Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

МЕНДЕЛЬ

Борис Володин

(Vita aeterna)

1. ПАТЕР ШРАЙБЕР ПОПАДАЕТ В ИСТОРИЮ

Сперва — начало.

Он родился в Силезии — там, где берет свое начало Одер (Одра).

Зеленые отроги Одерских гор и Моравских Бескид и долина меж ними, в которую Одер, сбежав с плато, поворачивает, чтобы течь на север, вбирая ручьи и речушки, — эта часть страны в ту пору называлась Кулендхен, по-немецки «Коровья земелька». Чехи — исконные здешние жители — называли и называют ее «Краваржско», что означает то же самое. Правда, один краевед писал, что название так переводить нельзя — оно, мол, происходит от княжившего здесь рода Краваров. Но другие не соглашались и говорили, что фамилия произошла от названья земли — ведь ее писали даже потом «фон Краварн» (то есть «из Краваржска»).

Не так уж велика эта земля: километров сорок с востока на запад да около тридцати с севера на юг, но чуть ли не вся европейская история прошла через нее.

К северу от Краваржска, у самой польской границы, — старинный город Опава, более трех веков называвшийся по-немецки Троппау. К западу от нее — Оломоуц, именовавшийся по-немецки Ольмюц. Эти города знамениты. У их стен происходили битвы. В них были резиденции — постоянные и временные — герцогов, королей, императоров и епископов. В них подписывались почетные дипломатические трактаты и позорные договоры. Потому-то они давно вошли в историю. Войдут они и в это повествование (правда, по другой причине).

А в западной части Краваржска — маленький город Одры. До немецкой колонизации он назывался Винанов, потом Одрау, по названью реки. Человек, которому посвящена книга, родился в часе ходьбы — меньше чем в старой миле [1] от Одры. Деревня Хинчицы, где он появился на свет, тогда, в 1822 году, тоже называлась на немецкий лад — Хейнцендорф. Под сенью австрийской «кайзерлихе унд кёниглихе» — «императорско-королевской» — короны все называлось на немецкий лад.

Соседнее с Хинчицами приходское село Дольне Вражны — в нем костел, где венчали, крестили и отпевали, — было тогда Гросс-Петерсдорфом.

Моравия и Силезия были «Statthalterei Mahren und Schlesien» — моравско-силезским штатгальтерством, наместничеством. Столицу Моравии Брно — город, где прошла вся сознательная жизнь человека, о котором книга, — называли Брюнном,

Чешским королем вот уже три века непременно числился очередной австрийский император — так же, как российский числился царем «царства Польского» и князем «великого княжества Финляндского».

…Почти всю европейскую историю помнит маленькая земля Краваржска.

Через нее прошла на Оломоуц и дальше, к венгерской земле, страшная батыева рать, а позднее нуманы, и тысячи чехов и поляков были убиты или угнаны на невольничьи рынки. На пустовавшие земли, на пепелища сожженных деревень маркграфы переселяли колонистов-немцев, крестьян из своих западных ленов. Но земля Краваржска, видимо, долго оставалась по преимуществу чешской, и, когда по дорогам Моравии загрохотали кованые телеги таборитов, Одры сделался одним из опорных пунктов гуситского воинства. Это отсюда гуситы нападали на владения ольмюцкого епископа, отсиживавшегося в замке Шаумбург. Отсюда наносили удары по разноплеменным крестоносцам.

Здесь в шестнадцатом веке распространилось лютеранство, а потом свирепствовала чума, а спустя несколько десятилетий свирепствовали рейтары Фердинанда Габсбурга и польского короля Сигизмунда. Они пришли восстанавливать истинную католическую веру вместо истинной евангелической и гуситской. Восстанавливали жестоко, ибо речь шла о внушении убеждений. И восстановили.

И чтобы искоренить до конца всякую — и религиозную и народную — оппозицию, насадили иезуитские и капуцинские монастыри, пожгли чешские книги и протестантские библии, заменили все исконные названия на немецкие. Все подданные Священной Римской империи германской нации — так именовалось тогда австрийское государство — должны были подчиняться одному порядку, молиться по одному обряду, говорить на одном, на немецком языке.

Единый порядок насаждался твердой рукой. Привилегии, когда-то бывшие у крестьян-немцев, ликвидировали. Барщину драли со всех одинаково, не разбирая национальности, — до шести дней в неделю. Кроме барщины — оброк и налоги даже на могилы, на собак и на собранные в лесу грибы. Сверх налогов донимали рекрутчиной. А сверх всего в восемнадцатом веке сначала бродила по здешним местам вольная дружина Андреаса Шебесты, потом чума и трижды пруссаки — в силезскую, в Семилетнюю и в «картофельную» войну.

Крестьяне Кулендхен не раз бунтовали. Бунты подавлялись жестоко. Но императрице Марии-Терезии все же пришлось издавать патенты, по которым барщина не должна была быть более трех дней. И хоть она издавала эти патенты не раз, их снова пришлось трижды издавать ее сыну императору Иосифу II, дабы как-то сдержать крестьянские бунты и оберечь хозяйство страны от полного разорения.

Потом император Иосиф II крепостную зависимость отменил, и крестьяне стали лично свободны. Жениться могли по своему усмотрению. Могли уезжать в города и заниматься ремеслами. Все могли. У них только земли не было. Им ее не передавали. Они ее пахали. Они даже как-то продавали и покупали друг у друга наделы, но при этом по хитрому австрийскому земельному праву наделы оставались собственностью помещиков. А потому ив девятнадцатом веке крестьяне Кулендхен, все — и немцы, и чехи, и «бауэры», то есть сидевшие на закрепленном в вечную аренду наделе земли, и «хальббауэры», то есть испольщики, и «гертлеры», не имевшие поля владельцы лишь дома с садом и огородом, и безземельные «хойслеры», «домкаржи», у которых и домик-то был уже без сада, и, наконец, полная голь перекатная, бобыли-«хюттлеры», «хижинщики», если перевести дословно, то есть поденщики, батраки, которым давался за труд лишь хлеб да кров в принадлежащей помещику развалюхе, — все они в те годы, чем и как бы ни добывали они хлеб для себя, обязаны были отрабатывать для благоденствия графини Марии Трухзес-Цаль-Вальдбург, или же сиятельного графа Лихновского, или же на императорской инфантерии полковника графа Иозефа Коллоредо по полтора дня «FuBrobot» — пешей барщины, и по полтора дня «Robot mit dem Pferde» — барщины конной.

Досталось кулендцам-краваржцам и в девятнадцатом веке.

Три императора: два католика — французский злодей Бонапарт и свой, в отцы родные богом данный, христианнейший, обожаемый, Священной Римской империи монарх Франц и еще. один, увы, православный, не истинной христианской веры союзник отца родного, российский император Александр — избрали ближние поля под театр, на котором были разыграны знаменитейшие в истории действа, включая и аустерлицкую трагедию.

Для бауэров, гертлеров, хойслеров, хюттлеров, как для немцев, так и для чехов, эти спектакли равно обернулись рекрутчиной, реквизициями, постоями и, наконец, просто шествием разноплеменных мародеров, считая и родных австрийских. А напоследок, как водится, еще эпидемией сыпняка.

Русские, австрийские, французские, польские конные и пешие полки проходили то на Запад, то на Восток, то снова на Запад, и так до 1815 года, пока не кончились наполеоновские войны.

Кроме того, то под Гогенлинденом, то под Ульмом и здесь вот, под боком, при Аустерлице, и во многих более мелких сражениях, и затем — спустя восемь лет, в 1813-м — под Лейпцигом, в расписанной историографами, художниками слова и кисти «Битве народов», иные из парней «Коровьей земельки» — как немцы, так и чехи, онемечившиеся и недоонемечившиеся, — исправно складывали свои головы за доброго государя Франца, так несправедливо разжалованного Бонапартом — навязавшегося еще после этого ему в зятья! — из императоров Священной Римской империи в императоры просто австрийские — подумать только!… Нет, парни из Одрау, из Гросс-Петерсдорфа и Хейнцендорфа просто-таки с рвением и радостью отдавали свои жизни и за попранную честь и за благоденствие обожаемого монарха, ко всему еще столь подло злодеем-родственничком лишенного сразу и Иллирии, и Галиции, и Северной Италии, и прирейнских областей. Из хинчицких жителей, например, остался ради этого под Лейпцигом Иозеф Швиртлих.

Но не всем же умирать, иные уцелели.

Уцелел Иозефов свояк Антон Мендель. И в той трехдневной лейпцигской бойне уцелел и в последующих сражениях тоже. И в 1817-м вернулся к родным пенатам.

Пенаты числились в волостном кадастре как «надел в 30 иохов [2] и крытый черепицею дом с садом под нумером 58».

Надел этот был для Хейнцендорфа не из маленьких, а из наибольших: в деревне числилось 72 дома и 102 семьи, и на них приходилось всего 665 иохов посредственной пашни и 155 иохов луга. Впрочем, размер в 30 иохов надел приобрел уже к концу 30-х годов после десятилетнего полновластного хозяйствования Антона.

Дом и надел, видимо, при несколько меньших размерах поля, были приобретены отцом Антона, Валентином Менделем. Судьба менделевского рода в прошлом была изменчивой, ибо, как свидетельствует один достоверный источник, она человеками играет.

