроде Брадомина. Он более склонен к серьезным, глубоким размышлениям — свойство редкое среди пророков иберийского племени.
— Я возьму пенни, — сказала старуха.
Он услышал скрип, словно отворилась дверь, почувствовал порыв ветра, который пробрался в гараж и закружил маленький пыльный смерч, раздул одежду на металлической вешалке и умер с призрачным шепотом. Мейсон испытал странное ощущение — словно кто-то наклонился к нему и сказал что-то в самое ухо. Однако в гараже никого не было, кроме этой женщины, миссис Фортунато, которая, сдвинув брови, смотрела на него со своего кресла.
Я снова стал рассказывать о гигантском водопаде на реке Игуасу. И поскольку слепой наверняка маран, он заинтересовался, когда я упомянул, что все мы, христиане, преклонили колена перед этим чудом и стали молиться и петь импровизированный Те Deum, ибо почувствовали нежданное присутствие Бога в этом сверхъестественном явлении.
— То был, Асеведо, великий Бог, Бог Исаака и Иакова. Несомненно, то был Бог, явившийся радуге, среди холодной пены и стай птиц с великолепным, царским оперением.
— Я вышел из дома, не взяв денег, — сказал он в смущении, полез в карман, все еще в нерешительности. Он вытащил руку, в которой был зажат пенни, и взглянул на монетку. — Вы не можете взять за кошелек всего лишь пенни… — Он криво усмехнулся ей. Мелочи в коробке из-под сигар не набралось бы и на два доллара. Этих денег не хватило бы на оплату света единственной лампочки, горевшей в гараже. Впрочем, домашние распродажи — это всегда небольшая выручка, а заработанный пенни — это заработанный пенни, как гласит старая поговорка.
— А не случилось ли так, что только ваша милость видели этого Бога, а остальные опустились на колена из послушания и уважения к командиру? — спросил он меня с долей глубоко скрытого ехидства.
Он понял, что женщина что-то говорит ему:
— Эта вещица стоит столько, сколько за нее дадут.
— Нет. Мы действительно служили молебен. Единение душ ощущается безошибочно, когда сердца людей сливаются в разделяемом всеми чувстве, они все становятся одной душой, великим духом… Я ясно это почувствовал. То был Бог, великий Бог. Два священника, бывшие с нами, казались жалкими служками…
— Что ж, пенни — это все, что у меня есть.
— Я не пренебрегаю и пенни. Были вещи получше, которые ушли еще дешевле. И вещи похуже тоже.
Мы съели целую тарелку анчоусов. Выпили еще по бутылке. Нас окружали рыночные молодчики, шлюхи и мошенники, которые, можно сказать, являются душой нынешней Испании…
— Полагаю, так оно и есть, — сказал Мейсон, не задумываясь над смыслом своих слов. Ему сейчас хотелось только одного — уйти и унести с собой кошелек. Он вручил старухе монету, поблагодарил ее и вышел на утреннюю улицу, которая уже не выглядела столь многообещающе. Ему вспомнился один случай, и он почувствовал еще большую неловкость. Однажды, лет в десять, Джордж стащил в магазине несколько стеклянных шариков и был пойман. Сейчас он ощущал то же самое, даже хуже: он обманул старую даму, а не ловких продавцов, он не был ребенком, и его никто не поймал.
— Можете ли вы, ваша милость, представить себе, что между этой тарелкой жареных анчоусов и другой тарелкой, в другой харчевне, куда нас может привести случай, если вообразить, что мы продолжим прогулку, меня внезапно постигнет, говоря без обиняков, смерть?..
Возможно, он найдет какой-нибудь предлог, чтобы вернуться в гараж и положить на место кошелек с другой монеткой внутри, так, чтобы она не увидела. Он как раз собирался это сделать… да-да, так он и сделает — пойдет домой, возьмет пенни, положит в кошелек и оставит кошелек в гараже, словно так и было. На это уйдет минут десять, а его совесть успокоится. Если же он положит туда четверть доллара, ему станет в двадцать пять раз спокойнее.
Эта мысль ободрила его.
Асеведо говорил со знакомым мне чувством. Знаешь, что вот сейчас, когда закроешь дверь или пройдешь мимо кафедрального собора, это будет твоя последняя минута. Чувствуешь, что прощаешься с миром. И знаешь, что между одним обычным действием и другим, между закрываньем двери и бритьем может прийти смерть, конец нашего существования, который, в свою очередь, есть конец света (ибо не существует катастрофы для всех людей, но есть одна верная, молчаливая катастрофа для тебя, твоя смерть).
Разумеется, он мог просто пойти назад и вернуть кошелек, незаметно положив его на стол. Только бы проклятая старуха не смотрела на него! Ведь она была почти уверена, что он собирается как-то словчить. С другой стороны, она явно была рада получить пенни. Ей казалось, что она подзаработала.
Значит, в конечном счете ничего плохого не случилось, сказал себе Мейсон, продолжая прогулку. Тут лишь перепутались способы и цели, хотя в данном случае способы и цели казались одним и тем же. Возможно, это всегда одно и то же. Вдруг он задумался: что по этому поводу скажет Пегги. Может быть, она не придаст значения подобной ерунде. Любую вещь можно истолковать, как хочешь, если как следует пораскинуть мозгами. Господи, подумал он, да большинство людей даже не поднимет пенни с земли.
Так мы философствовали, пока не забрезжил свет зари. Туманный свет.
Стоило Мейсону подумать об этом, как он тут же заметил на тротуаре пенни и, словно иллюстрируя собственную мысль, прошел мимо, оставив монетку лежать, хотя в любое другое утро подобрал бы ее. Нагнись он и подбери кругляшок, его можно было бы положить в кошелек и вернуться на распродажу. Но он не повернул назад, а вытащил из кармана новое приобретение и снова принялся разглядывать его. Здесь, при солнечном свете, он казался более нарядным и новым, чем в гараже старухи, и Мейсон ощутил всю странность того, что эта вещь лежала на столе вместе со всяким хламом, словно была положена туда нарочно — этакое жемчужное зерно в навозной куче.
Было ли это каким-то заговором против него? Какой-то операцией с целью выманить у него деньги? Сама мысль об этом казалась нелепой. Никто не станет утруждаться, чтобы поймать человека на пенни…
Я вынул свой кинжал — ведь Асеведо был слеп, а его поводырь лежал между ножками стола, как уснувшая борзая. Внимательно осмотрел его. Кинжал дает человеку власть, власть действовать без колебаний. Молчаливую власть палача или воина. Он — существо твердое, но обладает и гибкостью, что достигается при закалке в лучших мастерских Бильбао, тогда он не ломается при ударе. Это был кинжал деда Веры, имевший на своем счету немало утаенных смертей. Много лет он спал, словно человек, не замечающий бегущую мимо суетную жизнь до момента, когда ему приходится снова войти в нее, в ее повседневность через врата преступления или героического подвига.
Он обнаружил, что пришел к дому, поднялся по ступенькам, пересек крыльцо и вошел в гостиную, с облегчением и радостью очутившись в знакомом, уютном месте, чувствуя себя полностью защищенным. Однако занять себя было решительно нечем. Пегги еще не вернулась, а он ничего не запланировал на этот день. Он нашел мелочь на кухонном столе и положил ее в кошелек, который скользнул к нему в карман, так что его совсем не было заметно. Конечно, он делает из мухи слона. Вся история не заслуживает того, чтобы лишний раз о ней вспомнить, даже если кто-нибудь предложит за это пенни. Он рассмеялся собственной шутке, но в пустом доме смех его прозвучал слишком громко, и он замолчал, вернулся в гостиную, сел в мягкое кресло и попытался почитать. Но день явно не подходил для чтения — лучше поработать, пока солнце светит.
Как всякое оружие, он завораживал. Смотришь и смотришь на него, взвешиваешь в руке. Оружие несет в себе трагическую уверенность, которая в нашей душе иногда слабеет.
Мейсон отправился в гараж, осмотрел свои инструменты и наполовину сделанную деревянную стойку для лампы, над которой трудился в свободное время в течение последних недель. Но приземистая стойка из орехового дерева сегодня показалась ему безобразной, а сама мысль о работе — неприятной. Он вышел из гаража, закрыл дверь и бесцельно пошел по дороге, как раз когда Пегги сворачивала во двор с улицы.
