Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Семён Резник

НИКОЛАЙ ВАВИЛОВ

I. РАЗВИЛКИ ДОРОГ

Его рождение

1

Николай Вавилов родился в 1887 году, 26 ноября по новому стилю.

Впрочем, дата рождения ученого сама по себе мало о чем говорит. Она приобретает смысл, лишь будучи соотнесенной с временем возникновения науки, которую ему предстоит развивать. Потому что ученый, как бы могуч и самобытен ни был его талант, — лишь участник многоэтапной эстафеты, и то, к чему он пришел, прямо зависит от того, с чего он начал, то есть как далеко успели пронести эстафетную палочку его предшественники. «Я видел дальше других, потому что стоял на плечах гигантов», — говорил Исаак Ньютон.

Но на вопрос, когда возникла наука, в которой работал Николай Вавилов, трудно дать однозначный ответ.

Отсчет можно начать издалека — с 1753 года, когда шведский натуралист Карл Линней опубликовал свой основной труд «Виды растений», в котором дал разумную классификацию растительного царства. Николай Вавилов вдвое, втрое, вчетверо увеличил число описанных к его времени видов культурных растений. Он заново пересмотрел линнеевское понятие биологического вида и сумел навести порядок в хаосе разновидностей, рас, сортов.

Но характер деятельности Николая Вавилова был бы совершенно иным, если бы женевский ботаник Альфонс Декандоль не опубликовал в 1855 году «Рациональную географию растений» и не основал бы тем самым новую науку — биогеографию. Николаю Вавилову пришлось не только построить здание на заложенном Декандолем фундаменте. Ему пришлось перекладывать самый фундамент, так как, приступив к строительству, он обнаружил, что Декандоль заложил его слишком мелко. Вавилов доказал, что не наличие диких родичей данных культурных видов, как полагали Декандоль и его последователи, а скопления разновидностей и сортов определяют центры происхождения сельскохозяйственных культур. Несомненно поэтому, что Вавилов продолжал эстафету, начатую Декандолем.

Однако деятельность Николая Вавилова как систематика ибиогеографа не могла бы быть столь плодотворной, если бы не глубоко воспринятые им общебиологические представления — те представления, которые начали формироваться в науке после того, как Чарлз Дарвин в 1859 году опубликовал свой фундаментальный труд «Происхождение видов». Поэтому мы вправе считать, что Вавилов продолжал эстафету, начатую Дарвином, тем более что он был одним из тех естествоиспытателей XX века, которые значительно развили и углубили эволюционное учение.

И наконец, успехи Николая Вавилова теснейшим образом связаны с завоеваниями генетики — науки о наследственности и изменчивости, — той науки, основные законы которой в 1865 году изложил безвестный монах из чешского города Брно Грегор Мендель в своем докладе о скрещиваниях гороха; законы, оставшиеся непонятыми и забытыми и через тридцать пять лет, на самом рубеже XX века, вновь «открытые» сразу тремя учеными — де Фризом, Корренсом и Чермаком — независимо друг от друга. Николаю Вавилову было тогда двенадцать лет. Ученик второго класса коммерческого училища не подозревал, конечно, что в биологической науке произошло событие, которое решающим образом повлияет на его будущее.

2

Систематика, биогеография, эволюционное учение, генетика. Таковы главные истоки научных интересов Николая Вавилова, и очень трудно отдать предпочтение одному из них как основному. Если же попытаться выяснить, каким образом жизненные устремления Николая Вавилова слились с основными направлениями биологической науки, то необходимо обратиться еще к 1906 году. Именно в этом году выпускник коммерческого училища решил стать биологом.

Впоследствии Вавилов рассказывал друзьям, что отец, стремившийся склонить его к коммерческой деятельности, пригласил какого-то ученого магистра. Магистр целую неделю читал юноше лекции о «почтенности и необходимости для общества» коммерции и промышленности. После этого отец спросил:

— Ну как, Николай?

Он ответил:

— Хочу стать биологом.





Ему хотелось поступить на медицинский факультет университета. Но при поступлении в университет надо было сдать латынь, которую в коммерческих училищах не преподавали. Он не захотел потратить год на самостоятельное изучение латыни и поступил в Московский сельскохозяйственный институт. Препятствием была не сама латынь, а именно перспектива потерять год. Николай Вавилов обладал удивительной способностью к языкам. Впоследствии он овладел основными европейскими языками, в разной степени совершенства освоил древние, а также несколько восточных — всего около двух десятков.

Разумеется, если бы не Николай Вавилов, то другой ученый, или, скорее, ряд других ученых, в разное время проделал бы огромный труд, какой, выпал на его долю. Это неизбежно: такова диалектика развития науки и человеческого общества.

Но жребий пал на Николая Ивановича Вавилова.

И коль скоро нас интересует не только им сделанное, но и он сам, мы должны со вниманием отнестись к этому бесспорно достоверному факту (как относился к достоверным фактам сам Николай Иванович). Но тогда нам придется выяснить: как же вызрело, как окрепло его решение стать биологом? Как оно родилось?

3

— Хочу стать биологом, — тихо сказал юноша и взглядом глубоко посаженных глаз уперся в суровое лицо отца.

Они стояли в кабинете Ивана Ильича, синем от синих обоев, синей обивки мебели и невыветривавшихся клубов табачного дыма. Отец хотел было выдержать взгляд сына, но понял, что тот глаз не опустит. Иван Ильич счел за благо отступить.

А ведь мог бы…

Мог бы хватить стулом об пол, прогреметь раскатистым басом:

— Запрещаю!.. Из дому выгоню! Не дам ни копейки. Как-то пойдет биология на голодный желудок!

Но конфликта не состоялось.

Было бы уместно и, пожалуй, справедливо отдать должное такту Ивана Ильича и его известной широте. Рассказать о молве, что шла об отзывчивости и бескорыстии Ивана Ильича, о котором младший брат Николая Ивановича, Сергей, уже будучи выдающимся физиком, академиком, вспоминал: «Был он человек умный, вполне самоучка, но много читал и писал и, несомненно, был отличный организатор, „дела“ его шли всегда в порядке, он был очень смел, не боялся новых начинаний. Общественник, либерал, настоящий патриот… Его любили и уважали».

Заодно можно было бы познакомить читателя с трудной жизнью Ивана Ильича — сына крепостного крестьянина. Рассказать, как маленьким мальчиком по совету деревенского священника оставил он родное село Иванково, что под Волоколамском, и пришел в Москву учиться на певчего. Как он был зачислен в хор при Николо-Ваганьковской церкви, благо здесь принимали крестьянских детей, и скоро обнаружил незаурядные способности к пению. Как он не стал певчим, потому что смерть отца лишила его средств к существованию, и родственники поспешили определить сироту «мальчиком» к купцу Сапрынину. Как его организаторские способности и природный ум были замечены Прохоровыми — владельцами «Трехгорной мануфактуры». Как стал он директором магазина фирмы, потом заведующим торговым отделением, наконец, одним из директоров компании. Словом, нисколько не погрешив против истины, мы могли бы нарисовать вполне привлекательный портрет Ивана Ильича.

