Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

А.П.Левандовский. БИОГРАФИЯ - ПАМФЛЕТ

О Лютере написаны тысячи книг. И это неудивительно: человек, сумевший сокрушить безраздельно господствовавшую в течение более чем тысячелетия католическую церковь с ее главой — римским папой, проповедник, ставший создателем и первоапостолом новой религии — протестантизма, быстро овладевшего значительной частью населения Западной Европы, должен был представляться поколениям его адептов и последователей неким сверхчеловеком, Божьим посланцем наподобие Мухаммеда или Будды. Отсюда закономерно следует, что поток сочинений о Лютере, принадлежащих перу протестантских теологов и публицистов, — сплошной панегирик, иного быть и не могло. Тем более интересно познакомиться с сочинением, вышедшим из противоположного лагеря, причем не с какой-то легковесной брошюркой, а с фундаментальным трудом историка-специалиста, кропотливого исследователя, стяжавшего славу воинствующего борца за чистоту католической веры[1]. Разумеется, как бы нас ни уверяли в «объективности» и «беспристрастности» автора, лежащая перед нами книга — прежде всего памфлет, ставящий главной целью разбить «ухищрения» протестантов и показать «зловредность» Реформации Лютера, а в соответствии с этим и очернить до предела саму личность реформатора.

Обширный труд И. Гобри построен по четко продуманному плану. Он делится на три части, соответствующие, по мысли автора, трем этапам становления Лютера и его реформы. Часть первая посвящена «Лютеру до лютеранства» — формированию будущего врага католической церкви еще в лоне самой этой церкви. Часть вторая показывает перелом и разрыв с прошлым во имя новых сложившихся взглядов. Третья часть выявляет общие результаты как в личностном, так и в глобальном масштабах. Вот здесь-то и уместно подчеркнуть главное в специфике книги Гобри: личностный мотив на протяжении всех пятиста страниц его труда неизменно превалирует над объективной реальностью обстановки, в которой реформатору довелось действовать; иначе говоря, согласно автору выходит, что его герой, в силу чисто индивидуальных причин и не менее индивидуальных личных качеств, сумел поломать и осквернить естественный ход истории и ввергнуть Западную Европу в пучину длительных духовных (и не только духовных) бедствий, плачевные результаты которых не изжиты и по сей день.

Эта идея глубоко спрятана и не сразу высвечивается. Она тонет среди обильного материала, посвященного жизни общества, учебе и преподаванию в университетах, книгам, которые читали в августинском монастыре, и т. д. И тем не менее идею эту выудить можно, и даже не так уж сложно.

Если свести к основным чертам схему, которую Гобри выстроил на страницах своего труда, то она будет выглядеть следующим образом. Мартин Лютер родился и вырос в тягостной обстановке и в порочной среде. Его отец был уголовным преступником (убийцей) и калечил мальчика, безжалостно избивая его, что усугублялось отсутствием материнской ласки. В результате будущий реформатор с детских лет знал только страх, который постепенно трансформировался в ужас перед дьяволом и адом — чувство, которое, непрерывно возрастая, как бы пронизало всю психику Мартина. Ни учеба в университете, ни монастырь, куда он бежал, спасаясь от наваждения, не умиротворили душу юноши. Католическая церковь с ее таинствами и обрядами, не вдохновляла его, не вселяла веры; он не верил, что молитвами и постами можно обуздать грешную плоть и умилостивить нечистого. И, потеряв доверие к католической вере, Лютер пришел к выводу, что есть лишь один путь к спасению: радикально переделать существующую церковь! Вот, согласно Гобри, тот ключ, который дает объяснение Реформации! Мартин Лютер, этот новый Давид, исходя исключительно из личных мотивов, сумел одними своими силами сокрушить могучего Голиафа и обратить в руины мощнейшую тысяче-летнюю духовную корпорацию во главе с папой, кардиналами, епископами и аббатами! Разумеется, с точки зрения Гобри, этот неслыханный «подвиг« отнюдь не был благодеянием, наоборот, имел самые трагические последствия и для истории Церкви, и для истории Германии. Конечно, замечает автор, в существующей католической церкви были некоторые изъяны. Отдельные папы, к примеру Юлий II или Лев X, больше занимались меценатством и войнами, чем делами церковными, и кое-что подзапустили; но все это требовало реформы, а не коренной ломки. Лютер же вместо этого сокрушил Церковь в целом и заменил ее жалким гибридом, что привело Европу к расколу и нравственному обнищанию; сам же «Лже-Давид» превратился в «Виттенбергского папу», некоего авторитарного монстра, погрязшего в лицемерии, грубости, изощрявшегося в площадной ругани и предающего всех тех, кто некогда ему верно служил или оказывал поддержку...

Раз начав, Гобри уже не может остановиться. Все последующие страницы книги он посвящает извержению хулы в адрес Лютера и его окружения. Из числа гуманистов, сторонников новых идей, он похваливает тех, кто не пошел за Лютером (особенно Эразма Роттердамского), и либо не замечает, либо чернит тех, кто откликнулся на его призывы. Все они оказываются в лучшем случае «насмешниками», в худшем — «возмутителями спокойствия». Особенно достается рыцарю-гуманисту Ульриху фон Гуттену, талантливому поэту и участнику восстания 1522 года. Гобри не жалеет бранных слов в его адрес. Этот «пьяница, головорез и бабник», в качестве «наемника и грабителя», оказывается, был «правой рукой Лютера»! Сам же Лютер показал себя приспособленцем и ренегатом: начав как представитель всего немецкого народа, он затем отвернулся от этого народа и пошел в холуи к князьям; спровоцировав своими речами крестьян на восстание, он, когда это восстание произошло, стал истошно вопить, что крестьян надо «рвать на куски, душить и резать, в открытом бою и из-за угла, как режут бешеных псов...». Трус и предатель, реформатор кончил тем, что отказался от большинства своих «революционных» убеждений и завершил земное бытие банальным мещанином-бюргером...

Все это приводит Гобри к мысли о том, что дело Лютера историки неправильно окрестили «Реформацией» — ведь это был всего-навсего дикий фарс с плачевным концом! Подлинной же реформой церкви занялись папы и церковные деятели второй половины XVI века, бесстрашно очи-щавшие «заблудшую» Церковь от «скверны» и создавшие условия для ее дальнейшего развития. Но, к сожалению, произошло это слишком поздно: Лютер уже успел сделать свое черное дело — раскол состоялся, и устранить его полностью было невозможно...

Разумеется, в целях наглядности мы несколько упростили схему Гобри, умело вуалирующего ее, как было уже замечено, различными способами, но сущность ее именно такова. Насколько же обоснованны выводы автора? Постараемся ответить на этот вопрос.

Прежде всего, уже в первой части книги, наиболее «объективной», бросаются в глаза постоянные натяжки. Так, инвектива в адрес Ганса Лютера, отца Мартина, оказывается сплошным блефом. Не лучше обстоит дело и с взаимоотношениями будущего реформатора с родителями. Конечно, Ганс наказывал мальчика за проступки — так было и в других семьях, — но вовсе не тиранил его, а от матери Мартин видел всю ту ласку, которую обычно видят дети в нежном возрасте, и никакого «ужаса» в то время в его душе возникнуть не могло. Во всяком случае, судя по его переписке, Мартин Лютер на всю жизнь сохранил к родителям теплые чувства. Следует тут же отметить (об этом забывает Гобри), что Ганс Лютер не стеснял интересов сына и стремился дать ему наилучшее в тех условиях образование, болел за него, и только неожиданный уход Мартина в монастырь, обескураживший отца, привел к некоторому (временному) охлаждению их взаимоотношений. Да, юный Мартин и в университете, и в монастыре, по-видимому, действительно испытывал страх перед дьяволом и адом, но, вероятно, было за что: жизнь школяров тех времен не отличалась нравственным поведением (почитайте Вийона!), и при тогдашней всеобщей религиозности немудрено было временами побаиваться расплаты за грехи — это отнюдь не феномен Лютера, а скорее, феномен эпохи. Другой вопрос, что строить на этом жалком фундаменте целую теорию «величайшей трагедии, равной которой не знала история церкви» — более чем рискованно: причина слишком ничтожна для столь грандиозных, можно сказать, глобальных результатов! Да и потом, Гобри не худо бы вспомнить, что Лютер был не одинок: до него со сходной программой выступил чех Гус, в его же время и позднее этим же путем пошли швейцарец Цвингли и француз Кальвин! Что, каждый из них выступал со своим учением тоже исходя из боязни дьявола и ада? Таких сведений у нас нет. Несомненно, однако, были общие причины всех этих выступлений, совершенно или почти совершенно не связанные с личностными мотивами. Наконец, и это главное, неужели автор книги забыл, что Лютер выступил против папства и католической церкви в 1517 году (и это было его первое выступление подобного рода) не в связи со своими этическими и моральными проблемами, а в связи с конкретными вымогательствами папской власти — продажей индульгенций[2]? И именно после этого выступления Лютер стал известен всей стране и сделался как бы знаменем общей борьбы со злоупотреблениями папства и церкви — обстоятельство абсолютно бесспорное, которое Гобри тщательно замалчивает. И недаром большинство историков считают именно событие 1517 года началом Реформации в Европе. Исходя из этого попытаемся представить в самых общих чертах не химерические, а подлинные причины выступления Лютера и существо дела, совершенного им. Для этого, однако, нам придется начать с экскурса в далекое прошлое.

* * *

Когда в результате Миланского эдикта императора Константина 313 года христианство, после трех веков гонений, стало дозволенной религией и христиане вышли из катакомб, новое учение с невероятной быстротой стало распространяться по территории Римской империи, постепенно вытесняя все другие культы и становясь господствующей религией. В 325 году Никейский собор сформулировал общеобязательные основы христианского учения; церковь стала называться апостольской, католической (вселенской) и православной (единственно правильной). Пора было, в особенности в связи с появлением разного рода толкований догматов, заняться упорядочением церкви как организации. Сложилась четкая градация церковных должностей во главе с архиепископами и епископами, ведавшими целыми церковными провинциями. Епископы Рима, Александрии, Константинополя, Иерусалима и Антиохии приняли титулы патриархов; двое из них — римский и александрийский — сверх того стали называться «папами»; позднее этот титул удержался лишь за римским первосвященником.

Институт папства как главный центр управления западной христианской церковью складывался и развивался по мере разложения и распада Римской империи, причем укреплению его содействовали сами императоры. Подлинным основателем папства считается Лев I Великий (440—461), вынудивший императора Валентиниана III издать эдикт, провозгласивший «первенство апостольского престола» и право его судить епископов, что сразу же поставило римского первосвященника над прочими церковными функционерами. Падение Западной Римской империи (476) заставило пап искать помощи и поддержки у восточноримских императоров, но Константинополь был далеко и помощь его оказалась эфемерной. И вот папа Григорий I, также прозванный «Великим» (590—604), делает следующий важный шаг, чреватый большими успехами в будущем: он меняет ориентиры и с Востока переносит свой взор на Запад, первым разглядев растущее и набиравшее силу Франкское государство. Результат не заставил себя ждать. Когда один из преемников Григория, Стефан III, обратился за помощью против теснивших его лангобардов к Пипину, ставшему с его благословения первым королем франков из династии Каролингов, Пипин не замедлил эту помощь оказать: дважды разбив лангобардов, он передал захваченные у них земли Стефану, чем было положено начало светскому государству пап (756). При Карле Великом папы находились по отношению к его империи в таком же положении, в каком были ранее по отношению к Константинополю, а после распада империи (843—870) получили полную независимость[3]. С этого времени и начался непрерывный рост влияния католицизма и его монархического центра — папства. Основная причина здесь была в том, что католическая церковь идеально вписалась в господствующий на Западе феодальный строй. Как институт она была плоть от плоти этого строя, оформляясь организационно параллельно становлению его политической и социальной структуры. Церковная иерархия была полным отражением иерархии светской: подобно тому, как в светском феодальном обществе выстроились разные категории сеньоров и вассалов — от короля (верховного сеньора) до рыцаря, так и члены клира градуировались по феодальным степеням от папы (верховного первосвященника) до приходского кюре. Церковь была крупным феодалом. В разных государствах Западной Европы она владела до 1/3 количества всей обрабатываемой земли, на которой использовала труд крепостных, применяя те же методы и приемы, что и светские феодалы. Узурпируя таким образом готовые формы феодального общества, получая от них бесчисленные плоды как организация, церковь — и это было особенно важно — одновременно формировала идеологию феодального общества, ставя своей задачей обоснование закономерности, справедливости и богоугодности этого общества. Для того чтобы внушить народу подобные мысли, католическая церковь с успехом использовала самые различные средства. Громады готических соборов с мрачными сводами и картинами рая и ада на витражах и тимпанах, торжественная служба, сопровождаемая своеобразными театральными представлениями (мистериями), — все это должно было подчинять мысль и волю верующего, ведя в заданном направлении. Этому же служили и церковные таинства, в первую очередь таинство причастия, делившее все общество на «верных сынов церкви» и отщепенцев, «еретиков», первых из которых ожидало райское блаженство, вторых — сожжение живьем в земном мире и вечные муки в загробном.