Асеведо вышел из своей мнимой сонливости. Он нанес короткий удар своей палкой, глухо прозвучавший на ребрах уснувшего поводыря, и приказал:
— У меня сегодня было ужасное утро, — пожаловался он, помогая ей вытаскивать из машины сумки и следуя за ней в дом. Пока Пегги укладывала продукты в холодильник, Мейсон рассказал ей о кошельке и о пенни.
— Я забыла купить яйца, — вдруг прервала его жена. — Придется снова ехать в магазин. — Она захлопнула дверцу холодильника и наклонилась над столом.
— Пошли! Подымайся и иди, северный пес с глазами рыси!
Он пристально смотрел на нее.
Когда я пришел домой уже поздним утром, я застал всю улицу Пимьента в волнении. Донья Эуфросия растревожила всех соседей моим исчезновением. Сказала, что на меня, возможно, напали цыгане или мавры, которые бродят шайками. Сказала, что я «так слаб, что мог помереть от обморока». Возле дома толпились евреи из пекарни со своим бело-пегим котом, шорник с шилом в руке и мальчишки-оборванцы со всего околотка. Настоящий переполох. Я вошел в дом, бранясь с этой ведьмой Эуфросией, которая посулила отомстить, вылив мне на голову миску бульона!
— Да оставь ты это, — сказал он. — Я потом куплю яйца. Я тебе рассказываю, что со мной случилось утром.
— Прости, — ответила она, — но я не вижу здесь большой проблемы.
— Ну как же, этот проклятый пенни…
— Ты беспокоишься из-за пенни? — она улыбнулась мужу, отводя локон, упавший на лицо. Он снова упал ей на лоб, она посмотрела на него, скосив глаза, подула, и он упал снова.
Опасная витальность. Проявляется в обильных кровотечениях каждое утро. Сплю едва ли несколько часов. Сразу же начинаются невыносимые кошмары (невыносимые из-за того, что это действительность): появляется Лусинда, голая, ее тело неестественно смуглое, волосы распущены, она трепещет от любви и похоти на теле Мохамеда, исполненного спокойной эротической властности. Это ужасные видения. Я вижу все, вижу подробности.
Мейсон поймал себя на том, что улыбается. У нее иногда были совершенно дурацкие манеры, но это ему нравилось. Однако рассуждала она всегда умро, а сейчас он нуждался в ее совете.
— Я думаю, нет особой причины беспокоиться, — сказал он. — Просто эта история раздражает меня, как навязчивая песенка.
В то же время испытываю некое спокойствие. Кинжал, как своего рода лекарство, ждет минуты своего очистительного труда. Он отчужден и спокоен, как ангел, несущий смерть.
— Прекрасно. Если беспокоиться не о чем, тогда перестань этим заниматься. И кончено дело.
— Но, видишь ли… Я взял пенни этой женщины. В этом и есть… дело.
Я намерен не прекращать свой рассказ, который теперь превратился в род мемуаров с неожиданными вторжениями сегодняшней жизни. Буду записывать все: то, что не рассказал о своем прошлом, и о своих предыдущих кораблекрушениях, и подробности этого предпоследнего крушения, которое наверняка заставит меня впервые убить презренного человека своей рукой. (Я слишком беден, чтобы позволить себе роскошь иметь собственного палача, как герцог Альба или герцог Медина-Сидония.)
— Но ты же сказал, что отдал ей пенни.
— Но я взял кошелек.
Я разделил свое время. Днем спокойно пишу на крыше, а в сумерки выхожу по заранее намеченному маршруту, чтобы, постепенно сужая круг, выслеживать того, кто должен погибнуть.
— Верно. Но кошелек, как сказала его владелица, стоил один пенни. Значит, ты за него заплатил.
— Да…
— Тогда это значит, что у тебя комплекс Авраама Линкольна.
…
— Наверное… Черт возьми, о чем ты говоришь?
— Авраам Линкольн прошел в метель десять миль, чтобы вернуть пенни, который брал взаймы.
С НЕОЖИДАННЫМ СПОКОЙСТВИЕМ ПИСАЛ весь долгий дождливый день, рассказывая о возвращении в Испанию, вспоминая тогдашнюю праздничную Севилью и начало моего правления — или бесправия — в Рио-де-ла-Плате.
— Скажи мне, для чего Линкольн брал в долг пенни?
Естественно, при возвращении из Мексики у нас произошло кораблекрушение, которое, учитывая силу шторма, могло стать последним. (В конце концов у меня сложилось убеждение, что все дело в моих личных взаимоотношениях с Нептуном.)
— Может быть, ему нужно было купить кошелек для мелочи. — Она улыбнулась мужу. — Дай мне посмотреть на него.
Он извлек из кармана кошелек и протянул ей.
Родители мои скончались. Большой дом без меня был вроде пустой раковины на песке. Глубокое горе облегчалось удовлетворенным тщеславием. Меня изобразили героем столь же безосновательно, как позднее меня превратят в дьявола, насильственно возвратив из Парагвая.
Пегги рассматривала рисунок, все еще улыбаясь.
— Да, — сказала она. — Это и правда непростая вещь.
Из Севильи мы на неделю поехали в Толедо, где тогда находилась столица. Было это в 1537 году. Как раз подходящая пора для встречи человека, который «за десять лет странствий не убил ни одного индейца». Это было время увлечения идеями гуманизма при дворе — среди папских легатов, даже среди высокопоставленных чиновников Совета Индий, — ничего общего с жестокостью тех людей, действия которых я видел в Синалоа и в Теночтитлане.
— За пенни это отличная покупка.
— Да, за пенни, который ты истратил, это отличная покупка.
Я становился живым, образцовым героем энциклики «Sublimis Deus», которую папа провозгласил «urbi et orbi»
[89] в июле того года. Там утверждалось, что индейцы — это люди, что следует их уважать и также прислушиваться к их словам, как к словам христиан Испании, и что лишать их свободы — это преступление.
— А тут ты ошибаешься. Я в жизни не тратил пенни с таким трудом. И последний час это просто грызет меня.
— Ладно. Я могу разрешить твои проблемы. Задай себе вопрос: что в данной ситуации самое сложное для тебя?
Богословие, надо признать, выполнило свой долг. Однако, подобно Святому Духу, оно осталось в горних высях, не касаясь земной действительности.
— Пойти назад и признаться.
— Значит, это и надо сделать. Самый трудный выбор — самый верный. Принеси этой женщине другой пенни, и твоя совесть будет спокойна.
Царила необычайно человеколюбивая атмосфера, которая позволила мне в моей реляции Королевской Аудиенсии указать, что на протяжении двух тысяч пройденных лиг и десяти лет пребывания среди индейцев я не видел ни одного человеческого жертвоприношения. И для императора я прибавил фразу, ставшую общеизвестной: «Только вера исцеляет, только доброта побеждает».
Несомненно, совет был хорош, но когда Мейсон миновал дом миссис Фортунато, на этот раз на машине, он вздохнул с облегчением, увидев, что гараж заперт, а на почтовом ящике больше не висит объявление. Она рано прекратила распродажу. Он заметил свет лампы сквозь задернутые занавески в окне фасада и уже готов был постучать в калитку. Но вместо этого направил машину к парку, словно улица притягивала его с какой-то магнетической силой. Он закончит свою прогулку спокойно. А миссис Фортунато подождет. Да и его совесть тоже.
Он шел вверх по холму, к деревьям на лужайке для пикников, шел с неясной мыслью, будто ищет что-то особенное. Пегги он сказал, что собирается в книжный магазин, и при этом не солгал. Может быть, он еще зайдет туда… Еще ничего не решено. Утром у него просто сдали нервы — сколько волнений из-за одного чертова пенни. Во всяком случае сейчас у него не было намерения встречаться с миссис Фортунато. Но у него не было намерения и не встречаться с ней. Он двигался по нейтральной территории, по земле «поживем-увидим».
Я сожалел, что моя мать Тереса не видела моей славы при дворе. С самых давних времен, времен моего деда Веры, имя нашего рода не звучало так громко. Мы, бедные потомки, внезапно сумели освежить зелень увядших лавров, заплесневевшие привилегии. Я прибыл в Севилью как завоеватель воображаемого королевства — королевства, где имена городов не повторяют названия городов Эстремадуры, где не взимают богатой дани, где нет энкомьенд, а индейцев не превращают в рабов под лицемерным предлогом их спасения и крещения.