Вернувшись потом к разговору в кабинете Ивана Ильича, мы могли бы сделать логически оправданный вывод: назревавший конфликт из-за будущей профессии Николая не состоялся благодаря доброте и широте взглядов его отца.

Вывод естественный и простой.

Слишком простой, чтобы удовлетвориться им.

Иван Ильич был, конечно, широк и демократичен. Но не настолько, чтобы не вмешиваться в судьбу сына. Наоборот, вмешательство его было даже слишком активным, и, когда не помогли собственные «вразумления» (видимо, решил, что не хватило «образованности»), он пригласил ученого человека, отвалив ему кругленькую сумму.

Иначе и быть не могло.

Разве не мечтал Иван Ильич о том, как передаст сыну свое «дело» — с того самого дня, когда его первый сын (наконец-то, через девять лет после женитьбы) появился на свет и когда само «дело» было еще призрачной мечтой? Наверняка мечтал!

Разве не поэтому Иван Ильич отдал сына не в гимназию, не в реальное училище, а в коммерческое, не смущаясь даже тем, что окончание его не давало возможности поступить в университет, хотя именно с университетским тогда еще отождествлялось всякое высшее образование?

Разве не считал он искренне, что поприще коммерсанта — важное и почетное — принесет сыну и положение в обществе, и богатство, и внутреннее удовлетворение, то есть все, что надо человеку для счастья? Конечно, считал!

И не мальчишеством ли должно было ему показаться упрямое желание сына стать биологом?

Правда, Николай вместе с Сергеем вечно возился в сарае, соорудил там целую лабораторию и каждый раз просил гривенник, чтобы купить в аптеке Феррейна какие-то препараты. Правда, сыновья вечно засушивали под тяжелыми стопками книг разные цветочки-листочки, накалывали на иголки и рассовывали по коробкам букашек.

Но Иван Ильич был уверен, что все это детские забавы. Ему даже нравились затеи сыновей, и он частенько с улыбкой слушал, как Николай декламирует стишки:



Сказка жизни коротка:
Птичка ловит червяка,
Птичку съел голодный кот,
Псу попался котик в рот,
Пса сожрал голодный волк.
Но какой же вышел толк?
Волка съел могучий лев,
Человек же, льва узрев,
Застрелил его, а сам
Он достался червякам.



Но чтобы забава превратилась в жизненную программу — это в расчеты Ивана Ильича не входило!

И вот отступил, наткнувшись на колючий взгляд вдруг сузившихся глаз сына…

Может быть, он придерживался определенных принципов, по которым вмешательство родителей в дела детей должно было ограничиваться внушением, убеждением, но ни в коем случае не насилием?

Нет, настолько Иван Ильич широк не был! Есть достоверные свидетельства, что, когда мальчики были поменьше, он не считал лишним поучить их ремнем. Порол не часто, но жестоко. И перестал не по собственной воле, а потому, что Николай однажды (лет в тринадцать), увидев в руках отца ремень, кинулся к окну, распахнул, вскочил на подоконник, крикнул:

— Не подходи, вниз брошусь. (На втором этаже было.)

И Иван Ильич понял — бросится.

Сергей — тот другой. Порку принимал с удивлявшей Ивана Ильича покорностью. Лишь много позднее Иван Ильич узнал, что Сергей ухитрялся подкладывать в штаны лист твердого картона, который и смягчал силу отцовского гнева.

С Николаем проще. И труднее.

Иван Ильич хорошо знал, что единственная возможность повлиять на его решение — это убедить серьезными доводами. Стоит пригрозить, и уйдет Николай из дому, откажется от копейки, будет голодать, бегать по урокам, но со своего пути не свернет.

Характер!

Впоследствии в письмах и дискуссиях, возражая на сомнительные утверждения биологов, Вавилов нередко говорил:

— Буду рад, если вы меня убедите.

И охотно менял свою точку зрения, когда его убеждали.

Если же серьезные аргументы подменяли фразой, окриком, нажимом, мягкий и сговорчивый Николай Иванович становился непреклонен.

— Пойдем на костер, будем гореть, но от убеждений своих не откажемся, — заявил он, выступая на одной из дискуссий.

Противники вряд ли ожидали такой развязки. Плохо знали характер добрейшего Николая Ивановича — важную составляющую в сумме тех причин, которые обусловили рождение в нем ВАВИЛОВА.

А Иван Ильич знал характер сына. К тому же чувствовал свою породу… Через много лет они, насупленные, стояли в том же кабинете и буравили друг друга глазами В кабинете ничто не изменилось. Только выцвели обои да потерлась обивка мебели… И поменялись роли.

— Да пойми же, отец, разве можно бежать в такое время, — должно быть, говорил Николай.

— Нельзя? Нельзя, говоришь? Да я все это своим потом нажил! И все отбирать! Сегодня «дело» забрали, дом. Завтра, глядишь, к стенке поставят! Нет, мне здесь делать нечего.

Не убедил…

Десять лет потом носил в себе эту боль.

Иван Ильич обосновался в Болгарии. Затеял какие-то операции. Прогорел. Писал об этом в редких письмах. Подписывал их «Фатер». Конспирировался.

Потом и письма приходить перестали.

В 1921 году Николай Иванович на несколько месяцев выезжал в Соединенные Штаты. На обратном пути в Берлине встретился с отцом. Они говорили о возвращении Ивана Ильича на родину. Теперь он не спорил. Сохранилась фотография. Они стоят не друг против друга — рядом. Молодой черноусый Николай — в коротком пальто и с набухшим портфелем — и Иван Ильич — седая окладистая борода, котелок. Спокойно глядят в объектив.

Николай начинает хлопоты о разрешении отцу вернуться в СССР. Но только в 1928 году Иван Ильич смог пересечь границу покинутой им родины. Жить ему оставалось несколько месяцев…

4

Совсем молоденьким юношей Иван Ильич познакомился с художником рисовальной мастерской Михаилом Асоновичем Постниковым. Несмотря на разницу лет, Вавилов сдружился с Постниковым и скоро стал бывать в его доме, часами беседуя с хозяином. Художник, по имеющимся сведениям талантливый, любил за чаркой водки потолковать о жизни, и трудно сказать, что больше влекло Ивана в его дом — пространные и не очень оригинальные, но безусловно интересные для юнца рассуждения о назначении человека, об искусстве, счастье, или прекрасные глаза его застенчивой дочери Александры. В 1878 году Иван Ильич и Александра Михайловна обвенчались (ему было девятнадцать, ей — шестнадцать лет).

