Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Михаил Михайлович Зощенко

Собрание сочинений в семи томах

Том 7. Перед восходом солнца

Перед восходом солнца

Предисловие

Эту книгу я задумал очень давно. Сразу после того, как выпустил в свет мою «Возвращенную молодость».

Почти десять лет я собирал материалы для этой новой книги. И выжидал спокойного года, чтоб в тиши моего кабинета засесть за работу.

Но этого не случилось.

Напротив. Немецкие бомбы дважды падали вблизи моих материалов. Известкой и кирпичами был засыпан портфель, в котором находились мои рукописи. Уже пламя огня лизало их. И я поражаюсь, как случилось, что они сохранились.

Собранный материал летел со мной на самолете через немецкий фронт из окруженного Ленинграда.

Я взял с собой двадцать тяжелых тетрадей. Чтобы убавить их вес, я оторвал коленкоровые переплеты. И все же они весили около восьми килограммов из двенадцати килограммов багажа, принятого самолетом. И был момент, когда я просто горевал, что взял этот хлам вместо теплых подштанников и лишней пары сапог.

Однако любовь к литературе восторжествовала. Я примирился с моей несчастной участью.

В черном рваном портфеле я привез мои рукописи в Среднюю Азию, в благословенный отныне город Алма-Ата.

Весь год я был занят здесь писанием различных сценариев на темы, нужные в дни Великой Отечественной войны.

Привезенный же материал я держал в деревянной кушетке, на которой спал.

По временам я поднимал верх моей кушетки. Там, на фанерном дне, покоились двадцать моих тетрадей рядом с мешком сухарей, которые я заготовил по ленинградской привычке.

Я перелистывал эти тетради, горько сожалея, что не пришло время приняться за эту работу, столь, казалось, ненужную сейчас, столь отдаленную от войны, от грохота пушек и визга снарядов.

— Ничего, — говорил я сам себе, — тотчас по окончании войны я примусь за эту работу.

Я снова укладывал мои тетради на дно кушетки. И, лежа на ней, прикидывал в своем уме, когда, по-моему, может закончиться война. Выходило, что не очень скоро. Но когда — вот этого я установить не решался.

«Однако почему же не пришло время взяться за эту мою работу? — как-то подумал я. — Ведь мои материалы говорят о торжестве человеческого разума, о науке, о прогрессе сознания! Моя работа опровергает \"философию\" фашизма, которая говорит, что сознание приносит людям неисчислимые беды, что человеческое счастье — в возврате к варварству, к дикости, в отказе от цивилизации. Ведь об этом более интересно прочитать сейчас, чем когда-либо в дальнейшем».

В августе 1942 года я положил мои рукописи на стол и, не дожидаясь окончания войны, приступил к работе.

I. Пролог

За доброе желание к игре Прощается актеру исполненье.
Десять лет назад я написал мою повесть под названием «Возвращенная молодость».

Это была обыкновенная повесть, из тех, которые во множестве пишутся писателями, но к ней были приложены комментарии — этюды физиологического характера.

Эти этюды объясняли поведение героев повести и давали читателю некоторые сведения по физиологии и психологии человека.

Я не писал «Возвращенную молодость» для людей науки, тем не менее именно они отнеслись к моей работе с особым вниманием. Было много диспутов. Происходили споры. Я услышал много колкостей. Но были сказаны и приветливые слова.

Меня смутило, что ученые так серьезно и горячо со мной спорили. Значит, не я много знаю (подумал я), а наука, видимо, не в достаточной мере коснулась тех вопросов, какие я, в силу своей неопытности, имел смелость затронуть.

Так или иначе, ученые разговаривали со мной почти как с равным. И я даже стал получать повестки на заседания в Институт мозга. А Иван Петрович Павлов пригласил меня на свои «среды».

Но я, повторяю, не писал свое сочинение для науки. Это было литературное произведение, и научный материал был только лишь составной частью.

Меня всегда поражало: художник, прежде чем рисовать человеческое тело, должен в обязательном порядке изучить анатомию. Только знание этой науки избавляло художника от ошибок в изображении. А писатель, в ведении которого больше чем человеческое тело — его психика, его сознание, — нечасто стремится к подобного рода знаниям. Я посчитал своей обязанностью кое-чему поучиться. И, поучившись, поделился этим с читателем.

Таким образом возникла «Возвращенная молодость».

Сейчас, когда прошло десять лет, я отлично вижу дефекты моей книги: она была неполной и однобокой. И, вероятно, за это меня следовало больше бранить, чем меня бранили.

