Альберто Моравиа. Равнодушные
РАВНОДУШНЫЕ
З. Потапова. Ненависть к равнодушию
Минуло почти полвека с того, времени, когда сын римского архитектора, двадцатидвухлетний Альберто Пинкерле, уже пробовавший силы в литературе лирическими стихотворениями и новеллами на французском языке, опубликовал в 1929 году под псевдонимом Альберто Моравиа свой первый роман «Равнодушные». Ныне знаменитый писатель, по праву считающийся наиболее крупным мастером современной итальянской прозы, автор многих романов, новелл, пьес и эссе, Моравиа неоднократно рассказывал об обстоятельствах создания этого произведения. «Я хотел написать повесть с внутренней структурой театрального произведения, с единством места и времени, с минимальным числом персонажей, — вспоминает он. — Я тщился написать трагедию, а вместо этого получился роман… В те времена я зачитывался Шекспиром, Мольером, Расином, Гольдони, совсем не читал Фрейда, едва знал русских писателей».
Сначала издатели отказывались публиковать книгу. Моравиа пришлось даже оплатить расходы по ее печатанию. Но после статьи авторитетного критика Дж. Борджезе, обратившего внимание на «Равнодушных», к молодому автору сразу пришло признание и известность. За истекшие четыре с половиной десятилетия книга отнюдь не устарела, последующие творения Моравиа не смогли затмить ее. «Равнодушных» по-прежнему переиздают, переводят, по-прежнему читают. Более того: почти каждую новую книгу маститого автора итальянская критика так или иначе соотносит с «Равнодушными», и такое сопоставление помогает глубже раскрыть новое произведение и придает дополнительное звучание старому. Положительно можно сказать, что «весь Моравиа вышел из «Равнодушных».
Мы говорим в данной связи прежде всего о твердой реалистической платформе писателя и о социально-психологической направленности его творчества. «Равнодушные» при всей своей необычной для прозы театральной структуре являются аналитическим романом, выявившим новые специфические моменты самосознания буржуазного интеллигента XX века. Именно эта проблематика навсегда осталась в центре внимания Моравиа, как художника-моралиста, определив и круг его героев, и его видение мира.
Действие «Равнодушных» развертывается в узком мирке буржуазной семьи. Лео, богатый любовник Мариаграции, женщины уже увядшей, матери двоих взрослых детей, стремится соблазнить ее дочь Карлу. Девушка не любит Лео, но быстро уступает ему
; надеясь изменить этим свою жизнь: ей опротивела царящая в доме фальшь, однообразие, вечные сцены ревности. Брат Карлы Микеле, вялый и инертный юноша, понимает подлость Лео, разбившего их семью, разорившего их материально. Но сильнее ненависти и презрения — его равнодушие, безразличие к моральным нормам. Микеле заставляет себя ссориться с Лео, неоднократно пытается оскорбить его, а узнав, что Лео сошелся с сестрой, стреляет в него. Но все эти попытки неудачны, ибо они обессиливаются в самый момент действия душевным холодом Микеле, отсутствием подлинного искреннего порыва. Развязка ничего не меняет в положении молодых героев. Лео решает жениться на Карле, но жизнь ее будет такой же тусклой и фальшивой, как и жизнь матери, как жизнь всей их среды, сделавшей из брата и сестры «равнодушных».
Главную идейную нагрузку несет в романе образ Микеле. В нем открыто и подчеркнуто выражена основная этическая тревога автора. Этот юноша поражен болезнью тщеславия и равнодушия, но последний недостаток преобладает, и Микеле отчетливо сознает себя неполноценным человеком. Малодушие, самоирония, двойственность, нерешительность — все это производные его безразличия. Здесь важно отметить, что Микеле отнюдь не «разъеден рефлексией», как принято было когда-то характеризовать Гамлета; между великим шекспировским героем и Микеле нет никакого, даже самого отдаленного, родства. Все размышления Микеле, его самоанализ несут на себе клеймо холодного равнодушия. Он в полной мере видит ничтожность собственной жизни, но не способен на гнев и возмущение и тем более на борьбу; у него нет душевной энергии, нет естественной привязанности к родным. Его оставляет равнодушным и жалкое положение матери, и подлое обольщение, сестры. Удел Микеле — отчужденность, духовное одиночество.
Молодой Моравиа, к счастью, свободен от фрейдистских объяснений этого характера. Его Микеле таков, каким сделала его окружающая среда: атмосфера лжи, глупости, мещанских претензий и предрассудков, мелкотравчатых чувств и мыслей, возвыситься над которыми он не в состоянии. Он — плоть от плоти своего класса, вернее, своей узкой касты с ее провинциальной претенциозностью и фальшивыми условностями.
Микеле страдает от собственного безразличия и безверия. Его попытки оскорбить Лео, по существу, имеют эгоистическую подкладку. Он стремится не столько постоять за справедливость, сколько утвердить самого себя, победить свое равнодушие, совершить деяние, результатом которого был бы душевный взлет. Однако все эти демонстративные жесты — оскорбления, попытка дать пощечину и, наконец, выстрел в Лео — оборачиваются не драматической, а фарсовой стороной, ибо Микеле заранее убежден в нелепости своих поступков. Поэтому вместо ненависти и презрения он по-прежнему испытывает безразличие и тоску.
Характерно, что в своем отчуждении от семьи Микеле не делает различия между матерью и сестрой, не замечает душевного надлома Карлы, его целиком занимают лишь собственные ощущения. Здесь проявляется сама сущность равнодушия всех героев — эгоизм, душевная глухота.
Карла, в отличие от Микеле, сначала не кажется равнодушной: она испытывает отчаяние, стремление взбунтоваться против бессмысленности жизни. Ее первая реакция на бесстыдное предложение Лео — отвращение к пошлости. Но стремление «покончить с прежней жизнью» толкает ее к тому, чтобы кинуться в бездну, окунуться в грязь. Ее покорность — тоже форма равнодушия. Она, как и Микеле, не задумывается над горем своей матери, ее не интересует внутренний мир брата. Карла, по существу, такая же эгоистка, как и Микеле, ее идеалы и мечты мещански ограничены, как и у других членов семьи.
Лео и Мариаграция, эти законченные эгоисты, чудовищно равнодушны к ближним. Мариаграция знать ничего не хочет, кроме своей страсти к Лео, кроме своего светского тщеславия. Очень характерно ее презрение и даже ненависть к беднякам, которых она считает «жалкими кретинами». Внутренняя фальшь приросла к ней, как кожа, она лицемерит, даже когда кажется самой себе искренней. Дети платят матери безразличием и неприязнью, уступая ей в спорах только из эгоистического желания обеспечить себе покой. Эгоизм, эгоцентризм — вот подоплека равнодушия во всех его видах. Носителем наиболее цинического равнодушия, переходящего в преступление, является Лео, который способен обокрасть собственную любовницу, развратить ее дочь и одновременно обмануть их обеих с Лизой, подругой Мариаграции.
Автор не скрывает своего отвращения к Лео и Мариаграции, он со всем пылом молодости судит своих героев, дает прямые авторские оценки их душевной ничтожности, награждая их постоянными эпитетами-характеристиками. Глупые, пошлые лица, фальшивые слова и жесты, притворство, лицемерие — вот словарь авторского комментария. Прямое вмешательство автора в повествование, откровенно отрицательные ремарки по адресу героев вносят в роман элемент живой эмоциональности, которая в дальнейшем творчестве Моравиа постепенно сменяется все более строгой объективностью психологической характеристики. Нарастает гротескность подобных образов, которые становятся олицетворением окостеневших социальных типов.
Мы уже приводили высказывания Моравиа о том, что его главной задачей при создании этого романа была забота о форме, которую он хотел возможно более приблизить к драматургической структуре. И действительно, мало найдется прозаических произведений, которые были бы столь «театральны». С удивительным мастерством на первых же страницах романа, без всяких авторских объяснений, без предыстории, с помощью нескольких сжатых реплик Моравиа сразу вводит читателя в курс далеко продвинувшейся вперед драматической интриги. Карла уже стоит на пороге своей нравственной гибели. Все действующие лица семейного «четырехугольника» давно знают циническую подоплеку своих взаимоотношений, никто не заблуждается относительно друг друга (за исключением Мариаграции, которая еще пытается обмануть себя). Завязка событий осталась далеко позади, за пределами романа, сложившееся положение уже вплотную подошло к кульминации. Такай накал «первого действия» редко можно встретить даже в произведениях, написанных специально для сцены. Вспоминается разве что «Мачеха» Бальзака, но и там автору потребовались некоторые предварительные объяснения отношений, сложившихся между членами семьи. А в «Равнодушных» повествование сразу же ставит нас перед возможностью немедленного взрыва.