Самый первый из известных в роде Менделей — Мартин Мендель жил в горной деревушке Весзидель (по-старочешски село называлось «Весь Сидельны», то есть «Стольное село»; видно, там когда-то давно была резиденция местного князя).

Мартин в весзидельских книгах был записан «гроссбауэром», «большим хозяином», зажиточным крестьянином. Но у потомков его хозяйство из рук поплыло. И вряд ли по нерадивости — шестидневная барщина, войны да эпидемии могли разорить при любом трудолюбии и бережливости.

…Кстати, в церковных книгах фамилию Мартина менявшиеся в приходе пасторы (Мартин был лютеранином) писали каждый по-разному. Один писал «Менделе». Другой — «Мендтле». А при смерти написали «Мандула» — славянскую фамилию. Да в их деревне почти все жители были славяне — чехи и поляки.

Сын Мартина и женат был на чешке, на Катарине Ондре. Мартинова старшего внука звали Вацлав Мендель, а другого звали Ржига (то есть Грегор).

Вацлав-то и переселился в Хейнцендорф из Весзиделя — недальний это был переезд: за милю, если не меньше. Что его толкнуло на то — неизвестно. Известно лишь, что Вацлав Мендель числился уже просто бауэром, а наследники — старший сын и старший внук — и поля-то не имели. Они владели только лишь домиком и садом, отмеченными в кадастре несчастливым тринадцатым нумером. А среди младших в своем поколении детей и внуков Вацлава были даже и полные бобыли-хюттлеры, тот же Ржига Мендель.

Лишь правнук Валентин сумел выбиться: возвысился вновь до прадедова состояния, перебрался из старого дома с садом в новый уже и с садом и с наделом.

А при Антоне надел увеличился и перешел из аренды в полную собственность главы семьи, и Антон Мендель стал не просто бауэром, а бауэр-грундбезитцером, то есть землевладельцем.

Однако, несмотря на успешное восхождение по социальной хинчицкой лестнице, до самого 1848 года Мендели были обязаны отрабатывать летом полтора дня в неделю «пешую барщину» в господском саду и господских полях и полтора дня «барщину конную», а зимою валить деревья, очищать их и вывозить из леса, принадлежавшего императорской инфантерии полковнику графу Иозефу Коллоредо. — так же, как и все прочие.

Антону Менделю было двадцать восемь лет, когда он вернулся с солдатчины.

Он был мужик сильный и работящий.

И как все в их роду, он был хороший садовник, умевший искусно, будто ласкаючи, подрезать и прививать яблони. И пасечник он был еще.

И обладал к тому же серьезным характером: если что решал, то от своего не отступался. Папаша Валентин мог быть спокоен, что в руках первенца — Антон был старшим из сыновей — хозяйство не захиреет.

Все к тому и шло.

Добрым католикам господь бог повелел в свое время жениться, чтобы добрые католики множились, аки песок морской. Правда, лютеране, кальвинисты, англиканцы, православные и мормоны считают, что бог предписал эту работу им, а иудеи и магометане — что им, а язычники — что им, и не один господь бог, а многие господа боги. Атеисты — неверующие, в свою очередь, говорят про Законы Природы.

Женился Антон Мендель через год по возвращении.

В деревне было всего семьдесят два дома, и в них всего сто две семьи, и все — одни Мендели, Блашке, Калихи, Кунчеры, Касперы, Фучики, Швиртлихи, Шиндлеры.

Все были напрочь привязаны к своим наделам, домикам с садом и без сада, опутаны податями, заботами, пешей и конной барщиной. Из деревни уходили только на ярмарку. И на войну. И в Мариацелль к Деве Непорочной на моление. И для тех, кто не ходил на войну и не ездил в Ольмюц или Брюнн на ярмарки, за границей волости мир кончался — в нем был еще только один очень дальний паломнический путь — за Дунай, в Альпы, до Мариацелль — миль восемьдесят [3] под молитвы по петляющим горным дорогам.

Словом, обычно мир кончался в Одрау. И даже женихов и невест на стороне не искали. Из Клейн-Петерсдорфа, что за оврагом, и то брали редко. Женились на своих: Блашке — на Калиховых, Кунчеры — на Касперовых, Мендели — на Блашковых да на Швиртлиховых. И в итоге все поперемешались: за века получилось, что вся деревня друг другу родня — без разбору у кого в роду чехи, у кого одни немцы. Насчет «расовой чистоты», как при потомках, никто тогда не заикался.

И женился Антон Мендель, конечно же, на свояченице. На Розине Швиртлих, на сестре Иозефа, сложившего голову под Лейпцигом.

Пока они с Иозефом воевали, меньшего Антонова брата женили на Юдите Швиртлих — вот они с однополчанином и стали свояками.

Юдита была старше мужа на двенадцать лет. И даже старше Антона на девять. Антонов брат, наверное, рад был бы жениться на Розине — на младшей. Но «гертлер»-садовладелец Мартин Швиртлих младшую дочь прежде старшей по обычаю не мог отдать.

И по обычаю и по здравому смыслу это следовало: куда потом денешь перестарку? И конечно, за старшей дочкой, которая засиживалась в девках, приданого было побольше.

Наконец, брату, как младшему, надо было идти в зятья — в женин дом. Наследником менделевского надела по закону мог быть только Антон как старший. Так что если за Антона отдать Розину, а за младшего Юдиту, то обе четы будут обеспечены. Дай бог только Антону благополучно довоевать во славу христианнейшего, истинно католического и столь несправедливо обиженного императора Франца.

Судьба второй четы была предрешена в деталях заранее, и свадьбу можно было играть тотчас по возвращении Антона с войны, но Мартин Швиртлих, видимо, попытался кое-что из приданого попридержать — вот год и прошел в торгах. Имущественно-династические проблемы селяне деревни Хинчицы, что в Силезии, решали столь же тщательно и неуступчиво и со столь же дальними расчетами, как и европейские царствующие фамилии. Но расчеты и торги кончились. Антону Менделю досталась младшая из дочерей Мартина Швиртлиха — Розина, девица миловидная, приветливая, добрая, трудолюбивая, рачительная и крайне набожная. И во исполнение уже упомянутого божьего наказа у Антона и Розины Мендель пошли дети.

Первую дочь бог прибрал.

В 1820 году у них родилась вторая дочь, и она осталась жить.

Третью дочь снова бог прибрал.

А в магдалинин день 1822 года родился сын.

И, получив установленное обычаем вознаграждение, которое в тех местах в ту пору приносили чаще не в кошельках, а в мешках да в корзинах, патер Гросс-Петерсдорфского прихода Иоганн Шрайбер накинул белую с золотыми крестами епитрахиль и окрестил новорожденного самым, пожалуй, распространенным в мире именем, которое на многих языках звучит лишь с небольшой разницей: «Иоанн», «Иоганн», «Ян», «Иван», «Джон», «Жан», «Ханс», «Хуан», «Жоан», «Джованни». (Тождественность, как ни звучит имя в каждом случае, видна каждому.)

Патер Шрайбер наверняка сказал при этом, что выбор имени сделан удачно. Ведь то было имя многих святых и королей, и даже римских пап, которых полагалось почитать всячески. То было, наконец, имя и самого патера — скромного приходского священника Шрайбера из Гросс-Петерсдорфа, а разве не приятно, когда новоиспеченный малыш, которого ты держишь в руках, становится еще одним твоим тезкой — так сказать, твоего полку прибывает.

Как не быть такому разговору! Как миновать эту тему за стаканчиком — другим — третьим доброго шнапса и кружкой — другой — третьей пива во здравие законнорожденного новорожденного и благоденствие его родителей!…

Страница из церковной книги, на которой рукою патера Иоганна Шрайбера были записаны по соответствующей форме новорожденные младенцы, коих он крестил от мая по ноябрь 1822 года, хранит на себе приметы той приятной беседы за стаканчиками и кружками.

Всего на этой странице семь записей — в том году в Гросс-Петерсдорфском приходе рождалось по одному новому католику в месяц. Из тех семи крещенных Шрайбером младенцев двое были незаконнорожденными: в графе «Отец» у них ничего не написано. Характерно, что записи о крещении незаконнорожденных, сделанные патером Иоганном, отличаются от прочих четкостью линий: они выведены спокойною и твердою рукой. Но зато как гуляло его перо, как прыгали буквы, когда Шрайбер записывал крещение законнорожденных!… Своему тезке Менделю он даже записал не тем числом день рождения.

Крестнику впоследствии не раз пришлось объяснять, что он появился на свет в магдалинин день, то есть 22 июля, а не двумя днями раньше, как записал, возвратись после того, что у добрых людей сопутствует крестинам, патер Шрайбер.

Если бы патер Шрайбер знал, что из-за такой оплошности он войдет в Историю! Если бы он знал, что он так войдет в нее!…

Конечно, было бы просто великолепно, если бы все люди знали, что именно войдет в Историю из их слов и поступков! Они бы в соответствующих случаях были поосмотрительнее.

Патер Шрайбер сначала (и правильно!) записал бы дату рождения Менделя и только после этого отправился бы его крестины праздновать.

Алоис Штурм, муж старшей сестры Менделя, был бы, наверное, куда добрее и щедрее к зятю своему.