Средневековая церковь со всеми ее атрибутами была не только громоздким, но и очень дорогим учреждением. Однако короли и феодалы шли на затраты, получая взамен нечто неизмеримо большее — высшую санкцию на свое господство. И поэтому, если иногда даже и вспыхивали распри между светской и духовной властью (например, между папами и императорами), то они всегда заканчивались примирением, причем церковь и папство неизменно оказывались в выигрыше. Пик могущества папской власти приходится на понтификаты Григория VII (1073—1086) и Иннокентия III (1198—1216). Первый изъял из рук светских властей назначение духовных лиц и установил единый порядок избрания пап конклавом кардиналов, второй сформулировал теократическую доктрину верховенства духовной власти над светской и создал разветвленный агентурный аппарат и порядок управления католическими странами. Отныне папский Рим не только распоряжался коронами европейских монархов, но и получал огромные доходы за счет поборов с «вассальных» государств. Кроме того, в результате организованного им четвертого крестового похода (1202—1204), Иннокентий добился сокрушения Византийской империи и кратковременного присоединения под власть папского Рима православной церкви (1204—1261). Это был предел, выше которого папская власть уже никогда не поднималась.

Однако вскоре всем этим успехам пришел конец. По мере того как активизировался процесс консолидации крупных государств в Европе и усиливалась королевская власть, политическое значение папства неуклонно падало. В централизованном национальном государстве сильный монарх, не желая делить власть с соперником, всегда стремился поставить церковь в зависимое положение и, как правило, преуспевал в этом. Столкновение Филиппа IV Красивого с папой Бонифацием VIII и победа французского короля свидетельствовали о том, что наступили новые времена, и о былом могуществе Рима мечтать не приходится. Время понтификата Бонифация VIII (1294—1303) стало началом крушения могущества папской власти и прологом упадка католической церкви в целом. Уже вскоре после смерти этого папы последовало «Авиньонское пленение», в результате которого римским понтификам пришлось в течение 70 лет (1309—1378) жить на чужой территории, оставаясь фактически пленниками французского короля. Но и после этого положение пап не улучшилось и деградация католицизма пошла быстрыми темпами... Когда автор книги о Лютере уверяет нас в том, что накануне Реформации в католической церкви все обстояло более или менее благополучно, он умышленно умалчивает о тех диких безобразиях, которые происходили здесь в ходе всего XV века и которые должны были в корне подорвать прежнюю слепую веру населения Запада в своих духовных пастырей и их заветы.

Все началось с конца «Авиньонского пленения» (1378). Папа получил возможность вернуться в Рим, но французские кардиналы избрали своего папу в Авиньоне. Оказалось одновременно двое пап — итальянец и француз, — каждый из которых считал себя единственно законным и предавал анафеме другого. Так начался «великий раскол» в католической церкви (схизма). Европа была повергнута в шок. Население не знало, кому верить и за кого молиться. Часть государств (Италия, Польша, Венгрия, Англия, Германия, Скандинавия) признала римского архипастыря, часть — авиньонского (Франция, Испания, Шотландия, Южная Италия). Поскольку создавшееся положение стало угрожать феодальным устоям всего общества, а к этому прибавилась еще новая «ересь» — выступление Яна Гуса против папства за создание национальной чешской церкви, — князья и прелаты решили незамедлительно созвать собор, чтобы официально покончить со всеми неприятностями. Собор был созван в Пизе в 1409 году и не дал результатов: отцы собора избрали нового папу, но двое прежних и не подумали подчиниться, в результате чего теперь уже трое первосвященников проклинали и объявляли «антихристами» друг друга[4]. Понимая, что дальнейшее промедление, усиливая «соблазн для верующих», может быть чревато полной катастрофой, сильные мира во главе с самим императором созвали в 1414 году новый, весьма представительный собор в Констанце. На важность этого мероприятия указывает уже и то, что собор заседал четыре с лишним года (до 1418). Собравшиеся поставили перед собой три основные задачи: 1) покончить со схизмой; 2) расправиться с гуситской «ересью» и 3) сделать впредь подобные «бесчинства» невозможными. Казалось, задачи эти удалось выполнить. Все трое прежних пап были низложены, их сменил новый, единственный папа, избранный собором. Ян Гус, несмотря на охранную грамоту, данную ему императором, был осужден и сожжен. Князья и прелаты вынесли решение, что «собор выше папы» и может решать любые теологические конфликты любого уровня. Но победа оказалась непрочной. Казнь Гуса положила начало гуситскому движению, ставшему прологом Реформации. Вновь же избранный папа, Мартин V, отказался признать решение о приоритете собора и поспешил распустить его. Правда, этим дело не кончилось. Упорствующие «реформаторы» собрались в 1431 году на новом соборе, в Базеле, где опять провели постановление о верховенстве собора. Но папа предал собор проклятию и в противовес ему созвал свой собор во Флоренции. В ответ Базельский собор объявил папу низложенным и выбрал своего. Опять оказалось двое пап и в придачу к ним два собора... Однако на сей раз «флорентийский» папа, Евгений IV, оказался достаточно энергичным, чтобы распустить базельцев и низложить своего соперника. Мало того, он сделал еще одну, последнюю попытку, используя тяжелое положение Византии, которой угрожали турки-османы, подчинить своей власти православную церковь («Флорентийская уния», 1439). Но и эта попытка провалилась. В 1453 году турки овладели Константинополем, Византия пала, а ее преемница, Россия, не признала унии...

В целом соборное движение XV века — эта судорожная попытка подреформировать церковь сверху — закончилась полным провалом.

Евгений IV (1431—1445) открыл собой эру правления десяти пап периода Ренессанса. Ренессанс... Одно это слово вызывает представление о чем-то радостном, светлом, возвышенном. Однако все подобные понятия не имеют никакого отношения к римским первосвященникам этого периода, покрывшим несмываемым позором и католическую церковь, и свое высокое звание. И. Гобри упоминает с укором лишь двоих из этой «славной» десятки, а именно Юлия II и Льва X. Но эти двое были агнцами по сравнению с остальными, о которых тот же Гобри предпочитает умолчать. Так, Сикст IV (1471—1484) навеки заклеймил себя введением свирепой испанской инквизиции, Иннокентий VIII (1484—1492) «прославился» жуткими ведовскими процессами, в результате которых на костер были отправлены тысячи беззащитных жертв, а что касается «знаменитого» Александра VI (1492—1503), то он вошел в историю как чудовище разврата и мастер кровавых преступлений...

Был ли этот нараставший паноптикум маразма и разложения следствием какого-то стечения обстоятельств и случайных причин, как считают некоторые защитники католицизма? Нет, история подобных «случайностей» не знает. Это был закономерный процесс, лишь отражавший внешне те глубинные социально-экономические явления и сдвиги, которыми жила в то время Западная Европа.

Феодальная католическая церковь, бывшая идейной санкцией средневекового общества, могла существовать и процветать до тех пор, пока господствовала ее материальная основа — феодальный строй. Но уже в XIV—XV веках сначала в средней Италии и Фландрии, а с конца XV века и повсюду в Европе началось формирование нового класса, постепенно захватывавшего в свои руки экономику, а затем устремившегося и к политической гегемонии, — класса буржуазии. Новому классу, претендующему на господство, нужна была и новая идеология. Собственно, она не была такой уж и новой: буржуазия вовсе не собиралась отказываться от христианства. Но ей было нужно вовсе не то христианство, которое обслуживало старый мир; новая религия должна была отличаться от католицизма в первую очередь простотой и дешевизной: меркантильной буржуазии деньги были нужны не для того, чтобы бросать их на ветер, строя величавые соборы и проводя пышные церковные службы, а для того, чтобы, вкладывая их в «дело», создавать и приумножать свои разрастающиеся предприятия. И в соответствии с этим становилась не только ненужной, но и просто вредной вся дорогостоящая организация церкви с ее папой, кардиналами, епископами, монастырями и церковным землевладением. В тех государствах, где сложилась сильная королевская власть, идущая навстречу национальной буржуазии (например, в Англии или Франции), католическая церковь особыми декретами была ограничена в своих претензиях и этим на время спасена от гибели. В Германии же, где центральная власть была призрачной и папская курия получила возможность хозяйничать, как в своей вотчине, католическая церковь с ее бесконечными поборами и вымогательствами вызывала всеобщую ненависть, а непристойное поведение первосвященников многократно эту ненависть усиливало. И поскольку теперь для всех было очевидно, что церковь эта, «порочная во главе и членах», не может больше существовать в своем прежнем виде, а попытки подправить ее, идущие сверху, потерпели полный провал, взрыв оказался неминуемым. Он и произошел в 1517 году, и был вызван не кем иным, как осторожным и богобоязненным Мартином Лютером.

В законченном виде учение Лютера сложилось из двух составляющих: 1) человека спасают от дьявола и ада не обряды, а вера в Бога; и 2) в основе религии и церкви должно лежать не Священное Предание, а Священное Писание. Эти, на первый взгляд, довольно абстрактные положения в конкретной обстановке XVI века получили глубокий социальный смысл. Отрицая обряды и признавая лишь веру в Бога, Лютер фактически отрицал католическую церковь как идеологию, поскольку она на 90% состояла из обрядов. Призывая же к Священному Писанию как единственному источнику христианской религии, Лютер уничтожал католическую церковь как организацию, поскольку Евангелие не знает ни пап, ни епископов, ни аппарата церкви, ни индульгенций, ни всего остального, что составляет основы католической церкви. Таким образом, в своей совокупности оба эти положения вели к полному отказу от католической церкви и замене ее более простой — евангелической церковью.

Легко понять, какой социальный эффект вызвало выступление Мартина Лютера в Германии! В течение нескольких дней он стал самым популярным человеком в стране и самым страшным еретиком в глазах папы и клира. Вряд ли подобная популярность могла его обрадовать. Лютер не был ни борцом, ни героем. Больше того: он совершенно не представлял себе поначалу, к чему может привести его учение. Прошло немного времени, и, видя, что происходит, он стал потихоньку поворачивать назад, «уточняя» свои принципы, отказываясь от «крайностей» и во многом сближаясь с той самой церковью, которую поначалу начисто отверг. Но было уже поздно. Реформация началась и набирала силу. По всей Германии орудовали проповедники новых идей. Вслед за Лютером выступил Кальвин. И вскоре протестантизм уже одерживал победу за победой в значительной части Европы, включая Англию, Шотландию, Нидерланды, Швейцарию, Данию, Швецию, Норвегию и Восточную Прибалтику. Вот о чем следовало бы хоть мельком упомянуть И. Гобри и о чем он говорить явно не желает. Зато он достаточно подробно говорит о другом.

