Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Смутился кучерявый и говорит. Робко так говорит:

— А ты не сиганешь?

— Опять?!

Рассердился Петька.

— Опять, — говорит, — подбиваете? Да?.. Коли так, волоките меня без разговоров в приют. Поняли? Без никаких чаев!..

— Ну-ну, — говорит кучерявый, — не сердись. Я это так, на всякий случай. Я знаю, что ты не побежишь. Ты парень с понятием…

— Ладно, — говорит Петька. — Некогда мне с вами рассусоливать. Хряйте без лишних слов.

И что вы думаете? Похрял кучерявый. Петьку у крыльца оставил, а сам чай пить ушел. В «Милан».

Поглядел ему Петька вслед, усмехнулся.

«И верно, — думает, — очень неумный мильтон».

Усмехнулся и без лишних слов сиганул.



Завернул Петька за угол и побежал. Побежал, полетел. На крыльях летит, с пропеллером. Только пыль волной, только сердце стучит. А ветром лицо режет.

Бежит, бежит Петька. А навстречу дома, заборы, проулки бегут. Столбы телеграфные бегут. Люди… Козы… Коровы.

Бежит Петька — дух захватило.

Долго ли бежал — неизвестно. Куда забежал — не знает. На окраине где-то города стал. У какой-то церкви.

Стал, отдышался, в себя пришел. Огляделся и сам не верит:

«Неужели смылся?»

Радостно стало. Весело. Снова бежать захотелось. Прямо от радости бежать захотелось.

«Смылся ведь!.. Смылся, бродяга!!!»

И вдруг еще веселее стало. О часиках вспомнил. «Ах, — думает, — часики мои, часики. Где вы, часики?»

Сунул руку в карман… Мать честная! Нет часов. Туда-сюда — нет часов. Пропали часы.

Что будешь делать?

Сунулся Петька еще раз в карман, глядит — и кармана-то нет. На нитке висел карман, оторвался, наверно, от тяжести. Вокруг посмотрел — пусто. Штанину потряс — и в штанине нет.

Загрустил Петька. Приуныл. К церковной ограде привалился и чуть не заплакал.

«Ах, черт! Ведь надо ж этак».

Отчаянно не везет Петьке на этом свете.

Но не заплакал Петька. Нет. Знает Петька: слезы — дело бабье. Приличному шкету плакать не полагается. Пропали часы — искать надо.

Обратно побежал.

Обратно побежал, да толку мало, — дорогу забыл. Где бежал, не знает. Без оглядки бежал, запутался… Спросить у кого-нибудь надо.

Стоит у ворот детина. Громадного роста. В солдатских галифе. Семечки плюет. Петька к нему:

— Дяденька, а дяденька!

— Чего? — говорит детина.

— Не знаете, дяденька, где тут чайная «Милан»?

— Нет, — говорит детина. — Не знаю. Какой «Милан»?

— Да такой. С вывеской.

— С вывеской? А! Ну, тогда знаю.

— Где?

— А тебе зачем?

— Да надо… скажите, дяденька, Христа ради.

— Ну ладно, слушай. Иди все прямо. Понял? Потом налево. Понял? Потом направо. Понял? Потом опять прямо. Потом вбок. Потом набок. Не доходя, упрешься. Понял?

Не понял Петька.

— Как? — спрашивает. — Как? Направо, налево, а потом?

Взглянул Петька на детину и сразу догадался:

«Измывается, бродяга!»

Разозлился Петька. Обиделся. Как даст по руке детине — у того все семечки к черту. Побежал Петька.

Бежит и бежит. И сам не знает, куда бежит. По улицам, по переулкам. Через мост какой-то. Обратно.

И вдруг на какую-то улочку выскочил, какую-то дырку в заборе увидел — вспомнил: здесь пробегал. Дырку вспомнил.

Идет Петька, под ноги глядит. Часы ищет. Упорно ищет. Во все колеи заглядывает, в рытвины заглядывает, в канавы… Нет часов! Ни в какую. Подобрал кто-нибудь Петькины часики.