И ольмюцкие бюргеры не захлопывали бы двери перед носом бедного студиозуса, знай они, кто напрашивается к ним в домашние учителя.

Господин директор Флориан Шиндлер, быть может, поспособствовал тому, чтобы временно исполнявший обязанности учителя в его училище каноник Мендель получил бы вознаграждение за свою работу без специальных хлопот.

Профессор Венского университета г-н Рудольф Кнер был бы, быть может, снисходительнее к молодому монаху из Моравии, явившемуся сдавать экзамен на право учительствования. (Неведомо, правда, была ли бы эта снисходительность благом?…)

Знаменитый мюнхенский ботаник Нэгели тогда, быть может, совсем по-другому постарался оценить содержание трудов и писем, которые посылал ему господин Мендель, член Брюннского ферейна естествоиспытателей.

Может быть, и сам великий Чарлз Дарвин заинтересовался бы ссылкой на статью неизвестного ему г-на Менделя, которая была на читанной им странице некоей специальной книги. А достать саму статью труда ему не составило бы!…

А уж советник-то штатгальтера господин гофрат Климещ, конечно, не стал бы в некоторой запальчивости шептать прелату Менделю, что его уберут, коли его высокопреподобие не станет сговорчивей!

И аббат Ансельм Рамбоусек, наверное, не стал бы зарабатывать геростратовой славы приказанием сжечь личный архив своего бывшего друга и своего предшественника по аббатскому посту патера Грегора Менделя, а если бы и сжег кое-что, то держал бы при этом язык за зубами.

И тогда биографы и биологи смогли бы без хлопот выяснить многие неведомые нам ныне детали и жизненного пути и той замечательной работы Грегора-Иоганна Менделя, которая положила начало науке, называющейся теперь «генетика».

…Впрочем, практика человеческая свидетельствует и о том, что когда некоторые люди заведомо адресуют истории свои слова и поступки, эти слова и поступки в ряде случаев тоже оказываются не самыми удачными. Вот ходит рядом Коленкур и черкает в книжечку. Или вышколенный адъютант подхватывает из-под рук лист с наложенной резолюцией и покрывает написанное лаком, чтоб чернила никогда не выцвели. А потомки читают коленкуровы мемуары и «собственной Его Императорского Величества рукой на подлинном» начертанное и смеются, сукины дети!

Ах. если бы знать, как попадать в Историю только в красивом виде!

II. МИРСКАЯ СЛАВА

Теперь — конец.



Шестьдесят два года спустя он был знаменит.

Перед смертью о его здоровье справлялись разные люди.

Конечно, члены капитула монастыря святого Томаша и послушники, монастырский садовник пьяница Мареш и само его преосвященство епископ моравский Франц Бауэр.

Спрашивали и шушукались прихожанки старобрюннского собора Вознесения Девы Марии и бедняки со всего города — вернее, те из них, что были постоянными просителями благотворительных обществ.

Узнавали члены правления ипотечного ландесбанка, а также книготорговцы, снабжавшие его литературой, и еще господа аптекари, медики и профессора городских гимназий, институтов и училищ, те, что были членами здешних ферейнов любителей науки.

Осведомлялись, наконец, чиновники самой канцелярии самого моравского штатгальтера, которая помещалась в здании, некогда принадлежавшем монастырю святого Томаша. И даже чиновники императорско-королевского министерства культов и просвещения, если кто-то из брюннских чинов являлся в Вене в министерство, между прочими вопросами роняли:

— Ну, как там этот ваш аббат Мендель? Еще жив?… Для чиновников министерства культов и чиновников моравского штатгальтерства, а также для епископа Франца Бауэра и даже для членов монастырского капитула шестидесятидвухлетний больной аббат был кладезем разного рода неудобств.

Все они были людьми благовоспитанными, а многие были и по-настоящему религиозными, и просто добрыми, и сострадательными. Однако смерти настоятеля монастыря святого Томаша ждали как облегчения.

А он никогда не думал, что его смерти будут так ждать…Сему предшествовала почти десятилетняя история, нашедшая себе отражение и в официальных печатных органах австро-венгерской монархии и в обширной казенной переписке.

Началась она весной 1874 года, когда немецкая либеральная партия провела через рейхсрат закон о так называемом Религиозном фонде:



«§ 1. С целью покрытия потребностей католического культа, а в особенности для урегулирования нормальных доходов Службы Спасения душ, владельцы церковных бенефиций и постоянные духовные общины обязаны производить определенные взносы в Религиозный фонд.



§ 2. В качестве меры для определения взноса в Религиозный фонд принимается определенная с учетом платежного эквивалента стоимость бенефиция или имущества общины, со включением в оное всего находящегося в собственности монастырей, но за вычетом ценностей, содержащихся в библиотеках, а также научных и художественных коллекций».



Франц-Иосиф утвердил этот закон и приказал опубликовать его в «Имперском бюллетене распоряжений и узаконений». После этого закон вошел в силу в соответствии с конституцией Австро-Венгерского государства, которое — не лишено любопытства — не имело официального названия.

При утверждении конституции 1867 года название в тексте, как это ни странно, было опущено, и процарствовавший уже 19 лет Франц-Иосиф превратился в императора Австрии, которая не числилась в законе империей, и в короля Венгрии. И рейхсрат тоже стал рейхсратом — имперским советом — неизвестно какой империи. Но это к слову [4].

Когда закон о Религиозном фонде вступил в силу, австрийская католическая церковь встала на дыбы, ибо ее права в очередной раз были ущемлены самым чувствительным образом. Закон этот был не первым в серии законов, ограничивавших в Австрии ее власть и доходы. Да и эта серия законов была не первой — в XVIII веке австрийским патерам приходилось еще туже: правительство закрывало монастыри, вмешивалось в назначения на церковные должности и ограничивало общение епископов и прелатов с Ватиканом. Оно, конечно, никогда не мыслило упразднить католицизм как таковой. Оно просто предпочитало иметь в лице церкви не автономное церковное государство в своем светском государстве, а послушный правительству аппарат Службы Спасения душ, по-чиновничьи исполнявший то, что от него требуют светские власти.

Однако революция 1848 года подтолкнула правительство отказаться от «иозефинизма» — упомянутая политика была провозглашена императором Иосифом II и называлась по его имени.

Франц-Иосиф вернул церкви ее старинное могущество. По конкордату, заключенному с Ватиканом в 1855 году, католицизм был объявлен государственной религией, церковь безраздельно ведала всем просвещением и была, например, единственным судьей в вопросах брака для католиков-австрийцев.

Но на ватиканском престоле в это время сидел папа Пий IX. Никто прежде не сидел на папском престоле столько, как Пий, — 32 года! И ни один из римских первосвященников двух последних столетий не пытался вернуть католицизму позиции, которые церковь занимала в Европе до XV века, — не пытался столь рьяно, столь упорно, а главное — столь агрессивно и безоглядно.

Его энциклика «Quanta cura» и приложение к ней «Sillabus» — «Перечень главнейших заблуждений нашего времени» — произвели впечатление взрыва. Папа объявлял в них борьбу социализму и веротерпимости, гражданскому браку и светскому образованию, пантеизму, натурализму и абсолютному рационализму — нет возможности пересказывать все восемьдесят положений перечня.

Когда разразился скандал вокруг «Силлабуса» — этот перечень неведомо каким путем достался газетчикам, хотя и был документом, «не подлежащим оглашению», — то Ватикан стал твердить, что в «Перечне» и в энциклике «Quanta cura» идет речь о догматической (то есть «теоретической») нетерпимости к указанным заблуждениям и никакой практической нетерпимостью (то есть кострами для инакомыслящих) пока не пахнет. Но все это уже не изменило хода событий.

Один из видных мыслителей того времени, физиолог Поль Бэр, сказал, что папа Пий IX сыграл помимо своей воли вполне прогрессивную роль, ибо он наиболее наглядным образом доказал абсолютную невозможность для сколько-нибудь разумного существа пребывать в лоне католической церкви в качестве верующего ее сочлена и столь же полную непримиримость самой идеи человеческого прогресса с существованием римского папства.

Ответом на взрыв антикатолического движения, охватившего разные слои тогдашнего европейского общества, был созванный Пием IX Вселенский собор в Риме. 16 июля 1870 года собор утвердил «Схему Христовой церкви» («Shema di Ecclesia Christi»), где сызнова была провозглашена абсолютная верховная власть папы и еще догмат его непогрешимости:

«Когда он (папа) говорит ex cathedra, то пользуется той самой непогрешимостью, которую Божественный Искупитель даровал своей церкви при определении доктрин, касающихся веры и нравственности».

Но все эти безудержные попытки Пия IX закрутить до отказа гайки привели, как всегда, к обратному результату — к катастрофической утрате позиций, к утрате даже прежних верных союзников. И в католической Австро-Венгрии христианнейший Франц-Иосиф был принужден утвердить серию законов, разрешавших гражданский брак, лишивших церковь монополии в просвещении, и, наконец, уже упомянутый закон о Религиозном фонде.

Смысл последнего был прост: австрийская католическая церковь лишалась значительной части дотаций. Нуждавшиеся в них церковные учреждения должны были получать дотации из фонда в основном за счет, взносов других, богатых — за счет доходов монастырей. До того Религиозный фонд пополнялся за счет «добровольных» сборов не только с церковных учреждений, но и со светских обществ. Австрийская буржуазия решила приберечь деньги для собственных дел.