Подвергая проклятию дело Лютера, автор книги громогласно восхваляет то, что историки называют обычно «Контрреформацией». Разумеется, Гобри и слышать не желает о подобном термине, наоборот, он утверждает, что именно в ответ на лютеровские безобразия и начались подлинные реформы католической церкви. В качестве главного «реформатора» Гобри выделяет папу Павла III (1534—1549), о деятельности которого повествует прямо-таки в элегических тонах. Этот замечательный подвижник во имя идеи «вернул к первоначальной чистоте» церковь, укрепил ее положение, восстановил сознательную дисциплину, сделал церковь унитарной и образцовой, что само по себе могло превратить католицизм не только в господствующую, но и в единственную церковь Запада. Впрочем, из конкретных реформ Павла III Гобри называет только две: создание ордена иезуитов (1540) и созыв Тридентского собора (1545), на который «великодушный» папа пригласил даже своих врагов лютеран (благоразумно уклонившихся от явки). Что касается собора, то заседавший очень долго (до 1563 года), на первом этапе он ничем особенным себя не проявил; венцом же его деятельности стало провозглашение тезиса о «непогрешимости папы», согласно которому папская власть объявлялась не только выше всех духовных, но и выше всех светских властей, а каждое слово папы становилось непреложной истиной[5]. Кроме того, были подтверждены старые положения о таинствах, о поклонении святым, об индульгенциях и т. п.

А вот орден иезуитов вскоре получил мировую известность. Иезуиты имели одну только цель, утверждает Гобри, — «служение Богу». Как же они несли эту «службу»? Деятельность «братьев Иисуса» слишком хорошо известна, чтобы строить здесь какие-то иллюзии. Проникая во все поры общества протестантских стран, захватывая в свои руки школы и просвещение, иезуиты провоцировали монархов и их подданных к возвращению в лоно католической церкви, угрожая в противном случае ядом и кинжалом и идя «при необходимости» даже на цареубийство. За два века своей деятельности орден настолько «зарекомендовал» себя, что папа Климент XIV под нажимом королевских дворов Португалии, Испании и Франции оказался вынужденным его распустить (1733)[6]. Назвав эти две «реформы», Гобри забывает о третьей и главной: именно кроткий Павел III в 1542 году, продолжая начатое Сикстом IV, учредил в Риме центральный инквизиционный трибунал, у которого было большое и, скажем прямо, мрачное будущее...

Так в целом выглядели «благодетельные», по выражению Гобри, «реформы», которыми католическая реакция ответила на Реформацию. Они вызвали естественное озлобление и возмущение протестантов. Это привело в ряде стран к массовым кровавым столкновениям, известным под именем «религиозных войн». Они завершились только в середине следующего века общеевропейской Тридцатилетней войной (1618—1648), приведшей, наконец, несмотря на вызванную ею разруху, к более или менее устойчивому политическому и религиозному размежеванию. Впрочем, все это уже выходит за рамки книги Гобри.

Заканчивая, хочется еще раз вернуться к началу. За долгие годы своего существования серия ЖЗЛ создала разные типы произведений. Были здесь и биографии-документы, и биографии-очерки, и биографии-повести, и биографии-размышления. А сегодня читатель получает еще одну разновидность — биографию-памфлет. После всего, что было изложено на предыдущих страницах, может возникнуть вопрос: а нужна ли нашему читателю подобная книга? Лет двадцать назад, когда у нас в литературе господствовала однозначность, когда все делилось на «белое» и «черное», сказали бы: нет, не нужна. А сегодня скажем: несомненно, нужна. Нужна потому, что только в споре и сопоставлении различных точек зрения рождается истина, ибо всякая критика, пусть даже гиперкритика, несет в себе здоровые элементы, способствующие лучшему пониманию существа вопроса. Нужна потому, что здесь с традиционного образа Лютера сдергивается сусальный покров и лучше высветляются его чисто человеческие качества, а также его приемы и методы действий как идейного вождя Реформации. Одновременно яснее становится внутренний облик ряда лиц, его окружавших, — Меланхтона, Карлштадта и других. К тому же приходится добавить, что наша отечественная литература крайне бедна работами о Лютере. А потому, написанная крупным специалистом-историком, к тому же написанная вдумчиво, остро и с чувством, книга И. Гобри, не сомневаемся в этом, будет с пользой и удовольствием прочитана каждым любителем неординарного чтива.

А. П. Левандовский



Часть первая

В ЛОНЕ ЦЕРКВИ (1483-1520)

1.

БЕЗРАДОСТНОЕ ДЕТСТВО (1483-1501)

Мартин Лютер родился в Саксонии, в городе Эйслебене, 10 ноября 1483 года, около полуночи. Впрочем, уверенности относительно этой даты у нас нет. Много лет спустя, когда Меланхтон расспрашивал старушку мать об этом событии, день она помнила точно, а вот насчет года сомневалась. Да и сам Лютер называл в качестве даты своего рождения иногда 1483, иногда 1484 год. Основываясь на его словах, разные авторы, в том числе его ближайший сподвижник Меланхтон, склонялись скорее к последнему варианту. Правда, руководствовались при этом они отнюдь не стремлением к исторической точности. Просто Меланхтон увлекался астрологией, а для доказательства исключительности судьбы его учителя более «подходящим» казалось расположение небесных светил в год от Рождества Христова 1484-й. Вполне вероятно, что и Лютер впоследствии соглашался с этой датой по той же самой причине. Однако в самой ранней юности, а затем и позже он решительно заявлял, что родился все-таки в 1483 году. То же самое, кстати сказать, утверждал и его брат Якоб. Как бы там ни было, уже на следующий день ребенка окрестили в церкви святого Петра. Поскольку на 11 ноября выпадает день святого Мартина, то именно это имя и получил мальчик при крещении.

Саксония, с 1423 года получившая статус курфюршества, возглавляемого герцогом Фридрихом I Воинственным, в 1464 году подверглась разделу между двумя внуками последнего: Эрнст получил западную часть (Саксонию-Виттенберг и Тюрингию) и титул курфюрста, а Альбрехту досталась восточная часть (Дрезден и Лейпциг) и, соответственно, титул герцога. В состав Саксонии вошли также суверенное архиепископство Магдебургское и суверенные епископства Хальбрехтштадтское, Мерзебургское и Наумбургское. Граф Манс-фельд, во владениях которого увидел свет Лютер, считался вассалом курфюрста.

Родители Мартина — Ганс Лютер и Маргарита Циглер (или Линдеманн, что с точностью не установлено) — принадлежали к числу тех молодых супружеских пар, которых лишила родных корней и швырнула в новые места волна экономических перемен, бушевавших в Саксонии. Оба они происходили из крестьян, владевших кое-какими наделами в Мехре, близ тюрингского города Эйзенаха, и оба решили уехать из деревни и попытать счастья в городе. В Эйслебене в это время как раз начинали добычу меди, и сюда стекалось множество таких же, как Лютеры, вчерашних крестьян, мечтавших о лучшей доле. Некоторые исследователи связывают отъезд Ганса Лютера из родной деревни с преступлением, которое он якобы там совершил. Повздорив на меже с другим крестьянином, он вроде бы даже убил его, вследствие чего ему пришлось спасаться бегством. Возможно, историку-протестанту этот эпизод покажется оскорбительным для памяти Реформатора, но, если задуматься, разве не перекликается он с историей Моисея, также вынужденного скрываться после убийства надсмотрщика? С другой стороны, Эйслебен находился слишком близко от Мехры, чтобы убийца мог надеяться, что его не достанет здесь рука правосудия. Наконец, и возникла эта версия слишком поздно, чтобы мы могли отнестись к ней с полным доверием. Верно, Ганс и его жена действительно бежали из деревни, вот только бежали они, вероятнее всего, не от скорого суда односельчан, а от бедности.

Крестьяне не в первом поколении, в родной Мехре и ее окрестностях Лютеры пользовались вполне приличной репутацией. Эту фамилию мы встречаем в разных написаниях, что во времена, когда царила изустная традиция, а орфография еще не устоялась, было вполне обычным явлением. Вероятнее всего, основоположником рода следует считать человека по имени Лотар, образованному от французского Лотарь и восходящему, в свою очередь, к латинскому Лотарий. Это имя носили многие германские владетельные князья, в том числе император Лотарь Супплимбургский, правивший с 1125 по 1133 год и происходивший из саксонских сеньоров. Возможно, именно при нем предки Мартина и получили свое родовое имя. В дальнейшем оно видоизменялось, и случалось, что члены одной и той же семьи прозывались кто Лудер, кто Людер, а кто и Луидер. Сам Мартин подписывался поочередно как Лудер, Людер или Лотер. Лишь после 1517 года он окончательно остановился на известном нам написании своей фамилии и стал Лютером.

Жизнь у молодой пары складывалась нелегко. «Поначалу, — писал впоследствии Мартин, — мои родители жили очень бедно. Матери, чтобы прокормить нас, приходилось таскать на спине из леса вязанки хвороста. Они делали такие вещи, каких сегодня уже никто не стал бы делать». Тяжелой жизнью можно объяснить те суровые и одновременно распущенные нравы, которые царили среди рудокопов, придерживавшихся жизненного принципа: «Трудная неделя — веселое воскресенье». Большинство из них в выходной пропивали скудную выручку, заработанную днями тяжкого труда. И Ганс Лютер, как свидетельствует его сын, не избежал общей привычки. Правда, в отличие от многих других, он не впадал при этом в черную тоску и не лез драться, а, напротив, делался чрезмерно оживленным и разговорчивым, хотя в остальное время слыл человеком скорее мрачным. Воскресные развлечения, впрочем, нисколько не мешали ему оставаться суровым в отношениях с домашними, для которых он не признавал никаких «нежностей». Из рассказов Мартина мы узнаем, например, что однажды отец так отлупил его, что ему пришлось убежать из дома. Справедливости ради отметим, что подобные методы воспитания пользовались в те времена самой широкой популярностью, а в Германии больше, чем где бы то ни было. Да и мать Лютера, которую он превозносил за редкостную добродетель, без колебаний хваталась за плетку и стегала сына до крови за украденный орех.

Забияк в их крестьянской породе хватало. Родной брат Ганса Лютера (его звали так же, как старшего брата, а потому в официальных бумагах, чтобы избежать путаницы, его именовали Гансом-младшим) неоднократно представал пе-ред судом за особую любовь к потасовкам в трактирах и кабаках. То он неосторожно «поиграл» ножичком, то в кровь разбил кому-то физиономию, то треснул кого-то из собутыльников пивной кружкой по голове. Не лучше вел себя и Польдер, племянник Ганса, который тоже отличался задиристым нравом и, стоило ему напиться, немедленно лез в Драку.

Настало лето 1484 года, и привычная бедность Лютеров понемногу начала оборачиваться настоящей нищетой. Не исключено, что ее усугубило рождение младенца, связавшего Маргарите руки и лишившего ее возможности приработка. Наверное, до Лютеров дошли слухи о том, что неподалеку, в Мансфельде, всего в двух лье от Эйслебена, рудокопы жили немного лучше, чем здесь. Они решились бросить свою каморку в доме на улице Лонгю и попытать счастья в соседнем городе. В Мансфельде действительно сосредоточился тогда центр меднорудной добычи: руду добывали в окружавших город холмах и тут же, на месте, в новеньких плавильнях, превращали в металл. По внешнему виду город, наверное, напоминал современный бидонвиль — с единственной центральной улицей, беспорядочно застроенной домишками, число которых росло по мере того, как прибывали новые рабочие. Дворяне селились в цитадели, окружавшей графский замок, — он просуществовал здесь до самого 1944 года. Благородное сословие отнюдь не воротило нос от развивающейся промышленности. Прекрасно понимая, что от ее успеха зависит благополучие графства, оно, напротив, всеми силами старалось способствовать ее процветанию.

