– Сто восемнадцатая и Лексингтон.
Командует. Почти уже врач. А я его больная. Что ж, надо смириться.
– Не могу, – сказал я. – Моя смена кончилась, я должен возвращаться в Бруклин…
— Помочь тебе, мама?
Только этого мне не хватало: ехать ночью в восточный, самый опасный Гарлем. Вне зависимости от того, сообщили сегодня о том газеты или не сообщили, в восточном Гарлеме каждый Божий день с неотвратимостью захода солнца грабят бандюги беспечных, заехавших туда таксистов. Недели две назад на стоянке в «Ла-Гвардии» черный кэбби показывал мне изуродованный свой палец, с которого ночной пассажир – «братишка» – с мясом! – сорвал серебряный перстень, а потом еще бил таксиста револьвером по голове за то, что беспрекословно отданная выручка составляла всего двадцать восемь долларов…
— Не надо. Привыкла сама.
К счастью, девушка с виолончелью так обиделась на меня, что объясняться с ней не пришлось. Она отвернулась и высматривала такси на Третьей авеню, а я тем временем считал деньги.
— Ну, я в больницу.
Ушел. Кое-как протопала в ванную, умылась.
День выдался неудачный, и за пятнадцать часов сделал я всего сто двадцать семь долларов: но это означало, что на сегодня с хозяйкой чекера я в расчете, что сожженный за день бензин оплачен, а штраф за остановку возле авиакасс покрыт… Правда, для себя я не заработал покамест и по два доллара в час; но не могу сказать, что эта мысль камнем давила на грудь!.. Какой там «камень»? Сто двадцать семь долларов – ведь это же был для меня рекорд! Еще ни разу не зашибал я в течение одного дня такой суммы! Более того: если вспомнить, сколько времени, сил и нервов угробил я попусту (как и вчера, как и позавчера) – на идиотскую «охоту» за пассажирами в аэропорты, – становилось ясно, что свой рекорд я запросто сумею повторить и завтра, и послезавтра, причем для этого нужно только одно: задушить в себе нелепый азарт выискивания чемоданов. Если я буду брать всех клиентов подряд (или, как говорят старые кэбби, «подметать улицу»), сегодняшний рекорд станет ежедневной моей нормой. Три дня в неделю я буду работать на хозяйку, а три – на себя. И даже в связи с повесткой в уголовный суд не чувствовал я себя подавленным, ибо, поостыв и спокойно во всем разобравшись, принял самое простое и самое разумное решение: поскольку я ни в чем не виноват, то мне вообще незачем являться на суд. А повестку, дрянную эту бумажонку, надо просто порвать и выбросить! Ну, что – самое худшее – могут сделать за неявку в суд порядочному человеку, который ничего такого не сделал? Ну, отберут таксистские права. И слава Богу! Жена будет счастлива…
Своя комната, своя тахта, свежее белье. У изголовья — лампа. Ложись, читай сколько хочешь. Легла. Читать не стала. Голова кружилась, видно, с непривычки. Комната повертелась-повертелась и тоже легла. Пришел сон.
Снилась родная больница, утренний обход. Будто бы я прежняя, на двух ногах, туго обтянутых чулками, вся тугая, подтянутая, иду от кровати к кровати. А навстречу мне — взгляды больных. Прежние, с восхищением, с надеждой. Рядом — Любочка с книгой назначений. А в окна валит солнце. Пахнет пионами.
3
Монету в автомат я уже опустил, а набрать номер не решался. Звонить нужно было раньше, а теперь неизвестно ведь: волнуется ли жена, бродит ли по квартире, не находя себе места, или – уснула? Может, мой звонок вместо того, чтобы успокоить – разбудит ее?
– Неужели нельзя истратить на меня пять минут вашего драгоценного времени?! – снова пристала ко мне черная виолончелистка.
Значит, ничего этого не было — ни перелома, ни растяжения, ни гипса. Ни Зины Савельевой, ни Михаила Михайловича, ни Ростислава с матово-черными глазами. Была, пожалуй, только Дарья Ивановна. Надо ей позвонить, сказать, что все в порядке.
– Нет, нельзя! – отрубил я. И поехал работать: пока открыты улицы, пока деньги – текут…
Ищу номер телефона. Шарю в сумке. Кто-то растоптал ее тогда, на улице, в мокром снегу. Не могу найти бумажку с телефоном, шарю и плачу, и просыпаюсь.
Моя комната. В углу — костыли. Значит, все-таки было. Был перелом.
– Большое спасибо, сэр! – вдогонку крикнула девушка. Кисло мне от ее иронии.