Управление фондом и взыскания в него были возложены на светские власти, и в марте 1875 года настоятель августинского монастыря святого Томаша в Брюнне прелат Грегор Мендель получил из канцелярии штатгальтера Моравии и Силезии предписание прислать декларацию о монастырском имуществе, подлежащем обложению налогом в Религиозный фонд.

Вот так и началась та история, принесшая аббату широкую мирскую славу.

Прелат Мендель — мы присутствовали при его крещении в Иоганны, в монашестве же он принял имя Грегор — был лицом, в городе хорошо известным. В чиновных кругах его считали «дисциплинированным подданным». В числе других сановников провинции аббат святого Томаша принимал участие в деятельности многих комитетов и комиссий ландтага, в правлениях земельного банка, научных и филантропических обществ.

Сам граф Тун, очередной наместник и будущий премьер-министр, представляя прелата к награждению орденом Франца-Иосифа, писал о нем в реляции:

«…призванный к выполнению избирательного права в Моравский ландтаг в составе избирателей от курии крупных помещиков [прелат Мендель был] единственным, кто всегда отдавал свой голос избирателя только кандидатам Конституционной партии…

Эта последовательная позиция свидетельствовала о чрезвычайно редкой степени мужества и твердости характера, тем в большей степени заслуживающей похвалы [что прелат Мендель] открыто противостоял всем остальным здешним сановникам своего сословия и вынужден был иметь дело с некоторыми неприятными последствиями, которые тяжко сказывались на исправлении им своей должности…

В интересах правительства, чтобы эти выдающиеся заслуги прелата Мендла [5] в деле защиты конституции в Моравии были отмечены во всеуслышание знаком Высочайшей Милости…

Обращая внимание Его Величества на этого верного Высочайшему Императорскому Двору и пользующегося глубоким уважением всей Конституционной партии [подданного], а также учитывая его плодотворную деятельность в прошлом на протяжении многих лет в качестве супплента и весьма заслуженного человека в Брюннской высшей реальной школе…

ходатайствую нижайше о Высочайшем Пожаловании рыцарским крестом ордена Франца-Иосифа» [6].



Ну что ж, судя по реляции и другим свидетельствам, прелат Мендель последовательно поддерживал Немецкую либеральную партию (именно она называлась еще «Конституционной»). А ведь это церковь вознесла его на высокий аббатский пост, вручила бразды и ключи от имений стоимостью в сотни тысяч флоринов и тем самым автоматически сделала одним из ста семидесяти членов избирательной курии, которые выбирали из своей среды двадцать пять депутатов — четвертую часть Моравского ландтага! Все без исключения церковные сановники провинции, почти все церковные иерархи Австро-Венгрия принадлежали к консервативной партии дворян-аристократов. Предшественник Менделя на посту настоятеля дважды был депутатом от этой партии, А Мендель осмелился высказать собственную точку зрения на политические дела и голосовал за либералов — за партию бюргеров и обуржуазившихся помещиков. За самую левую партию в тогдашних австрийских парламентах — и в имперском и в земельных. За партию, от которой тогда исходили все демарши, направленные против церкви — на упразднение прав, предоставленных ей по конкордату.

В кругах Немецкой либеральной партии его называли «прогрессивным аббатом» и еще «моравским Гельферсторфером» — по имени единственного священника-депутата от либералов в рейхсрате. В этом прозвище содержится намек на возможную карьеру аббата в будущем.

А представители властей называли его «дисциплинированным подданным», ибо либералы поддерживали центральную власть и боролись против автономистских стремлений Венгрии, Чехии и Моравии. Носителем этих стремлений в те годы была в первую голову местная аристократия, а высшее духовенство было ее частью.

Мало того, что он демонстративно голосовал не за своих. Он еще подписал коллективный протест избирателей-либералов, где консерваторы обвинялись в подтасовке выборов — тех выборов, на которых депутатские мандаты получила большая группа священников-консерваторов и в их числе доверенное лицо епископа патер Андреас Хаммермюллер.

Сам епископ моравский и сам архиепископ ольмюцкий называли Менделя предателем дела церкви и изменником идее моравского патриотизма.

И потому за поддержку либералов Менделю был пожалован рыцарский крест, и прелат не без некоторого тщеславия носил на сутане «миниатюру» ордена, то есть его уменьшенную копию на изящной цепочке; то и другое было им куплено у ювелира в Вене еще перед аудиенцией во дворце. Подлинные ордена на ленте тогда принято было носить только в особо торжественных случаях. Кстати, ранг ордена — рыцарский крест — определялся не столько самими заслугами, сколько положением награждаемого лица.

И потому, посылая Менделю запрос о стоимости монастырского имущества, чиновники канцелярии штатгальтера не ожидали никаких непредвиденных событий. Собственно говоря, правительство явочным порядком еще до принятия закона при необходимости потихоньку монастыри уже доило, и в канцелярском архиве среди прочих бумаг хранилось подписанное Менделем прошение августинского капитула о послаблении в поборах.

В том прошении упоминались все невзгоды последнего столетия — войны, налоги, конфискации, пожары и последние колебания курса акций на бирже, из-за которых монастырь потерял сумму в 1416 флоринов 41 крейцер [7].

Было упомянуто, как выросли цены за последние шесть лет: на мясо — на 19 процентов, на муку — 4 процента, на одежные ткани — 8 процентов, на дрова — 16 процентов сверх прежней стоимости. Подчеркивалось, что капитул монастыря малочислен и поэтому вынужден прибегать к платным услугам посторонних лиц при заболеваниях братьев и прочих нуждах. Указывалось, что Служба Спасения душ связана с тяготами и риском — лишь за последнее время двое молодых августинцев заразились от тифозных больных, которых исповедовали и соборовали. Заразились и умерли.

Подчеркивалось, наконец, что монастырь приносит практическую пользу, ибо попечение о науке во всех ее направлениях всегда рассматривалось общиной как первейшая задача. На членов капитула возложена обязанность заполнять непременно вакансии профессоров философии и математики в одном из брюннских институтов, и сверх того еще два его члена преподают: один — немецкий и французский языки в Брюннской реальной школе, а другой — немецкую литературу в Краковском университете. Они, по общему признанию, заслуживают в этом деле похвалы.



«…Учитывая все вышеизложенное, конвент [8] надеется воззвать К мягкосердечию и состраданию высоких властей, ибо ни одному монастырю не доставались такие тяготы… Конвент не может тем не менее не признать при этом, сколь горько вступать на путь прошения о милостыне».



И поначалу Мендель действовал как смиренный монах и дисциплинированный подданный, приверженец либеральной партии, опоры правительства. Спустя месяц по получении запроса он прислал официальную бумагу, где говорилось, что монастырь святого Томаша, принадлежащий отшельническому ордену святого Августина, обладает движимостью на сумму в 516 701 флорин и недвижимостью — на 260 810 флоринов.

На эту бумагу последовало предписание ежегодно выплачивать из доходов монастыря 7336 флоринов в Религиозный фонд.

Аналогичные предписания получили все монастыри и, получив, поначалу платить отказались. А «дисциплинированный подданный» Мендель поначалу решил платить.

Однако тотчас к нему пришло письмо от его друга, прелата Антона Хаубера — настоятеля монастыря премонстрантов в Нейрише — с настоятельным советом не подчиняться.

И когда по этому поводу собрался монастырский капитул, братья-августинцы также оказались очень взволнованы происшедшим, ибо столь большой налог мог ударить по каждому, причем тем ощутимее, чем ниже было его положение. Налог мог привести к снижению «компетенций», а «компетенции» — ежегодное денежное содержание — у разных братьев были разными: аббату в то время причиталось пять тысяч флоринов в год, приору — полторы тысячи, капеллану монастырской церкви — тысячу двести, прочие братья получали по семьсот или по шестьсот — снова в зависимости от сана.

«Dura lex, sed lex!» — «Суров закон, но он закон!» — так, видимо, ответствовал прелат и вызвал этим всеобщее возбуждение, и братья-отшельники напомнили аббату о клятве, собственноручно им написанной и собственноустно им произнесенной при избрании на пост:



«Я, Грегориус Мендель, отшельнической орденской братией Старобрюннского монастыря святого Томаша вновь избранный аббат, клянусь перед Господом и его святыми и перед достопочтенной Конгрегацией брюннской соблюдать нерушимую верность, подчинение и послушание Святой Римской Церкви и нашему повелителю и господину папе Пию IX и его преемникам в сане.

И засим клянусь:

…во-вторых: что я не допущу потери добра уважаемой самостоятельной орденской общины…»



Кто напомнил об этом прелату Менделю?… Наверно, патер Ансельм Рамбоусек, старый его друг, вместе с которым тридцать один год назад они в один день приняли постриг.

Что ответил Мендель?… Наверное, он процитировал пункт клятвы дальше: «И засим клянусь:…во-вторых: что я не допущу потери добра уважаемой самостоятельной орденской общины без разрешения выше меня стоящих».

И быть может, спросил:

— А рейхсрат и император?

— Не для общины римской церкви!