В парке было пусто и тихо, и ему мерещилось нечто странное в ветре, словно ветер хотел ему что-то внушить, но что именно, непонятно. Он пересек пустое бейсбольное поле и напился из фонтанчика, прежде чем продолжить восхождение. В двадцати футах впереди лежала куча опавших листьев, казалось, кто-то не до конца разворошил ее. Мейсон внезапно подошел к ней, ударил ногой, так что листья закружились в воздухе, а ветер разнес их по траве. Он наблюдал за летящими листьями, захваченный наводящей грусть атмосферой безлюдного парка, а когда повернулся, чтобы идти вниз, увидел огромный лист, сухой и скрученный, странно напоминавший отрубленную человеческую руку.
Все мои родственники прислали нарочных с приглашениями на званые обеды, игры и балы, устроенные в мою честь.
Он наклонился и поднял лист. Под ним лежала двадцатидолларовая банкнота, гладкая, словно только что отпечатанная, и хрустящая, как сам лист.
Мейсон постоял минутку, в удивлении и страхе. Банкнота, совершенно неуместная здесь, лежала на траве, и ему пришло в голову, что эти деньги принадлежат миссис Фортунато и что это некая уловка или проверка. Он робко поднял банкноту — обыкновенные двадцать долларов и ничего больше.
Семьи Эстопиньян, Сааведра, Эскивель и вся родня герцога де Аркоса. И также другие, вроде Гусманов и Медина-Сидония или Монсальво и Сантильяна.
«Чур, мое», — пробормотал он, вертя деньги в руке. Почти тут же легкий отсвет этой находки окрасил утро в новые тона, Мейсон стал по-другому видеть вещи и был поражен этим…
Возможно, он совершенно неправильно истолковал случай с кошельком. Возможно, найти кошелек и суметь заплатить за него было не чем иным, как началом счастливого дня. А двадцатидолларовая банкнота, как он понимал сейчас, была кармой, воздавшей ему за утреннее волнение, уравновесившей чаши весов, перестроившей его мир, пополнив его бумажник. Обрадованный этой новой догадкой, он поспешил вернуться к машине, сложил двадцатку и сунул ее в кошелек, который, несмотря на свой малый размер, начал казаться чем-то вроде золотого гуся.
В моих ночных вылазках я прохожу мимо этих дворцов, где когда-то в мою честь зажигались, казалось, все свечи Андалусии, и вспоминаю прежний блеск и нарядных господ в больших залах. Ныне почти все они — уже призраки, а их наследники не хотят знать старика, возвратившегося в цепях. Пусть ты признан невиновным, позор и клевета переживут тебя.
В книжном магазине он не провел и пяти минут, как в глаза ему бросился том Амброза Бирса — старая толстая книга. Ему давно хотелось перечитать Амброза Бирса, одного из самых таинственных писателей-человеконенавистников, исчезнувшего в Мексике при загадочных обстоятельствах. Он открыл книгу на первой попавшейся странице, посмотрел на верхний абзац и прочел первую фразу: «Однажды вечером по дьявольскому наущению я стал законченным дураком». Он захлопнул том и трясущимися руками стал запихивать его на полку, хотя еще секунду назад его руки нисколько не дрожали.
Вздумай я зайти туда, лакеи захлопнут дверь перед моим носом. Я — неудачник, обломок прошлого.
Внезапно Мейсон остановился. Зачем думать о законченных дураках, в одного из которых он должен, по-видимому, превратиться, зачем реагировать на любой пустяк, как будто он ничему не научился в парке. Он направился прямо к кассе. Положил на прилавок книгу и расплатился только что найденной двадцаткой, которой ему хватило с избытком. Он сунул сдачу в кошелек и вышел на освещенную солнцем улицу, внешне довольный, но все это время в глубине души сомневаясь: вдруг книга действительно хотела что-то сообщить ему? Вдруг это — послание? От кого? От ангела-хранителя? Он остановился и дал книге возможность снова раскрыться в его руке, чтобы она второй раз сказала ему что-то, если ей так хочется.
«Я весь внимание», — пробормотал он себе под нос, хотя, произнося эти слова, знал, что говорит неправду. На самом деле ему было наплевать, что скажет книга, потому что ни одна книга не может сказать хоть что-нибудь сравнимое с двадцатидолларовой банкнотой. Но тем не менее он ткнул пальцем в страницу и прочел строчку: «В отношении архитектуры и мебели быт их отличается суровой простотой, приличествующей их скромному материальному положению…» и так далее. Чепуха!
Он закрыл книгу. Удача требует зоркости и старания. Сомнения убивают ее. Он направился к паркингу, внимательно разглядывая мостовую, надеясь, что везение продолжится. Двадцатидолларовая бумажка, сказал он себе, это предвестник. Если можно найти двадцать долларов, значит, можно найти и сорок. Это казалось логичным. Но под ногами он не видел ничего, кроме самого обычного мусора, поэтому сел в машину и проехал два квартала до супермаркета. Он должен был купить яиц, совершить доброе дело, позаботиться о не знающих отдыха ангелах.
А в те времена я устраивал пышные празднества для людей военных и для придворных законников. Оплачивал полчища соблазнительных мавританок, которые плясали до рассвета, тряся своими кудрями и роскошными ягодицами. Угощал французскими винами. Влюбился в кузину, жену зануды альгвасила. (Мне не удалось похитить ее и бежать с нею, хотя она ждала меня с ларчиком драгоценностей и двумя рабынями, «чтобы они причесали ее на следующее утро».)
На самом краю парковки, уже поворачивая на улицу, он заметил в клумбе бутылку из-под кока-колы, наполовину скрытую побегами плюща. Повинуясь внезапному предчувствию, он выключил мотор и подошел поближе. Это была обычная небольшая бутылка, стекло расцвечено радужными потеками от длительного пребывания на солнце и под дождем. Вытащив сосуд из-под плюща, Мейсон увидел, что он наполнен серебряными десятицентовиками.
Он недоверчиво оглядел бутылку, затем вытряс один десятицентовик на ладонь. Старый десятицентовик со статуей Свободы. «Да-а, — подумал он. — Настоящее серебро!» Сколько их может быть в бутылке? Сотни две? Это уже не было везение, это было что-то другое… чего он не мог выразить словами. Но одну вещь он понял точно: впервые за это утро он почувствовал уверенность в себе самом. Он поверил в себя. Он наконец был хозяином своей судьбы, с верой в свои собственные, свои собственные…
Я упивался магией Севильи. Грешил радостно, каялся по субботам, как в детстве, когда мать ждала меня в нескольких шагах от исповедальни, где, чтобы не разочаровывать священника, я придумывал себе грехи.
Но эта мысль мгновенно испарилась, как только он заметил в канаве упаковку «Тако Белл». Он поспешил туда, осторожно развернул ее и заглянул внутрь — ничего, только сырные корки и потеки подливки. Он влез в машину и направился к магазину, по дороге раз пять останавливаясь, чтобы порыться в мусоре, но безрезультатно, и к тому времени, как он поставил машину около супермаркета, ему казалось, что любая вещь, которая попадается ему на глаза, должна скрывать в себе нечто ценное. «Вообрази, — внушал он себе, — попробуй вызвать сокровище к жизни. Соберись, черт возьми». Но ничего не получалось: не было ни банкнот в сто долларов между страницами рекламной брошюры, лежащей в магазинной тележке для покупок, ни золотых самородков, позвякивающих в пустой жестянке «Доктора Пеппера», которую он пнул ногой.
Была у меня цыганка с жгучими черными глазами. (Потому что моя первая отроческая любовь, мавританка, вышла замуж за новообращенного портного и занималась обметыванием петель.)
Однако когда банка перестала катиться, он заметил, что она остановилась рядом с круглым стеклянным сосудом, похожим на маленький аквариум, который стоял под водосточной трубой, и сразу понял с уверенностью прозрения, что еще раз попал в точку. Затаив дыхание и оглядываясь по сторонам, он поспешил к этой стекляшке, опустился на колени и заглянул внутрь сосуда: стеклянный шар размером в кварту, с рифленым краем, стекло с крошечными известковыми включениями, как будто этот сосуд пролежал на дне океана годы. Шар был до краев полон воды, а в воде увеличенные кривизной стекла лежали жемчужины, множество жемчужин, почти неразличимых на фоне беленой бетонной стены.
Да, я познал праздник жизни. Севилью триумфатора.
По пути домой он ломал голову над вопросом: «Что человек обязан рассказывать своей жене», — и остался доволен, когда наконец сформулировал ответ: «Меньше знаешь — крепче спишь». Он был совершенно в этом уверен. Безусловно, было бы нехорошо сейчас впутывать Пегги в свои дела. Что-то еще должно случиться, говорил он себе. Он был бы мерзавцем, если бы посвятил ее во все происходящее, не зная, какая опасность ждет его впереди.