Закачался Петя. Очумел. До «Милана» кое-как доплелся и сел на крыльцо. Сел на крыльцо, голову свесил. Жить не хочет.

Сидит Петька, словно пень неподвижный. Злой сидит. Хмурый. Хмуро в землю глядит.

И вдруг — что такое?

Нагнулся Петька, глазам не верит.

Что такое?

Ведь это же узелок с часиками лежит у ступеньки. Ей-богу, лежит. Как миленький лежит узелок.

Задрожал Петька и схватил узелок. И только схватил, выбегает из чайной кучерявый.

— Сидишь? — говорит.

Испугался Петька.

— Сижу, — говорит. И часики прячет. В дырку прячет, в бывший карман.

— Молодец, — говорит кучерявый. — Молодец, что дождался. Ценю. Не ожидал я в тебе такой честности.

Вынимает кучерявый какой-то пирожок подгорелый. Подает Петьке.

— На, — говорит, — тебе за такую сознательную честность пончик. Прими, пожалуйста. Специально для тебя гривенник загубил. От чистого сердца.

Взял Петька пончик, понюхал, проглотил незаметно, в себя пришел.

— Ладно, — говорит, — пончик пончиком. А почему вы так долго чаи распивали? А? Я, кажется, не нанимался ждать вас по три часа.

— Ладно, — говорит кучерявый. — Не сердись. Выпил я всего шесть стаканчиков. Съел булку. А теперь и идти можно. Идем, пожалуйста, шпана ненаглядная.

Подтянул Петька портчонки — пошел.

Идут они быстро. Бодро. Особенно кучерявый. Кучерявый, так тот прямо бежит. И на почки свои внимания не обращает. А Петька украдкой часы куда-то запихал. В заплатку какую-то, что ли… Грустить перестал. Такой человек Петька — неунывающий.

«Все равно, — думает. — Наплевать. Здесь не вышло, там выйдет. С приюта смоюсь».

Вышли они на широкую Введенскую улицу. С крутым подъемом.

Кучерявый пальцем показал.

— Видишь, — говорит, — на горе стоит дом? Белый. Под зеленой крышей. Тот дом под зеленой крышей и есть приют Клары Цеткин. Пришли, слава богу…



Действительно, дом белый, крыша зеленая. Трубы на крыше. Окна там всякие, ставни — все честь честью. Палисадник даже. В палисаднике тополя пыльные.

Двор. Ограда каменная. Калитка.

Кучерявый в калитку постучался. За оградой пес залаял, цепь зазвенела.

Грустно стало Петьке ужасно. Вздохнул Петька.

«Приют? — думает. — Ничего себе приют. Тюрьма какая-то… На замочках все да на ключиках. Отсюда и не смоешься, пожалуй».

Открылось в калитке окошечко маленькое — глазок. Выглянул кто-то в окошечко. Косоглазый кто-то. Не то татарин, не то китаец, не то монгол.

— Кто? — спрашивает. — Кто такой стучится?

— Откройте, — говорит кучерявый. — Не бойтесь. Ничего особенного. Малолетнего вора веду.

Окошко захлопнулось, в скважине ключ заерзал. Распахнулась калитка, косоглазый русским оказался…

— Здравствуйте, — говорит. — Милости просим. Заходите.

Вошли. Собака бросилась. Лает, язва, рычит.

Цыкнул на нее косоглазый.

— На место, Король!

— Проходите, — говорит, — в контору к заведующему — по лесенке во второй этаж.

Пошли через двор. И сразу кучерявый важности напустил: наган поправил и по-военному зашагал: раз, два, левой!

А Петька идет, озирается. Двор громадный, щебнем по краям усыпан; сквозь щебень крапива, лопух растет, всякая гадость.

В открытые окна ребята глядят. Петьку разглядывают.

Слышит Петька:

— Ребята, фрея ведут!

«Что, — думает Петька, — за фрей еще? Какой я фрей?»

