Подобная связь христианства с «телесным» Богоприсутствием (что собственно и отличает его от «антихристианства») означает, что для Мережковского
не существует «христианства без Церкви», ибо именно Церковь и является живым «телом Христовым» и «воды жизни в Церкви неиссякаемы».
Одна лишь «христианская проповедь» в отвлечении от Таинств – мало что может дать, ибо:
«\"Ближнего люби, как самого себя\" (Лев. 19. 18) – древняя заповедь, но тщетная, сделавшаяся мертвым „законом“, тем самым, по которому распят Любящий. Сам по себе человек любить не может: людям, так же как всей живой твари, естественно в борьбе за жизнь не любить друг друга, а ненавидеть. Людям никто из людей не мог бы сказать: «любите», кроме одного Человека – Иисуса, потому что Он один любил; Он сама Любовь; не было любви до Него и без Него не будет.
«Делать без Меня не можете ничего» (Ин. 15. 5) – меньше всего – любить. Тем-то заповедь Его любви и «новая», что люди могут любить только в Нем и через Него. Его любовь единственна, так же как Он Сам – Единственный».
«Есть ли вне Церкви спасение? – спрашивает Мережковский, завершая повествование об „Атлантиде – Европе“. – Нет. Мир погибает, потому что вышел или выпал из Церкви».
И тут же, не делая паузы, Мережковский признается, что для него самого сейчас в вопросе о Церкви –
«смертная боль, такая рана, что к ней прикасаться, о ней говорить почти нельзя».
* * *
16 июля (29-го по «новому», советскому стилю) 1927 года митрополит Нижегородский Сергий (Страгородский) обратился к православной пастве с «Посланием», которое тут же было всеми переименовано в «Декларацию»:
«Божией милостию!
Смиренный Сергий, Митрополит Нижегородский, заместитель Патриаршего Местоблюстителя и Временный Патриарший Священный Синод – преосвященным архипастырям, боголюбивым пастырям, честному иночеству и всем верным чадам Святой Всероссийской Православной Церкви «о Господе радоваться».
‹…›
Ныне жребий быть временным заместителем Первосвятителя нашей Церкви опять пал на меня, недостойного Митрополита Сергия, а вместе со жребием пал на меня и долг продолжать дело почившего [патриарха Тихона] и всемерно стремиться к мирному строению наших церковных дел.
‹…›
Приступив, с благословения Божия, к нашей синодальной работе, мы ясно осознаем всю величину задачи, предстоящей как нам, так и всем вообще представителям Церкви. Нам нужно не на словах, а на деле показать, что верными гражданами Советского Союза, лояльными к советской власти, могут быть не только равнодушные к православию люди, не только изменники ему, но и самые ревностные приверженцы его, для которых оно дорого, как истина и жизнь, со всеми его догматами и преданиями, со всем его каноническим и богослужебным укладом. Мы хотим быть православными и в то же время сознавать Советский Союз нашей гражданской родиной, радости и успехи которой – наши радости и успехи, а неудачи – наши неудачи. Всякий удар, направленный в Союз, будь то война, бойкот, какое-либо общественное бедствие или просто убийство из-за угла ‹…› сознается нами, как удар, направленный в нас. Оставаясь православными, мы помним свой долг быть гражданами Союза \'не только из страха, но и по совести\", как учил нас апостол (Рим. 13. 5). И мы надеемся, что с помощью Божиею, при нашем общем содействии и поддержке, эта задача будет нами разрешена.
Мешать нам может лишь то, что мешало и в первые годы советской власти устроению церковной жизни на началах лояльности. Это – недостаточное сознание всей серьезности совершившегося в нашей стране. Учреждение советской власти многим представлялось недоразумением, случайным и потому недолговечным.
Забывали люди, что случайности для христианина нет и что в совершившемся у нас, как везде и всегда, действует та же Десница Божия, неуклонно ведущая каждый народ к предназначенной ему цели.
‹…›
Особенную остроту при данной обстановке получает вопрос о духовенстве, ушедшем с эмигрантами за границу. Ярко противосоветские выступления некоторых наших архипастырей и пастырей за границей, сильно вредившие отношениям между Правительством и Церковью, как известно, заставили почившего Патриарха [Тихона] упразднить заграничный Синод ‹…›. Но Синод и до сих пор продолжает существовать, политически не меняясь, а в последнее время своими притязаниями на власть даже расколов заграничное церковное общество на два лагеря. Чтобы положить этому конец, мы потребовали от заграничного духовенства дать письменное обязательство в полной лояльности к Советскому правительству во всей своей общественной деятельности. Не давшие такого обязательства или нарушившие его будут исключены из состава клира, подведомственного Московской Патриархии. Думаем, что, размежевавшись так, мы будем обеспечены от всяких неожиданностей из-за границы. С другой стороны, наше постановление, может быть, заставит многих задуматься, не пора ли и им пересмотреть вопрос о своих отношениях к советской власти, чтобы не порвать со своей родной Церковью и Родиной».
Выходу «Декларации» предшествовали трагические события. В 1925 году скончался избранный на Поместном соборе 1917–1918 годов Патриарх Тихон, и Антирелигиозная комиссия ЦК ВКП(б) решила использовать смерть святителя (ходили слухи, что он был отравлен) для решительного наступления на Православную церковь, продолжавшую, несмотря на все послереволюционные гонения, оставаться влиятельной силой в стране.
Как уже говорилось, еще в первые месяцы существования советской власти в качестве основного оружия в этой борьбе был избран «новый раскол» в среде священства, который начал возникать после того, как еще в марте 1917 года группа священников во главе с настоятелем петроградской церкви Святых Захарии и Елизаветы Александром Введенским образовала в Петрограде «Всероссийский союз демократического православного духовенства и мирян». «Союз» резко выступал против «консерватизма» высшего православного духовенства, требуя радикального «обновления Церкви» в духе всеобщих радикальных революционных преобразований этого времени. Сторонников Введенского (достаточно многочисленных в первые годы революции как среди мирян, так и среди «белого» духовенства) стали именовать «обновленцами».
Александр Иванович Введенский был знаком с Мережковскими еще с дореволюционных времен, когда будущий «обновленческий митрополит», а тогда студент юридического факультета Петербургского университета, поместил за подписью «А. И. Введенский» в газете «Речь» «религиозную анкету», призванную выяснить мнения читателей этого популярного издания по «острым» вопросам тогдашней церковной жизни. Гиппиус вспоминает, что появление в достаточно «умеренной» «Речи» такой «фрондерской» анкеты, подписанной к тому же именем известного критика и историка русской литературы, известного тогда своими позитивистскими взглядами, очень удивило их с Мережковским. То, что Арсений Иванович Введенский (1844–1909), автор книг «Общественное самосознание в русской литературе» и «Литературные характеристики» (прекрасно известный Мережковскому по полемике вокруг синодального «Определения…» о Толстом), никакого отношения к анкете не имеет,
[32] а речь идет о никому не известном студенте-юристе, выяснилось, когда сам автор анкеты явился на Сергиевскую улицу.
«Студент нам показался малосимпатичным, – вспоминала Гиппиус. – Чернявый, заискивающий». Помимо того покоробила намеренная мистификация с инициалами уважаемого литератора, с помощью которой Введенский-однофамилец и добился публикации. Однако предмет визита был интересен: Введенский принес Мережковским ответы, пришедшие к нему после публикации анкеты со всех концов России. Материал этот – два громадных тюка – был очень содержателен, и Мережковский даже использовал некоторые письма в своей работе, но до конца разобрать всю корреспонденцию так и не удалось. А сам Введенский, по словам Гиппиус, вскоре «исчез, мы его больше не видели».
Между тем дальнейший путь Введенского складывался в полном соответствии с теми установками, которые присутствовали в «проповеди Мережковского» предреволюционных лет (Введенский в студенческие годы активно посещал заседания Религиозно-философского общества). После окончания университета, в 1913 году, Александр Введенский принял священнический сан, служил по ведомству военного духовенства, а затем был назначен настоятелем полкового храма Святых Захарии и Елизаветы (впоследствии разрушенного). К нему благоволил петроградский митрополит Вениамин (Казанский), который в 1921 году возвел его в сан протоиерея.
А. И. Введенский был ярким проповедником, чему очень способствовала его «литературность», усвоенная им опять-таки в кругах «богоискателей» конца 1900-х – начала 1910-х годов, которые (с легкой руки Мережковского) считали отечественную словесность сокровищницей «мистического опыта». Введенский читал с амвона стихотворения Надсона, а в алтаре держал портрет Блока, почитая последнего «пророком» (в буквальном смысле). Творчество Блока он знал в совершенстве и 27 августа 1921 года буквально ошеломил «литературный Петроград» потрясающей проповедью после отслуженной им панихиды по новопреставленному поэту. «Он говорил замечательно, – записывала под впечатлением услышанного юная Ада Оношкович-Яцына (переводчица, ученица М. Л. Лозинского). – По моей слабохарактерности стоило бы мне его послушать 10 раз, чтобы отречься от мира и земной радости и идти „прямыми стязями“. Опасный человек. Он кого-то ужасно напомнил мне своей полуеврейской страстной головой с горбатым носом. У меня осталось большое впечатление».
[33]
В годы революции Введенский выступил с требованием упразднения института монашества и закрытия монастырей, отмены иерархического строя церкви (в том числе – отмены только что учрежденного патриаршества) и утверждения в отношениях священнослужителей «демократической коллегиальности», а также – с требованием литургических реформ и прежде всего перевода богослужения с церковнославянского на русский язык. И главное, Введенский ставил знак равенства между христианством и «социализмом», обвиняя «дореволюционное» духовенство в «сокрытии» этого от паствы и полагая революцию подлинным воплощением принципов «равенства и братства», содержащихся в учении Христа. Естественно, что такая проповедь (к «Союзу демократического православного духовенства и мирян» в 1919 году присоединились группы «Друзей церковной реформы» и «Религия в сочетании с жизнью») сразу обратила на себя внимание антирелигиозных деятелей новой власти. «Традиционное» же духовенство, большей частью дезориентированное и растерянное, до поры никак не реагировало на деятельность Введенского и его «союзников».
20 ноября в Сремских Карловцах (Сербия) открылось Общецерковное заграничное собрание, призванное решить вопросы религиозного устроения сосредоточившегося в Западной Европе «русского беженства» (ранее, после «исхода» врангелевского Крыма, в Константинополе было создано Заграничное церковное управление). На этом форуме, получившем вскоре название Карловацкого собора (создавшего затем «Карловацкий Синод»), прозвучали резкие антисоветские выступления духовенства, оказавшегося в эмиграции, и, главное, была принята резолюция о необходимости реставрации монархии в России (в «Послании» карловацких иерархов говорилось: «Да вернет [Господь Бог] на Всероссийский престол Помазанника, сильного любовью народа, законного православного царя из Дома Романовых»).
Это послание было использовано правительством Ленина и Троцкого как повод для начала гонений на «контрреволюционную тихоновскую церковь» (формально Заграничное церковное управление находилось в подчинении патриарха). Помимо политической и идеологической у этих гонений была и сугубо «экономическая» причина: в преддверии Генуэзской конференции необходимо было пополнить золотой запас РСФСР за счет конфискации церковных ценностей. В феврале 1922 года ВЦИК по инициативе Л. Д. Троцкого издает декрет «Об изъятии церковных ценностей» и начинается жуткий погром «тихоновских» монастырей и храмов, в результате которого только за один этот год были расстреляны 2691 священнослужитель, 1962 монаха, 3447 монахинь и послушниц (см.: Православие в России. М., 1995. С. 112). Сам же патриарх Тихон в мае 1922 года был арестован и изолирован в Донском монастыре.
Тогда же, в мае 1922 года, протоиерей В. Красницкий, который состоял агентом ГПУ, объявил о создании из «обновленческого движения» «Живой церкви», призванной сменить «контрреволюционную» «тихоновскую церковь» («Они подготовляли народное волнение и новую гражданскую войну под предлогом защиты церковных ценностей, предназначенных на спасение умирающих от голода, – провозглашалось на первом „живоцерковном соборе“. – Архипастыри наши, во главе с патриархом Тихоном, ради сохранения в православных храмах золота, серебра и драгоценностей превратно истолковали каноны, смутили паству, вызвали волнения, местные бунты и кровопролитие»).
Самую мрачную роль в этой попытке захвата церковного управления сыграл протоиерей Александр Введенский, «интеллигент» и «литератор» (любитель Надсона и Блока), пользовавшийся, в отличие от других лидеров «живоцерковников», доверием как у самого патриарха, так и у иерархов из его окружения. Под руководством Введенского группа «обновленческих» иереев 18 мая получила у арестованного, лишенного какой-либо информации «извне» Тихона письменное распоряжение на передачу им дел патриаршей канцелярии (якобы для того, чтобы предотвратить кровавые эксцессы при изъятии церковных ценностей в Москве).
Выданный патриархом документ стал орудием провокации ГПУ и погубил множество жизней и в первую очередь – погубил митрополита Вениамина, учителя и покровителя Введенского. «Скверно, конечно, что он паясничал перед алтарем, стараясь выказать свою „революционность“, – писала о своем бывшем знакомце Гиппиус, – но еще гораздо хуже, что он предал своего же бывшего наставника еп‹ископа› Вениамина ‹…›. Еп. Вениамин, исключительно светлой души (он часто бывал в нашем доме), был схвачен, полуголый, и обритый везен с солдатами на грузовике, по улицам, днем (узнал Введенского, стоявшего на тротуаре около Чека, говорили очевидцы, но, может быть, это последнее – легенда), а за городом, где тогда это производилось бессекретно, – этими же солдатами расстрелян».
[34]
В течение года «живоцерковцы» при содействии властей практически полновластно хозяйничали в обезглавленных приходах, однако 26 июня 1923 года патриарх Тихон, под давлением европейских стран, с которыми СССР налаживал в это время дипломатические отношения, был освобожден, и «Живая церковь» мгновенно «рухнула»: большинство прихожан считали ее иерархов самозванцами, а их приходы «безблагодатными» (на съезде в августе того же года она была распущена).
Тем не менее «обновленчество» как таковое оставалось в 1920-х годах фактором русского церковного бытия, пусть и лишенное теперь «общецерковного» статуса, и его лидеры, установившие практически открытое сотрудничество с властями, что называется, «ожидали часа». Один из лидеров бывшей «Живой церкви» С. Калиновский просто перешел… в партийный аппарат и занялся атеистической пропагандой, а Введенский создал в 1923 году собственный «Синод», провозгласивший его «архиепископом». Впрочем, проницательный председатель Антирелигиозной комиссии ЦК ВКП(б) Емельян Ярославский в каждом из вождей «обновленчества» видел своих ближайших сподвижников в деле «ликвидации религиозных предрассудков». «Введенский, – говорил он, – человек очень неустойчивый, и ничего не будет удивительного, если он через 5–6 лет станет редактором газеты „Безбожник“».
[35]
Сразу после кончины святителя Тихона Антирелигиозная комиссия ЦК ВКП(б) совместно с Секретным отделом ГПУ принимает решение не допустить более церковного единоначалия. Митрополит Крутицкий Петр, назначенный по завещанию Тихона местоблюстителем патриаршего престола до нового Поместного собора, был арестован, а сам Собор – запрещен. Возобновившаяся экспансия «обновленцев» дезориентировала основную массу православных верующих. Начиналась вторая «волна» гонений, которая, по замыслу кремлевских «борцов с религиозными предрассудками», должна была стать подлинным «девятым валом» для уже обескровленного русского православия. В этих обстоятельствах роль национального церковного лидера и взял на себя митрополит Нижегородский Сергий.
Митрополит Сергий (в миру – Иван Николаевич Страгородский, 1867–1944), выпускник Нижегородской семинарии и Санкт-Петербургской духовной академии, уже в молодые годы проявил себя как один из самых глубоких русских духовных писателей конца XIX – начала XX века и самых перспективных церковных администраторов. Такое редкое сочетание способностей обусловило его стремительный карьерный взлет. В 1893 году он – инспектор Московской духовной академии, в 1901-м – епископ Ямбургский, викарий Петербургский, в 1905-м – архиепископ Финляндский. В 1911 году Сергий становится членом Синода (в котором вскоре возглавил Миссионерский и Учебный комитеты), а в 1912-м занимает пост председателя Предсоборного совещания, готовившего знаменитый Поместный собор 1917–1918 годов. В 1917 году он был возведен в сан митрополита.
В бытность свою петербургским викарием Сергий «курировал» Религиозно-философские собрания и, судя по воспоминаниям Гиппиус, сразу же произвел на Мережковских глубокое впечатление. На первом заседании он – «молодой, но старообразный, с бледным, одутловатым лицом, с длинными вялыми русыми волосами по плечам, в очках» – сидел посредине председательского стола.
Открывая Собрания, Сергий произнес вступительную речь «от имени Церкви», к удивлению собравшихся, «малозначительную» (с обещанием «искренности и доброжелательности» со стороны участвующих в Собраниях священнослужителей и призывом к тому же к присутствующим на заседании представителям интеллигенции). Завершив свое выступление, Сергий вновь занял председательское место и спокойно слушал пламенную речь Валентина Тернавцева «от имени интеллигенции», выгодно отличавшуюся от его собственной как темпераментной манерой оратора, так и глобальностью проблематики. Как уже говорилось, вокруг положений доклада Тернавцева и развернулась дискуссия на двух первых заседаниях Собраний, и вот тут, дав предварительно высказаться всем желающим, Сергий, взяв слово, ошеломил аудиторию.
«Он сказал, – возмущалась Гиппиус, – что не видит нужды для Церкви „менять фронт“ ‹…› Что Церковь не может „отказаться от неба“. Что незачем Церкви ставить новую задачу \"раскрытия правды на земле: устремляясь к небесному, представители Церкви достигали и земного, как Николай Чудотворец…\"»
–
Церковь, – заключил Сергий, –
не восставала прямо против рабства, но проповедовала истину небесного идеала, и этим, а не чем-либо иным, она достигла отмены рабства!
После такого выступления Гиппиус хотя и обозвала Сергия «малокультурным полубуддистом» (!!), но стала присматриваться к нему с некоторой опаской: то, что он говорил, запоминалось всеми и всегда.