Осенью 1934 года я познакомился с одним замечательным физиологом (А. Д. Сперанским).

Когда речь зашла о моей работе, этот физиолог сказал:

— Я предпочитаю ваши обычные рассказы. Но я признаю, что то, о чем вы пишете, следует писать. Изучать сознание есть дело не только ученого. Я подозреваю, что пока еще это в большей степени дело писателя, чем ученого. Я физиолог и потому не боюсь это сказать.

Я ответил ему:

— Я тоже так думаю. Область сознания, область высшей психической деятельности больше принадлежит нам, чем вам. Поведение человека можно и должно изучать с помощью собаки и ланцета. Однако у человека (и у собаки) иногда возникают «фантазии», которые необычайным образом меняют силу ощущения даже при одном и том же раздражителе. И тут иной раз нужен «разговор с собакой», для того чтобы разобраться во всей сложности ее фантазии. А «разговор с собакой» — это уже целиком наша область.

Улыбнувшись, ученый сказал:

— Вы отчасти правы. Соотношение часто не одинаково между силой раздражения и ответом, тем более в сфере ощущения. Но если вы претендуете на эту область, то именно здесь вы и встретитесь с нами.

Прошло несколько лет после этого разговора. Узнав, что я подготовляю новую книгу, физиолог попросил меня рассказать об этой работе.

Я сказал:

— Вкратце — это книга о том, как я избавился от многих ненужных огорчений и стал счастливым.

— Это будет трактат или роман?

— Это будет литературное произведение. Наука войдет в него, как иной раз в роман входит история.

— Снова будут комментарии?

— Нет. Это будет нечто целое. Подобно тому, как пушка и снаряд могут быть одним целым.

— Стало быть, эта работа будет о вас?

— Полкниги будет занято моей особой. Не скрою от вас — меня это весьма смущает.

— Вы будете рассказывать о своей жизни?

— Нет. Хуже. Я буду говорить о вещах, о которых не совсем принято говорить в романах. Меня утешает то, что речь будет идти о моих молодых годах. Это все равно что говорить об умершем.

— До какого же возраста вы берете себя в вашу книгу?

— Примерно до тридцати лет.

— Может быть, есть резон прикинуть еще лет пятнадцать? Тогда книга будет полней — о всей вашей жизни.

— Нет, — сказал я. — С тридцати лет я стал совсем другим человеком — уже негодным в объекты моего сочинения.

— Разве произошла такая перемена?

— Это даже нельзя назвать переменой. Возникла совсем иная жизнь, вовсе непохожая на то, что было.

— Но каким образом? Это был психоанализ? Фрейд?

— Вовсе нет. Это был Павлов. Я пользовался его принципом. Это была его идея.

— А что сами вы сделали?

— Я сделал, в сущности, простую вещь: я убрал то, что мне мешало, — неверные условные рефлексы, ошибочно возникшие в моем сознании. Я уничтожил ложную связь между ними. Я разорвал «временные связи», как называл их Павлов.

— Каким образом?

В то время я не полностью продумал мои материалы и поэтому затруднился ответить на этот вопрос. Но о принципе рассказал. Правда, весьма туманно.

Задумавшись, ученый ответил:

— Пишите. Только ничего не обещайте людям.

Я сказал:

— Я буду осторожен. Я пообещаю только то, что получил сам. И только тем людям, которые имеют свойства, близкие к моим.

Рассмеявшись, ученый сказал:

— Это немного. И это правильно. Философия Толстого, например, была полезна только ему и никому больше.

Я ответил:

— Философия Толстого была религия, а не наука. Это была вера, которая ему помогла. Я же далек от религии. Я говорю не о вере и не о философской системе. Я говорю о железных формулах, проверенных великим ученым. Моя же роль скромна в этом деле: я на практике человеческой жизни проверил эти формулы и соединил то, что, казалось, не соединялось.

Я расстался с ученым и с тех пор больше его не видел. Вероятно, он решил, что я забросил мою книгу, не справившись с ней.

Виктор Доценко

Но я, как уже доложено вам, выжидал спокойного года.

Война Бешеного

Этого не случилось. Очень жаль. Под грохот пушек я пишу значительно хуже. Красивость, несомненно, будет снижена. Душевные волнения поколеблют стиль. Тревоги погасят знания. Нервность воспримется как торопливость. В этом усмотрится небрежность к науке, непочтительность к ученому миру…



Ученый!
Где речь неучтивой увидишь мою, —
Сотри ее, я позволенье даю.



Пусть просвещенный читатель простит мои прегрешения.