Кто-то вошел в квартиру. Хлопнула дверь. Митя, что ли? Нет, рано ему.
Но что это: на протяжении чуть ли не десяти кварталов Ист-Сайда, навстречу мне не поднялась ни одна рука. Странно. Ведь только что и десяти метров нельзя было проехать спокойно: меня рвали на части. Я свернул на Парк-авеню, она была пуста.
— Кто там?
Огромный город уснул внезапно, как заигравшийся ребенок. Я проверил Пятую авеню: свободные такси катили по ней сплошным потоком. Пассажиров не было. Ни белых, ни черных. Вон, у здания Библиотеки мужская фигура – не подняла руку, нет, лишь шагнула к краю тротуара, и сразу к ней – один кэб наперерез другому…
— Это я, — ответил женский голос. Незнакомый.
Ночная гонка трудней и рискованней утренней, но меня словно кто-то подзуживал: я должен выиграть хотя бы одного пассажира!
Стук в дверь. \"Кира Петровна, можно к вам?\" — \"Войдите\".
Безлюден был Центральный вокзал, безлюдна Мэдисон-авеню. Часы показывали 12:20. На поиски клиента я положил себе десять минут. Найду, не найду – в 12:30 я уезжаю домой.
Дверь отворилась, и вошла красавица. Настоящая красавица, как в романах и сказках.
Я пересек Манхеттен по Сорок второй улице – безрезультатно. Отель «Тьюдор» тоже уснул; спали танцульки и ресторанчики на Первой авеню…
— Кира Петровна, не узнаете? Это я, Люся Шилова. Ваша больная. Забыли? Немудрено: нас столько, а вы одна.
Еще десять минут. Дополнительных. Теперь уже точно – последних!..
— Нет, не забыла. Только вас трудно узнать. Очень вы изменились. Похорошели…
Махнула рукой:
— Куда там! Уже старая. Тридцать два стукнуло. Вот хожу тут к вам по хозяйству.
4
— Да-да. Митя мне говорил.
Я пережидал красный свет на углу Шестьдесят седьмой улицы, когда заметил, что к перекрестку приближается черная женщина с ребенком. Она еще не достигла края тротуара, может, ей вовсе и не нужно такси.
— Дмитрий Борисыч — святой человек, — ответила Люся. — Таких на этом свете не бывает, только на том.
Стая желтых акул, мчавшихся по авеню, была метрах в пятидесяти от меня, и я рванул с места, не дожидаясь переключения светофора – только колеса взвизгнули…
Приятно, что Люся оценила моего старшенького. В самом деле святой. А еще приятен ее спокойный, деловой тон. Не удивилась, не ахнула. Смотрела просто, трезво: ну, случилась беда с человеком, с кем не бывает? Надо помочь.
— А вы как живете, Люся? Судя по виду, хорошо.
– В Бруклин поедете? – спросила женщина. Мальчик лет пяти, которого она держала за руку, засыпал стоя.
— Живу ничего. С мужем развод оформила.
– Садитесь! – буркнул я, вроде бы недовольный. Совсем необязательно докладывать ей, как мне повезло. Работа в городе все равно кончилась, а я поеду домой – с включенным счетчиком.
— Разъехались?
Вот вам и ответ на вопрос вопросов: какой пассажир самый лучший? Белый? Черный? В аэропорт?.. Лучше всех тот, кто едет туда, куда мне, таксисту, нужно.
— Пока в одной комнате.
— Пьет?
Но добра без худа не бывает: пассажирка в Бруклин оказалась сварливой, и мы – поссорились.
— Сейчас на принудительном. Вернется — пойду в общежитие. С детьми не очень-то берут, да я добьюсь. Никуда не денутся.
— А может, после лечения у вас с ним наладится?
– Вы знаете, где находится Хайленд-бульвар? – спросила она.
— Не наладится. Прошла моя любовь.
— А как ваши девочки? Нюра и Шура, так, кажется, их зовут.
– Приблизительно, – ловчил я. – А разве вы сами не знаете, где живете?
— Экая память у вас, — улыбнулась. — Девочки ничего, растут. В садик устроила. Пляшут. Праздник у них недавно был, смотрела в составе родителей. Мои обе ромашками выступали. В беленькой марле, лифчики желтые. Плакала, дура, как на них глядела. От горя не плачу, от радости — сколько угодно.
Что-то новое было в Люсе Шиловой. Как-то твердо стояла она на своих статных, прямых ногах.
– Я не езжу домой на машине, – раздраженно ответила женщина.
— Вы бы присели, Люся.
– Не волнуйтесь, все будет в порядке, – примирительно сказал я: нельзя же было после всего потерять бруклинскую работу. – Разыщем мы ваш бульвар.