Но при этом важно отметить, что характеры в романе не развиваются ни вглубь, ни вширь. Все персонажи в конце повествования остаются такими, какими предстали перед читателем на первых страницах, психологический рисунок не разнообразится новыми красками. Во всех сценах каждый персонаж остается в рамках своей роли, своей «маски», с той же схемой поведения: спокойная наглость Лео, ревнивые выходки Мариаграции, вспышки гнева и возмущения Карлы, сменяющиеся покорностью, тщетные попытки Микеле затеять ссору. Однако эта статичность характера — не только театральный прием автора, заимствованный из классицистической драмы: иными и не могут быть «равнодушные», эта застылость — тоже клеймо среды и эпохи. Напряженность ситуации нарастает только в результате действий Лео, Он — единственный активный персонаж, поскольку хорошо знает, чего добивается. Его слова и поступки вызывают как бы заранее запрограммированные реакции «господствующей страсти» каждого из героев, но душевное их состояние не меняется.
О драматургической форме напоминает и предельно малое число действующих лиц. Кроме членов семьи, в романе фигурирует только один персонаж — Лиза, бывшая любовница Лео, которая теперь влюблена в Микеле и мечтает о «чистой любви». Лиза нужна автору для дополнительного раскрытия характеров других героев: равнодушия Микеле, которому Лиза противна, но он так и не решается ее окончательно отвергнуть; ревности Мариаграции, которая подозревает Лизу в связи с Лео, и, наконец, похоти и подлости Лео. Как это бывает в театральном произведении, наряду с главной линией сюжета, Лео — Карла, тянутся еще несколько нитей, пересекающихся и переплетающихся между собой: Лео — Микеле, Лео — Мариаграция, Микеле — Лиза, Мариаграция — Лиза… Последней, словно в многоголосной фуге, возникает на заключительных страницах романа линия Карла — Микеле. И все эти темы скручены в тугой узел единства интриги, дополняя и исчерпывающе раскрывая психологический облик персонажей.
Еще один «драматургический показатель» романа — то, что он построен как цепочка сцен, каждая со своей внутренней кульминацией и развязкой, подготовляющей следующую сцену. Так, например, уход Лизы с виллы вместе с Лео влечет за собой сцену ревности Мариаграции, затем — взрыв безысходного гнева Карлы и, наконец, очередную попытку Микеле отомстить Лео. Моравиа, как он сам признается, в те далекие времена почти не знал русских писателей, но здесь явно ощущается типологическая близость техники итальянского романиста с полифонической композицией Достоевского. Не случайно впоследствии у Моравиа возникла огромная тяга к Достоевскому, творчество которого, однако, было воспринято итальянским писателем очень односторонне, в плане его собственных этических представлений.
В романе максимально соблюден принцип единства времени: события развертываются на протяжении двух суток, причем автор почти не расстается со своими героями. Разлучившись поздно вечером, они поутру встречаются вновь, Лео, уйдя вскоре после обеда из дома Мариаграции, через час уже снова заезжает сюда и отвозит семью на танцы; оттуда он возвращается на виллу, где ужинает, слушает музыку, уславливается с Мариаграцией о встрече на завтра, ссорится в очередной раз с Микеле и, наконец, уходит, с тем чтобы в полночь тайком увезти Карлу к себе на квартиру. Место действия меняется тоже относительно мало: вилла Мариаграции, квартира Лео, дом Лизы. Внешний мир безлик, не индивидуализирован: множество автомашин, множество прохожих, множество огней на улицах. В единственной сцене, где действие происходит на людях, в танцевальном зале отеля, публика — это незнакомые накрашенные дамы с оголенными плечами, мужчины, которые пьют, не обращая внимания на окружающих, «множество плащей и пальто в гардеробе».
В этот душный замкнутый мирок нет доступа свежему человеку, которого тщетно ждут Микеле и Карла. Светская среда обрисована только как общий фон, но ясно, что герои прозябают именно в ней, порождены именно ею. Это круг средних буржуа, претенциозных снобов, развратных ханжей, уродливых и внешне и внутренне. Такой характеристике буржуазной среды Моравиа остается верным на протяжении всего своего творчества. Подчеркивая уродливость персонажей, он особенно ясно проявляет свою ненависть, свое безоговорочное отрицание.
Вся обстановка, в которой развивается действие, выявляет и усугубляет ущербное психологическое состояние героев. Пыльная, обветшавшая мебель виллы, где «в коридоре привычка и скука вечно сидели в засаде, а стены словно источали смертоносный яд»; тусклые лампочки, гаснущие однажды вечером, оставляющие людей во тьме, как того и заслуживают их постыдные слова и действия; обшарпанный, видавший виды белый будуар Лизы; комната Карлы, наполовину детская, наполовину женская спальня — все это жилье несет на себе печать фальши, двусмысленности, неустроенности. Под стать чувствам и переживаниям действующих лиц — городской пейзаж, природа: черные тени, резкие, безжалостные цвета. Почти все время идет дождь, голые ветви деревьев мечутся под холодным ветром. Грязная дорога, по которой шагает Микеле, символизирует его жизненный путь. Под проливным дождем выходит Карла из дома на свидание с Лео.
Великолепна с точки зрения архитектоники, единства формы и содержания сцена в саду между Лео и опьяневшей Карлой. Как соответствует происходящему весь пейзаж — угрюмый сад с узкими сырыми аллеями и сгнившей листвой под ногами, а затем и грязная комнатушка в сарае… Это — почти символический фон для отвратительной картины грубых домогательств Лео и дурноты Карлы. Такая беспощадная пародия на первое свидание была для того времени огромной литературной смелостью. Таково начало «новой жизни» Карлы. Натуралистическая откровенность этой сцены почти вытеснила из нее сексуальность, сбросила с постыдной попытки совращения охмелевшей девушки соблазнительный флер эротики,
И лишь однажды в романе появляется солнце, робкое и нежаркое, — в тот час, когда возвращаются с работы рабочие. «Солнце было немощным и бледным, но оно дарило свой свет этим одетым в лохмотья людям, словно благословляя их». Единственная согретая добрым чувством автора фраза в книге.
Таким образом, «Равнодушные» Моравиа, первая веха на его творческом пути, доныне, после создания им ряда замечательных литературных произведений, продолжает оставаться шедевром писателя. Отточенное и обдуманное формальное мастерство, свежесть и оригинальность художественной манеры служат здесь раскрытию острой и злободневной социально-психологической проблемы.
Весь материал, из которого выстроена эта художественная структура, был глубоко реальным, почерпнутым из живой итальянской действительности. Оригинальное драматизированное повествование, напряженное и сжатое, полное взрывчатой силы, предельно психологически насыщенное оказалось в конечном счете беспощадным разоблачителем общественных пороков. Роман раскрывает не просто общую аморальность буржуазной среды, но прежде всего — духовную опустошенность молодого поколения итальянских привилегированных классов 20-х годов. Эта молодежь погрязла во лжи и фальши, безразлична к добру и злу, не верит в моральные ценности. Ведь действие романа происходит как раз в то время, когда Муссолини в своих напыщенных речах утверждал, что фашистские идеи призваны не только возродить Римскую империю, но и вдохнуть в молодежь моральные доблести древних римлян. Какой насмешкой над этой идеологией прозвучал роман о равнодушных и опустошенных, утративших энергию, веру, надежду.
Поэтому-то «Равнодушные» Альберто Моравиа очень быстро стали восприниматься прогрессивно мыслящей частью итальянского общества как роман сатирический и антифашистский. И с каждым годом господства дуче и его присных эта антифашистская тональность звучала все явственнее, хотя сам Моравиа позже признавал, что не ставил себе целью разоблачать социальную систему фашизма. Тем не менее та затхлая духовная атмосфера, которая почти физически ощущается при чтении «Равнодушных», имеет совершенно определенные приметы времени, она порождена именно эпохой фашизма, когда равнодушие и примиренчество стали равнозначны духовному предательству, капитуляции перед грубой силой и философией жестокости.