Вдруг он вспомнил, что в возбуждении так и не купил яиц. «Пусть едят пирожные», — сказал он, громко рассмеявшись, и тут же вспомнил, что именно за это высказывание Мария-Антуанетта лишилась головы.
Повернув на свою улицу, он заметил по правой стороне дом миссис Фортунато, и на какой-то момент его охватила нерешительность. Свет за занавесками продолжал гореть. Он снял ногу с акселератора и несколько секунд держал ее над тормозом, пока не миновал палисадник.
В один из тех вечеров, на большом празднестве во дворце Дуэньяс меня представили настоящему конкистадору, Эрнандо де Сото. Я как раз вернулся в зал после ссоры с кузиной в одном из цветущих патио, где аромат жасмина может опьянить с непривычки, когда увидел этого известного героя.
Конечно, мысль остановиться была нелепой. И именно тут все воспоминания о миссис Фортунато сменились тревожными раздумьями: жемчужины легко могли оказаться подделкой. О жемчуге он не знал почти ничего.
Он был одним из трех капитанов, участвовавших в прогремевшей резне в Кахамарке. В его пользу говорит то, что он не дал согласия на бессмысленное убийство инки Атауальпы. Он вернулся в Испанию со ста восемьюстами тысячами золотых дукатов. Его превозносили. Он обладал жестокостью, необходимой солдату, расширяющему пределы империи. Он происходил из рода не то герцога Кадисского, не то герцога Альбы.
Но ведь десятицентовики никак не могли оказаться поддельными, подумал он, выключая мотор. Кто бы стал утруждаться, подделывая мелкие монетки? И почему в такой счастливый день, как сегодня, ему вдруг достались бы поддельные жемчужины? Он посмотрел на светящиеся шарики в аквариуме, переливавшиеся в солнечном свете, падавшем сквозь ветровое стекло, и снова пришел в отличное расположение духа.
Выйдя из машины и потихоньку закрыв дверцу, он сунул бутылку из-под кока-колы в карман, затянул потуже ремень, потому что под тяжестью серебра брюки начали сползать. Он тихонько пошел по подъездной дороге к гаражу, придерживая аквариум так, чтобы его не было видно, если вдруг Пегги заметит мужа из окна. Не зажигая света, он спрятал бутылку и аквариум в ящик верстака и поспешил назад. Войдя в дом, он услышал сверху мерное жужжание швейной машинки Пегги. В кабинете он поставил на полку том Амброза Бирса и минуту-другую полистал историю древнего Египта, которую открыл на указателе имен, чтобы найти главу о жизни Клеопатры, которая, как гласит легенда, была знаменита тем, что растворяла жемчуг в красном вине, чтобы продемонстрировать свое презрение к богатству.
Он разводил страшных собак. Особенно славились его грозные сторожевые псы. Они рождались с отвращением к запаху индейца и негра. Никто не может толком понять, как он ухитрялся приучать их узнавать и рвать на части «закоренелых приверженцев запрещенного идолопоклонства» и тех, кто предавался содомскому греху. Его собаки вершили строгий суд в делах морали… Он также разводил боевых коней, пригодных для военных действий на неудобных американских землях, и ездить верхом на кобыле из его питомника почиталось за честь. Главным укротителем Перу при нем был ныне прославившийся Лопе де Агирре, хромоногий злодей, который недавно объявил войну нашему королю, основав невесть где «королевство Мараньон»
[90]. Но основным достоинством Сото все-таки считалось выведение злобных собак, свирепых борзых, родственников Бесерильо и Леонсико, знаменитых охотников на индейцев.
Он нашел этот абзац и прочел его, направляясь в кухню, там вытащил из буфета бутылку каберне, поставил ее на стол и достал из ящика штопор. Обрадованный возможностью надежной, как ему казалось, проверки, он торопливо воткнул штопор в пробку и принялся быстро и сильно крутить его…
— Не рановато ли? — голос Пегги перепугал его насмерть, и он пропихнул пробку в бутылку, так что струя вина взметнулась в воздух, залив стол.
Сото отнесся ко мне с интересом. Мы уединились в одном из уголков цветущего сада дома Альбы. Мавританки подали нам славное пенистое французское вино. Моя отверженная и влюбленная кузина рыдала в окружении своих подруг.
— Сегодня суббота, — сказал он, запинаясь, и взглянул на висевшие на стене часы. — К тому же уже четыре. Мне казалось, что я встал уже давно, и хотел отдохнуть за добрым стаканчиком вина.
— Хорошо. Конечно. Почему бы и нет…
— Я полагаю, нам следует координировать наши силы, — сказал Сото. — При дворе известно, что вам предоставят пост аделантадо Флориды…
— Что-то не так? — он пытался успокоить ее взглядом. — Если ты собираешься разнести бар топором, я лучше посижу за чашкой чая. — Он поставил бутылку в буфет и закрыл дверцу.
— Что ты ворчишь, — сказала она. — Пей свое вино. Меня это не задевает. Только не надо переходить в наступление.
Так я узнал об этой возможности, которая хоть и говорила о моем престиже, но мне казалась немыслимой — я был единственный пеший конкистадор. Я даже не сумел сохранить пять изумрудов из Синалоа.
— Ну вот, теперь я еще и агрессор! Терпеть не могу этих уловок. Это одно из пяти неоспоримых доказательств…
— Ради Бога, никто ничего не собирается доказывать. Да что с тобой?
Эрнандо де Сото, наверняка знавший о моем скудном родовом состоянии, явно недостаточном, чтобы снарядить конкистадорскую флотилию, считал, что мы можем заключить соглашение. Но о каком соглашении могла идти речь?
— Со мной?
Какое-то время она просто смотрела на него, затем усмехнулась, ее настроение изменилось в минуту — будто гроза прошла.
Я ограничился тем, что выслушал его планы достижения величия и власти. При этом я понял — он убежден, что я действительно побывал в золотых городах Кивиры. Он верил, что «тайна, которую я не открыл бы даже королю», заключается в том, что мне известно местоположение легендарного королевства. Единственной его целью были власть и богатство. Помнится, он даже предложил мне совместное правление и с трудом пытался разделить воображаемые города — поскольку их семь, а это число нечетное, деление на два у него не получалось.
— Такие глупости, — сказала она, — если нас с тобой послушать.
Он нахмурился, не желая смягчиться так сразу. Привычка Пегги мгновенно оставлять какие-то темы всегда несколько сердила его, ему казалось, что существует другой способ добиваться своего. Вдруг настроение его изменилось, он вспомнил: ведь это же он настоящий победитель — серебро, жемчуг, Бог знает, что еще ждет его, а жена не имеет об этом ни малейшего представления. Это чертовски удачный день — для него, а не для нее. За этой мыслью последовал вопрос: должна ли в случае развода жена получить половину сокровищ, которые ее муж спрятал в гараже.
Он чувствовал себя владыкой мира, еще не зная, что в его заветной Флориде его ждет лихорадка, от которой он умрет, и что его спустят вниз по Миссисипи в выдолбленном стволе дуба к морю, по которому он приплыл, его собственные приспешники, опасаясь, как бы индейцы не расстроили себе желудки, поглощая столь опасную героическую плоть.
Но он прогнал эту мысль как недостойную.
— С тобой все в порядке? — спросила Пегги. Она казалась обеспокоенной, ее настроение опять изменилось. — Ты выглядишь как захмелевший.
Я продал дом матери и заброшенные владения в Эстремадуре. Но денег все равно было мало, чтобы снарядить флотилию, какая требовалась для Флориды.
— Неужели? — он взглянул в зеркало над кухонной раковиной, и то, что он увидел, заставило его побледнеть. Волосы торчат дыбом, брови тоже, словно он долго трудился, чтобы превратить себя в хэллоуинского черта. Лицо припухло, кожа кажется шероховатой, старой. Рот кривится неизвестно из-за чего. Он попробовал пригладить волосы и собраться, расслабить мышцы лица.
— Думаю, я немного напряжен, — сказал он. — Извини, что я не сдержался.
— Погоди минутку, — сказала Пегги, на лице ее отразилось понимание. — Ты не вернул пенни, да? Конечно, ты все еще испытываешь чувство вины. Оно будет грызть тебя целый день.
