Александр Степанович Грин
Колония Ланфиер
Подобно моряку, Плывущему через Юрский пролив, Не знаю, куда приду я Через глубины любви.
Иоситада, японец.
I
Три указательных пальца вытянулись по направлению к рейду. Голландский барок пришел вечером. Ночь спрятала его корпус; разноцветные огни мачт и светящиеся кружочки иллюминаторов двоились в черном зеркале моря; безветренная густая мгла пахла смолой, гниющими водорослями и солью.
– Шесть тысяч тонн, – сказал Дрибб, опуская свой палец. – Пальмовое и черное дерево. Скажи, Гупи, нуждаешься ты в черном дереве?
– Нет, – возразил фермер, введенный в обман серьезным тоном Дрибба. – Это мне не подходит.
– Ну, – в атласной пальмовой жердочке, из которой ты мог бы сделать дубинку для своего будущего наследника, если только спина его окажется пригодной для этой цели?
– Отстань, – сказал Гупи. – Я не нуждаюсь ни в каком дереве. И будь там пестрое или малиновое дерево, – мне одинаково безразлично.
– Дрибб, – проговорил третий колонист, – вы, кажется, хотели что-то сказать?
– Я? Да ничего особенного. Просто мне показалось странным, что барок, груз которого совершенно не нужен для нашего высокочтимого Гупи, – бросил якорь. Как вы думаете, Астис?
Астис задумчиво потянул носом, словно в запахе моря скрывалось нужное объяснение.
– Небольшой, но все-таки крюк, – сказал он. – Путь этого голландца лежал южнее. А впрочем, его дело. Возможно, что он потерпел аварию. Допускаю также, что капитан имеет особые причины поступать странно.
– Держу пари, – сказал Дрибб, – что его маленько потрепало в Архипелаге. Если же не так, то здесь открывается мебельная фабрика. Вот мое мнение.
– Пари это вы проиграете, – возразил Астис. – Месяц, как не было ни одного шторма.
– Я, видите ли, по мелочам не держу, – сказал, помолчав, Дрибб, – и меньше десяти фунтов не стану мараться.
– Согласен.
– Что же вы утверждаете?
– Ничего. Я говорю только, что вы ошибаетесь.
– Никогда, Астис.
– Сейчас, Дрибб, сейчас.
– Вот моя рука.
– А вот моя.
– Гупи, – сказал Дрибб, – вы будете свидетелем. Но есть затруднение: как нам удостовериться в моей правоте?
– Какая самоуверенность! – насмешливо отозвался Астис. – Скажите лучше, как доказать, что вы ошиблись?
Наступило короткое молчание. Дрибб заявил:
– В конце концов, нет ничего проще. Мы сами поедем на барок.
– Теперь?
– Да.
– Стойте! – вскричал Гупи. – Или мне послышалось, или гребут. Помолчите одну минуту.
В глубокой сосредоточенной тишине слышались протяжные всплески, звук их усиливался, равномерно отлетая в бархатную пропасть моря.
Дрибб встрепенулся. Его любопытство было сильно возбуждено. Он топтался на самом обрыве и тщетно силился рассмотреть что-либо.
Астис, не выдержав, закричал:
– Эй, шлюпка, эй!
– Вы несносный человек, – обиделся Гупи. – Вы почему-то думаете, что умнее всех. Один бог знает, кто из нас умнее.
– Они близко, – сказал Дрибб.
Действительно, шлюпка подошла настолько, что можно было различить хлюпанье водяных брызг, падающих с весла. Зашуршал гравий, послышались медленные шаги и разговор вполголоса. Кто-то взбирался по тропинке, ведущей с отмели на обрыв спуска. Дрибб крикнул:
– Эй, на шлюпке!
– Есть! – ответили внизу с сильным иностранным акцентом. – Говорите.
– Лодка с голландца?
Колонист не успел получить ответа, как незнакомый, вплотную раздавшийся голос спросил его в свою очередь:
– Это вы так кричите, приятель? Я удовлетворю ваше законное любопытство: шлюпка с голландца, да.
Дрибб повернулся, слегка оторопев, и вытаращил глаза на черный силуэт человека, стоявшего рядом. В темноте можно было заметить, что неизвестный плечист, среднего роста и с бородой.
– Кто вы? – спросил он. – Разве вы оттуда приехали?
– Оттуда, – сказал силуэт, кладя на землю порядочный узел. – Четыре матроса и я.
Манера говорить не торопясь, произнося каждое слово отчетливым, хлестким голосом, произвела впечатление. Все трое ждали, молча рассматривая неподвижно черневшую фигуру. Наконец Дрибб, озабоченный исходом пари, спросил:
– Один вопрос, сударь. Барок потерпел аварию?
– Ничего подобного, – сказал неизвестный, – он свеж и крепок, как мы с вами, надеюсь. При первом ветре он снимается и идет дальше.
– Я доволен, – радостно заявил Астис. – Дрибб, платите проигрыш.
– Я ничего не понимаю! – вскричал Дрибб, которого радость Астиса болезненно резнула по сердцу. – Гром и молния! Барок не увеселительная яхта, чтобы тыкаться во все дыры… Что ему здесь надо, я спрашиваю?..
– Извольте. Я уговорил капитана высадить меня здесь.
Астис недоверчиво пожал плечами.
– Сказки! – полувопросительно бросил он, подходя ближе. – Это не так легко, как вы думаете. Путь в Европу лежит южнее миль на сто.
– Знаю, – нетерпеливо сказал приезжий. – Лгать я не стану.
– Может быть, капитан – ваш родственник? – спросил Гупи.
– Капитан – голландец, уже поэтому ему трудно быть моим родственником.
– А ваше имя?
– Горн.
– Удивительно! – сказал Дрибб. – И он согласился на вашу просьбу?
– Как видите.
В его тоне слышалась скорее усталость, чем самоуверенность. На языке Дрибба вертелись сотни вопросов, но он сдерживал их, инстинктом чувствуя, что удовлетворению любопытства наступили границы. Астис сказал:
– Здесь нет гостиницы, но у Сабо вы найдете ночлег и еду по очень сходной цене. Хотите, я провожу вас?