В самом деле, оба молодых героя «Равнодушных» пытались как-то отринуть от себя окружающую общественную действительность. «Этот мир, карикатурный, омерзительно лживый, принадлежит матери, а мне в нем нет места», — думает Микеле. Он обманывает сам себя: многое в его характере свидетельствует о том, что он — неизбежное порождение этого мира, картина которого была бы неполной без его душевной драмы. И закономерно то, что он в конце концов в состоянии к нему приспособиться. В этом немалую роль играет материальная сторона дела. Если для Мариаграции и Лео владение виллой — ставка, козырь в их любовной игре, давно ставшей сделкой, то и для Микеле перспектива денег, легкой, беспечной жизни, полной удовольствий, внезапно окрашивает мерзавца Лео в цвета добросердечия, бескорыстного приятельства. Микеле готов отказаться от мести, когда мать сулит ему деньги и покровительство этого негодяя. Карла, мечтающая о «новой жизни», тоже готова приспособиться к браку с Лео, поскольку он принесет ей наряды, балы, путешествия. И хотя девушка сознает неприглядность своего поведения, она невольно прикрывает свою капитуляцию нехитрой жизненной философией самого Лео: «Не нужно все принимать близко к сердцу, все так просто». Что же касается Микеле, то он во имя денег, доходного места уже предал Карлу в сердце своем: ведь он, по собственному признанию, был морально готов к тому, чтобы предоставить Лео свободу действий в отношении Карлы, если в качестве компенсации тот поможет ему устроиться в жизни. И он чувствует себя сообщником Лео, хотя бы только в мыслях. Получается, что молодые герои, с их сложным и противоречивым внутренним миром, с тонким психическим складом, предают лучшее в самих себе, смиряются с Лео, с его примитивностью и подлостью. Для него-то не существует никаких сложностей, он кичится этим и потому особенно страшен, ибо он — хозяин жизни, и с легкостью навязывает брату и сестре свою волю. Торжествующий хам в одежде светского человека — ведь такими и были «столпы фашизма», перед которыми пасовали те, кто не находил в своем равнодушии сил для отпора.
Эта социальная преступность безразличия и приспособленчества была с предельной убедительностью раскрыта писателем в его романе «Конформист», написанном вскоре после окончания второй мировой войны. Герой книги «приспосабливается» уже не только к среде и ее моральным нормам, но и к политическому строю фашизма, к его аппарату подавления и угнетения, непосредственным слугой которого он становится вследствие душевного холода и нравственной неразборчивости. Тут надо бы по справедливости добавить: и вследствие сексуальной неполноценности героя, поскольку в этот период Моравиа все более подчиняется фрейдистской теории о всесильности полового начала. Однако, несмотря на этот перекос, общность социально-психологического происхождения «конформиста» и героев «Равнодушных» несомненна. К такой концепции писателя, несомненно, подвели сами исторические события: Сопротивление, бескомпромиссная борьба против фашизма — борьба, в которой активное участие приняла итальянская интеллигенция, нашедшая в этой борьбе духовное спасение, выход из равнодушия.
Итак, развязкой романа «Равнодушные» был крах попыток изменить жизнь, примирение с бесцельным существованием, откровенное приспособленчество. Результатом такой жизни для обоих героев будет неудовлетворенность, отчуждение и тоска, приступы которой и Карла и Микеле уже испытывали. Это — безысходность и горечь, духовное отупение и бесчувственность, механическое прозябание. Так уже на страницах первого романа Моравиа возникает одна из ведущих тем последующего творчества писателя — тема тоски или скуки. Она достигает своего апогея в нескольких послевоенных произведениях, прежде всего в романе 1960 года, который так и называется — «Скука». Роман этот имеет принципиальное значение для нынешнего периода творчества Моравиа, и итальянская критика рассматривает его опять-таки в сопоставлении с «Равнодушными».
Процесс морального распада, всеубивающего равнодушия, разъедавшего Микеле, теперь, в процветающем и бездуховном «обществе потребления» доходит до такой степени, что герой «Скуки», художник Дино утрачивает не только душевные порывы, но и способность художественно воспринимать и отображать окружающий мир, природу. Дино отчетливо сознает, что его «скука» порождена безраздельным господством денежных отношений, фетишем механической цивилизации, отнявшей у него первозданность ощущений. Нечто подобное испытывал и Микеле, который говорил, что чувствует себя «ограбленным материально и морально». Автор однажды говорит, что Микеле «хотел бы жить в честные времена, вознестись в сферу высоких чувств, но оставался пленником своего времени и этой недостойной жизни». Таким образом, связь между душевной опустошенностью и бесчестными временами Моравиа констатировал уже в конце 20-х годов, что доказывает его социальную зоркость. Одна эта фраза могла бы опровергнуть все попытки рассматривать новаторство Моравиа в этом романе только как мастерство формы.
Дино из «Скуки» уже не мечтает о «чистой любви», о «честных временах». Он ощущает себя пленником общественного уклада, которому не суждено измениться. Тоска Микеле содержала в себе попытку что-то изменить в себе самом. Скука Дино беспросветно холодна и безнадежна; она проникнута скепсисом, в ней нет места иллюзиям. Единственное отвлечение от этой скуки — секс, чисто физическое наслаждение, поскольку Дино считает духовное возрождение пустой иллюзией. Только тяжелая травма, полученная в автомобильной катастрофе, когда Дино подсознательно искал смерти, помогла художнику, вернувшемуся к жизни, вновь обрести способность увидеть за окном дерево в его материальной плоти и понадеяться на то, что он когда-нибудь сможет нарисовать его.
И, наконец, еще одна тема, идущая от «Равнодушных», занявшая в современном творчестве Моравиа значительное место. Уже Карла с ужасом и внутренним протестом ощущала себя вещью, которой распоряжаются другие. «Разве я вещь или дрессированный зверек?» — С возмущением говорит она брату, узнав, что он готов был продать ее Лео. Но попытка Карлы избрать новый путь в жизни обернулась лишь тем, что она продала сама себя, все же стала «вещью» Лео и будет влачить то же пустое и механическое существование, которое было уделом ее матери.
Эта тема «овеществления» человека и автоматизации житейских будней буржуазного быта нашла выразительное воплощение в ряде новелл Моравиа, например, в сборниках «Автомат» и «Рай». Особенно интересно сопоставить с «Равнодушными» именно этот последний цикл рассказов, где перед читателем проходит вереница судеб современных итальянских женщин из богатой, обеспеченной среды. Все они «вещи», все — рабыни денег, фальшивых отношений, созданных этими же деньгами. Из их семей исчезли подлинные человеческие чувства, в домах царит ложь, обман, скука. Их мужья глупы, подлы, ленивы и развратны, их дети жестоки и равнодушны к родителям, с которыми не имеют и не желают иметь ничего общего. Сами эти женщины стали беспомощными и нервическими самками, они никудышные жены и матери, внешние обязанности которых они механически исполняют, или притворяются, что исполняют. Иными словами, вся их семейная жизнь развивается с теми или иными отклонениями по той же схеме, которую рисовала себе Карла, думая о браке с Лео.
Итак, все или почти все нити, движущие героями Моравиа, который любит называть их «куклами» или «марионетками», сходятся в «Равнодушных» в один узел. И ненависть Моравиа к этому мирку, к этому психологическому типу, к бездуховному эгоизму не только не ослабела, но с годами приобрела бичующую силу сатиры, напоенной презрением и желчью. Он ничего не прощает равнодушным.
Но есть и оборотная сторона этой ненависти — сторона, которую мы не вправе не отметить. То чувство безысходности, которое ощущалось в произведении юноши, написавшего свою первую книгу в отравленной атмосфере фашизма, переросло у зрелого Моравиа в социальный скепсис, в неверие в возможности современного человека позитивно преобразовать общество и себя самого. Фатализм Моравиа нашел в 30,-е годы опору в теории Фрейда, которую он постепенно абсолютизировал как философию человеческого существования, расценивая сексуальное начало в человеке как определяющий фактор его личного и общественного поведения.
В годы послевоенного общедемократического подъема этот скепсис и фатализм был потеснен в творчестве Моравиа более жизнеутверждающими мотивами. Данью Сопротивлению явился его роман «Чочарка» (1947), где знаменателен образ убитого гитлеровцами антифашиста, интеллигента Микеле (совпадение имен вряд ли случайно). В цикле «Римских рассказов» (1954), написанных под очевидным воздействием эстетики неореализма, появились новые для Моравиа герои — люди из народа, бедняки, труженики, чьи чаяния и стремления, как небо от земли, далеки от равнодушия.
Но когда затем Моравиа снова вернулся к прежнему кругу своих героев — к интеллигентам и к персонажам, для которых, как он однажды выразился, «единственной заботой является их брюхо», то искажение этических норм и человеческих отношений, обусловленное современным буржуазным укладом, некоммуникабельность, аморализм, отчуждение и равнодушие снова представились художнику как нечто неодолимое. Фрейдистские мотивы, пропитывающие последние его романы, ощутимо ослабляют реалистическую убедительность, присущую мастерству Альберто Моравиа. Скептическое отношение к историческому прогрессу, явное нежелание увязать этические проблемы с перспективами революционного процесса современности сужает поле наблюдений писателя, мешает ему видеть других героев, страстных, гневных и настойчивых, которые, разделяя его ненависть к бездушию и приспособленчеству, сейчас борются за уничтожение системы, порождающей мир равнодушных, против которых сам писатель всю жизнь боролся своим пером,
З. Потапова
РАВНОДУШНЫЕ
I
Вошла Карла. Она была в шерстяном коричневом платьице, таком коротком, что стоило ей потянуться, чтобы закрыть дверь, как стали видны резинки чулок. Но она этого даже не почувствовала и осторожно, неуверенно, глядя прямо перед собой, направилась к столику, покачивая бедрами. В полутемной мрачной гостиной горела только одна лампа, освещавшая колени Лео, который удобно устроился на диване.
