Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Кристиан Крахт

1979

Олафу Данте Марксу
Все описанные здесь лица и все обстоятельства, за исключением изредка упоминаемых общественных деятелей, являются вымышленными. Любое сходство с ныне живущими людьми или реальными событиями есть результат случайного совпадения.
We are not gods We are not men We are not making claims We are only boys You are not strong You are not force You are not regular You are just wrong Gary Numan
Часть первая

Иран, начало 1979 года

Один

Пока мы ехали на машине к Тегерану, я смотрел в окно. Меня подташнивало, и я крепко держался за колено Кристофера. Его штанина была насквозь мокрой от лопнувших волдырей. Мимо проносились бесконечные ряды берез. Я задремал.

Позже мы сделали остановку, чтобы освежиться. Я выпил стакан чая, Кристофер – лимонада. Очень быстро стемнело.

Несколько раз на дороге попадались военные контрольно-пропускные пункты, потому что в сентябре ввели военное положение, но Кристофер говорил, что в здешних местах это, собственно, ничего не значит. Нам просто давали знак следовать дальше, а один раз остановили, я разглядел предплечье, перевязанное белым бинтом, нам посветили в лица карманным фонариком, и мы тронулись с места.

Воздух был пыльным, то и дело попахивало кукурузой. Мы захватили с собой только две кассеты; послушали сперва Blondie, потом Devo, потом опять Blondie. Кассеты принадлежали Кристоферу.

Мы добрались до Тегерана, когда вечер только начинался, и сразу завернули в первую попавшуюся гостиницу. Она выглядела вполне заурядной. Кристофер сказал, что нам нужно только место для ночлега, поэтому нет смысла искать дорогой отель. Он, конечно, был прав.

Наш номер находился на пятом этаже, на полу лежал серый ковер, в нескольких местах некрасиво топорщившийся. Стены оклеены желтыми обоями, над маленьким письменным столом кто-то повесил плакат с панорамой Тегерана, но прикрепил его криво, из-за чего пропорции помещения казались нарушенными.

Кристофер присел на край кровати и с досадой стал перебинтовывать свои икры тонкими полосками марли. До этого дежурный по этажу принес ему охлаждающую мазь на белом пластмассовом подносе и заодно корзинку с сомнительного вида фруктами. Я дал парню несколько долларовых бумажек и закрыл за ним дверь.

Прошло около часа. Я очистил яблоко, потом немного полистал Коран, лежавший на ночном столике, в английском переводе Мухаммада Мармадьюка Пиктхолла.

Коран я купил несколько недель назад в английской книжной лавке, в Стамбуле, но, честно говоря, лишь с большим трудом заставлял себя сосредоточиться на этом тексте. Некоторые сутры я перечитывал раза по три и все равно по-настоящему не понимал. Так что я снова отложил книжку, включил лампу в виде длинной неоновой трубки, висевшую над комодом, и подошел к платяному шкафу.

Пока я выбирал себе рубашку, Кристофер курил сигарету. Он уже успел принять душ, обмотал вокруг бедер полотенце и теперь лежал на кровати, подложив одну руку под затылок, смотрел в потолок и ждал, пока его тело обсохнет. Мы с ним не обменялись ни словом от самого Казвина.

Там он захотел осмотреть руины крепости Аламут,[1] и я поехал с ним, хотя меня крепость не особенно интересовала. Я был дизайнером по интерьеру, занимался оформлением жилых помещений. Кристофер время от времени подкидывал мне заказы, иногда речь шла о целом доме, но чаще нет. Архитектура казалась мне слишком сложным делом, мне и с дизайном хватало трудностей.

Кристофер всегда говорил, что я глуповат, может, он и в этом был прав. Из холла доносился шум работающего пылесоса. Мы по-прежнему играли в молчанку. Это уже переходило все границы.

«Тебе не обязательно идти на вечеринку, если не хочешь».

«Да брось, я, конечно, пойду», – сказал он, не отрывая глаз от струйки дыма, которая поднималась к потолку. На мой вкус, выглядел он довольно нелепо – перебинтованные ноги, торчащие из светло-коричневых полуботинок, надетых без носков; его бежевые кордовые брюки все еще лежали на чемодане рядом с кроватью. Влага опять начала проступать сквозь повязки.

Его светло-коричневые полуботинки были от Берлути. Кристофер мне однажды рассказал, что это лучшая обувная фирма в мире, есть даже клуб владельцев ботинок от Берлути, члены которого собираются поблизости от Вандомской площади и обмывают свои берлутовские приобретения.

Я выключил кондиционер, он встал, доплелся до окна и снова его включил.

«Кондиционеры – это признак цивилизации, – сказал он. – Кроме того, мне ужасно жарко. Я без него не могу».

«Да, я понимаю. Что ж, оставайся тогда здесь, в гостиничном номере».

«Нет, ни в коем случае».

«Я должен пойти туда хотя бы потому, что нуждаюсь в выпивке, – сказал он и загасил сигарету в пепельнице. – В этой стране так просто не найдешь ни одного приличного напитка».

«Тебе помочь надеть брюки?»

«Нет, спасибо».

Он сел, отвел волосы со лба, взял брюки, лежавшие на крышке чемодана, и очень осторожно просунул в них ноги, не снимая ботинок. При этом он скорчил такую гримасу, как будто испытывал невыразимые страдания. А между тем брюки книзу расширялись, ноги свободно в них проходили, это были настоящие клеша.

Мои собственные брюки я обузил, подколов внизу английскими булавками, так как с некоторых пор не выносил брюки-клеш. Кристофер на это сказал, что с английскими булавками я выгляжу ужасно, но если мне так нравится – ради бога.

Он не брился уже больше недели. Кожа у него на лице казалась желтой, несмотря на темную полоску загара на лбу. Скулы и адамово яблоко выступали еще сильнее, чем обычно.

«Так ты точно не хочешь остаться? Я через час вернусь, ты пока мог бы отдохнуть».

«Нет, нет».

Он поднес руку ко лбу, чтобы проверить, есть ли у него температура, и если да, то насколько высокая. Выглядел он в этот момент просто charming.[2] У него были такие красивые волосы, доходившие до места, где соединяются линии челюсти и шеи.

«Должна получиться классная вечеринка. Хозяин дома невероятно занятный тип, хотя и требует от своих гостей такого, от чего запросто может крыша поехать – по крайней мере, у тебя, – сказал Кристофер. – И потом, там будет великая Гугуш».[3]

Гугуш была персиянкой, исполнительницей шлягеров, Кристофер ее обожал, покупал все ее пластинки; мне же ее песни напоминали лучшие хиты Далии Лави.[4]

«Перестань, я уже иду», – сказал он еще раз. Потом достал голубую рубашку от Пьера Кардена (он имел дюжину таких, совершенно одинаковых) и застегнул широкий, потертый кожаный ремень на своих слишком узких бедрах.