– Я в этом нуждаюсь.
– Дрибб… – начал Астис.
– Хорошо, – раздраженно перебил Дрибб, – вы получите 10 фунтов завтра, в восемь часов утра. До свидания, господин Горн. Желаю вам устроиться наилучшим образом. Пойдем, Гупи.
Он повернулся и зашагал прочь, сопровождаемый свиноводом.
– Теперь я держу пари, что с Дрибба получить придется только с помощью увесистой ругани. Господин Горн, я к вашим услугам.
Астис протянул руку, повернулся и удивленно прищелкнул языком. Он был один.
– Горн! – позвал Астис.
Никого не было.
II
Цветущие, низкорослые заросли южных холмов дымились тонкими испарениями. Расплавленный диск солнца стоял над лесом. Небо казалось голубой, необъятной внутренностью огромного шара, наполненного хрустальной жидкостью. В темной зелени блестела роса, причудливые голоса птиц звучали как бы из-под земли; в переливах их слышалось томное, ленивое пробуждение.
Горн шагал к западу, стремясь обойти цепь оврагов, заполнявших пространство между колонией и северной частью леса. Старый кольтовский штуцер покачивался за его спиной. Костюм был помят – следы ночи, проведенной в лесу. Шел он ровными, большими шагами, тщательно осматриваясь, разглядывая расстояние и почву с видом хозяина, долго пробывшего в отсутствии.
Юное тропическое утро охватывало Горна густым дыханием сочной, мясистой зелени. Почти веселый, он думал, что жить здесь представляет особую прелесть дикости и уединения, отдыха потревоженных, невозможного там, где каждая пядь земли захватана тысячами и сотнями тысяч глаз.
Он миновал овраги, гряду базальтовых скал, похожих на огромные кучи каменного угля, извилистый перелесок, опоясывающий холмы, и вышел к озеру. Места, только что виденные, не удовлетворяли его. Здесь не было концентрации, необходимого и гармонического соединения пространства с лесом, гористостью и водой. Его тянуло к уютности, полноте, гостеприимству природы, к тенистым, прихотливым углам. С тех пор, как будущее перестало существовать для него, он сделался строг к настоящему.
Зной усиливался. Тишина пустыни прислушивалась к идущему человеку; в спокойном обаянии дня мысли Горна медленно уступали одна другой, и он, словно читая книгу, следил за ними, полный сосредоточенной грусти и несокрушимой готовности жить молча, в самом себе. Теперь, как никогда, чувствовал он полную свою оторванность от всего видимого; иногда, погруженный в думы и резко пробужденный к сознанию голосом обезьяны или шорохом пробежавшей лирохвостки, Горн подымал голову с тоскливым любопытством, – как попавший на другую планету, – рассматривая самые обыкновенные предметы: камень, кусок дерева, яму, наполненную водой. Он не замечал усталости, ноги ступали механически и деревенели с каждым ударом подошвы о жесткую почву. И к тому времени, когда солнце, осилив последнюю высоту, сожгло все тени, затопив землю болезненным, нестерпимым жаром зенита, достиг озера.
Мохнатые, разбухшие стволы, увенчанные гигантскими, перистыми пучками, соединялись в сквозные арки, свесившие гирлянды ползучих растений до узловатых корней, сведенных, как пальцы гнома, подземной судорогой, и папоротников, с их нежным, изящным кружевом резных листьев. Вокруг стволов, вскидываясь, как снопы зеленых ракет, склонялись веера, зонтики, заостренные овалы, иглы. Дальше, к воде, коленчатые стволы бамбука переплетались, подобно соломе, рассматриваемой в увеличительную трубу. В просветах, наполненных темно-зеленой густой тенью и золотыми пятнами солнца, сверкали крошечные, голубые кусочки озера.
Раздвигая тростник, Горн выбрался к отмели. Прямо перед ним узкой, затуманенной полосой тянулся противоположный берег; голубая, стального оттенка поверхность озера дымилась, как бы закутанная тончайшим газом. Справа и слева берег переходил в обрывистые холмы; место, где находился Горн, было миниатюрной долиной, покрытой лесом.
Сравнивая и размышляя, Горн бросил на песок кожаную сумку и сел на нее, отдавшись рассеянному покою. Место это казалось ему подходящим, к тому же нетерпение приступить к работе решило вопрос в пользу берега. Он видел квадратную, расчищенную площадку и легкое здание, скрытое со стороны озера стеной бамбука. С помощью одного топора, посредством крайнего напряжения воли, он надеялся создать угол, свободный от нестерпимого соседства людей и липких, чужих взглядов, после которых хочется принять ванну.
Посреди этих размышлений, стирая картины предстоящей работы, вспыхнула старая, на время притупленная боль, увлекая воображение к титаническим городам севера. Тысячемильные расстояния сокращались, как лопнувшая резина; с раздражающей отчетливостью, обхватив колена красными от загара руками, Горн видел сцены и события, центром которых была его воспаленная, запытанная душа. Остановившимся, потемневшим взором смотрел он на застывшие в определенном выражении черты лиц, матовый лоск паркета, занавеси окна, вздуваемые ветром, и тысячи неодушевленных предметов, напоминающих о страдании глубже, чем самая причина его. Светлый, бронзовый канделябр с оплывающими свечами горел перед ним, похищая у темноты маленькую, окаймленную кружевом руку, протянутую к огню, и снова, как несколько лет назад, слышался стук в дверь – громкое и в то же время немое требование…
Горн встряхнул головой. На одно мгновение он сделался противен себе, напоминая ампутированного, сдергивающего повязку, чтобы взглянуть на омертвевший разрез. Томительная тишина берега походила на тишину больничных палат, вызывающую в нервных людях потребность кричать и двигаться. Чтобы развлечься, он приступил к работе. Он чувствовал настоящую мускульную тоску, желание утомляться, подымать тяжести, разрубать, вколачивать.