— Мама одевается, — сказала Карла, подойдя поближе. — Она спустится немного позже.
— Подождем ее вместе, — сказал Лео, наклонившись вперед. — Иди сюда, Карла, садись рядом.
Но Карла словно не слышала. Она стояла у столика с лампой и, не сводя глаз с отбрасываемого абажуром круга света, в котором рельефно выделялись, сверкая всеми красками, безделушки и флакончики, тыкала пальцем в голову фарфорового китайского ослика. Ослик вез тяжелую поклажу: между двух корзин восседал толстый крестьянин в запахнутом на животе цветастом кимоно — эдакий деревенский Будда. Голова ослика раскачивалась вниз и вверх, и Карла, опустив глаза и сжав губы, казалось, вся сосредоточилась на этой детской забаве.
— Останешься с нами ужинать? — спросила она наконец, не подымая головы.
— Конечно, — ответил Лео и закурил сигарету. — Тебе это неприятно?
Откинувшись на спинку дивана, он с жадностью разглядывал девушку: полные икры, втянутый живот, темную ложбинку между большими грудями, узкие запястья слабых рук и круглую голову, непомерно большую для тонкой шеи.
«Какая аппетитная девочка! — подумал он. — Какая аппетитная!» Вожделение, точно дремавшее до времени, пробудилось в нем — кровь прилила к щекам, он готов был закричать от страстного желания. Карла снова качнула голову ослика.
— Ты заметил, как нервничала мама за чаем? Все только на нас и смотрели.
— Это ее дело, — сказал Лео. Он наклонился и будто невзначай приподнял край ее платья. — Знаешь, Карла, а ведь у тебя красивые ноги, — сказал он и попытался изобразить на лице некое подобие улыбки, но ничего не получилось. Лицо оставалось глупым и фальшивым. Карла нимало не смутилась, а лишь молча одернула подол.
— Мама без конца тебя ревнует, — сказала она, взглянув на Лео. — Из-за этого жизнь в доме стала просто невыносимой.
Лео пожал плечами, словно желая сказать: «Я-то что могу поделать». Он вновь откинулся на спинку дивана и положил ногу на ногу.
— Последуй моему примеру, — флегматично сказал он. — Едва начинается буря, я умолкаю. Потом буря стихает, и все кончается миром.
— Для тебя, — глухим голосом проговорила Карла, так, точно слова Лео зажгли в ней давнюю, слепую ярость. — Для тебя кончается миром… А для нас с Микеле… для меня? — дрожащими губами повторила она, прижимая руку к груди. — Я живу с ней, и для меня ничего не кончается. — Глаза ее гневно блестели. На миг она умолкла. Затем досадливо продолжала тем же тихим, дрожащим от обиды голосом, словно иностранка, растягивая слова. — Если б ты знал, как меня угнетает эта жалкая, серая жизнь! И так день за днем, день за днем!
Ей показалось, что из погруженной в полутьму гостиной прихлынула к груди волна безнадежного отчаянья, черная, без единой светлой полоски пены, и тут же исчезла. Карла осталась стоять у столика, устремив взгляд в пустоту и задыхаясь от бессильной обиды.
Они посмотрели друг на друга. «Ого, — подумал Лео, слегка растерявшись от этой вспышки ярости, — дело принимает серьезный оборот». Он протянул ей коробку сигарет.
— Хочешь? — ласково предложил он. Карла взяла сигарету, закурила и шагнула к нему, вся окутанная дымом.
— Значит, — сказал он, взглянув на нее снизу вверх, — тебе совсем невмоготу?
Она кивнула, немного смутившись оттого, что разговор стал слишком доверительным.
— Тогда, — протянул он, — знаешь, что делают, если становится невмоготу? Меняют свою жизнь.
— В конце концов так я и сделаю, — решительно сказала она, но ей самой показалось, будто она разыгрывает жалкую комедию.
«Неужели отчаянье рано или поздно приведет меня в объятия этого человека?» Она взглянула на Лео — не хуже и не лучше других, скорее даже лучше. Есть что-то роковое в том, что он десять лет ждал, пока она созреет, и вот теперь, в этой темной гостиной, пытается ее соблазнить.
— Измени свою жизнь, — повторил он. — Сойдись со мной.
Она покачала головой.
— Ты с ума сошел!
— Вовсе нет!
Он чуть нагнулся и схватил ее за подол платья.
— Бросим твою мамочку. Пошлем ее ко всем чертям. У тебя будет все, что ты пожелаешь, Карла. — Он тянул ее за платье, его горячечный взгляд метался с растерянного, испуганного лица девушки на обнажившуюся из-под юбки полоску белой кожи.
«Увезти к себе домой и там овладеть ею». У него перехватило дыхание.
— Все, что пожелаешь… Платья, много платьев. Мы отправимся путешествовать… вместе… Такая красивая девушка, и должна жить в нужде?! Где же тут справедливость?! Сойдись со мной, Карла.
— Но это невозможно, — лепетала она, безуспешно пытаясь высвободить край платья. — Мама… Нет, невозможно.
— Бросим ее, — повторил Лео, обняв Карлу за талию. — Пошлем ее к дьяволу, хватит ей командовать… Ты переедешь ко мне, слышишь? Будешь жить со мной, с твоим настоящим другом, единственным, кто тебя понимает и знает, о чем ты мечтаешь.
Он крепче прижал ее к себе, хоть она и отбивалась испуганно. Точно молнии в грозовом небе, вспыхивали похотливые мысли. «Завлечь бы ее к себе, там бы я ей показал, о чем она мечтает».
Он взглянул на ее растерянное лицо и, чтобы окончательно убедить ее, прошептал как можно нежнее:
— Карла, любовь моя…
Она снова попыталась оттолкнуть его, но уже менее решительно, чем прежде, почти покоряясь неизбежному. Да и почему она должна его отвергнуть? Ведь этот добродетельный поступок опять отдал бы ее во власть скуки, вызывающих отвращение условностей и жалких привычек. К тому же из-за страсти к самоуничижению ей вдруг показалось, что это почти семейное любовное приключение будет единственным эпилогом, достойным ее прежней жизни. И потом, это хоть как-то изменит ее жизнь и ее самое. Она смотрела на лицо Лео, жадно тянувшегося к ней. «Покончить со всем разом, — подумала она, — погубить себя», — и наклонила голову, точно готовясь броситься в омут.
— Оставь меня, — умоляюще прошептала она и снова попыталась высвободиться. У нее мелькнула мысль: «Сначала отвергну его, потом уступлю». Хотя и сама толком не знала, для чего ей это. Возможно, чтобы у нее осталось время обдумать, какие опасности ее подстерегают, а может, просто из запоздалой стыдливости. Однако она напрасно старалась разжать его руки. Нетвердым, тихим, жалобным голосом она торопливо повторяла:
— Останемся добрыми друзьями, Лео. Добрыми друзьями, как прежде.
Но из-под задранного платья виднелась голая нога, и во всех робких попытках одернуть юбку и высвободиться, в мольбах, обращенных к Лео, страстно сжимавшему ее в объятиях, было столько испуга, растерянности, покорности, что ее бы уже не спасло никакое притворство.
— Самыми добрыми, — с радостью повторял Лео, комкая в кулаке подол шерстяного платья. — Самыми добрыми, Карла…
Близость столь желанного тела пробудила в нем бешеное вожделение.
«Уж теперь ты будешь моей», — думал он, до боли стискивая зубы и торопливо подвигаясь, чтобы освободить ей место рядом, на диване. Ему уже удалось пригнуть к себе голову Карлы, как вдруг дребезжание стеклянной двери в глубине гостиной предупредило его, что кто-то идет.
Это была мать Карлы. И с Лео мгновенно произошло невероятное превращение. Откинувшись на спинку дивана и скрестив ноги, он устремил на девушку равнодушный взгляд. В своем притворстве он зашел так далеко, что даже рискнул сказать тоном человека, дающего напоследок важный совет:
— Поверь, Карла, ничего другого не остается.
Мать Карлы хотя не переоделась, но причесала волосы, густо напудрилась и накрасила губы. Осторожно ступая, она от дверей направилась прямо к ним: в полутьме ее застывшее, ярко накрашенное лицо казалось глупой и печальной маской.