— Некогда. Надо обед. Щи еще вчерашние, котлеты поджарю.
– Ты будешь искать, а я – платить? – взъерепенилась черная: – Имей в виду, больше десяти долларов ты с меня не получишь!
— Зачем это? Я сама. Только покажите, где что.
– О\'кей! – сказал я. – Десять так десять.
— Лежите-лежите, отдыхайте. Я мигом. Я вообще на работу скорая. Девочек своих приучаю. Тоже скорые будут.
Она унялась – захныкал ребенок. Раздался шлепок. Мальчонка заревел вовсю.
Вспомнила сон. Заказала разговор с Москвой, номер Дарьи Ивановны.
– Зачем вы его бьете? – не выдержал я. – Разве он виноват, что ему давно пора спать?
Очень скоро — звонок. Подошла.
– Вы такое слыхали?! – заорала черная, словно в машине кроме нас были еще люди. – Этот дурак будет учить меня, как мне обращаться с моим сыном…
Мы находились на южной границе Манхеттена. Впереди аркадой тусклых фонарей вздыбился уходящий в Бруклин мост. Я подъехал к бровке:
— Москву заказывали? Соединяю.
– Дальше вы будете добираться без меня…
Мужской голос:
– Ты не имеешь права выбрасывать жекщину с ребенком в час ночи посреди улицы, – с угрозой сказала черная.
Но я и не собирался так поступать.
— У аппарата.
– Я остановлю для вас другой кэб – сказал я.
— Николай Прокофьевич?
– На счетчике 3.85, – напомнила она, намекая, что не даст мне ни цента.
— Это я.
– Хорошо. Все деньги вы заплатите тому дураку, который вас повезет.
— Здравствуйте. Говорит Кира Петровна Реутова, помните? Лежала в больнице с Дарьей Ивановной. Позовите ее, если можно.
Стоило мне выйти из машины и поднять руку, как вплотную к моему чекеру подкатил кэб с включенным сигналом «НЕ РАБОТАЮ».
Помолчал.
– В Бруклин! – указал я на мост.
— Дарьи Ивановны нет.
Но таксист, по-моему, русский, на меня даже не глянул: он напряженно всматривался сквозь пыльное стекло: кто сидит в чекере. Всмотрелся и – двинул на мост…
— Как, она уже выходит?
Следующий кэбби поступил точно так же: остановился, всмотрелся, уехал. Третий, негр, вступил в переговоры:
— Совсем вышла. Померла Дарья Ивановна.
– Куда она едет?
Я сжала трубку до боли в пальцах.
– В Бруклин.
— Быть не может! Я же на прошлой неделе с ней разговаривала. Такая бодрая была, веселая… Умерла! От чего же?
– Бруклин большой…
— Случай случился. Каталась по квартире на своем стуле, я ей сделал на колесиках…
– На счетчике 3.85, – сказал я. – Все деньги она заплатит тебе…
— Знаю. Она говорила: очень удобный.
Заманчивое обещание подействовало. Однако черный кэбби открыл заднюю дверцу моего чекера, переспросил у пассажирки адрес и – направился к своей машине.
— Удобный, да не совсем. Одна была дома, я — на работе. Поехала на кухню, видно, колесом зацепилась за дверь да и грохнулась. Да виском о притолоку. Прихожу домой, ее кличу: \"Даша!\" А Даши нет. Милицию вызвали, следователя. Вскрытие делали. Порешили: несчастный случай. Хоронили из морга. Пожгли в крематории, как велела.
– Учти, – крикнул я, – в городе работы нет!
Ну что тут сказать? Я спросила (врач во мне заговорил):
Таксист обернулся.
— А что показало вскрытие?
– Я знаю, – сказал он. – Но я на Хайленд-бульвар не поеду…
— Рак цветущий. Оставалось ей жизни полгодика, если не меньше. Говорят люди: лучше для нее, что так, сразу кончилось, без мучений. А кто знает, сколько намучилась, пока лежала там одна? Ведь нашел я ее не на стуле, а поодаль, метра два. Ползла, значит, куда-то стремилась. Муки-то, они не временем мерятся. Иной за полчаса больше намучится, чем другой за полгода. Все-таки голос бы ее слышал…
– Скажи хоть, как туда добираться?
Помолчал. Опять заговорил:
– Езжай по Атлантик-авеню, миль пять. Это где-то там…
— Один теперь остался. Чашку ее возьму в руки и плачу: где ты, Дашенька моя сладкая?