И с первым же ударом синеватой английской стали в упругий ствол бамбука Горн загорелся пароксизмом энергии, неистовством напряжения, жаждущего подчинять материю непрерывным градом усилий, следующих одно за другим в возрастающем сладострастии изнеможения. Не переставая, валил он ствол за стволом, обрубал листья, ломал, отмеривал, копал ямы, вбивал колья; с глазами, полными зеленой пестроты леса, с душой, как бы оцепеневшей в звуках, производимых его собственными движениями, он погружался в хаос физических ощущений. Грудь ломило от учащенного дыхания, едкий пот зудил кожу, ладони рук горели и покрывались водяными мозолями, ноги наливались отяжелевшей венозной кровью, острая боль в спине мешала выпрямиться, все тело дрожало, загнанное лихорадочной жаждой убить мысль. Это было опьянение, оргия изнурения, исступление торопливости, наслаждение насилием. Голод, подавленный усталостью, действовал, как наркотик. Изредка, мучаясь жаждой, Горн бросал топор и пил холодную солоноватую воду озера.
Когда легли тени и вечерняя суматоха обезьян возвестила о приближении ночи, маленькая, дикая коза, пришедшая к водопою, забилась в камыше, подстреленная пулей Горна. Огонь был поваром. Дымящиеся, полусожженные куски мяса пахли травой и кровяным соком. Горн ел много, работая складным ножом с такой же ловкостью, как когда-то десертной ложкой.
Насыщаясь, охваченный растущей темнотой, пронизанной красным отблеском тускнеющих, сизоватых углей костра, Горн вспомнил барок. С корабельного борта его дальнейшее существование казалось ему загадочной сменой дней, полных неизвестности и однообразия, растительным ожиданием смерти, сменяемым изредка приступами тяжелой тоски. Он как бы видел себя самого, маленькую человеческую точку, с огромным, заключенным внутри миром, – точку, окрашивающую своим настроением все, схваченное сознанием.
Пряная сырость сгущалась в воздухе, мелодия лесных шорохов плела тонкое кружево насторожившейся тишины, прелый, сладковатый запах оранжереи поддерживал возбуждение. Мысли бродили вокруг начатой постройки, возвращаясь и к океану и к отрывочным представлениям прошлого, утратившего свою остроту в чувстве полной разбитости. Приближался тяжелый, мертвый сон, веяние его касалось ресниц, путало мысли и невидимой тяжестью проникало в члены.
Последний уголь, потрескивая, разгорелся на одно мгновение, приняв цвет раскаленного железа, осветив ближайшие, свернувшиеся от жары стебли, и померк. И вместе с ним отлетел в бархатную черноту дух Огня, веселый, прыгающий дух пламени.
Крик рыси тревожно прозвучал на холме, стих и, снова усиливаясь, раздался жалобной, протяжной угрозой. Горн не слышал его, он спал глубоким, похожим на смерть, сном – истинное счастье земли, царства пыток.
Через пять дней на ровной четыреугольной площадке, гладко утрамбованной и обнесенной изгородью, стоял небольшой дом с односкатной крышей из тростника и окном без стекол, выходящим на озеро. Устойчивая, самодельная мебель состояла из койки, стола и скамеек. В углу высился земляной массивный очаг.
Кончив работу, согнувшийся и похудевший Горн, пошатываясь от изнурения, пробрался узкой полосой отмели к подножию холма, достиг вершины и осмотрелся.
На севере неподвижным зеленым стадом темнел лес, огибая до горизонта цепь меловых скал, испещренных расселинами и пятнами худосочных кустарников. На востоке, за озером, вилась белая нитка дороги, ведущей в город, по краям ее кое-где торчали деревья, казавшиеся издали крошечными, как побеги салата. На западе, облегая изрытую оврагами и холмами равнину, тянулась синяя, сверкающая белыми искрами гладь далекого океана.
А к югу, из центра отлогой воронки, где пестрели дома и фермы, окруженные неряшливо рассаженной зеленью, тянулись косые четыреугольники плантаций и вспаханных полей колонии Ланфиер.
III
Туземная двухколесная тележка переехала дорогу под самым носом Гупи. Миновав облако едкой пыли, Гупи увидел незнакомого человека, шагавшего навстречу, и невольно остановился. Этого человека он не помнил, но в то же время как будто встречал его. Смутное воспоминание о голландском бароке подстрекнуло природное любопытство Гупи, он снял шляпу и поклонился.
– Э! – сказал Гупи, прищуриваясь. – Вы из города?
– Еще не был в городе, – возразил Горн, сдержав шаг, – и едва ли пойду туда.
– Ну да, ну да! – осклабился Гупи. – Я так и думал. Я узнал вас по голосу. Неделю назад вы высадились в маленькой бухте, так ведь?
– Я высадился в маленькой бухте, это верно, – проговорил, соображая. Горн, – но я не думаю, чтобы встречался с вами.
Гупи захохотал, подмигивая.
– Астис и Дрибб держали пари, – сказал он, успокаиваясь. – Я ушел с Дриббом, Астис уверял всех, что вы провалились сквозь землю. Сыграли вы шутку с ним, черт побери!
– Теперь я, кажется, припоминаю, – сказал Горн. – Да, я несомненно чувствовал ваше присутствие в темноте.
– Вот, вот! – закивал Гупи, потея от удовольствия поболтать. – А почему вы не пошли с Астисом?
– Скажу правду, – улыбнулся Горн, – откровенно говоря, мне было совестно затруднять столь почтенных людей. Другой солгал бы вам и сказал, что все вы показались ему глупыми, болтливыми и чересчур любопытными, но я – другое дело. Чувствуя расположение к вам, я не хочу лгать.
Он произнес это с совершенно спокойным выражением лица, и Гупи, приняв за чистую монету замаскированное оскорбление, расползся в самодовольной улыбке.
– Ну, ну, – снисходительно возразил он, – велика важность! А вы, честное слово, хороший парень, вы мне нравитесь. Моя ферма в полумиле отсюда; кусок жареной свинины и стакан пива, а? Что вы на это скажете?
– Пойдемте, – согласился, помолчав, Горн. Самоуверенные манеры колониста забавляли его, он спросил: – Сколько у вас жителей?
– Много, – пропыхтел Гупи, взмахивая рукой. – С тех пор, как пароходное сообщение приблизило нас к материку, то и дело высаживаются разные проходимцы, толкаются здесь, берут участки, а через год улепетывают в город, где есть женщины и все, от чего трудно отвыкнуть.