По лесенке поднялись в контору. В конторе какой-то маленький и чернявенький хлопчик сидел на полу и кисточкой рисовал на громадной бумажине красную пятиугольную звезду.

— Здрасти, — сказал кучерявый.

— Здрасти, — ответил чернявенький хлопчик, очень важно и басом. — Вам заведующий требуется?

— Заведующий, — сказал кучерявый.

— Федор Иванович! К вам… — кричит чернявенький, а сам Петьку разглядывает с ног до головы и насмешливо улыбается.

Выходит из соседней комнаты Федор Иванович, заведующий. Человек плешивенький, очкастый и седоват слегка.

— Так, — говорит. — Здравствуйте. Новенького привели?

— Новенького, — отвечает кучерявый. — Здравствуйте. Примите, пожалуйста, под расписку.

— Расписку? Так… получите… Так… Можете идти.

Взял кучерявый расписку, поглядел.

— Прощайте, — говорит. — Прощай, шпана.

Ушел кучерявый.

Федор Иванович за стол уселся. Петьку оглядел.

— Звать тебя Петром? — спрашивает.

— Петром, — отвечает Петька. И фамилию назвал.

— Так, — говорит Федор Иванович и спрашивает: — Вор?

Покраснел Петька. Сам не знает, почему. Чудной какой-то этот Федор Иванович.

— Вор, — отвечает.

— Так… — говорит Федор Иванович. — Это ничего. Это бывает. Поживешь — человеком будешь. А сейчас тебя первым делом в должный вид привести надо. Так… Миронов, отведи новичка к Рудольфу Карлычу.

Вскочил чернявенький хлопчик, кисточку бросил, руки вытер.

— Идем, — говорит, — пацан.

Идут они по разным коридорам. Темновато. Лампочки угольные тлеют. Двери белые по сторонам.

— Это, — говорит чернявенький, — классы у нас тут помещаются. Уроки происходят.

— А куда ты меня ведешь? — спрашивает Петька.

— К санитару Рудольфу Карлычу. Мыть он тебя будет.

— Мыть?

— Ну да. В ванне.

Постучал чернявенький в какую-то дверь.

— Рудольф Карлыч! Примите новенького!

Вышел толстенный дядя в белом халате. Уши у дяди громадные, голос жирный. Немец, должно быть. Санитар.

— Нофеньки? — спрашивает. — Это ошень мило, — говорит. — Идем в ванную, пока вода горячий.

Потащил Петьку в эту самую ванную. Притащил.

— Растефайся, — говорит.

— Что?

— Растефайся. Мыться будешь. С мыло и щетка.

Стал Петька с себя барахло сдирать. Полегоньку сдирает.

«Как бы, — думает, — часики не выскользнули».

А санитар, между прочим, говорит:

— Ты это все оставляй. Да. Мы твою кустюм в печка сожгем.

Испугался Петя. За штанишки ухватился.

— Как то есть? — спрашивает. — Как то есть в печка?

— Да ты не пойся. Мы тебе другая костюм выдадим. Чистый. Чистый брючка, чистый блюзка и даже сапожка дадим.

Что делать Петьке?! Сидит Петька совершенно нагишом, сжимает в руках грязное свое барахлишко и дрожит. Не от холода, конечно. Тепло в ванной, жарко. От страха дрожит.

«Ну что, — думает, — мне делать? Погибать?»

А погибать Петьке прямо не хочется.

На Петькино счастье, немец вышел куда-то. Не долго думая, развязал Петька узелок и сунул свои золотые часики в рот. С усилием впихнул. Чуть рот не разорвал своими золотыми часиками. Щеки вспухли. Язык куда-то в постороннее место вдавился. Стерпел Петька, зубы сжал.

Только сжал — немец приходит. С щипцами. Подцепил щипцами Петькин «кустюм», уволок куда-то.

Вернулся, воды накачал в ванну.

— Лезь, — говорит.

Залез Петька в ванну, в теплую воду. Вода помутнела сразу: шутка ли — в бане Петька лет пять не был. В реке, правда, купался… Да разве такое тело купаньем отстираешь?