Эксплуатацией рудников занималась буржуазия, но в ее отношениях к рабочим прослеживалась определенная человечность, не допускавшая, чтобы люди трудились задаром. Вот почему наниматель Ганса Лютера, человек по имени Ганс Лютгих, оценивший усердие и ответственность нового работника, вскоре одарил его всяческими милостями и даже сделал совладельцем нескольких плавилен. Так Ганс Лютер из крестьянина и рабочего совершил переход в сословие бюргеров. Условия жизни рабочих в Мансфельде, конечно, оставались суровыми, но все-таки тот, кто умел и хотел работать, мог надеяться на лучшую долю.

Надо думать, что именно эта надежда да еще упорная вера помогли Лютерам продержаться первые годы, особенно трудные потому, что вскоре к маленькому Мартину добавились многочисленные братья и сестры. Лютеры обзавелись еще по меньшей мере четырьмя сыновьями и тремя дочерьми, — точнее историкам установить не удалось.

Наибольшая известность досталась на долю Якоба, который ближе остальных детей дружил с Мартином в детстве и поддерживал с ним тесную связь в дальнейшем. Два других мальчика умерли рано, а факт существования девочек стал нам известен благодаря именам их будущих мужей — зажиточных мансфельдских бюргеров Польдера, Макенрода и Кауфманна.

...Ранним утром Мартин отправлялся в школу. Сколько лет ему было в это время, неизвестно, однако сам он позже рассказывал, как кто-нибудь из старших брал его на руки и нес до школы и обратно. Разумеется, не следует думать, что так происходило каждый день, скорее всего, ему просто помогали преодолевать самые трудные участки пути, например в сильные морозы, или просто жалели, когда маленький Мартин особенно уставал. Да и здание школы располагалось буквально в нескольких шагах от отчего дома, на той же самой улице. Еще и сегодня в Мансфельде можно видеть оба эти здания — на одном красуется табличка «Школа Лютера», на другом — «Дом Лютера». Над дверью последнего выбиты инициалы Якоба Лютера, в свое время унаследовавшего дом от отца.

По какой программе учили в этой школе? Первым делом шли письмо и чтение, затем начиналась латынь — язык межъевропейского общения, язык традиции, язык высшего образования и духовной жизни вообще, которым пользовалась не только Церковь (лишь свободное владение латынью позволяло читать Писание и сочинения Святых Отцов, учебники богословия и официальные документы, издаваемые папой и епископами), но и судьи, адвокаты, медики и весь деловой мир. В течение первого года обучения дети корпели над склонениями и спряжениями, разбирали простые и вместе с тем поучительные тексты: десять заповедей, ежедневные молитвы.

Основные положения религии, изложенные на латыни, содержались в катехизисе, который юный Лютер освоил очень быстро. Ученик и восторженный почитатель Лютера Матезий, автор «Истории», уверяет нас, что подобный катехизис «благодаря Господу хранился в каждой церкви». Большое значение для тренировки памяти имело и пение на латинском языке, благодаря которому между церковью и школой устанавливалась непосредственная, живая связь. Грамматика помогала лучше постичь смысл литургии, и наоборот; религия и образование удачно дополняли друг друга. Постепенно ученики запоминали несложные в языковом и мелодическом отношении молитвы, например литании святым и Богородице (так называемые литании Лоретты), а также более трудные псалмы Вульгаты[7], латинские переводы библейских текстов, выполненные св. Иеронимом, гимны и стихи, сложенные в V—XIII веках. Их поэтическая форма и мерный ритм помогали памяти проникнуться самым духом латинского языка, а сердцу — искренним религиозным чувством. «Папизм, — напишет позже Лютер, — пользовался красивой духовной музыкой». Одновременно с этим ученики принимали активное участие в богослужении. Так, мансфельдские школяры пели в хоре церкви Святого Георгия.

Увы, наряду с этой замечательной методикой, сочетавшей потребности разума и души, помогавшей детям приобщаться к священным тайнам и воспринимать латынь как живой язык, здесь же царила совершенно чудовищная педагогика, практически сводившая на нет все перечисленные достоинства обучения. В школьных классах властвовала ферула[8]. Дурацкий колпак, который в отдельных заведениях благополучно дожил до XX века, конечно, выглядел унизительно, но, нацепленный на голову какого-нибудь особенно упрямого лоботряса, все-таки приносил известную пользу. Гораздо хуже было другое. Мансфельдский наставник, судя по всему, весьма ограниченный, зато наделенный неограниченной властью человек, похожий, впрочем, на многих немецких учителей, сурово карал всех подряд за малейшую провинность, будь то грамматическая ошибка или непослушание. В своих «Застольных речах» Лютер вспоминает, как однажды в один и тот же день за разные проступки 15 раз подвергся «палочному воспитанию». Однако, как мы уже успели убедиться, к такой чрезмерной строгости никому и в голову не приходило относиться как к чему-то из ряда вон выходящему. Разве не к тем же самым «убойным» аргументам прибегали для доказательства своей правоты родители учеников? Чего же следовало ожидать от учителя, который, по сути дела, являл собой их полномочного представителя?

Некоторые историки лютеранства, до небес превозносящие добродетельную строгость набожных родителей Лютера, громко возмущаются теми методами воспитания, которыми пользовались его учителя. Верно, детство его прошло в атмосфере страха и подавленности, но все-таки винить в этом следует прежде всего семью. Именно в семье происходит становление личности ребенка, а школа, при всей своей важности, играет лишь вспомогательную роль. Из собственных признаний Мартина мы узнаем, что отсутствие взаимопонимания с родителями постепенно привело к тому, что в душе его прочно обосновался хронический страх — pusillanimitas. Но поскольку жизнь его протекала в глубоко религиозном мире, где буквально всё — школа, семья, церковный быт — вращалось вокруг идеи долга перед Отцом Небесным, а уклонение от исполнения этого долга неизбежно вело к вечной каре, то неудивительно, что первые же его представления о религии оказались окрашены чувством суровой беспощадности. Образ Отца Небесного преломлялся в его душе в виде бесконечного продолжения облика его собственного, вполне реального, земного отца. «Ребенком, — вспоминал он, — я не мог без тоски читать слова Второго псалма: «Служите Господу со страхом и радуйтесь [пред Ним] с трепетом».

Никто ведь ему не объяснил, что страх, о котором говорится в Писании, следует понимать как почитание Божьей власти, как благодарную признательность, как потрясение перед Его величием, как основу поклонения Богу. Именно поэтому Отцы Церкви и придают этому страху такое значение. Климент Римский называл его «великим и спасительным», Кирилл Александрийский — «очищающим и спасающим», Иоанн Златоуст видел в нем «сокровище, стоящее всех иных богатств». Другие духовные наставники, жившие в ту эпоху, например Диадох Фотийский, Дорофей или Максим, подчеркивали, что следует различать страх новичка, который обращается к Богу, потому что боится наказания, и страх посвященного, который отдается Божьей воле, потому что боится утратить Его любовь.

Вполне возможно, что Мартину Лютеру от природы досталась предрасположенность к пугливости и меланхолии, ведь воспитывали тогда всех одинаково, однако далеко не на всех это воспитание оказало столь решающее влияние. С другой стороны, вероятно, люди, родившиеся с такими же, как у него, задатками, росли и развивались в более спокойной и теплой обстановке. Очевидно одно: суровое воспитание наложило неизгладимый отпечаток на личность Мартина Лютера. Все раннее детство прошло для него без ласки и радостей, под присмотром людей, которые его, конечно, любили, но никогда и ничем эту любовь не проявляли и, заботясь о вечном блаженстве, меньше всего пеклись о его сиюминутном счастье. Они стремились внушить ему верные принципы, но не ведали для этого иных путей, кроме словесного убеждения и строго отмеренного наказания. Разумеется, в таких условиях очень трудно постичь, что Бог — это прежде всего любовь. Болезненное приобщение к христиан-ству в самой нетерпимой его форме состоялось помимо воли Мартина Лютера, но образовавшийся в результате душевный нарыв теперь только начинал зреть. Прорвется он, как мы увидим, гораздо позже, уже в монастыре.

А ведь помимо страха Господня оставался еще страх перед дьяволом! Вспомнив об этом, мы поймем, как тяжело ему приходилось. Дьявол, по представлениям окружавших его крестьян и рудокопов, присутствовал повсеместно. Эти представления, доставшиеся им в наследство от манихейства, хотя сами они об этом, конечно, не подозревали, заставляли их во всех своих несчастьях, включая самые естественные, видеть козни адских сил. Лютер впоследствии вполне серьезно рассказывал, как долго болела его мать, которую сглазила соседка, водившая шашни с бесом. Пришлось идти к соседке на поклон с дарами, и лишь тогда болезнь отступила. Точно так же, когда умер младший брат Мартина, родители и все их знакомые поспешили объяснить загадочную, по их мнению, смерть мальчика порчей.

Между тем, несмотря на всю свою мечтательность и запуганность, стоившую ему многих тычков, несмотря на вечную погруженность в самого себя, вызванную полным безразличием окружающих, юный Мартин демонстрировал такие успехи в учении, что к 13 годам ему стало решительно нечему учиться у наставника с ферулой. Выбравшийся из нищеты Ганс Лютер ни в коем случае не хотел, чтобы его дети познали нужду. Раз Мартин такой способный, рассудил он, пусть учится дальше. К сожалению, в Мансфельде не было другой школы, кроме начальной. И в 1497 году, на Пасху, мальчика отправили в Магдебург — крупный город на севере Саксонии, центр торговли, столицу архиепископства, в изумительный готической собор которого толпами стекались верующие, желавшие поклониться гробнице Отгона Великого. Магдебург отстоял от Мансфельда примерно на 20 лье. Как именно проделал Мартин этот путь, мы не знаем. Никаких подробностей об этом путешествии не сохранилось, известно лишь, что ни мать, ни отец, погруженные в работу и домашние хлопоты, участия в нем не принимали, а сопровождал Мартина еще один мальчик, возможно, чуть более старшего возраста. Его звали Ганс Райнеке, и дружбу с Мартином он сохранил на всю жизнь.

В Магдебурге действовали сразу две латинские школы — францисканская и лоллардская. Лоллардами в народе называли монахов из Виндешейма, подчинявшихся уставу ордена св. Августина. Смысл их миролюбивого духовного учения, позже названного новейшим благочестием, заключался в том, что они отказались от сложных умозрительных построений, взывавших прежде всего к разуму, и проповедовали простое, не отягощенное рассуждениями богопочитание, свободное от строгих предписаний. Иначе говоря, они обращались не к уму, а к сердцу, и святость их пользовалась самой лучшей репутацией. Именно к ним и поступил учиться Мартин.