— Разумеется, я вернул его, — солгал он. — И кошелек, и все прочее. Ничего меня не грызет. Я отлично себя чувствую.
Эрнандо де Сото придумал альтернативное решение — мои скудные капиталы вкупе с его вкладом составили бы относительно скромную сумму в восемь тысяч дукатов, чтобы приобрести право сменить Айоласа на посту аделантадо в Рио-де-ла-Плате в Парагвае. Сото вложит также свои деньги в снаряжение судов и закупку съестных припасов, необходимых для экспедиции в бедные края империи. А я взамен откажусь в Королевской Аудиенсии от права быть правителем Флориды.
— Хорошо, — она оставила эту тему. — Я пойду пошью. Кстати, какие еще четыре?
— Четыре чего?
Сото действовал честно и щедро — он спас экспедицию от краха, который означал бы также для меня крах и тюрьму. То ли судьба, то ли Бог играют нами, даруя то, чего мы так страстно желаем. Эрнандо де Сото отправился на поиски Семи Городов с внушительной армадой. Он вез своих собак, лошадей и крест-виселицу, чтобы посылать неверных и идолопоклонников в лучшую жизнь, подвесив их на одно плечо этого креста, напоминавшего о бесконечной доброте преданного нами Иисуса.
— Остальные четыре неоспоримых доказательства?
— Сейчас придумаю.
— Тогда ответь мне вот на какой вопрос: ты заезжал в магазин?
— Нет. Я совсем забыл про яйца. Но я куплю их. Не вздумай идти сама, я просто взбешусь. — Он улыбнулся жене, хотя внезапно осознал, что говорит неправду, что улыбается фальшиво, что это не первая его ложь, и в какой-то момент уже готов был рассказать все: про деньги в парке, десятицентовики, жемчуг, непонятное решение не возвращать миссис Фортунато кошелек, потому что это…
Сьеса де Леон был единственным, кто заподозрил существование тайных городов, «верхнего мира». Его привезли в Индии еще в очень раннем возрасте. Он сохранил первые впечатления, ибо то, что ты видел или пережил в детстве, обычно превращается в любовь. Он, на свой лад, превратился в «другого». И не испанец, и не индеец. Он страдал, когда всякие Писарро и Альмагро рыскали в поисках золота и учиняли братоубийственные войны. Ему нравилось одному верхом на коне объезжать индейские деревни, осматривать храмы и памятники. Обычно он странствовал без оружия. Он был свидетелем жуткого насилия над весталками Солнца в Аккла-Уаси в Куско
[91], торжественно одобренного жестоким Вальверде.
Он не мог точно сказать, что «это». Однако ощущение было тревожным, достаточно тревожным, чтобы удержать от поспешности. Пока он не поймет, сказал себе Мейсон, он будет прислушиваться только к собственным советам. Фраза понравилась ему необыкновенно — к собственным советам. В ней была мудрость, как во всех старинных непритязательных фразах. К чьему же совету и прислушаться, как не к собственному?
Он присутствовал при знаменитой игре в мус
[92], когда на кон был поставлен гигантский золотой диск бога Инти из храма Солнца Кориканчи. Игра была ожесточенная. Выиграл Мансио Сьерра де Легисамо, грубиян первейший. Пьяный и счастливый своей победой, он улегся спать на этот огромный священный диск. На следующий день приказал его распилить, чтобы сделать слитки и погрузить на мулов…
Он вдруг понял, что Пегги что-то говорит ему, поднимаясь по лестнице.
— Что? — переспросил он.
Я несколько раз встречался со Сьесой в Севилье. Он жил в двух шагах от моей крыши, во дворце семьи Лопеса де Абреу. Женился на Исабели и был счастлив, писал без злобы и ехидства, сам не зная, что он поэт, а это немалый плюс — нет нужды стремиться к литературному совершенству.
— Я сказала, дай мне время до шести.
— Хорошо, — согласился он.
Он писал о горных вершинах невиданной в Европе высоты. О горах, над которыми мчатся облака, рассекаемые их вершинами, словно копьями. Он с изумлением открыл мощеные дороги, проложенные инками на этих высотах в виде гигантской змеи или позвоночного хребта, соединяющие земли империи с севера до юга Тукумана
[93]. И он прошел по ним. Он спал в горных хижинах и в храмах. Преодолевал бешеные потоки и пропасти по висячим мостам, на которых лошади приходилось завязывать глаза.
Когда она ушла, он взял свою книгу, вытащил из буфета бутылку, вышел через заднюю дверь, тихонько прикрыв ее за собой, и нырнул в гараж. Включил свет над верстаком. Не надо устраивать иллюминацию, это могло только привлечь внимание Пегги. Он вытащил из ящика сосуд с жемчужинами. Они были чертовски большими, некоторые размером с ноготь большого пальца.
Он достиг самых сокровенных уголков, дошел до «верхнего мира». До пределов, созданных Основателями, как он говорил, «людьми, хранящими память о божественной связи народов». Дошел до Тиванако, или Тиауанако
[94], где испанцы нашли гигантские статуи богов и, считая их демонами или зловредными существами, «расстреляли» из своих мушкетов.
Три удачи за один день, Господи! Четыре, если считать пенни. Что об этом скажешь? Один раз — удача, два — чертовское совпадение. Но третий означал нечто большее, в третьем случае была магия — план, модель, голый факт, твердый и яркий, как бриллиант. Бриллианты! Эта мысль привела его в восторг. Корзинка отлично ограненных бриллиантов — вот это фокус! Он был бы счастлив. Не то чтобы он презирал жемчуг — вовсе нет, — но пригоршня бриллиантов совсем другое дело.
Сьеса говорил мне об огромных каменных дворцах с портиками, более величественными, чем у наших кафедральных соборов. О мраморных лестницах, ведущих вверх на платформы, где совершались уже забытые ритуалы и где пребывали каменные боги, расстрелянные нашими испанцами…
Он осторожно налил полную чашку вина, торопливо прочел абзац в книге и опустил в чашку одну из самых маленьких жемчужин. Вино почти сразу же помутнело, как будто жемчужина превратилась в эмульсию. Мейсон, словно зачарованный, наблюдал, как поверхность вина целых полминуты бурлила, прежде чем успокоиться и снова стать прозрачной; слабое остаточное изображение жемчужины, казалось, застыло на дне чашки, словно луна в ночном небе. Понемногу вино стало прозрачным, и он увидел, что жемчужина полностью исчезла.
«Вот и все», — произнес он вслух и выпил вино за Клеопатру. Он подавился, его чуть не вырвало от уксусного привкуса испорченного вина, и он понял, что уже пьян, как сапожник, жемчужный напиток ударил ему в голову. Но зато богат, как лорд, подумал он, держась за верстак. Он весело смеялся над собственной остротой, прикрыв рот рукой, пока наконец не остановился. В наступившей тишине он услышал, как его смех отдается эхом где-то далеко, но слышится позади него так явственно, что он повернулся к окну, где увидел какое-то лицо, глядевшее на него.
Поблизости от моря или озера Титикака он встретил странных существ с темной, холодной кровью, которые живут, только чтобы вспоминать, что было время «живого Солнца». Это остатки первобытных народов. Они рассказали, что Тиауанако возник в один день со всеми своими высеченными из камня храмами.
У него вырвался хриплый крик, он наклонился вперед, едва не опрокинув жемчужины. Мейсон медленно повернулся к окну: это явно было его собственное лицо, которое он видел в зеркале в кухне, но еще более деформированное, бледное и грязное — старое стекло, несомненно, искажало отражение. Многолетняя пыль придавала Мейсону смертельную бледность при слабом свете лампочки.
Он жадно схватил банку с жемчужинами и прижал к себе, так что в стекле она отразилась рядом с его лицом, которое улыбалось ему в ответ с непередаваемым удовлетворением, в то время как сам он кивал головой. «Огромный куш», — сказал он вслух. Слова отдавали уксусным привкусом растворенной в вине жемчужины, а затем, как недавно смех, он услышал свою фразу, повторенную искаженным свистящим шепотом. В его ушах звучал этот шепот, а жемчужины в банке светились переливчатым светом.
От Сьесы я узнал, что эти индейцы назывались «уро». Они не стремились к господству над кем-либо, ничему не сопротивлялись. Главное, они не хотели быть такими, как мы…
Он взглянул на часы — около пяти. Уже через час он окажется во власти Пегги, и день больше не будет принадлежать ему. «Я не хочу быть неучтивым, — сказал он, театрально подмигнув отражению, — но мне надо кое с чем поспешить».