Лабиринт зеленых изгородей, полный сухой пыли, змеился по отлогому возвышению. Ноги Горна по щиколотку увязали в красноватом песке; пыль щекотала ноздри. Гупи рассказывал:
– Женщин здесь встретите реже, чем змей. В прошлом году на прачку, выехавшую сюда за сто миль, устроили настоящий аукцион. Посмотрели бы вы, как она, подбоченившись, стояла на прилавке «Зеленой раковины»! Три человека переманивали ее друг у друга и в конце концов пошли на уступки: одного разыскали в колодце… а двое так и живут с ней.
Гупи перевел дух и продолжал далее. По его словам, не более половины жителей имели семейства и жили с белыми женщинами, остальные довольствовались туземками, соблазненными перспективой безделья и цветной тряпкой, в то время как отцы их валялись рядом с бутылками, оставленными сметливым женихом.
Пришлое население, почти все бывшие ссыльные или дети их, дезертиры из отдаленных колоний, люди, стыдившиеся прежнего имени, проворовавшиеся служащие – вот что сгрудилось в количестве ста дымовых труб около первоначального крошечного поселка, основанного двумя бывшими каторжниками. Один умер, другой еще таскал из дома в дом свое изможденное пороками дряхлое тело, здесь ужиная, там обедая и везде хныкая об имуществе, проигранном в течение одной ночи более удачливому мерзавцу.
– Вот дом, – сказал Гупи, протягивая негнущуюся ладонь фермера к высокому, напоминающему башню строению. – Это мой дом, – прибавил он. В лице его легла тень тупой важности. – Хороший дом, крепкий. Хотя бы для губернатора.
Высокая изгородь тянулась от двух углов здания, охватывая кольцом невидимое снаружи пространство. Заложив руки в карманы и задрав голову, Гупи прошел в ворота.
Горн осмотрелся, пораженный своеобразным величием свиного корыта, царствовавшего в этом углу. Раскаленная духота двора дышала нестерпимым зловонием, мириады лоснящихся мух толклись в воздухе; зеленоватая навозная жижа липла к подошвам, визг, торопливое хрюканье, острый запах свиных туш – все это разило трепетом грязного живого мяса, скученного на пространстве одного акра. Толстые, желтые туловища двигались во всех направлениях, трясясь от собственной тяжести. Двор кишел ими; огромные, с черной щетиной, борова, нескладные, вихляющиеся подростки, розовые, чумазые поросята, беременные, вспухшие самки, изнемогающие от молока, стиснутого в уродливо отвисших сосцах, – тысячи крысиных хвостов, рыла, сверкающие клыками, разноголосый, режущий визг, шорох трущихся тел – все это пробуждало тоску по мылу и холодной воде. Гупи сказал:
– А вот это мои свинки! Каково?
– Недурно, – ответил Горн.
– Каждый месяц продаю дюжины две, – оживился Гупи, с наслаждением раздувая ноздри. – Это самые спокойные животные. И возни почти никакой. Иногда, впрочем, они пожирают маленьких – и тут уже смотри в оба. Я люблю свое дело. Посмотришь и думаешь: вот слоняется ленивое, жирное золото; стоит его немножечко пообчистить, и ваш карман рвется от денег. Мысль эта мне очень нравится.
– Свиньи красивы, – сказал Горн.
Гупи потер лоб и сморщился. Горн раздражал его, у этого человека был такой вид, как будто он много раз видел свиней и Гупи.
– Я собирался уйти, – заговорил Горн, – но вспомнил, что хочу пить. Если у вас есть вино – хорошо, нет – не надо.
– Есть туземное пиво, «сахха». – Гупи дернулся по направлению к дому.
– Из саго. Не пили? Попробуйте. Вскружит голову, как Эстер.
Неуютная, почти голая комната, куда вошел Горн, смягчалась ослепительным блеском неба, врывавшегося в окно; на его синем четыреугольнике толпились остроконечные листья и перистые верхушки рощи. Гупи схватил палку и громко треснул ею об стол.
Полуголое существо, с прической, напоминающей папские тиары
[1], вышло из боковой двери. Это была женщина. Плечи ее прикрывал бумажный платок. Темное лицо с выпуклыми, как бы припухшими губами неподвижно осматривало мужчин.
– Дай пива, – коротко бросил Гупи, усаживаясь за стол.
Горн сел рядом. Женщина с темным телом внесла кувшин, кружки и не уходила. Продолговатые быстрые глаза ее скользили по рукам Горна, костюму и голове. Она была не старше восемнадцати лет; грубую миловидность ее приплюснутого лица сильно портила блестящая жестяная дужка, продетая в ухо.
– Не торчи здесь, – сказал Гупи. – Уйди.
Верхняя губа девушки чуть-чуть приподнялась, блеснув полоской зубов. Она вышла, сонно передвигая ногами.
– Я с ней живу, – объяснил Гупи, высасывая стакан. – Идиотка. Они все идиоты, хуже негров.
– Я думал, что у вас нет… женщины, – сказал Горн.
– Женщины у меня нет, – подтвердил Гупи. – Я не женат и любовниц не завожу.
– Здесь только что была женщина. – Горн пристально посмотрел на Гупи.
– А может быть, я ошибся…
Гупи расхохотался.
– Женщинами я называю белых, – гордо возразил он, поуспокоившись и принимая несколько презрительный тон. – А это… так. Я не старик… понимаете?
– Да, – сказал Горн.
Он сидел без мыслей, рассеянный; все окружающее казалось ему острым и кислым, как вкус «сахха». Гупи боролся с отрыжкой, смешно оттопыривая щеки и выкатывая глаза.
Пиво кружило голову, холодной тяжестью наливаясь в желудок. Синий квадрат неба веял грустью. Горн сказал:
– Кружит голову, как Эстер… Вы, кажется, так выразились.
– Вот именно, – кивнул Гупи. – Только Эстер не выпьешь, как эту кружку. Дочь Астиса. Несчастье здешних парней. Когда молодой Дрибб женится, у него будет врагов больше, чем у нас с вами. Сегодня пятница, и она придет. Если увидите, не делайте глупое лицо, как все прочие, это ей не в диковину.