— Долго меня ждали? — спросила она. — О чем вы беседовали?
Лео широким жестом показал на Карлу, неподвижно стоявшую посреди гостиной.
— Я сказал вашей дочери, что нам ничего другого не остается, как провести вечеру дома.
— Да, ничего другого, — с важным видом подтвердила мать Карлы, усаживаясь в кресло напротив любовника.
— В кино мы сегодня уже были, а в театре ставят вещи, которые мы не раз видели. Я бы не отказалась посмотреть «Шесть персонажей в поисках автора», но, откровенно говоря, неприлично идти на плебейский спектакль.
— И потом, ручаюсь, вы ничего не потеряете, если не пойдете, — заметил Лео.
— Ну, тут вы не правы, — томным голосом возразила мать Карлы, — у Пиранделло есть хорошие пьесы… Как называлась комедия, которую мы недавно смотрели?… Ах, да… «Лицо и маска». Мне она показалась забавной.
— Возможно, — ответил Лео, откинувшись на спинку дивана, — но я на его пьесах обычно испытываю смертельную скуку.
Он сунул оба больших пальца в карманы жилета и взглянул сначала на мать Карлы, затем на девушку.
Этот тяжелый, невыразительный взгляд Карла, стоявшая за креслом матери, восприняла как удар. Точно вдруг неслышно разбился прикрывавший ее стеклянный колпак, и она впервые увидела, какой давней, привычной и тоскливой была разыгрывающаяся перед ней сцена: мать, ее любовник, сидящие друг против друга и занятые пустой беседой, эта тень, эта лампа, эти глупые, застывшие лица и она сама, вежливо принимающая участие в праздной болтовне. «Жизнь не меняется, — подумала она, — и не желает меняться». Ей хотелось кричать. Она опустила руки и крепко, до боли сжала их в запястьях.
— Можно провести вечер дома, — продолжала мать Карлы, — тем более что все остальные дни недели у нас строго расписаны… Завтра — чай с танцами в пользу сирот… послезавтра — бал-маскарад в «Гранд-отеле»… На все оставшиеся дни мы приглашены к друзьям… Знаешь, Карла… я видела сегодня синьору Риччи… Она до того постарела… Я рассмотрела ее лицо… Две глубокие морщины тянутся от глаз до самого рта… а волосы стали какого-то невообразимого цвета… Просто ужас!
Она скорчила гримасу отвращения и махнула рукой.
— Ужас не в этом, — сказала Карла, подойдя к дивану и садясь рядом с Лео. Ее томило горькое предчувствие, она предвидела, что хотя и запутанным, окольным путем, но мать своего добьется — устроит любовнику сцену ревности. Она не знала, когда и каким образом, но была уверена в этом так же твердо, как в том, что завтра утром взойдет солнце, а затем настанет ночь. Собственная проницательность пугала ее. «Спасения нет — все неизменно, и все подчиняется пошлому року».
— Риччи наговорила всякой чепухи, — продолжала между тем мать Карлы, — сообщила, что они продали старую машину и купили новую… «фиат». «Знаете, — заявила эта особа, — мой муж стал правой рукой Пальони, ну, директора Национального банка… Пальони не может без него обойтись, он хочет сделать мужа своим компаньоном». Пальони здесь, Пальони там… Какая низость!
— Почему низость? — заметил Лео, посмотрев на любовницу из-под прищуренных век. — Что во всем этом низкого?
— А вам известно, — сказала Мариаграция, пристально глядя на Лео, словно призывая его хорошенько обдумать каждое ее слово, — что Пальони — друг Риччи?
— Это всем известно, — ответил Лео и припухшими глазами тяжело уставился на Карлу, безропотно смирившуюся со своей участью.
— И вам известно также, — отчеканивая каждый слог, продолжала Мариаграция, — что до знакомства с Пальони у этих Риччи не было ни гроша?… А теперь у них — своя машина!
Лео пожал плечами.
— А, вот вы о чем! — воскликнул он. — Не вижу тут большого греха. Бедные люди, устраиваются как могут.
Этим он словно поджег фитиль мины.
— Ах, так! — с насмешливой улыбкой сказала Мариаграция. — Вы оправдываете эту бесчестную женщину. Была бы еще красива, а то — кожа да кости, — женщину, которая беззастенчиво обирает друга, заставляет его покупать машину и дорогие платья, да еще умудряется устраивать карьеру мужа — не поймешь, то ли он дурак, то ли разыгрывает из себя дурака… Где же ваши принципы, Лео? Чудесно, просто чудесно!.. Тогда мне нечего больше сказать… Все ясно… Вам нравятся именно такие женщины.
«Начинается», — подумала Карла, вздрогнув от нестерпимой досады. Она прикрыла глаза и откинула голову назад — подальше от света лампы, от всех этих разговоров.
Лео засмеялся.
— Нет, откровенно говоря, мне нравятся другие женщины… — Он бросил быстрый, жадный взгляд на сидевшую рядом Карлу. «Вот какие женщины мне нравятся», — хотелось ему крикнуть любовнице.
— Это вы сейчас так говорите, — не сдавалась Мариаграция, — сейчас так говорите… А сами… когда встречаетесь с ней… к примеру, вчера в доме Сидоли, рассыпаетесь в комплиментах… И вдобавок глупых… Перестаньте, я вас знаю… Хотите, я вам скажу, кто вы такой? Вы — лгун.
«Начинается», — повторила про себя Карла. Как бы дальше ни протекал этот разговор, она уже знала, что привычная, тоскливая жизнь не изменится. А это — самое страшное. Она встала.
— Пойду надену жакет и сразу вернусь. — И, не оборачиваясь, чувствуя, как взгляд Лео, точно пиявка, впился ей в спину, вышла. В коридоре она встретилась с Микеле.
— Лео в гостиной? — спросил он.
Карла посмотрела на брата.
— Да.
— Я только что от секретаря Лео, — спокойно сказал Микеле. — Услышал от него тьму любопытных новостей; но самая любопытная — что мы разорены.
— Как это понимать? — в замешательстве спросила Карла.
— Как понимать? — повторил Микеле. — А так, что нам придется в счет долга отдать Лео виллу и без гроша в кармане отправиться куда глаза глядят.
Они посмотрели друг на друга. Микеле улыбнулся вымученной улыбкой.
— Почему ты улыбаешься? — сказала Карла. — По-твоему, есть от чего улыбаться?
— Почему? — переспросил он. — Да потому, что мне это безразлично… вернее, даже приятно.
— Неправда.
— Нет, правда, — сказал он и, не добавив больше ни слова, пошел в гостиную. Карла осталась одна, растерянная и немного испуганная.
Мариаграция и Лео все еще пререкались. Микеле уловил сердитое «ты», которое при его появлении мгновенно сменилось вежливым «вы», и усмехнулся с презрительной жалостью.
— Кажется, пора ужинать, — обратился он к матери, даже не поздоровавшись с Лео и не взглянув на него.
Но столь явное недружелюбие не смутило Лео.
— Кого я вижу! — воскликнул он с обычной приветливостью. — Садись сюда, Микеле… Мы так давно не виделись!..
— Всего два дня! — сказал Микеле, смерив его взглядом. Он старался быть язвительно-холодным, хотя в глубине души не испытывал ничего, кроме равнодушия. Хотел было добавить: «Чем реже, тем лучше», — но не нашелся вовремя, да и звучало бы это не очень искренне.
— Разве два дня это мало?! — воскликнул Лео. — За два дня можно много чего натворить.
Он наклонился к лампе, и его широкое, самодовольное лицо расплылось от восторга.
— О, какой у тебя красивый костюм! Кто его тебе шил?
Костюм был синий, хорошего покроя, но далеко не новый. Лео наверняка видел его не раз, но он так искусно польстил тщеславию Микеле, что тот сразу же забыл о своем намерении выказать Лео неприязнь и оскорбительную холодность.
— Ты находишь? — спросил Микеле, не сумев сдержать довольной улыбки. — Костюм старый, я его давно ношу. Знаешь, его шил Нино. — И, повернувшись, чтобы продемонстрировать Лео покрой спины, машинально оттянул борты пиджака, чтобы он лучше облегал фигуру. В венецианском зеркале, висевшем на противоположной стене, он увидел свое отражение. Да, покрой, несомненно, был великолепен, но Микеле вдруг показалось, что сам он выглядит нелепо и смешно и похож сейчас на расфранченные манекены с ярлычком цен на груди, неподвижно и тупо глядящие на прохожих с витрин больших магазинов. Ему стало не по себе.
А Лео рассыпался в похвалах.