— Но в конституции сказано: «Каждая законно признанная церковь или религиозная община распоряжается и управляет своими учреждениями и фондами, однако, как и любое другое общество, подчиняется общегосударственному закону»!…

— Именно «как и любое другое»!… Ненужный труд воспроизводить все споры.

В роду у Менделей существовало правило не отступаться от принятых решений и данных клятв.

Аббат Мендель, вступая на пост, дал клятву не допускать потери монастырского добра. О ней напомнили.

Монахи-правоведы, которые были знатоками не только церковного, но и цивильного права, указали на некое расхождение между законом о налоге и конституцией: церковь приравнена ко всем другим обществам и потому не может быть связана особыми обязательствами, ибо фонд был некогда основан как добровольный. Если правительство хочет взимать деньги в этот фонд, пусть взимает со всех. Тогда можно подчиниться.

Эта мысль утвердилась в прелатской голове и — уж навеки.

И он первым среди всех аббатов Моравии демонстративно отказался от уплаты налога, послав, впрочем, столь же демонстративно чек на две тысячи флоринов в качестве добровольного пожертвования в фонд на нужды бедствующих церквей.

Письмо с отказом и чек канцелярия штатгальтера аббату возвратила, пояснив Менделю, что с утвержденными императором законами не спорят. А Мендель снова написал, что закон, противоречащий конституции, силы не имеет.

Тогда власти принялись его усовещать. Ему объясняли. Ему приказывали. Ему грозили письменно и устно принудительными мерами. Ультраклерикалы из консервативной партии злорадствовали. Коллеги по немецкой либеральной партии были обескуражены: Мендель, которому прочилось в ландтаге — а быть может, и в рейхсрате — место «второго прелата Гельферсторфера», выступил против закона, проведенного их партией!… Либералы не хотели терять «прогрессивного аббата». В нужный час доктор Иозеф Ауспитц, моравский партийный лидер и редактор газеты «Tagesbote aus Mahren und Schlesien» — «Ежедневный моравско-силезский курьер», связался с более важным лидером моравских либералов — с имперским министром торговли Хлумецким. Министр отложил неотложные политические дела, прикатил из Вены в Брюнн и добился того, чтобы ландтаг назначил Менделя вице-директором Земельного ипотечного банка.

Мендель увидел в этом знак доверия либеральной партии, которое было оказано ему, несмотря на разногласия. Хлумецкий же и Ауспитц считали, что на важном для партии посту находится человек, который, несмотря на разногласия, будет проводить нужную либералам линию. Кроме того, почетный общественный пост — он считался именно таким — приносил Менделю две тысячи флоринов в год, и лидеры либералов считали эти две тысячи некоей компенсацией за убытки, которые, быть может, причинил лично прелату вызвавший его протесты закон. А кроме того, директором банка был брюннский бургомистр, либерал фон Отт, глава городской адвокатской корпорации. Два лидера рассчитывали, что меж банковскими делами директор сумеет убедить вице-директора в законности закона, с которым вице-директор воюет.

Увы, эрудиция и красноречие главы адвокатов моравской столицы оказались бессильными, и тогда, переговорив с чинами из штатгальтерства, коллеги по партии посоветовали аббату обратиться к властям с просьбой снизить сумму налога на том основании, что это ущемляет личные доходы — его собственные и его собратьев. Ему посоветовали даже увеличить «компетенции» — и собратьев и собственные — до таких сумм, чтоб их нельзя было выплачивать без снижения налога, и всем стало видно, сколь реально налог ущемляет доходы каждого монаха. Это предложение было с особенным удовлетворением воспринято всеми членами капитула.

Всеми, кроме аббата Менделя. Он увидел в предложении то, что в нем и содержалось: чиновники вынуждают его признать правомерность закона и искать тропку, чтоб обойти его, черт, мол, с ним — пусть платит меньше, в двуединой монархии можно сделать разрешенным все запретное.

А он отказался лавировать. Отступать от принятых решений он не был обучен. Если закон не правомерен, значит он не закон! И собратья были разочарованы этим его решением.

Прошел год. Пошел другой, и очередной штатгальтер барон фон Поссингер был вынужден доложить о прелатском неповиновении в Вену:



«…Позволю себе указать, что аббат Мендель до сей поры проявлял постоянные строго лояльные и дружественные конституции настроения и — что видно из сделанного им мне сообщения, — видимо, лишь непреодолимое чувство долга побудило его занять упомянутую непоколебимую позицию…»

Вена барону ответила сурово. Протесты Менделя были признаны «неподобающими». Приостановление закона — невозможным. А его превосходительству барону предписывалось:

«…В случае повторного отказа аббата внести полагающуюся сумму, применить предусмотренные законом принудительные меры…»



Приказы принято исполнять. Послали чиновников описывать монастырское имущество. Мендель отказался дать комиссии бумаги, ключи и приходные книги, предъявить деньги и ценности. И написал на протоколе протест. Это был скандал. Скандал попал в газеты. За скандалом пристально следили все прочие монастыри. Одни настоятели уже испугались и принялись договариваться с чиновниками о снижении суммы налога. И очень хорошо договаривались. Другие не платили и протестовали, как Мендель, но делали все это осторожней, чем он, стараясь не привлечь всеобщего внимания, и опасливо вздыхали из-за разворота событий в Брюнне. А события были серьезные: власти наложили секвестр на монастырские имения и доходы.



«Проведение этих мер носит характер незаконной конфискации» — так написал прелат Мендель.



«Возвращая данное предупреждение как совершенно неприемлемое, императорско-королевская канцелярия штатгальтерства одновременно вынуждена… считать высказывания, содержащиеся в данном документе, заблуждениями, в высшей степени достойными сожаления» — так ответили ему и снова решили попробовать ласку: пряник после кнута.



В отличном монастырском саду, над которым высится гора Шпильберг, увенчанная знаменитым Шпильбергским замком, у прелата был устроен кегельбан. Субботними и воскресными летними вечерами в гости к нему приезжали высшие брюннские чины: сам ландесгауптман граф Феттер фон дер Лилли, сами советники штатгальтера господа гофрат Янушка и гофрат Климеш [9], и доктор Ауспитц безусловно, и бургомистр. И прочие — чуть ниже чином, но всегда из тех, что ездят не на конке, а в собственных экипажах.

Играли в кегли. Прелат был мастак по этой части. И в шахматы: аббат был очень сильный шахматист. И говаривал, что сильными шахматистами бывают обычно люди, склонные к математике, а он сам к ней склонен.

Угощались добрыми винами, особым монастырским пивом, печениями, фруктами, сигарами. Прогуливались, разбившись на группы, по аллеям. И почти всякий раз, оказавшись с прелатом tete-a-tete, то советник Янушка, то советник Климеш, то сам господин ландесгауптман граф Феттер фон дер Лилли говорили, как они ценят прелата, его характер, его прямоту, его деятельность. Право же, заслуги его отмечены не полностью. Право, он достоин ордена Леопольда — второго ордена после Золотого Руна. И говорят, сами Его Величество задали штатгальтеру вопрос, почему это прелат Мендель не введен еще в верхнюю палату рейхсрата — в палату господ. Дело за небольшим — за реляцией штатгальтера. Его превосходительство барон готов подписать ее в любую минуту, как только будет исчерпан этот досадный инцидент…

Но бывало, что в понедельник после приятной прогулки и проникновенной беседы господам советникам приносили с очередной почтой очередной протест Менделя — то адресованный штатгальтеру, то адресованный министерству культов и пересланный в штатгальтерство с предписанием разъяснить аббату, что он ведет бесцельную полемику против закона, вошедшего в полную силу действия. И в следующее воскресенье в тенистой аллее то Климеш, то Янушка, еле загоняя себя в любезность, объясняли прелату, как расстроены происходящим и штатгальтер и министр. И сами Его Величество, говорят, в расстройстве обронили, что придется добиваться отстранения прелата от должности. Хоть должность эта выборная и несменяемая, но, когда человек идет противу всей власти, надо подумать, не от умственного ли это перенапряжения, требующего лечения в специальной больнице.

Воскресенье за воскресеньем, недели и месяцы, и уже годы катились, как кегельные шары. Бургомистр фон Отт умер. Вице-директор банка Мендель стал директором, но взглядов не переменил, и гости из канцелярии стали появляться все реже и реже. Монастырские доходы были арестованы — их перечисляли прямо в Религиозный фонд. По этому поводу Мендель предупредил министерство, что конфискуемые суммы он приходует в монастырских книгах с указанием, что они даны государству в долг под обычную ставку в пять процентов годовых, и он ожидает возврата денег монастырю, с учетом процентов. Но изящества сего демарша не оценили даже собратья.

Настоятели всех монастырей, включая премонстранта Антона Хаубера из Нейриша, первым подбившего Менделя выступать против налога, давно столковались с канцелярией, подали декларации, по которым немалая часть имущества была признана необлагаемой, и платили в фонд ничтожные суммы, А в августинской общине из-за ареста доходов то и дело задерживалась выдача так и не увеличенных «компетенций».

Партию недовольных возглавил Ансельм Рамбоусек — старый, друг и конновиций [10]. С настоятелем он теперь только сухо здоровался при встрече.