– Я посмотрю, – сказал Горн. – Люди мне еще интересны.
– Вот вы, – Гупи посмотрел сбоку на Горна, – вы мне нравитесь. Но вы все молчите, черт побери! Как вы думаете жить?
Горн медленно допил кружку.
– В лесах много еды, – улыбнулся он, рассматривая переносицу собеседника. – Жить-то я буду.
– А все-таки, – продолжил Гупи. – Возиться с ружьем и местными лихорадками… Клянусь боровом, вы исхудаете за один месяц.
Горн нетерпеливо пожал плечами.
– Это неинтересно, – сказал он, – к тому же мне пора трогаться. Кофе и порох ждут меня, а я засиделся.
– Не торопитесь! – вскричал Гупи, краснея от замешательства при мысли, что Горн так-таки и остался нем. – Разве вам одному веселее?
Горн не успел ответить; Гупи, скорчив любезнейшую гримасу, повернулся к стукнувшей двери с выражением нетерпеливого ожидания.
– Повернитесь, Горн, – сказал он, блестя маленькими глазами. – Пришла кружительница голов, – да ну же, какой вы неповоротливый!
Ироническая улыбка Горна растаяла, и он, с серьезным лицом, с кровью, медленно отхлынувшей к сердцу, рассматривал девушку. Мысль о красоте даже не пришла ему в голову. Он испытывал тяжелое, болезненное волнение, как раньше, когда музыка дарила его неожиданными мелодиями, после которых хотелось молчать весь день или напиться.
– Гупи, вам нужно подождать, – сказала Эстер, взглядывая на Горна. Посторонний смущал ее, заставляя придавать голосу бессознательный оттенок высокомерия. – У отца нет денег.
Гупи позеленел.
– Шути, моя красавица! – прошипел он, неестественно улыбаясь. – Клади-ка то, что спрятала там… ну!
– Мне шутить некогда. – Эстер подошла к столу и уперлась ладонями о его край. – Нет и нет! Вам нужно подождать с месяц.
И в тот короткий момент, когда Гупи набирал воздуху, чтобы выругаться или закричать, девушка улыбнулась. Это было последней каплей.
– Радуйся! – закричал Гупи, вскакивая и бегая. – Ты смеешься! А даст ли мне твой отец хоть грош, когда я буду околевать с голода? Я роздал тысячи и должен теперь ждать! Клянусь головой бабушки, мне надоело! Я подаю в суд, слышишь, вертушка?
Горн встал.
– Я не хочу мешать, – сказал он.
– Эстер, – заговорил Гупи, – вот человек из страны честных людей, – спроси-ка его, можно ли не держать слова?
Девушка пристально посмотрела в лицо Горна. Смущенный, он повернул голову; эти матовые, черные глаза как будто приближались к нему. Гупи ерошил волосы.
– Прощайте, – сказал Горн, протягивая руку.
– Приходите, – проворчал Гупи, – но вы меня беспокоите. Ах, деньги, деньги! – Он сделал усилие и продолжал: – Надеюсь, вы сделаетесь поразговорчивее. Если бы вы взяли участок!
Горн вышел во двор и, остановившись, прислушался. Сверху доносились возбужденные голоса. Он тронулся, попадая в лужи воды и слякоть, истыканную ногами.
Торопливое дыхание заставило его обернуться. Эстер шла рядом, слегка придерживая короткую полосатую юбку и оживленно размахивая свободной рукой. Горн молчал, подыскивая слова, но она предупредила его.
– Вы тот самый, что высадился неделю назад?
У нее был чистый и медлительный голос, звуки которого, казалось, пронизывали все ее тело, выражая лицом и взглядом то же, что говорит рот.
– Тот самый, – подтвердил Горн. – А вы – дочь Астиса?
– Да. – Эстер поправила косы, сбившиеся под остроконечной туземной шляпой. – Но жить здесь вам не придется.
Горн улыбнулся так, как улыбаются взрослые, слушая умных детей.
– Почему?
– Здесь работают. – Высокие брови девушки задумчиво напряглись. – У вас руки, как у меня.
Она вытянула свои украшенные кольцами руки, смуглые и маленькие, и тотчас же их опустила. Она сравнивала этого человека с дюжими молодцами ферм.
– Вам нечего делать здесь, – решительно сказала она. – Вы из города и кажетесь господином. Здесь нет ничего хорошего.
– Есть, – серьезно возразил Горн. – Озеро. И мой дом там.
Она даже остановилась.
– Дом? Там жили пять лет назад, но все выгорело.
– Эстер, – сказал Горн, – теперь вы видите, что и я умею работать. Я создал его в шесть дней, как бог – небо и землю.
Они вышли за изгородь, напутствуемые оглушительным хрюканьем, и шли рядом, погружая ноги в горячий красноватый песок. Эстер засмеялась медленным, как и ее голос, смехом.
– Горожане любят шутить.
– Нет, я не вру. – Горн повернул голову и коротко посмотрел в яркое лицо девушки. – Да, я буду здесь жить. Без дела.
Он видел ее полураскрытый от уважения рот, удивленные глаза и чувствовал, что ему не скучно. Наступило молчание.
Клуб пыли, сверкающий босыми пятками и бронзовым телом, мчался наперерез. Горн задержал шаги. Пыль улеглась; что-то невообразимо грязное и изодранное топталось перед ним, размахивая длинными, как у обезьяны, руками. Эти странные телодвижения сопровождались сиплыми выкриками и вздохами, похожими на рыдания.
– Бекеко, – сказала девушка. – Не бойтесь, это Бекеко. Он дурачок, смирный парень… Бекеко, ты что?
Разбухшая, с плешинами, голова тыкалась в юбку девушки. Бекеко радовался, по временам прекращая свои ласки и прилипая к Горну неподвижными белесоватыми глазами. Он был противен и возбуждал холодное сожаление. Горн отошел к изгороди.
– Бекеко, иди домой, тварь! – вскричала Эстер, заметив, что дурак старается ущипнуть ее руку.
Идиот выпрямился, смеясь и повизгивая, как собака.