Гиппиус можно понять. Взгляды Сергия на сотериоло-гию (христианское учение о спасении), сформировавшиеся у него достаточно рано и высказанные с необычной для отечественного богословия, почти художественной стилистической выразительностью в его книге «Православное учение о спасении» (Казань, 1898), могли удивить не только неискушенных «светских» слушателей Религиозно-философских собраний. Так, например, архимандрит Серафим (Соболев), разбирая книгу Сергия среди самых ярких богословских работ первой половины XX века, с недоумением указывал, что взгляды Сергия «отличаются несообразностями с точки зрения человеческого разума» и ведут ни много ни мало как «к неправильному понятию о Боге, к извращению и даже уничтожению нашей нравственной жизни, ‹…› к ниспровержению всего Божественного домостроительства, ибо отвергают одну из основ нашего искупления и спасения – Божественное правосудие».
Несмотря на очень сложную историческую и богословскую проблематику книги Сергия (он анализирует так называемую «филиоквийскую добавку» в Символе Веры, принятом у католиков и протестантов
[36]), практический вывод из сказанного им прост: вне Церкви нет спасения, а, следовательно,
решающим в деле спасения является само наличие Церкви. Точно так, как в районе, охваченном эпидемией, единственной возможностью спасения является наличие вакцины (то есть наличие в пределах физической досягаемости ящиков с ампулами и соответствующего оборудования для инъекций), в пораженном грехом мироздании единственной возможностью спастись является
наличие в пределах физической же досягаемости прихожан Церкви, в которой осуществляется Евхаристия. Если в районе эпидемии вакцины нет, то любые прочие мероприятия в отсутствии прививок малозначимы: все равно все погибнут. Напротив: если возможность вакцинации сохраняется, то при всех прочих неблагоприятных условиях шанс на спасение все-таки есть… Среди общего для современников Сергия (в том числе – и для священнослужителей) увлечения морально-этической стороной христианства (базирующейся на учении о Божественном правосудии) такой приоритет «воцерковленности» (читай – «обрядности») в учении о спасении казался странной, архаичной экзотикой.
С подобными, очень жесткими богословскими установками в «дореволюционном» Сергии, особенно в период его синодальной деятельности, сочетался удивляющий многих «светский» конформизм, стремление любой ценой избежать конфликтов в политической и общественной сферах, если они не касались вероучительных принципов православия. Любопытную зарисовку Сергия в 1917 году можно найти в воспоминаниях протопресвитера Николая Любимова, участника последнего состава Синода перед его роспуском. «Мы все заявили [обер-прокурору], – пишет о. Николай, рассказывая об обсуждении регламента, – что отстаиваем не свои личные права, а права и авторитет Синода, членами которого являемся. Только один архиепископ Сергий, как и всегда, желая и капитал приобрести, и невинность соблюсти, начал нести какую-то ахинею о том, что он вполне понимает и ценит желание обер-прокурора, что нам неприлично даже как будто бы отстаивать современный состав Синода, ибо сами к нему принадлежим, ибо это значит отстаивать свои личные права. Ох! думалось мне при этих словах преосвященного, и хитер же ты, батюшка: умудрился при разгоне старого состава в единственном числе остаться и в новом, несомненно, и при нашем разгоне перейдешь и в дальнейший состав Синода. Вот это умение – приспособляться ко всяким обстоятельствам! Честь и хвала тебе, хитроумный архипастырь!»
Точно такую же «политическую гибкость» (вызывающую, как легко понять, мало сочувствия у большинства прямодушных и мужественных священнослужителей в окружении патриарха Тихона) Сергий проявлял и в период «живоцерковничества». По словам Гиппиус, продолжавшей, как следует из ее воспоминаний, следить за действиями «председателя наших старых собраний», Сергий «к этой „живой церкви“ на всякий случай примкнул», но «вовремя сообразил, куда дело гнет, и заранее унес из нее пятки». И тем не менее именно Сергия как своего возможного преемника выбирает в 1926 году в ожидании ареста местоблюститель патриаршего престола митрополит Петр: в чудовищных обстоятельствах этих лет политические способности «хитроумного архипастыря» могли стать хотя бы призрачной надеждой на спасение (сам Петр был арестован и находился в полной изоляции до своей мученической кончины в 1937 году).
Став во главе русской Церкви (хотя его статус «заместителя патриаршего местоблюстителя» был весьма шатким), Сергий очень быстро осознал, что любые попытки не только политического противостояния, но даже политического компромисса с властью, открыто провозгласившей курс на «искоренение религии» в СССР, заведомо обречены на неудачу. После того как провалилась попытка «тайного» избрания нового патриарха (по идее заключенного на Соловках архиепископа Иллариона, Сергий попытался провести в 1926 году нечто вроде «заочного» Поместного собора путем сбора подписей архиереев; данная акция была раскрыта агентурой ОГПУ), а сам Сергий оказался в заключении (четвертом за «советские» годы), стало ясно, что у русской Церкви остается единственная перспектива «катакомбного» существования с разрушением патриаршего управления и неизбежным лишением миллионов верующих, не признающих «обновленцев», участия в богослужениях и приобщения таинствам. Тогда Сергий и принял решение декларировать политическую капитуляцию Церкви перед своими гонителями, которая давала ей шанс на возможность легального существования. Капитуляция была принята: Сергий и некоторые арестованные с ним иерархи оказались на свободе, после чего и была опубликована «Декларация» 1927 года.
Как легко было предположить, с самого момента своего появления «Декларация» вызвала «неоднозначную» реакцию как среди священнослужителей, так и среди мирян. В России Сергия поддержали некоторые видные архиереи, однако начались и «отпадения»: к 1930 году около тридцати семи архиереев отказались от административного подчинения Сергию и имя «заместителя патриаршего местоблюстителя» перестало упоминаться за богослужением.
Ведь речь шла о подлинной «капитуляции» – не на словах, а на деле, – со всеми предельными унижениями и ужасами, на которые была способна агрессивная антихристианская власть, вовсе не отказавшаяся от замысла «искоренения религиозных предрассудков» в «стране победившего социализма».
«До 1927 года Москва и Россия шли за митрополитом Сергием, а со времени (июль 1927 г.) издания им постыдной „декларации“, отдавшей Церковь под большевистское иго, у него осталось не более половины прежней паствы, – писал один из противников Сергия, архимандрит Феодосий (автор интереснейших воспоминаний об этом времени). – Хотя митрополит православен, но за ним идти нельзя, ибо он служит сатанинской власти, которая никогда не даст свободы христианской Церкви». Когда, после опубликования «Декларации», в октябре 1927 года Сергий и сформированный им Временный Синод повелели возобновить поминание государственной власти за богослужением, даже ближайшее окружение митрополита приступило к нему с вопросом: не есть ли это повеление приказом молиться за Антихриста?
–
Нет! – отвечал Сергий. –
Ибо в Откровении об Антихристе сказано, что «дана ему власть действовать сорок два месяца» (Откр. 13.5), а советская власть существует в России уже десять лет.
«Господь возложил на нас великое и чрезвычайно ответственное дело править кораблем нашей Церкви в такое время, когда расстройство церковных дел дошло, казалось, до последнего предела, и церковный корабль почти не имел управления, – писал Сергий в своем послании от 31 декабря 1927 года. – ‹…› И только вера во всесильную помощь Божию и надежда, что небесный Пастыреначальник в трудную минуту не оставит „нас сирых“, поддерживает нашу решимость нести наш крест до конца. ‹…› И вот нам, временным управителям церковного корабля, хочется сказать Вам: „Да не смущается сердце ваше“. Будьте уверены, что мы действуем в ясном сознании всей ответственности нашей пред Богом и Церковью. Мы не забываем, что, при всем нашем недостоинстве,
мы служим тем канонически бесспорным звеном, которым наша Русская Православная иерархия в данный момент соединяется со Вселенскою, через нее – с Апостолами, а через них – с Самим Основоположителем Церкви Господом Нашим Иисусом Христом».
Выход «Декларации» и все, происходящее после этого в «сергиевской» Московской патриархии, породили в «русском зарубежье» потрясающие коллизии!
«Карловацкий Синод» провозгласил митрополита Сергия «еретиком», утверждая, что Московская патриархия безблагодатна, так как признала большевистский строй и объявила его радости – радостями своими. И тем не менее лидер «Карловацкого Синода» митрополит Антоний (Храповицкий), отвергая «ересь сергианства», постоянно носил панагию, подаренную ему митрополитом Сергием (на ее оборотной стороне было выгравировано: «Дадите нам от елея вашего, ибо светильники наши угасают»), и говорил, что он не мог бы поступить иначе в России, чем поступает там митрополит Сергий, но и митрополит Сергий не смог бы вести себя иначе, чем вел себя в эмиграции митрополит Антоний.
«…Сергий ‹…› при большевиках сумел среди всех расстрелов, ссылок и гонений на духовенство не только сберечь себя, но даже сделать беспримерную карьеру, – писала Гиппиус. – Как – мы в подробностях не знаем, а догадаться легко, хотя бы по его требованию к эмигрантской русской церкви ‹…› признать „лояльность“ Советской власти. Это было в 1927 году и, конечно, исходило от самой Советской власти, из желания ее создать среди зарубежья, хотя в ее услугу, кое-какую смуту. Некоторое время это волновало умы, тем более что вся „либеральная“ зарубежная пресса ‹…› горой стала за лояльность. К голосу журналистов примкнули даже голоса бывших марксистов, недавно сравнительно православных христиан, [таких как] Бердяев, например, или тоже недавнего православного Игоря Демидова, сотрудника Милюкова».
С другой стороны, требование «молитвы за советскую власть» было для прихожан зарубежных русских храмов «невместимо» (были случаи избиения священников, разрешавших такие молитвы за богослужением). Настроение большинства русского зарубежья передано в статье последнего обер-прокурора Синода, а затем министра вероисповеданий Временного правительства А. В. Карташева «Поражение и победа Православия».
«Митрополит Сергий, – писал Карташев, – еще год тому назад блестяще доказывавший в записке советскому правительству невозможность для православной церкви оказывать ему активные услуги и, очевидно, вместе со всеми почитателями покойного патриарха [Тихона] видевший в том его завет, сейчас резко изменил этому принципу и
перешел к старому началу услужения церкви государству, только в парадоксальной обстановке власти активно-антихристианской». Карташев призывал к разрыву с Московской патриархией, ибо «вынужденная фактическая автономия обратится в нашу победу и в поражение кажущейся победы над нами. Недалекое будущее покажет, что мы совсем не отделены от российской истинно-тихоновской мученической церкви и едины с нею и в достигшем и до нас гонении от большевиков, и в чистоте от политики, и в грядущем воздвижении крестного стяга чистой православной церкви над всей святой Русью».
К этому следует добавить, что из России приходили известия одно страшнее другого: гонения на Церковь после выхода «Декларации» только усиливались, но теперь к физическому насилию прибавлялись откровенные нравственные издевательства. В 1930 году, после того как папа Пий XI обратился к верующим провести совместную молитву «о спасении стольких душ, подвергнутых тяжелому испытанию, и об облегчении участи любимого нами русского народа», начальник секретно-политического отдела ОГПУ Тучков потребовал от Сергия, чтобы тот выступил в зарубежной прессе с заявлением, опровергающим… факт гонений на Церковь в СССР.
«…Текст большевики дали митрополиту Сергию за неделю, – писал по поводу этого жуткого „интервью“ управляющий приходами Русской православной церкви в Западной Европе митрополит Евлогий, – а потом держали его в изоляции. Перед ним встала дилемма: сказать журналистам, что гонение на Церковь есть, – это значит, что все тихоновские епископы будут арестованы, то есть вся церковная организация погибнет; сказать «гонения нет» – себя обречь на позор лжеца… Митрополит Сергий избрал второе. Его упрекали в недостатке веры в несокрушимость Церкви. Ложью Церковь все равно не спасти. Но что было бы, если бы Русская Церковь осталась без епископов, священников, таинств, – этого и не представить… Во всяком случае не нам, сидящим в безопасности, за пределами досягаемости, судить митрополита Сергия…»
И все же Евлогий, в отличие от «карловацких епископов» искренне расположенный к Сергию, в конце концов, порвал общение с Московской патриархией: в том же 1930 году он перешел под юрисдикцию Святейшего Вселенского Патриаршего Престола (Константинопольского), поскольку выполнять приказы ОГПУ, которые в Москве послушно «озвучивал» Сергий, ему было невозможно!
Во всем этом было что-то чудовищное: на глазах всего мира в СССР творились невероятные кощунства над беззащитной и покорной русской Церковью, публично осквернялись мощи и иконы, на землю летели кресты с храмов, пьяные хулиганы врывались во время богослужений в церковные помещения и куролесили на пасхальных крестных ходах, священников арестовывали, ссылали и расстреливали, в общины открыто внедряли провокаторов – а Сергий неукоснительно возносил молитву «за властей» сам
и повелевал молиться за них же всем, подчиненным ему приходам! 5 декабря 1931 года в центре Москвы был в демонстративных целях взорван храм Христа Спасителя, и, если верить легенде, один из кремлевских вождей, специально прибыв для созерцания этого зрелища, от восторга приплясывал и орал: «Задерем подол матушке-России!», – а Сергий повторял, что отношения Церкви с советской властью складываются замечательно, – и
литургическое служение ежедневно возобновлялось по всем храмам на территории СССР.
Но и самих храмов оставалось все меньше! Некоторые по примеру храма Христа Спасителя были взорваны, большинство – попросту закрыты. В 1928 году было закрыто 543 церкви, в 1929-м – 1129, в 1937 году –
более восьми тысяч. К концу 1930-х годов из 300 храмов в Ленинграде действующих осталось –
пять, из 600 православных церквей Москвы оставались открытыми
двадцать три. Уже к 1931 году в стране были уничтожены
все монастыри. К 1938 году церковная организация была в основном разгромлена (только в 1937 году было арестовано пятьдесят архиереев, количество же простых священнослужителей и тем более мирян точному учету не поддается). В 1939 году на свободе во всей огромной стране оставалось только
четыре правящих архиерея. Все они, включая самого Сергия, ежедневно ожидали ареста.
[37]
– Помолитесь, владыка, – сказал Сергий, отправляясь в 1939 году осматривать московские храмы с прибывшим из Западной Белоруссии митрополитом Пантелеймоном, –
не я вас везу храмы осматривать, а нас везут… Куда нас везут, сам не знаю.
И возникало жуткое ощущение полной безнадежности, бесплодности всех понесенных жертв и унижений, главная ответственность за которые ложилась в глазах всех православных верующих на автора «Декларации» 1927 года. И вот уже Гиппиус кричит в 1943 году:
–
Если епископ Сергий уже 26 лет проповедует «истину небесного идеала» – сколько еще лет ему понадобится, чтобы «достичь отмены рабства» куда горшего, чем старое, крепостное!!!
* * *
А что же Мережковский? Первая его реакция на «Декларацию», призывающую прихожан православных заграничных приходов к выражению «лояльности Советской власти», мало чем отличалась от реакции большинства эмигрантов. 9 августа 1927 года он и Гиппиус направляют митрополиту Евлогию следующее письмо:
«Владыка, умоляем Вас не подписывать присланного Вам митрополитом Сергием обязательства подчиняться Советской власти. Дело тут, конечно, вовсе не в „политике“, а в чем-то неизмеримо более важном.
Мы твердо уверены, что так же думают и чувствуют множество верующих во Христа и любящих Православную Церковь. Статья в «П‹оследних› Н‹овостях›» о необходимости подчинения Советской власти нас всех глубоко возмутила.
Еще раз умоляем и заклинаем – не подписывайте.
С глубоким уважением и преданностью.
Д. Мережковский,З. Гиппиус».
Однако, в отличие от большинства эмигрантских православных прихожан, Мережковский не мог не ощущать некоторой «странности» сложившейся ситуации. В его Церкви происходили события, сопоставимые по трагической значимости только с гонениями на первохристиан, причем главными действующими лицами этих событий были люди, в большинстве своем лично ему знакомые. Именно он, Мережковский, создатель Религиозно-философских собраний, призывавший русскую Церковь к активному историческому действию и видевший в 1900-е годы в русском православии прообраз грядущей «всемирной теократии», в какой-то мере «стоял у истоков» происходящего ныне. По крайней мере, большую «историческую активность», чем та, которую обнаруживала в 1920-1930-е годы сначала «тихоновская», а потом «сергиевская» Московская патриархия и ее противники, представить себе, основываясь на аналогах мировой церковной истории, трудно. И вот именно в такой момент Мережковский вдруг «сливается с массой»!
Темира Пахмусс, замечательный американский исследователь творчества Мережковского и Гиппиус, опираясь на имеющиеся у нее материалы частного архива, пишет, что поздний Мережковский «приходит к существенному для его мировоззрения заключению: необходимо преображение Церкви; необходима новая, жизненная, единая, Невидимая Церковь, которая заменит Видимую Церковь. К ней должен быть найден путь; для нахождения этого пути необходимо вечное Пришествие – Присутствие Христа на земле».
Возможно, эти идеи действительно обсуждались в доме Мережковских в 1930-е годы, поскольку Дмитрий Сергеевич как раз в это время приступал к работе над жизнеописаниями лидеров Реформы (идея «Невидимой Церкви» – идея Лютера). Однако психологически трудно предположить, что Мережковский не чувствовал: подобные «умозрительные» конструкции, продолжающие его «мирную», довоенную и дореволюционную «богоискательскую футурологию», на
таком «историческом фоне» выглядят, мягко говоря, не очень убедительно и, главное, не очень «утешительно», прежде всего – для него самого.
Откликаясь на «Декларацию», Н. А. Бердяев выступил с потрясающей статьей «Вопль Русской Церкви», в которой, несомненно с оглядкой на молчание своего бывшего «учителя», постарался с предельной – до болезненности – ясностью «расставить все точки над i».