«Поспеши…» — повторило отражение, и он снова спрятал жемчужины в ящик и зашагал к двери, чувствуя, что надо торопиться, а затем направился прямо на улицу.
Сьеса понимал то, что Кортес лишь подозревал в своей печальной агонии: знал, что мы ничего не открыли и не завоевали. Мы только прошли поверху. Скорее мы закрыли, отвергли, не познав, заставили всех замолчать. Нас послали властвовать. Это мы и сделали, ничего больше. Мы отправились не открывать, что означает познавать. Мы явились туда, ничего не желая знать. Пришли, чтобы грабить, разрушать, обращать все в прах. Порабощать, скрывая свои действия, превращая людей в ничто. И в конце концов обрели господство над народом призраков, состоящим из многих «ничто»…
Он провел целый час, просто бродя по тротуару, заглядывая под кусты, переворачивая упавшие листья и клочки бумаги, заглядывая в мусорные баки у задних дворов; поиски завели его в неисследованные места. Хотя он был полон ожидания, ничто вокруг не отозвалось. Что-то присутствовало, когда он нашел десятицентовики и жемчужины — что-то привлекало его внимание, что-то призывало его, — но к концу часа, когда ему пришлось повернуть к дому, безмолвный мир, казалось, был безнадежен, и, входя в дом, он с трудом выжал из себя улыбку.
Сьеса удивил меня одним своим замечанием. Он сказал, что инки не только были достойны жить, но что они создали целую цивилизацию, «независимую и гордую» вроде римской, столь же способную творить и зло, и добро… Однако они, видимо, сумели научиться распределять богатства более справедливо, более по-христиански, нежели мы. Он рассказал, что у них были огромные склады съестных припасов на случай неурожайных лет, что вдов, детей и стариков кормила вся община, и они не обрекали слабейших членов общества на голод, забвение и нищету, как это происходит в наш век «христианства всемогущих епископов, герцогов и жестокосердых полководцев»…
— Давай закажем обед на дом в китайском ресторане и никуда не пойдем, — сказал он Пегги, когда оба они оказались в кухне. — И возьмем напрокат кассету. — Он старался выглядеть спокойным, хотя был вне себя, сгорая от желания снова оказаться на улице. — День был долгий. Меньше всего мне хочется выходить снова.
— Согласна, — весело ответила Пегги.
Он рассказал, как в одно прекрасное утро встретил племя или семью уро в сопровождении других индейцев, безликих и молчаливых, как призраки, которых заставили поднять портал из монолита, опрокинутый нашими солдатами. Они соорудили из веревок и шестов строительные леса и, объединившись в невероятном усилии, сумели снова водрузить портал на основание.
Он взял когда-то принесенное из ресторанчика меню, которое лежало на холодильнике.
— Цыпленок кунь-пао? — спросил он, взглянув в окно. Спускались сумерки. Минут через десять настанет вечер. В темноте, раздумывал он, ему бы никогда не увидеть ни десятицентовиков, ни жемчужин, даже если бы они взывали к нему.
Это был немыслимо грандиозный портал, высеченный из цельной глыбы. Он высился на плоскогорье перед площадью с храмами. На нем виднелись фигуры людей с лицами тигров и птиц. Вероятно, то были воины и поэты-визионеры, которые правили этими народами.
— Суп вон-тон, — сказала она. — И, я думаю, мясо с брокколи. А что ты хочешь? Может быть, предпочтешь мясо с апельсинами?
— Брокколи — в самый раз, — сказал он, набирая номер китайского ресторана мистера Лаки, находившегося в полумиле от их дома. Даже фамилия владельца звучала обещанием. Через двадцать минут еда будет готова, сказали ему. Времени оставалось мало. Он дал им свой номер телефона и повесил трубку.
— Полчаса, — сообщил он Пегги. — Может быть, минут сорок. У них много народу.
Портал в пустыне, ориентированный по Солнцу или звездам. «Что он означает? Куда ведет?» — спрашивал себя Сьеса. Кто и куда будет проходить через эту дверь, поставленную в высочайшей пустыне мира?
— Я съезжу, — предложила Пегги. Она взяла свитер. — А по дороге захвачу фильм.
— Нет, давай я, — возразил он. — Ты лучше меня завариваешь чай. Серьезно. Я проветрюсь. И куплю яйца, раз уж поеду. — Он отобрал у нее свитер и повесил его на спинку стула.
— Но ты и так весь день не был дома, — сказала она. — Ты же говорил, что не хочешь выходить. И ты опять привезешь «Крестного отца».
Император пожаловал мне пост правителя Рио-де-Ла-Платы. Наконец-то я мог исполнить свое тайное желание. 18 марта 1540 года в Мадриде был ясный безоблачный день. Император спешил и к полудню подписал мое назначение в качестве аделантадо, генерал-губернатора Рио-де-ла-Платы.
— Обещаю тебе, нет. Выбирай ты. Все, что хочешь. Я сегодня добрый.
Торжественная атмосфера двора, дурное настроение императора, суетливое хождение чиновников с папками, а в гостинице на Пласа-Майор, где я проживал, — изумительная кузина Эстер в роскошных венецианских юбках, ожидавшая меня.
— Правда? — спросила она, поигрывая бровями. — Может, какую-нибудь фантастику?
В ответ он тоже поиграл бровями.
Я не был человеком, преданным империи. Я был «другим» (тем другим, что тревожил старого Фернандеса де Овьедо). У меня была своя цель.
«Господи, да поторопись же», — подумал он.
Я набрал офицерами своих родственников. Непотизм
[95] мне поможет. Мне нужно было нечто большее, чем преданность храбрых солдат, послушание безликой команды, набранной по дешевке. Я не желал иметь военачальников, чтобы порабощать индейцев. Моя цель была иная.
— Хорошо, — согласилась она. — «Контакт»?
В декабре мы отплыли из Кадиса с флотом, оплаченным Сото и моим скудным взносом. Подобно Кортесу в Мексике, но на свой лад я загубил мои корабли. От моего родового состояния ничего не осталось, только фамильный склеп в небольшой картезианской церкви, где молился мой дед Вера, прежде чем отправиться внедрять с ужасной жестокостью христианство на Канарских островах.
Он поколебался, чуть было не начав спорить с женой. Он бы предпочел сунуть голову в гладильный аппарат, только бы не смотреть этот фильм.
Несколько месяцев празднеств и бурной деятельности. Споры с лоцманами и матросами. Бред картографов, убежденных, что действительность имеет какое-то отношение к их картам. Я приказал изобразить новый фамильный герб на больших парусах — коровью голову, столь же внушительную, как голова бизона, которого обезглавили воины касика Дулхана в начале Дороги коров. Распорядился изготовить шелковые штандарты с этой впечатляющей большерогой головой. (Мой кузен Эстопиньян говорил, что в этом образе было что-то зловещее. Другие меня критиковали за то, что я — как было принято — не велел изобразить герб нашего короля Карла V.)
— Конечно, — сказал он. Время уходило впустую. Каждая минута могла стоить миллиона.
— Мы можем взять что-нибудь еще. Как насчет… даже не знаю. Подскажи мне что-нибудь.
Ничто нельзя сравнить с возбуждением, радостью и великолепием того момента, когда целый флот под шум моря снимается с якоря и отправляется в неведомое. Нас немного, людей, которым дарована эта возможность, возвышающая над повседневностью и ставящая нас лицом к лицу с опасностями и трудностями.
— Нет. Я уже поехал. Решено, «Контакт». К тому же он наверняка там окажется.
На рассвете холодного туманного утра 2 декабря мы вышли из Кадиса.
Я думал о матери. Наверно, она видит меня, стоящего на корме флагманского корабля, впервые уходящего в плаванье, — видит, как я счастлив и вполне соответствую образу орла в полете.
Он вышел из дома и кратчайшим путем поспешил к машине, поглядывая на часы. Добравшись до бульвара, он, повинуясь интуиции, повернул к деловому центру, в другую сторону от ресторана мистера Лаки и видеопроката. Сигнал светофора впереди сменился на желтый, и Мейсон, нажав на акселератор, проскочил на красный свет, краем глаза заметив, как от его заднего бампера, гудя, увернулся автомобиль. Секундой позже он услышал громкий металлический скрежет и, взглянув в зеркальце заднего вида, увидел старый автомобиль на обочине. Водитель, слава Богу, невредимый, как раз выбирался из него. Однако крыло машины было варварски искорежено. Мейсон свернул в узкую улочку и сбросил скорость. На минуту он представил себе, как возвращается на бульвар, предлагает помощь пострадавшему, приносит свои извинения… Однако это видение вскоре исчезло.