Очень хорошо Петьке в ванне. Прямо что надо, не вылезал бы, кажется, до чего хорошо.

Да только, на Петькино несчастье, немец разговорчив попался. Намыливает Петьке голову, а сам говорит. Говорит, говорит, словно речь говорит. Все спрашивает, любопытствует. И как Петьку звать по имя-отчеству, и за что попался, и где родителей потерял, и тому подобную чепуху спрашивает.

А Петька молчит. У Петьки часы во рту.

Петька головой орудует. Качает, кивает, мотает, когда надо. Мычит в крайнем случае.

Обиделся немец, что ли, но замолчал.

Стал немец воду менять. Грязную выпустил, свежей наливает. Холодной накачал, кипяток пустил.

Сел в уголок на стул, газету взял.

— Ты, — говорит, — сиди, отмачивайся… Когда горячо будет, — скажи. Я закрою.

Мотнул Петька головой: ладно, дескать.

А вода течет. Теплее и теплее становится. Прямо шпарит Петьку. Прямо обжигает тело.

А немец газетку читает, ушами шевелит.

Вода течет. И вот уж не может больше Петька терпеть. Ерзает, мучается, а сказать не может, крикнуть немцу не может.

Не выдержал Петька, забултыхался, нырнул в горячую воду и выплюнул часы на дно. Вылетел пробкой и как заорет:

— Горячо-о-о!

Вскочил немец, бросил газету на пол, сунул ладонь в ванну и заверещал:

— Ой, глупая мальчишка! С ума ты сходиль? Лезь вон! Живее!

Схватил Петьку за плечи, вытащил вон. Рассердился. Кричит.

— Что ты, — кричит, — молчаль? В такая вода курица можно сварить. Да!..

Разбавил немец воду, снова стал Петьку мылом растирать. Спину стал мылить. А Петька рукой по дну шарит. И все не может часики нашарить. Нащупал, наконец, окунулся, пихнул скользкий кругляшок в рот. А кругляшок не лезет. Ни в какую. То ли часы распухли, то ли рот у Петьки от стирки сел… Впихнул все-таки. Чуть зубы не выломал, но впихнул.

Сполоснул его немец.

— Хватит, — говорит, — посиди, я твой кустюм принесу.

Ушел немец. Сидит Петька в мыльной воде. И вдруг видит, вода убывать стала. Все меньше и меньше воды.

Пришел немец — сидит Петька в пустой ванне.

Удивляется немец.

— Зачем, — спрашивает, — ты воду выливал? Это вредно — сидеть без вода голый.

А Петька сам не знает, почему вода вытекла. Он воду не выливал, не умеет даже, — сам удивляется.

— Ладно, — говорит немец. — Одевайся скорее, скоро обед будет — опоздаешь.

И подает немец Петюшке целую кучу одежи. Белье подает, штаны подает, гимнастерку… полсапожки подает. И все новенькое, все чистенькое.

Стал Петька одеваться. Стал первый раз в жизни кальсоны надевать! А немец смотрит и улыбается. И Петька улыбается.

Вдруг немец улыбаться перестал.

Подозрительно посмотрел Петюшке в лицо и говорит:

— Что это у тебя, — говорит, — из рота торчит? Что это у тебя там блестит?

Вздрогнул Петька, губы захлопнул.

«Вот, — думает, — дурак, бродяга! Надо было улыбнуться!»

Отворачивается, плечами пожимает — пустяки, дескать.

А немец не отстает, за Петькино лицо хватается.

— А ну! — кричит. — А ну, разжимай зубы! Что ты там спрятал? Что у тебя там за жвачка?

Раздвинул Петька челюсти.

— Плюй! — кричит.

Задохнулся Петька, надавил языком и выплюнул свою жвачку немцу на ладонь.

И чуть не закричал от страха.

На ладони у немца не часы лежали, а пробка медная, которой дырка в ванне затыкается, чтоб вода не вытекла. Пробку Петька впопыхах в рот себе запихал, потому вода и вытекла.