— Хороший… очень хороший костюм.
Он наклонился и пощупал ткань, затем выпрямился и сказал, похлопав молодого человека по плечу:
— Наш Микеле — молодец. Всегда безукоризненно одет. Только и делает, что беззаботно веселится. — По тону и по ехидной усмешке Микеле лишь теперь догадался, что Лео ловко польстил ему, чтобы издевка вышла еще более злой. Но куда делся весь его гнев, который он еще так недавно испытывал к своему врагу? Растаял, как снег на солнце. Глубоко уязвленный собственным малодушием, он с досадой взглянул на мать.
— Как жаль, что сегодня тебя не было с нами! — сказала Мариаграция. — Мы посмотрели чудесный фильм.
— Неужели? — воскликнул он. И, повернувшись к Лео, самым сухим и едким тоном, на какой только был способен, проговорил:
— Я был у твоего секретаря, Лео.
Но Лео прервал его резким взмахом руки.
— Не сейчас… Я понял… Поговорим об этом позже… После ужина… Всему свое время…
— Как хочешь, — с неожиданной покорностью согласился Микеле, в то же мгновение сообразив, что его снова обвели вокруг пальца. «Я должен был сказать «нет» сразу. Так на моем месте поступил бы любой другой, — подумал он. — Надо поссориться с Лео, оскорбить его». От ярости он готов был кричать. Действительно, за каких-то несколько минут Лео дважды сыграл на двух его слабостях — тщеславии и равнодушии. Оба, и мать, и ее любовник, поднялись.
— Я проголодался, — сказал Лео, застегивая пиджак. — Как же я проголодался!
Мариаграция засмеялась. Микеле невольно пошел за ними. «Ну ничего, зато уж после ужина я с тобой рассчитаюсь», — подумал он, напрасно стараясь разжечь в себе гнев.
У дверей гостиной все остановились.
— Прошу, — сказал Лео и пропустил Мариаграцию вперед. Они остались в гостиной одни. Взглянули друг на друга.
— Проходи, пожалуйста, проходи, — настойчиво повторил Лео, положив руку на плечо Микеле. — Дорогу хозяину дома. — И отеческим жестом, с преувеличенно любезной улыбкой, в которой явно сквозила насмешка, легонько подтолкнул Микеле.
«Хозяину дома, — без всякой злобы повторил про себя Микеле. — Неплохо бы ему ответить в тон: истинный хозяин дома — ты». Но ничего не сказал и вслед за матерью вышел в коридор.
II
Трехрожковая люстра отбрасывала на гладкую поверхность стола три тонких и острых как лезвия луча, в которых сверкали и переливались графины, бокалы, тарелки. На столе, белом словно мрамор, темными пятнами выделялись: вино — красное, хлеб — коричневое, дымящийся в кастрюле суп — зеленое. Но мрамор в своей ослепительной белизне подавлял эти цвета и один торжествовал в четырех стенах столовой. На его фоне и мебель и картины, казалось, сливались в сплошную черную тень.
Карла уже сидела на своем привычном месте и, задумчиво глядя на дымящийся суп, спокойно ждала. Первой вошла Мариаграция и, повернув голову к Лео, который шел чуть сзади, горячо, с сарказмом изрекла:
— Живут не для того, чтобы есть, а едят для того, чтобы жить… Вы же поступаете наоборот… Счастливый вы, Лео, человек!
— Да нет же, вовсе нет! — возразил Лео и, подойдя к стене, заранее готовый к худшему, потрогал батарею парового отопления. Она была чуть теплой. — Вы меня не так поняли… Я хотел сказать, что, когда делаешь одно, — нельзя думать о другом… К примеру, работая, я думаю только о работе… Когда ем, думаю лишь о еде… И так во всем… Тогда все складывается как нельзя лучше.
_ «А когда крадешь?» — хотел спросить у него Микеле, шедший последним. Но он был не в силах ненавидеть этого человека, которому невольно завидовал. «В сущности, Лео прав, — подумал он, садясь на место. — Я слишком много рассуждаю».
— Счастливый вы человек, — повторила Мариаграция с насмешкой. — А вот у меня все складывается плохо. — Она села и с видом оскорбленной добродетели стала помешивать суп, чтобы тот поскорее остыл.
— Почему плохо? — спросил Лео, тоже садясь за стол. — Я бы на вашем месте чувствовал себя счастливым: очаровательная дочь… умный, полный радужных, надежд сын… прекрасный дом… Что еще можно желать?!
— О Лео, вы отлично меня понимаете! — с легким вздохом сказала Мариаграция.
— Я, нет. Даже рискуя прослыть глупцом, честно признаюсь, что ничего не понимаю… — Лео, не торопясь доел суп и положил ложку. — Впрочем, вы все трое чем-то неудовлетворены… И не думайте, синьора, что только вы одна!.. Хотите доказательств?… Вот ты, Карла, скажи откровенно, ты довольна своей жизнью?
Карла подняла глаза: это показное, лживое добродушие было ей особенно неприятно. Как и во все прежние вечера, они снова за этим столом. Те же разговоры и те же вещи вокруг с незапамятных времен. А главное — неизменный свет, не оставляющий места ни иллюзиям, ни надеждам, примелькавшийся, опостылевший, как поношенный костюм, неотделимый от всех этих лиц. Иногда, когда она зажигала лампу, у нее появлялось ощущение, будто лица всех четырех: матери, брата, Лео и ее самой, точно застыли в этом жалком свете. Все они — живое олицетворение скуки. А тут еще Лео затронул самое больное место. Но она сдержала себя.
— Да, могла бы быть получше, — признала она и снова опустила голову.
— Вот видите! — торжествующе воскликнул Лео. — Я же говорил… И Карла недовольна… Но это еще не все… Я уверен, что и Микеле… Признайся, Микеле, у тебя ведь тоже все складывается плохо?!
Прежде чем ответить, Микеле посмотрел на него. «Сейчас самое время, — подумал он, — ответить этому типу, как подобает, оскорбить его, затеять спор и наконец-то поссориться с ним». Но у него не хватило духу. Он молчал и саркастически усмехался; а в душе его не было ничего, кроме равнодушия.
— И не надоело тебе притворяться? — спокойно сказал он. — Ты лучше меня знаешь, как обстоят дела.
— Э, нет, хитрюга! — вскричал Лео. — Хитришь, Микеле… уходишь от прямого ответа… Юлишь. Но всем и так ясно, что ты недоволен. Иначе бы у тебя не было такого постного лица. — Он взял кусок мяса с блюда, которое протягивала ему служанка. — А вот я, господа, заявляю, что у меня все идет хорошо, даже очень хорошо, и что я весьма рад и доволен. И доведись мне вновь родиться, на свет, я хотел бы родиться точно таким же и носить то же имя: Лео Мерумечи.
— Счастливый человек! — с иронией воскликнул Микеле. — Открой хоть, как это тебе удается всегда быть всем довольным?!
— Как? — повторил Лео, не переставая жевать. — А вот так вот — удается. Но дело не в этом. Хотите знать, чем вы трое отличаетесь от меня? — продолжал он, наливая себе вина. — Чем? Да тем, что вы принимаете близко к сердцу всякий пустяк!
Он умолк, отпил вино. На минуту в столовой воцарилось молчание; все трое, Микеле, Карла и Мариаграция, почувствовали себя глубоко уязвленными. Микеле увидел себя таким, какой он есть, ничтожным, равнодушным, изверившимся, и подумал: «Хотел бы я посмотреть, что бы он делал на моем месте!» Карла вспомнила о жизни, которая никак не меняется, о грубых ухаживаниях этого человека, и ей захотелось крикнуть: «У меня предостаточно причин быть недовольной!» Но за них ответила Мариаграция, самая порывистая и непосредственная из всех.
Она была о себе очень высокого мнения, и когда Лео обвинил ее заодно с сыном и дочерью в неумении наслаждаться жизнью, это показалось ей настоящим предательством, — любовник не только хочет ее оставить, но еще и насмехается над ней.
— Допустим, — помолчав, сказала она сердитым, ворчливым голосом человека, готового затеять ссору. — Но у меня, дорогой мой, есть серьезные причины быть недовольной.
— В этом я не сомневаюсь, — невозмутимо ответил Лео.
— Мы тоже, — подтвердил Микеле.
— Не в пример Карле, я уже не ребенок, — едко, мрачным тоном продолжала Мариаграция. — Я многое повидала на своем веку и пережила много горя. Увы, очень много горя, — зло повторила она. — На мою долю выпало немало бед и трудностей. Несмотря на это, я сумела сохранить достоинство и всегда оставалась выше и порядочнее других. Да, мой дорогой Мерумечи, — с горечью воскликнула она, — выше всех, включая и вас!..