Помог ему с поступлением и принял его у себя официал архиепископской курии Пауль Мосхауэр, уроженец Мансфельда. Несомненно, это последнее обстоятельство сыграло решающую роль в выборе Лютером-отцом места для учебы Лютера-сына: стараниями знакомого Мартин получил здесь и стол, и квартиру. Не менее очевидно и то, что у новых своих покровителей мальчик обрел наконец то душевное тепло, которого ему так не хватало в Мансфельде. Тем не менее ровно через год он снова вернулся в отчий дом. Что случилось за этот год? Кун, например, считает, что его выгнала домой нужда. Странная версия! Ведь у Матезия мы читаем, что он был сыном «почтенных и зажиточных родителей», к тому же нам известно, что крышей над головой и пропитанием его обеспечивал весьма высокопоставленный церковный служитель. Кун опирается на следующее высказывание Лютера: «Я просил милостыню под дверями домов». Это так, но дело в том, что братия требовала неукоснительного исполнения этого обряда от каждого ученика, а весь доход распределяла затем в пользу бедных. С протянутой рукой ходили и самые обеспеченные из школяров, получая таким образом урок смирения. Да и сам Лютер говорил позже в одной из своих проповедей: «Не мешайте сыновьям вашим учиться, даже если им приходится выпрашивать кусок хлеба. Разве не пристало детям простых людей в страдании подниматься из грязи? Вы ведь даете Господу необтесанное полено, из которого Он сотворит человека». Гризар, в свою очередь, полагает, что причиной срочного отъезда стали финансовые трудности, омрачившие жизнь магдебургской братии. Но будь это так, последствия затронули бы тех, кто жил при монастыре на полном пансионе, а Лютер обучался экстерном. Пожалуй, лучше всего честно признаться, что нам неведомо, почему он вернулся в родное гнездо.

Во всяком случае, для Мартина наступало время, когда уроки ему начинала давать сама жизнь. Гуляя по улицам Магдебурга, он нередко сталкивался с главой францисканцев братом Людвигом, в прошлом Вильгельмом, последним принцем Ангальтским. Бывший принц тоже учился смирению и тоже ходил с сумой по дворам. От двери к двери его нищенская торба все заметней тяжелела, но Людвиг никог-да не позволял сопровождавшему его брату, крепкому здоровяку, помогать себе. В городе хорошо знали этого монаха, который читал суровые проповеди и с усердием заботился о бедных.

Вскоре после возвращения Лютера в Мансфельд здесь случилось важное событие — тяжело заболел граф. Ганс отправился бдеть у одра суверена, а вернувшись домой, пересказал жене и детям последние слова умирающего: «Я покидаю этот мир, веруя в горькую муку и смерть Господа нашего Иисуса Христа». Итак, проповедь Страстей Господних и Крестной муки, на протяжении трех столетий творимая францисканцами, как и кроткая и смиренная вера в Иисуса, которую несли лолларды, как мы видим, достигла и сердец мирян, видевших в новейшем благочестии источник душевного покоя.

Что касается дальнейшей учебы Мартина, то воля отца оставалась непреклонной. Образование следовало продолжить во что бы то ни стало. Один из его двоюродных братьев, Конрад Гуттер, служил пономарем в церкви св. Николая в Эйзенахе. Конечно, пономарь — не официал, но зато в многодетных семьях хорошо знают, что такое чувство локтя, а люди скромного звания часто щедростью натуры превосходят богачей. Правда, Эйзенах находился в два раза дальше от Мансфельда, чем Магдебург, но расположенная здесь школа св. Георгия гремела на всю Саксонию. Туда и отправился Мартин. Судя по всему, брат-пономарь не сумел по достоинству оценить подарок, который свалился ему на голову, потому что в дальнейшем следы этого человека совершенно теряются. Тем не менее мальчик прибыл на место и даже довольно скоро нашел себе простую и хорошо оплачиваемую работу, благодаря которой мог платить за пансион. Некий бюргер, которого звали Генрих Шальбе, нанял его водить в школу своего маленького сына. Одна из родственниц Шальбе (то ли сестра, то ли кузина), женщина по имени Урсула, жена богатого купца Конрада Котты, как-то увидела Мартина в церкви во время мессы. Набожность и красивый голос мальчика так понравились ей, что она пригласила его в свой дом и приняла, как родного сына. Для Мартина начиналась новая жизнь.

Он еще усерднее принялся за учебу. На занятия в Тривиалшуле он ходил каждый день. Ничего «тривиального», то есть популярного, в программе обучения не было, потому что свое название школа получила от латинского «trivium», что значит «тройной путь». Составляли эту триаду грамматика, риторика и диалектика (она же логика). Школы подобного типа действовали под эгидой монастырей и епископств еще с эпохи Каролингов, теоретической же основой их учебных программ стало разработанное в VI веке учение философа Боэция. Грамматику преподавали по учебнику, написанному Донатом в IV веке, правда, снабженному комментарием Александра де Вильдье, составленным в XIII веке и озаглавленным «Doctrinale Puerorum». В Германии распространением этого сочинения занималось Братство общей жизни. Методика строилась на совершенно новом подходе к обучению языкам: вместо применения заранее известных правил ученикам предлагалось самостоятельно открывать филологические законы. Эта методика вызвала всплеск интереса к гуманитарным наукам во всем мире; именно по ней учился философ Эразм, утверждавший, что с ее помощью сумел проникнуться самым духом латыни.

В курсе риторики изучали стилистические фигуры и просодию. На пение религиозных гимнов и литургий времени отводилось значительно меньше, поскольку считалось, что эта материя уже достаточно хорошо освоена учениками в младших классах, и теперь им следовало заняться более серьезными вещами. Такими, например, как знакомство с церковным календарем. Учебник по этой дисциплине назывался «Cisio Janus» — по имени первой же главы, сокращенного латинского выражения, означавшего «первое января». Слово «cisio» происходит от латинского «circumcisio», т.е. «обрезание», что отсылало читателя к празднику Обрезания Господня. Ректор заведения Иоганн Требоний относился к своим подопечным с почтительным уважением. Входя в класс, он каждый раз обнажал голову, словно признавался, что понимает: многих из его нынешних учеников ждут блестящее будущее и высокие посты.

При всей насыщенности программы прилежным школярам хватало времени и на отдых. Мартин больше всего любил в свободные часы ходить в церковь св. Марии, где встречался с ученым Гансом Брауном, обучавшим его музыке. Этого человека он пригласил затем на свою первую мессу. Посещал он и францисканский монастырь, где благодаря семейству Шальбе, щедро жертвовавшему на нужды братии, его всегда принимали с радушием. Сыны св. Франциска обосновались в здешних местах два века назад, после того как первый провинциал[9] немецких францисканцев Иордан де Гиано в 1225 году основал в Эйзенахе монастырь своего ордена, построенный под покровительством и на средства принцессы Елизаветы Венгерской, супруги маркграфа Людвига Тюрингского. Возвели монастырь у подножия Вартбурга — мощной крепости, возвышавшейся над городом и составлявшей предмет гордости маркграфа. Принцесса истово посещала богослужения францисканцев и избрала себе духовника из их числа. Всю свою жизнь она посвятила молитве, заботам о бедных и обездоленных, лично ухаживала за прокаженными, раздавала свое имущество нуждающимся, одним словом, всеми силами служила добру. Когда в одном из крестовых походов маркграф погиб, его родня выставила ее из замка. Из любезного ее сердцу Вартбурга ей пришлось перебраться в Марбург, где она облачилась в серые одежды, какие носили кающиеся грешники Третьего ордена. Все наследство, оставленное мужем, она передала на строительство лечебницы и последние дни свои провела в заботах о калеках и безнадежно больных. Ей исполнилось 24 года, когда и за ней в свой черед пришла смерть.

Рассказ о скорбной, но поучительной жизни прекрасной и милосердной принцессы не мог не растрогать юного Мартина, всегда отличавшегося чувствительностью. Конечно, он не мог тогда знать, что спустя 20 лет снова приедет в крепость, спасаясь от преследований Церкви, чьи ревностно изучаемые теперь заветы он вскоре во всеуслышание отвергнет.

Пока же он прилежно постигал науки и радовался спокойной жизни, которая здесь, в Эйзенахе, казалась такой прекрасной. Он виделся с разными людьми, мужчинами и женщинами, которыми мог искренне восхищаться, не опасаясь насмешек. Может быть, здесь наконец его внутренняя жизнь наполнилась новым смыслом, о котором он и не подозревал в Мансфельде? Как знать... Обрести материнскую любовь в 15 лет, чтобы в 17 опять ее утратить — это и слишком поздно, и слишком мало. Весной 1501 года ему пришлось покинуть этот земной рай — высокоученый и утонченный Иоганн Требоний научил его всему, что знал сам. Мартина Лютера ждал университет.

2.

ЭРФУРТСКИЙ СТУДЕНТ (1501-1505)

Вернувшись в Мансфельд, Мартин не мог не заметить, что в родительском доме ощутимо запахло достатком. Отец, умелый труженик, никогда не щадивший себя в работе, вошел в число самых искусных литейщиков и занял пост одного из городских магистратов. Теперь ничто не мешало ему озаботиться блестящей карьерой для сына, которая позволила бы тому зажить богачом. Для продолжения образования Мартина решили отправить в Эрфурт, расположенный на территории Саксонии, но принадлежавший курфюрсту Майнцскому.

Эрфуртский университет, основанный в 1392 году, пользовался отличной репутацией. В первые два десятилетия своего существования он еще пребывал в тени университета Праги, где находилась тогда резиденция династии чешских Люксембургов. Действительно, Пражский университет принимал в свои стены представителей четырех народностей: чехов, баварцев, поляков и саксонцев. Это означало, что студенты из Саксонии по преимуществу обучались именно в Пражском университете, считая его «своим» и находя здесь все необходимое: пансион, соотечественников, благотворительные заведения. Но в 1409 году император Венцеслав по просьбе ректора, пост которого занимал тогда не кто иной, как Ян Гус, и идя навстречу чаяниям чешских националистов, отдал в университетском совете сразу три голоса чехам, хотя до сих пор представителям всех четырех народностей полагалось по одному. И чехи в одночасье из национального меньшинства превратились в большинство. Тотчас же и баварцы, и саксонцы покинули университет, который утратил отныне свое международное значение. В Баварии период растерянности продлился достаточно долго и завершился лишь к концу века основанием университетов в Ингольштадте и Мюнхене. Зато саксонцы почти сразу же открыли университет в Лейпциге, который привлек к себе множество блестящих умов. Вскоре часть студентов и преподавателей перебралась в Эрфурт, способствуя росту престижа тамошнего университета, который стали иногда гордо именовать «второй Прагой». Лейпциг, конечно, располагался ближе к Мансфельду, чем Эрфурт, но последний принимал гораздо больше студентов. Очевидно, по этой причине отец Лютера, наведя необходимые справки, решил отправить сына именно сюда.

Прибыв на место, Мартин первым делом вступил в корпорацию, именовавшуюся Бурсой, членство в которой гарантировало ему все те преимущества, какими пользуются и современные студенты: доступ в университетскую столовую, дешевое (иногда и вовсе бесплатное) жилье, медицинскую помощь в случае болезни и бесплатные консультации по учебным предметам. В роли репетиторов выступали студенты старших курсов, которые возмещали таким образом свой собственный долг перед корпорацией. Эта система надолго прижилась в англосаксонских колледжах, создаваемых при университетах (правда, с меньшими финансовыми льготами), а вот в остальной части Западной Европы от нее почему-то отказались. Скорее всего, причина кроется в том, что для подобной организации учебного процесса требуется совершенно особая дисциплина. Действительно, если студент и живет, и питается, и занимается в библиотеке, и пользуется услугами репетиторов, не покидая университетских стен, он, волей-неволей, обязан подчиняться правилам внутреннего распорядка, уметь соблюдать тишину и участвовать в общественном труде. К бесспорным плюсам такой системы можно отнести экономию времени, атмосферу сосредоточенности, благотворную для серьезной работы, наконец, царивший здесь дух товарищества. Мартина вначале приняли в колледж Небесных Врат (так в литании величают Богородицу), затем он перешел в колледж св. Георгия, названный по имени приходской церкви.

