Василий Шукшин
Космос, нервная система и шмат сала
Светлые души
Михайло Беспалов полторы недели не был дома: возили зерно из далеких глубинок.
Приехал в субботу, когда солнце уже садилось. На машине. Долго выруливал в узкие ворота, сотрясая застоявшийся теплый воздух гулом мотора.
Въехал, заглушил мотор, открыл капот и залез под него.
Из избы вышла жена Михайлы, Анна, молодая круглолицая баба. Постояла на крыльце, посмотрела на мужа и обиженно заметила:
— Ты б хоть поздороваться зашел.
— Здорово, Нюся! — приветливо сказал Михайло и пошевелил ногами в знак того, что он все понимает, но очень сейчас занят.
Анна ушла в избу, громко хлопнув дверью.
Михайло пришел через полчаса.
Анна сидела в переднем углу, скрестив руки на высокой груди. Смотрела в окно. На стук двери не повела бровью.
— Ты чего? — спросил Михайло.
— Ничего.
— Вроде сердишься?
— Ну что ты! Разве можно на трудящий народ сердиться? — с неумелой насмешкой и горечью возразила Анна.
Михайло неловко потоптался на месте. Сел на скамейку у печки, стал разуваться. Анна глянула на него и всплеснула руками:
— Мамочка родимая! Грязный-то!..
— Пыль, — объяснил Михайло, засовывая портянки в сапоги.
Анна подошла к нему, разняла на лбу спутанные волосы, потрогала ладошкой небритые щеки мужа и жадно прильнула горячими губами к его потрескавшимся, солоновато-жестким, пропахшим табаком и бензином губам.
— Прямо места живого не найдешь, Господи ты мой! — жарко шептала она, близко разглядывая его лицо.
Михайло прижимал к груди податливое мягкое тело и счастливо гудел:
— Замараю ж я тебя всю, дуреха такая!..
— Ну и марай… марай, не думай! Побольше бы так марал!
— Соскучилась небось?
— Соскучишься! Уедет на целый месяц…
— Где же на месяц? Эх ты… акварель!
— Пусти, пойду баню посмотрю. Готовься. Белье вон на ящике. — Она ушла.
Михайло, ступая до горяча натруженными ногами по прохладным доскам вымытого пола, прошел в сени, долго копался в углу среди старых замков, железяк, мотков проволоки: что-то искал. Потом вышел на крыльцо, крикнул жене:
— Ань! Ты случайно не видела карбюратор?
— Какой карбюратор?
— Ну такой… с трубочками!
— Не видела я никаких карбюраторов! Началось там опять…
Михайло потер ладонью щеку, посмотрел на машину, ушел в избу. Поискал еще под печкой, заглянул под кровать… Карбюратора нигде не было.
Пришла Анна.
— Собрался?
— Тут, понимаешь… штука одна потерялась, — сокрушенно заговорил Михайло. — Куда она, окаянная?
— Господи! — Анна поджала малиновые губы. На глазах ее заблестели светлые капельки слез. — Ни стыда ни совести у человека! Побудь ты хозяином в доме! Приедет раз в год и то никак не может расстаться со своими штуками…
Михайло поспешно подошел к жене.
— Чего сделать, Нюся?
— Сядь со мной. — Анна смахнула слезы.
Сели.
— У Василисы Калугиной есть полупальто плюшевое… хоро-о-шенькое! Видел, наверно, она в нем по воскресеньям на базар ездит!
Михайло на всякий случай сказал:
— Ага! Такое, знаешь… — Михайло хотел показать, какое пальто у Василисы, но скорее показал, как сама Василиса ходит: вихляясь без меры. Ему очень хотелось угодить жене.
— Вот. Она это полупальто продает. Просит четыре сотни.
— Так… — Михайло не знал, много это или мало.
— Так вот я думаю: купить бы его? А тебе на пальто соберем ближе к зиме. Шибко оно тянется мне, Миша. Я давеча примерила — как влитое сидит!
Михайло тронул ладонью свою выпуклую грудь.
— Взять это полупальто. Чего тут думать?
— Погоди ты! Разлысил лоб… Денег-то нету. А я вот что придумала: давай продадим одну овечку! А себе ягненка возьмем…
— Правильно! — воскликнул Михайло.
— Что правильно?
— Продать овечку
— Тебе хоть все продать! — Анна даже поморщилась.
Михайло растерянно заморгал добрыми глазами.
— Сама же говорит, елки зеленые!