5
Мост показался мне бесконечным, как нынешний вечер. На Атлантик-авеню за мостом я почему-то не попал, а очутился на Фултон-стрит. Потом – на какой-то Марси-авеню. Кругом не было ни души, но я знал, что мы находимся в черном гетто: слишком уж часто попадались вывески контор, которые в других местах редки – «Размен чеков»…
[46]
– Бродвей! – обрадовалась моя пассажирка. – Поворачивай!
И впрямь заплакал.
Посмотрели бы вы на этот, бруклинский, Бродвей! Вместо неба над ним – грохочущая надземка. Мостовая изрыта такими колдобинами, что, если колесо попадет в одну из них, то там и останется… Кварталы трущоб с заколоченными окнами перемежаются кварталами сгоревших домов. Арендная плата в гетто настолько низкая, что домовладельцам выгоднее поджигать свои дома и получать страховку, чем сдавать квартиры внаем.
— Николай Прокофьевич, успокоитесь…
– Где-то здесь проходит Бушвик-авеню, – сказала женщина. – Нам нужно туда. Кажется, это справа…
Я послушался, и мы опять потеряли дорогу. А на счетчике было уже тринадцать с лишним долларов.
— А я спокойный. Только один…
Внезапно окрестность ожила. На пустыре, окруженном развалинами, горели костры, резвились дети, гремела музыка. У костров громко разговаривали и смеялись черные оборванцы: то ли бездомные, то ли обитатели окрестных трущоб. А над всем этим адом царила вырвавшаяся из туч луна, заливавшая и руины, и пустырь, и лица призрачным, потусторонним светом…
Разговор оборвался: истекли три минуты.
Шел уже семнадцатый час моего рабочего дня, и я думал: «Они коротают ночку у костров потому, что не устали за день. Они не идут спать потому, что утром им не нужно вставать на работу. И рассказывайте кому угодно, только не мне, об угрожающем проценте безработицы в черных районах. Водители требуются в любом гараже. Таксистские права оформляются в три дня. Потомственная клиентура офисов „Размен чеков“ не желает работать!».
Да, их прадеды были рабами. Но разве жизнь русских крепостных была светлей, чем жизнь американских негров? И тех, и других хозяева продавали, как скот. В России рабство было отменено в 1861, в Америке в 1864 году… И я не понимаю этой логики: «Меня считают человеком второго сорта, поэтому я хочу жить за счет тех, кто меня презирает…»
Значит, так. Нет Дарьи Ивановны. А все-таки надо жить. Живет же, оставшись один, Николай Прокофьевич? Доктор Чагин? Теряют, но живут…
Впитав вместе с материнским молоком философию потомственных люмпенов: «нам положено», вступит через несколько лет в жизнь и этот мальчик, которого мама лупцует за то, что среди ночи ему хочется спать и который был рожден на свет Божий лишь с той конкретной целью, чтобы увеличивался ежемесячный чек пособия его родительницы…
Вошла Люся:
Я протянул руку назад, и ребенок, выглядывавший из окошка перегородки, взял ее горячими влажными пальчиками.
— Кира Петровна, обед готов. Сюда вам подать или сами на кухню выйдете?
– Давай отвезем твою маму домой, – предложил я мальчишке, – а ты оставайся. Будем жить в моем чекере, есть мороженное и сосиски. Скоро ты подрастешь и станешь кэбби, как я. Согласен?
— Сама выйду.
Мальчик тихонько засмеялся и осторожно отстранил от себя мою руку: Великий Соблазн… Грюкнуло приставное сиденье, я оглянулся. Мальчонка прижался к маме. Она улыбалась, наша ссора была забыта, мы ехали по бульвару Хайленд…
– Здесь! – сказала пассажирка и протянула мне обещанную десятку.
— Что-то плохое по телефону сказали?
Но что за странное место выбрала эта женщина для остановки? Слева от нас был пустырь, справа – заброшенный дом с заколоченными окнами. И только впереди, метрах в тридцати над застекленным вестибюлем, высилось многоэтажное жилое здание. Перед входом в него собралось несколько человек. На остановившийся поблизости кэб эти люди не обратили внимания. Они вроде бы расходились по домам. Одни исчезали по правую сторону от полосы света моих фар, другие – по левую. Никакой торопливости в их движениях я не заметил, как и не придал значения тому, что ни один из них не направился – в вестибюль…
— Подруга моя умерла.
Почему мне вздумалось выйти из машины? Вероятно, захотелось распрямиться или погладить на прощанье мальчишку. Опасности в ту минуту я не ощущал. Да, собственно, я и не вышел из кэба, а лишь открыл свою дверцу, чтобы выйти. Но едва я сделал это, как женщина с мальчонкой на руках злобно шепнула:
— Горе-то какое! И хорошая?