Я сунул ноги в сандалии, прошел в ванную, сполоснул лицо, оценивающе взглянул на свое отражение в зеркале и подправил маникюрными ножницами кончики отросших усов. Я терпеть не мог, когда кончики усов попадают в рот. Один или два волоска, торчавших из правой ноздри, я тоже состриг.

Потом взял мой шелковый носовой платок с рисунком в стиле «пайсли»,[5] сложил его и сунул в карман брюк, вместе с черепаховым портсигаром. Курил я немного – только когда пил, или волновался, или после еды. Через окно ванной комнаты доносились обычные ночные шумы, полицейская сирена, звук приближающегося автомобиля.

«Ну давай, пора. Ты ничего не забыл?»

«Нет, конечно, – сказал он. – Ключ от номера, деньги, паспорт. У меня всегда все на месте». Он посмотрел на меня сверху вниз, и правый уголок его рта дрогнул – я увидел знаменитую Кристоферову ямочку.

«Ты непременно хочешь идти в этих сандалиях? Стыдобища какая», – сказал он.

«Прийти туда в сандалиях, dear, это все равно что лягнуть в морду старушку буржуазию».

«Ты засранец», – сказал Кристофер.

Я запер комнату, и мы побежали к лестничной площадке. Кристофер прихрамывал. Две горничные, которые о чем-то разговаривали, склонясь над тележкой с полотенцами, увидев нас, сразу замолчали. Обе были с головы до ног закутаны в черное. Я мельком увидел только их полноватые лица. Они отвернулись и опустили глаза.

«Стервятницы», – бросил Кристофер на ходу.

«Прекрати».

«Но это действительно так».

«Послушай, Кристофер, – мой голос прозвучал мягче, чем следовало бы, – они всего лишь убирают комнаты».

«Да мне, если честно, плевать, что они делают, – сказал он и нажал на кнопку лифта. – Они жирные, уродливые и такие тупые, что не способны сосчитать до десяти. Они питаются падалью. И переворошат все наше барахло, как только мы ступим за порог. Вот увидишь».

Он затянулся сигаретой и швырнул ее в высокую пепельницу, стоявшую рядом с лифтом; искры разлетелись на фоне стены, и окурок упал на ковер. Женщины посмотрели на нас, теперь с явной враждебностью, и когда дверцы лифта раскрылись, одна из них довольно громко крикнула за нашей спиной: Marg Bar Amerika![6] – было видно, что обе они и в самом деле в ярости, а не просто изображают возмущение; Кристофер устраивал подобные штучки всегда с умыслом: он до тех пор навязывал свои мысленные образы реальности, пока они не начинали реально существовать.

В лифте мы смотрели на вспыхивающие цифры над дверью, расположенные в обратном порядке. Я вертел в пальцах ключ от комнаты. Мы оба не знали, на чем задержать взгляд. Кристофер промокнул носовым платком губы и лоб. Он потел, хотя жара у него не было.

«Я действительно страшно хочу пить», – сказал он. Я ничего не ответил.

Двери лифта наконец открылись. В вестибюле никого не было, если не считать кельнера, который сразу исчез, как только увидел, что мы выходим из лифта.

На улице похолодало. Я обрадовался, что надел под пиджак пуловер. Этот пулли я особенно любил, он представлял собой нечто среднее между тонким норвежским свитером и вечерним пуловером от Сесил Битонс; едва намеченный рисунок на нем изображал абстрактных северных оленей.

Водитель так и не снял свои солнечные очки, хотя было уже восемь вечера и темно. Он распахнул перед нами дверцу новенького бежевого кадиллака Coup? de Ville, и Кристофер долго забирался в машину, и в этот момент я его ненавидел.

Но потом, как только он сел, я устыдился этого чувства, я подумал о его мокнущих ногах, о его крайней беспомощности, такой обаятельной, о его неистребимой самоуверенности; и, поскольку мне было стыдно, я стал смотреть в окно.

Мы ехали по широким проспектам. Тегеран построен на склоне горы, поэтому дорога все время поднималась вверх. Маленькие ручейки окаймляли улицы, молодые клены охлаждали свои корни в вечно стекающих с горы водах. Супружеские пары с детьми и без прогуливались вдоль элегантных, ярко освещенных витрин. На многих перекрестках стояли машины военной полиции и проверяли транспортные средства, но нам неизменно давали знак, чтобы мы проезжали дальше.

Был ясный, прохладный вечер, я опустил стекло и высунул из окна левую руку, приятный ветерок освежал мою вспотевшую ладонь. Кристофер сидел неподвижно рядом со мной и смотрел в другое окно. Я хотел взять его руку в свою, для того и обсушил ладонь, но потом раздумал.

Мы приблизились к мосту на автостраде, к парапету было прикреплено широкое черное полотнище. С надписью красными буквами: «Смерть Америке – Смерть Израилю – Смерть шаху». Двое солдат занимались тем, что пытались сорвать полотнище. Офицер в солнцезащитных очках стоял рядом и давал указания; наша машина свернула под мост, офицер обернулся и посмотрел нам вслед – я хорошо разглядел его и его очки с зеркальными стеклами в свете уличных фонарей.

Мне нравился наш водитель. Он снял солнечные очки, посмотрел в зеркальце заднего обзора, я тоже туда посмотрел, и на мгновение наши взгляды встретились. Его звали Хасан, и он много чего знал о том и о сем. Позавчера, в окрестностях Казвина, он пригласил нас к себе домой, и я обрадовался этой возможности поболтать, потому что Кристоферу и мне, к сожалению, уже больше года почти нечего было сказать друг другу, то есть в последнее время с ним стало трудно разговаривать, все казалось таким однообразным, превратилось в пустой обмен формулами и напоминало этот ужасный кухонный ритуал – когда кто-то готовит и время от времени пробует свою стряпню, а рядом стоит «никто», которому остается только наблюдать и радоваться, что его не гонят.

Хасан жил на яблоневой плантации, в простом каменном доме, светло-коричневые стены которого были красиво обработаны в технике «соломки». Мы говорили об урожае яблок – он выращивал еще и томаты – и пили горячий чай, который его застенчивая жена подливала всякий раз, как стаканы становились пустыми.