Александра Михайловна родила семерых детей. В раннем детстве умерло трое — Катя, Ваня и Илюша. Николай на всю жизнь запомнил три маленькие могилки на Ваганьковском кладбище, которые по воскресеньям посещала семья. Еще в молодости Николая к ним прибавилась четвертая — побольше. Черная оспа унесла младшую сестру Лидию. Она была ученым, врачом-микробиологом. Ей предсказывали большое будущее. Она поехала в Воронеж — на ликвидацию вспыхнувшей эпидемии. И заразилась от больных, которых лечила. Николай не отходил от постели умирающей. Принял ее последний вздох…. На ее могиле поставили большой черный мраморный крест, который долгие годы бдительно охраняла набожная Александра Михайловна.

Старшая сестра Николая — Александра Ивановна (в замужестве Ипатьева) — тоже стала ученым, врачом.

Четверо детей, и все четверо стали учеными.

Из этого, однако, не следует делать вывод, что жизнь в семье Вавиловых была полна идиллии. Через много лет в письме Елене Ивановне Барулиной Николай Иванович писал:

«Было немало плохого в детстве, юношестве. Семья, как обычно в торговой среде, жила несогласно, было тяжело иногда до крайности. Но все это прошло так давно, мы отошли от этого и, по Пушкину, „не помня зла, за благо воздадим“. И как-то больше вспоминаешь хорошее, чем плохое».[1]



Итак, не помня зла, за благо воздадим.



В чем же благо? Не в том ли, что в семье Вавиловых не докучали детям излишней опекой?

Иван Ильич был постоянно занят своим и прохоровским «делом».

Александра Михайловна, вечно хлопотавшая по хозяйству в жизнь детей тоже особенно не вмешивалась. Она не стояла «над душой», когда они готовили уроки, и не причитала, если сын сажал в тетрадь кляксу. Она не вбегала испуганной в сарай, услышав взрыв при очередном химическом опыте, не выкидывала засушенные листья будущего гербария, не заставляла укладываться спать, если ребенок засиделся с книгой, не грозила «все рассказать отцу».

Даже видя рано обозначившееся равнодушие детей к богу, Александра Михайловна и Иван Ильич — люди глубоко религиозные — не считали нужным пускаться в нравоучения.

Николай и Сергей росли на улицах Пресни, водили дружбу с мальчишками из рабочих семей Дружба эта была сурова и требовательна. Уважения заслуживал тот, кто умел постоять за себя. Николай умел. И за себя, и за маленького Сергея.

На пресненских улицах складывался характер, с которым не мог справиться Иван Ильич и который впоследствии не смогли переломить противники Николая Вавилова.

5

Николаю повезло в том, что Иван Ильич отдал его в Московское коммерческое училище. Повезло, хотя позднее, в письме Е. Н. Сахаровой, анализируя, что дала ему Петровка в сравнении со средней школой, он писал:

«К той, кроме отвращения и досады за убитое время, мало добрых воспоминаний, и <…> последние относятся больше к среде кружковых товарищей и отдельным искрам на ночном фоне»*.

Столь резкая оценка объясняется, видимо, тем, что для сравнения взята Петровка. Но и эти осуждающие строки говорят все же, что сверкали «искры на ночном фоне»!

Если уж сравнивать коммерческое училище, то с другими средними учебными заведениями. А от такого сравнения, если б Николай сделал его, училище сразу бы выиграло.

В коммерческом училище не гнались за тем, чтобы дать детям «классическое образование», основанное на древних языках и словесности, к чему стремились в гимназиях. Здесь готовили деловых людей и знания давали такие, какие нужны для дела.

Для дела нужны были не мертвые языки, а живые: взамен латыни здесь напирали на немецкий, английский, французский. Для дела нужны были не риторика и чистописание, а понимание важнейших законов природы. Ботаника, зоология, минералогия, анатомия и физиология, химия, физика признавались не менее важными, чем закон божий.

«Преподавание естественных наук должно преследовать свои собственные цели, а именно способствовать развитию научного миросозерцания. Для достижения этой цели ученикам необходимо сообщить известный запас фактов в строго научном освещении, ознакомить учеников с методами научного исследования и развить навыки к производству последних». Так записано в резолюции съезда по коммерческому образованию, состоявшемуся в 1903 году. Так и велось преподавание в лучших коммерческих училищах, среди которых московское по праву считалось одним из первых.

Училище отличалось сильным составом преподавателей, среди которых были профессора университетов и вузов. Здесь, благодаря пожертвованиям разных купеческих обществ и частных лиц, были хорошо оборудованы кабинеты, имелись богатые коллекции минералов, растений, даже произведений искусства; на занятиях по некоторым предметам, например физиологии растений, демонстрировались такие сложные опыты, с которыми знакомили лишь студентов университета.

Учителя Н. И. Вавилова стремились до минимума сократить обязательные занятия, чтобы воспитанники могли беспрепятственно развивать свои индивидуальные склонности.

«Дать простор для самостоятельной деятельности воспитанника и всеми силами идти рука об руку с воспитанниками в этой работе» — вот к чему стремились в училище. Так говорил профессор А. Н. Реформатский — один из ведущих преподавателей. Он видел задачу школьного обучения в том, чтобы «дать обществу личность, творческое „я“». Его ученики писали на избранные темы рефераты. Под его руководством проводились физико-химические вечера, и воспитанники выступали на них с самостоятельными докладами.

Многие видные ученые помогали проведению вечеров, представляли в распоряжение учеников диапозитивы, фотографии, приборы. Вечера проходили торжественно. Лекционный стол неизменно украшали бюсты Менделеева и Бутлерова, причем бюст Бутлерова был подарен училищу одним бывшим воспитанником в знак своей признательности и благодарности. Конечно, в училище, коль скоро оно было коммерческим, преподавали немало скучных, ненужных будущему естествоиспытателю предметов — бухгалтерский счет, товароведение, законоведение… Воспоминание о них и вызвало, должно быть, в Николае «досаду за убитое время».

Все же училище каждый день открывало дверь в таинственный мир незнаемого, и Николай с радостью застегивал по утрам крючки форменного кителя, хотя формы не любил и потом, студентом, уже неизменно носил штатский костюм.

Он учился хорошо, но никогда не был первым учеником, и лишь в редкие годы награждался за успехи дипломом III степени. Он, видимо, не считал нужным вызубривать непременно на «пять» скучные предметы. И учителя не вытягивали его в «круглые» отличники.

Его интересовало естествознание. Естественная история, как говорили тогда.

Преподаватели-естественники, по крайней мере лучшие из них, стремились к тому, чтобы разные науки мало-помалу сливались в представлении учеников в единую систему.

Постепенно у Николая вырабатывалось убеждение, что естественные науки способны играть в обществе важную, преобразующую роль. Преобразовывать общество — это было ему по нутру! Таковы были идеалы всей честно мыслящей интеллигенции в период, когда подготавливалась и совершалась революция 1905 года.