Нет смысла пересказывать то, что и так известно по книгам хронистов и судебным протоколам.
Мейсон продолжал свой путь и уже через несколько домов, снова повинуясь наитию, припарковал машину на площадке, темной в вечерних сумерках, хотя фонарь ярко освещал два мусорных контейнера и задние двери магазинов. С полдюжины голубей сгрудились на асфальте и клевали рассыпанные около контейнеров крошки. Он направился прямо к контейнерам, тяжело дыша от предвкушения. Голуби разлетелись, тяжело хлопая крыльями. В первом контейнере не было ничего даже отдаленно интересного — развалившаяся на несколько кусков полка из древесно-стружечной плиты, разломанный мягкий стул и под останками стула кучка сплющенных картонных коробок. Он наклонился и вытащил сиденье, порванное и грязное. Потряс его несколько раз, слушая, не раздастся ли шорох бумажных купюр или звон монет, затем бросил его в сторону, еще больше перегнулся через край контейнера и подтащил поближе одну из коробок, увидев в ней набитый бумажный пакет. Деньги? Вообразив туго перетянутые стодолларовые банкноты, он наполовину влез в бак. Почему бы и не тысячедолларовые, подумал он, стараясь дотянуться до коробки. Но когда он открыл ее, оказалось, что она набита воздушной кукурузой, и Мейсон раздраженно бросил ее обратно, не заметив, что на рубахе осталась грязная полоска от края контейнера.
Я уже писал о сверчке, который спас всю нашу армаду. (Мне кажется теперь таким далеким время, когда Лусинда слушала мой рассказ с невыразимым блеском в глазах.)
Выругавшись, он поспешил к другому баку, который выглядел еще менее привлекательно, чем предыдущий: он был набит остатками еды из ресторана. Из мусора торчал черенок метлы, и кладоискатель начал действовать этой палкой, тыча ею в мусор, отбрасывая в сторону скомканную бумагу с пятнами жира, пожухлые овощи и бесчисленные кофейные фильтры с сырой гущей внутри. Деревянная палка стукнула о пустотелый металл где-то в самрй глубине контейнера. Мейсон замер. В возбуждении он бросил палку, нагнулся над контейнером и принялся вышвыривать из него отбросы, пытаясь обнаружить, что лежит на дне. Мусор сыпался назад, сводя на нет его усилия, и ему пришлось просто выбрасывать его пригоршнями на асфальтированную площадку. От вони протухшего мяса ему хотелось плакать.
Асеведо, слепой поэт, провел немало времени, обсуждая эту тему сверчка за столом на вечеринке у Брадомина.
Вдруг одна из тыльных дверей магазина открылась, в ярко освещенном проеме появилась женщина; она с отвращением посмотрела на Мейсона и на заваленную мусором площадку.
Он сказал, что мы никогда не сможем объяснить назначение сотворенного.
— Мы уже вызвали полицию, — сказала она, отряхивая руки характерным жестом. — Роясь в этих баках, вы нарушаете порядок в городе. Посмотрите, что творится рядом с контейнерами. — Она показала на асфальт, где громоздилась куча отбросов.
— Быть может, Бог много веков создавал этих глупых крикливых сверчков, чтобы один из них, всего один, спас испанский флот, погибающий среди рифов из-за ошибки сонного лоцмана, еще более тупого, чем сверчок…
Слово «полиция» привело его в ужас, он сразу вспомнил разбитый автомобиль. Мейсон услышал звук запираемой двери и метнулся к машине. На полпути он остановился, его мозг был во власти противоречивых импульсов: конечно, она все наврала про полицию… Он чуть было не повернул назад, вспоминая этот металлический звук от удара черенком метлы и воображая, что могло оказаться внутри той коробки. Тут перед его взором возникло лицо, которое он видел в гаражном окне. «Огромный куш», — шептало лицо. Но в этот момент снова завыла сирена — полицейская? — совсем близко, и он понял, что опасность рядом. Не было времени испытывать судьбу. Он поспешил к машине, сел и включил мотор, с вожделением оглядываясь на мусорный контейнер, сиявший в золотом ореоле. Часы на приборной доске показывали семь! Он потратил двадцать пять минут. Чтобы избежать еще одной аварии, он повел машину по задворкам, направляясь на восток и по дороге тихо проклиная торговку из магазина. На бульваре вечернее субботнее движение заставило его сбросить скорость. Он посигналил идущему впереди автомобилю, затем резко обошел его справа, возвратился в свой ряд, визжа тормозами, чтобы не стукнуть идущую впереди машину, затем пересек два ряда и заехал на парковку около видеопроката. Сзади слышались автомобильные гудки. Когда он наконец вошел в помещение проката и отыскал фильм, у кассы собралась порядочная очередь, и ему пришлось ждать, в нетерпении считая проходившие впустую минуты.
Правда состоит в том — и это самое удивительное, — что тогда очередного кораблекрушения удалось избежать. Я бы это обозначил как странное неудавшееся бразильское кораблекрушение.
Люди неодобрительно косились на него, и Мейсон попытался пригладить волосы и поправить одежду. Грязная рубашка выбилась из брюк, а на самих брюках разошлась молния. Он привел себя в порядок, хмуро глядя на подростка, таращившего на него глаза. «Пошли вы все к черту», — думал он, скрестив руки на груди, чтобы загородить большое жирное пятно.
С попутным ветром, подгоняемые теплыми пассатами, мы достигли берега острова Санта-Каталина, где советуют запастись пресной водой, так как она там в изобилии, и набрать великолепных ананасов, кокосов и сладких фруктов, растущих в этих красивейших местах. Эти земли (этот большой остров, расположенный вдоль нескончаемого материка) мне пожалованы по распоряжению короля в договоре, который мы подписали в Мадриде. Больше мне для счастья ничего не надо было. Я облокотился на планшир судна и увидел золотистый берег с белейшим песком, куда волны тихо набегали одна за другой, оставляя венчики пены. То было самое прекрасное владение, какое можно себе представить. Мои люди — наши грубые и героические испанские моряки — робко сползали по якорным канатам в море с теплой, прозрачной, чистейшей водой. Некоторые окунались прямо в байковых штанах и провонявших сорочках.
К тому времени, как он заплатил за кассету, прошло еще пятнадцать минут, а по пути к ресторанчику Лаки ему все время приходилось останавливаться у светофоров, он злился на людей и машины, которые словно сговорились мешать ему. Он заставлял себя дышать ровно и думать о жемчужинах и серебряных монетах в гараже, но сама мысль о находках только заставила его понять, насколько они убоги — сокровище для бедных. Когда-нибудь он окажется в положении героя французского романа, который продавал свою последнюю жемчужину, проклиная день, когда судьба подала ему надежду, а затем рассмеялась в лицо. Перед ним всплыл образ миссис Фортунато, и он испытал прилив ненависти к ней за то, что она с ним сделала…
Им было стыдно обнажаться, как преступникам, прячущим свое оружие. Я не устоял перед искушением приказать, вопреки недовольству боцмана, чтобы они купались голыми, как божьи рыбы, скользившие в этих благословенных водах.
Вдруг он понял, что проскакивает ресторанчик, громко выругался и, изо всей силы сигналя, свернул в улочку, прилегавшую к паркингу. «Соберись, — призвал он себя, глядя на собственные дрожащие руки.
Мы были уже под созвездием Южного Креста, примерно в шестистах милях от Рио-де-ла-Платы, реки, где индейцы съели неосторожного Солиса
[96]. Я глядел с юта верхней палубы, как в сияющем свете, от которого румянился белый песок на берегу, мои моряки плещутся, плавают, перекликаются вокруг судна. Тела, никогда не знавшие солнца, походили на туловища нечистых, белесых земноводных тварей. В этих прозрачных соленых водах, казалось мне, они очищаются, избавляются от тяжкобольной Испании, от ее культуры.
— Не время терять голову». Стоит ему сосредоточиться, и он еще сумеет найти желанное сокровище, если, конечно, оно так и осталось лежать в мусорном контейнере.
Я вспомнил Дулхана, когда он предложил «вернуть меня к естественности Вселенной». Видя этих людей — некоторые из них были с не по летам большими животами, другие с золотухой от нездоровой жизни на борту, — я испытал внезапную жалость. Они радовались, будто школьники на переменке, будто освобожденные каторжники.