Через какое-то время он отослал жену, поднялся и достал что-то из ящика комода. Он развернул это, очень осторожно, как будто боялся сломать. Это была фотография Фары Диба, жены шаха, в рамке.

«Разве она не восхитительно прекрасна? Она так полна оральным… Как правильно сказать? Оральным..?»

«Оральным сексом?»

«Да. Полна оральным обещанием лучшего мира», – сказал Хасан. Кристофер передернул плечами и вышел во двор – якобы чтобы прогуляться. Хасан сдул пыль с фотографии и протер ее рукавом. Он встал, опять поставил фото на комод, вложил в проигрыватель кассету, и мы услышали песню Ink Spots.

Моя молитваостанется с тобой,когда кончится день,в божественном сне.Моя молитва —это экстазв синеве…

«Группа Ink Spots», – сказал Хасан.

«Хм, да, Ink Spots».

«Музыка очень красивая, хотя и происходит из Америки. Слышите?»

«Да, правда. Звучит очень красиво». Я подумал о том, что Хасан, собственно, всего лишь наш шофер, но внезапно мне стало все равно, кто он.

«Моя молитва – это экстаз в синеве», – доносилось из усилителей.

«Эту песню поют рабы. Потому она такая печальная».

«Но в Америке больше нет рабов».

«Ну как же, конечно есть. В южных штатах. Я сам читал».

«Хасан, я вам гарантирую, что в южных штатах никаких рабов больше нет. Это всего лишь пропаганда – то, что вы слышали».

«Вы не вполне разделяете мусульманские взгляды». Это был не вопрос, а констатация факта.

«Нет, пожалуй, не вполне».

«Жаль. Тогда по крайней мере потанцуйте со мной», – сказал Хасан.

Я поднялся, и какое-то время мы вместе танцевали под Ink Spots, каждый сам по себе, на противоположных концах большого бухарского ковра, который составлял все богатство Хасана, а Фара Диба взирала на нас с комода.

К тому времени, как Кристофер вернулся со своей прогулки, кассета как раз подошла к концу. Хасан вынул ее из магнитофона и вложил мне в руку.

«Это вам, – сказал он. – В подарок».

Я сунул кассету в карман брюк и пожал Хасану руку, хотя эта кассета была мне ни к чему.

«Спасибо».

«Берегите ее, пожалуйста».

Дверь в комнату отворилась, на пороге стоял Кристофер и смотрел на нас. Выглядел он неважно. Волосы прилипли ко лбу, голубая рубашка спереди потемнела от пота, брюки внизу запачкались, покрылись коричневой коркой грязи. Он прислонился к дверному косяку, взглянул на Хасана и потом на меня, и даже сквозь его усталость, болезнь и многое другое явственно прочитывалось презрение – глубочайшее презрение, обусловленное тем фактом, что мы с Хасаном нашли общий язык.

Я больше не смотрел в зеркальце заднего обзора. Мы еще минут десять поднимались в гору и потом остановились перед виллой в северной части Тегерана. Дом был построен высоко на склоне, и отсюда, сверху, открывался великолепный вид на город. Тегеран окутывала коричневая туманная дымка, в верхних слоях атмосферы желтоватая, а ниже темная. Тысячи или миллионы огней сверкали в долине под нами. Кристофер и я вышли из машины и позвонили у парадного, Хасан припарковал кадиллак на одной из боковых улочек. Я видел, как он закурил, развернул газету и приготовился к комфортному отдыху.

Я смотрел на шоссе, на ряды кленов, выше по склону горы терявшиеся в тумане. Уже взошла оранжево-красная луна, пара светляков вилась вокруг нас – они жили в кустах дрока, что росли вдоль дороги. Кристофер попытался поймать светляка, но промахнулся.

«Оставь их в покое».

«Неужели ты не способен сказать что-нибудь, что хоть в каком-то смысле было бы интересно?»

Он повернулся лицом ко мне. Его рот показался мне некрасивым; похоже, за ночь у него прибавилось морщин. Глаза сияли лихорадочным блеском; сегодня я думаю, что к тому времени он уже очень давно был болен, гораздо дольше, чем я предполагал. Я чуть-чуть склонил голову набок, как бы подставляя ему мою шею для удара. Я часто пользовался таким приемом, чтобы смягчить его недовольство, но до него никогда не доходило, что я это делал нарочно. «Ты даже представить себе не можешь, как сильно мне надоел», – сказал он.

«„Мне любовь казалась легкой, да беда все прибывала“.[7] Это… это… сейчас припомню – Хафиз Ширази. Rather fitting,[8] ты не находишь?»

«Знаешь что? Ты монголоид», – ответил Кристофер.

Два

Он зевнул и стал канительно возиться с сигаретой: на одну только процедуру зажигания у него ушла масса времени. Я не сводил глаз с парадного.

Во рту я чувствовал металлический привкус. Мне казалось, будто я жую алюминиевую фольгу или будто у меня из зуба выпала пломба. Друг на друга мы не смотрели. Я не мог смотреть на Кристофера.

Светляки продолжали свое кружение. Наконец кто-то открыл дверь. Мы шагнули через порог в сияние теплого желтоватого света.

Камердинер в кремовых перчатках повел нас через просторный салон, мимо шведских фаянсовых столиков с нарочито совершенными цветочными композициями (лилиями в китайских вазах). Проходя мимо, я мазнул пальцем по одной столешнице и потом вытер руку о свою светлую штанину. Никакого пыльного следа не осталось.

Ножки ламп, стоявших на специальных тумбах, тоже были сделаны из китайских ваз, а абажуры – из желтого дамаста.

Я смотрел на диваны, обтянутые белым шелком, придававшие комнатам, через которые нас вели, такой вид, будто их оформлением занималась Хульда Зайдевинкель. Вообще все это напоминало мне обстановку особняка Яспера Конрана, начала шестидесятых годов, я когда-то видел ее на фотографиях; там преобладали белый и золотисто-желтый цвета – не совсем в духе барокко, но и не в духе минимализма. Стиль Директории (по неизменному мнению Кристофера), каким он был незадолго до того момента, когда bottes[9] Наполеона перестали соответствовать его реальному рангу.

Так был декорирован отель «Риц» в Париже; собственно, это и есть стиль грандотеля: элегантный, однако не назойливый в своей элегантности, местами слегка нарушенный (все подобные нарушения, похоже, представляют собой результат тщательного расчета), но тем не менее поражающий своим безусловным совершенством и – как бы это сказать – своей сексуальностью.

Эти помещения воспринимались как точное, правдивое отображение Европы, как нечто противоположное Японии; они превосходно выражали идею внешней импозантности, поверхностности, освещенности, Старого Света – и с несомненностью свидетельствовали о хорошем вкусе; белоснежные ковры из овечьей шерсти покрывали терракотовые плитки полов.