«Многими в эмиграции послание митрополита Сергия и предъявленное им требование к митрополиту Евлогию было воспринято как окрик, как приказание, как насилие над совестью, – писал Николай Александрович. – ‹…›
В действительности послание митрополита Сергия есть вопль сердца Православной Церкви в России, обращенный к Православной Церкви за рубежом: сделайте, наконец, что-нибудь для нас, для Церкви-Матери, подумайте о нас, облегчите нашу муку,
принесите для Русской Церкви хоть какую-нибудь жертву, до сих пор безответственные слова ваших иерархов ‹…› вели нас в тюрьму, под расстрел, на мученичество, подвергали Православную Церковь в России опасности быть совершенно раздавленной и уничтоженной, да не будет этого больше. ‹…› Нужно, наконец, до конца понять великую разницу в положении Православной Церкви в России и в эмиграции. Православная Церковь в России есть Церковь мученическая, проходящая свой крестный путь до конца. ‹…› Православная Церковь в России жертвенна в совсем ином смысле и претерпевает нравственное мученичество, неведомое и часто непонятное для церковных кругов эмиграции. Православная Церковь в России в лице своих водительствующих иерархов должна совершать жертву своей видимой красотой и чистотой, она нисходит в мир, находящийся в состоянии смертного греха. Жертва эта совершается во имя спасения Православной Церкви и церковного народа в России, во имя охранения ее в эти страшные годы испытаний. ‹…› Это есть огромная личная жертва. Ее принес патриарх Тихон, ее приносит митрополит Сергий. Некогда эту жертву принес Св. Александр Невский, когда ездил в Ханскую Орду. ‹…› Православная Церковь не только переживает очищающее ее мученичество, она переживает один из величайших моментов своей исторической судьбы.
В кровавых муках освобождается она от власти царства Кесаря».
Мережковский хорошо понял, что под анонимными «многими в эмиграции» в статье Бердяева разумеется прежде всего именно он, Дмитрий Сергеевич Мережковский, и с автором «Вопля Русской Церкви» окончательно «раззнакомился». «Этот случай, – пишет Гиппиус, – еще больше отдалил Д. С. Мережковского от „интеллигентов“-эмигрантов, которые, войдя или не войдя в Церковь, будучи или не будучи масонами или евреями, все равно не могли с полной непримиримостью к Советской власти относиться». Но вне зависимости от того, был или не был мятежный Бердяев «масоном или евреем», «входил он или не входил в Церковь», – что Мережковский мог ему противопоставить на деле, кроме возможности «Невидимой Церкви» где-то в отдаленном будущем?
То, что происходило с Мережковским в конце 1920-х – первой половине 1930-х годов, можно угадать, обратившись к неожиданно появившейся в его книгах этих лет, прежде всего в «Иисусе Неизвестном» и «Павле и Августине», страшной
теме постыдности Креста.
Еще в конце 1900-х годов, в статье о творчестве Леонида Андреева «В обезьяньих лапах», Мережковский (не любивший Андреева) приводил невольно поразивший его диалог о страданиях Христа, который автор пьесы «Савва» доверил страннику-богомольцу по прозвищу «Царь Ирод» (он был невольный сыноубийца) и главному герою:
«Савва: Тебе дорого, что Он за людей пострадал? Так, что ли?
Царь Ирод: Это что распинали-то Его? Нет, брат, это пустое страдание. Распяли и распяли, только и всего, – а то, что тут Он сам правду узнал. Пока ходил Он по земле, был Он человек так себе, хороший, думал то да се, то да се. Вот человеки, вот поговорю, да вот научу, да устрою. Ну а как эти самые человеки потащили Его на крест, да кнутьями Его, тут Он и прозрел: «Ага, говорит, так вот оно какое дело». И взмолился: \"Не могу Я такого страдания вынести. Думал Я, что просто это будет распятие, а это что же такое\"… А Отец Ему: \"Ничего, ничего, потерпи, Сынок, узнай правду-то, какова она\". Вот тут Он и затосковал, да… да до сих пор и тоскует.
Савва: Тоскует?
Царь Ирод: Тоскует, парень».
Через двадцать лет, созерцая происходящее с русской Церковью, Мережковский испытывал нечто сходное с рассказом «Царя Ирода». По словам андреевского персонажа, он «думал что просто это будет распятие, а это что же такое…». «Правда» истории оказалась страшной настолько, что вынести ее Мережковский не мог, это лежало за пределами его «воспринимательной способности». Недаром в «Иисусе Неизвестном» вдруг многократно возникает почти «невыносимая», по собственному признанию Мережковского, «новая» мысль, что самое страшное в Кресте
не «боль», а «стыд», позор, «соблазн» Креста (документальные исторические подробности крестной казни в странах Римской империи, которые содержатся в главе «Распят», – за границами цитирования).
В «Павле», описывая гонения Нерона на христиан в 64 году по Р. Х., Мережковский вновь обращает особое внимание на «стыдное» начало этих событий, перед которым меркнут даже ужасы Колизея:
«Чтобы понять, что происходило в Римской общине в эти страшные дни, надо вдуматься в слова Павла: „Многие… поступают, как враги креста Христова“ (Флп. 3. 18) ‹…›. Вдуматься надо и в свидетельство Климента Римского, современника и вероятного очевидца тогдашних римских событий: \"…По злобе и зависти [братьев], dia dzelon kai phtonon, Столпы Церкви, styloi, величайшие и праведнейшие, подверглись гонениям и боролись даже до смерти; по злобе [братьев]… и Петр, пострадав, отошел в уготованное ему место славы; по злобе и зависти, претерпев… увенчался и Павел… Присоединились же к ним и великое множество избранных (преданных мучителям), все по той же злобе и зависти… в том числе и слабые жены… претерпев несказанное… увенчались победным венцом\". ‹…› Вдуматься надо и в свидетельство Тацита: \"Схвачены были сначала те, кто открыто объявил себя христианином, а затем, по их доносам, indicio eorum, еще великое множество\", повторяет Тацит, почти слово в слово, свидетельство Климента: «multitudo ingens, poly plethos, великое множество».
Нет никакого сомнения, что все эти ‹…› свидетельства ‹…› относятся к одному и тому же – к доносам друг на друга христиан Римской общины, во дни Неронова гонения 64 года.
Страшно подумать, что значат эти три слова: «по их доносам». Мученики вчерашние – сегодняшние доносчики. Вот когда «сатана сеет их, как пшеницу сквозь сито»».
Мережковскому во время создания «Павла» (первая половина 1930-х годов) «думать об этом» настолько «страшно», что весь финал этого жизнеописания поражает своей безысходностью:
«Адом на земле сделался Рим для христиан в эти страшные дни. Многие должны были испытывать то же, что испытывали бы, если бы, заключенные в ад, узнали, что нет ни Бога, ни диавола, а есть только Бог-Диавол: что до смерти не победил Христос, умер и не воскрес, – в ад сошел и остался в аду; обманул других и обманут Сам. «Еще немного, очень немного, и Грядущий придет, не умедлит» (Евр. 10. 37). Но вот не приходит, и, может быть, никогда не придет. Кажется, были такие минуты, когда вся Церковь могла бы возопить, как Распятый: «Боже Мой! Боже Мой! для чего Ты Меня оставил?»
«Огненное искушение» вынести могли не все. Сам Петр не вынес: бежал из ада».
Исторические аналогии при создании «Павла» были неизбежны и очевидны. И никакого подлинного выхода автор «Павла» и «Августина» не видел, кроме как, закрыв глаза и заткнув уши, «бежать из ада», не помнить, забыть все, что происходит в «новом Риме» – в России, в Москве. «Понимая» (хотя, конечно, как и все нормальные люди, с трудом) «страх» мученичества, Мережковский «не понял» (точнее – «не смог понять») «стыд» мученичества: он «сломался» при малейшем соприкосновении с ним, от одного лишь «помысла» о чем-то подобном. «Послание митрополита Сергия есть вопль сердца Православной Церкви в России, обращенный к Православной Церкви за рубежом: сделайте, наконец, что-нибудь для нас, для Церкви-Матери, подумайте о нас, облегчите нашу муку,
принесите для Русской Церкви хоть какую-нибудь жертву», – писал Бердяев и бил прямо в сердце Мережковскому (и не ему одному).
«А что же Церковь, разве не спасала и не спасает мир? В этом вопросе – наша смертная боль, такая рана, что к ней прикасаться, о ней говорить почти нельзя».
Лютерова идея «Невидимой Церкви»,
[38] действительно намеченная в финале «Павла» и продолженная в «Августине» (и, разумеется, очень сильно звучащая в последующей трилогии о «Реформаторах»), была для Мережковского тем более трудна, что она противоречила его собственным
взглядам на природу «церковности», как на нечто очень, говоря его словами, «хлебное, чревное, плотяное, кровное». Эта «православная закваска» все время сохраняется в нем на каком-то инстинктивном и иррациональном уровне, даже когда он хочет избавиться от нее. Для того чтобы убедиться в этом, стоит прочесть хотя бы сцену первого «протестантского» богослужения Кальвина во второй книге «Реформаторов»:
«Первую Тайную Вечерю по обычаю Апостольских времен Кальвин совершил в пещере Св. Бенедикта (St Benoit), близ города Пуатье (Poitiers). В эту пещеру над рекою Клэн (Clain) братья входили сквозь узкую между скалами щель. Главная радость и главный ужас (радость для них сочеталась с ужасом), радость главная для них была в том, что все в этом Таинстве было так просто, буднично, бедно и голо: ни икон, ни свечей, ни ладана, ни торжественных гулов органа, ни сладкозвучного пения, ни золотых священнических риз, ни золотых церковнических сосудов – ничего прошлого, бывшего в Римской Церкви – „Царстве Антихриста“, откуда бежали они. Все знакомое, домашнее: вместо жертвенника – длинный, простой, некрашеный сосновый стол, какой можно видеть в каждой харчевне; вместо чаши – мутного зеленого стекла граненый стакан с трещиной на ножке – едва, должно быть, не разбился в мешке брата, который нес его и, услышав в кустах шорох, побежал, думая, что за ним гонятся сыщики или диаволы; красное вино в бутылке, купленной в ближайшем сельском кабачке; ситный каравай хлеба, купленный в ближайшей лавочке. Все обыкновенное, такое же, как везде, всегда, – и вдруг совсем иное, необычайное, на земле невозможное, как с того света в этот перешедшее, – ужасное. Чувствовали все, и больше всех Кальвин, что никогда и нигде не было того, что будет здесь, сейчас.
Если бы своды пещеры на него внезапно обрушились, они раздавили бы его не большей тяжестью, чем бремя той ответственности, которая должна была пасть на него в этот миг, когда он произнесет эти для человека невозможные, неимоверные слова:
Вот Тело Мое.Вот Кровь Моя.Руки у него дрожали так, что уронить боялся чашу с вином – Кровью, пальцы ослабели так, что едва мог преломить хлеб – Тело».
Вообще, Кальвин с его здравым смыслом, примитивной, чувственной грубостью и прямодушием, деятельным прагматизмом, в том числе и в религиозных вопросах, по-человечески ближе Мережковскому, чем «серафический» мечтатель Лютер, хотя, казалось бы, должно быть наоборот. Отсюда и весьма рискованное с точки зрения «классической» истории религии противопоставление: «Лютер отказался от видимой Вселенской Церкви, Кальвин ее утвердил».
«Мережковский очень пугает ортодоксальных православных своей новой религией Третьего Завета. Но, в сущности, он стоит на той же ортодоксально-догматической почве, что и [Сергий] Булгаков, что и свящ. П. Флоренский и многие другие, – тонко замечал Н. А. Бердяев. – ‹…› Он решительный и крайний материалист, и своим художественно выраженным религиозным материализмом он даже повлиял на современных православных, которые настаивают на святой плоти не менее, чем „неохристиане“».
Интересно, что в 1930-е годы Мережковский с энтузиазмом поддерживал идеи экуменического движения в протестантизме, очевидно, надеясь, что «духовные» протестантскиеконфессии, соединившись с католическим церковным «материализмом», создадут в итоге некий искомый «церковный синтез» (о православии он в это время старается не думать). В 1937 году Мережковский будет горячо приветствовать Эдинбургскую экуменическую конференцию, собравшую 120 христианских конфессий (преимущественно протестантских). Как пишет во вступлении к «Лютеру» Т. Пахмусс, «The Conference on Faith and Order в Эдинбурге в 1937 году служила явным доказательством для Мережковского, что собравшиеся там участники сорока племен и ста двадцати христианских вероисповеданий положили начало Вселенскому Собору, Будущей Церкви Трех – Отца, Сына и Св. Духа». Однако представителей Ватикана на этом «Вселенском соборе» не было, и Мережковский, открывая свое жизнеописание Лютера, выразил по этому поводу глубокое сожаление.
В общем, можно сказать, что теоретические размышления о возможности «новой, единой, Невидимой Церкви», которая могла бы заменить «неподъемную» для Мережковского в историческом контексте конца 1920-1930-х годов «Видимую Церковь» (то есть, если говорить без обиняков, «сергиевскую» Московскую патриархию), не давали Мережковскому никакой жизненной опоры в грозной действительности «мирного промежутка» между завершившейся, но еще памятной Первой, и неотвратимо надвигавшейся Второй мировыми войнами.
[39] И поэтому далеко не случайной кажется потрясающая по своей мрачной «лирической» безнадежности оговорка в финале «Атлантиды – Европы»:
«Церковь – тело Христово, но, может быть, оно сейчас в гробу, как до воскресения, во время сошествия Господа в ад. А мир – между двумя кругами ада: только что вышел из верхнего – первой всемирной войны и сходит в нижний – вторую войну. Здесь-то, в аду, может быть, он и будет спасен Сошедшим в ад».
* * *
14 декабря 1935 года в Париже прошел торжественный банкет, посвященный 70-летию Мережковского. Присутствовал весь цвет русской эмиграции во главе с нобелевским лауреатом Буниным, председатель французского Союза писателей Гастон Раже, академик А. Бордо и министр народного просвещения Франции М. Рустан (последний объявил о представлении Мережковского к награждению орденом Почетного легиона; эти благие намерения, впрочем, не получили дальнейшего продолжения). Как русские, так и французские газеты откликнулись на событие рядом «юбилейных» статей. Однако настроение в это время у нашего героя было отнюдь не «юбилейное».
В начале 1930-х годов материальное положение Мережковских ухудшается. В письмах этого времени он с тревогой пишет о непомерной плате за квартиру, о налогах, которые виснут «веревкой на шее». Жизнь во Франции дорожала – сказывался начинающийся мировой экономический кризис. Помимо того, «русская тема», бывшая в предшествующее десятилетие одной из «больных» тем в европейском обществе, постепенно отступает на второй план.
В 1931 году начинаются перебои с выплатой пенсий, установленных русским писателям-эмигрантам чешским президентом Т. Масариком («чехи отняли последние гроши», – прокомментировал этот печальный факт наш герой в письме А. В. Амфитеатрову). Оставалось рассчитывать на гонорары за книги, но эмигрантские книгоиздательства не баловали своих авторов, а популярность Мережковского во Франции заметно снижается. Нет, конечно, он не испытывает той нужды, которая преследовала многих его «братьев по изгнанию», но и уверенности в завтрашнем дне – блаженства, о котором он тщетно будет мечтать всю жизнь, – тоже не было. Надежды на Нобелевскую премию, как уже говорилось, также себя не оправдали.
Эмиграция, осознавшая историческую «бесперспективность» своего бытия и не надеясь уже на возвращение в Россию, начинает относиться к «идеализму» Мережковского с растущим раздражением. «Нет сейчас русского писателя более одинокого, чем Мережковский, – писал некогда Г. В. Адамович, один из самых тонких литературных критиков русского зарубежья, – и не было, кажется, никогда одиночества, в котором читательская лень играла бы большую роль. Правда, не столько умственная лень, сколько моральная. Мережковского почти „замолчали“, потому что о нем нельзя говорить, не касаясь самых основных, самых жгучих и „проклятых“ вопросов земного бытия. А кому теперь охота этих вопросов касаться?» В 1930-е годы правота этих слов Адамовича стала очевидно наглядной.
Заседания «Зеленой лампы», прежде собиравшие «весь Париж», теперь еле-еле набирают четверть зала, везде царят уныние и растерянность, и «высокая» проблематика этих дискуссий плохо вяжется с постоянной для подавляющего большинства эмигрантов тревогой за «хлеб насущный» и за свой «завтрашний день». В конце концов «Зеленая лампа» опять сливается с «воскресеньями», ибо круг участников обоих форумов становится одним и тем же. Поэт Борис Поплавский (вскоре он трагически погибнет от передозировки наркотика) печально шутил:
– Три восточных мага приехали на квартиру Дмитрия Сергеевича и завели с ним беседу. «Что есть первая истина?» – осведомились маги. И Мережковский, не моргнув бровью, открыл им эту истину. «Что есть вторая истина?» – продолжали допытываться мудрецы. И опять русский мыслитель легко удовлетворил их любопытство. «А куда идут деньги с вечеров „Зеленой лампы“?» – спросили в третий раз маги. Тут Мережковский не смог ответить и заплакал.
«Тридцатые годы – эпоха американской депрессии, мирового экономического кризиса, восхождения Гитлера, абиссинской войны, испанской войны, „культа личности“ в Советском Союзе, разоружения одних и вооружения – других, – писала Нина Берберова, вспоминая о тогдашнем положении русской эмиграции. – Страшное время в Европе, отчаянное время, подлое время. Кричи – не кричи, никто не ответит, не отзовется, что-то покатилось и катится. Не теперь, но уже тогда было ясно, что эпоха не только грозная, но и безумная, что люди не только осуждены, но и обречены. Но… что было миру до нас, Акакиев Акакиевичей вселенной? Тише воды, ниже травы… Мы затурканы, мы забиты, подданства нам не дают, в будущей войне пошлют в окопы. Мы чувствуем себя так, как будто во всем виноваты и несем ответственность за то, что творится: за восхождение Гитлера, за культ личности…»
6 мая 1932 года происходит событие, потрясшее парижские эмигрантские круги: русский литератор Павел Горгулов, писавший под псевдонимом Павел Бред, сумасшедший монархист, мечтавший о славе Герострата, убивает французского президента Поля Думера. Горгулов был казнен, а отношение французов к эмигрантам резко меняется. Ходят панические слухи о возможных погромах, политических репрессиях. Жить в Париже становится не только «накладно», но и «неуютно».