Чины из штатгальтерства в саду появлялись все реже. Гофрат Янушка, правда, еще давал советы и даже помогал редактировать какие-то бумаги. У него были в этой истории еще и свои виды. Во всяком случае, обо всем, что было говорено с прелатом tete-a-tete, он докладывал на совещаниях в канцелярии — протоколы сохранились. Климеш вскоре не стал приходить совсем: он сорвался в разговоре с прелатом, сказал ему, что его у-бе-рут! В смирительную рубашку сунут, если он не сдастся.

После этого прелат купил двух здоровенных сенбернаров, которые — если поблизости не было прелата или садовника — никого не выпускали из монастырского сада. Псы разодрали как-то одному из братьев сутану. Аббат очень развеселился — какая надежная стража! — и заплатил за сутану вдвое, но атмосфера в общине еще более накалилась.

Месяцы шли за месяцами. По просьбе штатгальтера сам епископ попытался уговорить Менделя пойти на полюбовный компромисс. Безуспешно. Скандал продолжался.

Скандал называли по-разному. Одни — сочувственно «Война за Право». Другие — «Афера Менделя». В министерстве и штатгальтерстве о прелате Менделе говорили как о психе и кверулянте.

Братья-августинцы перешептывались, что епископ поручил патеру Августину Краткому следить за каждым шагом аббата и ежели что — немедленно доложить.

Но и в 1880-м, и в 1881-м, и в 1882-м он регулярно отправлял в штатгальтерство и министерство официальные протесты против принятого закона с длинными и подробными рассуждениями о том, почему закон не может быть признан правомерным и подлежит отмене. И каждый вечер заставлял Иозефа, своего слугу, тщательно проверять запоры и ставни, ибо знал, что он в равной мере неугоден и властям и сильным церкви своей, и помнил злые слова, сорвавшиеся с языка гофрата Климеша. Сенбернары были теперь всегда при нем, и все равно он нередко со страхом вглядывался в темноту за окнами своей монастырской квартиры.

А протесты его в канцеляриях уже не читали. Посылали только копию какого-либо предыдущего ответа, слегка изменив редакцию.

Делали вид, что его не существует. И все же он был бельмом на глазу, этот аббат Мендель, и не потому, что он был прав, а потому, что был неподкупен и непреклонен.

И однажды в Брюнн снова приехал министр и лидер либералов Хлумецкий, и после его визита ландтаг вдруг освободил прелата Менделя от должности директора ипотечного банка по состоянию здоровья, и консерваторы из избирательной курии очень злорадствовали по этому поводу.

А потом он и в самом деле заболел воспалением почек, и его здоровье сразу стало интересовать большое число людей.

Текущие дела монастыря вел прокуратор, патер Амброзиус Пойе. Патер Амброзиус, получив очередное предписание об уплате налога, возвратил его в канцелярию с уведомлением о том, что прелат тяжело болен, поэтому решение сего вопроса предпочтительнее будет отложить еще на некоторое время. К уведомлению была приложена справка врача: «Пациент нуждается в полном покое». А через два дня на всякий случай была отослана налоговая декларация о стоимости монастырского имущества с присовокуплением, что при нынешнем положении дел «компетенции» превышают ту малую часть доходов, которая должна остаться после уплаты отчислений в Религиозный фонд. И хотя решение дела просили отложить, за спиной Менделя подготовлялась сделка, которую он считал недостойной.

6 января 1884 года он умер. Это случилось ночью. А уже около полудня по брюннским улицам пробежал, дуя на мокрые красные пальцы, мальчишка-рассыльный из типографии братьев-бенедиктинцев.

Чтобы не задеть кого-либо из чистой публики своим ведерком с дымящимся на холоду картофельным клейстером, он бежал не по тротуару, а по скользким от снега с дождем аккуратным кирпичикам клинкера; все кирпичики были единого строгого размера — шесть дюймов на восемь — на всех мостовых двуединой монархии, ибо в жизни империи начал утверждаться Его Величество Промышленный Стандарт.

После мальчишки на вратах костелов и монастырей, на дверях Оберреальшуле, гимназий, политехникума, ратуши, банков, богословского института, канцелярий, благотворительных заведений и на афишных тумбах тоже — поверх анонса о новой оперетке г-на Штрауса — забелели листки с траурной каёмкой и орденским крестом. Под крестом на одних листках по-немецки, на других по-чешски, дабы известие дошло до всех обывателей, было набрано:



«Конвент отшельнической ордена святого Августина обители, что у святого Томаша Альтбрюннского в Моравии («Старобрненского» было напечатано по-чешски), сим с глубоким уважением и великим прискорбием сообщает о кончине своего высокочтимого аббата, высокопреподобного и наидостойнейшего господина

ГРЕГОРА-ИОГАННА МЕНДЕЛЯ

(«пана Ржегоржа-Яна» — стояло в чешском тексте), митроносного прелата, кавалера императорско-королевского ордена Франца-Иосифа, эмеритального директора Моравского ипотечного ландесбанка, члена-учредителя Австрийского метеорологического общества, члена Моравского (и, конечно же, «кайзерлихе-кёниглихе») императорско-королевского общества земледелия, природо- и краеведения и многих других обществ, научных и полезных, и прочая, и прочая,

родившегося 22. июля 1822 года в Хейнцендорфе, что в Восточной Силезии («в Хинчицах» — было написано по-чешски),

коего Господь отозвал из земной юдоли после долгих и тяжких страданий, и он, причастившись святых тайн, по воле Всевышнего опочил в воскресение 6 января в половине второго пополуночи.

Торжественныя панихиды и святыя мессы имеют быть 9 января в 9 часов утра в монастырской церкви, засим же останки усопшего будут преданы земле на Центральном брюннском кладбище -



ДА ПОЧИЕТ В МИРЕ!»



Большое это было событие.

И на похороны аббата собрался весь Брюнн. Его хоронили монахи: все четырнадцать августинцев от святого Томаша, и еще францисканцы, доминиканцы, бенедиктинцы и премонстранты — все, какие были в Брюнне и ближних местах. И приходские священники, не принадлежавшие к орденам, тоже явились. И лютеранский пастор и городской раввин — тоже, ибо самые кардинальные расхождения в догматах веры не отменяют необходимости соблюдать долженствующие приличия, коль в иной мир отправился человек той же профессии и высокого ранга.

Были прихожане, приходские нищие, бедняки клиенты филантропических обществ И городские финансовые тузы. Приехали из Вены племянники, которых он содержал и обучал на аббатские «компетенции» на медицинском факультете. Из родной деревни приехала их мать, младшая и любимая сестра прелата, и племянники — дети другой сестры, которых он не любил и не содержал, и еще пожарные из деревни — после того, как деревня наполовину сгорела, он на свой счет оснастил тамошнюю пожарную команду.

Реквиемом дирижировал композитор Леош Яначек.

Мессу, надев полагающуюся черную епитрахиль с парчовыми крестами, служил сам епископ. Он произнес прочувственную речь о заслугах и о богобоязненном смирении усопшего. Ему хорошо были известны и заслуги и каждый шаг покойного, за которым по его поручению следил патер Краткий.

Присутствующим были розданы листочки с напечатанной цитатой из премудростей Соломоновых: «А души праведных в руке Божией и мучение не коснется их». И еще там было из послания апостола Павла римлянам: «От скорби происходит терпение, от терпения опытность, от опытности надежда, а надежда не постыжает». И еще — молитва, дабы затянутые в мундиры с крепом на рукавах сам фон Поссингер, сам Феттер фон дер Лилли, сами Янушка и Климеш могли подтянуть в нужном месте:

— Deus, qui inter apostolicos sacerdotes… — Боже, ты, меж апостолическими священниками твоими раба твоего Грегориуса сподобивший процветанием в священническом сане, услышь моления наши, дабы был он приобщен к сонму вечному…

— Per Christum, Dominum nostrum… Amen.

В этой разношерстной толпе старались кучкой держаться профессора Политехнического института, гимназий и Высшей реальной школы (в Австрии любой учитель именовался «герр профессор»), и еще аптекари и врачи — все они были члены Ферейна естествоиспытателей в Брюнне. Не все они были католиками. Были и лютеране и атеисты — им в костеле было неуютно, но не прийти — неприлично: господин Мендель состоял в их обществе более двадцати лет. Он вступил в него сразу при основании — в 1862 году, когда не был еще прелатом, а был всего лишь каноником, рукоположенным священником-августинцем. Он тогда не имел прихода, хоть и мог его иметь, а вместо работы непосредственно в Службе Спасения душ учительствовал в реальной школе, преподавал там физику и естествознание, «естественную историю» — как тогда говорили. Со всеми коллегами в ферейне он был одинаков — безотносительно к их взглядам.

И тогда и позднее — в общем до самого почти конца — он занимался научными экспериментами. Его увлекали три вещи: опыты по скрещиванию растений, метеорологические наблюдения — в том числе и за солнечными пятнами, и пчеловодство, в котором он проявлял завидную изобретательность, за что и был избран еще вице-председателем местного ферейна пчеловодов и ездил на всеевропейский конгресс пчеловодов в Киль, Свои эксперименты господин Мендель доводил до некоего логического завершения, и докладывал коллегам, и публиковал доклады в «Трудах» общества.