— Так я говорю, а ты пожалей. А то я — продать, и ты — продать. Ну и распродадим так все на свете!
Михайло открыто залюбовался женой.
— Какая ты у меня… головастая!
Анна покраснела от похвалы.
— Разглядел только…
Из бани возвращались поздно. Уже стемнело.
Михайло по дороге отстал. Анна с крыльца услышала, как скрипнула дверца кабины.
— Миша!
— Аиньки! Сейчас, Нюся, воду из радиатора спущу.
— Замараешь белье-то!
Михайло в ответ зазвякал гаечным ключом.
— Миша!
— Одну минуту, Нюся.
— Я говорю, замараешь белье-то!
— Я же не прижимаюсь к ней.
Анна скинула с пробоя дверную цепочку и осталась ждать мужа на крыльце.
Михайло, мелькая во тьме кальсонами, походил около машины, вздохнул, положил ключ на крыло, направился к избе.
— Ну сделал?
— Надо бы карбюратор посмотреть. Стрелять что-то начала.
— Ты ее не целуешь случайно? Ведь за мной в женихах так не ухаживал, как за ней, черт ее надавал, проклятую! — рассердилась Анна.
— Ну вот… При чем она здесь?
— При том. Жизни никакой нету.
В избе было чисто, тепло. На шестке весело гудел самовар.
Михайло прилег на кровать; Анна собирала на стол ужин.
Неслышно ходила по избе, носила бесконечные туески, кринки и рассказывала последние новости:
— … Он уж было закрывать собрался магазин свой. А тот — то ли поджидал специально — тут и был! «Здрасти, — говорит, — я ревизор…»
— Хэх! Ну? — Михайло слушал.
— Ну тот туда-сюда — заегозил. Тыр-пыр — семь дыр, а выскочить некуда. Да. Хворым прикинулся…
— А ревизор что?
— А ревизор свое гнет: «Давайте делать ревизию». Опытный попался.
— Тэк. Влопался, голубчик?
— Всю ночь сидели. А утром нашего Ганю прямо из магазина да в КПЗ.
— Сколько дали?
— Еще не судили. Во вторник суд будет. А за ними давно уж народ замечал. Зоечка-то его последнее время в день по два раза переодевалась. Не знала, какое платье надеть. Как на пропасть! А сейчас ноет ходит: «Может, ошибка еще». Ошибка! Ганя ошибется!
Михайло задумался о чем-то.
За окнами стало светло: взошла луна. Где-то за деревней голосила поздняя гармонь.
— Садись, Миша.
Михайло задавил в пальцах окурок, скрипнул кроватью.
— У нас одеяло какое-нибудь старое есть? — спросил он.
— Зачем?
— А в кузов постелить. Зерна много сыплется.
— Что они, не могут вам брезенты выдать?
— Их пока жареный петух не клюнет — не хватятся. Все обещают.
— Завтра найдем чего-нибудь.
Ужинали не торопясь, долго.
Анна слазила в подпол, нацедила ковшик медовухи — для пробы.
— Ну-ка, оцени.
Михайло одним духом осушил ковш, отер губы и только после этого выдохнул:
— Ох… хороша-а!
— К празднику совсем дойдет. Ешь теперь. Прямо с лица весь опал. Ты шибко уж дурной, Миша, до работы. Нельзя так. Другие, посмотришь, гладкие приедут, как боровья… сытые — загляденье! А на тебя смотреть страшно.
— Ничего-о, — гудел Михайло. — Как у вас тут?
— Рожь сортируем. Пылища!.. Бери вон блинцы со сметанкой. Из новой пшеницы. Хлеба-то нынче сколько, Миша! Прямо страсть берет. Куда уж его столько!
— Нужно. Весь СССР прокормить — это… одна шестая часть.
— Ешь, ешь! Люблю смотреть, как ты ешь. Иной раз аж слезы наворачиваются почему-то.
Михайло раскраснелся, глаза заискрились веселой лаской. Смотрел на жену, как будто хотел сказать ей что-то очень нежное. Но, видно, не находил нужного слова.
Спать легли совсем поздно.
В окна лился негреющий серебристый свет. На полу, в светлом квадрате, шевелилось темное кружево теней.
Гармонь ушла на покой. Теперь только далеко в степи ровно, на одной ноте, гудел одинокий трактор.
— Ночь-то! — восторженно прошептал Михайло.
Анна, уже полусонная, пошевелилась.
— А?
— Ночь, говорю…
— Хорошая.
— Сказка просто!