Курс обучения в начале XVI века ничем не отличался от того, каким он был и за три столетия до этого, на заре появления первых университетов. Все студенты в обязательном порядке записывались на факультет искусств, представлявший собой своего рода подготовительное отделение перед поступлением на один из специализированных факультетов, На этом первом этапе обучения они приобщались к мировой культуре, знакомились с философскими учениями и оттачивали владение латинским языком. Что касается Мартина Лютера, то он успел постичь всю эту премудрость еще в Эйзенахе, а потому в Эрфурте сразу зарекомендовал себя блестящим учеником. Осенью 1502 года, то есть всего через год после поступления, он получил свою первую университетскую степень бакалавра искусств. Единственный экзамен заключался в устном собеседовании, которое длилось несколько часов кряду и которое принимали сразу несколько наставников. С успехом выдержав испытание, он вместе со степенью получил мантию и отныне мог считать себя полноправным членом сообщества. Одновременно из разряда младших студентов он перешел в категорию студентов-репетиторов.

Учебная программа на факультете искусств отличалась энциклопедической широтой, поскольку обладатель диплома, прежде чем перейти на один из «профессиональных» факультетов (теологический, юридический или медицинский), должен был освоить все богатство мировой культуры. К «тривиуму», пройденному в Тривиалшуле, здесь добавился «квадривиум», разработанный еще Боэцием, а за тысячу лет до него самим Пифагором. В эту «четверку» входили такие дисциплины, как геометрия, арифметика, астрономия и музыка. Пожалуй, можно сказать, что если программу «тривиума» составляли гуманитарные предметы, то «квадривиум» тяготел к естественнонаучным дисциплинам, хотя строгого деления между науками, характерного для классического знания, в то время уже не существовало. Как мы видели, даже грамматика рассматривалась прежде всего с точки зрения рационального построения законов языка, так что «чтение» текстов опиралось не столько на знание правил, сколько на усвоение идей. Не удивительно поэтому, что грамматика считалась составной частью диалектики. В этом отношении Эрфурт имел богатые традиции, поскольку еще в начале XIV века, когда здесь существовала лишь школа, на базе которой впоследствии основали университет, некий Томас немало потрудился над распространением лингвистической теории Зигера де Куртре, магистра искусств Парижского университета и автора «Суммы модусов значений». Томас Эрфуртский опубликовал даже труд под названием «Умозрительная грамматика», авторство которого долгое время приписывали крупнейшему ученому-францисканцу Иоанну Дунсу Скоту, завершившему свою карьеру в Кельне. Главное содержание этого сочинения составляла идея о соответствии грамматических форм формам мышления, то есть философским понятиям.

философия и в самом деле пронизывала всю программу обучения свободным искусствам как в рамках «тривиума», так и в рамках «квадривиума». Так повелось с поры, когда на христианский Запад через мусульманских мыслителей проникли сочинения Аристотеля. Степень бакалавра искусств и, разумеется, следовавшие за ней степень лиценциата и магистра на самом деле соответствовали диплому философа. Поскольку же сама философия послушно следовала стопами Отцов Церкви (ученых, выбивавшихся из этой традиции, было меньшинство, и их почти никто не знал), то она неизбежно рассматривалась последними как орудие защиты веры, приносящее конкретную пользу. К доводам рассудка она обращалась лишь постольку, поскольку испытывала потребность в fides quaereus intellectum — разумном обосновании веры. Теология, опирающаяся на Священное Писание, обращалась за помощью к философии, опиравшейся на разум, лишь от случая к случаю. Таким образом, философия и в самом деле исполняла роль ancilla theologiae — служанки богословия.

Однако знакомство с творчеством Аристотеля пробудило у религиозных мыслителей интерес к вопросам, которые в Писании даже не ставились, не говоря уже о претензии на их решение. Речь шла не только об общих научных проблемах, связанных с мироустройством, но и о проблемах чисто богословского характера, например о Бытии Божием и взаимоотношениях между Богом и человеком. В это время появился целый ряд независимых мыслителей, которые, не считая себя богословами, задавались подобными вопросами. Не делая ни малейших поползновений к отделению от Церкви или хотя бы к спорам с Церковью, они все-таки пытались найти ответы на эти вопросы, исходя из ресурсов человеческого разума. Таким образом, этот этап развития христианской мысли оказался отмечен совершенно новой особенностью, которая заключалась в параллельном существовании двух научных направлений, имевших в дальнейшем все шансы слиться в единую теорию, но пока не находивших между собой никаких точек соприкосновения. Представители каждого из этих направлений, разумеется, считали именно себя единственно правыми. Итак, философская мысль в эти времена шла за разумом, а мысль богословская следовала за верой.

Одним из типичных мыслителей подобного толка стал в XII веке Пьер Абеляр, чье учение привлекало толпы восторженных поклонников. Предложенное им видение мира как нельзя лучше вписывалось в дух любознательности, свойственный той эпохе. Впрочем, довольно скоро на пути Абеляра возник другой мыслитель, мощью своего гения легко низринувший его. Речь идет о стороннике традиционализма св. Бернаре. Позже, в XIII веке, таким выдающимся религиозным философам, как св. Фома и св. Бонавентура, удалось нащупать точки соприкосновения между упоминавшимися двумя параллелями, однако развитые ими идеи так и не смогли помешать процессу раздвоения философской мысли, окончательно оформившемуся в XIV—XV веках. Философия, опирающаяся на умозрительные рассуждения, и богословие, не признающее иных доводов, кроме веры, существовали независимо друг от друга. Новейшее благочестие, впервые заявившее о себе в Виндешаймской школе, полностью оправдывало свое название. Оно, правда, вызывало некоторый интерес у философов, строящих свои концепции помимо Откровения, однако само, проникнутое духом сепаратизма, уходило уже в самую откровенную мистику, не имевшую ничего общего с рационализмом.

С этой поры факультеты искусств, прежде рассматривавшиеся как подготовительные отделения богословских факультетов или, в крайнем случае, как некая культурная база для будущих специалистов в области права или медицины, обрели независимость и смысл своего существования. Философия как предмет учебной программы здесь даже не упоминалась, но на практике все дисциплины, составлявшие «тривиум» и «квадривиум», по сути сводились именно к философии. С одной стороны, это объяснялось успехами в развитии рационализма, с другой — интересом к сочинениям Аристотеля, жившего, заметим, за четыре века до Рождества Христова и, следовательно, не способного ничем помочь в постижении тайны христианства. Этот процесс пробуждения мысли ни в коем случае не следует недооценивать, ведь его результатом стало открытие средневековыми философами, как до них древнегреческими, всего богатства человеческой природы и попытка его применения ко всем многообразным явлениям окружающей действительности. В рамках этой тенденции многие выдающиеся умы, от Ансельма Кентерберийского до Николая Кузанского, выступали за право свободного выражения человеческой мысли.

Не обошлось и без ложных обольщений. Заинтригованные, а порой и просто околдованные «Малой логикой» Аристотеля, а точнее, его искусством комбинировать суждения таким образом, чтобы из них с неизбежностью следовал логически убедительный вывод, университетские наставники так увлеклись этим способом рассуждений, что нередко принимали средство за цель, а поиск истины сводили к поиску аргументов. Так продолжалось до тех пор, пока папа Григорий IX, друживший со св. Франциском Ассизским, а затем и папа Иннокентий IV не наложили запрет на учение Аристотеля. Вот почему Братство общей жизни, не отказываясь от «философской» грамматики, в вопросах веры рекомендовало придерживаться простой, без затей, набожности.

Какие учителя учили Мартина Лютера на факультете искусств Эрфуртского университета? И главное, чему они его учили? Толкованием текстов древнеримских классиков со студентами занимались выдающиеся гуманисты того времени Матернус Пистерис и Иероним Эмсер. Последний был одновременно и специалистом по каноническому праву. Он придерживался достаточно передовых убеждений, чтобы обсуждать с учениками сочинения своего современника Рейхлина. Впоследствии он стал одним из противников Лютера. Греческий преподавал Николас Маршалк, первым издавший в Германии труд на этом древнем языке. Судя по всему, его уроков Лютер не посещал, потому что позже, в Виттенберге, он просил одного из бывших своих соучеников, Иоганна Ланга, заняться с ним греческим. Итак, Мартин изучал Вергилия, Овидия, Плавта, Теренция, Горация, Ювенала. Среди университетских философов особенно выделялись Герард Геккер, Ганс Гревенштейн, Варфоломей Арнольди Юзингенский, но главным образом ректор заведения Иодо-кус Трутветтер, позже прославившийся своими «Трактатом о логике» и «Суммой философии природы». Эти и другие наставники знакомили студентов с материями, близкими к учению Аристотеля и его средневековых последователей: логикой, физикой (именовавшейся философией природы), учениями о жизни духа. В полном соответствии с веяниями времени не забывали они и о таких вещах, как астрономия и математика.

Всех эрфуртских философов связывала одна и та же общая черта. В большей или меньшей мере все они ощущали себя наследниками той гуманистической традиции, которая вслед за творившим в XIV веке Уильямом Оккамом, оставляя философию грекам, а богословие Библии, вплотную подошла к четкому разделению понятий природы и божественной благодати. В плане метафизики эта тенденция логически подводила к признанию существования двух истин: одной, питающей разум, и другой, питающей веру. В плане реальных поступков это означало, что одно и то же деяние может заслуживать порицания с точки зрения естественной морали, но быть одобряемо исходя из морали Откровения, и наоборот. Впрочем, вряд ли во времена Лютера кто-нибудь из эрфуртской профессуры рисковал заходить столь далеко. «Они, — отмечает Кун, — хранили покорность Церкви и оставались недоступными для новых идей». Нет никаких причин сомневаться в том, что они пребывали в твердой убежденности, что трудятся во благо католической религии.

Что же касается их учеников и пришедшего затем им на смену нового поколения преподавателей, то здесь картина изменилась. Среди однокашников Лютера нашлась целая плеяда мыслителей, с готовностью воспринявших учение о новом гуманизме. Их духовным лидером стал Крот Рубиан (Ганс Егер), к ним же вскоре примкнули ученик Эразма и будущий ректор Эрфуртского университета Юст Ионас, блестящий латинист Эобан Гесс, Петер и Генрих Эбербахи. Все они испытали на себе сильнейшее влияние знаменитого Муциана Руфа, получившего литературное образование в Италии, а затем поселившегося в Готе, неподалеку от Эрфурта. Этот небольшой кружок единомышленников совместными усилиями сочинил язвительный пасквиль под названием «Epistolae obscurorum virorum» («Письма темных людей»), формально адресованный кельнским доминиканцам, но на самом деле направленный на гораздо более широкий круг религиозных и монастырских деятелей. Авторы обвиняли богословов и проповедников в дремучем невежестве и, как следствие, в суеверном отношении к Библии, смысла которой они не постигали.

Из этого примера ясно видно, какую позицию по отношению к Лютеру как основоположнику Реформации занимали новые гуманисты. Отвернувшись от своих учителей (тех самых, что учили и Лютера), они обратили свои силы на борьбу со схоластикой и ее методами, защищая языческий идеал науки. Во имя другого языческого идеала — нравственной терпимости и права на удовольствие — они выступили против монашеского аскетизма. Таким образом, объективно заняв место союзников Лютера в его борьбе против католицизма, по существу они руководствовались при этом совершенно иными мотивами. Они превозносили Разум, который Лютер стремился принизить; они принижали значение Священного Писания, которое Лютер превознес. Впоследствии эта разница в подходах, приводившая иногда к совпадению взглядов, а иногда к их полному расхождению, не раз заставляла Лютера колебаться, определяя свое отношение к новым гуманистам, которое из стадии искренней привязанности порой переходило в фазу жесткой неприязни. Впрочем, двое из однокашников Лютера, а именно Юст Ионас и Георг Буркхардт, называвший себя Спалатином, поскольку родом он был из Спальта, в конце концов примкнули к нему и полностью разделили его новые убеждения.