II. Я несчастен — и не знаю почему

I. Новое задание

Савелий расслабленно слушал перестук железнодорожных колес. Он сидел в СВ «Красной стрелы» и смотрел в темное окно, провожая глазами светлячки огней далеких спящих деревень. До Питера оставалось еще несколько часов езды. А днем, когда он появился на Лубянке в большом и просторном кабинете генерала Богомолова, он и думать не мог, что вечером будет сидеть один в купе, закинув руки за голову, и, как прежде, по первой же просьбе своего крестного и боевого друга ехать навстречу новым, не всегда добрым и хорошим людям…

горе! Бежать от блеска солнца И услады искать в тюрьме, При свете ночника
О …

— Понимаешь, Савелий, кроме тебя никого послать не получается, — честно признался ему генерал, после того как Говорков уютно устроился на диванчике для гостей в кабинете Богомолова.

Когда я вспоминаю свои молодые годы, я поражаюсь, как много было у меня горя, ненужных тревог и тоски.

Вошел помощник генерала и поставил на журнальный столик поднос с двумя чашками чая и блюдцем с нарезанными ломтиками лимона, кивнул Савелию и так же тихо, как и появился, исчез за большой, обитой кожей дверью генеральского кабинета.

Самые чудесные юные годы были выкрашены черной краской.

— Все лучшие в разгоне, — продолжил Богомолов, — сам знаешь, время сейчас какое… С этим чертовым кризисом все как будто с ума посходили. Афера за аферой, совсем страх потеряли: хапают по наглому, боятся, не успеют… А новичка послать не могу, слишком долго объяснять надо, в человека всматриваться. А ты все знаешь, а формально не из наших… Если надо, возьми себе кого хочешь в подмогу, для прикрытия тыла, как говорится. Могу порекомендовать Костю Рокотова — он давно в дело рвется. Помнишь, как ты его не взял в Чечню? До сих пор обижается. Мы тут недавно отмечали по-семейному день рождения моей сестры.

В детском возрасте я ничего подобного не испытывал.

Но уже первые шаги молодого человека омрачились этой удивительной тоской, которой я не знаю сравнения.

Савелий без труда вспомнил, что отец Константина, давний соратник и помощник генерала полковник Михаил Никифорович Рокотов, был женат на сестре Богомолова.

Я стремился к людям, меня радовала жизнь, я искал друзей, любви, счастливых встреч… Но я ни в чем этом не находил себе утешения. Все тускнело в моих руках. Хандра преследовала меня на каждом шагу.

Я был несчастен, не зная почему.

— Так Костик вокруг меня все ужом вился, — продолжал генерал. — Что с того, что он в «Герате» за самые сложные поручения хватается, — кровь молодая, ему настоящего дела хочется.

Но мне было восемнадцать лет, и я нашел объяснение.

Савелий усмехнулся: темнит генерал, темнит…

«Мир ужасен, — подумал я. — Люди пошлы. Их поступки комичны. Я не баран из этого стада».

— Да не тяните вы жилы, Константин Иванович, говорите, что надо делать, — попросил он генерала, дотягиваясь до чашки с ароматно пахнущим чаем.

Над письменным столом я повесил четверостишие из Софокла:

— Ладно, ты пей, пей, а я пока расскажу, в чем тут дело… — Богомолов поерзал в своем громадном кресле, размышляя, с чего лучше начать. — Если коротко, то надо в Питер ехать, Савелий! Появилась там нарколаборатория одна, покоя нам не дает. А найти никак не можем, уж слишком концы хорошо упрятаны. Нашим людям из местного управления только трупы остается считать. В этом году уже восемь человек на тот свет угодили из-за одной отравы, «Голубой глаз» называется.



Высший дар нерожденным быть,
Если ж свет ты увидел дня —
О, обратной стезей скорей
В лоно вернись родное небытия.



Савелий нахмурился.

Конечно, я знал, что бывают иные взгляды — радостные, даже восторженные. Но я не уважал людей, которые были способны плясать под грубую и пошлую музыку жизни. Такие люди казались мне на уровне дикарей и животных.

Все, что я видел вокруг себя, укрепляло мое воззрение.

— А сколько еще неучтенных! Понимаешь, в чем вся сложность — производство ну донельзя примитивно; наши спецы-химики говорят, что этот «глаз» можно в любой квартире изготавливать. — Генерал все больше распалялся. — Без запаха, без цвета. Хочешь — в таблетках, хочешь — раствором гони по вене… Дешево, как говорится, и сердито. Стоит копейки, урона — не сочтешь. Пацаны с первого раза втягиваются, потом не оторвать. Слышал, наверное, об экстази? Так вот эта дрянь чем-то похожа, только действует еще эффективнее. Нашлись сволочи, умельцы! Научили на свою голову: свобода, бизнес… А с подростков что возьмешь, когда у них за душой пусто. Жалко сопливцев этих, им ведь жить и жить…

Поэты писали грустные стихи и гордились своей тоской.