Впервые со времени нашего приезда в Персию я испытал ощущение прибытия, ощущение чистоты – ощущение из детства, но противоположное тому, которое я сам испытывал ребенком, когда ходил во французский детский сад; тогда я всегда пытался выпить свой утренний стакан молока, слизывая молоко по краям и очень медленно вращая стакан по часовой стрелке – так сильно тошнило меня от моей собственной смешивавшейся с молоком слюны.

Это мое единственное детское воспоминание. Никаких других воспоминаний помимо этого, с тошнотворным стаканом молока, у меня не осталось. И дом, в который мы только что вошли, был, значит, полной противоположностью этому воспоминанию. Кристофер часто спрашивал меня, почему я такой пустой внутри и, похоже, существую совсем без прошлого, как будто все, что было раньше, стерлось из моей памяти – все до единого запахи, и все краски, и куст, под которым я, может быть, прятал от своих родителей истрепанную тетрадку, вырванную из каталога «Товары – почтой» (ту, где рекламировались наборы «Сделай сам»); но я действительно ничего больше не мог вспомнить – совсем ничего.

Пока я думал об этом, я увидел через одну из дверей внутренность библиотечной комнаты. Целиком выкрашенная в красный цвет – среди всей этой белизны, желтизны и золота, – комната производила впечатление силового поля, чего-то волшебного, пульсирующего.

* * *

Красный я особенно любил. Я, собственно, любил все цвета, но лучше всего натренировал свои глаза для восприятия именно красного и его соотношений с другими цветами, а этот красный был невероятно хорош. Он казался таким, как если бы тот, для кого строился дом, в свое время сказал: ну вот, а для этой и этой комнат нужно бы подобрать что-то красное – конечно, подходящего оттенка, наподобие того, что используется в буддистских храмах, такой красный, что ближе к терракотовому.

Когда я декорировал помещения, чаще всего, к сожалению, никто не понимал, о чем идет речь и что конкретно я имею в виду, потому что смешать краски так, чтобы получился идеальный красный, чрезвычайно трудно; собственно, это почти невозможно – найти идеальный красный цвет.

Идеальный красный, вопреки распространенному мнению, нисколько не похож на цвет крови, и его, собственно, можно найти только на флорентийских детских портретах эпохи Возрождения; цвет головных уборов детей на этих полотнах – вот какой красный я имею в виду. Здешняя библиотека, во всяком случае, была теплого бархатисто-красного оттенка, с небольшой примесью коричневого и лилового.

На одной из стен во втором салоне висел большой портрет шаха в очень простой, красивой раме из эбенового дерева; шах был одет в белую парадную униформу с золотыми эполетами. Рядом, на подставке, освещенная несколькими галогенными светильниками, стояла матово-белая скульптура работы Ганса Арпа.[10] На противоположной стене, над рядом опять-таки фарфоровых ламп, висело несколько картин Вилли Баумайстера,[11] располагавшихся в тщательно продуманном порядке. Мне нравился Ганс Арп, нравился Вилли Баумайстер и нравился этот дом, нравился даже шах. Впрочем, такой дом вряд ли мог кому-то не нравиться.

Камердинер, проведя нас через эти два сообщавшихся между собой салона, теперь предложил нам спуститься в сад, указав вытянутой рукой на широкую лестницу, на которую можно было выйти через веранду.

В саду играла легкая музыка и был сооружен импровизированный бар, пахло эфирным маслом и цветами. Я насчитал в общей сложности около восьмидесяти пяти или девяноста гостей. Сад полого спускался вниз. Некоторые мужчины выделялись среди других белоснежными американскими мундирами.

Я заметил одну немецкую художницу, раньше писавшую гигантские картины в стиле фотореализма, репродукции которых часто появлялись в «Квике» и «Штерне». Она носилась между гостей, время от времени останавливаясь, чтобы с кем-нибудь поболтать, и сейчас подлетела к элегантно одетой персиянке – обе женщины бросились друг другу на шею. В персиянке я узнал Гугуш, которую видел на конверте Кристоферова диска.

Маленький ручей вытекал из-под куста, змеясь, пересекал лужайку и исчезал где-то в дальнем конце участка, в зарослях терновника. Горели факелы, воткнутые с неравномерными промежутками прямо в газон. Какая-то женщина в голубом платье стояла в саду, в стороне от остальных, и целилась из пневматической винтовки в верхушку дерева. Ее тень подрагивала на траве.

В одном из укромных уголков сада молодой человек с сальными, до плеч, волосами кричал на девушку, что, мол, ей бы не мешало расслабиться, с ее непрошибаемостью далеко не уедешь. Девушка пристыженно смотрела в землю.

Молодой человек был европейцем. Я его однажды уже встречал – много лет назад, когда плавал на яхте по Эгейскому морю. Он тогда на палубе крутил для своих подружек сигареты с гашишем, а позже – когда мы проплывали под бурыми утесами Санторина, – лежа на животе, вычерпывал из серебряной ресторанной вазочки ванильное мороженое, политое драмбуйе.

Я взял себе рюмку армянского коньяка с застеленного белой скатертью стола, который служил баром, в другую рюмку налил для Кристофера водки, выжал туда лимон и протянул напиток ему.

«Прошу тебя, не пей сегодня так много, ты же нездоров. Пожалей себя».

Он взглянул на меня, прикрыл глаза (но сквозь полуприкрытые веки сверкнул его пронзительный взгляд), взял рюмку из моей руки и двинулся сквозь толпу, прочь от меня. Я снова посмотрел на того юнца с длинными волосами. Теперь я вспомнил, как его зовут: Александр.

В магнитофоне крутилась кассета Bachman Turner Overdrive. Я увидал, как Александр оставил девушку – теперь она в самом деле плакала, – подошел к аппарату, выдернул кассету и зашвырнул ее в кусты, а на ее место поставил новую. Из усилителей понеслись нацистские завывания группы Throbbing Gristle. Александр с удовлетворением затряс своими сальными космами, музыка вызывала гадливые ощущения, я оглянулся вокруг, но не заметил, чтобы она кому-нибудь, кроме меня, мешала.

На Александре был классический блейзер от Ива Сен-Лорана, под ним красная футболка с напечатанной спереди большой черной свастикой; ниже свастики надпись мелкими черными буквами:

THE SHAH RULES OK IN ‘79 [12]

Я отпил глоток коньяка и подошел к нему.

«Интересная майка».

Александр повернулся и посмотрел на меня.