– Я понимаю французов, – говорил непременный участник собраний у Мережковских, писатель А. П. Ладинский. – Как мы им всем на-до-ели. Боже, как они устали нас терпеть! Да я бы на их месте давно выгнал бы всех эмигрантов на Сандвичевы острова, со всеми нашими претензиями на безработное пособие, на бесплатное обучение детей, на стариковскую пенсию. Вот будет война…
Он многозначительно умолкал.
На этом достаточно безрадостном фоне в жизни нашего героя этой поры ярко выделяется поездка в мае 1932 года на десять дней во Флоренцию, куда его приглашает флорентийское отделение общества «Alta Cultura» и клуб Леонардо да Винчи для чтения лекций о великом художнике. Автора «Христа и Антихриста» итальянцы встречают не просто радушно – восторженно. Вновь перед Мережковским – переполненные залы, неподдельный интерес, внимание прессы – все, от чего он уже успел отвыкнуть во Франции.
В 1934 году Мережковский снова получает приглашение посетить Италию – на этот раз от самого Бенито Муссолини. 4 декабря 1934 года он имел личную аудиенцию у «дуче», в ходе которой тот предложил Мережковскому субсидию от итальянского правительства для работы над книгой о Данте, а также – свое содействие по устроению Мережковских в Италии на время работы.
Мережковский предложение Муссолини принял, но предупредил, что осуществить это он сможет только через год: неотложные издательские дела удерживают его во Франции. Муссолини не возражал, и Мережковский, окрыленный удачей, возвращается в Париж, где, в преддверии новой большой работы, торопится с завершением биографических очерков о Франциске Ассизском и Жанне д\'Арк. Победа коалиции левых сил Франции на выборах весной 1936 года ускоряет отъезд:
Мережковский начинает всерьез опасаться второго коммунистического переворота – уже во Франции.
Все относительно «благополучные» двадцатые годы он – устно и письменно – предрекал слабость европейских демократий перед натиском коммунистического «экспорта революции». И вот теперь его пророчества как будто начинают сбываться. «Был в Ницце – „День рус. Культуры“, – записывал Бунин в дневнике 14 апреля 1936 года. – Постыдное убожество. Когда уезжал ‹…› за казино (в Ницце) огромная толпа… Все честь-честью, как у нас когда-то – плакаты, красные флаги, митинги. В Grass\'e тоже „праздник“. Над нашим „Бельведером“, на городской площадке, тоже толпа, мальчишки, бляди, молодые хулиганы, „Марсельеза“ и „Интернационал“, на бархатных красных флагах (один из которых держали мальчик и девочка лет по 6, по 7) – серп и молот. ‹…› Надо серьезно думать бежать отсюда. Видел в Ницце Зайцевых. ‹…› Грустные, подавленные тем, что происходит в Париже. Душевно чувствую себя особенно тяжело. Все одно к одному!»
В этих условиях Мережковский невольно обращает внимание на крепнувшие фашистские режимы в Европе, полагая в них силу, способную противостоять «мировой революции».
«Вы однажды мне сказали, – пишет он в Вильнюс своему старому знакомому, профессору Виленского университета М. Здеховскому 1 апреля 1936 года, – что Вы стоите перед дилеммой: „или мир сошел с ума, а я разумен, или разумен мир, а я сошел с ума“. Вот перед такой же дилеммой и я стою… Уж если дошло до того, что один „отвратительнейший“ Гитлер (как Вы верно пишете) знает или смутно (инстинктом животного или насекомого) чувствует надвигающийся ужас – „Мрак с Востока“, ex oriente tene-brae, то каково же сумасшествие мира – или наше с Вами!.. Сейчас поеду в Рим и потом во Флоренцию (месяца на два), куда меня приглашает очень любезно и сердечно Муссолини, чтобы писать книгу о Данте. Будет у меня вероятно любопытное (а м. б. и нелюбопытное) свидание с My Duce,
[40] и, если он… в силах будет со мной говорить разумно (он, вообще, человек огромного ума и, главное, простой), то я задам ему несколько интересных вопросов и помимо Данте: о «сумасшествии» мира и о «тьме с Востока». Но горе в том, что он все-таки «язычник», такой же, как Гёте… – великий «дух Земли», тайна Земли, и потому также в главном слеп».
Встреча с Муссолини получилась на этот раз «нелюбопытная» – в одном из писем Мережковский сравнивал себя с «чижиком, чирикающим в ухо Левиафану», – но планируемые «два месяца» растянулись (с перерывами) почти на два года. Слово свое Муссолини сдержал, и Мережковский получил весьма сносные условия для спокойной работы.
Этот «итало-фашистский» эпизод посмертно повиснет на Мережковском «мертвой хваткой»: несколько поколений зарубежных и советских литературоведов – одни с печалью, другие со злорадством – будут разоблачать «фашистские пристрастия» Дмитрия Сергеевича. Но если руководствоваться простым здравым смыслом, то ничего предосудительного в действиях Мережковского в 1934–1937 годах обнаружить нельзя.
Мережковский приезжает в Италию задолго до войны. Фашизм для него не ассоциируется ни с концлагерями, ни с газовыми камерами, тогда как об ужасах военного коммунизма он знает не понаслышке. «Громадное большинство русских зарубежников относится к фашизму сочувственно, – писал тогда же А. В. Амфитеатров. – Не по знанию: эмигрантские представления о фашизме смутны и фантастичны. А по инстинкту: эмиграция чутьем берет в фашизме силу созидающей борьбы, сокрушительной для борьбы разрушительной, которая нас в России одолела и выбросила за рубеж, а Россию перепоганила в СССР».
Что же касается лично Муссолини, то он для Мережковского прежде всего – глава итальянского руководства, популярный и сильный лидер нации. Вряд ли во время встреч с Мережковским Муссолини посвящает собеседника в специфические тонкости своей стратегии. А личностная симпатия Мережковского к Муссолини вполне понятна – это самая обычная, естественная благодарность за искреннее участие, которое «дуче» действительно принял в эти годы в судьбе писателя («Италия горда тем, что предоставит возможность жить и работать такому человеку»).
«Что сделал для меня Муссолини? – писал Мережковский в 1937 году. – Эту чужую землю – Италию – он сделал мне почти родною; горький хлеб, чужой – почти сладким; крутые чужие лестницы – почти отлогими. Почти – не совсем, потому что сделать чужое совсем родным не может никакая сила в мире, а если бы и могла, этого не захотел бы тот, для кого неутолимая тоска изгнанья – последняя родина.
– Может быть, мое единственное право писать о Данте есть то, что я – такой же изгнанник, осужденный на смерть в родной земле, как он, – сказал я Муссолини на прощанье.
– Да, это в самом деле ваше право, и кое-чего оно стоит: кто не испытал на себе, тот никогда ничего не поймет в Данте, – ответил он мне, и я почувствовал, что он все еще помнит и никогда не забудет, что значит быть нищим, бездомным и презренным всеми, осужденным в родной земле на смерть, изгнанником.
– Я надеюсь, что книга моя будет не совсем недостойной того, что я узнал от вас о Данте, – пробормотал я, не зная, как его благодарить.
– А я не надеюсь, – я знаю, что ваша книга будет…
Не повторяю его последних слов: я их не заслужил. Но если моя книга будет чего-нибудь стоить, то этим она будет обязана тому, что не словами, а делом ответил мне Муссолини на мои вопросы о Данте, и что, может быть, ответит миру».
Два итальянских года – время последнего творческого взлета в жизни Мережковского. За это время, помимо книги «Данте» (и одноименного киносценария), начаты «Реформаторы» («Лютер», «Кальвин», «Паскаль») и задумана «Маленькая Тереза». Увы! Эти книги Мережковскому уже не суждено будет опубликовать. «Данте» будет последним трудом, увидевшим свет при жизни автора. И в итальянском издании эта книга будет посвящена, как и следовало ожидать, – «A Benito Mussolini. Realizzatoro della profezia questo su Dante profeto».
[41] И здесь, конечно, Мережковский ошибался. «Пророчество» Данте, о котором он пишет, – пророчество о мирном бытии человечества в лоне всеобъемлющей Божественной Любви.
Муссолини «реализовал» пророчества другого рода.
* * *
Жизнь в Италии (апрель-декабрь 1936 года и май-ноябрь 1937-го) была последним «золотым периодом» в биографии Мережковского. За это время Мережковские посетили Равенну и Верону, подолгу жили во Флоренции и Риме. Их постоянным «римским» собеседником становится давний петербургский знакомец – Вячеслав Иванов, перешедший к этому времени в католичество и работавший библиотекарем в Ватикане. Он постарел, облысел и стал, по выражению Гиппиус, совсем похож на немецкого профессора: от «оргиаста» легендарных «башенных времен» не осталось и следа. Во время первого визита в уютный домик Иванова, находившийся в живописном районе близ Тарпейской скалы, Мережковский обратил внимание на роскошный книжный шкаф, в котором, наконец, обрели гармонический покой книги Вячеслава Ивановича.
– Шкаф, Вячеслав, шкаф! – воскликнул Мережковский. – Так вот это что! Значит, это теперь все не то? Теперь у тебя завелся шкаф! Шка-а-аф!
Иванов рассмеялся: в хаотическом быте «башни» «книжных шкафов» действительно не полагалось.
Работа над книгой о Данте была завершена весной 1937 года, и рукопись отдана для перевода и издания в издательство R. Ktifferle (Болонья). 29 июня Мережковский встречается с министром иностранных дел Италии Видау и, между прочим, высказывает пожелание лично вручить первый экземпляр книги (выход ее в свет планируется в середине октября) Муссолини. К удивлению Мережковского, реакция министра на эту, достаточно ожидаемую просьбу весьма уклончива: он советует Мережковскому «подождать ответа».
Оказалось, что «мистический энтузиазм» Мережковского во время последней встречи с Муссолини напугал итальянского диктатора, который как раз в это время стремился осторожно «лавировать» между тремя мощными европейскими «силовыми центрами»: гитлеровским национал-социализмом в Германии, сталинской имперской автократией в СССР и блоком европейских демократий во главе с Англией и Францией. Между тем Мережковский уже наяву грезил о всемирном крестовом походе – не только против большевизма, «предельно дьявольского зла в мире», но и против всего «мирового зла», походе – во главе которого должна была встать Италия. Историческая параллель тут напрашивалась сама собой: как некогда император Священной Римской империи Генрих VII рука об руку с Данте шли в безнадежный, но прекрасный Ломбардский поход 1310 года, стремясь восстановить имперское единение христианской Европы, так и теперь «новый Генрих» (Муссолини) с «новым Данте» (Мережковским) должны восстать против демонических сил, вновь рвущих на части «страну святых чудес»:
«В 1311 году, в самом начале похода пишет он [Данте] такое же торжественное послание „ко всем государям земли“, как двадцать лет назад, по смерти Беатриче. Но то было вестью великой скорби, а это – великой радости.
«Всем государям Италии… Данте Алагерий, флорентийский невинный изгнанник… Ныне солнце восходит над миром… Ныне все алчущие и жаждущие правды насытятся… Радуйся же, Италия несчастная… ибо жених твой грядет… Генрих, Божественный Август и Кесарь… Слезы твои осуши… близок твой избавитель».
Может быть, казалось Данте, что в эти дни готово исполниться услышанное им в видении пророчество бога Любви тем трем Прекрасным Дамам, таким же, как он, нищим и презренным людям, вечным изгнанникам:
Любовь сказала: \"Поднимите лица,Мужайтесь: вот оружье наше…Наступит час, когда в святом боюНад миром вновь заблещут эти копья!\"»
Выслушав монолог Мережковского, Муссолини осторожно заметил, что вооруженные силы Италии несопоставимы по мощи не только с Красной армией, но даже и с армиями Франции и Германии, и перевел разговор на другие темы. Если бы все сказанное осталось между ними, «дантианская эскапада» Мережковского числилась бы Муссолини среди приятных, хотя и курьезных воспоминаний об общении с симпатичным «русским романтиком» – фантазером, но, как уже говорилось (и цитировалось) выше, Мережковский в начале 1937 года стал публично выступать в европейской печати, намекая на некую «тайну», связующую его с итальянским диктатором, и о «миссии», которую «новый Цезарь» имеет осуществить в Европе в ближайшее время:
«Ко всем государям земли… Ныне солнце восходит над миром…»
В отличие от Генриха VII в 1310-м Муссолини в 1937 году в «Ломбардский поход» отнюдь не собирался, а подобные статьи, публичные выступления и лекции Мережковского – не самого последнего писателя не только в европейской, но и в мировой литературной иерархии тех лет, только что вновь номинированного на Нобелевскую премию, – могли запросто вызвать самые настоящие политические осложнения в отношениях Италии как с СССР, так и с европейскими странами «обоих станов». В канун Второй мировой войны любые намеки на тайные замыслы «крестовых походов» вызывали у всех европейских лидеров нервную реакцию.
В результате новую аудиенцию у «дуче» Мережковский после выхода «итальянского» «Данте» в октябре 1937 года так и не получил. То, что посвященная ему книга действительно, как и обещал Мережковский, получилась «не совсем недостойной» (в общем, по всей вероятности, это лучшее, что когда-либо было написано о Данте), Муссолини волновало мало: он исходил из соображений не эстетической, а политической целесообразности. Более того, от имени «real-izzatoro della profezia» итальянский министр по делам культуры посоветовал Мережковскому «вести себя потише», то есть в переводе с итальянского дипломатического на русский «прутковский», – «заткнуть фонтан»!
Разумеется, из Италии его никто не выдворял, но Мережковский был оскорблен смертельно.
– Я сначала подумал, что Муссолини – воплощение духа земли и провиденциальная личность, а он оказался обычным политиком-материалистом – пошляк! – воскликнул Мережковский. Обида была настолько сильной, что он снял в русском издании «Данте» (Брюссель, 1939) посвящение Муссолини и выкинул из книги все упоминания об итальянском диктаторе.
20 октября 1937 года Мережковские навсегда покидают Италию и возвращаются в Париж, хотя Дмитрий Сергеевич уже открыто паниковал, опасаясь «шаткости» Французской республики в наступающие неспокойные времена.
Гораздо «надежнее», с его точки зрения, были европейские военные диктатуры, но желательно «умеренные», ибо, как писал он в «Лютере», «противоположнейшие идейности во всем – фашизм и коммунизм – сходятся только в одном – в воле к безличности. Левая рука, может быть, не знает, что делает правая, та разрушает, эта создает, но обе все-таки делают одно и то же дело, борются с Личностью, как с исконным врагом своим, подавляют ее, как ненужную для себя силу». По всей вероятности, такая характеристика «созидательного фашизма» была также навеяна личными впечатлениями от встреч с Муссолини.
«…Следовало бы приготовить новый „приют“, – писал Мережковский в 1939 году Г. Герелль, – может быть, в Испании, ибо я пишу генералу Франко, который, надеюсь, судя по тому, что мне о нем рассказали, мог бы пригласить меня в Испанию для чтения антикоммунистических лекций и работы над книгой о святой Терезе. Я сейчас предпринимаю шаги более или менее конкретные, чтоб это устроилось, но еще не вполне уверен, удастся ли это».
«Это» – не удалось: Франко письмо Мережковского проигнорировал. По Парижу ходили анекдотические слухи, что, помимо Франко, Мережковский «для подстраховки» также написал письмо и Салазару в Португалию, однако второпях принял название деревни Фатьма (где произошло явление Богородицы) за имя некоей португальской святой, так что проект «биографии Фатьмы» португальский диктатор не утвердил.
Доля истины в подобных анекдотических историях была. После Италии Мережковский стал стремительно дряхлеть, и старость вдруг превращала его всегдашний эгоцентризм в припадки некоего «карамазовского» эгоистического цинизма, когда, по замечанию Ирины Одоевцевой, «ему было на все и на всех наплевать, только бы он и Гиппиус могли пить чай – это казалось ему справедливым и естественным». Беда была в том, что «пить чай» становилось все труднее и труднее: многие десятилетия каторжного литературного труда не принесли ему, в сущности, никакого материального благополучия, и теперь, превращаясь в глубокого старика, Мережковский с ужасом предчувствовал, что старость сулит ему только нищету, страх и отчаяние. Величественное угасание незабвенного Алексея Николаевича Плещеева с его «благоухающими сединами» Мережковскому, увы, было не суждено.
Последние книги Мережковского, составившие две заключительные «трилогии» («Реформаторы» и «Испанские мистики»), равно как и книга о Данте, имеют, несомненно, автобиографический, исповедальный характер: герои, избранные им, оказываются своеобразными «зеркалами», преломляющими в своих судьбах те события жизни Мережковского, над которыми он считает нужным поразмышлять «в остаток дней».
Данте – флорентийский изгнанник, в душе которого любовь к родине вечно борется с любовью к свободе и Истине. «Родина для человека, как тело для души. Сколько бы тяжелобольной ни ненавидел и ни проклинал тела своего, как терзающего орудия пытки, избавиться от него, пока жив, он не может; тело липнет к душе, как отравленная одежда кентавра Несса липнет к телу Геракла. „Сколько бы я ни ненавидел ее, она моя, и я – ее“, это должен был чувствовать Данте, проклиная и ненавидя Флоренцию… Но чем больше ненавидит ее, тем больше любит. Главная мука изгнания – вечная мука ада – эта извращенная любовь-ненависть изгнанников к родине, проклятых детей – к проклявшей их матери».
Герои «Реформаторов» – Лютер, Кальвин, Паскаль – мятежники, восставшие против невежества, раболепства и цинизма Рима, вдруг, в какой-то момент, с удивлением и ужасом видят, что за этим внешним безобразием они не разглядели истинной святости и правоты Церкви и сами стали источником страданий и раздоров.
