Либералы так же, как и крепостники, стояли на почве признания собственности и власти помещиков, осуждая с негодованием всякие революционные мысли об уничтожении этой собственности, о полном свержении этой власти.
В. И. Ленин — Сочинения, XV, 143.
Противоречия требуют не примирения, а изучения их причин… Буржуазный строй не способствовал росту индивидуальности, а своекорыстно ограничивал этот рост идеями, которые прикрыто или явно утверждают его власть над большинством людей.
М. Горький — „О старом и новом человеке\".
Фото Л. Я. Леонидова
Н. И. Пирогов (1837 г.)
С литографии. Перевод немецкой надписи см. в тексте — стр. 61.
ГОДЫ ДЕТСТВА
НИКОЛАЙ Иванович Пирогов родился
13(25) ноября
1810 года в Москве в семье чиновника военного ведомства, Ивана Ивановича Пирогова, отец которого Иван Михеич происходил из крестьян и был солдатом Петровской армия.
Поселившись по выходе в отставку в Москве, Иван Михеич Пирогов, как человек предприимчивый и бывалый, завел в Москве новую для своего времени, усовершенствованную на заграничный лад пивоварню. Нрава был Иван Михеич строгого, в семье держался начальственно я с женой обращался сурово. Но когда жена, под конец жизни, повредилась в уме, настал ее (черед бранить и даже поколачивать мужа. После смерти жены старик Пирогов перешел на житье к сыну своему Ивану Ивановичу, который при хорошем для того времени образовании вышел в чиновники. Долог был век Ивана Михеича: крепкий старик, помнивший еще Петра I, пережил приход Наполеона на Москву и все тосковал зимою, печаловался внукам: «От, детки, верно, Михеичу уж зеленой травы не топтать». Много зим прошло, а Иван Михеич топтал и топтал траву на дворе усадьбы своего сына да играл с многочисленными внучатами.
Казначейский чиновник провиантского депо Иван Иванович Пирогов был к этому времени уже в немалом чине. Родился он около
1772 года и приблизительно двадцати двух лет от роду женился ка девушке из старой московской купеческой семья Новиковых. Елизавета Ивановна была четырьмя годами моложе мужа, отличалась мягким, нежным характерам и добрым, любвеобильным сердцем. С мужем жила хорошо и дружно.
В отца вышел Иван Иванович хозяйственной сметкой. В начале XIX века построил он в Москве для своей семьи большой дом по Кривоярославскому переулку, во втором участке Басманной части, в Приходе «святой троицы в Сыромятниках». Дом был со значительными, удобствами и различными затеями, свидетельствовавшими о большом художественном вкуса хозяина. Внутри и снаружи дом
был красиво украшен, стены и потолки всех комнат расписаны фресками, а сад при доме был разбит по всем требованиям тогдашней садовой культуры. Был свой выезд. Жили широко и гостеприимно.
Почти каждый год рожала Елизавета Ивановна детей — иные выживали, другие умирали в раннем детстве. Мальчиков отдавали учиться. Девочек Елизавета Ивановна держала при себе и дала им познать только начальную грамоту, больше учиться — ив лишняя роскошь: «И родительница покойная без грамоты хорошо век прожила и сама я при одной грамоте вот какое хозяйство веду; пускай учатся домом править, а от книжек для девок баловство только».
Иван Иванович уважал образование, держал дома хорошее собрание книг — от Палласова путешествия по России до дон Кихота, которого любил вечерами читать в кругу семьи, но в споры с женою по вопросам о воспитании детей не (вступал. Некогда было ему за многими делами заботиться об этом. Иван Михеич приучил детей к честности, и никаких побочных доходов Иван Иванович от служебных занятий не имел, был белой вороной в кругу интендантских чиновников. А большая семья требовала значительных средств. Поэтому приходилось, кроме казенной службы, заниматься еще ведением частных дел. Знавшие честность и деловитость Ивана Ивановича Пирогова богатые генералы, сталкивавшиеся с ним по службе в военном ведомстве, охотно поручали ему управление своими московскими домами, что давало семье возможность жить с изрядным достатком.
Детей у Пироговых было много. Старший сын, Петр, родился около 1795 года. Какое образование он получил, неизвестно. Служил в каком-то казенном учреждении, сильно играл в карты и вынужден был оставить службу в связи с крупным проигрышем и растратой казенных денег. Покрытие этой растраты сильно отразилось на имущественном положении отца, а все вообще поведение сына Петра было источником многих огорчений для Ивана Ивановича. Даже семейной жизнью своей Петр был несчастлив: женился на какой-то невзрачной особе, маялся и бедствовал. Умер он в 1849 году от холеры.
Были у Николая Ивановича еще братья: Александр, родившийся около 1797 года и умерший после 1815 года; Аммос, родившийся около 1806 года, умерший семнадцати лет. Этот учился уже вместе с братом Николаем в знаменитом московском пансионе Кряжева. Другие братья умерли детьми.
Иван Иванович Пирогов имел несколько дочерей. Как относилась Елизавета Ивановна к вопросу об их образовании, сказано выше. Две из этих дочерей долго жили с матерью у брата Николая Ивановича: Пелагея Ивановна, родившаяся около 1 798 года и жившая еще в 40-х годах, и Анна Ивановна, родившаяся в 1799 году и умершая в семидесятилетнем возрасте. Сама Елизавета Ивановна умерла в доме сына, в Петербурге, 16 марта 1850 года.
Весь строй семейной живши Пироговых был патриархальный, вся обстановка была консервативная. Детям прививалась религиозность в духе церковного благочестия. В положенные дни их водили в церковь, отец и мать подолгу читали молитвы, не пропускали заутрень, всенощных и обеден в праздничные дни. В особо торжественных случаях устраивались паломничества к Троице-Сергию. Посты соблюдались ревностно, а мяса в великий пост не получала даже кошка — любимица детей.
Жилось в доме Пироговых легко и привольно. Отец был примерный семьянин, мать любила детей горячо и дети платили ей тем же, и между собою жили дружно.
Детские годы оставили в душе Николая Ивановича светлые воспоминания. Прошли они под руководством няни, Екатерины Михайловны, о которой Пирогов вспоминал так же хорошо и сердечно, как Пушкин об Арине Родионовне, и благодетельное влияние которой признавал всегда.
Кроме няни, была еще в доме крепостная служанка, Прасковья Кирилловна, большая мастерица рассказывать сказки. Ей считал себя Пирогов обязанным любовью к народной словесности и возникшей отсюда любовью к литературе вообще. До глубокой старости помнил он сказки этой женщины, которая грамоты не знала, но память имела отличную. От Прасковьи Кирилловны запомнил мальчик разные стихи.
В раннем детстве занимали Пирогова потешные рассказы и прибаутки друга его отца, подлекаря Григория Михайловича Березмина. Он задавал мальчику загадки по-латыни, приучал его к обращению с этим языком.
Другим знакомым семьи Пироговых, имевшим значение для развития Николая Ивановича в детские годы, был знаменитый оспопрививатель и акушер Андрей Михайлович Клаус. До Москвы, куда он переехал в 1791 году, Клаус служил городским акушером в Уфе, и о нем сохранил теплое воспоминание Сергей Тимофеевич Аксаков. Пирогова занимал Клаус, кроме своей оригинальной наружности, маленьким микроскопом, всегда находившимся при нем в кармане. «Раскрывался черный ящичек, — вспоминал Пирогов в старости, — вынимался крошечный блестящий инструмент, брался цветной лепесток с какого-нибудь комнатного растения, отделялся иглою, клался в стеклышко, — «все это делалось так тихо, чинно, аккуратно, как будто совершалось какое-то священнодействие. Я не сводил глаз с Андрея Михайловича и ждал с замиранием сердца, когда он пригласит заглянуть в его микроскоп».
Из детских игр любимейшими были у Пирогова игра в войну, где он проявлял, вызывавшие похвалу и уважение товарищей, отвагу и храбрость, и игра в лекаря, в которой он внешними приемами подражал их домашнему врачу Е. О. Мухину.
Грамоте Николай Иванович выучился без посторонней помощи по распространенным тогда, особенно в московских домах, картинкам — карикатурам на французов. Картинки эти изображали эпизоды из войны с Наполеоном, а пояснительные подписи начинались с соответственных букв русской азбуки. И содержание картинок, и подписи к ним были в педагогическом отношении нелепы, — признавал Пирогов впоследствии, но влияние их на детей было, по его словам, значительно.
Эти первые карикатурные впечатления развили в мальчике склонность к насмешке и свойство скорее подмечать и порицать в людях смешную и худую сторону, чем восторгаться кажущейся хорошей. Вместе с тем карикатуры над кичливым, грозным и побежденным Наполеоном, изображения его бегства и русских побед, по словам Пирогова, рано развили в нем любовь к «славе отечества». Но, как Николай Иванович сам впоследствии подчеркивал, наряду с горячей любовью к родине в нем рано развилась «непреодолимая брезгливость к национальному хвастовству, ухарству и шовинизму».
По этим же самым картинкам-карикатурам на Наполеона учился грамоте Александр Иванович Герцен, родившийся двумя годами после Пирогова, учились и другие их сверстники. Они дают такой же отзыв об нос воспитательном значении.
Рано научившись читать, Пирогов жадно набросился на книги, которые ему и братьям охотно дарил отец, умевший выбирать лучшее на московском книжном рынке. Те же книги выбирали тогда для своих детей родители во всех передовых семьях нарождающейся буржуазии, еще не тронутой тягой к подражанию дворянству, где в детской царили иноземцы, особенно французы.
Список чтения Николая Ивановича в семи-восьмилетнем возрасте разнообразен и заключает в себе книги различного педагогического достоинства.
Вот, например, «Зрелища вселенные, на латинском, российском я немецком языках». Это собрание картинок из разных областей природы, из городской жизни, из промышленности, с обозначением названий изображенных на них предметов по-латыни, по-русски, по-немецки и по-французски с подробными пояснительными заметками на первых трех языках. Материал был подобран интересно и разнообразно. Составители заботились даже о некотором политическом воспитании своих юных читателей. В числе других отделов имеются в «Зрелище» главы о «происхождении дворянства», о «происхождении гражданства», о «происхождении крестьянства» и т. п. Знакомя читателя с жизнью крестьян, якобы в Германии, автор объясняет, что состояние крепостных там «не много лучше лошадей и волов; они продаваемы были, как я сии, да и господа, рассердившись, лишали иногда их жизни». «Судьба их, — прозрачно намекает автор, конечно со своей либерально-крепостнической точки зрения, — всегда достойна сожаления. В немногих только странах, где пользу, приносимую сим состоянием, умели ценить по-настоящему, была она сносна, — да я достойна почтения, как в Швеции».
Был еще «Детский магнит, привлекающий детей к чтению», содержащий сказочки с нравоучениями. В обращении «К читателям» составитель пишет: «Довольно опытом дознано, что молодые питомцы охотнее занимаются чтением каких-нибудь забавных романов или веселых сказочек, нежели хорошими сочинениями разумных писателей»… Составитель надеется, что дети охотно будут читать его сборник и, «взирая на благородные действия своих сверстников, будут подражать и с ними сообразоваться; а смотря на презрительные поступки избалованных юношей, воздерживаться от подобных шалостей».
Многие другие сборники имели то или иное влияние на развитие Пирогова, но самый глубокий след в его душе оставил журнал Н. М. Карамзина «Детское чтение для сердца и ума», дошедший до нас в трех изданиях.
В «Предуведомлении к благородному российскому юношеству» издатели журнала объясняют «любезным детям» «причину, намерение и содержание сих листов». Причина заключается, между прочим, в отсутствии книг для детей на русском языке. Конечно, есть хорошее чтение на французском и немецком языках, особенно на последнем, но «несправедливо оставлять и собственный свой язык, или еще и презирать его».