– Идиот! Смывайся отсюда! Идиот!
— Чудесная старая женщина. Вместе в больнице лежали.
– Такси!
– Такси! – раздалось одновременно с двух сторон. В темноте вспыхнул топот бегущих ног, но я успел захлопнуть дверцу и нажать на кнопку замка…
Скачком покрыв последние метры, отделявшие ее от чекера, темная фигура, несомненно, уловила смысл судорожных моих движений, ибо не дернула защелкнутую изнутри дверцу, а обеими руками рванула вниз приоткрытое стекло. Но чекер уже набирал скорость… С непостижимой ловкостью тень оттолкнулась от кэба, изогнулась в воздухе – и пропала в темноте…
— Конечно, жалко. А вы не переживайте. Вам свое здоровье надо беречь…
Через сколько минут я опомнился? Может, через две, а может, через десять. Помню только, что первое чувство, которое я осознал, было чрезвычайно легкомысленным: душу томил стыд…
Стыд мужчины, которого оскорбила женщина. Хотя это ругательство ведь было моим спасением…
Пока обедали, пришел Митя. Люся и ему тарелку поставила; есть не стал. Чем-то был расстроен. Люся глядела на него молитвенно; он на нее не глядел.
Кэб стоял на Пенсильвания-авеню перед красным светофором. Стекло не сломалось, не треснуло, а лишь было опущено примерно на три четверти. Я осторожно покрутил ручку, регулировавшую положение стекла: оно не двигалось. Придется чинить, с досадой подумал я.
— Так я пойду? — спросила она. Не сказала — спросила.
Между тем Пенсильвания-авеню привела меня к Кольцевому шоссе. Теперь – домой! Хватит на сегодня приключений… Однако дорога бежала в противоположную от моего дома сторону; вдоль нее вспыхивала цепочка огней, указывающая летчикам, как заходить на посадочную полосу, я уже различал контуры ангаров, складов, хранилищ горючего – «Кеннеди»!
Ответила я:
— Конечно, идите. У вас еще своих дел, должно быть, уйма.
6
Ушла. Наконец-то поговорим с Митей наедине.
И стоянки, и вокзалы аэропорта были, конечно, пусты. Только у корпуса «National» стояли пять-шесть кэбов. Чего они тут дожидаются? Я постучал в окно последней машины: «Эй!» и только после этого разглядел, что кэбби, скрючившийся в неудобной позе на переднем сиденье, спит. Нужно было потихоньку улизнуть, но голова в надвинутой на глаза кепке уже приподнялась:
— Все-таки я предпочла бы ей платить за работу.
– Ну, чего орешь? – с досадой сказал кэбби. – Что тебе надо?
— Исключено.
– Когда самолет? – спросил я. Нужно же было что-нибудь спросить, раз я уж разбудил его.
— А Валюн где? Я его так и не видела.
– Какой еще самолет? Самолет придет утром. Мы спим здесь…
— Смылись куда-то с Наташкой.
Пристыженный, я поплелся к своему чекеру. Где-то я уже видел этого кэбби, слышал этот голос, этот акцент. Но нельзя же снова будить человека, чтобы спросить его: откуда я тебя знаю?
— Не любишь ее?
– Погоди!
Дородная фигура с трудом выбиралась из гаражного «доджа»:
— А за что ее любить? Эталон паразита. Школу кое-как кончила, на тройках. Двоек теперь, как известно, не ставят: себе дороже. Никуда не поступила, работать не пошла. Прямо по Евангелию: живите, как птицы небесные. Не сеют, не жнут, а господь бог их питает.
– Эй, что ты тут, сукин сын, околачиваешься?!..
— Ты, что ли, господь бог?
Албанец! Как мы обрадовались друг другу!
— Мы с тобой господа боги. Валька тоже не работает и работать не хочет: говорит, все равно скоро в армию.
– Ты же бросил такси! – шумел албанец, хлопая меня по спине.
— Что же они едят?
– А разве ты – не бросил? Кстати, почему ты на гаражной машине? Где «Тирана корпорейшн»?
— Что есть в доме, то и едят. Придут, пошарят в холодильнике, что понравится — вытащат. А откуда берется — им неинтересно. Пробовал не покупать продуктов, не класть ничего в холодильник. Никакого впечатления. Живут как ни в чем не бывало. Ходят в гости, там их, наверно, кормят.
– Не спрашивай! – отмахнулся албанец. – А ты – купил? – он постучал по крылу чекера.
— Ну это уж никуда не годится.
– Арендую, – сказал я.