Революцией был наэлектризован воздух эпохи, а воздух, которым дышал Николай Вавилов, был ею наэлектризован вдвойне. Ведь баррикады, что в декабре 1905 года покрыли Пресню, были не где-то — рядом. За калиткой отцовского дома. К тому же декабрьское восстание пришлось как раз на время рождественских каникул, когда предоставленные себе мальчишки без конца пропадали на улице. Бесспорно, во всяком случае, то, что Николай Вавилов не остался в стороне от революционных идей. Мы неожиданно узнаем об этом из письма Николая Ивановича от 7 июля 1934 года Николаю Александровичу Морозову. Обычное поздравительное письмо. По случаю восьмидесятилетнего юбилея известного ученого и революционера. Но сколько бесценных сведений содержат его скупые строки!

«Вы соединили в себе героя-революционера с талантами поэта, писателя и вдохновенного ученого, — писал Вавилов. — Многие из нас — и в том числе нижеподписавшийся — зачитывались Вашими книгами, учили наизусть Ваши стихи. Вы были для нас примером служения революции и науке»*.

(«Особенно тронули Вы меня тем, что Даже заучивали когда-то мои стихи. А я думал, что уже никто их не помнит»*,— писал в ответ благодарный Н. А. Морозов.)

Итак, ему было по нутру преобразовывать общество. И не случайно Иван Ильич, желая склонить сына к коммерческой деятельности советовал магистру напирать на «пользу для общества» коммерции в промышленности.

6

Но почему Николай избрал именно Петровку? Есть два резко противоречащих одно другому свидетельства самого Вавилова Первое широко известно. Оно было опубликовано, и на него не раз ссылались в биографических очерках, посвященных Н. И. Вавилову.

Николай стремительно рос, и ему становилось тесновато в просторных классах коммерческого училища. В последний год своего ученичества он уже с трудом высиживал уроки и сразу же с последним звонком выбегал из великолепного, с парадными колоннами здания на Остоженке.

Вместе с двумя-тремя друзьями он вскакивал в пролетку и мчался на Лубянку, в Политехнический музей, где перед широкой публикой выступали многие видные ученые.

Особой популярностью, по воспоминаниям Н. И. Вавилова, пользовались лекции профессора Н. Н. Худякова.

«Задачи науки, ее цели, ее содержание редко выражались с таким блеском, — писал через много лет Вавилов. — Основы бактериологии, физиологии растений превращались в философию бытия. Блестящие опыты дополняли чары слов. И стар и млад заслушивались этими лекциями».

В Московский сельскохозяйственный институт, бывшую Петровскую академию, или Петровку, как ее любовно называли профессора и студенты, где Николай Николаевич Худяков возглавлял две кафедры, он настойчиво звал молодежь.

«Горячую пропаганду за Петровскую академию, — вспоминает далее Вавилов, — вели Я. Я. Никитинский-старший и С. Ф. Нагибин — наши учителя в средней школе. Лекции Н. Н. Худякова, незабываемая первая экскурсия с ним в Разумовское, агитация Я. Я. Никитинского решили выбор».

Казалось бы, все ясно. Но вот другое свидетельство. В одном из писем Вавилова есть такие строки:

«Хорошо помню состояние „без руля и без ветрил“. Случайная волна хаотических вероятностей забросила в Петровку — по-видимому, счастливая случайность»*.

Какому же из этих двух свидетельств верить? Может быть, все же обоим? Может быть, лишь на поверхностный взгляд они исключают друг друга, а на деле дополняют?

Он терзался сомнениями. Своя судьба рисовалась ему судном среди океанского безбрежья. Судном с поднятыми, необвисшими от безветрия парусами, подхваченным внезапно набежавшей волной и несущимся к скалистым берегам.

Он твердо знал лишь одно: коммерция его не устраивает! И привлекает естествознание. Но естествознание — как обширно и необъятно оно!

Почему в самом деле Петровка?

Может быть, его путь — физика? Физика, интерес к которой он сохранил на всю жизнь.

«Сегодня из питерских газет прочел: „2/III. В Москве умер выдающийся физик П. Н. Лебедев“. Для русской науки это ужасное событие»*.

Так писал он в 1912-м. Ужасное событие! Значит, он знал о работах Лебедева, знал, как еще молод профессор Лебедев, как много мог бы он еще совершить…

«Для Сергея достал одну книжку, которую он одобрит. Отчеты всех физиков о новейших работах Wilhelm Institut. Einstein\'a и прочих. Только что вышла, но боюсь ее посылать по почте. Очень дорогая: 6 долларов,[2] и в ней кое-что для меня»*.

Это он писал в 1921-м. В ней кое-что для меня! Слова, в комментариях не нуждающиеся…

Так, может быть, физика?

Или химия?

Думается, что влекла его и химия. Не случайно же позднее, в своих работах, он проводил глубокие аналогии между сущностью биологических и химических представлений.

И еще — медицина!

Нет, мы не восхищаемся разносторонностью познаний молодого Вавилова. Особых познаний у него не было: обычная лоскутная эрудиция пристрастившегося к беспорядочному чтению юноши. Был лишь жадный интерес к законам мироздания, которым подчинена манящая многоликость природы. И мучительные поиски однозначного решения в уравнении со многими неизвестными.

Он не знал, что его уравнение не имеет однозначного ответа…

Выбрав Петровку, он не мог отделаться от мысли, что выбор этот во многом случаен. Не оправдан логической необходимостью. Лекторский дар профессора Худякова — какая малость для определения своей судьбы!

Паровой трамвай уже увозил его в Разумовское. И не на экскурсию, не для сдачи вступительных экзаменов — на первое занятие.

А он чувствовал себя Робинзоном, который скоро очнется на необитаемом острове. И опасался, что не найдет на нем всегонужного для пропитания своей ищущей мысли. Вернее, опасался, что здешняя кухня будет слишком однообразной и скоро опостылеет ему.

Мог ли он знать тогда, что выбор пути для него только начинается? Что пройден лишь первый перекресток, а впереди их много. Словом, мог ли он знать, что ждет его впереди?..

Философия бытия

1

Впрочем, он знал, с чего начнет, а это уже было немало. Он словно видел перед собой долговязую фигуру профессора Худякова. Его клиновидное лицо. Всклокоченную бородку. Большой выпуклый лоб, кажущийся еще большим благодаря отступившим куда-то к середине головы волосам. Большие глаза, кажущиеся еще большими за толстыми стеклами очков…



Таким запомнился ему Худяков на кафедре в Политехническом.

И теперь Николай должен был сказать Худякову, что он, студент. Вавилов, решил начать с физиологии растений. Сказать, что ему известно — физиологию изучают после химии и ботаники. Но он знает химию. И знает ботанику. Если профессор сомневается, он готов к экзамену. Он, вероятно, не раз повторял себе эти слова. Повторял, когда сошел на конечной остановке с парового трамвая и между двух стройных рядов лиственниц зашагал к зданию института, когда разыскивал в Лабиринте его коридоров кафедру физиологии, когда входил в кабинет Худякова.