— Перед рассветом под окном пташка какая-то распевает, — невнятно проговорила Анна, забираясь под руку мужа. — До того красиво…
— Соловей?
— Какие же сейчас соловьи!
— Да, верно…
Замолчали. Анна, крутившая весь день тяжелую веялку, скоро уснула.
Михайло полежал еще немного, потом осторожно высвободил свою руку, вылез из-под одеяла и на цыпочках вышел из избы.
Когда через полчаса Анна хватилась мужа и выглянула в окно, она увидела его у машины. На крыле ослепительно блестели под луной его белые кальсоны. Михайло продувал карбюратор.
Анна негромко окликнула его.
Михайло вздрогнул, сложил на крыло детали и мелкой рысью побежал в избу. Молчком залез под одеяло и притих.
Анна, устраиваясь около его бока, выговаривала ему:
— На одну ночь приедет и то норовит убежать! Я ее подожгу когда-нибудь, твою машину. Она дождется у меня!
Михайло ласково похлопал жену по плечу — успокаивал. Когда обида малость прошла, он повернулся к ней и стал рассказывать шепотом:
— Там что, оказывается: ма-аленький клочочек ваты попал в жиклер. А он же, знаешь, жиклер… там иголка не пролезет.
— Ну теперь-то все хоть?
— Конечно.
— Бензином опять несет! Ох… Господи!..
Михайло хохотнул, но тут же замолчал.
Долго лежали молча. Анна опять стала дышать глубоко и ровно.
Михайло осторожно кашлянул, послушал дыхание жены и начал вытаскивать руку
— Ты опять? — спросила Анна.
— Я попить хочу.
— В сенцах в кувшине — квас. Потом закрой его.
Михайло долго возился среди тазов, кадочек, нашел наконец кувшин, опустился на колени и, приложившись, долго пил холодный, с кислинкой квас.
— Хо-ох! Елки зеленые! Тебе надо?
— Нет, не хочу.
Михайло шумно вытер губы, распахнул дверь сеней…
Стояла удивительная ночь — огромная, светлая, тихая… По небу кое-где плыли легкие, насквозь пронизанные лунным светом облачка.
Вдыхая всей грудью вольный, настоянный на запахе полыни воздух, Михайло сказал негромко:
— Ты гляди, что делается!.. Ночь-то!..
Двое на телеге
Дождь, дождь, дождь… Мелкий, назойливый, с легким шумом сеял день и ночь. Избы, дома, деревья — все намокло. Сквозь ровный шорох дождя слышалось, только, как всплескивала, журчала и булькала вода. Порой проглядывало солнышко, освещало падающую сетку дождя и опять закутывалось в лохматые тучи.
…По грязной издавленной дороге двигалась одинокая повозка. Рослая гнедая лошадь устала, глубоко проваливала боками, но время от времени еще трусила рысью. Двое на телеге вымокли до основания и сидели, понурив головы. Старик возница часто вытирал рукавом фуфайки волосатое лицо и сердито ворчал:
— Погодка, черт тебя надавал… Добрый хозяин собаку из дома не выпустит…
За его спиной, укрывшись легким плащом, тряслась на охапке мокрой травы маленькая девушка с большими серыми глазами. Охватив руками колени, она безразлично смотрела на далекие скирды соломы.
Рано утром эта «сорока», как про себя назвал ее сердитый возница, шумно влетела к нему в избу и подала записку:
«Семен Захарович, отвези, пожалуйста, нашего фельдшера в Березовку. Это до крайности необходимо. А машина у нас на ремонте.
Квасов».
Захарыч прочитал записку, вышел на крыльцо, постоял под дождиком и, войдя в избу, бросил старухе:
— Собери.
Ехать не хотелось, и, наверно, поэтому бойкая девушка не понравилась Захарычу — он сердито не замечал ее. Кроме того, злила хитрость председателя с этим его «пожалуйста». Не будь записки и не будь там этого слова, он ни за что не поехал бы в такую непогодь.
Захарыч долго возился, запрягая Гнедуху, толкал ее кулаком и, думая о записке, громко ворчал:
— Становись, пожалуйста, в оглобли, дура окаянная!
Когда выехали со двора, девушка пробовала заговорить с возницей: спрашивала, не болит ли чего-нибудь у него, много ли снега бывает тут зимой… Захарыч отвечал неохотно. Разговор явно не клеился, и девушка, отвернувшись от него, начала негромко петь, но скоро замолчала и задумалась.