— Я тоже так думаю. А им плевать. Пробовал с Валькой говорить никакого эффекта. \"Нельзя жить за чужой счет\". — \"А почему нельзя?\" смеется. У вас с матерью, говорит, мораль прошлого века. То можно, этого нельзя. А по-нашему — все можно. Хиппи, те вообще живут как хотят, по помойкам питаются. Пробей такого.
По таксистской привычке мы забрались в кэб. Албанец уселся на мое место, за руль, и сразу же обнаружил, что подъемник стекла испорчен.
— Недружно, значит, живете?
– Это еще что такое! – по-хозяйски прикрикнул на меня он.
— Мало сказать, недружно. Вроде врагов. Почти не разговариваем. Он-то еще ничего бы, к нему я привык. Главное — она. Ничтожество, козявка, а самомнение — во! Будто весь мир осчастливила, что за Вальку вышла.
– Сломалось, починю завтра…
— Мне она показалась скромной девушкой.
– Почему – завтра?
Он открыл мой «бардачок», достал отвертку, сорвал с внутренней стороны дверцы ручку – я обомлел! – отколупнул дерматиновую обшивку, сунул руку в образовавшуюся щель – стекло со стоном провалилось внутрь дверцы! – но уже через минуту оно плавно, беззвучно поднималось и опускалось, словно так и было… Мы закурили, и еще не погасили наши сигареты, как я забыл и который теперь час, и о том, что так и не позвонил жене, и о том, что мне давно пора домой, поскольку ведь и завтра тоже нужно работать…
— Нахалка, каких мало. Поедят с Валькой, посуду не вымоют. Я как-то намекнул, что неплохо бы за собой помыть посуду. Фыркнула и удалилась. Всей спиной показала, что выше этого. Кому же мыть? Приходится мне. Самый свободный человек в доме. Скриплю зубами, но мою. Думаю: мама приедет, во всем разберется. Вместе решим, как и что.
7
— Сейчас для меня не время решений. Я ложусь в больницу, в отделение Чагина. Надолго ли, не знаю. С каким результатом — тоже пока неясно. Когда будет ясно, тогда и решим. А пока…
Весь этот год албанец играл. Удача только-только пришла к нему, когда мы встретились на Парк-авеню. Однажды друзья затащили его в притон, где играют в «бу-бу», в кости.
— Понял. Пока пусть живут, как птицы небесные?
У албанца были с собой сотни две или три, а через час он вышел на улицу с двумя тысячами в кармане, и после счастливого этого вечера – не садился за руль такси. И к костям не притрагивался…
— Пусть живут. Деньги на книжке еще есть?
Филиппинец и грек сражались за сотню долларов. Албанец ставил тысячу – на грека. Грек выигрывал три удара подряд и получал триста долларов. Албанец же, рискнув лишь тысячей исходной ставки, после трех ударов уносил восемь тысяч!
— Кое-что осталось.
Взяв с собой детей и жену, он улетел в Европу. Дубровник, Афины, Париж… Один наезд в Монте-Карло, и все путешествие окуплено! Затем последовали поездки в Лас-Вегас, на Багамские острова – нигде он не знал проигрыша, но по-настоящему везло ему только в Нью-Йорке, только в «бу-бу», в том самом притоне в Челси. Везло бешено, невероятно!
— Трать осмотрительно, но не скупо. Пусть не ходят побираться по чужим людям.
Ушел недовольный.
Через месяц после покупки «Тирана корпорейшн» собравшейся наличности хватило на двухсемейный дом. Никаких банков, займов – он выложил деньги на бочку! Нижнюю квартиру заняла семья албанца, верхнюю он отдал своим родителям.
Оставшись одна, размышляла. Принять решение — как это трудно! И как легко навсегда оттолкнуть от себя Валюна…
Персидские ковры, скандинавская мебель, ящики дорогих коньяков – он расшвыривал деньги, а их становилось все больше и больше.
В тот день он так и не появился. Видно, избегал объяснений — черта многих мужчин. В чем, в чем, а в этом он мужчина.
Два ресторатора-китайца играли по пятьсот долларов партия. Он сделал два удара, рискнув пятью тысячами исходной ставки, и унес – двадцать! В притоне его окружали легенды…
24
Внезапно деньги исчезли. Пришлось заложить драгоценности, подаренные жене. Теперь семья жила на то, что привозили водители «Тирана корпорейшн». Этих денег с лихвой хватало на жизнь, но – не на игру…
На другой день явился Чагин.