И был выслушан.

Благосклонно!

Если студент хочет — пусть пробует, решил Худяков. Он сам был дерзок, и ему нравилась дерзость новичка.

И уже в следующие дни Николай, замирая от восторга, следил, как профессор, словно трагедийный актер, мечется по кафедре, размахивая огромными, с нервными пальцами, ручищами. Восхищался тонкой игрой его мысли. Хохотал, когда профессор, е удивительной легкостью спускаясь с высот, вставлял вдруг пару ироничных замечаний о ветхости лабораторного реквизита, что-нибудь вроде:

— Нет, нет, не смотрите так на эти пробирки, от пристального взгляда они рассыпаются…

…Профессор Худяков опубликовал не много научных работ. Но это результат не бессилия ученого, а скорее его одержимости в науке. Его замыслы постоянно опережали темпы экспериментов. Разобравшись в увлекшей его проблеме, он тут же набрасывался на следующую. А «доведение», подготовку работы к печати откладывал «на потом», и это «потом» часто превращалось в «никогда».

Трудно сказать, как много потеряла наука от этого его качества.

Трудно сказать, как много приобрела.

Одержимая устремленность к истине, беспощадным суховеем выжигавшая плоды его собственных исследований, оборачивалась благодатным ливнем, когда профессор Худяков поднимался на кафедру.

Он видел в студентах не школяров, которых он призван поучать, а умных и дельных, хотя и малоопытных, помощников. Он не столько излагал, сколько обсуждал со студентами научные проблемы. Лекции его были скорее диалогами с аудиторией, нежели непрерывающимися монологами.

Начатые на лекциях обсуждения он продолжал вечерами уже в более узком кругу, когда ближайшие ученики собирались к нему «на чай».

Физиология растений увлекла Вавилова, и вскоре он успешно сдал Николаю Николаевичу Худякову экзамен — свой первый экзамен в Петровке!

Вслед за физиологией Вавилов начал изучать бактериологию. Часами не отрывал глаз от микроскопа, и скоро, по собственному признанию, уже чувствовал себя «маленьким бактериологом»: кафедрой бактериологии руководил тот же Николай Николаевич Худяков.

Что могло быть лучшим для него, чем чувствовать себя «худяковцем»? Что могло быть более важным, чем стремление доказать профессору, что не зря он принял первокурсника в круг своих ближайших учеников? Что могло быть более заманчивым, чем видеть себя в пугающих дерзостью мечтах ближайшим помощником профессора?

И вдруг произошел разрыв.

Для него самого, вероятно, неожиданный.

А для нас сейчас — загадочный.

Позднее, в письме Е. Н. Сахаровой, Вавилов вынесет профессору Худякову суровый и, по-видимому, несправедливый приговор. Мы еще приведем его. Приговор этот лишь подтвердит с непреложностью: разочарование было полным и внезапным.

Не потому ли, что Вавилов однажды понял: не всегда за фейерверком идей профессора Худякова стоит объективная реальность природы. Нередко выводимые им «законы» — всего лишь плод фантазии. Слишком большую дань платит профессор бесконтрольным своим увлечениям…

2

Вавилов давно уже слушал лекции другого профессора Петровки — Дмитрия Николаевича Прянишникова. Сперва, может быть, лишь затем, чтобы сдать экзамен и заполнить пустующую графу в зачетке. Очень уж непохожи были эти лекции на лекции Худякова! Тихий, бесстрастный голос. Бесконечные ссылки на опыты. И скучнейшие объяснения, как эти опыты проводить.

Но Николай начинал ловить себя на том, что с интересом вслушивается в слова Прянишникова. Что в бесконечных ссылках на эксперименты есть необъяснимая притягательность.

Он начал работать в лаборатории Прянишникова. В его вегетационном домике, который перешел к Дмитрию Николаевичу от Климента Аркадьевича Тимирязева после его вынужденного ухода из Петровки. Прянишников уже много лет вел здесь исследования питания растений.

В этом стеклянном амбаре, где укрывают в непогоду сосуды с подопытными растениями и откуда в хорошие дни их выкатывают по рельсам на воздух, ставил первые самостоятельные опыты и Вавилов. Он очищал песок от примесей, для верности промывал его сильной кислотой, потом отмывал водой от остатков кислоты. Ему нужен возможно более чистый песок. Только чистый пригоден для точного опыта. Питательные вещества надо внести потом, в строго определенных количествах. Дмитрий Николаевич все просто объяснил. Лишь точно зная, какими веществами и в каком количестве располагает растение, можно выяснить роль этих веществ. Если, скажем, в несколько сосудов с песком внести одинаковое количество калия, азота и разное количество фосфора, то можно будет с уверенностью утверждать, что неодинаковое развитие растений вызвано именно недостатком или избытком фосфора.

Николай строго выдерживает методику: намачивает семена в дистиллированной воде, проращивает их на мокром песке и уже наклюнувшимися переносит в сосуды. Ждет всходов. Потом следит за ростом растений. Каждую неделю заносит в журнал наблюдения. Так под руководством одного из самых блестящих, самых точных экспериментаторов XX века изучал Вавилов трудный язык точного опыта, язык, на котором, только и можно разговаривать с растением.

Но наиболее существенное, что взял Вавилов у Прянишникова, это даже не методика экспериментирования — впоследствии он занимался другими проблемами, требовавшими своей методики. В нем постепенно вырабатывается глубокое убеждение, что, кроме тщательно поставленного опыта, нет другого языка, языка-посредника, на котором можно было бы ставить вопросы природе и получать ответы на ее загадки. Язык опыта — единственно надежный язык!

3

Разрыв с Худяковым приводит к еще большему сближению с Прянишниковым.

Их встречи переносятся на квартиру Дмитрия Николаевича. Здесь Вавилова ждала беседа не столь бурная и оживленная, как у Николая Николаевича Худякова, зато более проникновенная и задушевная. А чай у Дмитрия Николаевича, заваренный на сибирский манер, был не менее крепок и ароматен.

В Прянишникове, тогда еще молодом (седина только начинала пробиваться в его густой бородке), не согнутом долгими годами борьбы за научную истину, Николая подкупала светлая вера в торжество науки, в ее безграничные возможности преобразовывать человеческое бытие.

Сам Дмитрий Николаевич воспринял эту веру от своего учителя Климента Аркадьевича Тимирязева. Тимирязев немало потрудился, убеждая молодежь в том, что на научном поприще она может принести не меньшую пользу народу, чем в практической деятельности.

Приехав учиться в Москву из захолустного в те времена сибирского городка Иркутска и мечтая посвятить себя служению людям, Прянишников поначалу и не помышлял о научной карьере. Пламенные проповеди Тимирязева определили тогда его судьбу.