«Пришла тоска — моя владычица, моя седая госпожа», — бубнил я какие-то строчки, не помню какого автора.

Богомолов сделал паузу, словно вспоминая о чем-то, но Савелий, прихлебывая с удовольствием вкусный чай, терпеливо молчал.

— У меня есть подозрение, — продолжил наконец генерал, — что у тамошних ребят из Отдела по борьбе с наркотиками утечка идет, — вот и не могут они этих химиков за руку поймать, каждый раз эта сволота как сквозь пальцы утекает. Им свежий человек нужен. Ты подумай денек, потом позвони мне: уверен, что придумаешь, как к этому делу подступиться…

Мои любимые философы почтительно отзывались о меланхолии. «Меланхолики обладают чувством возвышенного», — писал Кант. А Аристотель считал, что «меланхолический склад души помогает глубокомыслию и сопровождает гения».

Но не только поэты и философы подбрасывали дрова в мой тусклый костер. Удивительно сказать, но в мое время грусть считалась признаком мыслящего человека. В моей среде уважались люди задумчивые, меланхоличные и даже как бы отрешенные от жизни[1].

— А чего тут думать! — Савелий поставил на столик опустевшую чашку. — Надо — значит, надо. Вы, наверное, уже и сами все продумали. Нужно выехать на место, оценить обстановку, людей. Провести, так сказать, разведку. А Костю я помню, хороший парень. Боец! — Савелий причмокнул. — Знаете, Константин Иванович, давайте я все-таки один начну, осмотрюсь, принюхаюсь, а там по ходу дела и разберемся. Что без толку парня тревожить?

Короче говоря, я стал считать, что пессимистический взгляд на жизнь есть единственный взгляд человека мыслящего, утонченного, рожденного в дворянской среде, из которой я был родом.

Значит, меланхолия, думал я, есть мое нормальное состояние, а тоска и некоторое отвращение к жизни — свойство моего ума. И, видимо, не только моего ума. Видимо, всякого ума, всякого сознания, которое стремится быть выше сознания животного.

— Вот и договорились. — Генерал встал из-за стола и, подойдя к сейфу, нажал цифры кода, достал оттуда пачку долларов и протянул Савелию: — Вот, возьми на расходы. Покупка наркотиков, ночная жизнь на дискотеках, ужины в ресторанах с нужными людьми… — Короче, сильно не экономь, однако особо и не шикуй: дело-то серьезное. Связь будешь держать только со мной.

Очень печально, если это так. Но это, вероятно, так. В природе побеждают грубые ткани. Торжествуют грубые чувства, примитивные мысли. Все, что истончилось, — погибает.

Так думал я в свои восемнадцать лет. И я не скрою от вас, что я так думал и значительно позже.

— Хорошо! — Савелий встал.

Но я ошибался. И теперь счастлив сообщить вам об этой моей ужасной ошибке.

Эта ошибка мне тогда чуть не стоила жизни.

— Кстати, о том, что я тебя в Питер посылаю, даже местные спецслужбы не знают. Так что отмазывать тебя, случись что, я не имею права, не забывай об этом… Не мне тебе напоминать: ты под нашей крышей не работаешь! Ни пуха тебе, крестник! — Богомолов отечески прижал его к своей груди. — И прошу: будь там поосторожнее!

Я хотел умереть, так как не видел иного исхода.

Осенью 1914 года началась мировая война, и я, бросив университет, ушел в армию, чтоб на фронте с достоинством умереть за свою страну, за свою родину.

— Мухтар постарается! — отозвался Савелий своей любимой поговоркой…

Однако на войне я почти перестал испытывать тоску. Она бывала по временам. Но вскоре проходила. И я на войне впервые почувствовал себя почти счастливым.

Я подумал: отчего это так? И пришел к мысли, что здесь я нашел прекрасных товарищей и вот почему перестал хандрить. Это было логично.

Колеса дробно стучали, словно отсчитывая стыки рельсов, а Савелий, вместо того чтобы выспаться перед важным заданием, сидел и размышлял, с чего он начнет свои питерские поиски.

Я служил в Мингрельском полку Кавказской гренадерской дивизии. Мы очень дружно жили. И солдаты, и офицеры. Впрочем, может быть, тогда мне так казалось.