– Эстер, – сказал он, не переставая топтаться, – я хочу набрать много полосатых юбок и все принесу тебе. У меня все колет за щекой!
Эстер сделала испуганное лицо.
– Огонь! – вскричала она. – Бекеко, огонь!
Впечатление этих слов было убийственно. Скорчившись, Бекеко упал, охватив голову руками и вздрагивая. Спина его тяжело вздымалась и опускалась.
– Зачем это? – спросил Горн, рассматривая упавшего.
– Так, – сказала Эстер. – С ним нельзя. Он привяжется, как собака, и будет ходить за вами, пока не скажешь одно слово: «огонь». Его кормил брат, но как-то сгорел, пьяный. Дурак боится огня больше побоев. Я вижу его редко, он больше слоняется по болотам и ест неизвестно что.
Горн закурил трубку.
– Я знал, что вы существуете, – сказал он, вдавливая пепел, – раньше, чем вы пришли.
Девушка блеснула улыбкой.
– От Гупи, – протянула она. – Он говорит: это кружительница голов.
– Да, – повторил Горн, – вы – кружительница голов.
Он снова посмотрел на нее: ни тени смущения. Лицо ее не выражало ни кокетства, ни благодарности, и он сам испытал некоторое замешательство, затянувшись табаком глубже, чем обыкновенно.
– Я живу там, – сказала девушка, показывая налево, – где желтая крыша. Отец любит гостей. Вам куда?
– Кофе, табак и порох, – сказал Горн, загибая три пальца. – Я иду к ним.
– К Сабо, – поправила девушка. – У вас штуцер?
– Да.
Эстер кивнула глазами.
– У меня карабин, – сказала она. – Но здесь трудно достать патроны, мы ездим в город. Я целюсь снизу и попадаю без промаха.
– Вы хотите сказать, что не уверены в том же относительно меня, – произнес Горн. – Но я не застенчив. Отойдите вправо.
Он вынул револьвер и, смеясь, поклонился девушке.
– Ведь вам в ту сторону? Шагах в тридцати отсюда вы видите тоненький ствол? Идя мимо, остановитесь, и если в нем отыщете пулю – обернитесь.
Теперь он видел спину Эстер, удаляющийся черноволосый затылок и, прицелившись, едва не чихнул от солнца, заигравшего на отполированной стали револьвера. Удар выстрела опустил его руку. Эстер шла, тихонько покачиваясь, и остановилась у дерева.
Обернувшись, она весело махнула рукой, и снова Горну почудилось, что глаза ее, отделившись, плывут в воздухе.
IV
Никто не будил Горна, он поднялся сам, внезапно с полной отчетливостью сознания, без сонной вялости тела, без зевоты, как будто не спал, а ждал, лежа с закрытыми глазами.
Спокойный, слегка недоумевающий, он попытался дать себе представление о причинах, так бесследно вернувших его к сознанию. Розовый хмель утра дышал в окно влажным туманом, солоноватой прелью отмелей и молчаньем шорохов, неуловимых, как шаг мысли засыпающего человека. Озеро дымилось. Колеблющиеся испарения устилали поверхность, обнажая у берегов светлые, голубые лужицы заснувшей воды.
Горн стоял у окна, растворившись в мелодичной тишине спящего воздуха. На ясном, с закрытыми глазами, лице рассвета плавился блестящий край диска; облачные холмы плыли за горизонт, паутинная резьба леса затягивала другой берег, и Горн подумал, что это могли быть толпы зеленых рыцарей, спящих стоя. Копья, на которые они опирались, были украшены неподвижными зелеными перьями.
Вдруг все изменилось, бесчисленные лучи градом золотых монет рассыпались по земле; вода заблестела ими, некоторые легли у ног Горна, прозрачные, кованые из света и воздуха. Зелень, стеклянная от росы, сохла на глазах Горна. Комочки побуревших цветов бухли и наливались красками, распрямляясь, как вздрагивающие пальцы ребенка, протянутые к игрушке. Густой запах земли щекотал ноздри. Зеленые, голубые, коричневые и розовые оттенки облили стволы бамбука, трепеща в тканях листвы спутанными тенями, и где-то невдалеке горло лесной птицы бросило низкий свист, неуверенный и оборванный, как звук настраиваемого инструмента.
Горн стоял, налитый до макушки, подобно пустой бутылке, зеленым вином земли, потягивающейся от сна. Молоко, брызжущее из нежной, переполненной груди невидимой женщины, невидимо падало на его губы, и он представлял ее, ловил ее посланную небу улыбку и щурился от золотой паутины, заткавшей мир. Душа его раздвоилась, он мог бы засмеяться, но не хотел, готов был поверить зеленым рыцарям, но делал усилие и перебивал их тихие голоса настойчивыми воспоминаниями.
Спор Горна с Горном оборвался так же быстро и резко, как резко скрипнула дверь, медленно открываемая снаружи. Щель увеличивалась, человек, тянувший ее, стоял ближе к углу и не был виден.
Горн ждал, неуверенный, что там кто-нибудь есть. Дверь отворялась сама и раньше; это происходило от небольшой кривизны петель. Инстинктивно, больше из любопытства, чем осторожности, он устремил взгляд на ту точку, где скорее всего мог ожидать встретить человеческие глаза.
Но следующий момент заставил его взглянуть ниже. Глаз и часть лба, опутанного белыми волосами, появились на уровне четырех футов снизу; кто-то заглядывал, согнувшись, юркнул за дверь и почти тотчас же показался вновь.
Человек этот, покачнувшись, прошел в дверь, притворил ее и, неуклюже мотнув головой, уставился в лицо Горна глазами, пестрыми от морщин и красных жилок. По-видимому, он был пьян.