Господа профессора и естествоиспытатели старались держаться вместе в этой огромной толпе. Долгой была панихида, долгой была процессия: центральное кладбище — на другом краю города. Разве промолчишь столько времени? А говорить лучше с теми, с кем есть о чем говорить. В этом не было ни грана неуважения к покойному. Естествоиспытатели уже воздали ему должное: собрались накануне похорон на заседание, и профессор Густав фон Ниссль фон Майендорф, непременный секретарь ферейна, произнес в память прелата прочувственную речь:



«…Те блага, которые предоставило ему чрезвычайно счастливое его положение, он использовал почти исключительно для весьма подробных естественнонаучных опытов, кои свидетельствовали о весьма самобытном, лишь одному ему свойственном понимании исследуемых вопросов. Сюда в особенности относятся наблюдения над растительными гибридами, которые он культивировал в большом числе».



По мнению некоторых членов ферейна, фон Ниссль перехватил слегка тем, что заговорил об опытах аббата с гибридами. Лучше было бы упомянуть о метеорологических работах. У господина Менделя был странный склад ума — это особенно проявлялось как раз в тех докладах о скрещивании растений. Его почему-то тянуло к математизации своих наблюдений и к выведению закономерностей не из описания конкретного наблюдаемого процесса, а из абстрактных математических выкладок. У него было неботаническое мышление. Не случайно всегда — ив Венском университете, где он был вольнослушателем лет тридцать назад, и в преподавательской работе, и в исследовательских увлечениях — он делил себя между физикой и биологией. Это особенно бросалось в глаза тем, кто учился с ним в Вене.

Прелат с Нисслем составляли особую партию в ферейне Ниссль тоже был и математик и ботаник и, хотя не смешивал сам два эти предмета, считал, что выкладки патера Менделя допустимы, интересны и даже серьезны… А в некрологе, помещенном в сегодняшнем «Tagesbote aus Mahren und Schlesien», результаты его трудов были названы «эпохальными». Некролог написал, наверное, сам господин Ауспитц. Он всегда был очень расположен к патеру Менделю: еще в те годы, когда усопший был простым каноником и педагогом в Оберреаль-шуле, а доктор Ауспитц был в Оберреаль-шуле директором. Ну, только взгляните, что в некрологе написано!



«В лице усопшего бедный люд потерял великого благодетеля, а все человечество — одну из благороднейших личностей, горячего друга и покровителя природоведения и достойного подражания пастыря».



Как всегда, перехватили через край: «все человечество»!… Ну, монастырь, приютские сироты, ферейн, реальная школа, где он преподавал когда-то, ну, «весь Брюнн» наконец.

…Долгой была панихида, долгим путь до центрального кладбища. Процессия была длинной, громоздкой, из-за нее перестали ходить конки. День был холодный, с мокрым снегом и ветром, гасившим свечи и раздувавшим кадила. Вся процессия потихоньку, дабы не преступать приличий, судачила. Пересуды сохранились в письменных воспоминаниях о Менделе, поэтому здесь почти все они подлинные.

Клиенты филантропических обществ, в которых аббат председательствовал, поговаривали, что такие благотворители попадаются редко. Патер Грегор Мендель был, говорят, сам из бедняков и если принимал просителя, то не тратил времени на всякие нравоучения насчет пользы бедности и необходимости смирения: мог дать денег — давал. Иногда, если филантропическая касса была пуста, давал свои, даже у слуги своего брал. Не хотел дать — отказывал тоже без поучений. А так как он сам из простых, надуть его было трудно. Отбреет поговоркой, хоть по-немецки, хоть по-чешски. И не обидно даже. Второй такой не скоро объявится. Худо.

Центром внимания прихожан из Альтбрюнна, из старого города — тех, что ходили в монастырский костел Вознесения Девы Марии, были пани Доуповцова и ее сын Антонин, служивший мальчиком в типографии братьев-бенедиктинцев.

Пани Доуповцова была нанята в последние недели в монастырь помогать сестре-монахине из госпиталя святыя Анны ухаживать за больным. И она все рассказывала, что утром 5 января — вот-вот перед смертью — аббату вдруг стало лучше. У него прежде очень отекали ноги, даже вода сочилась через трещины в коже, и доктор приказал ноги бинтовать. По утрам пани бинты стирала, и, когда в то утро сестра сняла их с больного, пани Доуповцова воскликнула: «Ваша милость, бинты-то сегодня сухие!» И прелат ответил: «Да, мне сегодня лучше». Он был вообще терпеливый, никогда ни на что не жаловался. Только все сидел на софе. И спал сидя. Говорил, так ему легче. А ночью вот… Christe, eleison!… [11]

Пани Доуповцова в прелатуре ночью не была, конечно. Женщинам вообще не полагается пребывать в мужском монастыре. Над всеми почти помещениями — клаузура, запрет, табу. Женщинам можно появляться было только на кухне, в трапезной и в прелатуре. Но не ночью, конечно. Ну, и в парлаториуме — в комнате для свиданий братьев с родственниками… Ночью при аббате был только Иозеф, слуга. А пани Доуповцова слыхала, что аббат-то умер, страшно сказать, без святого причастия. Зашли к нему ночью, а он на софе уже холодный…

Что до четырнадцатилетнего Антонина Доуповеца, то внимание сверстников и даже иных взрослых он привлекал потому, что помогал матери прислуживать. Он вещал насчет лакомств, перепадавших ему в те дни с аббатского стола, но более о другом. Прелат перед смертью прочитал в журналах про особый ле-тар-ги-чес-кий (вот какой!) сон, при котором человек спит, а похож на мертвого. И прелату пришла мысль: вдруг из-за болезни он так вот уснет, а его закопают. И он приказал, чтобы, прежде чем его хоронить, его бы разрезали и посмотрели: бьется там сердце или нет. Если не бьется, то все в порядке. И доктора вскрывали его прямо там, в прелатуре, в коридоре. Антонина с матерью заставили таскать воду — ведер двадцать, не поймешь, зачем столько. Страшно, конечно, было и любопытно, но в коридор их не пускали: приоткрывали дверь, брали ведра, и все. И патер Рамбоусек очень ругался, что остальные патеры на это согласились, потому что в монастыре это делать неуместно, и еще той водой испорчен в коридоре весь паркет.

А в голове процессии — там, где шли родственники и близкие, — племянник покойного Алоис Шиндлер, студент-медик последнего курса, был вынужден в какой уже раз пояснять, что аббата перед смертью все-таки успели соборовать и можно считать, что приличия соблюдены. Правда, катастрофа разыгралась неожиданно, тревогу следовало поднять еще утром, когда исчезли отеки и дядя пришел в некоторое возбуждение. Сам Шиндлер остановился в гостинице, и как раз дядя сказал, чтоб весь этот день он занимался своими делами. Его вызвали уже поздно, а до того подле аббата никого из братьев не было. Вообще во время болезни, хотя прелатура для всех была открыта, собратья совсем дядю не навещали: он был все дни совсем один — только слуга да сестра-монахиня из госпиталя. Бывали лишь два недавно принятых послушника — Баржина и Клемент, — и, как всегда у дяди, это оказались чехи… А когда к одру уже собрали всех, дядя даже не мог прочитать «Pater noster», путал слова этой молитвы со словами «Ave, Maria», хотя монахи хором пели рядом… Патер Краткий отчитал Иозефа, что он не побудил дядю вовремя принять святую исповедь, — ситуация пренеприятнейшая. Но что Иозеф понимает в симптомах уремии!… А патер Пойе сказал: «Наш прелат, к сожалению, совсем превратился в адвоката…» Дядя, конечно, был человек ученый и смотрел на многие вещи просто, но вряд ли он сам стал бы отказываться от исповеди и причастия. Вряд ли…

Что до господина штатгальтера барона фон Поссингера, господина ландесгауптмана и советников, то они, естественно, пешком на кладбище не отправились и в свои кареты и коляски уселись еще до выноса тела из костела. Штатгальтер и ландесгауптман уже воздали аббату аббатово тем, что побывали на панихиде, да и советники не обязаны в конце концов битый час плестись в своих колясках в хвосте вереницы экипажей, замыкавших шествие. Можно просто к нужной минуте приехать на кладбище, использовав этот час хотя бы для того, чтобы выпить доброго кофе.

Еще 6 января днем по телеграфу советники известили коллег в министерстве культов и просвещения о завершении «Аферы Менделя», которую малочисленные сторонники прелата называли «Войной за Право». Впрочем, министерство и без них узнало бы об этом немного спустя из газет: поместили некрологи «Wiener Zeitung» и даже «Das Vaterland» [12]. А осведомители сообщали, между прочим, что патер Мендель называл «Das Vaterland» грязным листком и не позволял слуге даже класть эту газету на его стол… Но смерть прелата, да такого непокорного, как-никак большое событие.

И еще министерству было сообщено также, что наиболее вероятный кандидат на аббатский пост — патер Ансельм Рамбоусек, видимо, ликвидирует неуместный конфликт, столь неприятно подрывающий авторитет властей.

Но во всех этих официальных сообщениях, некрологах, надгробных речах и досужих разговорах не прозвучало самого главного.

Никому и в голову не пришло, что из жизни ушел истинный гений и человечество, о котором было помянуто в «Tagesbote aus Mahren und Schlesien», вправду понесло невосполнимую утрату.

Грегор Мендель, по свидетельствам знавших его, действительно был добрым и приятным человеком, но мало ли добрых людей живет на земле, мало ли их умирает?