В глубокой старости Пирогов сочувственно вспоминал это предисловие, считая, что «говорить детям и не детям одной народности между собою на иностранном языке без всякой необходимости, для какого-то бесцельного упражнения, — верх нелепости, и нелепости вредной, мешающей развитию и мысли, и отечественного языка». Он был уверен, что пренебрежение к родному языку лишило русских научной и классической литературы, послужив вместе с тем препятствием распространению охоты к чтению на своем языке: «Когда к образованию начали стремиться и низшие общественные слои, не имевшие возможности познакомиться с европейскими языками в детстве, то нечего было читать; научная и классическая литература не существовала на русском языке».
По восьмому году к мальчику был приглашен учитель, студент Московского университета, начавший занятия с отечественного языка. Этот учитель любил сочинять поздравительные рацеи, одну из которых заставил Пирогова выучить для поздравления отца с праздником; были там такие стихи:
Зарею утренней, румяной.
Лишь только разливался
В одежде солнечной багряной
Направил ангел свой полет…
Вторым учителем Пирогова был студент-медик, занимавшийся с ним переводами с латинского языка из хрестоматии Кошанского.
Когда мальчику минуло одиннадцать лет, отец решил отдать его в школу. Несмотря на свои, к тому времени, ограниченные денежные средства, Иван Иванович выбрал для своих детей лучший в Москве частный пансион Кряжева. В ряду московских педагогов первой четверти XIX века Василий Степанович Кряжев занимал довольно видное место, особенно как один из немногих русских преподавателей новых иностранных языков. Зная хорошо английский, французский и немецкий языки, Кряжев еще двадцатилетним юношей принял участие в журнале одного из первых последователей Карамзинской литературной школы — Подшивалова — «Чтение для вкуса, разума и чувствования». Сам он издавал учебники по названным языкам, по коммерческим наукам, переводил книги по естествознанию, преподавал все эти предметы в московском коммерческом училище, а позднее был его директором.
Незадолго до нашествия французов Кряжев открыл «своекоштное отечественное училище для детей благородного знания», с программой, рассчитанной на потребности купечества и мелкого чиновничества; школа эта имела целью «доставить родителям средства воспитать детей так, чтобы они могли быть способными для государственной службы чиновниками». Пансион Кряжева скоро заслужил добрую репутацию, туда отдавали детей своих представители московской буржуазии. Учился здесь и Василий Петрович Боткин, известный друг В. Г. Белинского и И. С. Тургенева.
В этот пансион Пирогов вступил 5 февраля 1822 года. Хорошая память о нем осталась у Николая Ивановича на всю жизнь, причем самые лучшие воспоминания связаны были с у реками русского языка. «Слово, — писал впоследствии Пирогов, — с самых ранних лет оказывало на меня, как и на «большую часть детей, сильное влияние; я уверен даже, что сохранившимися во мне до сих пор впечатлениями я гораздо более обязан слову, чем чувствам. Поэтому немудрено, что я сохраняю почти в целости воспоминания об уроках русского языка нашего школьного учителя Войцеховича; у него я, ребенок двенадцати лет, занимался разбором од Державина, басен Крылова, Дмитриева, Хемницера, разных стихотворений Жуковского, Гнедича и Мерзлякова». При встрече много лет спустя с Пироговым учитель удивился, узнав, что Николай Иванович пошел на медицинский факультет, а не на словесный.
На уроках Войцеховича зародился любопытный литературный сборник, составленный 14-летним Пироговым, под названием «Посвящение трудов родителю». Здесь отразилось влияние статей «Детского чтения» с их политическими нравоучениями и других прочитанных Николаем Ивановичем книг, в том числе «Переписки Екатерины II с разными особами», откуда в сборнике приведен наиболее яркий в политическом отношении отрывок из письма Екатерины к немецкому философу Д. Циммерману.
Любопытно, какие «мысли» Екатерины II соответствовали настроению Пирогова-юноши. Приходится, конечно, иметь в виду, что молодому читателю Не были ясны фальшь и фарисейство корреспондентки Циммермана. «Я не понимаю, для чего меня страшатся мои подданные, — цитируется в сборнике Пирогова письмо Екатерины, — ибо я не хочу ужасать их, а только сделать их счастливыми; может быть, я иногда ошибалась в сих намерениях, но совершенно без умысла. Впрочем, если бы люди всегда слушались ума и добродетели, то им бы не надобно было вас».
В отроческие годы Пирогова, когда семья его вследствие стечения неблагоприятных обстоятельств впала в материальную нужду, мальчик подпал под плохое влияние улицы. «Как ни любила меня семья, — рассказывает об этом Николай Иванович, — но, расстроенная и горемычная, она не могла уследить за поведением живого, резвого и нервного мальчика; к тому же это была пора рановременного развития моих половых отправлений».
Мальчика стали интересовать портреты женщин, описываемых в повестях и романах, картинки с изображением женских прелестей. А тут подвернулся и молодой писарь отца Огарков, обожатель женского пола. Рассказы Огаркова интересовали Пирогова новизною содержания, и он искал случая поговорить с писарем наедине. Сальные свои рассказы писарь сопровождал демонстрациями: показывал мальчику табакерку с неприличными изображениями под крышкой, знакомил с устройством человеческого тела и различием полов. Уроки Огаркова дополнял и углублял кучер отца, Семен, учивший мальчика похабным песням.
В школе, во время перерывов между уроками, велись разговоры такого же рода, как беседы Огаркова. «Мы, мальчишки, — писал Пирогов в старости, — толковали о прелестях девушек, «идейных нами в церкви, в гостях, пересказывая о занятиях и свойствах своих сестер; сообщались и более глубокие сведения».
Материальные дела Ивана Ивановича Пирогова пошатнулись вследствие бегства из Москвы его помощника с казенными деньгами. Казначей провиантского депо вынужден был покрыть эту растрату из своих средств. Весною 1824 года Пирогову пришлось даже взять сыновей из дорогостоящего частного пансиона.
Николаю Ивановичу грозила карьера полуграмотного чиновника, но он избег этой участи. Домашний врач Пироговых, профессор Московского университета Ефрем Осипович Мухин, давно уже привлекший симпатии мальчика к врачебному искусству, заметил и оценил его способности. Мухин посоветовал Ивану Ивановичу подготовить сына к поступлению в университет и помог устранить главное препятствие в этом деле, зависевшее от возраста мальчика; в ноябре 1824 года Пирогову должно было исполниться 14 лет, а, по тогдашнему университетскому уставу в студенты принимали молодых людей не моложе 16 лет.
Для подготовки Коли к университетскому вступительному экзамену был приглашен окончивший семинарию студент-медик Феоктистов, «порядочная дубина», по определению его ученика, «впрочем добрый и смирный человек».
11 сентября 1824 года в правление Московского университета поступило собственноручное прошение Николая Пирогова, сообщавшего, что он происходит «из обер-офицерских детей», от роду имеет «16 лет», «обучался на первое в доме родителей, а потом в пансионе г-на Кряжева и желает ученье свое продолжать в университете, в звании студента». К прошению вместо метрики, приложено выданное 4 сентября 1824 года ив московского комиссариатского депо удостоверение о том, что «законно прижитый в обер-офицерском звании» сын комиссионера 9 класса Ивана Пирогова Николай «имеет ныне от роду 16 лет». Представлен также выданный Кряжевым 9 сентября 1824 года аттестат, в котором удостоверяется, что Николай Пирогов обучался в пансионе «катехизису, объяснению литургии, священной истории, российской грамматике, риторике, латинскому, немецкому и французскому языкам, арифметике, алгебре, геометрии, истории всеобщей и российской, географии, рисованию и танцеванию, с отличным старанием при благонравном поведении».
Николай Иванович был допущен к вступительному экзамену. Рассказывая впоследствии об этом важном в его жизни событии, Пирогов писал:
«Я не помню решительно ничего о том, что я чувствовал, когда ехал с отцом в университет на экзамен; но, верно, ни надежды, ни страх не волновали меня чересчур. Вступление в университет было таким для меня громадным событием, что я, как солдат, идущий в бой, на жизнь или смерть, осилил и перемог волнение и шел хладнокровно. Помню только, что на экзамене присутствовал и Мухин, как декан медицинского факультета, что, конечно, не могло не ободрить меня; помню Чумакова, похвалившего меня за воздушное решение теоремы (вместо черчения на доске Пирогов размахивал по воздуху руками), помню, что шугался при извлечении какого-то кубического корня, не настолько, однако же, чтобы совсем опозориться. Знаю только наверное, что я знал гораздо более, чем от меня требовали на экзамене».
Через несколько дней профессора Мерзляков, Котельницкий и Чумаков «донесли» правлению университета, что, «испытав Николая Пирогова в языках и науках, требуемых от вступающих в университет в звании студента, нашли его способным к слушанию профессорских лекций в сем звании».
Мальчика зачислили в студенты я заставили подписать следующее обязательство: «Я нижеподписавшийся сим объявляю, что я ни к какой масонской ложе «гаи к какому тайному обществу ни внутри империи, ни вне ее не принадлежу и обязываюсь впредь к оным не принадлежать и никаких сношений с ними не иметь. В чем подписуюсь, студент медицинского отделения Николай Пирогов». Напуганное слухами о заговорах в гвардейской и офицерской среде, правительство Александра I боялось малолетних школьников.
После экзамена отец повез нов о испеченного студента в кондитерскую, где угостил его шоколадом и сладкими пирожками.
В МОСКОВСКОМ УНИВЕРСИТЕТЕ
Николай Иванович Пирогов вступил в студенты медицинского факультета Московского университета осенью 1824 года. Науку правившие тогда Россией помещики признавали только такую, которая не противоречила их классовым интересам. Требовалось, чтобы наука была основана на «христианском благочестии», чтобы «не было разногласия между религией и наукой». Наиболее откровенные и ревностные проводники такого взгляда заявляли, что «профессоры безбожных университетов передают тонкий яд неверия и ненависти к законным властям несчастному юношеству». Наука и вытекающее яз нее неверие могли бы, по убеждению министерства народного просвещения, «толкнуть это несчастное юношество и разврат», если бы не благоразумные меры начальства.
Программа дворянского правительства в области просвещения повторяла главные выводы записок, представленных ему в эпоху наполеоновских войн самым ярким идеологом европейской контрреволюции, французским эмигрантом Жозефом де Местром. Этот международный мракобес доказывал (русскому правительству, что рабство в России «необходимо потому, что император не может царствовать без рабства; никакая верховная власть не бывает настолько сильна, чтоб управлять многочисленным населением без помощи религии или рабства или того и другого вместе». «Только посредством религии государи могут сохранить троны», утверждал французский дворянин и напоминал русскому царю, что опорой трона должно быть дворянство. Для хорошего управления государством совсем не нужно образования, наука делает человека неприспособленным к деятельной жизни, гордым, опьяненным собой и своими идеями, врагом всякого подчинения, хулителем всякого закона и учреждения и защитником всякого нововведения: «Старшая дочь науки — гордость, — заявлял де Местр: — эта гордость неизмерима; она не может мириться со вторым местом. Она особенно ненавидит дворянство, которое ее затмевает; я она всюду стремится к его упразднению… Слишком много литературы опасно, а естественные науки прямо вредны для государственного человека». Происхождение мира надо изучать только по библии. Достаточно акать три истины: бог создал человека для общества; обществу необходимо правительство; каждый обязан повиноваться и быть верным правительству, при котором он родился.
Священная обязанность хорошего дворянского правительства — препятствовать всякому распространению образования в низших классах. «Кто знает, — спрашивает де Местр, — созданы ли русские для науки? Мы еще не имеем на это никаких доказательств, и если бы вопрос решился отрицательно, то от этого народу вовсе не следует менее уважать себя… В России не только не надо расширять круг познаний, но, напротив, надлежит его суживать». Русскому государю ученые люди не нужны.