— Я вовсе не собирался… — начал было Лео.
Теперь все поняли, что Мариаграция в своей ревности уже не остановится на полпути. И с тоской и отвращением почувствовали, что спокойный ужин при мирном свете лампы закончится постыдной, бурной сценой.
— Вы, мой дорогой Мерумечи, — прервала любовника Мариаграция, глядя ему в лицо широко раскрытыми глазами, — только что проявили непростительное легкомыслие… Я не принадлежу к числу ваших модных и бесстыдных приятельниц, которые думают только о развлечениях и деньгах, — сегодня один любовник, завтра — другой, лишь бы повеселиться… О нет, вы ошибаетесь… я отнюдь не похожа на этих синьор!
— Мне и в голову не приходило, что…
— Я принадлежу к тем женщинам, — все больше распаляясь, продолжала Мариаграция, — которые могли бы кое-чему научить вас и вам подобных. Но из чувства редкой в наши дни деликатности, а может, даже по недомыслию, я никогда себя не выпячиваю, не говорю о себе и потому остаюсь непонятой и неоцененной, по достоинству… Однако, если я слишком добра, скромна и великодушна, это еще не значит, что кому-либо позволено оскорблять меня при всяком удобном случае… — Она в последний раз пронзила любовника гневным взглядом, опустила глаза и принялась меланхолично перекладывать лежавшие перед ней вилки и ложки:
На лицах у всех остальных отразилось величайшее уныние.
— У меня и в мыслях не было оскорбить вас, — миролюбиво ответил Лео. — Да и что я такого сказал?! Что из всех четверых я один доволен жизнью.
— О, вполне понятно! — с явным намеком сказала Мариаграция! — У вас нет причин быть ею недовольным.
— Послушай, мама, — вмешалась в разговор Карла, — он не сказал ничего обидного.
Карлой овладело отчаянье. «Покончить со всем, — думала она, глядя на перезрелую и по-детски обидчивую мать, которая, опустив голову, казалось, пережевывала свою ревность. — Покончить со всем этим, любой ценой изменить жизнь». В голову приходили самые нелепые идеи — уйти из дому, раствориться в лабиринте улиц. На память пришли вкрадчивые слова Лео: «Тебе нужен такой человек, как я». Это будет настоящим концом всего.
И концом ее долготерпения. «Он или другой, не все ли равно», — подумала она. Она перевела взгляд с матери на лицо Лео. Вот они, неизменные лица спутников ее жизни: упрямые, тупые, неспособные понять ее порывы. Она опустила глаза и уставилась в тарелку, где остывший соус уже подернулся пленкой.
— А ты вообще помолчи, — приказала мать Карле. — Тебе этого не понять.
— Уважаемая синьора! — протестующе воскликнул Лео. — Я тоже ничего не понял.
— Вы, — хмуря брови, многозначительно сказала Мариаграция, — отлично меня поняли.
— Возможно, — пожав плечами, ответил Лео. — Но…
— Молчите!.. Ни слова больше! — прервала его Мариаграция. — Для вас самое лучшее тоже помолчать. На вашем месте я была бы тише воды, ниже травы.
В столовой стало совсем тихо.
Вошла служанка и быстро убрала посуду.
«Ну, кажется, буря миновала, и скоро проглянет солнце», — подумал Микеле, видя, как постепенно проясняется лицо матери. Он поднял голову и без тени улыбки спросил:
— Итак, инцидент исчерпан?
— Безусловно, — подтвердил Лео. — Мы с твоей матерью помирились. Разве мы с вами не помирились, синьора?
На крашеном лице Мариаграции мелькнула слабая улыбка, — она отлично знала этот вкрадчивый голос еще с тех лучших времен, когда была молода, а любовник был ей верен.
— Вы думаете, Мерумечи, — сказала она, кокетливо поглядев на свои холеные руки, — что так легко — взять и простить?
Сцена становилась явно сентиментальной. Карла задрожала от обиды и опустила глаза, Микеле презрительно усмехнулся.
«Все ясно. Мир заключен. Обнимитесь, и не будем об этом больше вспоминать».
— Прощать, — с шутовской важностью объявил Лео, — долг каждого доброго христианина. («Черт бы ее побрал, — подумал он. — Счастье еще, что дочь вполне заменяет мне мать».) Он, не повернув головы, украдкой бросил взгляд на Карлу: пухлые, красные губы, чувственна еще больше, чем мать.
Она, конечно же, готова ему отдаться. После ужина можно попробовать — куй железо, пока горячо. Завтра будет поздно.
— Ну что ж, — сказала Мариаграция, — будем добрыми христианами и простим.
Не в силах больше сдержать улыбки, она умиленно просияла, обнажив два ряда чересчур белых зубов. Все ее рыхлое тело заколыхалось.
— Кстати, — добавила она в порыве внезапной материнской любви, — мне приятно вам напомнить, что завтра — день рождения Карлы.
— Мама, теперь не принято отмечать день рождения, — сказала Карла, подняв голову.
— А мы его отметим, — ответила Мариаграция торжественным тоном. — А вы, Мерумечи, считайте себя приглашенным на утренний чай.
Лео привстал и поклонился.
— Весьма вам признателен, синьора. — Затем, обращаясь к девушке, спросил: — Сколько тебе исполнится, Карла?
Они посмотрели друг на друга. Мариаграция, сидевшая напротив дочери, подняла два пальца и еле слышно, одними губами, подсказала: «Двадцать». Карла расслышала, поняла и заколебалась. «Она хочет уменьшить мне годы, чтобы самой быть помоложе. Так нет же!»
— Двадцать четыре, — ответила она, не краснея. Лицо Мариаграции выразило разочарование.
— Такая старая? — с шутливым изумлением воскликнул Лео.
— Да, такая старая, — подтвердила Карла.
— Ты не должна была говорить, — упрекнула Мариаграция дочь. От горькой дольки неспелого апельсина, которую она сунула в рот, лицо ее стало еще более кислым. — Женщине всегда столько лет, на сколько она выглядит… А тебе на вид нельзя дать больше девятнадцати — двадцати.
Она проглотила последнюю дольку апельсина. Лео вынул портсигар и каждого угостил сигаретой. Над столом поплыли голубые облачка дыма. Какое-то время все четверо сидели неподвижно, в замешательстве поглядывая друг на друга. Наконец Мариаграция поднялась и сказала:
— Идемте в гостиную.
Все встали и один за другим вышли в коридор.
III
Короткий, но мучительный путь по коридору… Карла упорно смотрела в пол. Она со смутной тоской думала, что от этих каждодневных хождений рисунок старого ковра совсем истерся. И овальные настенные зеркала точно хранят отпечатки их лиц и фигур. Ведь много лет подряд они отражались в этих зеркалах — отражались всего на миг, но и этого ей и матери хватало, чтобы взглянуть, хорошо ли накрашены губы, а Микеле, чтобы проверить, как повязан галстук.
В этом коридоре привычка и скука вечно сидели в засаде и душили того, кто по нему проходил, а сами стены словно источали смертоносный яд. Все здесь с незапамятных времен было неизменным — ковер, свет ламп, зеркала, стеклянная дверь холла — слева, и темная лестничная площадка — справа. И вечно повторялось одно и то же, — Микеле останавливался, закуривал и дул на зажженную спичку, мать томно спрашивала у Лео: «У меня сегодня усталое лицо, правда?» Лео, не вынимая изо рта сигареты, равнодушно отвечал: «Нет, напротив, вы никогда еще не были так оживленны». Она всякий раз страдала от всего этого. Увы, в жизни ничего не менялось.
Они вошли в холодную полутемную гостиную, которую арка делила на две неравные части, и сели в углу, подальше от двери. Решетчатые окна были задрапированы бархатными гардинами. На стенах, на одинаковом расстоянии друг от друга висели бра, других светильников в гостиной не было. Три из них горели, слабо освещая меньшую половину гостиной, вторая половина за аркой была погружена во тьму, и с трудом можно было различить поблескивание зеркал и удлиненный силуэт рояля.
С минуту все четверо хранили молчание. Лео сосредоточенно курил. Мариаграция с печальным достоинством разглядывала свои лакированные ногти, Карла, нагнувшись, пыталась зажечь нижнее угловое бра, Микеле смотрел на Лео. Наконец угловое бра зажглось, Карла села, и Микеле сказал:
— Я был у секретаря Лео, и тот заморочил мне голову своей болтовней. Но суть дела вот в чем: насколько я понял, на этой неделе истекает срок закладной. Чтобы расплатиться с Мерумечи, нам придется продать виллу и самим убраться отсюда.
Мариаграция широко раскрыла глаза.