В девятнадцать лет я был уже поручиком.

Поезд, скрипнув буксами, остановился. Савелий приподнял голову и выглянул в окно.

В двадцать лет — имел пять орденов и был представлен в капитаны.

— «Бологое», — прочел он вслух название станции. «Что ж, половина пути позади…» — подумал он.

Но это не означало, что я был герой. Это означало, что два года подряд я был на позициях.

В дверь купе постучали.

Я участвовал во многих боях, был ранен, отравлен газами. Испортил сердце. Тем не менее радостное мое состояние почти не исчезало.

— Можно?.. — раздался женский голос.

В начале революции я вернулся в Петроград.

Я не испытывал никакой тоски по прошлому. Напротив, я хотел увидеть новую Россию, не такую печальную, как я знал. Я хотел, чтоб вокруг меня были здоровые, цветущие люди, а не такие, как я сам, — склонные к хандре, меланхолии и грусти.

Савелий вскочил с полки, поправил выбившуюся из брюк рубашку и открыл дверь купе. Любой мужчина позавидовал бы ему в этот момент: в проеме двери стояла очаровательная стройная блондинка в элегантной шубке светлого меха, из-под которой выглядывали красивые ножки, обтянутые черными чулками. На вид ей было не более двадцати пяти лет.

Никаких так называемых «социальных расхождений» я не испытывал. Тем не менее я стал по-прежнему испытывать тоску.

Я пробовал менять города и профессии. Я хотел убежать от этой моей ужасной тоски. Я чувствовал, что она меня погубит.

Что-то в лице девушки было такое, что любого человека, увидевшего ее, заставляло, как минимум, оглянуться и проводить ее взглядом. Наверное, она уже привыкла к подобным раздевающим мужским взглядам — может статься, ее эти взгляды даже радовали; во всяком случае, она на них не обижалась и относилась к всеобщему мужскому поклонению как к должному.

Я уехал в Архангельск. Потом на Ледовитый океан — в Мезень. Потом вернулся в Петроград. Уехал в Новгород, во Псков. Затем в Смоленскую губернию, в город Красный. Снова вернулся в Петроград…

У Говоркова неожиданное явление ночной красотки вовсе не вызвало восторга. Скорее он испытал раздражение. Сейчас ему хотелось побыть одному. Но Савелий постарался не выказать и тени недовольства приходом симпатичной незнакомки в его купе и по-джентльменски пропустил девушку внутрь.

Хандра следовала за мной по пятам.

За три года я переменил двенадцать городов и десять профессий.

— Здравствуйте. Меня зовут Сергей Мануйлов, — назвался Бешеный своим нынешнем именем, — а вас?

Я был: милиционером, счетоводом, сапожником, инструктором по птицеводству, телефонистом пограничной охраны, агентом уголовного розыска, секретарем суда, делопроизводителем.

— Алена или Лена, в общем, как кому нравится, — откликнулась девушка.

Это было не твердое шествие по жизни, это было — замешательство.

— Лена, хотите чаю, я попрошу проводника? — спросил Савелий, помогая девушке снять шубку: он просто старался быть любезным, не более того.

Полгода я снова провел на фронте в Красной Армии — под Нарвой и Ямбургом.

Но сердце было испорчено газами, и я должен был подумать о новой профессии.

— Да, было бы неплохо. Не возражаете, если я закурю?

В 1921 году я стал писать рассказы.

Вопрос был задан без какого бы то ни было кокетства, и Савелий сразу отметил и это, и то, что Алена нервничает и все время посматривает в окно. Поезд медленно тронулся, загромыхав чугунными колесами, проплыли мимо огни станции. Девушка облегченно вздохнула.

Моя жизнь сильно изменилась оттого, что я стал писателем. Но хандра осталась прежней. Впрочем, она все чаще стала посещать меня.

«Кажется, пронесло!» — «подслушал» Бешеный ее мысль и подумал: «У этой красавицы явно что-то случилось…»

Тогда я обратился к врачам. Кроме хандры, у меня было что-то с сердцем, что-то с желудком и что-то с печенью.

Он вышел из купе и вскоре вернулся с двумя стаканами крепкого чаю, пачкой печенья и парой апельсинов. Водрузив все это на стол, Бешеный предложил:

Врачи взялись за меня энергично.

— Угощайтесь. И не волнуйтесь, все, похоже, уже позади, так ведь?

От трех моих болезней они стали меня лечить пилюлями и водой. Главным образом водой — вовнутрь и снаружи.