Николая настойчиво влекли трудные пути незнаемого. В мечтах он, наверное, порой видел себя на кафедре окруженным учениками И решал, что лекции его будут не менее увлекательны, чем лекции Николая Николаевича Худякова, но глубоко обоснованы данными опытов, как у Дмитрия Николаевича Прянишникова. Так читал Тимирязев, о котором столько рассказывали в Петровке и которого Николай не раз уже слушал в университете.

Но сравнение себя с Тимирязевым должно было его отрезвлять. И в следующие минуты он, вероятно, уличал себя в мелком тщеславии. В том, что не наука нужна ему, а кафедра. Что не исследовать он мечтает, а блистать. И до конца не признается себе в этом только из трусости перед самим собой… Да и следует ли ему заниматься наукой? Не больше ли пользы будет, если, окончив институт, он поедет в какой-нибудь дальний уезд — учить крестьян лучшие урожаи выращивать на их скудной землице?..

Как же близки и необходимы были ему мысли Дмитрия Николаевича об общественной полезности «чистой» науки, которые Прянишников выражал пусть с меньшим блеском, но с не меньшей убежденностью, чем Тимирязев.

В беседах с Дмитрием Николаевичем ему становились ясными не только проблемы научные, но и этические. И это, может быть, не менее важно было тогда для него. Это тоже был перекресток.

4

А скоро перед ним оказался еще один. Тот, на котором разошелся он с Дмитрием Николаевичем. Нет, разрыва при этом не последовало. Учитель и ученик, они всю жизнь бережно хранили свою дружбу! Но шли разными дорогами.

Николай не захотел посвятить себя исследованиям питания растений. Почему? Мы можем лишь теряться в догадках. Не показался ли ему путь, по которому шел Прянишников, слишком уже проторенным? Вегетационный метод действовал безотказно. Так стоило ли прошагать всю жизнь по столь ясному пути?

И он пошел в другую сторону.

Наверное, промучился не одну ночь, прежде чем решился объявить учителю о своей «измене».

А может быть, Прянишников сам благословил его? Увидел, то этому студенту дано не продолжать уже начатое, а начинать сначала?

И еще перекрестки…

На кафедре С. И. Ростовцева Вавилов увлекся изучением болезней растений, составил гербарий паразитических грибов.

А перед самым окончанием курса будущий растениевод вдруг стал зоологом. Профессор Н. М. Кулагин задумал всесторонне исследовать вредителей сельскохозяйственных культур Московской губернии. Николай первым взял тему. О полевых слизнях. И выполнил работу так, что ее засчитали ему как дипломную. Даже выпустили отдельной книгой, и Московский политехнический музей присудил ее автору премию имени основателя музея профессора А. П. Богданова.

Но и профессор Кулагин не увлек его за собой.

Никто не увлек…

Теперь уже немного, совсем немного осталось до того дня, когда Николай напишет:

«Петровке предъявляю одно лишь серьезное обвинение. В Петровке была милая, хорошая общественная среда, были недурные научные работники, но в ней не было огня научной мысли, мысли зажигающей и увлекающей за собой. Была недурная учеба, но кипучей работы научной мысли, синтеза — я не ощутил. Были блестки, вроде Худякова, быстро гаснущие<!>, была скромная внутренняя работа, несомненно талантливая, вроде Демьянова, Прянишникова, Самойлова, Нестерова[3] и присных, но это был стук в дверь храма науки, как про себя на юбилее сказал Алексей Федорович;[4] эта работа была увлекательной для самих работников, но не для нас — наблюдателей и посетителей лабораторий. А когда-то этот огонь горел в лице Федорова,[5] Тимирязева. Ныне его не ощущали. Это страшно обидно. Не было огня, который бы зажег. Вот кое-что из того, что вертится в мозгу. Может быть, этого не следовало бы писать — я, право, не знаю»*.

Да, этого писать не следовало. Потому что упреки его несправедливы. Не обоснованы строго проверенными, согласующимися фактами. Нельзя же считать таковыми единственный — пусть его личный — пример! Ведь такие профессора как Н. Я. Демьянов, Я. В. Самойлов, Н. С. Нестеров, Н. Н. Худяков, А. Ф. Фортунатов и особенно Д. Н. Прянишников, — это ученые самого высокого класса. Каждый из них создал свое направление в науке, воспитал сотни учеников. Вавилов и сам, видимо, понимал неосновательность своих упреков — потому и вставил столько оговорок.

Через много лет Николай Иванович Вавилов скажет о Д. Н. Прянишникове, выступая перед аспирантами:

«Возьмите школу Прянишникова, возьмите практику работы студенчества, которой так правильно руководил Прянишников<…>. Его руководство признано самым лучшим, по нему учится все студенчество мира, он имел десятки студентов, он умел руководить, подводить к опытному делу, к вегетационному домику, и результаты этой работы, сама система дисциплинировала людей и заставляла людей чувствовать, что они науку творят»*.

Эти слова вызывают больше доверия. Они принадлежат не вчерашнему студенту, а ученому с мировым именем. И умудренному годами человеку.

Тогда же, в 1911-м, он был еще очень молод и потому прямолинеен в суждениях.

Но в этой прямолинейности есть и свои преимущества. Потому что она позволяет определить его собственный, пусть еще небогатый, опыт. Николая Вавилова не смог зажечь ни Худяков, ни Прянишников, ни кто-либо другой из профессоров Петровки.

Так, значит, студент Вавилов был создан из особо стойкого к воспламенению материала? Но откуда тогда взволнованная перепутанность тех же самых строк?! И откуда слова одного наблюдавшего за ним профессора: «Впервые вижу, чтобы науку делали с пеной у рта»?

Может быть, его упреки — результат особого психологического самообмана? Не потому ли он не ощутил «огня научной мысли, мысли зажигающей и увлекающей за собой», что и без того горел ярким пламенем? Самовозгорелся, попав в атмосферу научных исканий Петровки? (Так вспыхивает тлеющая лучина, если опустить ее в банку с кислородом.) Самовозгорелся — и не заметил этого. И потому холодным казался ему окружающий огонь.

5

У студента Вавилова, кроме лекций, лабораторных практикумов, экзаменов, была еще вторая жизнь в Петровке. А если уж совсем точно, то та, вторая, жизнь и была для него главной.

Весной 1907 года, когда Вавилов был еще на первом курсе, в институте создается сеть студенческих обществ и кружков — от кружка любителей опытной агрономии до хорового и драматического. За несколько месяцев их организуется более двух десятков. Это повальное увлечение кружками не было данью легкомысленной моде.