Русский реакционер, крупный помещик, генерал-адъютант граф Ф. В. Ростопчин также знал, что самое опасное для помещичьего государства это свобода и просвещение трудового народа. Крестьяне, ускользавшие из-под влияния религии, по словам этого видного выразителя помещичьей идеологии, стремились «к приобретению вольности истреблением дворянства, ибо чернь к сему приготовлена несчастным просвещением, коего неизбежные следствия есть гибель закона и царей».
Хорошо понимал это и русский царь — ставленник крупных помещиков и первый помещик-эксплоататор трудового народа. В руководящих указаниях своему правительству по вопросам просвещения он писал: «До сведения моего дошло, между прочим, что часто крепостные люди из дворовых и поселян обучаются в гимназии и других высших учебных заведениях. От сего происходит вред двоякий: с одной стороны, сии молодые люди, получив первоначальное воспитание у помещиков или родителей нерадивых, по большей части входят в училища уже с дурными навыками и заражают ими товарищей своих в классах, или через то препятствуют попечительным отцам семейств отдавать своих детей в сии заведений; с другой же, отличнейшие из них по прилежности и успехам приучаются к роду жизни, к образу мыслей и понятиям, не соответствующим их состоянию».
Министр народного просвещения А. С. Шишков развил взгляды помещичьего класса на пределы и цели образования трудового народа в речи к главным чинам министерства, произнесенной в тот самый день, когда в правление Московского университета поступило прошение Пирогова о зачислении его в студенты. Шишков предписывал своим помощникам «оберегать юношество от заразы лжемудрыми умствованиями, ветротленными мечтаниями, пухлою гордостью и пагубным самолюбием; науки, изощряющие ум, не составят без веры и без нравственности благоденствия народного; сверх сего, науки полезны только тогда, когда, как соль, употребляются и преподаются в меру, смотря по состоянию людей я по надобности, какую всякое звание в них имеет; обучать грамоте весь народ принесло бы более вреда, нежели пользы». Излагая — свою программу, министр предлагал распространять среди людей, обязанных только подчиняться и быть верными помещичьему классу, «правила и наставления в Христианских добродетелях», которые «не выводят никого из определенного ему судьбою места и во всех состояниях и случаях делают его и почтенным, и кротким, и довольным, и благополучным».
В специальном наставлении назначенному в 1825 году попечителем Московского университета бригадному генералу А. А. Писареву предлагалось обратить особое внимание «на нравственное направление преподаваний, наблюдая строго, чтобы в уроках профессоров и учителей ничего колеблющего или ослабляющего учение нашей веры не укрывалось, чтобы учащиеся не устранялись от наблюдения правил церковных». Писареву поручалось быть «оплотам против наводнения такими книгами, которые могут угрожать спокойствию всякого благоустроенного государства». Бригадный генерал охотно взялся за управление наукой и обещал правительству «принести с собой в университет ту строгость к порядку и подчиненность, чем усовершается военная служба и что казалось бы новым в республике ученых». Для успешности командования университетом генерал требовал только сохранения за ним «военного чина и мундира по примеру кадетских корпусов», ибо вся жизнь его «была военным формуляром». Получив возможность принести в университет «строгость и подчиненность», Писарев по вступлении в должность заявил своей профессорской команде: «В умственно расплодившихся науках, педантством взлелеянных, облекается человек в какую-то глупую самонадеянность, упрямство и смешное ячество, делается ни к чему не годным и вреден на кафедре. Без веры и нравственности и самый филомаф (любознательный) есть только гроза для здравого, рассудка, а посему опередим верою и нравственностью и начнем учение наше с сих спасительных слов: начало премудрости — страх господень».
Попечитель Казанского университета М. Л. Магницкий, занимавший одновременно должность члена главного правления училищ и большей частью проживавший в Петербурге, чтобы иметь влияние на ход всего дела просвещения, так сформулировал задачи профессоров в помещичьем государстве: «Благоразумное преподавание политического права» должно показать, что «правление монархическое установлено самим богом, и законодательство, в сем порядке установляемое, есть выражение воли вышнего». «Профессор теоретической и опытной физики» обязан был «во все продолжение курса своего» указывать «на премудрость божию и ограниченность наших чувств и орудий для познания непрестанно окружающих нас чудес». «Профессор истории российской» должен был доказать, что «отечество наше в истинном просвещении упредило многие современные государства», и доказать «сие распоряжениями по части учебной и духовной Владимира Мономаха», Этому профессору вменялось также в обязанность «распространяться о славе, которой отечество наше обязано дому Романовых, о добродетелях и патриотизме его родоначальникам.
Конечно, профессор философии должен был «без всякой пощады отвергать» как «заблуждение и ложь все то, что несогласно с разумом священного писания». От профессора математики требовались доказательства того, что нединица есть символ единого бога», а «гипотенуза в прямоугольном треугольнике есть символ сретения правды и мира, правосудия и любви, чрез ходатая бога и человеков, соединившего горнее с дольным, небесное с земным». Геологию Предполагалось упразднить, так как наука о строении земли в «системах вулканистов и нептунистов противна священному писанию».
Естественно, что при таких общих заданиях университетской науке профессора медицинского факультета должны были «принять все возможные меры, дабы отвратить то ослепление, которому многие из знатнейших медиков подвергались от удивления превосходству органов и законов животного тела нашего, впадая в гибельный материализм». Во избежание этого профессор анатомии должен был «находить в строении человеческого тела премудрость творца, создавшего человека по образу и подобию своему». В анатомической аудитории Московского университета Пирогов застал выведанную у самого потолка, вдоль всей стены, надпись огромными золотыми буквами: «Руне твоя создаста мя и сотвориста мя, вразуми мя и научи мя заповедей твоим».
От цензуры требовалось, чтобы она рассматривала медицинские учебники в отношении нравственном, ибо, по мудрому рассуждению начальства, «когда науки математические и даже география несут часто на себе отпечаток неверия, могут ли не подлежать строжайшему надзору творения медицинские, в коих рассуждения о действиях души на органы телесные и о возбуждении в теле различных страстей подают обильные способы к утверждению материализма самым косвенным и тонким образом».
В связи с такой религиозной установкой Магницкий поднял вопрос об отказе от «мерзкого и богопротивного употребления человека, созданного по образу и подобию творца, на анатомические препараты». В целом ряде высших медицинских школ стали преподавать анатомию без трупов, иллюстрируя учение о мышцах на платках. Развивая это благочестивое начинание, непосредственно подчиненные Магницкому казанские профессора «решили предать земле весь анатомический кабинет с подобающей почестью; вследствие сего, — рассказывает современник, — заказаны были гробы, в них поместили все препараты, сухие и в спирте, и после панихиды, в параде, с процессией, понесли на кладбище».
При такой постановке дела министерство заботилось о подборе преподавателей, соответствующих помещичьему «закошу» и «христианскому благочестию». И достигло значительных результатов. Ко времени поступления Пирогова в Московский университет там собралась (группа профессоров, по словам современника, «отражавшая дух келий и лампады как на языке, так и на одежде и самом образе жизни». В мемуарах студентов первой четверти XIX столетия представлена галерея удивительных профессорских типов, из которой извлекаю несколько наиболее ярких; остановлюсь подробнее на непосредственных учителях Пирогова.
Вот ординарный профессор славянского языка и словесности, теории изящных искусств и археологии Матвей Гаврилович Гаврилов, по словам его официального биографа, неоднократно за свои заслуги перед наукой «награждаемый благоволением начальства». Он обучал своих слушателей славянскому языку посредством одного только упражнения и чтения божественных книг, преимущественно житий святых; обширная часть его курса была посвящена чтению жития св. мучениц Минодоры, Митродоры и Нимфодоры; а когда аудиторию Гаврилова посещал попечитель университета, то профессор проникался благоговейным ужасом, дрожащими ногами сходил с кафедры и преклонялся перед величием начальника; напрасно набожный попечитель просил лектора продолжать занятия: после столь сильных переживаний Гаврилов не способен был читать даже житие святых.
Ординарный профессор прав естественного, политического и народного Михаил Матвеевич Снегирев, получивший образование в Троице-Сергиевской лавре, преподавал студентам церковную историю и историю философии. Предметы его были для студентов самыми веселыми. Желая дать слушателям понятие о древней философии, Снегирев выразился однажды так: «По созерцанию такого-то древнего философа, перешедшему в сознание его народа, бог так всевидящ, что он в самую черную ночь на самом черном камне самого черного жука видит». Когда же студенты не могли сдержать улыбки при таком изложении древней философии, благочестивый профессор делал им выговор за «дерзкое глумление над священными предметами!».
Ординарный профессор философии, магистр свободных наук, Андрей Михайлович Брягацов, по словам историка университета, «соединявший с умом основательным твердость духа, почерпнутую аз источников христианского благочестия», также был посмешищем студентов. В голубом кафтане, с стоячим воротником и перламутровыми большими пуговицами, с седыми волосами под щетку, при косе, восходил он на кафедру ровно в 8 часов утра и потешал своих слушателей допотопным русским языком, говоря «скоряе» вместо «скорее», «чего для» — вместо «для чего» и т. п., а также презабавными примерами силлогизмов и логических доказательств. Для силлогизма «рогатого», а может быть для какой-нибудь другой логической демонстрации, он между проявим говорил:
Танцовальщик танцевал,
А в углу сундук стоял;
Танцовальщик не видал,
Что в углу сундук стоял.
Зацепился и упал.
Что из этого следовало, профессор не объяснял. Зато жизни он был самой строгой, аскетически-суровой и глубоко религиозной; чуждался всякого общества. Вое свободное время проводил он с любимым своим котом, кроме праздников, когда, по словам официального биографа, ходил в церковь и слушал молитвы «с благоговейным смирением».
Профессор Никифор Евтропович Черепанов, получивший начальное образование в Вятской духовной семинарии, отличавшийся, по словам историка университета, «смирением, простотой и христианской нравственностью», преподавал всеобщую историю. По характеристике одного из слушателей, Черепанов был профессор самый верноподданный и вздрогнул бы во сне, если бы ему только пришлось подумать об ослушании против какого-либо правительства, настоящего или прошедшего, — даже против вавилонской царицы Семирамиды.
Но и этакие допотопные ученые, были неблагонадежны в глазах правительства. «Студенты, — рассказывает верноподданнейший историк и большой квасной патриот М. П. Погодин, — много хохотали Над тем, что Черепанов и Гаврилов, одни на самых боязливых и преданных престолу людей, пожалованы в либералы» за то, что проявили недостаточное благочестие в своей ученой деятельности. Было это за два-три года до поступления Пирогов а в университет.
От словесников и философов недалеко ушли медяки, не менее их благочестивые и вполне соответствовавшие правительственным требованиям. Профессор «врачебного веществословия и врачебной словесности» Василий Михайлович Котельницкий из года в год читал студентам свой курс фармакологии по отпечатанному с ошибками переводному учебнику и постоянно сообщал слушателям, что «китайцы придают клещевинному маслу горький вкус», не замечая, что слово «китайцы» надо заменить словом «кожица».
Профессор Алексей Леонтьевич Ловецкий, получивший, по словам официального биографа, «достаточное образование» в Рязанской духовной семинарии, а в студенческие годы специально занимавшийся у профессора минералогии и зоологии, любил «смежные ветви» своей науки и уделял медицине «часы своего досуга». Обладавший «Добродушием и христианским смирением», «Ловецкий «никого не осуждал, мало заботился о том, как принимают его труд, нисколько не старался Придать ему искусственную цену свыше достоинства» и, демонстрируя курицу, объяснял устройство половых органов петуха.