Захарыч, суетливо подергивая вожжи, тихо ругался про себя. Он всю жизнь кого-нибудь ругал. Теперь доставалось председателю и этой «сороке», которой приспичило именно теперь ехать в Березовку.
— Ххе-е… жизнь… Когда уж только смерть придет. Нно-о, журавь!
Они с трудом выехали на гору. Дождь припустил еще сильнее. Телега качалась, скользила, точно плыла по черной жирной реке.
— Ну и погодушка, чтоб тебя черти… — ругался Захарыч и уныло тянул: — Но-о-о, уснула-а-а…
Казалось, этому пути, дождю и ворчанию старика не будет конца. Но вдруг Захарыч беспокойно заерзал и, полуобернувшись к спутнице, весело прокричал:
— Что, хирургия, небось замерзла?
— Да, холодно, — призналась она.
— То-то. Сейчас бы чайку горячего, как думаешь?
— А что, скоро Березовка?
— Скоро Медоухино, — лукаво ответил старик и, почему-то рассмеявшись, погнал лошадь: — Но-о, ядрена Матрена!
Телега свернула с дороги и покатилась под гору, прямо по целине, тарахтя и подпрыгивая. Захарыч молодецки покрикивал, лихо крутил вожжами. Скоро в логу, среди стройных березок, показалась одинокая старая избушка. Над избушкой струился синий дымок, растягиваясь по березняку слоистым голубым туманом. В маленьком окошке светился огонек. Все это очень походило на сказку. Откуда-то выкатились два огромных пса, кинулись под ноги лошади. Захарыч соскочил с телеги, отогнал бичом собак и повел лошадь во двор.
Девушка с любопытством осматривалась и, когда заметила в сторонке между деревьями ряды ульев, догадалась, что это пасека.
— Бежи отогревайся! — крикнул Захарыч и стал распрягать лошадь.
Прыгнув с телеги, девушка тотчас присела от резкой боли в ногах.
— Что? Отсидела?.. Пройдись маленько, они отойдут, — посоветовал Захарыч.
Он бросил Гнедухе охапку травы и первый потрусил в избушку, отряхивая на ходу мокрую шапку.
В избушке пахло медом. Перед камельком стоял на коленях белоголовый старик в черной сатиновой рубахе и подбрасывал дрова. В камельке весело гудело и потрескивало. На полу затейливо трепетали пятна света. В переднем углу мигала семилинейная лампа. В избушке было так тепло и уютно, что девушке даже подумалось: не задремала ли она сидя в телеге, не снится ли ей все это? Хозяин поднялся навстречу нежданным гостям — он оказался очень высоким и слегка сутулился, — отряхнул колени и, прищурив глаза, сказал глуховато:
— Доброго здоровья, люди добрые.
— Там добрые или нет — не знаю, — ответил Захарыч, пожимая руку старому знакомому, — а вот промокли мы изрядно.
Хозяин помог девушке раздеться, подбросил еще в камелек. Он двигался по избушке не торопясь, делал все спокойно и уверенно.
Захарыч, устроившись у камелька, блаженно кряхтел и приговаривал:
— Ну и благодать же у тебя, Семен. Прямо рай. И чего я пасечником не сделался — ума не приложу.
— По какому же делу едете? — спросил хозяин, поглядывая на девушку.
— А вон с доктором в Березовку едем, — объяснил Захарыч. — Ну, помочил он нас… Хоть выжимай, язви его совсем…
— Доктор, значит, будете? — спросил пасечник.
— Фельдшер, — поправила девушка.
— А-а… Смотри-ка, молодая какая, а уже… Ну, согревайся, согревайся. А мы тем делом сообразим чего-нибудь.
Девушке было так хорошо, что она невольно подумала: «Все-таки правильно, что я сюда поехала. Вот где действительно… жизнь». Ей захотелось сказать старикам что-нибудь приятное.
— Дедушка, а вы весь год здесь живете? — спросила она первое, что пришло в голову.
— Весь год, дочка.
— Не скучаете?
— Хе!.. Какая нам теперь скука. Мы свое спели.
— Ты тут, наверно, всю жизнь насквозь продумал, один-то? Тебе бы сейчас учителем работать, — заметил Захарыч.
Пасечник достал из-под пола берестовый туесок с медовухой и налил всем по кружке. Захарыч даже слюну глотнул, однако кружку принял не торопясь, с достоинством. Девушка застыдилась, стала отказываться, но оба старика настойчиво уговаривали, разъясняя, что «с устатку и с холода это — первейшее дело». Она выпила полкружки.