«…Лютер… пророчески понял, что пламя Крестьянского бунта не потушено, а только на время подавлено и, если вспыхнет снова, то может сделаться началом того „всемирного пожара“, который мы называем „социальной революцией“. – „Но кто же поджигатель этого пожара, великий Сатана, ученый и премудрый богослов, как не сам доктор Мартин Лютер“ – могли бы сказать римские католики. ‹…› „Кто отвергает Закон, пусть уничтожит сначала грехи, – кричит он уже слабеющим, в безвоздушной пустоте или под землей в гробу, задыхающимся голосом. – …Легкие умы думают, что достаточно услышать кое-что о Евангелии, чтобы стать христианином. Нет, познайте и ужас Закона. Благодать и надежда нужны, чтобы родилось покаяние, но и угроза нужна“. – „Это мы тебе и говорили, но ты не слушал“, – могли бы Лютеру напомнить католики. ‹…› „Грешным людям отвергать Закон, без которого нет ни Церкви, ни государства, ни семьи, – ничего, что делает людей людьми, – значит опрокидывать бочку вверх дном; это – невыносимое дело“. – „Мы и это тебе говорили, но ты не слушал“, – могли бы опять напомнить Лютеру католики. Это и значит: „Какою мерою мерите, такою вам и отмерится“.
Во время тяжелой болезни, когда думали все, думал и сам Лютер, что умирает, он воскликнул громким голосом и заплакал так… что слезы катились градом по щекам его: «О, каких только ужасов не натворят после смерти моей ложные пророки-мечтатели, Второкрещенцы и другие бесчисленные бунтовщики!»»
Что же касается «Испанских мистиков», то на создание этой последней трилогии его натолкнуло весьма странное рассуждение, прочитанное им в книге одного из самых ярких деятелей «контрреформации» и замечательного духовного писателя XVI века святого Иоанна Креста «Темная Ночь Духа». Иоанн пишет, что истинно алчущий Истины человек только до тех пор может пребывать в благостном состоянии духа, вере и благочестии, пока он не приблизился к Ней слишком близко. Когда же искания его приблизились к концу и он заметил свет Истины, он… утрачивает веру в Бога, ибо Мудрость Его и Его Величие и неисповедимость Его путей настолько чудовищно велики, что человеческое сознание не может это вынести.
– Трудно поверить, чтобы такой великий святой, как Иоанн Креста, мог сказать: «Чтобы человеку соединиться с Богом, надо ему потерять веру в Бога», – удивился Мережковский.
Но какое ему, Мережковскому, казалось бы, дело до этого странного признания испанского монаха – ведь в нем самом с самых детских лет бурная и часто хаотическая динамика того, что называется «душевным», сочеталась с незыблемым покоем «духовного основания», как будто бы недвижно сияющей Полярной звездой в высокой глубине обращающегося вокруг нее небосвода разнообразных созвездий, ибо, независимо от чувственного и рационального опыта, он всегда, что бы ни происходило с ним, знал,
что Бог есть!
Через несколько дней после того, как Мережковский начал работу над книгой о святом Иоанне Креста,
началась Вторая мировая война.
* * *
Состояние Мережковского в трагические дни сентября 1939 года трудно передать. «Всю тяжесть двойного изгнанья, – двойной потери, он по-настоящему начинает чувствовать в 1939 году, когда наступает катастрофа, – свидетельствует В. А. Злобин. – Россия провалилась, но был мир. И вот мир тоже провалился. Царство лжи и человекоубийства – земной ад, в котором он проведет два последних года, пышным цветом расцветает на месте, где некогда была Европа – „страна святых чудес“». Кошмар, от которого он бежал в 1919 году, которого так панически боялся все эти годы, – настиг его, – и он мог бы сказать, подобно Иову (3, 24–26): «Вздохи мои предупреждают хлеб мой, и стоны мои льются, как вода, ибо ужасное, чего я ужасался, то и постигло меня; и чего я боялся, то и пришло ко мне. Нет мне мира, нет покоя, нет отрады: постигло несчастье».
Осенью Мережковские, вместе с десятками тысяч парижан, поддавшись панике (все ожидали бомбардировок, и французское правительство рекомендовало всем покинуть Париж), оставляют свой дом и уезжают в Биарриц. Однако паника скоро улеглась: шла «странная война», армии враждующих сторон бездействовали. В Биаррице, где они провели около трех месяцев, сложилось даже «литературное общество»: Ирина Одоевцева и ее муж, поэт Георгий Иванов, также покинувшие Париж и поселившиеся на авеню Эдуарда VII, в двух шагах от моря, завели здесь свой «салон», который посещали местные и приезжие интеллектуалы, французские военные и союзники-англичане. На этих «приемах» Мережковский, неожиданно для всех, стал провозглашать здравицы за победу французского оружия. Он ругательски ругал Гитлера, называл его гнусным невежественным ничтожеством, полупомешанным, достойным лишь презрения «маляром, воняющим ножным потом». Эти восторженно-истерические речи настолько не подходили к мрачной, трагической ситуации, складывающейся в Европе, что и хозяева, и сопровождавшая мужа Гиппиус пытались как-то «осадить» Дмитрия Сергеевича.
По возвращении в Париж Мережковские проводят осень и зиму 1939/40 года в «смертной тоске», машинально отслеживая развитие событий (вступление в войну Италии Мережковский коротко комментирует: «Муссолини – идиот»). Весной 1940 года начинается последний акт трагедии. Немцы занимают Норвегию, Данию, Голландию, Бельгию и вторгаются во Францию.
И снова эвакуация, и снова Биарриц, но на этот раз устроиться здесь негде, город наводнен беженцами. Из отеля «Метрополь», где Мережковские сначала остановились, их выселяют: отель был реквизирован под какое-то бегущее из Парижа правительственное учреждение. Два нищих старика – Мережковский и Гиппиус – бродят по улицам, пытаясь найти хоть какое-то прибежище. Наконец они устраиваются в ночлежке для беженцев, организованной в отеле «Maison basque» – без надежды выехать оттуда в ближайшее время. 14 июня 1940 года немцы занимают Париж, а 28-го Биарриц.
Франция пала.
Начинался последний – как он и предчувствовал, безысходный и страшный, – год в жизни Мережковского, точнее, старческая агония, растянувшаяся на год.
Деньги, которые они смогли с собой взять, скоро кончаются. О литературном заработке нельзя и помыслить. Они голодают – буквально, как некогда в Петербурге, неделями сидят на чае и хлебе, которыми их снабжают сердобольные соседи-французы. Какой-то человек, пожалев голодающих стариков, несколько раз приносил им манную кашу и кисель. Мережковский назвал его «добрым самаритянином».
Здесь же, в ночлежке, их настигает известие о смерти Философова – и они воспринимают это как должное: все умирает и погибает вокруг.
К счастью, знакомые и поклонники провели сбор в помощь Мережковскому (поводом для сбора послужил его… семидесятипятилетний юбилей) и собрали сумму, достаточную, чтобы покинуть ночлежку и переехать на небольшую пригородную виллу «El Recret». Они вносят задаток, но прямо перед переездом Мережковский заболевает дизентерией. Гиппиус привозит его в «El Recret» полумертвого и от страха сама теряет голову. «Он лежит целый день, – в панике пишет она друзьям, – целый день боль, боль, боль… Ничего не помогает». Болезнь с осложнениями длится около месяца. Она уверена, что он умрет.
Мережковский поправляется.
Всю зиму они сидят на вилле «El Recret» одетыми – отопления нет, и в декабре холод достигает восемнадцати градусов ниже нуля. Ими владеют бесконечная усталость и отчаяние. Они теряют интерес к окружающему, словно бы отупевают, «окаменевают» настолько, что даже известие о том, что их парижская квартира описана за долги и они, в сущности, стали бездомными, переживается ими равнодушно.
– Состарила нас эта война! – говорил Мережковский.
Удивительно то, что даже в этих условиях Мережковский не утрачивает способности работать. В ночлежке он завершает две части «Испанских мистиков» – рассказ о «Ночи Духа», искусе богооставленности, а перебравшись на виллу, только лишь оправившись от болезни и встав на ноги, – немедленно приступает к завершающей части трилогии – «Маленькой Терезе Сердца Иисусова».
К этой католической святой – монахине-кармелитке из Лизье, скончавшейся в 1897 году, двадцати четырех лет от роду, и канонизированной католической Церковью в 1925 году, – у Мережковских было свое, особое отношение, очень похожее не столько на религиозное, сколько на родственное. Для Мережковского простая история жизни Терезы Лизьезской (в пятнадцать лет она поступила в монастырь, где провела девять лет в послушании и молитве, заболела туберкулезом и умерла со словами «Боже мой, я люблю Тебя!») была символом простой, наивной любви к Богу и ближнему, именно простотой и ясностью своей побеждающей самые страшные искусы «Ночи Духа», о которых она пишет в своем «Дневнике» (он был опубликован посмертно).
Сейчас, в безнадежном положении, в оккупированном Биаррице, без гроша в кармане и без будущего, бессильно наблюдая за безраздельно торжествующим вокруг злом, Мережковский перечитывал жизнь Терезы, стараясь уловить главное: «Летчики знают, как опасны провалы в „воздушные ямы“, такие внезапные, что если авион не выправить вовремя, то он падает в яму и разбивается о землю. Есть и в религиозном опыте Терезы, так же, как у всех святых, такие „воздушные ямы“ – потери веры. Каждый раз, в последнюю минуту, перед самым падением выправляет она не чужие, мертвые, как у летательной машины, а свои, живые, как у Ангела, крылья, и, проносясь так близко к земле, что почти касается ее крылом, взлетает снова к небу, как ласточка. Чем больше ужас падения, тем упоительнее радость взлета. Но перед каждым падением помнит она, что может быть когда-нибудь и такое, что уже не взлетит, а упадет на землю и разобьется до смерти»…
В начале июля 1941 года Мережковских выселяют с виллы за неплатеж. Два месяца они живут в долг в меблированных комнатах, пытаясь достать у знакомых деньги на проезд до Парижа – фактически нищенствуют. Наконец удается занять нужную сумму – и они отправляются в Париж.
В Париж они прибывают 9 сентября.
С концом июня – началом июля 1941 года связана великая трагедия России – начало Великой Отечественной войны и разгром Красной армии на западных границах СССР, и один из самых странных и – до последнего времени – непонятных эпизодов в биографии Мережковского.
Легенда гласит, что после вторжения Германии в СССР Мережковский выступил по парижскому радио, приветствуя начало освобождения России из-под власти большевиков и «сравнивая Гитлера с Жанной д\'Арк, призванной спасти мир от власти дьявола» (Ю. К. Терапиано), после чего оставшиеся в Париже русские эмигранты устроили старому писателю бойкот.
На самом деле все было с точностью до наоборот.
Мережковский действительно произнес речь, в которой упоминались Гитлер и Жанна д\'Арк, но не по радио в Париже в июне 1941 года, а в отеле «Maison Basque» в Биаррице, вполне традиционным, «приватным» образом на его юбилейном чествовании 14 августа 1940 года. В эти месяцы как французы, так и русские эмигранты находились под впечатлением речи Шарля де Голля, произнесенной 18 июня 1940 года в Лондоне, куда улетел генерал, восставший против маршала Пэтена, заключившего перемирие с немцами, для организации французского Сопротивления. «Юбилейная» речь Мережковского, разделявшего тогда общее воодушевление, была вполне «голлистской».
«На огромной террасе нашего отеля, – вспоминала Н. А. Тэффи, – под председательством графини Г. собрали публику, среди которой мелькали и немецкие мундиры. Мережковский сказал длинную речь, немало смутившую русских клиентов отеля.
Речь была направлена против большевиков и против немцев. Он уповал, что кончится кошмар, погибнут антихристы, терзающие Россию, и антихристы, которые сейчас душат Францию, и Россия Достоевского подаст руку Франции Паскаля и Жанны д\'Арк.
– Ну, теперь выгонят нас немцы из отеля, – шептали перепуганные русские.
Но присутствовавшие немцы будто и не поняли этого пророчества и мирно аплодировали вместе с другими» (выделено мной. – Ю. 3.).
[42]
Текст этой речи не сохранился, но
именно она и стала источником для «мифа о радиообращении». По всей вероятности, эта речь действительно была «фрондерской» и «голлистской»: ведь не надо забывать, что в августе 1940 года Германия была союзницей СССР, с которым год назад, 23 августа 1939 года, был заключен Пакт о ненападении. Так что и отечественный социал-интернационализм, и германский национал-социализм были тогда для Мережковского двумя однородными «антихристианскими» силами, берущими в смертельное кольцо христианскую Европу – Польшу и Францию. Еще в 1932 году Мережковский соединял в единую силу «человекообразных варваров» и русских коммунистов и «хитлеровцев»: «Пусть еще не все антихристиане скинули с себя лицо человеческое, но уже все „человекообразные“ явно, не только на словах, но и на деле, как русские коммунисты, или тайно, только на деле, как фашисты и хитлеровцы, скинули с себя маску христианства. Надо быть слепым, чтобы не видеть, что мир сейчас разделился на два воюющих стана: за и против Человека, за и против Христа» (статья «Что такое гуманизм»).
Однако все эти смысловые «нюансы» в эмигрантских кругах не были отмечены. Говорили, что Мережковский в оккупированном Биаррице отпраздновал свой 75-летний юбилей и в присутствии немцев сказал речь, в которой упоминались Гитлер и Жанна д\'Арк. Далее произошла смысловая контаминация, ибо все помнили, как в предвоенные годы Мережковский носился с идеей возрождения дантовской мечты об Империи Мира в Италии, сравнивая Муссолини с автором «Божественной комедии». Так, по иронии судьбы «фрондерская» речь Мережковского 14 августа 1940 года осталась в памяти большинства эмигрантов, судивших об этом антигитлеровском демарше писателя по циркулирующим в кругах «русской Франции» слухам, сначала речью «о Гитлере и Жанне д\'Арк», а затем и «речью о Гитлере – Жанне д\'Арк» (докатился, мерзавец!).
Справедливости ради, нужно отметить, что Мережковский после возвращения из Биаррица в Париж в сентябре-ноябре 1941 года сам подавал в разговорах с прежними знакомыми повод для подобных слухов. Дело в том, что в Биаррице бедствующим Мережковским помогали немецкие солдаты и офицеры – почитатели Мережковского. После юбилейного вечера слух о пребывании в Биаррице литературной знаменитости мгновенно облетел всех находящихся на Ривьере многочисленных поклонников, желающих, вне зависимости от своего нынешнего «политического статуса», засвидетельствовать ему свое почтение.
«Мало-помалу к ним стали проникать немцы, приходили молодые, из студентов, на поклон к писателю, которого знали по переводам, – пишет в своих воспоминаниях Н. А. Тэффи, часто навещавшая Мережковских в те дни (осенью на „El Recret“, как уже говорилось, Дмитрий Сергеевич тяжело и долго болел). – Они благоговейно просили автографа. Мережковский с ними в беседу не вступал, только изредка кричал по-русски: „Скажите им, чтоб несли папиросы“, или „Скажите, что нет яиц“. Гиппиус иногда разговаривала, но говорила все неприятные вещи.
– Вы все как машины. Вами командуют начальники, а вы слушаетесь.
– Да ведь мы же солдаты. У нас дисциплина. Мы же не можем иначе.
– Все равно вы машины.
Я подшучивала:
– А вам, наверное, хочется, чтоб у них был Совет солдатских депутатов с лозунгом «Бей офицерье!».
– Все равно они машины.
Ее сбить не так-то было легко».
По всей вероятности, эти «немцы» и подкармливали Мережковских в очень трудную для них весну 1941 года, когда собранные по «юбилейной подписке» 7 тысяч франков подошли к концу, и они же помогли летом бедствующим старикам, выселенным за неуплату из «El Recret» в меблированные комнаты, оставить наконец Биарриц и перебраться в сентябре в Париж. Это, разумеется, повлияло на личное отношение Мережковского к оккупантам, что и было отмечено мемуаристами, которые общались с писателем в последний, «парижский» месяц его жизни. На востоке в это время уже вовсю шла война между Германией и СССР, и любая симпатия к немцам воспринималась патриотически настроенными «русскими парижанами» в штыки. «Мережковский полетел на нюрнбергский свет с пылом юной бабочки, – возмущался, вспоминая последние встречи в парижской квартире на rue Colonel Bonnet, бывший посетитель «литературных воскресений» и участник заседаний кружка «Зеленая лампа» писатель В. С. Яновский. – Идея кристально чиста и давно продумана: в России восторжествовал режим дьявола, предсказанный Гоголем и Достоевским… Гитлер борется с коммунизмом. Кто поражает дракона, должен быть архангелом или, по меньшей мере, ангелом. Марксизм – антихрист, антимарксизм – антиантихрист, quod erat demonstrandum! ‹…› К этому времени большинство из нас перестало бывать у Мережковских».
Таким образом,
никакой речи о нападении Германии на СССР по парижскому радио Мережковский не произносил (да и не мог бы произнести – в июне-августе 1941 года он был в Биаррице, а для такого выступления тогда требовалось личное присутствие выступающего в радиостудии).
[43] Все конфликты Мережковского с «левыми» эмигрантами-антифашистами заключались в нескольких домашних спорах «о большевиках и Гитлере» после возвращения «поправевшего» писателя из Биаррица. Мережковский, вероятно, позволял себе вновь поднимать «довоенный» вопрос о необходимости «крестового похода» против «Царства Антихриста». В условиях осени 1941 года подобные беседы многими из его визитеров были (справедливо!) расценены как проявление политической безответственности и существенно повредили репутации престарелого писателя, однако ни о каком «общественном бойкоте» Мережковского, разумеется, говорить не приходится.
Впрочем, долго «конфликтовать» с эмигрантами Мережковский не мог – после возвращения из Биаррица жить ему оставалось менее трех месяцев.
* * *
В Париже оказалось возможным еще «спасти квартиру». Однако на продукты денег не хватает – они живут впроголодь, «позорно» страдая и от нехватки папирос. Но более всего Мережковский боится наступления холодов – памятуя о кошмарной зиме в Биаррице: уголь им тоже «не по карману». Каждый день они выходят гулять, ибо, по мнению Мережковского, «гулянье – свет, а негулянье – тьма», но он от слабости так виснет на руке жены, что у Гиппиус после каждой прогулки отнимается предплечье.
Все эти месяцы он упорно работает над «Маленькой Терезой».