Прямой, как жердь, с тупым, неподвижным блеском выцветших глаз, в лохмотьях и босиком, он мог бы отлично сойти за черта, прикинувшегося нищим. В нескольких шагах расстояния руки его казались синими, как у мертвеца, но, подойдя вплотную, можно было рассмотреть сплошной рисунок татуировки, покрывавшей все тело, от шеи до пояса. Змеи, японские драконы, флаги, корабли, надписи, неприличные сцены, цинические изображения теснились друг к другу на груди и руках, мешаясь с белесоватыми рубцами шрамов. На шее мотался шарф, превращенный грязью и временем в кусок веревки. Рваная тулья шляпы прикрывала остроконечные, как у волка, уши и лицо цвета позеленевшей бронзы. Нос, перебитый палочным ударом, хмуро кривился вниз. Куртка, лишенная рукавов, открывала голую грудь. От всей этой фигуры веяло подозрительным прошлым, темными закоулками сердца, притонами, блеском ножей, хриплой злобой и человеческой шерстью, иногда более жуткой, чем мех тигра. Старик, что называется, пожил.
– Что скажете? – спросил Горн. Он был несколько озадачен. Фигура эта не внушала ему доверия. Странная, как обрывок сна, она переминалась с ноги на ногу.
– Что скажете? – пробормотал оборванец, подмигивая и силясь держаться прямо. – Если вы спросите меня – кто я? – я вам отвечу честно и откровенно. Как хотите, а любопытно взглянуть на человека, живущего вроде вас. Я сам так жил… сам… лет тридцать тому назад я прятался на безлюдном атолле от дьявольски любопытных кэпи. Они, правда, взяли свое… потом… о! – спустя много времени.
Старик брызгал слюной, и в его высохшем, словно передавленном горле катался желвак. Горн спросил:
– Как вас зовут?
– Ланфиер, – захрипел гость, – Ланфиер, если вам это будет угодно.
Горн сосредоточенно кивнул головой. Старик показался ему забавным, важность, с которой он назвал себя, таила неискреннее и хитрое ожидание. Горн сказал:
– А я – Горн.
Ланфиер сильно расхохотался.
– Горн? – переспросил он, подмигивая левым глазом, в то время как правый тускнел, поблескивая зрачком. – Ну, да – Горн, конечно, кем же вы можете еще быть.
Горн нахмурился, развязность каторжника пробудила в нем легкое нетерпение.
– Я, – сказал он, – могу быть еще другим. Человеком, который не привык вставать рано. А вы, кроме того, что вы Ланфиер, можете быть еще человеком, только случайно заставшим меня так, как я есть, – не спящим.
Ланфиер молча оскалил зубы. Он не ответил, его пьяные мысли, ползающие на четвереньках, сбивались в желание щегольнуть явной бесцеремонностью и апломбом.
– Я первый стал жить в этой дыре, – вызывающе произнес он, усаживаясь на жесткое ложе Горна. – Черт и зверь прокляли колонию раньше, чем мой первый удар заступа прогрыз слой земли. Я хочу с вами познакомиться. Про меня много болтают, но, клянусь честью, я был осужден невинно!
Горн молчал.
– Я всегда уважал труд, – сказал Ланфиер с видимым отвращением к тому, что выговаривали его губы. – Вы мне не верите! Пожили бы вы со мной лет сорок назад…
Двусмысленная улыбка прорезала его сухой рот.
– Смерть люблю молодцов, – продолжал каторжник. – Вы приехали, устроили себе угол, как независимый человек, никого не спрашивая и не советуясь. Вы – сам по себе. Таких я и уважаю; да, я хлопнул бы вас по плечу, если бы знал, что вы не рассердитесь. Держу пари, что вы способны кулаком проломить череп и не дадите себя в обиду. Здесь иначе и нельзя, имейте это в виду… Если кто из колонии не нюхал крови, так это я, безобидный и, даю слово, самый порядочный человек в мире.
– К делу, – сказал Горн, теряя терпение. – Если вам нужно что-нибудь – говорите.
Зрачки Ланфиера съежились и потухли. Он что-то соображал. Проспиртованный мозг его искал хотя бы маленького, но цепкого крючочка чужой души.
– Я, – хмуро заговорил он, – ничего не имею, если даже вы меня и выгоните. Несчастному одна дорога – презрение. Клянусь огнем и водой, я чувствую к вам расположение и зашел узнать, как ваше здоровье. Я ведь не полисмен, черт возьми, чтобы строгать вас расспросами, не оставили ли вы за собой чей-нибудь косой взгляд… там, за этой лужицей соленой воды. Мне все равно. Всякий живет по-своему. Я только хочу вас предупредить, чтобы вы были поосторожнее. О вас, видите ли, говорят много. Отбросив болтовню дураков, получим следующее летучее мнение: «Приехал не с пустыми руками». Видите ли, когда покупают кофе или табак, пластырь, порох, – следует платить серебром. Лучше всего менять деньги на родине. Здесь горячее солнце, и кровь закипает быстро, гораздо скорее, чем масло на сковороде. О! Я не хочу вас пугать, нисколько, но здесь очень добрые люди и половина их лишена предрассудков. Что делать? Не всякий получает достаточно приличное воспитание.
Глаза Горна прямо и неподвижно упирались в лицо каторжника. Покачиваясь, дребезжащим, неторопливым голосом Ланфиер выпускал фразу за фразой, и они, правильно разделенные невидимыми знаками препинания, таяли в воздухе, подобно клубам дыма, методически выбрасываемым заматерелым курильщиком. Взгляд его, направленный в сторону, блуждал и прыгал, беспокойно ощупывая предметы, но внутренний, другой взгляд все время невидимыми клещами держал Горна в состоянии нетерпеливого раздражения. Он спросил:
– Почему вы не вошли сразу?
Старик открыто посмотрел на хозяина.
– Боялся разбудить вас, – внушительно произнес он, – а дверь чертовски тугая. Застав вас спящим, я тотчас же удалился бы попреть в окрестностях, пока вам не надоест спать.
Лицо его приняло неожиданно плаксивое выражение.
– Боже мой! – простонал он, усиленно мигая сухими веками, – жизнь обратилась в пытку. Никакого уважения, никто из местных балбесов не хочет помнить, что я, отверженный и презренный, положил начало всей этой трудолюбивой жизни. Кто знает, может быть, здесь впоследствии вырастет город, а мои кости, обглоданные собаками, будут валяться в грязи, и никто не скажет: вот кости старика Ланфиера, безвинно осужденного судом человеческим.