Он был слугой церкви и за сорок лет в общем ничем не скомпрометировал своего «мундира», хоть и не выказывал излишнего рвения. Таких слуг у церкви, говоря объективно, было тоже немало, но их обычно не помнят. Помнят либо рьяных, либо компрометирующих.

Он достиг высокого церковного и в известной мере политического поста и сделался директором местного банка, хотя как политик и финансист он был недостаточно дальновиден. И таких тоже было много за века.

Но спустя годы после его смерти вдруг оказалось, что он был великим ученым, прорвавшимся в неведомый отсек природы. Причем не дилетантом, которому посчастливилось случайно наткнуться на драгоценную находку, а широко эрудированным исследователем, чей оригинальный ум сумел точно задать живой природе один из коренных вопросов ее бытия, и в последовательном титаническом труде получить четкий однозначный ответ, и снова извлечь этот ответ из перекрестных экспериментов, и понять его место во всей системе человеческого знания, и заложить всем этим фундамент новой области поиска, имя которой «генетика» — наука о наследственности.

Все, что говорилось до сих пор, было о мирской известности Менделя, о его прижизненной известности.

Она не идет в сравнение с его истинной славой. Кто он — этого при его жизни не понимал никто: ни собратья-монахи, ни тем более чиновники.

Этого не понимали даже самые высокоэрудированные господа из Ферейна естествоиспытателей в Брюнне и из других обществ, научных и полезных, в которых сначала он просто состоял, а став прелатом, приобрел высокий ранг «члена-учредителя».

Этого не понимали даже крупнейшие светила европейской биологии, державшие в своих руках оттиски его статей и его письма.

Быть может, только два человека оценили его при жизни.

Первый — Густав Ниссль фон Майендорф, непременный секретарь Врюннского ферейна, естествоиспытатель, математик и ботаник, чьи схемы долго потом жили в учебниках биологии.

Ниссль сказал в те январские дни 1884 года, что труды Менделя «…свидетельствовали о весьма самобытном, лишь одному ему свойственном понимании исследуемых вопросов. Сюда в особенности относятся наблюдения над растительными гибридами».

Вторым, кто оценил его как ученого еще при жизни, в 1875 году, был русский ботаник Иван Федорович Шмальгаузен. Но об этом позднее. Впереди еще вся книга. И все-таки еще один эпизод из конца и несколько мыслей, с ним связанных.

Через полгода после похорон Менделя его племянник доктор медицины Алоис Шиндлер приехал в Брюнн и пришел в монастырь святого Томаша.

Здесь он вырос. Дядя забрал его в Брюнн, как только Алоису наступило время учиться в гимназии. Аббат поселил его в доме монастырского причетника Смекаля. Дом выходил на ту же маленькую площадь, что и фасад монастыря (в нынешнем Брно площадь носит имя Грегора Менделя).

Шиндлер писал сорок четыре года спустя — в 1928-м:



«Я нанес визит новому прелату, патеру Рамбоусеку. Он принял меня не без дружелюбия и сказал во время беседы:

— Там, от вашего дяди, осталось очень много писем (прошений о поддержке) и тьма всякой писанины еще; я раздумываю, что со всем этим сделать, и полагаю за лучшее все это сжечь».



Племянник писал, что всю жизнь раскаивался из-за проявленной тогда нерешительности: ведь он мог упросить Рамбоусека передать ему дядин архив. Но он не сделал этого, и в монастырских печах превратились в пепел письма бедняков, просивших помощи Менделя — члена филантропических обществ и доброго человека с большими личными средствами.

Превратились в пепел письма, полученные Менделем от Родственников и от ученых, с которыми он обменивался мыслями касательно проблем биологии и метеорологии, селекции, садоводства и пчеловодства. Лишь считанные из них дошли до наших дней, случайно затерявшись среди официальных бумаг, помещенных потом в монастырский архив.

В монастырских печах превратились в пепел рабочие записи Менделя, дневники его опытов и расчеты — первые выкладки генетической алгебры.

И даже оригинал классического труда «Опыты над растительными гибридами» ожидала такая участь, — только по чьей-то небрежности сорокастраничная рукопись, написанная идеальной, каллиграфической готикой, не попала в печь в 1884 году. Слишком много было в монастыре бумаг для растопки. Сорок перевязанных тесемкой страниц провалялись среди прочих, предназначенных к сожжению, целых восемнадцать лет.

И когда аббат Мендель в памяти людей перестал быть всего лишь добрым человеком, всего лишь бывшим школьным учителем, в порядке досужего увлечения занимавшимся какими-то дилетантскими экспериментами, — когда он стал в глазах всего человечества Менделем, чье имя было причислено к лику создателей нетленных духовных ценностей, — вот тогда и начались розыски всего, что уцелело от пламенного безразличия.

Гуго Ильтис — так звали самого неистового исследователя менделевой жизни — был коренным брненцем. Он преподавал биологию в одной из гимназий, а в юности учился в Высшей реальной школе — там, где когда-то преподавал Грегор Мендель. Ему и принадлежит первая фундаментальная биография Менделя. Двадцать лет собирал Ильтис воспоминания немногих еще оставшихся в живых людей, которые знали гения в ипостаси обыкновенного человека. Биограф получил от доктора Шиндлера документы, найденные на родине ученого, и сам отыскал очень важные документы в Вене, где Мендель сдавал экзамены при университете и учился. Ильтис перерыл архивы министерства культов и просвещения бывшей австро-венгерской монархии, архив реальной школы, архив прогимназии в Зноймо, где Мендель тоже преподавал. И, несмотря на «неарийское» происхождение и некрещенность, Ильтис получил допуск к архиву еще действовавшего монастыря.

Впрочем, в монастыре был свой историк Менделя, патер Ансельм Матоушек, педантично и любовно создавший первый музей — мемориальный маленький Менделианум. Это отцу Матоушеку посчастливилось обнаружить в груде бумаг, считавшихся годными лишь для растопки, драгоценную рукопись, чьи фотокопии воспроизводятся всякий раз при перепечатке менделевского труда. Но в 1945 году, в последние дни войны, когда шли бои за Брно, рукопись, хранившаяся в особом сейфе брненского банка, исчезла. Сейф оказался пустым,

В 50-е годы сызнова началось восстановление и изучение менделевского архива. Трудами брненских генетиков и в первую очередь профессора Ярослава Кржиженецкого в бывшем монастыре святого Томаша воссоздан Менделианум, собраны, проанализированы и прокомментированы документы и воспоминания — и опубликованные ранее, и неизвестные. Они изданы теперь, и по ним написана эта книга [13].

Но мы назвали еще не всех собирателей менделевского наследства. Был и профессор Освальд Рихтер, микробиолог из Брненского политехнического института, коренной житель Брно, клерикал и нацист. В 30-е годы Рихтер отыскал и опубликовал материалы о заграничных путешествиях Менделя. А в 1943 году в «Трудах Брненского общества естествоиспытателей» Рихтер поместил свою 300-страничную монографию «Иоганн-Грегор Мендель, каким он был на самом деле — новый анализ архивных материалов Брненского монастыря». Главной задачей своего труда Рихтер поставил критику «материалистическо-еврейских» изысканий Ильтиса. В своей книге он пытался превратить Менделя из человека, которым Мендель был на самом деле, в ученого стопроцентно католического и по возможности арийского, и самое главное — в воинствующего антидарвиниста. В 1945 году Рихтер сбежал из Брно на Запад и через какое-то время умер. Но скорбный рихтеров труд не исчез втуне. Десять лет спустя о нем вспомнил крупнейший церковный сановник, «генеральный викарий его святости епископа в Порфиреоне, его превосходительство, наидостойнейший монсеньер» падре Канизио ван Лиерде. Он поместил в солидном сборнике статью «Характер и религиозность Грегора Менделя».

…У Менделя были разные биографы. Были даже биографы-недоброжелатели, пытавшиеся представить его труд бесплодным, а его открытие бредом. (Увы, их писания имели недавно у нас «зеленую улицу».) Но среди всех не было ни одного, кто счел бы недостойным обсуждения вопрос о мировоззрении Менделя: «был ли человек, открывший «законы Менделя», настоятель монастыря святого Томаша, религиозным? Наложила ли его возможная религиозность свой отпечаток на биологический исследовательский труд и выводы, из этого труда сделанные?»

Не было ни одного из участников дискуссии, Длящейся седьмой десяток лет, который не искал бы противоречия или же, наоборот, согласия между его жизнью и его наследием.

Вот вехи этой дискуссии.

«И хотя в силу внешних обстоятельств, а не внутреннего убеждения он (Мендель. — Б.В.) вынужден был стать священником, он использовал в целом это положение идеальным образом; сотни бедных пользовались его благотворительностью, он был священником, но не клерикалом. Он всегда сохранял свободу мысли, свою независимость».

Так в 1929 году говорил о Менделе материалист Гуго Ильтис.

«Слова Ильтиса не звучат как обвинение, — писал в 1955 году монсеньер ван Лиерде. — Наоборот, автор говорит так, чтобы поднять Менделя как свободного и независимого мыслителя, но такое противопоставление для католиков неприятно. Однако все видят, что в этом утверждении Ильтиса содержится явное оскорбление Грегора Менделя, который будто бы мог начать жизнь священника без внутреннего убеждения».