Хандру же было решено изгонять комбинированным ударом — сразу со всех четырех сторон, во фланги, в тыл и лоб — путешествиями, морскими купаниями, душем Шарко и развлечениями, столь нужными в моем молодом возрасте.

— О чем вы? — Она состроила непонимающую физиономию.

Два раза в год я стал выезжать на курорты — в Ялту, в Кисловодск, в Сочи и в другие благословенные места.

В Сочи я познакомился с одним человеком, у которого тоска была значительно больше моей. Минимум два раза в год его вынимали из петли, в которую он влезал, оттого что его мучила беспричинная тоска.

Алена аккуратно потушила свою «Слим лайн» и потянулась за чаем.

С чувством величайшего почтения я стал беседовать с этим человеком. Я предполагал увидеть мудрость, ум, переполненный знаниями, и скорбную улыбку гения, который должен уживаться на нашей бренной земле.

— Ведь с вами что-то случилось… Я могу чем-то помочь? — стараясь не навязываться, спокойно спросил Савелий.

Ничего подобного я не увидел.

— Да нет, спасибо. — Алена слабо улыбнулась. — Что было, то прошло. Вы, кажется, не спали? До Петербурга всего несколько часов осталось, не знаю как вам, а мне совсем спать не хочется. Но если вы…

Это был недалекий человек, необразованный и даже без тени просвещения. За всю свою жизнь он прочитал не более двух книг. И, кроме денег, еды и баб, он ничем другим не интересовался.

— Да нет, у меня тоже — ни в одном глазу. — Он улыбнулся. — Давайте лучше поговорим. Вы из Питера?

Передо мной был самый заурядный человек, с пошлыми мыслями и с тупыми желаниями.

— Да, я потомственная гражданка Северной Пальмиры. И родители, и бабушки с дедушками тоже в ней на свет появились.

Я не сразу даже понял, что это так. Сначала мне показалось, что в комнате накурено или барометр упал — предвещает бурю. Как-то мне было не по себе, когда я с ним разговаривал. Потом смотрю — просто дурак. Просто дубина, с которым больше трех минут нельзя разговаривать.

— Извините за глупый вопрос, но что такая красивая девушка могла делать в такой дыре, как Бологое? Вы что, в гости к кому-то ездили?

Моя философская система дала трещину. Я понял, что дело не только в высоком сознании. Но в чем же тогда? Я не знал.

С величайшим смирением я отдался в руки врачей.

— Да нет, было одно приключение… — По лицу девушки словно тень пробежала.

За два года я съел полтонны порошков и пилюль.

Я безропотно пил всякую мерзость, от которой меня тошнило.

— Может, расскажете?

Я позволил себя колоть, просвечивать и сажать в ванны.

Однако лечение успеха не имело. И даже вскоре дошло до того, что знакомые перестали узнавать меня на улице. Я безумно похудел. Я был как скелет, обтянутый кожей. Все время ужасно мерз. Руки у меня дрожали. А желтизна моей кожи изумляла даже врачей. Они стали подозревать, что у меня ипохондрия в такой степени, когда процедуры излишни. Нужны гипноз и клиника.

Одному из врачей удалось усыпить меня. Усыпив, он стал внушать мне, что я напрасно хандрю и тоскую, что в мире все прекрасно и нет причин для огорчения.

— Ну хорошо… — Алена снова закурила свою тонкую сигаретку. — Все равно ведь время как-то надо убить. Я в Москве была по делам. У меня рекламный бизнес — «паблик рилэйшнз» — связи с общественностью, имиджевые разработки и все такое. Короче, сделала я в столице все, что мне было надо, села в «Красную стрелу» и еду себе домой. На мою беду, в купе три каких-то типа заваливают, показывают билеты, мы, мол, ваши попутчики, какая радость!.. Достают коньяк, а сами уже прилично поддатые, тепленькие, ну и предлагают мне присоединиться. Я ни в какую. Мне бы отдохнуть после московской беготни, а тут… Вы же понимаете, с моей внешностью мужчины шагу ступить не дают.

Два дня я чувствовал себя бодрей, потом мне стало значительно хуже, чем раньше.

Я почти перестал выходить из дому. Каждый новый день мне был в тягость.

И вновь Савелий отметил, что она это сказала как бы между прочим, вовсе не кокетничая своей неотразимостью.



День приходил, день уходил —
Шли годы — я их не считал,
Я, мнилось, память потерял
О переменах на земле…



Я еле передвигался по улице, задыхаясь от сердечных припадков и от болей в печени.