Один из «лучших» профессоров медицинского факультета Ефрем Осипович Мухин, которому Пирогов был обязан своим поступлением в университет, в пояснение учения о жизненной силе приводил пример «букашки, встречаемой иногда нами в кусочках льда, которая, отогревшись на солнце, улетает с хрустального льда, воспевая жужжанием хвалу боту». Добросовестный, в исполнении своих обязанностей Мухин старался не пропускать лекций и прочитывал студентам почти весь курс аккуратно. Одну только часть курса Ефрем Осипович не мог одолеть — учение о женских половых органах. Дойдя до этого раздела, профессор ежегодно заявлял студентам: «Нам следовало бы теперь говорить о деторождении и половых женских органах, но так как это предмет скоромный, то мы и отлагаем его до более удобного времени». Это удобное время никогда не наступало, потому что стыдливый Мухин нарочно подгонял свой курс так, чтобы скоромный предмет приходился на великий пост.
Другая московская знаменитость того времени — Матвей Яковлевич Мудров занимал студентов благочестивыми делами вроде чтения на лекции молитвы на Троицын день. Чтение о добродетелях врача и истолкование притчи Иппокрита занимало в его научных лекциях также не малое место. Читая свой курс, Мудров учил студентов, что если лекарственные травы не помогают при тифе, то следует рекомендовать больным обращаться за помощью к Иверской иконе божией матери — это средство обязательно подействует. В доме Мудрова, в приемной, была вывешена на стене таблица, в рамке за стеклом, с указанием, каким святым и от какой болезни надо служить молебны; под оглавлением, выведенным киноварью, были выписаны на одной половине листа названия болезней и на другой — имена святых.
По распоряжению Мудрова, как инспектора студентов., во всех коридорах общежития медицинского факультета были на стенах вылеплены из алебастра кресты. О благочестии студентов правительство заботилось не меньше, чем о христианском направлении профессоров. Университетскому начальству предписывалось «студентов, отличающихся христианскими добродетелями, предпочитать всем прочим», выбирать «богобоязливых надзирателей, которые бы жили и непрестанно находились в комнате студентов, сообщались бы с полицией для узнания поведения их вне университета»; не выдавать медалей отличившимся в науках, «какие бы успехи они ни оказали», если они проявляют «неодобрительное поведение», так как «первая добродетель гражданина — покорность».
Твердо помня завет международного контрреволюционера о том, что нельзя «управлять населением без помощи религии или рабства, что опорой трона должно быть дворянство, что наука делает человека неприспособленным к деятельной жизни», т. е. что получившие образование крестьяне могут отказаться работать на своих угнетателей, управлявшие государств ом помещики старались не допускать крепостных в школы, а тем более в университеты. В уставе Московского университета так и заявлялось: «Понеже. науки не терпят принуждения и между благороднейшими упражнениями человеческими справедливо счисляются, того ради как в университет, так и в гимназию не принимать никаких крепостных и помещиковых людей». Предвидя, однако, что «который дворянин, усмотрев в сыне крепостного особливую остроту, пожелает его обучить свободным наукам», помещичье правительство обставляло подобные случаи столькими формальными затруднениями и денежными жертвами со стороны владельца, что совершенно отбивало охоту делать такие опыты.
В числе мер, которыми правительство удерживало помещиков от желания дать (крестьянам образование, было требование, чтобы помещик одновременно с определением своего раба в университет представлял туда обязательство отпустить его по окончании курса наук на волю. При этом начальству университета вменялось в обязанность отсылать непослушных студентов-крестьян К их помещикам вместе с увольнительным письмом, т. е. возвращать их в рабство.
Закрывая двери университета перед представителями трудовой массы и стараясь удержать другие классы населения в их «прирожденном состоянии», дворянское правительство в первое время затрудняло также доступ к образованию детям духовенства, купцов, мещан и мелких чиновников. Однако, с развитием в России торгово-промышленных отношений, господствующий класс не только стал допускать в школы перечисленные группы лиц, образовавших среднее сословие, но даже поощрял его стремление к просвещению, стараясь использовать способности и знания нарождающейся буржуазии в своих экономических интересах и заставляя ее служить его политическим целям. Как ни противились закоренелые крепостники реформам Сперанского, экономика побеждала, и к концу двадцатых годов служилая бюрократия в значительной части пополняла свои ряды окончившими университет детьми духовенства и мелкого чиновничества.
Таким образом Пирогов довольно легко попал в рассадник «наук, счисляющихся между благороднейшими упражнениями человеческими». Конечно, в галерее профессоров Московского университета не все были подобны представленным выше ископаемым. Наряду с боявшимся тени Семирамиды (профессором Черепановым был скептик и отрицатель М. Т. Каченовский, убогого Гаврилова сменял способный А. Ф. Мерзляков, клещевинному фармакологу Котелыницкому противостояли знаменитый зоолог Г. И. Фишер фон Вальдгейм и европейски образованный ботаник Г. Ф. Гофман, рядом с Ловецким и Мудровым преподавал на медицинском факультете друг великого Гете, ученейший анатом Юст-Христиан Лодер. Правда, и он взбирался на верхушку амфитеатра своей аудитории, чтобы проверить правильность надписи о руке божьей, создавшей человека, и он, обмолвясь на лекции заявлением о мудрейшей природе, спохватывался, поправляя свою ошибку прибавкой о мудрейшем творце природы. Но все-таки у Лодера занимался Пирогов с увлечением анатомией, которую профессор преподавал наглядным способом, сопровождая лекции демонстрациями. Большое значение имели также для Николая Ивановича постоянные напоминания Мудрова о необходимости учиться патологической анатомии, о пользе вскрытия трупов и знания общей анатомии.
Тем не менее ни Мудров, ни большинство других профессоров не применяли опытов на своих лекциях, и Пирогов, как он сам рассказывал, «во все время пребывания в университете ни разу не упражнялся на трупах в препаровочной, не отпрепарировал ни одного мускула и до вступления в Дерптский университет не чувствовал никакой потребности узнать что-нибудь из собственного опыта наглядно, довольствовался вполне тем, что изучил из книг, тетрадок, лекций».
Другая наука, с которой связано имя Николая Ивановича, — хирургия — также была для него в годы московского студенчества «вовсе неприглядною и непонятною»; из операций над живыми он видел несколько раз литотомию (рассечение мочевого пузыря) у детей и только однажды видел ампутацию голени. «Итак я окончил курс, — пишет Пирогов в «Дневнике старого врача», — не делая ни одной операции, не исключая кровопускания и выдергивания зубов, и не только на живом, но и на трупе не сделал ни одной операции… Ни одного химического препарата в натуре. Вся демонстрация состояла в черчении на доске. Только на последнем году курса, с вступлением в университет профессора Геймана, молодого, живого и практического еврея, я первый раз в жизни увидал в натуре оксиген и гидроген».
Такова была научная обстановка в Московском университете в то время, когда туда вступил Пирогов. И все-таки Николай Иванович вышел из университета с общим развитием, позволившим ему успешно заниматься настоящей наукой в Дерпте и Берлине, давшим ему основу подлинного научного мышления, приведшего к таким преобразованиям в анатомии и хирургии, которые навсегда связали его имя с этими областями медицины.
Чрезвычайно слабое научное влияние московских профессоров возмещалось влиянием большого идейного подъема двадцатых годов, в котором через тайные общества декабристов отразилось европейское революционное движение. Широко разветвленный заговор декабристов при посредстве своих демократически-настроенных представителей поддерживал связи с мелким чиновничеством и со студенческими кругами.
В частности в Москве перед восстанием декабристов возглавлял демократическое общественное движение «первый и бесценный друг» Пушкина — член московской палаты уголовного суда И. И. Пущин. Агитация декабристов нашла благодарную почву в среде той части студенчества, которая рекрутировалась из сыновей духовенства, (преимущественно поступавших на медицинский факультет. Почти все они, по условиям своего семейного положения, помещались в общежитии, и между ними глубоко коренился дух землячества, являвший собою суррогат революционного товарищества.
В московском медицинском студенческом общежитии насчитывалось в три раза больше обитателей, чем в общежитии остальных факультетов, взятых вместе. Здесь открыто говорили о деспотизме, взяточничестве чиновников, о казнокрадстве, о граничащей с кощунством разнузданности духовенства, о вытекающих из несправедливостей существующего государственного и общественного строя бедствиях трудового народа. Часто подобная агитация и пропаганда сопровождалась здесь разгулом и дебоширством, теряя много или почти все в своем революционном значении, но все же зарубки оставались в памяти, мысль получала толчок, сознание росло.
В эту среду попал осенью 1824 года Николай Иванович Пирогов, имея всего 14 лет от роду.
Еще в конце сентября Коля Пирогов играл в саду со своими сверстниками в солдаты, отличался изумительною храбростью, рвал на противниках сюртуки, наставляя товарищам-врагам фонари под глазами. А через несколько дней в студенческом общежитии университета» в знаменитом десятом номере, о котором москвичи топотом говорили как о рассаднике революции и других ужасов, четырнадцатилетний студент присутствовал в комнате своего бывшего учителя Феоктистова при таких сценах, что раскрывал глаза от изумления. Студенты-медики, почти все из семинаристов, ребята дюжие, с сиплыми голосами и густою растительностью на липах. Есть среди них и весьма великовозрастные.
— Да что Александр I! — кричит один. — Куда ему! Он в подметки Наполеону не годится! Вот гений, так гений!
Поклонник развенчанного французского императора становится посреди комнаты, протягивает правую руку и с одушевлением читает стихи Пушкина о Наполеоне:
Чудесный жребий совершился:
Угас великий человек.
В неволе мрачной закатился
Наполеона грозный век…
— А читали вы Пушкина «Оду на вольность»?! — кричит другой и декламирует:
Увы, куда ни брошу взор,
Везде бичи, везде железы,
Законов гибельный позор.
Неволи немощные слезы!
Везде неправедная власть
В сгущенной мгле предрассуждений
Воссела…
Возбужденного декламатора прерывает более революционно настроенный товарищ:
— Ну, это винегрет какой-то! По-нашему не так. Революция так революция — с гильотиною! Как у французов!
Услышав, что в другом углу двое товарищей ведут беседу о браке, сторонник гильотины прерывает сам себя, неожиданно обращаясь к спорящим:
— Да что там толковать о женитьбе. Что за брак! На что он вам?. Кто вам оказал, что нельзя попросту спать с любою женщиной?!
Пирогов дрожит от ужаса и стыда.
Собирающийся сочетаться законным браком пробует возражать:
— Ну, все-таки неудобно…
Ему не дает договорить взлохмаченный студент лет за тридцать, спешащий на помощь проповеднику свободного брака:
— Все это проклятые предрассудки! Натолковали Вам с детства ваши маменьки да бабушки, да нянюшки, а азы и верите. Стыдно, право, стыдно!
Вдруг в комнате раздается ужасный треск. Среди будущих медиков оказался горячий поклонник Пушкина, студент Катонов. Он соскакивает со своей кровати, хватает стул, швыряет его на середину комнаты и кричит:
— Слушайте, подлецы! Кто там из вас смеет толковать о Пушкине! Слушайте!
И кричит, закатывая глаза и скрежеща зубами:
Тебя, твой род я ненавижу, Твою погибель, смерть детей С жестокой радостию вижу. Читают на твоем челе Печать проклятия народы. Ты ужас мира, стыд природы, Упрек ты богу на земле!
Катонов, восторженный обожатель Мочалова, не кричит уже, а вопит, ревет, шипит, размахивает во все стороны поднятым стулом; у рта пена, жилы на лбу переполнились кровью, глаза выпучились и горят.
Другим обитателям десятого номера надоедает исступление Катонова, и верзила Лобачевский кричит ему:
— Замолчишь ли ты, наконец, скотина?!
Происходит схватка, скоро оба катаются по полу…
На остановило разошедшихся студентов и появление служителя Якова, принесшего им водку:
— Чего разорались, черти! Вот придет начальство, будет ужо вам.