— Этот человек мелет всякую чепуху… Он поступает, как ему заблагорассудится… Я всегда говорила, что он настроен против нас.
— Этот человек сказал правду, — проронил Лео, уставившись в пол.
Все трое посмотрели на него.
— Но послушайте, Мерумечи! — молитвенно сложив руки, воскликнула Мариаграция. — Неужели вы хотите так вот взять и выгнать нас?… Продлите хотя бы срок выплаты…
— Продлевал уже дважды, — ответил Лео. — Хватит. Тем более, что виллу все равно придется продать.
— Как это, придется? — изумилась Мариаграция. Лео поднял наконец глаза и взглянул на нее.
— Поймите же! Если вы не соберете хотя бы восемьсот тысяч лир, не вижу, как вам удастся погасить долг, не продав виллу.
Мариаграция вдруг осознала, что перед нею разверзлась пропасть. Она побледнела и умоляюще посмотрела на Лео, но тот сосредоточенно разглядывал сигарету и даже не счел нужным ее приободрить.
— Это означает, — сказала Карла, — что нам предстоит оставить виллу и перебраться в небольшую, скромную квартиру?
— Совершенно верно, — подтвердил Микеле.
Снова воцарилось молчание.
Теперь Мариаграцию охватил самый настоящий ужас. До сих пор она и слышать не желала о бедняках и очень сердилась, когда о них упоминали. Она вообще не признавала, что существуют люди, жизнь которых проходит в невзгодах и тяжком труде. «Им живется много лучше, чем нам, — неизменно говорила она. — Мы — восприимчивее, тоньше и потому страдаем куда сильнее». И вот теперь ей придется смешаться с ними, пополнить ряды жалких неудачников. Подобное же чувство отвращения, страха и унижения она испытала, когда однажды очутилась в маленькой машине среди грозно орущей толпы оборванцев-забастовщиков. Еще больше, чем неизбежная нужда и лишения, ее пугала мысль о том, как к ней отнесутся и что будут говорить ее прежние знакомые, сплошь уважаемые, богатые, респектабельные люди. Это угнетало ее и жгло, как огнем. Она уже видела себя бедной, одинокой, без друзей, без развлечений: Не будет больше ни балов, ни праздников, ни светских застольных бесед при свете люстр. Ее и двух ее детей ждет полное забвение и беспросветное одиночество.
Она побледнела еще сильнее. «Я должна поговорить с Лео наедине, — думала она. — Без Карлы и без Микеле. Мои ласки убедят его, и он все поймет». Она посмотрела на Лео.
— Все-таки дайте мне отсрочку, Мерумечи, — искательно проговорила она. — А уж деньги мы как-нибудь раздобудем.
— Но как? — с легкой иронической улыбкой спросил Лео.
— Ну, возьмем ссуду в банке… — неуверенно проговорила Мариаграция.
Лео засмеялся.
— Ах, в банке! — Он наклонился к Мариаграции. — Банки, — отчеканивая каждый слог, сказал он, — не дают ссуду без надежных гарантий. Особенно теперь, когда все нуждаются в наличных. Но допустим, они согласятся. Какую гарантию вы сможете им представить, уважаемая синьора?
«На его доводы трудно что-либо возразить», — подумал про себя Микеле.
Речь шла о его судьбе, он должен был бы возмутиться, затеять спор с этим наглым типом. «Ведь для нас это вопрос жизни или смерти, мы в любую минуту рискуем оказаться нищими, буквально без гроша в кармане». Но как он ни пытался взвинтить себя, предстоящее разорение оставляло его равнодушным. Словно он видел, как тонет чужой человек, смотрел и даже пальцем не хотел пошевелить.
Совсем иначе повела себя Мариаграция.
— Вы уж дайте нам отсрочку, — твердо сказала она, выпрямившись в кресле. — Можете не сомневаться, — точно в срок получите ваши деньги, все, до последнего чентезимо.
Лео мягко улыбнулся и покачал головой.
— Я и не сомневаюсь. Но тогда зачем вам отсрочка?… Если вы найдете способ через год достать нужную сумму, то почему бы не прибегнуть к этому способу сейчас и не расплатиться сразу же?
Он наклонился к Мариаграции. В его лице было столько спокойствия и уверенности, что она испугалась. Перевела растерянный взгляд с Лео на Микеле и затем на Карлу. «Значит, моих слабых, неопытных детей ждут тяжкие лишения?» Ее захлестнула волна неудержимой материнской любви.
— Послушайте, Мерумечи, — доверительным тоном сказала она. — Вы — друг семьи… с вами я могу быть совершенно откровенной… Речь идет не обо мне, не для себя прошу я об отсрочке, я готова жить даже на чердаке. — Она воздела очи к потолку. — Богом клянусь, я не о себе думаю. Но Карла уже на выданье… Вы знаете жизнь… В тот самый день, когда мы покинем виллу и переберемся на какую-нибудь грошовую квартиру, все отвернутся от нас… Так уж люди устроены… И тогда о замужестве дочери нечего будет и мечтать.
— Ваша дочь, — с притворным участием сказал Лео, — так красива, что на нее всегда найдутся претенденты.
Он посмотрел на Карлу и незаметно ей подмигнул. Карлу переполнял гнев, она с трудом сдерживалась.
«Кто захочет на мне жениться, — хотелось ей крикнуть матери, — когда в доме хозяйничает этот человек, а ты разорилась?!» Ее оскорбляла и унижала бесцеремонность, с какой мать, которая обычно совсем не заботилась о ней, теперь, в споре с Лео, прикрывалась ею как щитом. С этим надо покончить раз и навсегда. Она отдастся Лео, и тогда уже никто не возьмет ее в жены. Она посмотрела Мариаграции прямо в лицо.
— Обо мне, мама, не волнуйся, — твердо сказала она. — Я в этой истории мало что значу, и, пожалуйста, меня в нее не впутывайте.
И тут сидевший в углу Микеле рассмеялся горько, с наигранной веселостью. Мариаграция повернулась к нему.
— Знаешь, кто первым от нас отвернется, когда мы покинем виллу?! — воскликнул он с едким сарказмом, хотя в душе оставался совершенно равнодушным. — Догадываешься?
— Право, не знаю.
— Лео, наш Лео.
Лео протестующе взмахнул рукой.
— А, вы, Мерумечи! — в сильном волнении повторила Мариаграция и пристально посмотрела на любовника, словно желая прочесть на его лице, способен ли он на подобное предательство. Внезапно глаза ее блеснули, и она сказала, грустно усмехнувшись: — Ну конечно… Наверняка… А я-то, глупая, надеялась!.. Знаешь, Карла, — добавила она, обращаясь к дочери, — Микеле прав… Первым, кто сделает вид, будто вообще незнаком с нами, будет Мерумечи. Разумеется, не забыв вначале получить свои деньги… И не пытайтесь возражать, — продолжала она со злой улыбкой, — вы не виноваты, все мужчины таковы… Могу поклясться, что вы пройдете мимо с одной из ваших милых элегантных приятельниц, даже не удостоив меня взглядом. Отвернетесь… Да, да… дорогой мой, отвернетесь… Я готова повторить это под пытками. — Она умолкла на миг. — Ведь даже Христа, — с горькой покорностью судьбе заключила она, — предали его лучшие друзья.
Захлестнутый бурным потоком обвинений, Лео положил сигарету.
— Ты, — сказал он, обращаясь к Микеле, — мальчишка, и потому не стоит обращать на тебя внимания. Но как вы, синьора, могли подумать, что я из-за каких-то там денег способен бросить своих лучших друзей! От вас я ничего подобного не ожидал! — воскликнул он, повернувшись к Мариаграции. — Воистину не ожидал. — Он покачал головой и снова взял сигарету.
«Какой фарисей!» — с невольным восхищением подумал Микеле. Внезапно он вспомнил, что его ограбили, унизили, втоптали в грязь достоинство матери! «Нужно оскорбить этого наглеца, — подумал он, — устроить скандал». И он понял, что за вечер упустил, и безвозвратно, множество куда более благоприятных возможностей для ссоры. К примеру, когда Лео отказался дать им отсрочку.
— Не ожидал, да? — сказал он, откинувшись на спинку стула и скрестив ноги. И после мгновенного колебания добавил: — Ты негодяй.
Все обернулись. Мариаграция изумленно посмотрела на сына. Лео медленно вынул изо рта сигарету.
— Что ты сказал?
— Я хотел сказать, — выдавил из себя Микеле, вцепившись в ручки кресла и не находя в своем равнодушии истинных причин, подвигнувших его на столь жестокое оскорбление, — что Лео… нас разорил… а теперь притворяется нашим другом… Хотя на самом деле никогда им не был…
В ответ — осуждающее молчание сестры и матери.