«Что ты об этом знаешь?» – спросил он. По лбу его стекал пот, кожа была бледной. Зрачки – как острия иголок. Он казался совершенно безумным, будто растерял все содержимое своего мозга. И еще он казался мертвецом. У него не осталось ничего общего с тем образом Александра на яхте, который сохранился в моей памяти.

«Что ты вообще знаешь?» – повторил он.

«Ну, то же, что и все». Я пожалел об этих словах еще раньше, чем их произнес.

«Тогда ты знаешь и о Копье-Решении? И о священной горе Кайлаш, в Тибете, вокруг которой нужно обойти сто восемь раз?»

«Нет, но… Об этом, наверное, знает Кристофер».

«Кристофер сейчас в Тегеране? Кристофер?»

«Да. И, более того, он здесь, на этой вечеринке. Я пришел сюда с ним».

«Это говорит в твою пользу – то, что ты с ним знаком. Я сперва подумал, ты просто ничтожный гомик, который корчит из себя невесть что».

«Вовсе нет…» Мне не пришло в голову никакого продолжения, и я почувствовал, что краснею.

«Бог ненавидит педов, ты это знаешь?»

«Да, знаю. Я тоже их не люблю».

«Тогда все в норме. ОК. Хочешь покурить шабу-шабу?»

«Что?»

«Не смотри на меня как баран на новые ворота. Шабу-шабу. Кристаллический мет.[13] Есть такой нацистский наркотик. Его еще называют „счастье байкеров“, „новая чистота“, „панк-рок“. Пошли курнем».

«Давай лучше без меня, Александр. Увидимся позже».

Я отошел, а он остался стоять. Что-то в его угасшем сознании зашевелилось, и я понял, что он пытается сообразить, откуда мне известно его имя. Он думал о том, не упомянул ли его случайно сам. О встрече в Эгейском море он, конечно, уже не помнил – наверняка нет.

Песня группы Throbbing Gristle закончилась, если это вообще можно назвать песней, и началась новая – еще более противная, громкая и непригодная для слушания.

Александр снова начал танцевать; не переставая кружиться, он вытащил из кармана брюк маленькую стеклянную курительную трубку, сунул ее себе в рот, щелкнув зажигалкой, поднес пламя к концу трубки и глубоко затянулся. Я отправился искать Кристофера.

И через некоторое время его нашел; он стоял чуть поодаль, в окружении трех молодых женщин, которые все были длинноногими блондинками и выглядели обалденно. Одна из женщин держала за руку маленькую светловолосую девочку, лет, наверное, пяти или шести, свою дочку.

Эта мамаша не надела на ребенка ничего, кроме ажурных чулков, подвязок, трусиков и белого лифчика. Она отвинтила крышку флакона, своими длинными пальцами с покрытыми белым лаком ногтями достала порцию кокаина и поднесла к ноздре.

Я видел, как Кристофер затрясся от смеха, потом высыпал немного кокаина себе на ладонь, втянул порошок носом, а остатки слизнул языком. Когда девчушка, в свою очередь, взяла флакон, я отвернулся.

Кристофер казался не менее безумным, чем Александр. Он вел себя истерично, как Барбара Хаттон[14] на одной из ее вечеринок в Танжере. И очень отдалился от меня. Я никогда не знал, что он может быть таким жестоким.

Нет, конечно, я всегда это знал, но подобные вещи обычно длятся годами, и при этом по-настоящему ты не отдаешь себе в них отчета: лицо Кристофера, то, как он держал рюмку, как смеялся, откинувшись назад, – все это были лишь внешние выражения его страшной холодной жестокости. Он всегда был таким; Кристофер был болен.

Я чувствовал себя как пару дней назад, ночью, в пустыне под Аламутом: камни и песок остыли, сильно похолодало, а он все стоял там, освещенный луной – Кристофер неизменно оказывается на свету, – и не произносил ни слова, даже не шевелился. Он стоял неподвижный, залитый светом – будто статуя.

Или как когда ночью я переворачивался на другой бок и прикрывал ладонью его затылок; либо натягивал на него одеяло, потому что замечал, что во сне он мерзнет. В такие мгновения, когда я смотрел на него в полутьме, мне казалось, будто он и в самом деле статуя, нечто отлитое в форму, но такое, что никем не было создано, а просто существует – светящееся, неприступное, страшное…

Однажды в Египте – мы тогда путешествовали вдвоем по другой пустыне, Синайской, – я испугался; мы меняли шину у нашего «пежо», я отошел пописать за скалу и увидел звезды, а он прокрался за мной, чтобы меня напугать; где-то вдали горели нефтяные костры, они окрашивали песок и все вокруг блекло-оранжевым цветом, и я действительно испугался, как Кристофер и задумал, и нечаянно порвал деревянные четки, которые много лет назад мне подарил Бенджамин, – это тоже случилось из-за моего страха.

Иногда Кристофер разговаривал во сне – в этом, конечно, нет ничего необычного, во сне все разговаривают, – или дрожал, или ему снилось, что у него выпадают зубы. Тогда я его обнимал и с радостью принял бы любые мучения за то, что снова держу его в объятиях, ведь мы с ним не спали вместе уже много лет. Я всегда видел себя как бы сверху; я любил Кристофера.

Хозяин дома, бородатый иранец с шарообразным животом, в бирюзовом пуловере от Лакоста, подошел и представился мне. Он поправил воротник своей полосатой тенниски и энергично пожал мою руку.

«Добро пожаловать, мой юный друг, – сказал он. – А где же ваш Кристофер?»

«Он где-то там, сзади. Я его только что видел. Добрый вечер. Большое спасибо за приглашение. Вечеринка просто супер». Я все еще тряс его руку обеими руками, и он ее забрал.

«Ах, знаете, она, к сожалению, будет последней, на долгое время», – улыбнулся он; и когда я опустил глаза на свои сандалии, потому что не знал, что ответить, спросил, не хотим ли мы посмотреть его гашишную рощу.

Он повел Кристофера и меня – потому что внезапно, как по мановению руки, Кристофер тоже оказался здесь, будто инстинктивно почувствовал, что намечается что-то интересное, – легким нажатием на наши плечи дав понять, что надо свернуть направо; мы прошли вдоль ручья, потом одним прыжком перемахнули через него и углубились в темные заросли.

Кто-то, наверное, вылил в ручей много ведер красящей жидкости: водный поток, который струился по саду, стал теперь молочно-белым и непрозрачным. Идти сквозь гашишную рощу было легко, и хозяин дома на ходу рассказывал о почвах Тегерана, которые расположены как раз на такой высоте над уровнем моря, как нужно, и имеют оптимальное содержание кремнекислой соли, – представьте, говорил он, что мы с вами находимся в образцовом винодельческом хозяйстве.