В последний вечер, 6 декабря, вернувшись с прогулки, они спорят, как всегда, «о России и свободе». Ужинать он не захотел, пошел укладываться спать, даже не выкурив традиционную вечернюю папиросу («папиросу надежды», как он говорил). Перед сном Гиппиус заходит к нему в комнату пожелать спокойной ночи. Он вдруг говорит, как будто продолжая завершенный давеча разговор:
– Я, как Блок… «Но и такой, моя Россия, ты всех краев дороже мне». Ты этого не понимаешь. Но это – ничего…
На следующее утро, в девять часов, Гиппиус будит приходящая француженка-домработница:
– Venez vite, monsieur est malade!
[44]
Мережковский сидел в гостиной в соломенном кресле перед потухшим камином. Он был без сознания, едва можно было уловить дыхание. Доктор, вызванный по телефону консьержки, пришел через 15 минут и констатировал кровоизлияние в мозг. Еще через полчаса, не приходя в сознание, Мережковский умер.
На столе остались последние строки, написанные его рукой: «… Я же червь, а не человек, поношение у людей и презрение в народе (Пс. 21, 7). Кутается в темную куколку жалкий червяк, чтобы вылететь из нее ослепительно белой, как солнце, воскресшею бабочкой».
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
22 июня 1941 года, узнав о нападении фашистской Германии на СССР, митрополит Сергий (Страгородский) сразу после Божественной литургии, которую он служил в московском Богоявленском соборе, обратился к православным верующим с воззванием, мгновенно разошедшимся по всем уголкам СССР:
«Жалкие потомки врагов православного христианства хотят еще раз попытаться поставить народ наш на колени перед неправдой, голым насилием принудить его пожертвовать благом и целостностью Родины, кровными заветами любви к своему Отечеству, – писал Сергий. – Но не первый раз приходится русскому народу выдерживать такие испытания. С Божьей помощью и на сей раз он развеет в прах фашистскую враждебную силу. ‹…›
Церковь Христова благословляет всех православных на защиту священных границ нашей Родины».
Надежды (небезосновательные) фашистов на антисоветскую или хотя бы нейтральную позицию Московского патриархата рухнули уже в первый день агрессии. Православные же по городам и весям вновь собранной к 1941 году имперской территории – как свободные, так и заключенные, как священнослужители, так и миряне – приободрились и откликнулись на зов Сергия.
А было православных много – ибо перепись, проведенная в СССР в 1937 году, сразу же вслед за «пятилеткой безбожия», дала странные результаты: две трети сельского и треть городского населения назвали себя верующими. И ведь нужно еще учитывать оригинальный исторический контекст, в котором та перепись проводилась: далеко не каждый селянин и тем более не каждый горожанин так уж откровенничал, отвечая на параграф об отношении к религии, включенный в опросный лист. Разумеется, результаты переписи сразу же засекретили, но легче от этого главным «переписчикам», конечно, не стало.
Получалось: гора родила мышь. Все мерзости, все чудовищные кощунства, творимые четверть века над беззащитной русской Церковью, – все оказалось напрасно. Все оскверненные, опустошенные раки, из которых напоказ вытаскивались святые мощи, все разрушенные древние храмы и изуродованные бесценные иконы, все перепоганенные и загубленные души тысяч и тысяч доморощенных «гонителей», все десятки тысяч убиенных священников, монахов и монахинь, все сотни тысяч безвинных мирян-страстотерпцев, – всё-всё это море крови, грязи и слез было пролито безо всякого ощутимого прока. Никакого «красного безбожия» в России не получилось.
Сейчас же, в июне 1941-го, все вдруг вернулось «на круги своя». Наступали враги – и, как и полагается, Патриарх (каковым в этот миг Сергий, конечно, уже был в народном разуме) возвышал в Москве голос в защиту Отечества.
«…В условиях войны, – пишет современный историк, – вековые традиции национального и патриотического служения русского православия, которые складывались и проявлялись еще в период ордынского ига в XIII–XV вв., смутного времени в начале XVII в. и т. д., оказались сильнее предубеждений и обид. Как впоследствии вспоминал митрополит Сергий, „нам не приходилось даже задумываться о том, какую позицию должна занять наша Церковь во время войны“ ‹…› Церковь не только утешала верующих в скорби, но и поощряла их к самоотверженному труду в тылу, мужественному и ревностному участию в боевых операциях на фронте и партизанских отрядах, поддерживала веру в окончательную победу над врагом, способствуя тем самым формированию высоких патриотических чувств и убеждений среди тысяч соотечественников».
Это и стало «моментом истины» во всей мрачной истории советской «борьбы с религиозными предрассудками». Летом 1941-го навсегда были разогнаны редакции журналов «Безбожник», «Антирелигиозник» и других подобных изданий. Напротив, уже в июне был разрешен колокольный звон и стали открываться закрытые в «пятилетку безбожия» и ранее храмы. Торжественный молебен о победе над врагом, состоявшийся 26 июня 1941 года в Богоявленском соборе Москвы, «прошел при исключительно большом стечении народа как внутри, так и вокруг храма». Сергий в Москве и митрополит Алексий (Симанский) в Ленинграде, в нарушение всех советских законов того времени, запрещающих Церкви вмешиваться в дела государства, следовали многовековой традиции и пускали «шапку по кругу», призывая всех «трудами и пожертвованиями содействовать нашим доблестным защитникам». И, как и всегда, народные медяки складывались во многие и многие миллионы, обращаясь далее в оружие.
Вот на этом-то фоне, под понятный всем, привычный и призывный русский церковный набат, и прозвучали слова:
– Товарищи! Братья и сестры! К вам обращаюсь я, друзья мои…
После этого Гитлер уже в июле 1941 года мог смело стреляться, ибо весь многовековой европейский исторический опыт убедительно свидетельствовал, что победить невероятно живучую и упрямую Россию, объединившуюся для ведения Отечественной войны, практически невозможно. Дубина народной войны, как справедливо писал в свое время Лев Толстой, поднялась со всей своей грозной и величественной силой и, не спрашивая ничьих вкусов и правил, с глупой простотой, но с целесообразностью, не разбирая ничего, поднималась, опускалась и гвоздила на этот раз немцев до тех пор, пока не погибло все нашествие. Вековой кошмар цивилизованной Европы – бородатые русские мужички с топорами (и автоматами!) и «козаки» вдруг во множестве явились и теперь из мрачных лесных и степных российских пространств и гвоздили пресловутой дубиной супостата до тех пор, пока чувство оскорбления и мести не заменилось презрением и жалостью к побежденным. И прибавить к этому – ввиду печальных европейских руин 1945-го – по большому счету, нечего.
Поздним вечером 4 сентября 1943 года Сталин принял в Кремле Сергия вместе с митрополитами Алексием (Симанским) и Николаем (Ярушевичем). Согласно преданию, Сталин, в присущей ему манере юмора «макабр», в начале беседы полюбопытствовал: отчего Московской патриархии не хватает священников?
– По разным причинам, – ответил Сергий. – Так, скажем, бывает – готовишь священника, а он вдруг становится Генеральным секретарем ЦК ВКП(б).
Сталин, как известно, был недоучившимся семинаристом.
На этой встрече договорились о беспрепятственном создании духовных учебных заведений на территории СССР, о нормализации управления приходами, об издании ежемесячного церковного журнала. Сергий настаивал на освобождении священников, заключенных в лагерях, тюрьмах и ссылках, и на восстановлении в гражданских правах освобожденных из заключения. Наконец встал вопрос о созыве Собора, призванного избрать после восемнадцатилетнего (!) перерыва Патриарха.
Сталин не возражал. Более того, по его предложению в качестве резиденции будущего главы русской Церкви и служб Патриархии был определен особняк, служивший ранее, до войны… резиденцией германского посла графа Шулленбурга.
8 сентября 1943 года в Москве состоялся Собор епископов, избравший Патриархом Московским и всея Руси митрополита Сергия. Русская Церковь вновь возвращалась к каноническому строю своей организации. Впрочем, сам Сергий говорил на Соборе только о войне. По его настоянию, Собор принял составленное Патриархом постановление о том, что «всякий виновный в измене общецерковному делу и перешедший на сторону фашистов, как противник Креста Господня, да числится отлученным [от Церкви], а епископ или клирик – лишенным сана».
В 1944 году в стране было вновь открыто более 200 храмов. Разумеется, это был не конец противостояния русской Церкви и коммунистического режима: впереди были новые гонения и испытания, был неугомонный, бодрый разрушитель Хрущев, пообещавший показать всему миру «последнего попа» (наряду с «торжественным обещанием» построить коммунизм для «нынешнего поколения советских людей»), был и муторный, лживый брежневский «застой» с его казенным «государственным атеизмом» и арестами священников-диссидентов» (не по политическим, разумеется, статьям). Собственно «конец» наступил в 1991 году: коммунистическая власть неожиданно пала, увлекая в своем падении и Советский Союз, русская же Церковь, в очередной раз оказавшись в российском разброде, вновь принялась «собирать камни».
Теперь на прозвучавший в 1943 году отчаянный вопрос Зинаиды Гиппиус: «Если епископ Сергий уже 26 лет проповедует „ истину небесного идеала“ – сколько еще лет ему понадобится, чтобы „достичь отмены рабства“ куда горшего, чем старое, крепостное?» – ее оппонент мог бы четко ответить:
– Еще сорок восемь лет.
В схватке с коммунистическими «безбожниками», применявшими в своих гонениях все мыслимые формы государственного насилия, какие могла изобрести тоталитарная власть в XX столетии, русская Церковь, чьим оружием был только наперстный крест в руках запуганных до немоты приходских священников, одержала бесспорную и полную победу.
«…И врата ада не одолеют ее» (Мф. 16. 18).
Патриарх Сергий умер 15 мая 1944 года. 31 января 1945 года в Москве начал свою работу Поместный собор Русской православной церкви, на котором, помимо отечественного духовенства и мирян, присутствовали православные патриархи иих представители из Румынии, Сербии, стран Ближнего Востока, а также зарубежные иерархи Московской патриархии. Всего Собор составили 204 участника. Такого полномочного собрания русская Церковь не знала с 1918 года. 2 февраля 1946 года Собор избрал Патриархом митрополита Ленинградского и Новгородского Алексия (Симанского), который был местоблюстителем престола после кончины Сергия.
Ко времени Поместного собора окончательно развалилось «обновленчество», а оппозиционные «сергианцам» церковные группы «иосифлян» и «катакомбников» начали движение в сторону объединения с Московской патриархией. Впрочем, группы непримиримой «катакомбной», или так называемой Истинно православной церкви (которые очень жестоко преследовались советскими органами госбезопасности), сохранялись вплоть до конца СССР. Однако смерть «узурпатора» Сергия и утверждение на патриаршем престоле Алексия – героя блокады, избранного Поместным собором, привели к тому, что, оставаясь на нелегальном положении, многие из «катакомбников» стали возносить молитвы за Патриарха, то есть фактически примкнули к Москве, так сказать, «на правах автономии». В дни, когда писалась эта книга, было окончательно решено и объединение Русской православной церкви за рубежом с Московской патриархией. Единство русского православия, прошедшего в XX веке через горнило гонений, восстанавливается сейчас, таким образом, окончательно.
Грандиозную фигуру Сергия в истории новейшей русской Церкви сейчас, созерцая эту историю с рубежей уже завершенного этапа и зная финал всей «советской трагедии», переоценить, конечно, трудно. Тем не менее «стыд мученичества», который претерпели «сергианцы» в 1927–1941 годах, до сих пор омрачает образ Патриарха.
[45] Сам Сергий даже не пытался прямо объясниться ни с современниками, ни с потомками, но его одинокий, загадочный образ, и сейчас тревожащий воображение многих, остался в народной памяти окруженным таинственными легендами. Рассказывают, например, что некий прямодушный батюшка, решивший в конце 1920-х – начале 1930-х годов порвать с «сергианцами», ругательски ругал «продавшегося большевикам» митрополита, а затем во сне увидел Сергия, коленопреклоненного.
– Вот ты меня ругаешь, а я-то каюсь, – промолвил Сергий.
Если же от подобных апокрифов перейти на почву строгого историзма, то, по крайней мере, нельзя не признать, что Сергию удалось практически доказать справедливость своих слов, некогда произнесенных с трибуны Религиозно-философских собраний:
– Церковь не восставала прямо против рабства, но проповедовала истину небесного идеала и этим, а не чем-либо иным, она достигла отмены рабства!
Среди всех участников Религиозно-философских собраний, высказывавших, как мы помним, самые разнообразные версии отечественного «церковного действия» в грядущем XX столетии, Сергий, когда история его вынудила перейти от слов к делу, оказался наиболее убедителен. Спорить с этим нельзя – и на этом мы «оставим жгущийся в обе стороны жупел», как говаривал покойный Розанов.
Роль Мережковского – организатора этих самых Религиозно-философских собраний – оказалась в грядущей трагедии русского православия куда менее заметной, а в последние месяцы его жизни – попросту жалкой. Тем не менее слова Н. А. Бердяева, с которых и начиналось наше повествование, —
«Будем справедливы к Мережковскому, будем благодарны ему. В его лице новая русская литература, русский эстетизм, русская культура перешли к религиозным темам… В час, когда наступит в России жизненное религиозное возрождение, вспомнят и Мережковского, как одного из его предтеч в сфере литературной», —
представляются сейчас, в общем, исторически оправданными. Их правоту может засвидетельствовать и автор этих строк, впервые по-настоящему открывший для себя Мережковского, листая том только что купленного «Иисуса Неизвестного» в зале для встречающих аэропорта «Пулково-2» весной 1997 года, ожидая запаздывающий самолет из Мадрида. Чтение, помнится, увлекло, а «жизненное религиозное возрождение», о котором пророчествовал Бердяев, как всегда в России «со скрипом и издержками», все же шло как раз в эти фантастические годы, так что менее чем через месяц после памятного «пулковского вечера» я вдруг оказался «в процессе воцерковления». Не скажу, чтобы между этими двумя событиями была совершенно прямая связь, но, как говорится, из песни слова не выкинешь.
Время вообще произвело с наследием Дмитрия Сергеевича странную метаморфозу: если для современников чтение его произведений было скорее знаком религиозного «свободомыслия», то нынешний российский интеллигент, начитавшись Мережковского, с неумолимостью железной оказывается затем если не в лоне, то, по крайней мере, в ограде Московской патриархии и, препоручая себя ее заботам, переключается с традиционных для интеллигенции «духовных поисков» на что-либо более продуктивное. Правило это, насколько я могу судить, без исключений.
Это странно, поскольку собственно содержание большинства книг Мережковского, скажем так, весьма далеко от апологии ортодоксии. Кстати, опять-таки по впечатлению сугубо личному, отношение большинства представителей современного православного духовенства к Мережковскому скорее сдержанное, нежели враждебное. Все его «богословские» построения принимаются здесь в качестве «игры ума», не требующей от активной современной православной религиозности сколь-нибудь жесткого противодействия, а только – деликатного уточнения при случае, что если уж оценивать деятельность писателя не с художественно-литературной позиции, а с позиции строгого, догматического православия, то на Дмитрии Сергеевиче все-таки клейма ставить негде (что абсолютно справедливо). И тем не менее Мережковский не чужой в этом кругу: если и не по хорошему мил, так по милу хорош, говоря его же словами.
В начале 1970-х Владимир Высоцкий, размышляя над собственной трактовкой роли Гамлета, высказал в стихах, этим размышлениям посвященных, глубокую мысль:
А мы все ставим каверзный ответИ не находим нужного вопроса.(«Мой Гамлет»)
Используя афоризм Высоцкого, можно сказать, что Мережковскому все-таки хватило здравого смысла в своих «религиозных поисках» не настаивать на «постановке каверзного ответа». Мережковский действительно какое-то время, по всей вероятности, считал себя «призванным» совершить некое глобальное «религиозное действие», выступая если не в качестве «создателя новой религии», подобно позднему Л. Н. Толстому, то, по крайней мере, в качестве «радикального обновителя» «старой» (христианства или, точнее, православия). На языке святоотеческой сотериологии такое состояние называется состоянием прелести и почитается одним из опаснейших духовных заблуждений, ведущих к погибели души. Однако сама история первой половины XX столетия, весьма круто обошедшаяся с нашим героем, в то же время оказалась спасительным «противоядием» против подобных духовных соблазнов. Несмотря на то, что некоторые даровитые историки литературы до сих пор стремятся утвердить за Мережковским «авторство» некоей «собственной церковности», все же вряд ли кому-либо всерьез придет сейчас в голову говорить о «мережковстве» (!) наряду с «толстовством» или «соловьевством». Ни о «церкви Мережковского», ни даже о созданной им «секте» говорить, по совести, конечно, нельзя – просто за объективной невозможностью реального осуществления таковых начинаний в историческом контексте 1910-1930-х годов.
Зато «вопросы Мережковского» оказались в полной мере востребованными его интеллигентными российскими читателями. Можно сказать, что «миссия среди интеллигенции», о которой он говорил в канун Религиозно-философских собраний, действительно удалась и русская интеллигенция в XX столетии практически перестала быть «секулярной». Если в начале XX века Чехов, иронизируя над Мережковским, признавался, что «с недоумением смотрит на всякого интеллигентного верующего», то теперь, в начале XXI века, странной кажется сама эта чеховская сентенция. Нынешнее русское православие интеллектуально, и та же русская литература (в которой произведения Чехова играют такую выдающуюся роль) просто непредставима в наши дни вне отечественной религиозно-философской проблематики.
– Мы занимаемся литературой, не желая произносить безответственных слов о религии, христианстве и зная, что
в русской литературе заключена такая сила подлинной религиозности, что, говоря только словами, мы скажем все, что нужно, и сделаем свое дело, – говорил Мережковский в начале XX века, и в правоте этих его слов сейчас, в начале XXI столетия, уже мало кто сомневается.
* * *
Утром 10 декабря 1941 года Дмитрий Сергеевич Мережковский был отпет и погребен по православному обряду на русском кладбище в Сен-Женевьев-де-Буа.
Его жена, Зинаида Николаевна Гиппиус, скончавшаяся 9 сентября 1945 года, была погребена в той же могиле.