Какое там начальство! В последние месяцы царствования Александра I в университете некого было бояться. Все христиански-благочестивые мероприятия правительства отражались только на ходе преподавания, глушили и душили научную мысль. Юношескую, инстинктивную тягу к вольности трудно было затоптать даже аракчеевским сапогом.
Начальства в смысле казарменной субординации в университете не было никакого. Был, по словам одного из современников Пирогова, инспектор своекоштных студентов, знаменитый Федор Иванович Чумаков, вся деятельность которого заключалась в том, что он изредка, во время лекций, войдет в аудиторию, и если увидит какого студента в гражданском платье, а не в форменном сюртуке или мундире, то, обыкновенно, подойдет к нему и окажет:
— А, батенька, так вы-то в цивильном платье. Пожалуйте-ка в карцер.
Но чтобы от него отделаться, стоило только ему сказать: — Помилуйте, г. профессор, я не студент.
— А, вы ее студент. Ну, извините маня, извините.
Вспоминая свою студенческую жизнь, Пирогов писал, что «университетская молодежь, предоставленная самой себе, жила, гуляла, училась, бесилась по-своему… Проказ было довольно, но чисто студенческих. Болтать, даже в самых стенах университета, можно было вдоволь о чем угодно, и вкривь и вкось. Шпионов и наушников не водилось; университетской полиции не существовало; даже и педелей не было. Городская полиция не имела права распоряжаться студентами а провинившихся должна была доставлять в университет… Запрещенные цензурою вещи ходили по рукам, читались студентами жадно и во всеуслышание. Чего-то смутно ожидали».
— А знаете ли, — говорил Пирогову, по его позднейшему рассказу, один из жильцов десятого номера, — что у нас есть тайное общество?
Пирогов с испугом посмотрел на него.
— Да, — продолжал бывший семинарист, любуясь произведенным На юного собрата впечатлением; — Я член этого общества. Я и масон.
— Что же это такое?
— Да так, надо ж положить конец!
— Чему?
— Да правительству, ну его к чорту!
В это время из другого угла раздается голос:
— А слышали, господа: наши с Полежаевым и студентами медико-хирургической, академии разбили вчера ночью бордель.
И пошли рассказы о геройском подвиге студентов под предводительством поэта Полежаева. Рассказы уснащались подробностями, в сравнении с которыми беседы отцовского писаря Огаркова и песни кучера Семена казались невинным лепетом.
Но похабников прервал Катаное, предложивший спеть только что добытую им в списке новую песню Рылеева и Бестужева «Ах, где те острова».
В студенческом общежитии были также хорошие знатоки римских классиков, большие любители русской литературы, от которых Пирогов научился ценить изящную словесность. Здесь глубже развилась в нем зародившаяся в частных беседах с Войцеховичем любовь к Пушкину и другим представителям новой литературной школы. В десятом номере Николай Иванович познакомился с новейшими западноевропейскими философскими течениями, узнал Шеллинга, Гегеля, Омана, научился критически относиться к отсталым отечественным профессорам.
Московская студенческая вольница кончилась с подавлением восстания декабристов. Со вступлением на престол Николая I и обитатели десятого номера, по словам Пирогова, «почувствовали перемену в воздухе». Новый царь во время пребывания в Москве для коронации посетил почти инкогнито университет и университетский пансион и страшно рассердился, увидев имя декабриста Кюхельбекера на золотой доске в зале пансиона.
В студенческих кругах передавали также, что Николай, приехав в университет и узнанный только сторожем, пошел прямо в студенческие комнаты, велел при себе переворачивать тюфяки на кроватях и под одним нашел тетрадь стихов Полежаева.
А. И. Герцен так передает со слов Полежаева то, что произошло после прочтения царем стихов молодого поэта: «В одну ночь, часа в три, ректор будит Полежаева, велит одеться в мундир и сойти к правление. Там его ждет попечитель. Осмотрев, все ли пуговицы на его мундире и нет ли лишних, си без всякого объяснения пригласил Полежаева в свою карету и увез. Привез он его к министру народного просвещения. Министр сажает Полежаева в свою карету и тоже везет, но на этот раз уж прямо к государю… Полежаева позвали в кабинет. Государь стоял, опершись на бюро, и говорил с министром. Он бросил на взошедшего испытующий взгляд, в руке у него была тетрадь.
— Ты сочинил эти стихи?
— Я, — отвечал Полежаев…
— Читай эту тетрадь вслух…
Волнение Полежаева было так сильно, что он не мог читать. Взгляд Николая неподвижно остановился на нем. Я знаю этот взгляд и ни одного не знаю страшнее, безнадежнее этого серо-бесцветного, холодного, оловянного взгляда.
— Я не могу, — оказал Полежаев.
— Читай! — закричал высочайший фельдфебель.
Этот крик воротил силу Полежаеву; он развернул тетрадь… Сначала ему было трудно читать, потом, одушевляясь более и более, он громко и живо дочитал поэму до конца. В местах особенно резких государь делал знак рукой министру.
— Что скажете? — спросил Николай по окончании чтения. — Я положу предел этому разврату! Это все еще следы, последние остатки; я их искореню! Какого он поведения?
Министр, разумеется, не знал его поведения, но в нем проснулось что-то человеческое, и он оказал: «Превосходнейшего поведения, ваше величество».
— Этот отзыв тебя спас, но наказать тебя надобно для примера другим. Хочешь в военную службу?
Полежаев молчал.
— Я тебе даю военной службой средство очиститься. Что же, хочешь?
— Я должен повиноваться, — отвечал Полежаев.
Государь подошел к нему, положил руку на плечо и, сказав: «от тебя зависит твоя судьба; если я забуду, ты можешь мне писать», поцеловал его в лоб. Я десять раз заставлял Полежаева повторять рассказ о поцелуе, так он мне казался невероятным. Полежаев клялся, что это правда».
Полежаева сдали в солдаты. Талантливый поэт поверил, что царь действительно облегчит его положение, писал ему и, конечно, еще больше пострадал за это. 12 лет мучил его Николай, довел до чахотки и погубил окончательно за то, что поет в прочитанной царем поэме «жаждал свободы», не «хотел знать лицемерия ханжей» и «фарисеям в хомутах горел враждой закоренелой».
К этому времени семью Пироговых постигло большое горе. После растраты, совершенной казначеем провиантского депо, Иван Иванович Пирогов стал все чаще и чаще жаловаться на головные боли, впадал в забытье, сделался равнодушным к своим материальным делам. В середине апреля его постиг первый удар, но больной скоро оправился. Настал день первого мая — гулянье в Сокольниках. Так как погода в тот день была хорошая, было солнечно и тепло, то семья решила, что Коля в полдень поедет с отцом за город. Молодой студент радостно опешил из университета домой. Еще издали заметил он суету у отпертых ворот их дома, с волнением вбежал в комнаты и увидел на столе в зале темно-багровое, раздутое лицо отца. Иван Иванович умер от второго удара за час до прихода сына. Мальчик в обмороке упал на руки подбежавших сестер.
Через месяц после этого семью Пироговых выгнали из отцовского дома; уходя, они могли унести из имущества только то, что было на себе. Осиротевших приютил дальний родственник отца, заседатель московского надворного суда Андрей Филимонович Назарьев, отдавший км мезонин с чердаком в своем домике у Покрова в Кудрине и не бравший с них ничего за квартиру.
Мать и сестры Николая Ивановича принялись за мелкие работы — надо было самим прокормиться и студента своего содержать. Перебиваясь сами с хлеба на квас, они однако не позволяли мальчику давать уроки — еле управляется со своими. Колю (надоумили в университете — просить стипендию. Мать и сестры в слезы:
— Стыдно перед казною обязываться. Зачем чужой хлеб заедать? Живи на нашем, пока прокормим,
В тяжелой материальной обстановке прошли все остальные годы ученья Пирогова в Московском университете. Приходилось думать о практической деятельности, о службе после получения врачебного диплома, чтобы самому прокормиться и матери с сестрами помочь.
Но условия экономического развития России ко времени окончания Пироговым курса сложились так, что он сумел получить настоящее научное образование. Усиленный рост русской внешней торговли в начале XIX столетия сопровождался развитием отечественной промышленности. Весьма слабая качественно, ома значительно увеличивалась в количественном отношении. Так, например, общее количество более или менее значительных русских фабрик выросло с 1812 по 1825 год приблизительно с 2 300 до 5 300. В этом усиленном росте видное место занимают показатели крупной промышленности; при увеличении числа мелких и средних сукно-ткацких и бумажных фабрик с 155 и 199 в 1804 году до 324 и 484 в 1825 году (в 2 и 2 1/2 раза) число чугунолитейных, и железоделательных заводов возросло с 26 в 1804 году до 170 в 1825 году (в 7 раз). Производительность русской промышленности с 25 миллионов рублей в 1804 году возросла до 47 миллионов рублей в 1825 году.
Росту промышленности соответствовал рост пролетариата. С
1812 по
1825 год число рабочих на русских фабриках со 120 000 возросло до 210 000 человек. При этом число рабочих вольнонаемных возросло с 60 000 до 115 000, при соответственном понижении числа посессионных рабочих (принадлежавших фабрике или заводу) с 67 000 до 30 000 человек.
Вое это хорошо сознавалось в правящих кругах. Основанная в 1825 году правительственная «Коммерческая газета» заявляла даже, что русский народ «хорошо знает, какое место ему назначено между народами-фабрикантами». Дворяне, владевшие фабриками и заводами, купцы, вое вообще руководители русской промышленности, вплоть до министров финансов и коммерции, прилагали заботы к развитию обрабатывающей промышленности, к освобождению ее от английской зависимости.
Количественный рост промышленности вызывал необходимость ее качественного улучшения: русская фабрика в это время механизируется. Цифры показывают, что ввоз иностранных товаров вообще (главным образом готовых фабрикатов), увеличился в 1825 году в 2 1/2 раза против 1815 года, а ввоз машин и инструментов, т. е. предметов технического оборудования промышленности, увеличился за то же время в 13 раз. Техническое оборудование требовало ухода, к нему приходилось ставить знающих рабочих.
Еще в 1808 году министр финансов в докладе об улучшении горной промышленности, говоря о положительных результатах, достигнутых на Западе, где «горные работы ведутся вольными людьми, а не из принуждения», отмечал, что «вообще упражнение сих людей в горных промыслах, следовательно науках, как собственно горных, так и тех, кои сим служат вспомогательными, не «только усов ершило горные работы», но и «возвело на высшую ступень совершенства умозрительную часть наук». Собственники, управлявшие государством, поняли, что для подготовки среднетехнических промышленных кадров приходится улучшить постановку высшего образования, в том числе и общеуниверситетского, служащего «вспомогательным» специальному техническому.
В конце 182? года, когда Пирогов был на четвертом курсе, профессор физиологии Матвей Яковлевич Мудров на своей лекции вдруг завел речь о том, как полезно и приятию путешествовать по Европе, как интересно делать восхождения на ледники альпийских гор, как хорошо и свободно живут во Франции и Германии, где вместо одеял укрываются пуховикам».
Тогдашних студентов трудно было удивить странностями профессоров, рассказами о том, что (не относится к их курсу, но тут и они изумились. Целый час описывал профессор красоты природы и своеобразие быта в Западной Европе и, наконец, сообщил слушателям, что для лучшей подготовки русских профессоров решено посылать окончивших курс в отечественных университетах молодых людей за границу для усовершенствования в науках, но предварительно они должны пробыть два года в Дерпте, где учрежден специальный профессорский институт.