Растения распространяли тяжелый смолянистый запах; проходя мимо, я задевал пиджаком листья, и он весь пропитался запахом гашиша. Стволы были толщиной чуть ли не с мою шею.

Мы остановились на небольшой поляне. Стояла ясная ночь, над нами сияли звезды. Я взглянул на небо.

«Смотрите, вон там Большая Медведица. А вон на той стороне Орион. Вон там, повыше, – совсем маленький».

«Ну же, – сказал хозяин дома. – Раздевайтесь».

Кристофер расстегнул брюки и снял их с себя. Через бинты на его ногах просвечивали покрытые темно-коричневыми корками, желтеющие по краям язвы. Он ухмыльнулся, будто ожидал увидеть что-то новенькое, такое, чего еще не знал, новую игрушку – мне эта Кристоферова ухмылка была хорошо знакома.

«Оба», – сказал хозяин, стягивая через голову свой лакостовский пуловер и тенниску. Он был толстым и сильно волосатым. Я увидел, что на груди у него висит какой-то аппарат; к этой деревянной, величиной с карманную книжку штуковине было прикреплено несколько тонких резиновых трубок. Он взял конец одной трубки в рот, а другую дал Кристоферу.

Оба теперь были подключены друг к другу; на мгновение мне показалось, будто они пребывают в ином времени, на рубеже прошлого и нынешнего веков. В этой машине было что-то викторианское, что-то от замаскированной, пугающей непристойности бронзовых болтов и темной свилеватой древесины.

Хозяин дома начал, тяжело дыша, посасывать трубку. Потом нажал на маленький медный переключатель, и машина заработала. Кристофер, как и он, был совершенно голый.

«Я же сказал, что вы тоже должны раздеться, – обратился ко мне хозяин. – Да-да, я вам говорю. Вот, возьмите». И протянул мне трубку.

Меня чуть не вырвало. Я размахнулся и ударил его по лицу. Трубка выпала у него изо рта, из носа потекла тонкая струйка крови. Машина вдруг зажужжала. Он наклонился вперед, издал какой-то булькающий звук и со стоном поднес руки к лицу.

Я понял, что ударил слишком сильно, и стал извиняться. Одновременно поднимая с земли его лакостовский пуловер и рассыпавшиеся трубки.

«Перестаньте, молодой человек. Это все чепуха. Я даже ничего не почувствовал, – сказал хозяин дома. – Успокойтесь, мы возвращаемся в сад». Он повернулся к Кристоферу.

«А вам лучше снова одеться. И все-таки это просто невероятно – ваш потенциал, я имею в виду». Кристофер улыбнулся в ответ на комплимент и натянул свои брюки. Ох, Кристофер… – подумал я.

«Как нам найти обратную дорогу?»

«Просто идите за мной, – ответил хозяин. – Роща не такая уж большая. Да, мне только сейчас пришло в голову: я вам не рассказывал, что по моему заказу нам на самолете доставили сюда сенбернара из Гриндельвальда? Он целыми днями нежится на солнце и позволяет моей дочке его дразнить – сенбернары ведь такие добродушные.

Кстати о добродушии: я изобрел автомобиль, который приводится в движение одной из разновидностей оргона[15] – он непрерывно аккумулирует ностальгию. Аппарат, который я ношу на своем теле, функционирует на основе сходного принципа. Вы скажете, что это нерентабельно для иранца – у нас ведь столько нефти. Но виноват шах, и здесь тоже виноват шах. Шах, знаете ли, сам представляет собой такой аккумулятор ностальгии. О да – мы живем в удивительное время, мы трое».

Мы вышли из рощицы. Гостей собралось очень много, праздник, похоже, удался. Кто-то, смеясь, подбросил бокал высоко в воздух, он описал крутую дугу и разлетелся вдребезги, ударившись о ступени из известкового туфа. Хозяин дома вытер кровоточащие губы и нос платком, хлопнул меня по плечу.

«Забудьте все это. Мне бы хотелось, чтобы мой сад доставил вам удовольствие», – сказал он и двинулся прочь.

Я взглянул на Кристофера. Он закатил глаза – конечно, из-за меня. Я в самом деле жалел, что ударил хозяина, хотя и не считал себя виноватым. Кроме того, тот нисколько не рассердился, даже напротив, как мне показалось, почувствовал облегчение оттого, что до использования его странной машины дело так и не дошло.

Три

«Идиот», – сказал Кристофер.

Мне очень хотелось курить, и я обхлопывал карманы своих брюк в поисках черепахового портсигара. Но он исчез, я, наверное, потерял его в гашишной роще.

«Угости меня сигаретой».

Кристофер протянул мне одну и, пока я ее зажигал, смотрел на меня. Я опять все сделал неправильно, опять все испортил.

«Мне жаль, что так вышло».

«Ты ничего не видишь, совсем ничего. Ты не только глуп, но и слеп».

«Что это вообще было, с толстяком и его машиной?»

«Забудь. Требовать от дизайнера по интерьеру, чтобы он понимал такие вещи, это и в самом деле чересчур».

«Кристофер, ты ведешь себя просто ужасно».

«Ты не мог бы придумать более умной фразы? Или, по крайней мере, более литературной? Ты ведь все-таки читаешь одну-две книжки в год. Знаешь что? Вернулся бы ты в дом и полюбовался немного на красивую мебель или на цветочные композиции».

Кристофер был пьян, принял кокаин и бог знает что еще, чувствовал себя в физическом смысле развалиной, а в таких случаях он всегда становился особенно бесчеловечным и вульгарным.

«Прекрати».

У меня перехватило горло, во рту появился хорошо знакомый кисловатый привкус, означавший, что я сейчас заплачу. Я попытался повернуть дело так, чтобы обойтись без слез, и, как всегда в подобных ситуациях, пошел у него на поводу.

«Пожалуйста, Кристофер, не будь таким жестоким. Прошу тебя».

«Диваны там обтянуты китайским шелком, из провинции Юньнань, если не ошибаюсь. Давай, сходи, мой по-китайски говорящий друг. А до невероятия привлекательную скульптуру работы Ганса Арпа ты видел? Она точно должна тебя заинтересовать. У них там наверху есть даже Вилли Баумайстер – удивительно, не правда ли?»

«Я тебя ненавижу».

Он засмеялся. «Ты не можешь меня ненавидеть. Я слишком хорошо выгляжу».