До революции 1905 года какие-либо студенческие организации, кроме землячеств, были в России запрещены. А тут правительство, то ли сознательно стремясь отвлечь молодежь от политики, то ли просто с перепугу, разрешило создавать любые студенческие общества, лишь бы они не носили политического характера. В студенческой среде этот акт был воспринят как завоевание вынужденной отступить революции: ведь право на общественные организации — одно из требований, которые выставляло студенчество в 1905 году. Кстати сказать, в Петровке революционные события воспринимались бурно. Сюда съезжалась революционная молодежь всей Москвы. Здесь устраивались сходки, митинги, собрания, звучали революционные песни. В Петровско-Разумовском парке раздавались выстрелы: студенты упражнялись в стрельбе. Дважды врывались в Петровку казаки генерала Дубасова, считавшего ее чуть ли не рассадником революции.

Как же было студентам не воспользоваться теми, пусть малыми, завоеваниями, за которые заплачено кровью?

Николай вступил в кружок любителей естествознания, и на первом же заседании его избрали товарищем председателя кружка. Это значит, что в организации кружка, в выработке его устава, направления работы он играл не последнюю роль.

Какие же задачи ставили кружковцы?

К счастью, на этот счет есть вполне достоверные сведения. Краткие отчеты о деятельности кружка публиковались в ежегодных отчетах института — редкая честь, которую с кружком любителей естествознания разделял еще только один кружок — любителей опытной агрономии.

В первом отчете читаем:

«Умение видеть и понимать природу, приобретение навыков для естественноисторических исследований — таковы скромные стремления кружка. Самостоятельные работы, экскурсии под руководством опытных натуралистов — средства для достижения цели».

Кружок создавался всерьез и надолго. Здесь предусмотрено все: и цели, и средства, и привлечение опытных натуралистов. Через два года его задачи конкретизируются:

«Правление понимает задачи кружка:

1. В популяризации естественнонаучных истин. Нужны отчеты, обзоры по различным областям естественнонаучного мышления.

2. Умение видеть и понимать многообразные явления окружающей нас природы. Экскурсии. Многие отделы естествознания, мертвые сами по себе, оживают во время экскурсий. Организация их должна составлять другую задачу кружка.

3. Развитие самостоятельных работ в той или иной области естественнонаучного мышления».

И тут же оговорка: «По существу эта цель должна быть первой в очереди, и лишь по многопредметности и обязательности занятий в институте она попадает на третье место».

Существенная оговорка. Очень важная для большинства членов кружка. Попробуй вести самостоятельные научные исследования, не отставая при этом от учебного плана! Не каждый способен на это!

Николай Вавилов оказался способен.

В 1908 году он отправился с небольшой группой кружковцев в экскурсию на Кавказ (по существу, это была маленькая экспедиция). Потом выступил на одном из заседаний кружка со своими впечатлениями…Но не только впечатлениями запасся Вавилов во время экскурсии.

Он привез из первого своего путешествия ботаническую коллекцию — 158 экземпляров. Нет, она не представляла собой выдающейся научной ценности. Но она была первым шагом в осуществлении программы всемирного поиска растительных ресурсов, которую в дальнейшем выдвинул Николай Вавилов и осуществлению которой посвятил свою жизнь.

Он собирает не только высшие растения. Его коллекция паразитирующих грибов представляет кружок на открывшейся в августе 1910 года Пятой выставке садоводства, плодоводства, огородничества и виноделия. Экспонаты кружка (всего их было шесть) удостаиваются на выставке Большой серебряной медали.

Вавилов участвует в подборе книг для библиотеки кружка. И все прочитывает. И главное, умеет читать по-своему. В результате — его доклады. И хотя нам известны только их названия, уже они позволяют прояснить некоторые вопросы, связанные со становлением Николая Вавилова. Например: почему из двух десятков кружков он выбрал для себя именно этот? Ведь и здесь перед ним был перекресток!

Можно, конечно, понять, почему он предпочел естествознание любительским спектаклям или, скажем, хоровому пению.

Но почему он не избрал, например, кружок любителей садоводства? Или любителей опытной агрономии?

Не потому ли, что в науке интересовало его не только прикладное знание, но главным образом «философия бытия»?

Не потому ли и в кружке он берется за самые общие, «философские» темы?!

Уже в первый год существования кружка Николай Вавилов вместе с двумя студентами-старшекурсниками подготавливает доклад «Генеалогия растительного царства», что говорит о его интересе к проблеме проблем биологии — наследственности и ее изменчивости, эволюции. (Кстати сказать, эти вопросы находились в центре внимания кружковцев, и в 1910 году на уже упоминавшейся выставке садоводства среди экспонатов кружка были тщательно оформленные таблицы, иллюстрирующие законы Менделя.)

В 1909 году Николай Вавилов выступает на заседании кружка с другим мировоззренческим докладом: «Дарвинизм и экспериментальная морфология». К сожалению, и в этом случае мы знаем только название доклада, но и по названию можно уже в какой-то мере судить о точке зрения, с которой он подходил к коренным проблемам науки.

Дарвинизм. Можно, конечно, предположить, что это было краткое изложение основных идей Дарвина. Можно даже допустить, что почерпнул он их не из первоисточника, а из каких-либо популярных изложений эволюционного учения, благо немало их имелось на русском языке. Что ж! Он был всего лишь студентом второго курса!

И все же мы вынуждены отвергнуть такое предположение. И не потому только, что теперь, в исторической перспективе, мы отчетливо видим, на что был способен Николай Вавилов. Нас заставляет прежде всего это сделать все то же название доклада (как мало и как все-таки много оно в себе содержит).

«Дарвинизм и экспериментальная морфология».

Экспериментальная морфология. Наука, зародившаяся по тем временам совсем недавно и ставившая целью методами точного опыта разобраться в сложном строении организма, выяснить строение его отдельных частей.

Впрочем, и эти сведения он мог почерпнуть, пересказав две-три книжки или статьи.

Но есть в названии доклада третья часть, показывающая, что речь идет о серьезной работе.

Это союз «и», ставящий все по местам.

Дарвинизм И экспериментальная морфология.

Вот в чем дело! Раскрыть связь между новейшими данными о строении организмов и эволюционным учением — задача, которую ставил Вавилов.

Это уже много.

Это уже свой подход.

И не к частному вопросику, а к самой что ни на есть философии бытия…



Но, может быть, он поддался модным в то время течениям, когда некоторые ученые, не обнаружив в «точном эксперименте» эволюции, выступили против с их точки зрения «умозрительных эволюционистских спекуляций» Чарлза Дарвина?

Мы вынуждены отклонить и такое предположение. И вовсе не потому, что знаем о глубоко эволюционистском смысле зрелых работ Вавилова. Есть неоспоримое доказательство, что он выступал з а дарвинизм, против эмпириков, проглядевших за деревьями лес, которых как раз в эти годы страстно атаковал Климент Аркадьевич Тимирязев. Оно в дате, к которой приурочен доклад. Вавилов выступил с ним в феврале 1909 года на торжественном заседании кружка, посвященном столетию со дня рождения Дарвина. Трудно предположить, что на юбилейном вечере в Петровке, воспитанной на идеях непримиримого дарвиниста К. А. Тимирязева, был предусмотрен антидарвиновский доклад. Да и сам Вавилов относился к Клименту Аркадьевичу как к образцу ученого, считал его классиком, и среди портретов корифеев науки, которые он давно собирал и «пожертвовал» своему кружку, портрет Тимирязева стоит в одном ряду с портретами Сеченова, Менделеева, Мечникова, Пастера.