На другой день профессор Мухин, встретив Пирогова в коридоре, останавливает его: «Вот поехал бы. Приглашаются только одни русские. Надо пользоваться случаем». Пирогов, по его словам, «бухнул, нисколько не думая и не размышляя», что он согласен. Главной причиной такого его решения было семейное положение, т. е. материальная обеспеченность: «Как ни был я тогда молод, но помню, что она нередко меня тяготила. Мне уже 16 лет, скоро будет и 17, а я все на руках бедной матери и бедных сестер. Положим, получу и степень лекаря, а потом что? Нет ни средств., ни связей, не найдешь себе и места. В то же время было и неотступное желание учиться и учиться».
Так как пришлось выбирать предмет занятий, то Николай Иванович назвал физиологию, но ввиду возражений Мухина он выбрал хирургию. Размышляя в старости по поводу этого выбора, Николай Иванович писал, что хотя хирургия была для него «наукой неприглядной и вовсе непонятной», но он считает, что «какой-то внутренний голос подсказал» ему это решение: «кроме анатомии есть еще жизнь и, выбрав хирургию, будешь иметь место не с одним трупом».
Лекарский экзамен Пирогов сдал очень легко 24 мая 1828 года. и через два дня выехал вместе с другими профессорскими кандидатами в Петербург. Здесь кандидаты подверглись дополнительному испытанию при Академии наук в присутствии целого синклита тогдашних знаменитостей. Экзамен был строгий. «На каждого приходилось около двух часов, — писал тогда же Николай Иванович. — Долго пытали меня, но я потел и выдерживал эту пытку; наконец, кончилось, услыхал optime (превосходно) и измученный едва дотащился до квартиры. Через несколько времени нас позвали к министру, и он дал нам довольно скудное наставление, повторял печальную истину быть добрым, честным и т. п., и, сказавши: «помните, что отечество смотрит на вас любопытным взором, и помните и оправдайте доверенность, на вас возлагаемую императором», — отпустил нас с миром».
В годы студенчества Николай Иванович пережил первую, юношескую влюбленность. «Предмет моей платонической любви, — пишет он — была стройная блондинка с тонкими чертами, чрезвычайно мелодическим и звучным голосом и голубыми улыбающимися глазами. Эти глаза и этот голос, сколько я помню, и пленили мое сердце. Чем же обнаружилась моя первая любовь? Во-первых, тем, что во всякое свободное время я летал, хотя и пешком, из Кудрина к Илье-пророку на Басманную. Во-вторых, не упускал при этом ни одного удобного случая, чтобы не завить волосы барашками. В-третьих, я не упускал также ни одного случая, чтобы не поцеловать тонкую, нежную руку, как, например, играл с нею в мельники, в фанты и подавая ей
что-нибудь со стола; и однажды, — о блаженство! — когда я хотел поцеловать ее руку, подававшую мне бутерброд, она загнула ее назад и поцеловала меня в щеку, возле самых губ».
Это была Наталия Семеновна Лукутина, дочь крупного московского фабриканта, креста ого отца Пирогова. Была она двумя годами старше Николая Ивановича и до конца жизни сохраняла исписанные Пироговым листки с немудреными загадками и плохенькими стихами. Николаю Ивановичу сильно нравилось пение Наталии Лукутиной; особенный восторг вызывал у него французский романс, слова которого льстили ему и вызывали слезы восторга: «Вы идете к славе, мое сердце печально следует за вами; ступайте в храм бессмертия, но не забывайте меня».
О чем-нибудь серьезном мальчик-студент не думал: «Она была невеста известной в Москве фамилии почетного гражданина, прежнего миллионера, а я — мальчишка без средств, бравший иногда подаяние от ее отца», — объясняет Пирогов безрезультатность романа.
В первом письме из Петербурга (от 4 июня 1828 года) Николай Иванович заявляет, что, «приехав в страну, отдаленную от родины и всего родного, совершению посвятив себя избранной науке», он «в часы уединения» не находит «большей для себя приятности, как только заочно беседовать с близкими сердцу».
Описывая «свое путешествие» с момента расставания с Лукутиными, Пирогов сообщает, что с матерью он распростился у Тверской заставы. «Признаюсь, — пишет он, — я не мог хладнокровно вынести такое прощание: слезы навернулись на глазах моих, и я сел наивозможно скорее в повозку. Выехав из заставы, я в последний раз обратил взоры свои на гостеприимную Москву, увидал позлащенные главы ее, увидал в стороне место моего жительства, вспомнил то, чем я наслаждался, вспомнил «се те горести, те перевороты судьбы, коим мы были в течение нескольких лет подвержены… Тщетно старался я заглушить эти горестные воспоминания, тщетно старался развеселить себя; одно только то, что я еду для пользы, еду из любви, не из принуждения, — это только одно можно переменить меня». Затем в письмах следуют описания разных путевых впечатлений, «то смешных, то глупых».
В Новгороде Пирогов «с чувствительностью вспомнил Марфу-посадницу и достоинства этой великой женщины», боровшейся с захватническими стремлениями московского царя, вспомнил новгородское вече. «Погрустив о погибшей вольности новгородской» отправился дальше — через Валдай. Величественное зрелище, — горы, окружающие с обеих сторон каменистую дорогу, рассеянные всюду озера, лески, — все это «погрузило» Пирогова «в какое-то таинственное размышление».
После петербургского экзамена будущие профессора отправились в Дерпт, где их давно ждали.
ПОДГОТОВКА К ПРОФЕССУРЕ
ДЕРПТСКИЙ университет был выбран правительством в качестве культурного этапа на перепутий между Россией и Западом, где должны были готовиться к профессуре «природные россияне». Идея создания профессорского института при Дерптском университете возникла у профессора Г. Ф. Паррота, который к 1828 году был академиком и жил в Петербурге. Поддерживавший с ним, по примеру Александра I, близкие отношения Николай I отнесся внимательно к проекту Паррота, велел отобрать во всех тогдашних русских университетах 20 «лучших студентов, природных русских, с беспорочной, надежной нравственностью, природными дарованиями, любовью и прилежанием к наукам» и послать их «с надежным начальником» на 3 года в Дерпт, а затем на 2 года в Берлин или Париж.
Университет в Дерпте был основан в 1632 году шведским королем Густавом-Адольфом вскоре после завоевания им этого города у поляков.
По декрету Густава-Адольфа университет учрежден был для «обеспечения всестороннего благосостояния завоеванных провинций» в составе четырех факультетов, в там числе медицинского, со всеми правами и привилегиями шведского университета (в Уисале). В виду «недостатка ученых сил в самой Швеции пришлось заместить многие кафедры вновь открытого университета немецкими профессорами, которыми дерптская университетская коллегия преимущественно пополнялась и в дальнейшее время. Немецкое культурное влияние в Дерпте продолжало усиливаться и преемственно сохранялось в кем и при всех дальнейших переменах в его политическом положении вплоть до 1710 года, когда Дерпт был после осады взят Петром I.
Несмотря на желание Петра «университета выгоды и привилегии паче распространить, нежели убавить, и из своих земель младых людей для обучения туда посылать», — Дерптский университет прекратил свое существование за отсутствием профессоров, уехавших еще до осады в Швецию и захвативших туда библиотеку вместе с документами.
Прибалтийское дворянство несколько раз делало попытай восстановить университет, но положительных результатов не достигло как в виду розни между отдельными дворянскими группами, так и вследствие того, что преобладавшие в его среде немецкие бароны больше всего заботились о получении от царского правительства льгот политических и экономических, жертвуя для достижения их культурной стороной дела.
Только при Павле I вопрос о Дерптском университете получил благоприятное разрешение. Павел отнесся сочувственно к идее восстановления Дерптского университета по соображениям политическим. В его время русской молодежи запрещалось учиться за границей «по причине возникших там зловредных правил к воспалению незрелых умов, на необузданные и развратные умствования подпускающих». Но дело с открытием университета для «благородного юношества» Прибалтийского края затянулось до 1802 года. Штат профессоров и преподавателей открывавшегося наконец университета почти весь был составлен из немцев, так как привилегированные классы Прибалтики, дававшие основную массу учащихся, пользовались во всем своем обиходе немецким языком, на котором велось также преподавание в местной средней школе.
Первым попечителем нового Дерптского университета был назначен известный германский поэт, друг Гете, Ф. И. Клинтср. В качестве начальника русских военных школ в Петербурге он считал необходимым применять в изобилии розгу, которую для полунемецкого Дерпта он Неожиданно заманил прогрессивными идеями эпохи «бури и натиска», получившей в Германии название от его драмы того же наименования. Пробыв на посту попечителя Дерптского университета до
1817 года, Клингер много содействовал углублению и развитию в Нем немецкой культуры и пополнению его профессорской коллегии выходцами из Германии.
Непосредственный же руководитель университета, выходец из Вюртемберга и воспитанник Штутгартской академии Г. Ф. Паррот настолько усердно поддерживал в Дерпте идеи Клингера, что прибалтийское дворянство забило даже тревогу. Бароны жаловались Александру I на «демагогические» стремления Паррота, который «готов поднять местных крестьян против дворянства». В вину ректору ставилась, между прочим, его речь на открытии университета (в августе 1
802 года), когда Паррот указывал студентам, что «они Обязаны признательностью тому народу, который своим трудом обеспечивает дворянству благосостояние и досуг к занятию науками». Немалое возмущение среди баронов вызвали также заботы Паррота о том, чтобы университетское образование доступно было не одним только дворянам, но и представителям других классов. Действительно, среди дерптских студентов наблюдался известный, конечно весьма условный, демократизм. Так, по воспоминаниям одного дерптского студента, благодаря духу товарищества «все студенты без различия национальностей и социального положении говорили друг другу «ты», в корпорациях сливались армяне, поляки, русские, французы, евреи, сыновья сапожников и графов». Попечитель Клингер сообщал правительству, что лучшим студентом Дерптского университета является латыш Вильямс, бывший крепостной барона Врангеля, и что «прилежание и окота Вильямса к наукам равняются природным его талантам».
Недаром прибалтийские дворяне жаловались, что «скоро никого из дворян в Дерптском университете не останется, ибо всю доверенность потеряли, потому что профессора явно проповедуют безбожие, и пока Клингер будет попечителем, то и не будут иметь никакой доверенности к университету; Клингера вся Лифляндия ненавидит, яко человека дурных правил, злобного и безбожного; профессора без стыда говорят, что религию, яко предрассудок, истребить надо».
Поэт Николай Языков писал в конце мая 1828 года брату Александру из Дерпта
Ты прав, мой брат: давно пора
Проститься мне с ученым краем,
Где мы ленимся да зеваем,
Где веселится немчура!
Рассказав в стихах, как ему в Дерпте «пленительно светила любовь», как ему «несносно тяжки»
Сии подарки жизни шумной,
Летучей, пьяной, удалой,
Высокоумной, полоумной,
Вольнолюбивой и пустой, —
поэт переходит к прозе и сообщает брату: «Сюда скоро прибудут 20 человек студентов из университетов московского, петербургского и казанского для усовершенствования себя в науках; здесь проживут три года, отправятся в Германию и возвратятся на кафедры ординарных». Через месяц, в конце июня, Языков все еще ждет профессорских кандидатов: «Скоро будут (сюда 20 юношей, назначенных сделаться учеными через посредство здешнего университета; они все коренные русские. Перевощиков им главнокомандующий. Дай бог, чтоб вышло что-нибудь хорошее, важное, торжественное, а не то, — и в Мекку посылать не за чем». И дальше — о «главнокомандующем» будущих профессоров. «Перевощиков послал уже в Главное училищ. правление свою учебную книгу истории русской словесности… Приговоры его писателям, разумеется, не мудры: он раскольник, старовер, даже скопец по сей части». Еще через месяц, 22-йюля, поэт сообщал брату, что профессорские кандидаты прибыли, наконец, в Дерпт, поступили под команду Перевощикова, но «об них еще ничего не известно».