На фоне всего этого бурления идей молодой Мартин жил своей собственной жизнью, которая пока ограничивалась стремлением к успеху. Особой склонности к гуманитарным наукам он не проявил, жаркой страстью к древним языкам или философским доктринам не горел. Впрочем, он обладал выраженным чувством прекрасного, любил литературу и с удовольствием читал стихи, сочиненные давным-давно другими людьми, которые теперь открывали перед ним свою душу. Учился он хорошо и среди однокашников пользовался тем уважением, какое обычно вызывает к себе старательный, способный и скромный сотоварищ.

Однако довольным он себя не чувствовал. Мало того, снедавшая его внутренняя тревога даже как будто усилилась. Мы узнаем об этом из его «Застольных бесед». Насладившись в течение некоторого времени ощущением мира в душе, он снова впал в состояние глубокой депрессии, вызываемое чувством страха и смертной тоски перед Божьим гневом. Его постоянно преследовала одна и та же мысль: Бог ненавидит грешников, а раз он, Лютер, грешник, значит Бог ненавидит его. Он старался не поддаваться этим мыслям, повторял себе, что они есть дьявольское наваждение, но этот разумный довод не приносил облегчения. Позже он заявлял, что сатана, задолго до людей увидевший в нем спасителя Церкви, пытался таким образом отвратить его от будущей миссии.

Утешение своим печалям он черпал в общении с друзьями и чтении Библии, которой, судя по всему, до сих пор толком не знал. Действительно, рукописные книги стоили так дорого, что полный текст Библии считался большой роскошью. В школах изучали отрывки из Библии, представленные в виде коротеньких текстов, которые ученики читали и комментировали. Когда в один прекрасный день Мартин обнаружил в университетской библиотеке том, содержащий всю Библию целиком, это стало для него настоящим открытием. Он поклялся, что обязательно раздобудет для себя книгу. Вскоре это уже не представляло труда — с рождением книгопечатания христиане его поколения получили возможность читать Священное Писание в свое удовольствие.

Еще одним утешением стала музыка. Натура артистическая и погруженная в себя, Мартин Лютер нуждался в искусстве. Вспомним, что с раннего детства все его воспитание сводилось к механической зубрежке правил и сухим нотациям. К счастью, была еще литургия. Псалмы, гимны, kyriale помогали излить душевную муку и дарили надежду. Матезий сообщает, что Лютер с удовольствием занимался музыкой, любовь к которой пронес через всю жизнь. Он играл на лютне и в кругу друзей охотно пел, аккомпанируя себе. Крокус писал, что в их кружке Мартин считался «музыкантом».

Но все эти многочисленные занятия, заполнявшие его дни, не могли заглушить в его сердце мучительной тоски. В чем крылась ее причина? В угрызениях нравственного толка или сомнениях чисто богословского характера? Иными словами, совершил ли Мартин некие серьезные проступки, чувство вины за которые наполняло его душу сознанием своей греховности, или ему не давала покоя мысль, что человек, включая и его самого, есть существо греховное изначально? О жизни и привычках эрфуртских студентов сохранились весьма противоречивые отзывы. Вообще в студенческой среде тех лет, особенно в Германии, царила довольно широкая свобода нравов. Официально считалось, что строжайшая дисциплина обязательна для соблюдения во всех колледжах, однако преподаватели нового поколения, не слишком требовательные к себе, не особенно допекали и студентов. Стоило выйти за порог школы, как каждый мог делать все, что ему заблагорассудится.

В городах же процветали не только питейные заведения, где рекой лились пиво й вино, но и весьма прибыльные дома терпимости, платившие налоги в городскую казну. Во всяком случае, в Эрфурте дело обстояло именно так. Нам трудно судить, в какой мере Мартин Лютер разделял легкомысленные увлечения, свойственные определенной части молодежи, но в 1520 году его товарищ Иероним Эмсер писал ему, как будто оправдываясь: «Если и ты пал вслед за мной, то причина у нас, я думаю, одна и та же — отсутствие дисциплины, принявшее в наши дни характер привычки. Оно позволяет молодежи не бояться наказаний, вытворять кому что вздумается и считать, что все позволено».

Около 1507 года, то есть еще до того, как фигура Лютера превратилась в символ противоречий, неизвестный автор собрал под одной обложкой ряд текстов, озаглавленных «Двадцать четыре письма Лютера, его учителей и друзей по Эйзенаху и Эрфурту». Лютеру, в частности, приписывается следующее высказывание: «Человеческая слабость меня удручает. Я чувствую себя усталым и ленивым. Из-за попоек и наступающего за ними следом тяжкого похмелья я до сих пор не успел ничего ни написать, ни прочитать». Среди протестантских историков этот документ вызвал серьезные споры. Одни из них, например Дегеринг, решительно возражали против его подлинности, тогда как другие, в частности Иордане, склонялись к тому, чтобы все-таки ее признать. Что касается Куна, то его суждение категорично: «Его эрфуртская юность была настолько чистой, что никто из его многочисленных врагов так и не смог отыскать в ней ни единого темного пятна».

В самом деле, ничего скандального в том, что студент напился, а потом впал от этого в тоску, вовсе нет. Не исключено также, что он предавался и другим излишествам. Так, Дургеншейм, автор небольших по объему работ, сохранивший верность католицизму, подвергал Лютера самым яростным нападкам. А что говорит по этому поводу сам Лютер? В своей «Исповеди о св. Причастии» он, обычно предпочитающий ограничиваться описанием своего психологического состояния без упоминания обусловивших его внутренних причин, обронил признание о своей «достойной порицания юности». Но всего этого слишком мало, чтобы делать выводы. Правда, богослову и суперинтенданту Реформистской церкви Тольцену этих данных хватило, чтобы заподозрить

Лютера в совершении тяжких грехов, без которых, по его мнению, невозможно объяснить его смятение.

Впрочем, все эти трудности личного порядка нисколько не мешали его учебе, и 6 января 1505 года, в праздник Богоявления, успешно выдержав экзамен, Мартин Лютер получил степень магистра искусств, дававшую право на преподавание. Судя по всему, в Эрфурте предпочитали обходиться без промежуточной между бакалавром и магистром степени лиценциата, принятой в Парижском и других университетах. Из семнадцати студентов он закончил курс вторым. На торжественной церемонии ему и остальным его товарищам вручили отличительные знаки магистра искусств — кольцо и шапочку.

Он тут же записался на юридический факультет. Отец по-прежнему настаивал, чтобы он продолжал учебу, без которой немыслима блестящая карьера, и даже начинал подумывать о выгодной женитьбе для сына. На окончание курса он привез Мартину дорогой подарок — том «Corpus Juris». Никогда не имевший ни малейшего представления о внутренних переживаниях, точивших душу сына, он пребывал в уверенности, что тот счастлив своим вступлением в самую престижную из университетских корпораций, открывавшую доступ к наиболее высокооплачиваемым должностям церковной и светской иерархии. Однако последовавшие вскоре непредвиденные события не оставили от этих радужных мечтаний камня на камне.

3.

ПОСЛУШНИК (1505-1506)

2 июля 1505 года Мартин Лютер, приезжавший домой проведать родителей, пешком возвращался в Эрфурт. Он медленно брел по дороге, истомленный гнетущим зноем саксонского лета. Едва успел он миновать деревню Штоттернхейм, как разразилась невероятной силы гроза. Тщетно оглядывался он округ, — ни одного местечка, где можно было бы укрыться от стихии! И вдруг одна из молний ударила прямо возле его ног, ослепив его и свалив на землю. Вне себя от ужаса он громко закричал: «Святая Анна, спаси меня, и я стану монахом!» Святая Анна считалась покровительницей рудокопов, вот почему объятый безумным страхом юноша вспомнил именно этот знакомый с детства образ. ...Гроза понемногу уходила в сторону, вскоре перестал и дождь.

Он поднялся с земли и ощупал себя — вроде цел и невредим, вот только нога побаливает, должно быть, вывихнул, когда падал.

До Эрфурта он добрался благополучно, но здесь на него разом нахлынули жестокие сомнения. Неужели ему и в самом деле придется уйти в монастырь? Он, конечно, знал, что некоторые монастыри пользовались в народе далеко не безупречной репутацией, а например, его отец, человек суровый и прямолинейный, и вовсе называл монахов шайкой бездельников. С другой стороны, в новых аббатствах, основанных бенедиктинцами, и в монастырях, живущих строго по уставу, — францисканских, доминиканских, августинских — каноны добродетели и верность христианским заповедям блюли очень жестко. Припомнилась ему и привлекательная фигура принца Вильгельма Ангальтского, будившая в его душе и зависть, и страх. Всплыли в памяти образы двух почтенных эрфуртских правоведов, увенчанных докторскими мантиями, каждый из которых к старости сокрушался, что прожил жизнь в миру и мечтал о монашеской рясе. Да, но ведь это значит отказ от карьеры! Ведь придется сказать прощай всем честолюбивым планам отца! Бедный отец! Он столько сделал для него! Скольких жертв ему уже стоило образование сына! Вправе ли он отмахнуться от его надежд? Да и достанет ли у него смелости ослушаться отца?

Между тем никаких сомнений, что небеса послали ему самое последнее предупреждение, у него уже не оставалось. Дело в том, что он успел получить и другие. Однажды, года за два этого, он вместе с товарищем шагал той же самой дорогой, ведущей из Мансфельда в Эрфурт. Поддавшись внезапному порыву, юный бакалавр выхватил из ножен висевшую у него на боку шпагу — этот символ принадлежности к благородному сословию, которую он теперь имел полное право носить. Его переполняла гордость. Когда же, вволю потешив свое тщеславие, он неловким жестом человека, не имеющего привычки обращаться с оружием, захотел вернуть шпагу на место, рука его дрогнула, и острый клинок вонзился в бедро. Он слишком хорошо помнил, как катался по земле, зажимая рукой глубокую рану, из которой хлестала кровь. Ему казалось, что он умирает, и мысленно он снова и снова призывал Богородицу...

Наконец, товарищ привел к нему хирурга, за которым бегал в город. Лекарь перетянул артерию тугой повязкой, и его, чуть живого, кое-как дотащили до колледжа. Несколько дней спустя понадобилось сделать перевязку, и рана опять открылась, вызвав обильное кровотечение. Теперь-то он уже не сомневался, что пробил его смертный час, и, теряя сознание, успел лишь прошептать имя Девы Марии. Он провел в постели долгие дни, пока рана окончательно не зарубцевалась. Но вместо того чтобы потратить это время на изучение учебников по логике и математике, он с утра до вечера распевал псалмы и гимны, аккомпанируя себе на лютне. Теперь он вспоминал это время как самое счастливое в своей университетской жизни. Как знать, может быть, то было предчувствие будущего монастырского бытия? Один на один со своей болью и музыкой, он забывал в те минуты о мерзостях будничного существования.

В другой раз, совсем недавно, он как раз собрался идти в Мансфельд, и опять той же самой дорогой. Поистине, вот уж стезя скорби и гнева! Опять он нашел себе спутника — вместе путь короче. Настал час отправляться, но товарищ Мартина что-то не спешил на условленное место. Прождав его некоторое время, Мартин решил пойти его поторопить. Долго стучал у дверей — никакого ответа. Наконец, он толкнул дверь и вошел в комнату. И тут же увидел своего товарища лежащим на полу в луже крови. Что случилось? Он наклонился к распластанному телу, окликнул друга по имени и осторожно потрогал за плечо. Увы, здесь никто уже не помог бы. Юноша был мертв. Так что же с ним все-таки произошло? Матезий утверждал, что молодой человек пал жертвой убийцы. Более осторожный Меланхтон признавался, что для него это событие осталось загадкой. Впрочем, для Мартина было неважно, действительно ли юношу убили или имел место несчастный случай. Его волновало совсем другое: человек, с которым он намеревался совершить небольшой переход, отправился в совсем другое путешествие — к небесам. А когда настанет его черед?