Памятник, воздвигнутый над ними, представляет собой белый обелиск, повторяющий контуры византийского православного храма, увенчанный маковкой с «восьмиконечным» православным крестом. В нише обелиска – изображение Пресвятой Троицы с образа преподобного Андрея Радонежского (Рублева). Ее обрамляет прошение молитвы Господней:
ДА ПРИИДЕТ ЦАРСТВИЕ ТВОЕ.
ОСНОВНЫЕ ДАТЫ ЖИЗНИ И ТВОРЧЕСТВА Д. С. МЕРЕЖКОВСКОГО
[46]
1865-2 августа в семье столоначальника придворной конторы С. И. Мережковского и В. В. Мережковской родился сын Дмитрий. Детские годы проходили в Петербурге, где семейство проживало в казенной квартире в доме близ Прачечного моста (Фонтанка, 2). Летние месяцы юный Мережковский проводил на даче в комплексе зданий Елагина дворца, иногда родители брали его в Крым (Ореанда).
1876 – Д. С. Мережковский поступает в 3-ю классическую гимназию, где начинает писать стихи.
1879 – в июле вместе с отцом побывал в Алупке у княгини Е. К. Воронцовой; прослушав стихи мальчика, она поощряет его к дальнейшему творчеству.
1880 – С. И. Мережковский знакомит сына с Ф. М. Достоевским, который оценивает его творчество как «слабое»: «Чтобы хорошо писать, страдать нужно». В «Живописном обозрении» (№ 40) появляется стихотворение Д. С. Мережковского «Тучка» – это его дебют в печати. Участвует в благотворительном сборнике «Отклик» П. Ф. Якубовича-Мельшина.
1881-31 января Мережковский присутствует на похоронах Ф. М. Достоевского. 1 марта народовольцами убит Александр II. Отец Мережковского выходит в отставку, и семья поселяется на улице Знаменской, 33.
1882 – осенью Мережковский присутствует на первых выступлениях С. Я. Надсона, пишет ему письмо. Начинается дружба со старшим поэтом.
1883 – в начале года Надсон знакомит Мережковского с А. Н. Плещеевым, который вводит его в литературный круг журнала «Отечественные записки». Мережковский организует в гимназии «молье-ровский кружок», пытаясь поставить на школьной сцене «Тартюфа». Его разбор ролей пьесы Мольера навлекает неудовольствие полиции, как проявление «юношеского свободомыслия». Весной Мережковский завершает гимназический курс и летом сдает вступительные экзамены на первый курс историко-филологического факультета Санкт-Петербургского университета. Осенью начинает посещать литературный кружок О. Ф. Миллера. Все это время продолжается дружба с Надсоном, который оказывает значительное и личное и творческое влияние на юного поэта. В журнале «Отечественные записки» (№ 1) появляются два стихотворения Мережковского – его дебют в «большой литературе».
1884 – Плещеев рекомендует Надсона и Мережковского в Литературное общество и вводит последнего в семью директора Петербургской консерватории К. Ю. Давыдова и А. А. Давыдовой, издательницы и общественной деятельницы. Здесь Мережковский знакомится с Н. К. Михайловским и Г. И. Успенским, под воздействием которых переживает увлечение «народничеством». Летом во время студенческих каникул путешествует по Волге, там знакомится с народным проповедником, близким к «толстовству», Василием Сютаевым, который производит на него большое впечатление. Эта встреча подвигает его к изучению работ Л. Н. Толстого, однако толстовское «опрощение» он не принимает.
1885 – Н. К. Михайловский привлекает Мережковского к работе в созданном им вместе с А. А. Давыдовой журнале «Северный вестник». Мережковский публикует здесь стихотворения и пишет по заданию Михайловского аналитическую критику. Тогда же Мережковский увлекается дочерью издательницы «Вестника» Л. К. Давыдовой. Летом путешествует с семьей А. А. Давыдовой по Франции и Швейцарии. Однако любовный роман оказался неудачным.
1886 – Мережковский переносит тяжелую болезнь, что производит на него сильное впечатление и служит одной из главных причин «поворота к вере».
1887-19 января в Ялте умирает от чахотки С. Я. Надсон. Мережковский присутствует на его похоронах в Петербурге и читает на литературном вечере стихотворение «Памяти Надсона». Стихи Мережковского начинают появляться в столичной периодике.
1888 – пишет первую поэму «Протопоп Аввакум». Весной выходит первая книга Мережковского «Стихотворения». 24 марта в припадке безумия кончает с собой В. М. Гаршин; Мережковский откликается на эту трагедию стихотворением «Смерть Всеволода Гаршина» и присутствует на похоронах писателя на Волковом кладбище. В первой половине года следуют публикации стихотворений Мережковского в «Северном вестнике». В апреле он сдает выпускные экзамены в университете и защищает дипломную работу о Монтене. В начале мая Мережковский едет в Одессу, оттуда морем – в Сухуми, потом по Военно-Грузинской дороге – в Боржом, куда прибывает в последних числах мая. В Боржоме останавливается на все лето, пишет драматическую поэму «Сильвио» («Возвращение к природе»). В конце июня знакомится с З. Н. Гиппиус. 11 июля на детском балу в боржомской Ротонде делает З. Н. Гиппиус предложение. В сентябре Мережковский провожает семью невесты в Тифлис и едет в Петербург устраивать предсвадебные дела. В ноябре в «Северном вестнике» появляется статья Мережковского о Чехове («Старый вопрос по поводу нового таланта»), обострившая его отношения с Н. К. Михайловским. 23 ноября Мережковский возвращается к невесте в Тифлис и в ожидании свадьбы поселяется в гостинице, ежедневно бывая в доме Гиппиус. Они читают литературные новинки, бывают в опере.
1889-8 января Мережковский венчается с З. Н. Гиппиус в тифлисской церкви архангела Михаила. 10 января молодые уезжают по Военно-Грузинской дороге во Владикавказ, оттуда – в Москву, к родственникам З. Н. Гиппиус, а затем, в последних числах января, – в Петербург. Здесь они поселяются на Верейской улице, 12. В феврале-марте Мережковский знакомит жену с литературной жизнью столицы, пишет стихи и статьи о В. Г. Короленко и Ж. Ж. Руссо. 20 марта скоропостижно умирает мать писателя Варвара Васильевна Мережковская (похоронена на кладбище Новодевичьего монастыря). После похорон Мережковский на месяц впадает в глубокую депрессию. В начале мая вместе с женой уезжает из Петербурга в Крым. По пути они заезжают в Москву, куда собирается тогда же переехать из Тифлиса мать З. Н. Гиппиус – Анастасия Степановна с дочерьми, и снимают на подмосковной станции Поварово дачу на лето. Май Мережковские проводят в Алупке, где их спутником оказывается Н. М. Минский, затем ненадолго едут на Кавказ, в Тифлис и Боржом, потом – в Москву, откуда отправляются на дачу в Поварово. Здесь они живут до сентября, затем возвращаются в Петербург, где поселяются в новой квартире в доме Мурузи на углу Литейного проспекта и Пантелеймоновской улицы (Литейный, 24). Весной-летом Мережковским написана статья о Сервантесе («Северный вестник», № 8, 9). Осенью и зимой он работает над «повестью в стихах» «Вера», регулярно посещает Литературное общество, тесно общается с А. Н. Плещеевым и Н. М. Минским. Рождество чета Мережковских встречает в Москве в семье Гиппиус.
1890 – в первой половине года в «Северном вестнике» печатается «Сильвио», а в «Русской мысли» – «Вера». Помимо того в «Русском обозрении» в марте выходит «критический этюд» о Достоевском, а в «Труде» в июне – «критический этюд» о Гончарове. В мае-июне руководство «Северным вестником» переходит к «молодой редакции» во главе с Б. Б. Глинским. 15 июня Мережковский получает приглашение сотрудничать в обновленном журнале (но впоследствии фактически теряет в нем всякое влияние). В этот же день он получает восторженное письмо от П. П. Перцова – это начало их знакомства, пока «заочное». Лето Мережковский проводит с семьей Гиппиус на даче в Поварове, где занимается переводами и делает первые наброски романа «Юлиан Отступник». Но его работу прерывает тяжелая болезнь жены – возвратный тиф. В Петербург Мережковские возвращаются только в ноябре. В «Северном вестнике» публикуется перевод Мережковского «Ворона» Эдгара По. Он завершает работу над переводом «Прикованного Прометея» Эсхила (будет напечатан в первом номере «Вестника Европы» в следующем, 1891 году). Зимой Мережковский работает над поэмой «Смерть». В этот сезон происходит знакомство Мережковских с К. Д. Бальмонтом.
1891 – в первой половине года в «Северном вестнике» опубликована поэма «Смерть», в «Русской мысли» – поэма «Семейная идиллия», в «Труде» – статьи об А. Н. Майкове, Марке Аврелии, Кальдероне. Весной Мережковские совершают свою первую совместную поездку в Европу: Варшава, Вена, Венеция. В Венецию они прибывают 20 марта и, осматривая собор Святого Марка, встречают также путешествующих по Италии А. П. Чехова и А. С. Суворина, которые на некоторое время становятся их спутниками. Из Венеции все вместе едут во Флоренцию, после – в Рим. В Риме Мережковские получают приглашение А. Н. Плещеева посетить его в Париже. Во Франции Мережковский и Гиппиус пробыли весь май; под впечатлением этих дней Мережковский пишет поэму «Конец века. Очерки современного Парижа» (опубликована в сб. «Помощь голодающим». М., 1892). Помимо того они побывали в Швейцарии, на Женевском озере. Летние месяцы супруги проводят вместе с семьей Гиппиус на даче в имении «Глубокое» под Вышним Волочком. Мережковский работает над романом о Юлиане Отступнике, который захватывает его всецело. Осенью Мережковские возвращаются в Петербург. Роль «добытчицы» в семье переходит к Гиппиус, которая сбывает свою беллетристическую продукцию в многочисленные популярные издания. Осенью-зимой Мережковский переводит Гёте («Пролог на небе» из «Фауста») для «Русского обозрения» и «Антигону» Софокла для «Вестника Европы» (обе публикации состоятся в будущем году). В сентябре, узнав у А. П. Чехова адрес А. С. Суворина, Мережковский обращается к издателю с предложением выпустить его новую книгу стихов.
1892 – к весне Мережковский завершает «Юлиана Отступника», но из-за неурядиц в редакции «Северного вестника» оказалось, что публиковать этот «модернистский роман» негде. Мережковский активно общается в это время с А. Л. Волынским, который подает надежду на публикацию «Юлиана Отступника», однако его грубые редакторские замечания и сокращения приводят к разрыву, после чего «Северный вестник» для Мережковского закрывается. У А. Н. Майкова устраиваются читки романа. Помимо публикаций стихотворений и переводов в «Северном вестнике», «Русском обозрении», «Вестнике Европы», сборниках «Нивы» и «Труде» у Мережковского выходит вторая книга стихов «Символы» в издании А. С. Суворина. В марте З. Н. Гиппиус в очередной раз заболевает бронхитом, который преследовал ее весь осенне-зимний сезон. В апреле Мережковский, одолжив деньги у отца, везет жену в Ниццу, где в это время живет семья А. Н. Плещеева. Здесь Мережковские впервые встречаются с Д. В. Философовым. Из Ниццы Мережковский и Гиппиус уезжают в Италию, а потом морем – в Грецию (огромное впечатление от посещения афинского Акрополя вдохновило Мережковского на очерк об этом путешествии) и Турцию. В июне Мережковские возвращаются из Константинополя в Одессу. Летние месяцы супруги проводят на даче в имении «Глубокое» под Вышним Волочком вместе с семьей Гиппиус. Здесь Мережковский переводит «Ипполита» Еврипида (выйдет в первом номере «Вестника Европы» за 1893 год). Осенью З. Н. Гиппиус сближается с «новой редакцией» «Северного вестника», во главе которой теперь находятся А. Л. Волынский и Л. Я. Гуревич. Происходит знакомство Мережковских с Ф. К. Сологубом, переехавшим в Петербург из Вытигры. В этот сезон супруги посещают Шекспировский кружок. 26 октября Мережковский делает в Русском литературном обществе доклад «О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы», который затем повторяет 8 и 15 декабря. Осенью-зимой пишет «драматические сцены в четырех действиях» «Гроза прошла» (будут опубликованы в первых номерах «Труда» в будущем году).
1893 – в феврале Мережковские побывали в Финляндии у И. Е. Репина. На зимне-весенние месяцы приходится сложная интрига З. Н. Гиппиус с Н. М. Минским, А. Л. Волынским, Л. Я. Гуревич и З. А. Венгеровой, что стало оригинальным поводом для последующего включения Мережковских в литературную политику «Северного вестника». Доклад «О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы» вызвал широкий резонанс в русских читательских кругах и был опубликован отдельным изданием. «Северный вестник» для Мережковского пока закрыт. Он публикует стихотворения в «Ниве» и «Труде», переводит для последнего «Лигейю» Э. По, а также печатает в «Русской мысли» и «Театральной газете» статьи о Монтене и Тургеневе. Тем не менее материальное положение Мережковских становится крайне тяжелым, и Мережковский, уже замышляя роман о Леонардо да Винчи, берется за любую работу. Для «Вестника иностранной литературы» делает подборку «изречений китайской мудрости». Осенью Мережковский работает над переводом «Эдипа-царя» Софокла, который удается пристроить в «Вестник иностранной литературы» (выйдет в первом и втором номерах за 1894 год). 26 сентября в Париже скончался А. Н. Плещеев. Мережковский публикует в «Театральной газете» некрологическую статью и присутствует на панихиде по поэту в Казанском соборе. 8 октября Мережковский знакомится с П. П. Перцовым, который становится его конфидентом и постоянным корреспондентом. Зимой семья Гиппиус переезжает в Петербург. Весь год Мережковский и Гиппиус продолжают посещать Шекспировский кружок, общаясь с его завсегдатаями – Андреевским, Спасовичем, Кавосом, Урусовым, Боборыкиным, а также бывают на «пятницах» Полонского и собраниях «Литературного фонда». Помимо того Мережковские устраивают журфиксы у себя в доме Мурузи. На них бывает и «мальчик Философов». «Своим» в доме Мережковских вновь становится с осени и А. Л. Волынский.
1894 – весь год развивается тайный роман З. Н. Гиппиус и А. Л. Волынского, что дало Мережковскому неожиданный «литературный результат»: «Юлиан Отступник» в конце концов был принят в «Северный вестник». Помимо того в этом журнале вновь появляются стихотворения Мережковского. Однако основными изданиями для него в этом году являются все же второстепенные «Труд», «Вестник иностранной литературы» и «Нива». Здесь выходят стихотворения, переводы и критические очерки. В мае Мережковские едут в Берлин, а затем в Италию, где живут в отеле «Великобритания» на побережье Комо. Мережковский захвачен работой над «Леонардо да Винчи». В середине июня супруги возвращаются в Петербург. Лето Мережковские проводят под Петербургом в поселке Ольгино близ Ораниенбаума. Осенью у Мережковских начинаются серьезные финансовые трудности. В октябре Мережковские побывали в Москве, где Дмитрий Сергеевич знакомится с Е. И. Образцовой, его многолетней «скандальной» поклонницей. Зимой у З. Н. Гиппиус начинается обострение бронхита и кровохарканье, но из-за безденежья и необходимости вычитывать корректуры «Юлиана Отступника» Мережковские зимуют в Петербурге.
1895 – в «Северном вестнике» (№ 1–6) публикуется «Юлиан Отступник». Помимо того, в большинстве номеров за этот год печатаются и стихотворения Мережковского, что приносит долгожданное материальное облегчение. В «Вестнике иностранной литературы» (№ 1) появляются давнишние «Изречения китайской мудрости», а также статья «Желтолицые позитивисты». Стихи, очерки и рассказы Мережковского публикуются также в «Труде» и «Ниве». «Вестник Европы» снова заказывает Мережковскому «античный» перевод, и в седьмом номере появляется «Медея» Еврипида. В начале года на квартире А. В. Половцева в Аничковом дворце Мережковский знакомится с А. Н. Бенуа, который вместе с В. Ф. Нувелем, Л. С. Бакстом и Д. В. Философовым начинает посещать дом Мурузи. Летние месяцы Мережковские проводят под Ораниенбаумом. С августа Мережковский вместе с П. П. Перцовым работает над созданием сборника о философских течениях в русской поэзии и пишет для него большую статью о Пушкине и статью о Кольцове. Работа над «Леонардо да Винчи» вступает в завершающую фазу, и Мережковский планирует на следующий год путешествие в Италию «по следам Леонардо».
1896 – в январе Мережковский читает в «Литературном фонде» доклад о Пушкине. В апреле-мае Мережковские и «друг семьи» Волынский совершают давно задуманное путешествие по Италии и Франции «по следам Леонардо да Винчи». 5 апреля они посещают селение Винчи. 6-18 апреля Мережковские находились во Флоренции, 19 апреля осмотрели селение Фаэнци. Далее они следовали по маршруту Форли – Римини – Пезаро – Урбино – Равенна – Мантуя – Павия – Симплоне и завершили путешествие в Амбуазе, побывав в комнате, где умер Леонардо. В ходе этого путешествия произошел первый в ряду скандалов, которые затем будут полтора года сопутствовать Мережковским из-за настойчивой ревности Волынского, решившего «выяснить отношения» с Гиппиус и ее мужем. Волынский оставляет своих спутников на полпути и возвращается в Петербург. Летом, в отсутствие Мережковских и Волынского, происходит конфликт редактора «Северного вестника» Л. Я. Гуревич с цензурным комитетом, после чего журнал начинает рушиться из-за непомерных цензурных требований. В Россию Мережковские возвращаются в начале июля и оказываются вовлеченными в «двойную» личную и издательскую интригу, которая продолжается и во время пребывания на даче «Аврора» в имении Дылицы под Петербургом. Осенью происходит сближение Мережковских с сестрой В. С. Соловьева По-ликсеной (она писала стихи под псевдонимом Allegro) и начинаются встречи с самим философом у баронессы В. И. Икскуль и у графа М. Э. Прозора, где они часто бывают в это время. В этом году впервые в жизни Мережковского его книги преобладают над публикациями в периодике (среди последних перевод «Эдипа в Колоне», появившийся в седьмом номере «Вестника Европы»). Помимо сборника Перцова «Философские течения в русской поэзии», появившегося в марте, выходят: отдельным изданием «Юлиан Отступник» (под журнальным названием «Отверженный»), сборник «Новые стихотворения» и перевод романа Лонгуса (Лонга) «Дафнис и Хлоя».