Испугался Петька. Да и немец не меньше испугался. За полоумного Петьку принял. Залепетал чего-то.

— Скажи мне, — спрашивает, — скажи мне, ради бога, зачем ты пробка в рот сувал? Разве металл можно в рот сувать?

Не знает Петька, что и отвечает. Чепуху какую-то отвечает.

— С голоду я, — отвечает. — Кушать хочется очень.

А сам в ванну поглядывает: «Где часики?»

Не видно что-то. Пусто в ванне, только мочалка мокрая лежит. Не иначе, как под мочалкой часики. Ушел бы немец, тогда достать можно. Но не уходит немец. Петьку жалеет.

— Ах да ох!.. Матушки-батюшки! Медная, — говорит, — штучка кушать нельзя. Сейчас вот обед будет, там дадут тебе суп, каша и кисель. А медная пробка — невкусный, твердый. Вот гляди.

Бросил немец пробку в ванну. Звякнул металл. Видит Петька — нагнулся немец за мочалкой. Сейчас мочалку поднимет, а под мочалкой… Ах!

Не долго думая, рухнул Петька на пол и заорал благим матом:

— У-о-о-ой!

Кинулся к нему немец:

— Что с тобой? А? Что с тобой?

А Петька орать не перестает, бьется бедняга в ужасном припадке.

— У-о-ой! — орет.

Заметался тут немец. Забегал. Стул уронил и выбежал вон.

Бросился Петька к мочалке. Так и есть — лежат под мочалкой часики.

Схватил Петька часики, воду стер, полюбовался — солнце на ладошке горит… Полюбовался Петька и сунул солнце в новый казенный карман.

Только сунул, — немец вбегает. С пузырьком в руках вбегает.

— Нюхай! — кричит. — Нюхай скорей нашатырного спирта.

Закачался Петька, понюхал из пузырька, чихнул и в себя пришел.

Быстро напялил на себя остальную одежду, ботинки надел, каблуком прихлопнул. Жмут слегка новые полсапожки, да ничего, — приоделся зато Петька чистым пижоном. И кушак застегнул. И волосы пригладил.

«Эх, — думает, — жалко зеркала нет. Поглядеться бы, каков я мальчик».

— Идем обедать, — сказал немец.



Только вышли они в коридор — звонок. Бежит звонок по всем этажам. С шумом несутся ребята по коридорам. С топотом, с гиком.

— Обедать! — кричат. — Обедать!

Петьку чуть не уронили, затолкали, поволокли. Потерял Петька немца.

Растерялся — не знает, что делать. И вдруг видит чернявенького парнишку, того, что в конторе звезду рисовал. И тот Петюшку увидел. Улыбнулся, рукой махнул.

— К нам! — кричит. — В нашу группу.

Побежали вместе. Вбегают в приютскую столовую.

А там уж ребят видимо-невидимо. За столами ребята сидят, а на столах оловянные миски дымятся. Вкусно дымятся. У Петьки даже нос зачесался, в коленки дрожь прошла.

Сели обедать.

Шумят ребята, ложками размахивают, хлебными корками перебрасываются. А Петька на суп насел. Шутка ли, парень два дня пищи не нюхал, всего-то за два дня пончик с повидлом съел. Ясно — с жадностью ест, алчно.

Не соврал немец: после супа кашу подают. Гречневую, с маслом. Петька и кашу подзавернул в два счета. Киселя дали — кисель съел и миску облизал.

Ребята, которые рядом сидят, смеются. Особенно один, одноглазый, с черной повязкой на лбу… Тот прямо издевается.

— Ну и обжора, — говорит. — Ну и горазд лопать. Слон, ей-богу, и то меньше ест.

Смеются ребята. Обидно Петьке. Терпел он, терпел — и не вытерпел. Облизал свою оловянную ложку, посмотрел одноглазому в нахальный его глаз и, размахнувшись, ударил одноглазого ложкой по лбу.