Албанец стал осторожничать. Из тысячи долларов, которые еженедельно платили ему четверо кэбби, он половину оставлял жене, а половину уносил в притон. Пятьсот долларов легко превращались в тысячу. Но проклятая эта тысяча – переходила в руки хозяев притона. Получалась какая-то чепуха: наступавшие все реже озарения интуиции он продавал за бесценок… Тот, кто вкусил крупной игры, не может вести мелкую…
— Рад видеть вас, Кира Петровна. И, как я вижу, в добром здравии.
Проигран первый медальон и заложен – за двадцать тысяч – второй.
— Ну, уж какое там мое \"здравие\"…
Двадцать тысяч растаяли в три дня. Чтобы спасти последнее, пришлось заложить дом.
— Ничего, приобретете. Милости просим в наше отделение. Место для вас приготовлено.
На этот раз у албанца хватило выдержки сделать заем в банке. Однако ссуду он проиграл, а медальон не выкупил. По закладной нужно было выплачивать всего двести долларов в месяц, и албанец, работая, вполне сводил бы концы с концами. Но он уже не мог бросить игру.
Сух, строг и не улыбнется. Ни тени жалости на лице.
— Что, изменилась я, Глеб Евгеньевич?
Все, что зарабатывал в гаражном кэбе, он относил в притон. Сто долларов запросто превращались в двести, двести – в четыреста, а потом он спускался в метро, ехал в гараж и выпрашивал у диспетчера кэб на ночную смену…
— Не без того. Естественно после вашего перелома.
Он не видел ни жены, ни детей, ни родителей – не смел показаться им на глаза. Как они выкручиваются, на какие средства живут – не знал…
— Спасибо за цветы. И за вашу помощь.
– Теперь надо терпеть и ждать, – сказал албанец.
– Ждать чего?
— Какую?
– Когда снова начнет везти…
— Помните, вы звонили по моему поводу профессору Вишняку?
8
Лицо Чагина покривилось, как будто он ел лимон без сахара.
На главной дороге аэропорта возникли желтые осы, и кто-то из проезжавших мимо водителей крикнул:
— Надо было тогда же взять вас оттуда. Как-нибудь перевезли бы.
– Что вы тут чикаетесь! На «United» нет машин!
— А что? Вы ему не доверяете?
Таксистский азарт мгновенно, до дрожи захватил меня. О том, чтоб ехать домой, теперь не могло быть и речи!
— Сейчас я его не знаю. Студентом был не очень симпатичен. Все больше по верхам.
Самолет пришел переполненный; было много пассажиров в Бруклин, куда мне хотелось попасть, но я получил мрачного черного парня, ехавшего в противоположный конец города, в Бронкс. Чтобы мне не пришлось потом выходить из машины среди ночи в каком-нибудь глухом закоулке Бронкса, я не стал открывать багажник, а втолкнул чемодан в салон.
— Говорят, он прекрасный специалист.
– Мотель возле стадиона «Янки» знаете, сэр?
— Возможно. Надеюсь.
«Сэр» – это неплохо. По крайней мере, скандала не предвидится. Да и мотель возле стадиона я знал: рядом с шоссе, а главное, буквально в двух шагах от полицейского участка. Бояться было нечего. Зарядивший дождь лишь подбадривал меня, напоминая о том, как хорошо, как тепло и сухо – в машине. Пухлая пачка денег приятно ласкала бедро. Когда я сброшу черного, у меня будет полтораста с лишним долларов!..
Через два дня он отвез меня в больницу, в свое отделение. Никаких привилегий, палата на десятерых. Все с переломами — кто ноги, кто руки, кто ключицы, а кто и позвоночника…
Чекер шел со скоростью миль сорок, не больше: переднее стекло то и дело захлестывало водой, которую поднимали обгонявшие меня машины. Мы уже давно оставили позади и Грандшоссе, и мост Трайборо, и ехали по Восемьдесят седьмой дороге, когда сизую муть захлестнутого водой стекла озарил вдруг зловещий рубиновый отсвет. Тормоз!.. Чекер пошел юзом; «дворники» смахнули муть со стекла, и рубиновый занавес превратился в два ярких красных огня над бамперами легковой машины, которая, визжа и виляя, остановилась посередине шоссе… В тот же миг правая передняя дверца машины распахнулась, и на дорогу выскочила женщина. Она метнулась к обочине и побежала вперед – в глухую ночь, под проливным дождем…
Впервые я попала в родную больницу не врачом, пациентом. Но чувствовала себя как дома. Главное, тут я знала всех и каждого — врачей, сестер, нянечек (кого лучше, кого хуже), знала, куда за чем обратиться. Даже потолок с подтеками был родным — не то что московский сливочно-белый.
Снова рентгены, анализы. Гимнастика, физиотерапия. Доктор Чагин делает назначения — то одно, то другое. Пробует. Улучшение есть, но незначительное. Все те же костыли, от которых болят плечи… Будет ли этому конец? Очень надеюсь на Чагина.