И все же я его ненавидел. Но он попал в точку, он был прав, как всегда. Он выглядел так хорошо… Я украшал себя им – его интеллигентностью, его светлыми волосами, его пропорциональным лицом, его зелеными глазами рептилии, поставленными слегка наискось, его загорелой кожей, белым пушком на предплечьях, в котором во время долгих автомобильных переездов запутывались и поблескивали пылинки. Он был моим трофеем. Я бы хотел – сейчас я уже не знаю, чего я тогда хотел… На мгновение я прикрыл глаза.

«Ммм… Вы только что из гашишной рощи?» К нам подошел молодой человек. Он был одет в костюм ежевичного цвета и казался слегка пьяным. Он пританцовывал на месте. Его дыхание имело кисловатый запах. Палочкой коля он нарисовал у себя под глазами темные полоски, его волосы цвета воронова крыла были связаны наверху бантом из органди и стояли вертикально, к лацкану пиджака была прикреплена фиолетовая орхидея. Он выглядел как персонаж из комиксов.

Кристофер сказал: «Мне редко доводилось так смеяться, как только что, когда мы пробирались сквозь гашишную рощу. А тут еще ваша прическа. Это просто невероятно! Вы пользуетесь каким-то особым воском, или как вам это удается?»

«Нет, я втыкаю туда кусок проволоки. Это требует определенных усилий, и я сооружаю нечто подобное только когда собираюсь на вечеринку. В городе, разумеется, я этого делать не могу». Он слегка поклонился.

«Я румын. Маврокордато. Здравствуйте. Мой дед основал на побережье Черного моря маленькое утопическое государство, существовавшее одновременно с Фиуме Д’Аннунцио.[16] Сразу же после окончания Первой мировой войны. Что вы будете пить? Может, водку?»

Он хлопнул в ладоши и поднял руку, растопырив три пальца. «Простите, но вы оба и в самом деле сильно попахиваете гашишем».

Подбежал одетый в ливрею лакей, держа на подносе три стакана водки и ведерко с кубиками льда.

Я взял стакан и отпил маленький глоток. «Спасибо. Я… задевал одеждой за гашишные растения, и потому…»

«Я слышал об этом маленьком государстве», – перебил Кристофер и положил руку мне на плечо, мягко намекая (к подобным нежностям он прибегал только в присутствии посторонних), что сейчас мне лучше помолчать.

«Там, кажется, были Тристан Тцара,[17] и какой-то золотой клад, который разделили между всеми, и некий комитет, Sowjet, позже распавшийся». Кристофер разом опрокинул в себя полный стакан водки.

«Так вы слышали о Кумантсе? Это и в самом деле совершенно удивительно, потому что о ней знают единицы. То был анархистски-дадаистский эксперимент, попытка сделать шутку формой государственного правления». Он рассмеялся, но его смех совсем не походил на смех Кристофера.

«Наверняка там жилось замечательно. Но через два года, естественно, гвалт утихомирился, румынское правительство стало грозить военным вторжением, и все исчезли в скифском тумане». Его рука проделала в воздухе странное – кругообразное и неуловимо быстрое – движение.

«Просто потрясающе, Маврокордато. Так сказать, свободная зона. А что случилось с вашим дедушкой?» Тело Кристофера качнулось взад и вперед, он попытался удержать равновесие и чуть не упал навзничь.

«Кристофер, ты пьешь слишком много. Пожалуйста, перестань».

Но он не обратил на мои слова никакого внимания.

«Это, мой дорогой, я и сам хотел бы узнать, – ответил Маврокордато. – Я его никогда не видел. В Цюрихе до сих пор имеется счет на его имя – один из тех, что не были затребованы после Второй мировой войны. Ну, вы знаете – вроде еврейских А-списков. Однако боюсь, что вашего друга мало интересуют подобные вещи. Лучше расскажите мне, что вы делаете здесь, в Персик». Он высоко вскинул брови и посмотрел на меня.

«Мы туристы. И до вчерашнего дня мы находились – мм… – в окрестностях Казвина, у крепости Ибн ал-Саббаха». Произнося эту фразу, я казался себе, как бывало очень часто, невероятно необразованным и глупым, по крайней мере, в сравнении с Кристофером.

«Ах, Аламут. Ну и?»

Маврокордато маленькими глотками пил водку, продолжая наблюдать за мной поверх края стакана; на секунду у меня возникло четкое ощущение, что ему тоже неприятно поведение Кристофера, что он, собственно, на моей стороне.

«От крепости почти ничего не осталось, кроме груды обломков на вершине горы. Мне было скучно. Пара камней, не более того».

«Вы знаете историю сада Старца с горы?»

«Да. Кристофер мне рассказывал».

Я смотрел вниз, на свои ноги. Ремешок на левой сандалии расстегнулся. Я нагнулся и поправил его.

«Ибн ал-Саббах запирал своих юных приверженцев в некоем саду, чтобы сделать их послушными, и объяснял им, что это рай».

«Оглянитесь. Вроде как здесь – вы не находите?» Он движением головы пригласил меня посмотреть вокруг и при этом опять поднял брови. Из-за его удивительного лица, его движений и торчащих вверх волос он немного смахивал на большую птицу.

«Я бы скорее сказал, что этот сад есть полная противоположность рая».

«Маврокордато, простите моего друга. Он порой бывает несколько… простоватым», – вмешался Кристофер.

«Глупости. Я нахожу вашего друга очень приятным и интересным человеком. Кристофер, пойдите и принесите нам чего-нибудь выпить. Докажите, что вы для нас настоящий друг». Он махнул рукой в направлении бара.

Кристофер закурил и двинулся прочь. Он был в ярости, он этого не показывал, но я это знал точно, видел по его плечам – по тому, как он их слегка приподнимал при ходьбе. Он отшвырнул сигарету, и она, описав высокую дугу, упала в траву.

Маврокордато взял меня под руку и отвел в сторону. «Самое интересное с Ибн ал-Саббахом – это то, что он одурманивал своих приверженцев, и, знаете ли, они опять оказывались за пределами сада, а он им потом говорил, будто только он может их туда вернуть».

Я еще никогда не видал, чтобы кто-то обращался с Кристофером подобным образом. Из усилителей теперь доносилась электронная музыка, она была ужасной, какой-то машинной, она внушала мне страх, а текст, если я правильно помню, звучал так:

Цирк смерти уже приближается,Окрашен путь его в красный цвет…

«Мне не нравится эта песня. Я уже как-то раз ее слышал».

«Тогда на этот раз вы просто не слушайте», – сказал Маврокордато.

«Пару дней назад один человек подарил мне кассету с записями группы Ink Spots».