Вскипел чайник. Сели пить чай с медом. Девушка раскраснелась, в голове у нее приятно зашумело и на душе стало легко, как в праздник. Старики вспоминали каких-то кумовьев. Пасечник раза два покосился на улыбающуюся девушку и показал на нее глазами Захарычу.
— Тебя, дочка, как звать-то? — спросил он.
— Наташей.
Захарыч отечески похлопал Наташу по плечу и сказал:
— Ведь она, слушай, ни разу не пожаловалась даже, что холодно, мол, дедушка. От другой бы слез не обобрался.
— А вон у ней, видишь, — указал пасечник на комсомольский значок и добавил: — Они молодцы!
Наташе вдруг захотелось рассказать что-нибудь особенное о себе.
— Вы вот, дедушка, ругались давеча, а ведь это я сама попросилась ехать в Березовку.
— Да ну? — изумился Захарыч. — И охота тебе?
— Нужно — значит, охота, — задорно ответила Наташа и покраснела. — Лекарство одно в нашей аптеке кончилось, а оно очень необходимо.
— Хэх ты!.. — Захарыч крутнул головой и решительно заявил: — Только сегодня мы уж никуда не поедем.
Наташа перестала улыбаться. Старики снова принялись за свой разговор. За окном было уже темно. Ветер горстями сыпал в стекло дождь, тоскливо скрипела ставня. Девушка встала из-за стола и присела у печки. Ей вспомнился врач — толстый, угрюмый человек. Провожая ее, он говорил: «Смотрите, Зиновьева… Погода-то больно того. Простудитесь еще. Может, нам кого-нибудь другого послать?» Наташа представила, как доктор, узнав, что она пережидала непогоду на пасеке, посмотрит на нее и подумает: «Я ведь и не ожидал от тебя ничего такого. Молоды вы и слабоваты. Это извинительно», а вслух, наверное, скажет: «Ничего, ничего, Зиновьева». Вспомнилось также, как пасечник посмотрел на ее комсомольский значок… Она резко поднялась и сказала:
— Дедушка, мы все-таки поедем сегодня. — И стала одеваться.
Захарыч обернулся и вопросительно уставился на нее.
— В Березовку за лекарством поедем, — упрямо повторила она. — Вы понимаете, товарищи, мы просто… мы не имеем права сидеть и ждать!.. Там больные люди. Им нужна помощь!..
Старики изумленно смотрели на нее, а девушка, ничего не замечая, продолжала убеждать их. Пальцы ее рук сжались в тугие, острые кулачки. Она стояла перед ними маленькая, счастливая и с необыкновенной любовью и смущением призывала больших, взрослых людей понять, что главное — это не жалеть себя!..
Старики все так же, с удивлением смотрели на нее и, кажется, ждали еще чего-то. Счастливый блеск в глазах девушки постепенно сменился выражением горькой обиды: они совсем не поняли ее! И старики показались ей вдруг не такими уж умными и хорошими. Наташа выбежала из избушки, прислонилась к косяку и заплакала… Было уже темно. По крыше уныло шуршал дождь. На крыльцо с карниза дробно шлепались капли. Перед окном избушки лежал желтый квадрат света. Жирная грязь блестела в этом квадрате, как масло. В углу двора, невидимая, фыркала и хрустела травой лошадь. Наташа не заметила, как на улицу вышел хозяин.
— Где ты, дочка? — негромко позвал он.
— Здесь.
— Ну-ка пошли в избу. — Пасечник взял ее за руку и повел за собой. Наташа покорно шла, вытирая на ходу слезы. Когда они появились в избушке, Захарыч суетливо копошился в темном углу, отыскивая что-то.
— Эка ты! Шапку куда-то забросил, язви ее, — ворчал он.
А пасечник, подкладывая в печку, тоже несколько смущенно говорил:
— На нас не надо обижаться, дочка. Нам лучше разъяснить лишний раз… А это ты хорошо делаешь, что о людях заботишься так. Молодец.
Наконец Захарыч нашел шапку. На Наташу вместо пальто надели большой полушубок и брезентовый плащ. Она стояла посреди избы неуклюжая и смешная, поглядывая из-под башлыка мокрыми веселыми глазами и шмыгая носом. А вокруг нее хлопотали виноватые старики, соображая, что бы еще надеть на нее…
Через некоторое время телега снова мягко катилась по дороге, и на ней снова тряслись два человека.