Когда он вошел в ресторан, народу там оказалось не меньше, чем в видеопрокате: полдюжины людей у стойки и еще дюжина ждала за столиками. Наконец он заплатил и вышел на вечернюю улицу. Мейсон мог бы поручиться, что еда остыла, и неудивительно: ведь прошло около часа, как он вышел из дома. Торопливо шагая к машине, он миновал открытую дверь кухни, где несколько поваров в белых фартуках что-то резали на длинных разделочных столах. Рядом с открытой дверью валялась куча выброшенных коробок, а подальше, в маленькой полутемной нише, стоял обычный мусорный бак, набитый до краев. Он приостановился в нерешительности. В конце концов, одна удачная попытка — и все будет оправдано, даже остывшая китайская еда…
Как никогда остро я в тот момент почувствовал нелепость удела людей, зовущихся «цивилизованными христианами», которые живут, не зная собственного тела и самой природы.
Он начал поднимать и бросать в сторону коробки, все они оказались пустыми. Но каждая пустая коробка только подогревала его решимость, сужая поле поисков. Тем не менее они не дали результата.
Моряки кричали, смеялись, шутливо переругивались. Они казались чужаками в этом светлом, спокойном храме Творения.
Его гнев вернулся, подобно морскому приливу, когда он поднял последнюю коробку. Она была наполнена мятой газетной бумагой, но, Господи, достаточно тяжела, чтобы в ней нашлось что-то еще. Он вытащил бумагу, рот его приоткрылся в ожидании, сердце тяжело стучало, однако под газетой оказались лишь сигаретные окурки и разбитая бутылка «Джим Бим» в лужице виски, пахучая жидкость перелилась через бортик коробки прямо ему на рубашку и брюки. Выругавшись, он бросил коробку и попытался промокнуть жидкость газетой, но только измазал одежду пеплом и газетной краской.
— Ах ты, сволочь! — воскликнул он, швырнув куском газеты в стену.
Я увидел, что один из них поймал рыбу удивительной расцветки с пышным, как султан, хвостом. Он показал ее — все смеялись. Потом ее не бросили обратно в воду. Ее швырнули на берег, чтобы она умерла. Почему? Откуда этот импульс, который всем им кажется естественным? Рыба вздрагивала, она была едва различима. Я видел только песок, взлетавший от ударов хвоста агонизирующей твари.
Он заметил, что повар-азиат наблюдает за ним из открытой двери кухни. Он поднял свой пакет с едой и вернулся к машине, сел в нее и уехал, не оглянувшись. Пять минут спустя он был дома. Он вошел, выставив пакет перед собой в надежде, что Пегги не заметит пятна. Но жена была в кухне. Он растянул губы в подобии улыбки.
Что за неистребимое проклятие движет людьми этой высокомерной конкистадорской «цивилизации»?
— Что случилось? — спросила она с тревогой. Но прежде чем он успел ответить, беспокойство в ее глазах погасло. Пегги сморщила нос и сказала: — От тебя несет, как из бочки.
Я вернулся в каюту с тяжелым сердцем.
— Представляешь себе, они не получили заказа! — соврал Мейсон сквозь зубы. — И пока я ждал, ухитрился пролить на себя ликер. Чертовски неудачно.
Вскоре они потребуют, чтобы их величали сеньорами, пожелают иметь слуг и рабов. Пожелают в качестве гнусной платы присвоить Америку. Они никогда не усомнятся в своем превосходстве.
— Ты опять пил? На этот раз виски или что-то вроде?
— Нет, не пил. Просто так получилось. Причем все досталось не мне, а рубашке. А почему ты говоришь «опять»?
— И еще от тебя пахнет, как из мокрой пепельницы, — продолжала она, словно не слыша его вопроса. — Боже мой, а это что за мерзость? — Она указала на его рубашку.
…
— Я пытался вытереть газетой.
— Умно, ничего не скажешь, — съязвила она. Но тут голос ее опять изменился. В нем снова появилась тревога, а гнев и ирония исчезли.
В СВОИХ ЗАМЕТКАХ Я ПИШУ БОЛЬШЕ О ПОТАЕННОМ, ИНТИМНОМ. В связи с этим должен сказать, что испытал чувство глубокого смущения, заметив, что мой кинжал лежит между листами бумаги, предназначенными для воспоминаний. Я отложил его в сторону, чтобы толстый стальной клинок, слегка смазанный маслом против ржавчины, не запачкал непорочные страницы, куда я заношу свои воспоминания.
— Ты неважно выглядишь, — сказала она. — Тебе нужно измерить давление.
— Хорошо, — отозвался он. — Отличная мысль.
Клинок этот — из темной стали бискайских сталеплавильных мастерских. Вдоль него посередине глубокая канавка, чтобы в тело жертвы входил воздух, и если не угодишь точно в жизненный центр, входящий воздух попадает в сердце и вызывает смертельный спазм.
— Может быть, ты пойдешь переоденешься?
Разглядывая кинжал, чувствую, что оружие не ведает сомнений, оно зовет меня как сигнал тревоги. Оно более решительно, чем я.
— Да, — согласился он. — Мне нужно переодеться.
Обнаженное оружие, предназначенное только для убийства, мне кажется, не имеет иной цели, кроме нравственной.
Он развернулся и пошел вверх по лестнице, и когда взглянул в зеркало, едва узнал себя в измазанной мерзкой роже, которая глядела на него. Может быть, и правда, давление на пределе. Или, скорее, долгий и утомительный день совершенно измотал его. Он сунул голову под кран и намочил волосы холодной водой, помассировал лицо, пытаясь придать ему знакомые очертания. Улыбнулся своему отражению в зеркале, подмигнул и кивнул, но все его жесты выглядели гротескными. Он насухо вытерся, расчесал волосы, сменил рубашку и сошел вниз, не переставая с тревогой думать о том, что вечер проходит. Пегги разложила по тарелкам еду и разлила по чашкам чай, но выглядела она невесело, словно ужин оказался той пресловутой соломинкой, которая сломала спину верблюда.
Я написал это со странным спокойствием. Есть час кинжала и час пера, они аккуратно разделены.
— Еда холодная, — сообщила она.
Лишь начнет темнеть, я иду на улицу, всегда в другом плаще или костюме, в какой-нибудь старой шляпе, и принимаюсь за слежку — за несколько дней я выяснил маршрут и привычки Мохамеда. Вернее, за несколько ночей — когда светло, я не могу следить за ним, думаю, тогда он и встречается с Лусиндой. Возможно, он еще не затянул ее в свою сутенерскую ночную жизнь.
— Холодная? — он изобразил изумление.
Но я вмешаюсь до того.
— Комнатной температуры.
Я должен разобраться, не превратила ли меня страсть в ослепленного преступника. Вчера пошел в собор и стал на колени в самом темном углу нефа, где во времена моего детства были скамеечки для молитв нашей семьи.
— Что ж, неудивительно, — сказал Мейсон. — В прокате было столько народа, что я стоял минут двадцать. А потом, как я уже сказал, они потеряли наш заказ и должны были выполнить его заново. Ресторанчик был переполнен. Прошло, наверное, полчаса, прежде чем они принесли мне еду.
Мне показалось, что я слышу чистейший голос моей души. Мое намерение вполне справедливо — я освобожу Лусинду от жестокого унижения и избавлю от ослепления страстью.
Пегги пристально смотрела на него, словно он был первейшим лжецом на свете, но Мейсон держался весьма нахально.
Исподтишка я достал кинжал и окунул его в чашу со святой водой.
— Готов поклясться, я понял, в чем дело, — на него вдруг нашло вдохновение. — Ручаюсь, все было готово, но кассир просто не увидел заказа. Знаешь, он завалился куда-нибудь в кухне, в угол или куда еще. А потом они всучили мне его, когда нашли, вместо того чтобы выкинуть и приготовить все заново. Меня от такого вранья просто тошнит, но наверняка так все это и было.
Я знал, что Лусинда, словно пробудившись от чар, благословит меня со временем, как строгого отца.
— Да, меня тоже тошнит от вранья, — сказала Пегги.
— Я могу отвезти еду обратно.
Я избежал следующего (неизбежного) кораблекрушения, решив идти от залива Санта-Каталина в Асунсьон по суше. Многие сочли это безумием, но для меня это было главным испытанием — оно должно было показать преимущество моего метода обращения со свирепыми тупи-гуарани, которые господствуют на равнинах и в недоступной сельве.