Бывают такие минуты, когда невозможно праздновать труса! Может, не будь на заднем сиденье этого черного парня, автомеханика из Алабамы, обращавшегося ко мне «сэр» и становившегося теперь свидетелем моего позора, я проехал бы мимо… Не знаю… Было очень страшно, но я вильнул вправо и оказался между остановившейся на шоссе машиной и – бегушей женщиной.
Он, как всегда, деловит, неулыбчив, вроде серьезной, насупленной птицы.
– Сумасшедший, что ты делаешь?! – закричал негр, но его страх придал мне смелости. Поравнявшись с женщиной, я нажал на тормоз. Повалился на сиденье, дотянулся до ручки и открыл дверцу:
Что хорошо — так это нянечка Анна Давыдовна. Раньше знала ее в лицо, но близко не сталкивалась.
– Садитесь!
Удивительное существо! Веселая святая. Собой белая, мягкая, калачиком. Седые волосы гладко причесаны. Лицо словно мукой присыпано, чистенькие морщины — отдельно одна от другой. И такая доброта на этом лице! Любила не только больных — всякую живую тварь. Хромую кошку, бездомного щенка. Всех называла \"батюшка\".
Фары той машины заливали кабину чекера светом. «Будут стрелять!» – мелькнуло в голове, и, едва женщина оказалась рядом, я рванул вперед. Струйки воды текли по лицу женщины. Машина, из которой ей удалось бежать, не отставала от нас ни на метр.
Анна Давыдовна — первая встреченная мной санитарка, которая любила по-настоящему! — свою работу. Всех других тяготила ее непрестижность, нечистота, необходимость прислуживать. В каждой явно или скрыто бушевало попранное самолюбие: вот, ничего лучшего не добилась, приходится… А в Анне Давыдовне ни на йоту не было чувства обделенности. С радостной готовностью помогала больным, предпочитая самых беспомощных. Скажет ей кто-нибудь из стеснительных: \"Вы уж простите, Анна Давыдовна!\" А она в ответ: \"А у меня-то самой разве оно фиалками пахнет?\" И смеются обе.
– Что случилось? – хриплым, чужим голосом спросил я; негр притих…
Бескорыстная, но рубли (если давали) брала. Думала я сначала, что цельнее был бы ее образ, если бы рубли отвергала. Потом поняла — нет. Рубли шли на внука Ленечку (жил в другом городе), а еще на ее \"зверский сад\" — приют для животных.
– Спасибо, – сказала женщина.
\"Зовут меня дочка с зятем к себе жить, — говорила она мне, когда ближе сошлись, — внука нянчить. А я не еду — такая эгоистка! Люблю медицину. И потом, куда я свой зверский сад дену? Не возьмут ведь с ним вместе. Вот и не еду\".
– Скажите, черт побери, что случилось!
…Примерно месяц я пробыла в больнице. И вот Чагин пригласил меня в свой кабинет \"поговорить по душам\". Сердце так и замерло. Кабинетик крохотный, все впритык: стол, топчан, кресло. Сели.
Женщина всхлипнула.
— Итак, — начал он.
Промелькнул указатель «Стадион», мне пришлось съехать с шоссе на вспомогательную, совсем уж глухую дорогу, и опять застучало сердце: сейчас будут стрелять. Но никто не стрелял.
— Итак? — спросила я.
Наконец показался полицейский участок, на крыльце его, под навесом – несколько фигур в форменных дождевиках и фуражках. Останавливаясь у мотеля, я был уже совершенно спокоен. Негр заплатил 17 долларов и уволок чемодан, а женщина наградила меня двадцатидолларовой купюрой:
— Помните наш разговор в коридоре у фикуса?
– Я восхищена вашим поступком! – сказала она, но в ее интонации почему-то отчетливо слышалась фальшь…
К мотелю подползла та, не страшная (в присутствии полицейских), машина. Из нее под дождь вышел человек моих лет, в костюме, при галстуке. Он смущенно улыбался, показывая, что намерения у него самые мирные.
— Не помню. Какой фикус? Какой разговор?
– Добрый вечер, – сказал он. Выглядело это так, словно он здоровался – с чекером.
— А я помню. Фикус — упрямый, стойкий. Его стригут, укрощают, калечат, а он растет все в том же направлении — вверх.
В роли агрессора неожиданно выступает моя пассажирка. Она выскакивает из кабины, хватает мужчину за галстук – голова его мотается из стороны в сторону, – и так же неожиданно дама возвращается в кэб:
– Отвезете меня в Бронксвиль?