Ужасно закричал одноглазый. Зашумели ребята. Федор Иванович прибежал.

— Что? Что такое?

Одноглазый плачет и кулаком растирает свой лоб, а на лбу шишка.

— Кто тебя так? — спрашивает Федор Иванович.

— Вот, — показывает одноглазый на Петьку. — Вот эта сволочь… Ложкой.

Строго посмотрел Федор Иванович на Петьку.

— Встань, — сказал. — Встань, тебе говорят.

Встал Петька, смотрит исподлобья, — чего, дескать, надо?

— Так, — сказал Федор Иванович. — Так. А теперь выйди вон.

Не понял Петька — пошел за заведующим. И когда выходили из столовой, услышал за спиной:

— Федор Иваныч! Новенький не виноват.

Голос знакомый, — чернявенький крикнул.

Вышли они в коридор.

— Так, — сказал Федор Иванович. — Слушай, что я тебе скажу. Драться нельзя. Так. На улице можно было драться, а у нас нельзя. Понял? А в наказание стань здесь и стой, пока обед не кончится.

Повернулся Федор Иванович и пошел по коридору.

А тут как раз и обед кончился. Выбежали ребята из столовой. Бегут ребята мимо Петьки. Петька к стене прижался… Бегут. Одноглазый пробежал. Язык показал Петьке. Чернявенький пробежал. Крикнул:

— Купаться пойдешь?

Встрепенулся Петька:

— Куда купаться?

— На речку, на Кордон… Вся наша группа идет. Айда?

У Петьки уж план на уме.

Побежал вместе с чернявеньким. А чернявенький на ходу говорит:

— Ты, — говорит, — с Пятаковым не дерись… Если он драться будет — не дерись, а заявляй прямо в шус, в школьный совет.

«Ладно, — думает Петька, — некогда мне в шусы заявлять. Я сейчас на Кордоне буду… До свиданьица».

Вбежали они в огромный зал. Ребят в этом зале видимо-невидимо. Строятся ребята, как солдаты, в два ряда. Бородатый дядя с палкой в руке командует.

— Смирно! — командует. — Равнение направо!

Стал и Петька. Тоже по-солдатски вытянулся. Равнение направо взял.

А тут входит в зал Федор Иванович. Вошел, осмотрел ребят. Кому-то кушак поправить велел, кому-то лицо вымыть. Петьку увидел, брови поднял.

— Как, — спрашивает, — и новенький идет? Нет, — говорит, — новенькому сегодня идти нельзя. Пусть отдохнет.

Одноглазого увидел.

— А также, — говорит, — и Пятаков пусть выйдет. За такое поведение — без купания.

Заплакал одноглазый. Из строя вышел.

И Петька вышел. Но не заплакал.

Грустный только Петька стоит.

Вот парами прошли ребята мимо. В ногу прошли.

— Левой! Левой!

Вот ушли. Подошел к Петьке Федор Иванович, похлопал Петьку по плечу.

— Так, — говорит, — не унывай, брат. Сживемся. У нас не очень плохо ребята живут. А только драться нельзя. Так. Иди во двор играть. Ну! Веселей!

Пошел Петька во двор.

Там ребята, которые купаться не пошли, в рюхи играют. Петьку приглашают вместе играть. Усмехнулся Петька.

— Не играю, — говорит. — Детская забава.

Отошел Петька в сторону, к забору, и сел у забора на мелкий щебень.

Сидит и думает:

«Что делать? Как действовать?»

А вокруг вечереет. Туман поднимается, солнце заходит. И ребята вдали в рюхи играют. Звенят голоса их:

— Сбил! Попа сбил!

— Врешь! В городе поп…

И гладкие рюхи летают в воздухе, с грохотом прыгают по земле.

А Петька думает: «Смыться я, конечно, смоюсь. Слов нет. Но только часики при себе держать опасно. С ними греха наживешь. Мало ли что… Может быть, здесь ежедневно белье сжигают… Нет. Спрятать надо часы до поры до времени».