В пользу серьезности доклада Вавилова говорит также то обстоятельство, что зачитан он был на том же заседании, что и доклады профессора Н. М. Кулагина — «Зоология после Дарвина» и руководителя селекционной станции Д. Л. Рудзинского — «Дарвинизм и искусственный отбор». Эти интересные сообщения могли быть заслушаны лишь в подготовленной аудитории. Если на том же вечере был зачитан доклад кружковца, значит он того заслуживал…

Занятия в кружке и на кафедрах, уроки английского языка, которые берет Николай, поглощают все его время.

Он постоянно занят. Его «рвут на части» товарищи, преподаватели, профессора. У него появляются черточки, характерные для «типичного» жреца науки: бросающаяся в глаза сосредоточенность и, конечно же, доводящая до анекдотов рассеянность. Профессор Л. П. Бреславец вспоминала, что в день своего знакомства с Николаем — произошло это в столовой Петровки — за обедом Вавилов вдруг пристально посмотрел на товарищей, засмеялся и побежал к столу выдачи. «Оказывается, он увидел, что мы едим котлеты, а он после супа сразу принялся за мороженое».

Это воспоминание — о днях, предшествовавших XII съезду русских естествоиспытателей и врачей, который проходил в Москве с 28 декабря 1909 года по 6 января 1910 года. Николай Вавилов участвовал в работе съезда сразу в четырех секциях — химии, ботаники, агрономии и географии, этнографии и энтомологии. Его научные интересы, в сущности, еще не устоялись. Но с какой хорошей жадностью он шел в науку!

6

Собрание виднейших представителей отечественного естествознания, среди которых были Анучин, Стебут, Прянишников, Вернадский, произвело большое впечатление на Вавилова. Здесь же, на съезде, он познакомился с директором Полтавского опытного поля, только что преобразованного в опытную станцию, Сергеем Федоровичем Третьяковым.

Усатый толстощекий здоровяк, похожий на Тараса Бульбу, Сергей Федорович был бесконечно предан опытному делу. Он сразу понравился Николаю, и симпатия эта оказалась взаимной. Вскоре Третьяков принимал у себя на Полтавщине Николая Вавилова и его друзей-практикантов. На всю жизнь запомнил Николай «старый хутор, заросли терновника, старую лабораторию <…> милых Сергея Федоровича Третьякова и Надежду Михайловну».[6] Запомнил «опытнопольский энтузиазм; бодрость, которой веяло с опытного поля <…> частые экскурсии, беседы».

Первые опытные поля — инициатива в их создании принадлежит Дмитрию Ивановичу Менделееву — появились в России в 1867 году. Тогда же начала функционировать основанная двумя годами раньше Петровская сельскохозяйственная академия. Совпадение не случайное. Потребность поднять науку о земле на новый уровень Д. И. Менделеев усматривал в том «перевороте в сельском хозяйстве, который произошел у нас в России с переменой крестьянского быта. С этим возродилась необходимость поставить наше сельское хозяйство совершенно иначе, чем то было прежде».

Интересно, что идея создания «фермы для производства сельского хозяйства опытов» в Полтавском обществе сельского хозяйства возникла в том же 1867 году. Однако осуществление этой идеи из-за отсутствия средств пришлось отложить на во-семнадцать лет.

Только в 1885 году Полтавское опытное поле было, наконец, создано и сразу же попало в хорошие руки. Ему везло на директоров, и к 1905 году, когда его возглавил С. Ф. Третьяков, оно имело прочную репутацию образцового научного учреждения.

При Сергее Федоровиче работа стала еще более углубленной, целеустремленной. «С. Ф. Третьяков, — говорил Дмитрий Николаевич Прянишников, — ведет опытное поле по пути превращения в станцию, то есть от учета и констатации явлений до углубления в их сущность, до их научной, то есть теоретической, разработки».

Это мнение Прянишникова, конечно, хорошо знал Николай Вавилов. Стремление проникнуть в сущность явлений и привело его к Третьякову. К тому же Прянишников считал, что «в лице Сергея Федоровича мы имеем в области современного опытного дела работника, обладающего научным синтетическим и аналитическим умом, большим опытом и организаторскими способностями».

Николай хотел пройти практику с полной выкладкой — и не просчитался. Здесь, на опытном поле, он получил «импульс для всей дальнейшей работы», приобрел «веру в агрономическую работу», в чем признавался впоследствии, когда, уже будучи академиком, прислал приветствие по случаю юбилея Полтавской опытной станции.

Надо сказать, что и Третьяков не ошибся в практикантах. Как раз в 1910 году станция приняла участие в сельскохозяйственных выставках в ряде городов юга.

«Объяснителями на выставках были практиканты опытного поля: Н. И. Вавилов (Екатеринославль), А. И. Соколовокий (Константиноград) и Е. Н. Сахаров[а] (Ромны), усердно и умело исполнявшие свою обязанность», — сообщал Сергей Федорович.

Л. П. Бреславец, вместе с Вавиловым работавшая на Полтавщине, вспоминает, что Николай успел заслужить высокое доверие директора. Ему даже поручили сопровождать важного чиновника, посетившего станцию, и давать ему объяснения.

На состоявшемся по случаю этого посещения торжественном обеде из кармана Николая выползла ящерица и добралась до его лица. Все засмеялись, а Николай невозмутимо завязал ящерицу в платок и сунул обратно в карман. Он стал говорить о какой-то научной проблеме, связанной с этой ящерицей. «Через несколько минут за столом уже поднялось горячее обсуждение…»

«С тех пор я наблюдала, — пишет Л. П. Бреславец, — что в присутствии Николая Ивановича никогда не велись обычные разговоры, они всегда поднимались на большую высоту».

Это важное наблюдение, позволяющее многое понять в характере Николая Вавилова.

В начале января 1911 года группа специалистов направлялась из Москвы в Харьков на I съезд селекционеров.

Еще не утратили остроты споры вокруг «переоткрытых» в 1900 году законов Менделя, дававших в руки исследователей ключ к направленному конструированию сортов сельскохозяйственных растений. Теория Менделя встретила самые различные, часто противоположные, оценки. Многие крупные ученые относились к ней с недоверием. Она, естественно, должна была обсуждаться на предстоящем съезде.

В вагоне, в котором ехали делегаты, собрались и сторонники и противники менделизма. По воспоминаниям К. И. Пангало, вагон скоро превратился в дискуссионный клуб. Дискуссия становилась все оживленнее и уже грозила оставить в стороне самый предмет спора, так как начались личные выпады спорщиков друг против друга.