1897 – главное событие в литературной жизни Мережковского – выход книги его статей о литературе и культуре «Вечные спутники», а в личной – противостояние с А. Л. Волынским, которое постепенно приобретает откровенно уродливые формы. В июне-сентябре Мережковские живут в имении Шевино возле станции Преображенская (близ Сиверской). В июне их навещает там поэт Вл. В. Гиппиус, который восхищен трудоспособностью Мережковского: работа над «Леонардо да Винчи» идет полным ходом. Однако в сентябре в «Северном вестнике» появляется статья А. Л. Волынского «В поисках за Леонардо да Винчи». В октябре Мережковские возвращаются в Петербург. В середине октября З. Н. Гиппиус заболевает сильнейшим плевритом, и Мережковский решает ехать с ней за границу, но денег на путешествие нет. В ноябре на банкете в редакции «Северного вестника» Мережковский и З. Н. Гиппиус знакомятся с Максимом Горьким, хотя Мережковский уже исключен из списка сотрудников журнала и вынужден публиковать путевые заметки о прошлогоднем путешествии в журнале «Cosmopolis», куда их пристроил заведующий русским отделом этого международного издания Ф. Д. Батюшков. 27 декабря Мережковские принимают участие в вечере, посвященном 20-летию со дня смерти Н. А. Некрасова, в зале Кредитного общества; вечер имеет большой успех.
1898 – 27 января Мережковский и Волынский обмениваются крайне резкими письмами, после чего все отношения между ними расторгаются. 12 марта в «Новом времени» (№ 8275) публикуется анонимное письмо, в котором Волынский обвиняется в плагиате материалов Мережковского. В свою очередь, Волынский активно интригует против Мережковского и З. Н. Гиппиус, используя для этого все свои литературные связи. Из-за травли, развернутой Волынским, для Мережковского закрываются не только «Северный вестник», но и практически все толстые петербургские журналы. В марте Мережковские смогли, наконец, вырваться на две недели в Италию, в Таормину, где на вилле Рейф Гиппиус знакомится с композитором Елизаветой Овербек. Лето Мережковские проводят в имении Елизаветино. 18 октября умирает Я. П. Полонский (его похоронили в Рязани), а с его смертью уходят в прошлое и «пятницы». С другой стороны, после окончательного распада старых знакомств в этом году Мережковский формирует новый круг литературного общения. Он сходится с В. В. Розановым (с которым познакомился еще в апреле 1897-го) и группой С. П. Дягилева, создающей журнал «Мир искусства». Тогда же начинается сближение Мережковских с Д. В. Философовым, которого прочат на должность заведующего литературным отделом нового журнала. 8 декабря Мережковские впервые встретились с приехавшим в Петербург В. Я. Брюсовым, хотя их заочное знакомство состоялось еще в 1895 году. В декабре прекращает свое существование журнал «Северный вестник».
1899 – в начале года Мережковским нанесла визит дочь настоятеля парижской русской церкви З. Васильева, которая перевела на французский «Юлиана Отступника» и хлопотала о его публикации во французском издательстве. С выходом в январе первого номера «Мира искусства» (в этом и последующем номерах помещена статья Мережковского «Я. П. Полонский») был преодолен «издательский кризис», возникший после катастрофы с «Северным вестником». В этом же журнале опубликованы статьи о Пушкине (№ 5) и о греческой трагедии (№ 7, 8). Помимо того, в этом году переизданы «Вечные спутники» и «Философские течения в русской поэзии». 12 января состоялась премьера «Антигоны» Софокла в переводе Мережковского в МХТ. Правда, была и крупная неудача с журналом «Начало», в первых номерах которого появились главы «Леонардо да Винчи» (под заголовком «Возрождение») и который затем бесславно закрылся. Тем не менее роман удается пристроить к осени в журнал «Мир Божий» (он заполнит беллетристический раздел всех номеров журнала в грядущем 1900 году). Весной Мережковский с женой уезжает в Бад-Гомбург (курорт близ Франкфурта). Здесь приступает к работе над трактатом «Л. Толстой и Достоевский», который поначалу называл «статьей». Июнь-сентябрь Мережковские проводят в Орлине под Сиверской, где в начале сентября у них гостил Розанов с женой. В октябре в Орлине Мережковский впервые высказал идею «новой церкви». В 20-х числах октября Мережковские уезжают в Петербург, откуда в ноябре, совершенно больные, отправляются в длительное европейское турне. Через Вену, где Гиппиус сделали небольшую операцию (вскрытие простудного нарыва), они едут в Рим, куда прибывают в начале декабря. В это время Мережковский уже полностью захвачен вопросами религиозными, которые он пытается разрешить, работая над трактатом о Л. Толстом и Достоевском.
1900 – в январе в Литературно-артистическом театре А. С. Суворина состоялась премьера «Антигоны» Софокла в переводе Мережковского. Мережковский с женой живет за границей: сначала в Риме (до 16 января), затем в Таормине (до мая), затем во Флоренции (до июня). Июнь и июль Мережковские проводят в Германии, в Гомбурге. «Юлиан Отступник» печатается в парижском «Journal des Debates» (перевод на французский З. Васильевой). В этом же году роман выпущен во Франции отдельным изданием в переводе Ж. Сорреза. Все «заграничные» месяцы Мережковский захвачен работой над «Л. Толстым и Достоевским», регулярно посылает в Россию новые части (которые публикуются в № 1–4 и 7-12 «Мира искусства»). Вернувшись из-за границы в середине июля, Мережковские живут до 14 сентября с семьей Гиппиус на даче под Сиверской, затем переезжают «на зимние квартиры». После возвращения Мережковских из-за границы в Москве скончался их близкий знакомый князь А. И. Урусов, и Дмитрий Сергеевич помещает в «Мире искусства» некрологическую статью. Осенью-зимой на квартире у Мережковских проходит ряд «мистических собраний» по организации «неохристианской общины», причем к своему «религиозному братству» Мережковский пытается привлечь «мирискусников», однако всерьез к этой затее относится только Д. В. Философов.
1901 – год проходит «под знаком» «Л. Толстого и Достоевского» («Мир искусства», № 4-12). В то же время религиозные искания Мережковского, развивающиеся «параллельно» работе над трактатом, начинают приобретать «общественные» формы, особенно после нашумевшего доклада «Отношение Льва Толстого к христианству», прочитанного в Философском обществе при Петербургском университете 6 февраля. По стечению обстоятельств 23 февраля вышло «Определение Святейшего Синода за № 557 с посланием верным чадам Православной Греко-Российской Церкви о графе Льве Толстом», сообщающее о его отлучении от Церкви, и Мережковский теперь вынужден отстаивать «гражданскую непорочность» своих взглядов. В «Мире искусства» (№ 2, 3) появляется его «письмо в редакцию» «Отцы и дети русского либерализма». 29 марта (Великий Четверг) Мережковский, Гиппиус и Философов после совместной молитвы обменялись нательными крестами, «преломляли хлеб и пили вино»: так возникло «троебратство». В начале апреля в Петербург приезжает почитательница Мережковского Е. И. Образцова, и он неожиданно завязывает с «поклонницей» любовный роман, оправдывая свое «падение» теорией о «святости плоти». Вместе с Образцовой Мережковский и Гиппиус уезжают на несколько дней в Москву. В мае, оставив жену в Петербурге, Мережковский опять уезжает в Москву на три дня, чтобы проводить Образцову в Крым; оскорбленная Гиппиус хочет «уйти» и от Мережковского, и от Философова. Вернувшись из Москвы, Мережковский, примирившись с женой, уезжает с ней и свояченицами в Италию, а затем – в полюбившийся ему Гомбург. В июне Мережковские возвращаются в Петербург через Москву и, как обычно, проводят лето и начало осени на даче, на этот раз – в Луге. Сюда приезжает Д. В. Философов, увлеченный как «неохристианской» проповедью Мережковского и обетом «троебратства», так и обаянием Гиппиус. В «мужском союзе» «Мира искусства» такое поведение Философова расценивают как «измену», и с этого момента начинается конфликт Мережковских с редакцией журнала (с Дягилевым прежде всего). 1 и 2 сентября Гиппиус высказывает идею Религиозно-философских собраний, «ядром» которых должно стать «троебратство». В начале октября Мережковские уезжают из Луги в Петербург. 8 октября Мережковский получает разрешение на проведение собраний у обер-прокурора Синода К. П. Победоносцева и у митрополита Петербургского Антония. 27 ноября Мережковский читает лекцию «Любовь и смерть у Льва Толстого» в Неофилологическом обществе. 29 ноября в Малом зале Географического общества на Фонтанке проходит первое Религиозно-философское собрание, имеющее сенсационный успех и общероссийский резонанс. 3 декабря в Литературном обществе Мережковский повторяет лекцию «Любовь и смерть у Льва Толстого». Всю осень и зиму Мережковские и Философов еженедельно встречаются для совместной молитвы. 5 декабря Мережковский предлагает Философову переехать в дом Мурузи и зажить «общиной». Вечером того же дня Мережковский и Гиппиус с «миссионерской» целью едут в Москву. 6 декабря они встречаются с московскими литераторами на квартире О. М. Соловьевой, где, в частности, знакомятся с Андреем Белым. 8 декабря в Московском университете Мережковский читает реферат «Русская культура и религия», вызвавший оживленные прения (выступили Н. В. Бугаев, В. И. Герье, С. Н. Трубецкой, Г. А. Рачинский). В конце года первый том «Л. Толстого и Достоевского» выходит отдельным изданием. В Лондоне и Нью-Йорке выходит английский перевод «Юлиана Отступника», сделанный Г. Тренчем. В Милане «Юлиан Отступник» и «Леонардо да Винчи» издаются на итальянском языке в переводе Н. Романовской.
1902 – 1 января Мережковские и Философов в доме Мурузи готовятся к намеченной на завтрашний день «агапе», которая должна знаменовать создание «неохристианской общины». Для этого события Гиппиус шьет «красные одежды» всем троим. 2 января Мережковский и Гиппиус, заготовив «хлебы и вино», напрасно ждут Философова: он проигнорировал «агапу». Утром 3 января Мережковский приходит к Философову на службу в Публичную библиотеку, однако тот отказывается дать какие-либо «объяснения». Вечером того же дня проходит Религиозно-философское собрание, на котором Мережковский читает реферат «Об отлучении Толстого»; Философов присутствует на этом собрании в компании Дягилева и «мирискусников». 5 января на вечере в доме Мурузи Розанов сообщает Мережковским, что Дягилев везет Философова за границу «лечиться». 6 января Философов присылает Мережковским записку: «Я выхожу из нашего союза не потому, что не верю в дело, а потому, что я лично не могу в этом участвовать». 11 января Философов и Дягилев уезжают из Петербурга. В этом году исполнилось 50 лет со дня смерти Н. В. Гоголя. Мережковский, откликаясь на знаменательную дату, работает над исследованием «Судьба Гоголя» и участвует в юбилейных мероприятиях. 17 февраля он читает в московском Историческом музее доклад о Гоголе, а вернувшись в Петербург, выступает с «гоголевской» лекцией в Тенишевском училище. В февральском номере «Мира искусства» (вышедшем только в апреле) завершается журнальная публикация «Л. Толстого и Достоевского». Вместе с ней прекращается и практическое сотрудничество Мережковских с журналом, прежде всего – из-за ревности Дягилева, стремившегося «отделить» от них Философова. Кроме того, в феврале скончалась А. А. Давыдова и для Мережковского окончательно закрылся и журнал «Мир Божий». Между тем 8 марта Мережковский завершает исследование «Судьба Гоголя», и вопрос о публикации заставляет его задуматься о собственном периодическом издании. В марте-апреле Мережковские и П. П. Перцов выступают с инициативой создания журнала для объединения «религиозной общественности». С помощью поэта К. К. Случевского и журналиста И. И. Колышко тогда же проходят переговоры с министром внутренних дел Д. С. Сипягиным, затем со сменившим его В. К. фон Плеве и с начальником Главного управления по делам печати Н. В. Шаховским; принципиальное согласие властей на издание журнала «Новый путь» получено. Начинанию способствовало и то, что всю первую половину года с огромным успехом проходят заседания Религиозно-философских собраний. 18 марта на десятом заседании Мережковский делает доклад «Гоголь и о. Матвей», вызвавший большой общественный резонанс. Обсуждение доклада тогда же состоялось и в резиденции петербургского митрополита Антония в Александро-Невской лавре, причем владыка с одобрением отозвался о «просветительской» миссии Мережковского среди отечественной интеллигенции. 26 марта Мережковским наносит визит А. А. Блок и скоро становится в их доме «своим». 29 марта Мережковский и Гиппиус отмечают годовщину возникновения «троебратства» вдвоем, поскольку отношения с Философовым разорваны («Тьма внешняя с нами», – пишет об этом дне Гиппиус). 13 апреля (Великий четверг) они молятся, поставив к столу третий пустой стул. В начале июня Мережковские переезжают на дачу в имение Заклинье под Лугой. 12 июня Мережковский и Гиппиус с группой православных миссионеров едут на Светлое озеро в г. Семенов, где участвуют в полемике с сектантами. Под впечатлением от этой поездки у Мережковского возникает замысел «русского» романа «Петр и Алексей». В начале и конце поездки их принимает ярославский губернатор Б. В. Штюрмер, у которого они, отправляясь в обратный путь, знакомятся с о. Иоанном Кронштадтским. 3 июля, накануне возвращения Мережковских в Петербург, П. П. Перцов получил официальное разрешение Главного управления по делам печати на издание журнала «Новый путь». С 6 июля по 24 сентября Мережковские живут в имении Заклинье и работают над проектом будущего издания. 14 июля к ним приезжает книгоиздатель М. В. Пирожков, взявший на себя заботы по организации редакции журнала (в августе он снимает помещение в доме на Невском проспекте, 88, где находятся его издательство и книжная лавка). В эти месяцы Мережковские встречаются с П. П. Перцовым, А. А. Блоком, П. С. Соловьевой, издателем А. Е. Колпинским, пайщицей журнала В. А. Субботиной. В конце июля – начале августа в Заклинье из Москвы приезжает Е. И. Образцова, также пожелавшая стать пайщицей «Нового пути», однако подлинная цель ее визита – «романтическая», и, в конце концов, она со скандалом изгнана Гиппиус. В начале сентября на даче Мережковских навещает режиссер Ю. Э. Озаровский, которому поручена постановка трагедии Еврипида «Ипполит». 14 октября на сцене Александринского театра проходит премьера «Ипполита» в переводе Мережковского, а сам переводчик произносит вступительную речь «Новое значение старой трагедии», которая на следующий день выходит в газете «Новое время». Этой премьере способствовал искавший пути примирения с Мережковскими Дягилев (директор театра С. Волконский был его другом). В ноябре выходит первый номер «Нового пути». В декабре против Мережковского в прессе выступает архимандрит Михаил, однако затем он неожиданно переходит на сторону оппонента. Тем не менее резкая критика Религиозно-философских собраний нарастает. В этом году Мережковский издает отдельными книгами «Юлиана Отступника», «Леонардо да Винчи» (в издательстве М. В. Пирожкова – как первые две части трилогии «Христос и Антихрист»), все переводы греческих трагедий и сборник новелл «Любовь сильнее смерти». В Париже выходит «Леонардо да Винчи» на французском языке в переводе С. М. Пермского.
1903 – в первых трех номерах «Нового пути» публикуется «Судьба Гоголя». Помимо того, наличие «своего» журнала позволяет Мережковскому опубликовать «крамольный» реферат «Толстой и Русская Церковь» (№ 2). Выходит отдельное издание второго тома «Л. Толстого и Достоевского» и переиздается первый том. В этом же году трактат «Л. Толстой и Достоевский» издается и во Франции (перевод М. Э. Прозора). Мережковский напряженно работает над «Петром и Алексеем» и публикует отрывок из романа в очередном выпуске «Северных цветов». В марте против Религиозно-философских собраний выступает о. Иоанн Кронштадтский. 2 апреля в газете «Заря» появляется статья писательницы Н. А. Лухмановой «Кто дал им право?» с требованием запретить Религиозно-философские собрания. 3 апреля (Великий четверг) Мережковский, пытаясь уладить дело, посещает Александро-Невскую лавру и на лестнице проваливается в стеклянный люк, сильно порезавшись. 5 апреля Мережковским сообщают о намерении властей запретить Религиозно-философские собрания, и 19 апреля проходит последнее, двадцать второе заседание. Протоколы заседаний до конца года появляются в «Новом пути», однако и издание журнала «повисло на волоске»: П. П. Перцов заявил о своем желании «ликвидировать дело». В середине мая Мережковский и Гиппиус посещают В. Я. Брюсова в московском издательстве «Скорпион». Летом Мережковские снимают дачу под Лугой по соседству с Поликсеной Соловьевой-Allegro. Дмитрий Сергеевич много беседует с ней о ее покойном брате-философе (В. С. Соловьев скончался в 1900 году). В начале июля Дягилев предлагает Мережковским объединить «Мир искусства» и «Новый путь», создав новый «большой» журнал. Для переговоров Мережковские приезжают в Петербург, где встречаются с Дягилевым, Философовым и А. П. Чеховым, однако данный «проект» не состоялся из-за нежелания Чехова сотрудничать с проповедниками «неохристианства». Во второй половине июля на даче у Мережковских гостит П. П. Перцов, которого они убеждают в необходимости продолжить работу в «Новом пути». В сентябре Мережковские возвращаются в Петербург. 10 октября скоропостижно умирает А. С. Гиппиус, теща писателя. Во время похорон Мережковскому и Гиппиус много помогает Философов, который теперь окончательно остается в их «орбите». «Дягилевский кружок» к этому времени распался и журнал «Мир искусства» прекратил существование. «Новый путь», несмотря на трудности, решено продолжать: подписку спасает обещанный в новом году роман «Петр и Алексей».