По-прежнему ровно шумел дождь; обочь дороги, в канавках, тихонько булькало и хлюпало.
Сельские жители
«А что, мама? Тряхни стариной — приезжай. Москву поглядишь и вообще. Денег на дорогу вышлю. Только добирайся лучше самолетом — это дешевле станет. И пошли сразу телеграмму, чтобы я знал, когда встречать. Главное, не трусь».
Бабка Маланья прочитала это, сложила сухие губы трубочкой, задумалась.
— Зовет Павел-то к себе, — сказала она Шурке и поглядела на него поверх очков. (Шурка — внук бабки Маланьи, сын ее дочери. У дочери не клеилась личная жизнь (третий раз вышла замуж), бабка уговорила ее отдать ей пока Шурку. Она любила внука, но держала его в строгости.)
Шурка делал уроки за столом. На слова бабки пожал плечами — поезжай, раз зовет.
— У тебя когда каникулы-то? — спросила бабка строго.
Шурка навострил уши.
— Какие? Зимние?
— Какие же еще, летние, что ль?
— С первого января. А что?
Бабка опять сделала губы трубочкой — задумалась.
А у Шурки тревожно и радостно сжалось сердце.
— А что? — еще раз спросил он.
— Ничего. Учи знай. — Бабка спрятала письмо в карман передника, оделась и вышла из избы.
Шурка подбежал к окну — посмотреть, куда она направилась.
У ворот бабка Маланья повстречала соседку и стала громко рассказывать:
— Зовет Павел-то в Москву погостить. Прямо не знаю, что делать. Прямо ума не приложу. «Приезжай, — говорит, — мама, шибко я по тебе соскучился».
Соседка что-то отвечала. Шурка не слышал, что, а бабка ей громко:
— Оно, знамо дело, можно бы. Внучат ни разу не видела еще, только по карточке. Да шибко уж страшно. Около них остановились еще две бабы, потом еще одна подошла, потом еще… Скоро вокруг бабки Маланьи собралось изрядно народа, и она снова и снова начинала рассказывать:
— Зовет Павел-то к себе, в Москву. Прямо не знаю, что делать…
Видно было, что все ей советуют ехать. Шурка сунул руки в карманы и стал ходить по избе. Выражение его лица было мечтательным и тоже задумчивым, как у бабки. Он вообще очень походил на бабку — такой же сухощавый, скуластенький, с такими же маленькими умными глазами. Но характеры у них были вовсе несхожие. Бабка — энергичная, жилистая, крикливая, очень любознательная. Шурка тоже любознательный, но застенчивый до глупости, скромный и обидчивый.
Вечером составляли телеграмму в Москву. Шурка писал, бабка диктовала.
— Дорогой сынок Паша, если уж ты хочешь, чтобы я приехала, то я, конечно, могу, хотя мне на старости лет…
— Привет! — сказал Шурка. — Кто же так телеграммы пишет?
— А как надо, по-твоему?
— Приедем. Точка. Или так: приедем после Нового рода. Подпись: мама. Все.
Бабка даже обиделась.
— В шестой класс ходишь, Шурка, а понятия никакого. Надо же умнеть помаленьку!
Шурка тоже обиделся.
— Пожалуйста, — сказал он. — Мы так знаешь, на сколько напишем? Рублей на двадцать по старым деньгам.
Бабка сделала губы трубочкой, подумала.
— Ну, пиши так: сынок, я тут посоветовалась кое с кем…
Шурка отложил ручку.
— Я не могу так. Кому это интересно, что ты тут посоветовалась кое с кем? Нас на почте на смех поднимут.
— Пиши, как тебе говорят! — приказала бабка. — Что я, для сына двадцать рублей пожалею?
Шурка взял ручку и, снисходительно сморщившись, склонился к бумаге.
— Дорогой сынок Паша, поговорила я тут с соседями — все советуют ехать. Конечно, мне на старости лет боязно маленько…
— На почте все равно переделают, — вставил Шурка.
— Пусть только попробуют!
— Ты и знать не будешь.
— Пиши дальше: мне, конечно, боязно маленько, но уж… ладно. Приедем после Нового года. Точка. С Шуркой. Он уж теперь большой стал. Ничего, послушный парень.
Шурка пропустил эти слова — насчет того, что он стал большой и послушный.
— Мне с ним не так боязно будет. Пока до свиданья, сынок. Я сама об вас шибко…
Шурка написал: «жутко».
— …соскучилась. Ребятишек твоих хоть посмотрю. Точка. Мама.