«Полагаю, это был иранец».

«Да, но откуда вы знаете…»

«Ну, в нескольких подпольных газетах напечатали одну такую историю – об американских рабах и их музыке… Ничего особо интересного – пропаганда, выдумки, чистая ложь, как обычно. Эта кассета все еще у вас?»

«Думаю, она лежит в номере отеля».

«Вам бы следовало ее выбросить».

«Но почему?»

«Ладно, забудьте, это не важно. Гораздо важнее другое: вы, мой дорогой, вы в скором времени будете ополовинены, чтобы потом снова стать целым. И начнется ваше ополовиневание очень скоро, уже в ближайшие дни».

В этот момент я пожалел о том, что ничему не учился. Я бы хотел не только разбираться в интерьерах, но в самом деле много всего знать, как Кристофер, быть образованным человеком, уметь думать. Те полтора года, что я изучал китайский, разумеется, не шли в счет: я пытался освоить этот язык только потому, что увлекался китайской керамикой и шелком, – и, конечно, чтобы составить компанию Кристоферу.

Он-то и нашел для нас обоих учителя-китайца, который приходил к нам домой четыре раза в неделю, но Кристофер быстро утратил интерес к занятиям – возможно, как я думал в то время, потому, что уже через три месяца знал язык в совершенстве. Мне же все давалось неимоверно тяжело, но все-таки через полтора года, как я уже упоминал, я мог понимать китайский и даже на нем говорить, хотя учение действительно оказалось для меня тяжкой работой.

Я наблюдал за Кристофером, который стоял на другом конце сада, рядом с Александром, с новым стаканом водки в руке, и пальцем тыкал в Александрову грудь, прямо в центр свастики. Они по очереди затянулись из стеклянной трубки Александра, потом обнялись и расхохотались так сильно, что оба упали ничком в траву.

Александр приподнялся на колени и достал флягу с армянским коньяком; он протянул ее Кристоферу, который тоже отпил из нее несколько больших глотков, потом они встали, и оба – крича и бешено жестикулируя на ходу – побежали вверх по лестнице в большой зал. Маврокордато покачал головой. Я больше не смотрел в ту сторону.

«Что значит „ополовинен“, что вы имеете в виду? Что мы расстанемся? Я не могу с ним расстаться. Это не пройдет, знаете ли, мы очень давно дружим, и для расставания срок давно прошел».

«Нет-нет, все будет гораздо проще».

Сверху, над большой каменной лестницей, раздался сперва пронзительный крик, а потом хруст разбитого вдребезги стекла; кто-то выпал через стеклянную дверь веранды. Я не смотрел туда, но точно знал, кто упал.

«Я этого больше не выдержу».

«О чем вы?» – спросил Маврокордато, улыбнулся, склонил голову набок и заглянул мне в глаза.

«О Кристофере».

Я вдруг испугался самого себя. Я это высказал, в самом деле высказал – причем человеку, с которым познакомился менее получаса назад. Я уставился на орхидею в петлице Маврокордато.

«Я больше не выдержу Кристофера».

«Не будьте таким слабаком. И вы полагаете, будто что-то поняли? Вам придется выдержать гораздо больше всего, гораздо больше», – сказал Маврокордато и отбросил рукой темную прядь волос, упавшую ему на лоб.

«Все будет еще намного, намного хуже, вы уж мне поверьте».

Он близко наклонился ко мне. Я мог бы пересчитать его зубы. Я чувствовал носом его горячее и кисловатое дыхание, как молодой пес, обнюхивающий сопящего во сне хозяина.

«Может случиться и так, – продолжал он, – что вы будете ополовинены; не ваша связь, а вы сами – в телесном, реальном смысле. Вы когда-нибудь задумывались об этом?» Он зажег сигарету, жадно затянулся, откинул голову назад и выпустил из ноздрей легкую струйку дыма.

Манера поведения Маврокордато, да и весь его облик внушали мне страх. Мне казалось, будто он знает слишком многое, будто он знает наверняка: я ему благодарен за то, что он отослал Кристофера и пожелал разговаривать только со мной. Все всегда принимали сторону Кристофера; то, что я понравился Маврокордато, было, конечно, хорошим знаком, у меня даже мурашки по спине пробежали, но эту херню о разрезании пополам я бы предпочел вообще не слышать, она меня пугала.

«Кристофер очень болен».

«Как и все мы, мой дорогой. Вы только посмотрите, что здесь происходит. Нам этого никогда не исправить, никогда». Он круговым движением руки показал на сад вокруг нас и потом взял меня под руку.

«Не хотите ли подняться наверх, в гостиную?»

«Ну да, конечно».

«Отлично. Я бы с удовольствием выпил с вами стакан чаю».

Мы вместе взбежали наверх по ступенькам лестницы, миновав груду осколков большого панорамного окна, через которую Маврокордато, на минуту выпустив мою руку, перепрыгнул одним махом. Только сейчас я заметил, что на нем не было никакой обуви; просто босые ноги, очень волосатые.

Кристофер и Александр шумно о чем-то спорили в дальнем конце сада, у источника. Я больше туда не смотрел.

В углу гостиной, на столике под превосходной пастушеской сценой, гравюрой Фрагонара, красовался старинный персидский серебряный Samowar, привлекший мое внимание еще когда я впервые попал в это помещение. Я взял два стакана с подноса, стоявшего рядом на бидермейеровском серванте, повернул маленькую хрупкую ручку самовара, сделанную из эбенового дерева, наполнил стаканы доверху дымящимся чаем и направился с ними к Маврокордато.

«Сахар?»

«Нет, спасибо». Он уже уселся на один из диванов и теперь похлопал ладонью по подушке рядом с собой.

«Идите сюда, устраивайтесь», – сказал он. Слуга принес пепельницу и серебряное блюдце, на котором лежали, как лепестки цветка, шесть фисташек. Маврокордато загасил свою сигарету в этом блюдечке.

Я сел, провел рукой по волосам, закинул ногу за ногу и отхлебнул глоток чаю, который был таким горячим, что я мог держать стакан только за верхний край, двумя пальцами.

«Вы ведь дизайнер по интерьеру?»

«Откуда вы знаете?»

Маврокордато рассмеялся, и бант из органди на его волосах качнулся. «Это, мой друг, не составляет большого секрета. Я это вижу, например, по тому, как вы рассматриваете предметы, картины, ковры. Хорошо, когда человек любит красивые вещи. Вы, естественно, смогли этим доказать свою невиновность, свою наивность – тем, что еще способны смотреть».

«Я не понимаю…»