— Я к проводнику: переведите меня в другое купе, но свободных мест не оказалось. Пришлось вернуться. А попутчики мои тем временем одну бутылку выпили и смотрят на меня уже совсем по-скотски. Один так и липнет… — Девушка тяжело вздохнула. — В общем, тут начинается разговор типа: а сколько тебе надо заплатить, чтобы ты с нами компанию разделила? А сколько, чтобы выпила? А сколько, чтобы трусики сняла?.. Скоты!..

На курорты я перестал ездить. Вернее, я приезжал и, промаявшись там два-три дня, снова возвращался домой, еще в более страшной тоске, чем приехал.

Савелий живо представил себе трех разогретых мужиков в компании с Аленой.

Тогда я обратился к книгам. Я был молодым писателем. Мне было всего двадцать семь лет. Естественно, что я обратился к моим великим товарищам — к писателям, музыкантам… Я хотел узнать, не было ли чего подобного с ними. Не было ли у них тоски вроде моей. А если было, то по каким причинам это у них возникало, по их мнению. И как они поступали, чтоб этого у них не было.

И тогда я стал выписывать все, что относилось к хандре. Я стал выписывать без особого учета и мотивировок. Однако я старался брать то, что было характерно для человека, то, что повторялось в его жизни, то, что не казалось случайностью, минутным воображением, вспышкой.

«Да, досталось тебе, девочка…» — подумал он, жалея, что его не было в том вагоне.

Эти выписки поразили мое воображение на несколько лет.

— Ну, слово за слово. — Алена глубоко затянулась и продолжила: — Короче, предлагают мне они штуку баксов за стриптиз, но уже открытым текстом. Я сдуру возьми и ляпни: дескать, я эту штуку сама готова заплатить, только чтобы ко мне не приставали. Они как-то странно так переглянулись и тут уже разговор на другое перевели. Даже вроде протрезвели отчасти. И стали пробивать, так сказать, не слишком хамски, но назойливо… А откуда у меня деньги? А во сколько я сама себя оцениваю? И что, если я блефую, а у меня таких денег и в помине нет?


«Я выхожу из дому, иду на улицу, тоскую и опять возвращаюсь домой. Зачем? Затем, чтоб хандрить…»
Шопен. Письма, 1830 г.


— Это на бандитке называется «развод клиента», — сказал Савелий, — не повезло вам, Алена, — в попутчики вам рэкетиры натуральные подвернулись.


«Я не знал, куда деваться от тоски. Я сам не знал, откуда происходит эта тоска…»
Гоголь — матери. 1837 г.



«У меня бывают припадки такой хандры, что боюсь, что брошусь в море. Голубчик мой! Очень тошно…»
Некрасов — Тургеневу. 1857 г.


— Да знаю я их как облупленных, понавидалась за последнее время! Обидно только, что сама и ляпнула о деньгах! Черт меня за язык дернул, что ли? Ну, думаю, держись, подруга! В лучшем случае из тебя просто деньги вытянут, а в худшем — попользуются тобою втроем, потом всю жизнь плеваться будешь, если еще и заразой какой не наградят… Тут вспоминаю я, что скоро Бологое. Там же остановка, даже у самых скорых поездов!.. И я начинаю думать, как мне из купе выбраться чуть раньше станции: сойду, думаю, а потом на попутном поезде доберусь. Только вот сидела-то я у окна, а они мне выход из купе совсем перекрыли. Что оставалось делать?


«Мне так худо, так страшно безнадежно худо и в теле и в духе, что я не могу жить…»
Эдгар По — Анни. 1848 г.


— Схитрить! — усмехнулся Савелий.


«Я испытываю такую угнетенность духа, какую я раньше еще не испытывал. Я напрасно боролся против влияния этой меланхолии. Я несчастен и не знаю почему…»
Эдгар По — Кеннеди. 1835 г.


— И я так решила. Попросилась в туалет. Один пошел со мной провожатым. Я шубку накидываю, а они — это зачем еще? Я — там сквозняки, боюсь свои женские дела застудить. Они заржали, но одеться все-таки разрешили. А у меня в шубке всегда для таких козлов баллончик с газом. Короче, когда я из туалета выходила, своему провожатому в рожу-то и прыснула. Он вырубился, а я


«В день двадцать раз приходит мне на ум пистолет. И тогда делается при этой мысли легче…»
Некрасов — Тургеневу. 1857 г.


— по вагонам, подальше от своего купе. Тут как раз и станция. Я слезла и спряталась, а потом вот в вашем поезде оказалась. Вот, кажется, и все…


«Все мне опротивело. Мне кажется, я бы с наслаждением сейчас повесился, — только гордость мешает…»
Флобер. 1853 г.