– Я бы стыдился, – сухо проговорил Горн, – вспоминать о том, что благодаря вашему случайному посещению этих мест полуостров загажен расплодившимся человеком. Мне теперь неприятно говорить с вами. Я предпочел бы, чтобы здесь никогда не было ни вас, ни крыш, ни плантаций. Что же касается добрых людей, получивших скверное воспитание, – передайте им, что всякая неожиданная любезность с их стороны встретит надлежащий прием.
– Речь волка, – сказал каторжник. – Для первого знакомства недурно. Вы меня презираете, а мне нужно, чтобы здесь жило много людей. У меня со всеми есть счеты. Относительно одних, видите ли, у меня очень хорошая память – выгодная струна. Другие – как бы вам сказать – туповаты и мирно пасутся в своих полях. Этих я стригу мирно, – ну, пустяки, – хлеб, табак, иногда мелочь на выпивку. И есть еще чрезвычайно дерзкие невежи – те, которые могут пустить кровь, облизываясь, как мальчуган, съевший ложку варенья. Все они говорят тихо и рассудительно, ступают медленно, и у них постоянно раздуваются ноздри…
Ланфиер понизил голос и, согнувшись, словно у него заболел живот, широко улыбнулся ртом, в то время как глаза его совершенно утратили подвижность и щурились.
– Лодка! – вскричал он. – Откуда лодка?
Горн посмотрел в окно. Сияющее, прозрачное озеро, наполненное тонувшими облаками, было так явно безлюдно, что в тот же момент он еще быстрее, с заколотившимся сердцем, повернулся к вскочившему каторжнику. Неверный удар ножа распорол блузу. Горн сунул руку в карман и мгновенно протянул к бескровному, мечущемуся лицу Ланфиера дуло револьвера.
Старик прижался к стене, охватив голову сморщенными руками, затем с растерянной быстротой движений очутился у подоконника, выпрыгнул и нырнул в чащу. Три пули Горна защелкали в листьях. Нервно смеясь, он жадно прислушался к затрещавшему камышу и выстрелил еще раз. Внезапно наступившая тишина наполнилась шумом крови, ударившей в виски. Ноги утратили гибкость, мысли завертелись и понеслись, как щепки, брошенные в поток. Утро, обольстившее Горна, вдруг показалось ему дешевой, отталкивающей олеографией.
В раздумье, не выпуская револьвера, он сел на плохо сколоченную скамейку, чувствуя, как никогда, полную темноту будущего и хрупкость покоя, тянувшегося четырнадцать дней. Его жизнь приближалась к напряженному существованию осторожных четвероногих, превращаемых в слух и зрение подозрительной тишиной дебрей, и сам он должен был стать каким-то мыслящим волком. В сознании необходимости этого таилась тяжесть и, отчасти, грустная радость человека, которому не оставили выбора.
Теперь он страстно хотел, чтобы женщина с мягким лицом, выкроившая его душу по своему желанию, как платье, идущее ей к лицу, прошла мимо холмов, и леса, и его взгляда, погружая дорогие ботинки в мягкий ил берега, заблудилась и постучала в дверь его дома. Неясно, обрывками, Горн видел ее утренний туалет в соседстве глинистых муравьиных куч, и это нелепое сочетание казалось ему возможным. Его представления о жизни допускали все, кроме чуда, к которому он питал инстинктивное отвращение, считая желание сверхъестественного признаком слабости.
Худая, высоко занесенная рука Ланфиера мелькнула перед глазами, бросив в дрожь Горна. Колония, неизвестно почему названная именем человека, только что охотившегося за ним, представилась ему заштопанным оборванцем, выглядывающим из-за изгороди. Выходя, он тщательно запер дверь.
V
Шагая к равнине, на самой опушке леса Горн был настигнут быстрым аллюром маленькой серой лошади. Эстер сидела верхом; ее сосредоточенное, спокойно-веселое лицо взглянуло на Горна сверху, из-под тенистых полей шляпы. Горн оживился и с довольной улыбкой ждал, пока девушка спрыгивала на землю, а затем, молча оборачиваясь к нему, поправляла седло. Одиночество не тяготило его, но отпускало поводья самым бешеным взрывом тоски, и теперь, когда явился громоотвод в образе человека, Горн был чрезвычайно рад ухватиться за возможность поговорить. Они пошли рядом, и маленькая серая лошадь, медленно шевеля ушами, как будто прислушиваясь, вытягивала на ходу морду за спиной девушки.
– Я рад видеть вас, – сказал Горн. – Мы так забавно расстались с вами тогда, что я и теперь смеюсь, вспоминая о своем выстреле.
Эстер подняла брови.
– Почему забавно? – подозрительно спросила она. – Здесь часто стреляют в цель, и я также.
Горн не ответил.
– Отец послал к вам, – сказала девушка, вглядываясь в линию горизонта.
– Он сказал: «Поди съезди. Этого человека давно не видно, бывают лихорадки, а змей – пропасть».
– Благодарю, – сказал удивленный Горн. – Он видел меня раз, ночью. Странно, что он заботится обо мне, я тронут.
– Заботится! – насмешливо произнесла девушка. – Он – заботится! Он не заботится ни о ком. Вы просто не даете ему покоя. Да о вас все говорят, куда ни пойди. Кто-то на прошлой неделе утверждал, что вы просто-напросто дезертир с материка. Но вас никто не спросит, будьте уверены. Здесь так живут.
Горн сердито повел плечами.
– Так бывает, – холодно сказал он. – Когда человек не просит ничего у других и не желает их видеть, он – преступник. С полгоря, если его ненавидят, могут избить и выругать.
Эстер повернулась и внимательно осмотрела фигуру Горна, – как бы соображая, даст ли этот человек избить себя.
– Нет, не вас, – решительно сказала она. – Вы, кажется, сильны, даром, что бледноваты немного. Здесь скоро будете смуглым, как все.
– Надеюсь! – сказал Горн.
Он помолчал и сморщился, вспомнив нападение Ланфиера. Рассказывать ему не хотелось, он смутно угадывал, что это происшествие может подогреть басни о его якобы припрятанном золоте. Эстер что-то вспомнила; остановив лошадь, она подошла к седлу и вынула из кожаного мешка нечто колючее и круглое, как яблоко, утыканное гвоздями.