В начале августа Языков уже «познакомился с русскими учеными юношами», которые «чрезвычайно недоступны, дики, робки и безответны перед здешними», потому что сразу по приезде их сбили с толку русские студенты — старожилы Дерпта. Руководитель профессорских кандидатов, Василий Михайлович Перевощиков перешел в Дерпт из Казани, где сумел угодить самому Магницкому, расправлявшемуся с профессорами, как аракчеевский фельдфебель расправлялся с новобранцами.
Перевощиков старался оправдать доверие правительства и свой надзор за профессорскими кандидатами превратил в шпионаж. Пирогова он сразу не взлюбил за его недостаточную почтительность и стал преследовать его с первого же семестра. Он даже очернил Пирогова перед министерством, которое предписало объявить ему строгий выговор. Впрочем, Перевощикова скоро убрали из Дерпта, так как студенты университета часто устраивали ему кошачьи концерты, выгоняли его из аудитории и не хотели заниматься у него.
Перевощиков был единственный профессор Дерптского университета из природных русских — все остальные профессора, согласно не отмененному еще тогда старинному уставу этого университета, были лютеране, прибалтийские или германские немцы.
Студенчеству жилось в Дерпте привольно во всех отношениях. Самая разгульная обстановка наиболее свободных времен Московского университета даже с внешней стороны казалась неприглядной в сравнении с условиями жизни дерптских студентов. Пирогова интересовало своеобразие дерптской жизни, его прельщала свобода отношений в полунемецком Дерпте, сказавшаяся во всем. В первом же письме оттуда он сообщал своим московским друзьям: «На пятый день мы прибыли в Дерпт. Скажу вам, что это небезделыный городок… На всяком шагу встречаешь студентов: разнообразие и свобода их довольно странны: иных вы увидите в длинных ботфортах, других с трубками и по большей части толпами. По общему признанию жителей, и самый Дерпт не мог бы существовать, если бы не было университета: число учащихся до 500 человек…
Нас почитают здесь совершенно за профессоров, везде открыт вход нам; здешние профессора, из коих все по большей части люди полу-благородные, всегда с благосклонностью просят к себе и сами нас посещают. Вообразите, почтенные старики, уже несколько известные своею ученостью, жмут руку у молодых безызвестных людей. Признаюсь, я не только не видал, но еще и не слыхал, чтобы существовали такие профессора…
Нет! Здесь уже не Москва, здесь все как-то свободнее… В общественных местах все равны и вообще права здешние лучше прав московских… Здесь чиновник стоит наравне со слугою И тот считает себя равным, пользуясь теми же преимуществами… Удивительно, что во всех господах немецких студентах остался еще какой-то дух рыцарства: здесь каждый день множество дуэлей, и за что же, как бы вы думали? Всего чаще за места на лавках. Сверх сего, так как в университетах учатся из разных провинций, как-то Лифляндии, Курляндии, Эстляндии, то студенты разделились на различные общества, которые ведут между собой все непримиримую вражду. Да если бы я вам начал рассказывать все здешние проказы, о которых у нас в Москве и слыхом не слыхать, то мало было бы дести бумаги».
Эту сторону жизни дерптского студенчества ярко изобразил тогда же поэт Языков в письме к братьям, которым он сообщал о дуэлях, происходящих между студентами почти ежедневно по самым ничтожным поводам: «Причина дуэли, как и большей части их здесь, та, что один толкнул другого на улице — поссорились, подрались и пр. Точно как в германских университетах, редкий день проходит здесь без драки на саблях или пистолетах и редко студент не носит на лице памятника своего школьнического героизма. Трудно, может быть, даже невозможно истребить- этот дух рыцарства в здешнем университете, но, должно бы, потому что много, очень много времени проходит у студентов в приготовлениях к дуэлям, в них самих и, наконец, в суждениях о достоинстве того или того подвигов по сей части: когда двое дерутся, тогда, верно, пятьдесят стоят и смотрят, а дерутся каждый день; после дуэли сражавшиеся мирятся, пьют, пьянствуют, гуляют, и следственно, во всех сих обстоятельствах теряют время, ровно ничего не приобретая, кроме имени нетруса между людьми, которых суждениями не дорожат люди, дорожащие своею пользою».
Пирогов принадлежал к людям, дорожащим своей научной пользой, он не принимал участия в разгуле и дуэлях, но, сравнивая грубые нравы московского студенчества поры его учения с дерптскими студенческими обычаями, он последним отдавал предпочтение. В старости Николай Иванович с удовольствием вспоминал свое пребывание в Дерпте: «Верно, нигде в России того времени не жилось так привольно, как в Дерпте. Главным начальством города был ректор университета. Старик-полициймейстер Ясоенский с десятком оборванных казаков на тощих лошаденках, которых студенты, гари нарушении общественного порядка, удерживали на месте, цепляясь за хвосты, — полициймейстер этот держал себя как подчиненный перед ректором; жандармский полковник встречался только за карточным столом. Университет, профессора и студенты господствовали».
Учившийся в Дерпте одновременно с Пироговым москвич И. Ф. Золотарев писал своему приятелю о привлекательных сторонах этого города: «Здесь все учатся. И для сего есть способы. Здесь все дышит любовью к просвещению. Профессора и студенты — главный класс в городе»,
В научном отношении университет Прибалтийского «рая стоял неизмеримо выше всех тогдашних русских университетов, и по своему культурному значению Дерпт назывался ливанскими Афинами. «Дерптский университет в это время достиг небывалой еще научной высоты, — говорит Пирогов, — тогда как другие русские университеты, падали со дня на день все ниже и ниже благодаря обскурантизму и отсталости разных попечителей. Большая часть кафедр была замещена отличными людьми с знаменитым ректором Эверсом (историк) во главе: Струве (астроном), Ледебур (ботаник), Пар-рот (физиолог, сын академика), Ратке (физиолог), Клоюсиус (юрист), Эшшольд (зоолог).; между медиками отличались необыкновенною начитанностью и ученостью проф. Эрдман (терапевт), прежде бывший в Казани, но изгнанный оттуда вместе с профессором математики Бартельсом».
Благодаря особенностям своего положения Дерптский университет поддерживал самую живую связь с культурной жизнью Запада, главным образом Германии. Кроме профессоров он выписывал оттуда книги, научные пособия, журналы и газеты, имел там своих специальных литературных корреспондентов, сообщавших сведения о новейших открытиях и изобретениях, и знакомивших дерптское общество с- новейшими западноевропейскими умственными и политическими течениями.
В первый состав профессорского института, вместе с Пироговым, вошли известные впоследствии ученые и общественные деятели Д. Л. Крюков (от Казани), Ф. И. Иноземцев (от Харькова), М. С. Куторга, П. Д. Калмыков, А. И. Чивилев (от Петербурга), П. Г. Редкин (от Москвы), М. М. Лунин (от Дерпта). Правительство отпускало на содержащие каждого кандидата по 1 200 руб. в год. В первое время материальная обстановка жизни Пирогова в Дерпте была не слишком приятна. Говоря в письме к Лукутиным про красоту Дерпта и его окрестностей, Николай Иванович сообщал им, что квартира, где ему приходилось заниматься, «низкая, покрытая черепицею землянка, в которой, кроме изломанного стола с разбросанными книгами, двух стульев и кровати, ничего не представится любопытному взору зрителей». «Но перо в руках, и я малым доволен», — пишет Пирогов, добавляя, что он ложится в 12 часов ночи, а встает в 6 часов утра, посвящая «часы вечернего досуга мечтам прошедшим и будущим».
Скоро условия жизни Пирогова в Дерпте изменились к лучшему. «Вообразите, — писал он в Москву: — судьба перевела меня из тесной и скудной землянки в хорошее отделение, состоящее из трех комнат, порядочно меблированных. Как это случилось? — вы спросите. Совсем неожиданно: добрый профессор Мойер, коему я посвящен, предложил мне жить в здешней университетской больнице, дабы можно было наблюдать за больными; но квартира там еще не отделывается, а моей уже вышел срок, и так он велел мне перебраться к нему, дал особое отделеньице, мебель, стол и, словом сказать, все. Добродетельная его теща, если вы слыхали, г-жа Протасова — мне совершенно доказывает, что и в немецком Дерпте есть русские люди». Так подселился Пирогов и почти 5 лет провел в доме Мойера, теща которого — Е. А. Протасова — взяла его под свое материнское покровительство.
Выдав младшую дочь, Александру Андреевну (Светлану) за писателя А. Ф. Воейкова, Екатерина Афанасьевна Протасова с радостью переехала с зятем в Дерпт, где В. А. Жуковский устроил ему профессуру по кафедре русской словесности. Протасова спешила увезти старшую дочь — Машеньку — от своего единородного. брата, поэта Жуковского, который хотел жениться на племяннице, отвечавшей взаимностью на его нежную и трогательную любовь. Машеньке жилось в доме зятя не сладко. Кроме тоски по любимом поэте, она страдала также от преследований распутного Воейкова и рада была выйти за кого угодно. В Дерпте к Машеньке сватались генерал Красовский и профессор Мойер.
Екатерина Афанасьевна хотела видеть дочь за генералом — дворянином и кавалером. Но Машенька наотрез отказалась выходить за Красовского и заявила, что ей нравится Мойер. Жуковский тоже говорил, что Мойер хорошая партия и Протасовой пришлось покориться.
После женитьбы Мойера дом его сделался средоточием русской дворянской культуры в Дерпте, где русских было всего несколько человек. Местных жителей привлекала в дом Мойера обаятельность самого профессора и обворожительность его жены; проезжавшие через Дерпт русские посещали Марью Андреевну по родству ее с Жуковским. Вскоре после рождения дочери Марья Андреевна кончалась и хозяйкой дома сделалась ее мать.
Ко времени приезда Пирогова в Дерпт Мойер уже свыше пяти лет вдовел. Екатерину Афанасьевну застал Николай Иванович приземистой, сгорбленной старушкой лет шестидесяти, но еще со свежим, приятным лицом, с умными серыми глазами и тонкими, сложенными в улыбку губами. Она и устроила переселение Николая Ивановича в дом Мойера, а когда через несколько месяцев молодой ученый переехал на жительство в комнату при клинике, Протасова
предложила ему обедать у них, чем Пирогов пользовался все пять лет своего пребывания в Дерпте.
Е. А. Протасова
Теща проф. И. Ф. Мойера, сестра В. А. Жуковского; покровительница молодого Пирогова в Дерпте, заменявшая ему мать
«Теща профессора моего, почтенная русская дама, так обласкала и приняла меня здесь на чужбине, что я готов ей перед целым светом изъявить мою благодарность, — писал Николай Иванович из Дерпта. Лукутиным, — если бы не она, здешняя жизнь еще бы скучнее и однобразнее для меня тянулась. В их доме так же точно, как бывало в вашем, я нахожу единственное развлечение; она охотница до книг и получает все новые русские «здания, а я ей читаю. Часто по праздникам, когда самого Мойера не бывает дома, чтение наше продолжается до глубокой ночи, и я возвращаюсь домой всегда веселее, нежели выхожу».
В доме Мойера устраивались спектакли, в которых участвовал и Пирогов, выступавший однажды в роли Митрофанушки в «Недоросле»; увлекался он и другими играми молодежи.
Часто приезжал в Дерпт и подолгу гостил у сестры Василий Андреевич Жуковский, читавший в гостиной Мойера все новые произведения Пушкина. Долго живали здесь внучки Екатерины Афанасьевны, Катя и Саша Воейковы, приезжавшие с подругами. Бывали в доме Мойера поэт Николай Михайлович Языков, близкий его друг и приятель Пушкина Алексей Николаевич Вульф, их общая приятельница Анна Петровна Керн.
Бывали и студенты Дерптского университета или воспитанники профессорского института: поэт Владимир Александрович Сологуб, Петр Григорьевич Редкий, Владимир Иванович Даль, сыновья фельдмаршала Витгенштейна.