— Вы, наверное, в том поезде вещи свои оставили. Было там что-нибудь ценное? — сочувственно поинтересовался Савелий.

— Так, небольшой чемоданчик с тряпьем да косметичка. Слава богу, документы у меня в шубке были. Тьфу, сволочи, пусть подавятся!


«Я живу скверно, чувствую себя ужасно. Каждое утро встаю с мыслью: не лучше ли застрелиться…»
Салтыков-Щедрин — Пантелееву. 1886 г.


Савелий представил, что было бы, если бы его Розочка оказалась с этими мужиками! Почему-то эта история крепко задела его за живое.


«К этому присоединялась такая тоска, которой нет описания. Я решительно не знал, куда девать себя, к чему прислониться…»
Гоголь — Погодину. 1840 г.


«Нельзя ее сейчас оставлять одну!» — решил Савелий, словно предчувствуя что-то нехорошее, даже опасное.


«Так все отвратительно в мире, так невыносимо… Скучно жить, говорить, писать…»
Л. Андреев. Дневник. 1919 г.


Вдруг поезд резко затормозил. Алена, сидевшая напротив, полетела в объятия Савелия. Он ощутил тепло ее тела, упругость грудей, тонкий аромат духов и в очередной раз подумал, как трудно держать себя в руках, будучи рядом с такой женщиной.


«Чувствую себя усталым, измученным до того, что чуть не плачу с утра до вечера… Раздражают лица друзей… Ежедневные обеды, сон на одной и той же постели, собственный голос, лицо, отражение его в зеркале…»
Мопассан. Под солнцем. 1881 г.


— Что случилось? — спросила Алена, неловко высвобождаясь из его объятий.


«Повеситься или утонуть казалось мне как бы похожим на какое-то лекарство и облегчение».
Гоголь — Плетневу. 1846 г.


— Спасибо…


«Я устал, устал ото всех отношений, все люди меня утомили и все желания. Уйти куда-либо в пустыню или уснуть \"последним сном\"».
В. Брюсов. Дневник. 1898 г.


— Не стоит. Пойду посмотрю: выясню — почему так резко остановились…


«Я прячу веревку, чтоб не повеситься на перекладине в моей комнате, вечером, когда остаюсь один. Я не хожу больше на охоту с ружьем, чтоб не подвергнуться искушению застрелиться. Мне кажется, что жизнь моя была глупым фарсом».
Л. Н. Толстой. 1878 г. — Л. Л. Толстой. Правда о моем отце


Савелий вышел из купе и направился к проводнику. Тот уже стоял в тамбуре и смотрел через проем раскрытой двери в темноту.

Целую тетрадь я заполнил подобными выписками. Они меня поразили, даже потрясли. Ведь я же не брал людей, у которых только что случилось горе, несчастье, смерть. Я взял то состояние, которое повторялось. Я взял тех людей, из которых многие сами сказали, что они не понимают, откуда у них это состояние.

— Ну, что там? — спросил у него Савелий.

Я был потрясен, озадачен. Что за страдание, которому подвержены люди? Откуда оно берется? И как с ним бороться, какими средствами? Кроме веревки и пули.

— Да черт его знает! — плюнул на пол раздосадованный проводник. — Какие-то козлы на полустанке сели. Интересно, сколько они заплатили, чтобы красный семафор зажегся перед нашим фирменным поездом?

Может быть, это страдание возникает от неустройства жизни, от социальных огорчений, от мировых вопросов? Может быть, это создает почву для такой тоски?

Савелий мгновенно понял, что появление Алены в его купе и экстренная остановка поезда связаны непосредственно. Он был почти на сто процентов уверен, что поезд остановили бывшие попутчики Алены. Следовало предупредить девушку об опасности, и Савелий поспешил в свое купе.

Да, это так. Но тут я вспомнил слова Чернышевского: «Не от мировых вопросов люди топятся, стреляются и сходят с ума».

Оказавшись в полутемном коридоре, он увидел, что у двери его купе уже стоят два крупных парня явно бандитской внешности.

Эти слова меня еще более смутили.

Я не мог найти никакого решения. Я не понимал.

«Выяснили, гады, какой она билет купила… По наводке работают, споро, — мелькнуло у него в мозгу. — Третий, наверное, в купе. Да, видно, здорово она их зацепила, коли они не поленились по поездам скакать! Можно было ведь и в Питере на вокзале ее подловить. Ну, на это у них уже ума не хватило. А может, и терпения. Уж больно девчонка сладкая да богатая…»