Учившийся в Дерпте Николай Дмитриевич Киселев (дипломат, брат известного государственного деятеля) рассказывал впоследствии А. О. Смирновой: «Дерпт был для меня великой школой, там я начал понимать музыку. У Мойера я в первый раз слышал прелестные романсы Вейнрауха. Мой вкус к живописи развился тоже у Мойера. Я с грустью покинул это пристанище».
Иван Филиппович Мойер был человек замечательный и высокоталантливый. «Уже одна наружность его была выдающаяся, — пишет Пирогов, — высокий ростом, дородный, но не обрюзглый от толстоты, широкоплечий, с крупными чертами лица, умными голубыми глазами, смотревшими из-под густых, несколько нависших бровей, с густыми, уже седыми, несколько щетинистыми волосами, с длинными, красивыми пальцами на руках, Мойер так служить типам мужчины. В молодости он, вероятно, был очень красивым блондином.
Речь его была всегда ясна, отчетлива, выразительна. Лекции отличались простотою, ясностью и пластичною наглядностью изложения. Талант к музыке был у Мойера необыкновенный; его игру на фортепиано и особливо пьес (Бетховена — можно было слушать целые часы с наслаждением».
Мойер занимал кафедру хирургии, хорошо знал свой предает, был отличным профессорам и умелым практическим врачом. Приехав из Москвы с намерением изучать специально хирургию, Пирогов стал работать под непосредственным руководством Мойера, но скоро расширил круг обоих научных интересов и занялся изучением анатомии применительно к хирургии — сочетание для того времени совершенно новое. Увлекшись этими предметами, Николай Иванович пренебрегал другими частями медицины и в первое время своего дерптского учения вызывал нарекания некоторых профессоров.
В «ведомости об успехах, прилежании и поведении студентов профессорского института» за первый семестр (второе полугодие 1828 г.), про Пирогова сказано, что он «оказал в, физиологии и патологии хорошие сведения; при диспутах и в частных беседах можно было заметить, что он имеет живой разум и любовь к наукам; у профессора Мойера слушал вторую часть хирургии, науку о хирургических операциях, и, посещая хирургическую клинику прилежно, доказал на испытаниях свои успехи в оных науках; сделал искусно многие анатомо-хирургические препараты; слушал вторую часть анатомии непрерывно и с примерным прилежанием». (В той же «ведомости» говорилось о «нетвердости рассудка» 18-леттего лекаря и несовершенной его «степенности».
В отзывах за первую половину 1829 года отразилось ревнивое недовольство других профессоров предпочтением, которое Пирогов оказывал Мойеру. Здесь жалобы на то, что он посещал преподавания не всегда равномерно: в патологии оказал токмо посредственные успехи, редко посещал преподавания минералогии. За то указано, что у Мойера Николай Иванович «слушал непрерывно и преподавания о хирургии, занимался исключительно практическою анатомиею, упражнялся в операциях над трупами и пишет сочинения о некоторых частях хирургии». Уже здесь в «общем замечании медицинского факультета» сообщается, что «Пирогов подает основательные надежды, но не столько для хирургии, сколько для анатомии, и притом должно еще заметить, что он с большим прилежанием занимался вспомогательными науками и учился правильному мышлению».
В той же ведомости директор института заявляет, что у Пирогова он заметил «поведение благонравное, иго не всегда рассудительное, а в донесении министру за то же полугодие сообщается, что «хотя Пирогов замечен в нерадении, но дирекция не теряет надежды на его исправление, тем более, что он имеет отличные дарования»… Получив это донесение, министр, князь К. А. Ливен, счел нужным проявить отеческую строгость и, «хотя с прискорбием», просил попечителя «объявить Пирогову, что по замечаемому нерадению он навлечет на себя справедливое негодование правительства; впрочем, я Уверен, добавил министр, что он постарается заслужить сие и отклонить от себя то несчастие, которому может подвергнуться». Ближайший отчет по институту выдвигает Пирогова на первое место. Начальство сообщает, что «Пирогов, замеченный в первом полугодия 1829 года в некотором нерадении, ныне поправился», и «испрашивает благоволение министра всем (воспитанникам за их отличное прилежание и доброе поведение».
И. Ф. Мойер
Профессор хирургии в Дерпте — учитель Н. И. Пирогова; был женат на племяннице В. А. Жуковского М. А. Протасовой
В ведомости за второе полугодие 1829 года сообщается, что Пирогов за подробный и основательный ответ на заданный от медицинского факультета вопрос награжден золотою медалью.
Научные занятия Пирогова уже в 1829 году позволяли «надеяться, что он приобретет отличные знания в анатомии и хирургии». Так через полтора года по прибытии в Дерпт Николай Иванович обнаружил свое истинное призвание.
Одновременно с Пироговым ъ Дерпте обучался известный впоследствии московский профессор и практический врач Федор Иванович Иноземцев. Он был опытнее Пирогова, девятью годами старше его и первое время пользовался некоторым перевесам над Николаем Ивановичем в глазах товарищей. Но здесь Пирогов конкуренции не боялся, пенимая, что в науке у него своя дорога, и довольно широкая. Иноземцев был, по словам Пирогова, высокий и довольно ловкий брюнет, с черными блестящими глазами, с безукоризненными баками, одетый всегда чисто и с претензией на элегантность. А Николай Иванович все пять лет своего пребывания в Дерпте носил сюртук, перешитый из старого фрака, подаренного ему в Москве вдовою спившегося чиновника, которому восемнадцатилетний лекарь сделал промывание желудка. Что касается чистого белья и «прочей элегантности», то Пирогов тогда говорил: «Еще вопрос — что лучше: тратить деньги на белье, которое все равно испачкается при препаривании трупов, или на покупку книг и живого материала для анатомических исследований».
Конечно, на вечерах у Мойера, где преобладала женская молодежь, предпочтение отдавалось Иноземцеву, что причиняло много огорчений невзрачному по внешности Пирогову.
В дерптской студенческой жизни ни Пирогов, ни Иноземцев, ни другие их товарищи, по-видимому, участия не принимали. «Немецкие студенты кутили, — рассказывал Николай Иванович впоследствии, — вливали в себя пиво, как в бездонную бочку, дрались на дуэлях, целые годы иногда не брали книги в руки, но потом как будто перерождались, начинали работать так же прилежно, как прежде бражничали, и оканчивали блестящим образом свою университетскую карьеру. Мы, русские из профессорского института, не сходились ни с одним студенческим кружком, не участвовали ни в коммершах пирушки, ни в других студенческих препровождениях времени, и я, например, несмотря на мою раннюю молодость, даже вовсе и не имел никакой охоты знакомиться с студенческим бытом в Дерпте. Только два раза я из любопытства съездил на коммерши, и то впоследствии, по окончании курса».
Приближалось окончание курса, и Пиропов, по совету Мойера, решил держать экзамен на степень доктора медицины. Желая, как он рассказывает, показать факультету, что идет на экзамен не сам, а по принуждению, он «откинул весьма неприличную штуку». В Дерпте экзамены на степень происходили тогда на дому у декана. Докторант присылал к нему чаю, сахару, вина и другое угощение для экзаменаторов. Пирогов ничего этого не сделал, и декану пришлось подать собравшимся свое угощение. И хотя жена профессора Ратке сильно бранила за это Николая Ивановича, но экзамен сошел благополучно.
Для докторской диссертации Пирогов выбрал редкую тогда в хирургическом и физиологическом отношении перевязку брюшной аорты при паховых аневризмах, сделанную только однажды на живом человеке «знаменитым английским анатомо-хирургом Эстли Пастоном Купером. Это была работа по топографической, или хирургической, анатомии, рассматривающей взаимное расположение органов й определенной, ограниченной части тела. Эту часть анатомии разрабатывали тогда во Франции и в Англии, но в России и Германии ее почти не знали.
Николаю Ивановичу пришлось делать много опытов, сильно работать. Дни и ночи просиживал он в анатомическом театре над препарированием различных областей, занимался артериальными стволами, делал опыты с перевязками на собаках и телятах, много читал и писал. Диссертация, с несколькими рисунками с препаратов, вышла да славу и заставила о себе заговорить — студентов и профессоров. Рисунки препаратов, выполненных для этой работы в натуральную величину, красками, до наших дней хранятся в анатомическом театре Дерптского университета.
Докторская диссертация Пирогова, по заявлению профессора хирургии Л. Л. Левшина (в 1897 году), может «служить прекрасным примером того, как следует приступать к решению вопросов практической медицины». В первом своем научном труде Пирогов «высказал принцип, что при решении различных вопросов практической медицины нельзя ограничиться одними лишь клиническими наблюдениями, но что в этом деле необходимы опыты над животными; предмет диссертации — лечение аневризм подвздошных артерий донельзя удачно выбран с целью показать, что путь для разработки ключевого вопроса не может быть иной, как экспериментальный». По новизне метода работа Пирогова обратила на себя внимание за границей и была переведена с латинского, на котором написала автором, на немецкий язык и напечатана в знаменитом тогда хирургическом журнале Грефе и Вальтера.
Таким образом, ко времени поездки за границу для завершения своей подготовки к профессуре Николай Иванович мог уже самостоятельно заниматься научными исследованиями. Серьезное изучение в Дерпте анатомии и хирургии в течение пяти лет выработало из него специалиста, основательно знающего свой предмет. Весьма важный для хирурга и очень трудный отдел анатомии — учение о фасциях (оболочки, покрывающие мышцы) — он изучил так основательно, что едва ли кто-нибудь, по словам доктора Малиса, мог быть опытнее его в этом отношении. И до Пирогова прибегали к опытам над животными для решения различных хирургических вопросов, ей же потребовал орава гражданства для экспериментальной хирургии, науки, всю важность которой для клиники недостаточно уяснили себе еще много десятилетий спустя. Такое рациональное направление, выработанное Пироговым вполне самостоятельно, было совершенно новым и ставило его головою выше современных ему хирургов.
Самой важной стороной дерптской деятельности Пирогова является именно то, что он одни из первых в Европе стал в широких размерах систематически экспериментировать, стремясь решать вопросы клинической хирургии опытами над животными.
Когда профессорских кандидатов посылали в 1828 году в Дерпт, правительство рассчитывало, что они пробудут там два-три года, а затем отправятся в равные европейские университеты, в том числе во французские и английские, для усовершенствования. Но в июле 1830 года в Париже возникло революционное движение, послужившее сигналом к целому ряду восстаний в Западной Европе — в Бельгии, в Италии, в немецких государствах, наконец в Швейцарии. Подавивший незадолго до того восстание декабристов, русский царь, для преграждения путей революционной заразы в пределы вверенной ему проведением державы, решил помочь французскому королю и примерно наказать мятежников. Ближе всех к месту пожара была Польша, и Николай I повелел мобилизовать свою польскую армию.
В конце ноября 1830 года в польской армии вспыхнул бунт, вскоре перешедший во всеобщее народное восстание. Вмешиваться во французские дела русскому царю не пришлось, тем более, что ко всем его европейским заботам прибавилась еще возня с холерой внутри страны. Профессорских кандидатов за границу не пустили: послать их в Европу, привезут оттуда всякие бредни о свободе; пусть еще поучатся в Дерпте, а там будет видно.
Пирогов решил воспользоваться свободным временем для поездки в Москву. По бедности пришлось ехать с крестьянином, привезшим какую-то кладь в Дерпт и возвращавшимся в Москву порожняком. Путешествие было с приключениями: один раз крестьянин чуть не утопил ночью и Пирогова, и себя, и лошадь; в другой раз Николаю Ивановичу пришлось выскочить из телеги при переезде через какую-то речонку и по пояс в воде пробираться на берег. Дотащились через две недели до Белокаменной.
Н. И Пирогов
(1833 г.)