Все эти образы снова и снова вставали у него перед глазами, наполняя сердце привычной тоской. Вот он, чуть живой, корчится от боли в придорожной пыли... Вот неподвижное тело друга, навсегда закрывшего глаза... А вот и вспышка молнии, пронизывающая душу предсмертным ужасом... Да, Бог трижды посылал ему знак. Доколе еще достанет Божьего терпения? Разве не успел он убедиться, что добродетель в миру недостижима? Долго ли еще вариться ему среди этих студентов, погрязших в пьянстве и разврате, пока он сам не сделается таким же, как они? И потом, разве у него есть выбор? Он дал обет, он сам связал себя словом, обращенным к Небесам. Гораздо позже эпизод с молнией на дороге обрастет ореолом таинственности, без которого не обходится ни одна легенда. Крот Рубеан напишет даже, что в судьбе Лютера эта дорога сыграла такую же роль, как в судьбе Павла путь в Дамаск. Впрочем, это сравнение не отличается оригинальностью. Им охотно пользовался преподаватель богословия монастыря, в который поступил Лютер, с удовольствием рассказывавший об этом случае каждому, кто изъявлял желание его слушать.

Итак, следовало выбрать монашеский орден, и Мартин отдал предпочтение августинцам. Именно к ним поступили двое из его наставников — Юзинген и Геккер. Сейчас же начались неприятности. Отец прислал ему гневное письмо, в котором категорически осуждал его решение, друзья в один голос отговаривали от задуманного. Позже, вспоминая об обстоятельствах своего вступления в монастырь, Лютер признавался: «Я раскаивался [в том, что дал обет], однако отступать не собирался». 16 июля он устроил для самых близких друзей прощальный ужин. Молодые люди болтали и пели песни, однако веселья никто не испытывал. На следующее утро Мартин явился в монастырь августинцев. Кольцо свое он вернул университету. Наиболее настырные из друзей предприняли последнюю попытку — явились к настоятелю с требованием выпустить Мартина обратно. Стоит ли говорить, что их демарш завершился ничем? Папаша Лютер разразился в адрес неблагодарного отпрыска еще одним, полным упреков, письмом, из которого явствовало, что сын своим поступком разбил ему сердце. С того самого дня, когда Мартин получил степень магистра, отец обращался к нему на «вы». Теперь, отбросив церемонии, он снова говорил ему «ты».

Первые несколько дней он провел в тиши кельи, ни с кем не общаясь. Затем пришел черед свершения обряда пострига. Приор облачил его в белую рясу и наплечную накидку с капюшоном и прочитал над ним такую молитву: «Господи Иисусе Христе, учитель наш и сила наша! Смиренно молим Тебя избавить от плотских искусов и земных пороков раба Твоего, ради святости небесной отлучить его от жизни остальных людей и через святое раскаяние осенить его благодатью во имя жизни вечной».

Потекли дни первого года послушничества, в течение которого ему под руководством особого наставника предстояло приобщиться к «уставу и порядкам, к богослужению и пению, к обычаям, обрядам и прочим правилам жизни ордена», принятым еще в 1290 году, закрепленным Генеральным капитулом Регенсбурга (Бавария) и все еще остававшимся в силе. Кроме того, наставник обучал новичка основам духовной жизни. Согласно тому же уставу, ему следовало полюбить тишину кельи, отрешиться от всего мирского и усвоить некоторые каждодневные обязанности. В их число входило и чтение Священного Писания, предаваться которому надлежало «в тишине и покое». На последнем требовании особенно настаивал особый устав, составленный для монахов Германии старшим викарием Иоганном Штаупицем и призывавший сынов св. Августина «читать Библию с усердием, слушать ее с любовью и изучать со рвением».

Это уточнение чрезвычайно важно, потому что впоследствии, уже отделившись от Церкви, Лютер пытался «протолкнуть» идею, будто в монашеских орденах вовсе не читали Библию, пока он, Лютер, не «открыл» ее заново. «По вступлении в монастырь, — заявлял он, — я первым делом потребовал Библию». Возможно (хотя и не обязательно), он просто опередил своего наставника, который и так дал бы ему книгу; впрочем, как он сам добавлял, ему сейчас же вручили экземпляр Библии в красном кожаном переплете. Следовательно, в распоряжении монастыря Библия имелась. Если же у монахов возникали трудности с получением «на руки» одного из немногочисленных изданий Священной книги, то связаны они были вовсе не с недостатком интереса или благоговения к ней, а скорее всего с тем, что книгопечатание в это время делало лишь первые шаги, и практически любая книга, особенно такая объемистая, как Библия, представляла собой немалую ценность.

Матезий кроме всего прочего рассказывает, что августинцы, недовольные шумихой, создавшейся вокруг новичка, старались всячески унизить его и нагружали самой неблагодарной работой: заставляли мести полы в церкви, дежурить на воротах, чистить отхожие места, а главное — ходить по городу с нищенской сумой на плече, собирая милостыню. Дошло до того, что кое-кто из вчерашних друзей Лютера, возмущенных такой вопиющей несправедливостью, явился к приору и добился того, чтобы от этой обязанности Мартина освободили.

Со всеми этими вещами следует разобраться. Во-первых, маловероятно, чтобы августинцев раздражило появление ученого послушника, ведь устав ордена поощрял образование, и настоятели монастырей особенно охотно принимали у себя братьев с университетским дипломом. Во-вторых, Мартин отнюдь не претендовал на роль светила науки, оставаясь, так сказать, звездой второй величины, поскольку, как мы уже показали, сразу двое из его университетских преподавателей поступили в тот же самый монастырь до него, не говоря уже о том, что и кроме них в этих стенах хватало высокообразованных монахов, таких, например, как Дорштейн и Добелин. Богословие здесь преподавали выдающиеся мыслители своего времени, пользовавшиеся заслуженной славой. С другой стороны, обхождение с братом Мартином, описанное его биографами, вовсе не отличалось исключительностью. Каждого послушника, независимо от его происхождения, заставляли выполнять те же самые обязанности, но не с целью унизить, а с целью научить смирению. И если настоятель в конце концов освободил одного из своих «подчиненных» от этой работы, то рассматривать подобный жест следует как самую настоящую привилегию.

Что же сам послушник? Обрел ли он вожделенный душевный покой? Всеми силами стремясь к этому, он с жаром принялся исполнять предписания устава и монастырские правила. Позже, когда для него настала пора воспоминаний, он даже утверждал, что попал в весьма небольшое число братьев, стремившихся к святости. Другое дело, что он, судя по всему, ограничился тем, что подвергал испытаниям одно лишь тело, полагая, что для достижения вечного блаженства этого достаточно.

Если он и в самом деле питал такие надежды, это означает, что он сделал совершенно неверные выводы из литературы, которую читал, и из объяснений, которые получал от своего наставника. Одним из наиболее авторитетных авторов считался св. Бернар Клервоский, чьи проповеди, обращенные к монахам, входили в программу обучения послушников. Между тем, его тексты изобилуют предостережениями против обманчивого сознания собственной праведности. «Слишком часто, — удрученно восклицал великий аббат, — приходится встречать монахов, которые, приняв постриг и надев рясу, уже считают себя спасенными». Подчеркивая, что спасение души целиком зависит от милости Божьей, он далее говорил: «Несчастные ничтожества, в своем легкомыслии мы забываем, что блаженство досталось нам даром». На вопрос, довольно ли раскаяния, чтобы очиститься от греха и заслужить Божье прощение, Бернар отвечал так: «Если обращение затрагивает одно лишь тело, оно не стоит ничего. Оно есть лишь символ обращения, но никак не само обращение. Являя собой лишь видимость добродетели, оно не несет никакой пользы. Жалости достоин человек, живущий одними телесными ощущениями! Он полагает, что все вокруг него — добро, он не чувствует, что в душу к нему забрался червь, грызущий его изнутри. Он выстригает тонзуру, не меняет платья, соблюдает посты, в надлежащий час читает молитвы, но, как говорит Господь, «сердцем своим он далек от Меня». В другом месте Бернар в лаконичной, но весьма выразительной форме говорит о пользе конкретных дел: «Не умеющий любить не сможет возлюбить и Жениха Небесного, а деяния его, даже праведные, не могут без веры сделать праведным его сердце. Вера же мертва без милосердия». Итак, добрые дела живы верой, а вера жива милосердием.

Тому же автору принадлежит и небольшой по объему трактат, озаглавленный «Обращение лиц духовного звания», получивший широкую известность. Этот труд внимательно изучали в монастырях, поскольку в нем нашла выражение одна из главных задач Церкви. Обратить нас в истинную веру может только Бог, но при этом мы должны еще заслужить его милость смирением и раскаянием: «Недовольный собой мил Богу, ненавидящий грязь и нечистоты своего жилища вознесется в обитель вечной славы... Конечно, счастье не есть плод нищеты, но плод милосердия... Благо увечного в том, что он нуждается в исцеляющей руке. И тому, кого, предоставленного себе, ждет неминуемая гибель, здоровье вернет сам Господь Бог». Впрочем, далее автор добавляет, что на эту помощь нечего рассчитывать тому, кто живет одними чувствами, кто не смог отказаться от телесных привычек и обратить свои помыслы и желания к Богу. Раскаяние, идущее из глубины сердца, как раз и относится к числу таких сверхъестественных желаний: «Если хочешь, чтобы Бог сжалился над тобой, смилуйся над своей душой. Еженощно орошай ложе свое слезами. Если сумеешь с сожалением взглянуть на себя, если застонешь над собой стоном раскаяния, тогда будет тебе и милосердие. Ежели ты грешен и многогрешен, ежели нуждаешься в великом прощении и великой жалости, трудись душой и взращивай в ней милосердие: лишь примирившись с собой, можешь надеяться, что пребудешь в мире с Богом».

Никак не мог брат-послушник Мартин обойти вниманием и другого автора, современника св. Бернара — Гуго Фуиллуа, каноника монастыря св. Лаврентия в Буа, входившего в состав Амьенской епархии. При нем монастырь принял устав ордена св. Августина, а его страстные проповеди об обращении монахов расходились в списках по всей Германии. Еще и сегодня в Эрфурте хранится рукописная книга XV века, содержащая фрагменты его сочинений. В основном своем труде, озаглавленном «Обитель души», он выразил главную идею своего учения: никто не может довольствоваться одним телесным покаянием. Монастырское уединение — вот средство спасения от соблазнов злокозненного века. Но есть ли средство спасения от соблазнов, настигающих и в тиши кельи? Такое средство есть. Это строжайшая дисциплина. Однако чисто внешняя дисциплина, не проникшая в самую душу человека, не ставшая spiritaliter, бессмысленна. Монах может самым прилежным образом исполнять устав, но если он делает это лишь по привычке, он не монах. Самое опасное зло, против которого бессильны и аббат, и настоятель, кроется в сердце и заключается в обманчивом сознании собственной праведности. Неприятие мирской жизни и даже презрение к ней сами по себе недостаточны, чтобы стать основой призвания к монашеству, а единственной истинной побудительной причиной к постригу является любовь к Богу. Не всякий надевший рясу становится монахом, не всякий живущий в строгости свободен от мира, не всякий молчальник достигает самоотрешенности. Автор трактата с воодушевлением повторял слова пророка Илии: «Рвите сердце свое, а не свои одежды».

Формулируя свои призывы, Гуго не выходил за рамки устава, предписанного св. Августином. Согласно этому уставу, который надеялся исполнять Мартин Лютер, монах должен воспринимать его предписания «не как раб, боящийся ослушаться закона, но как свободный человек, ведомый благодатью». В первых же строках устава звучало предостережение к монахам, обратившимся к святому нищенствованию из гордыни. О том же самом говорится и в предисловии к уставу св. Бенедикта: «Истинный монах живет со страхом Господним в душе (мы уже показали, какого рода должен быть этот страх. — И. Г.), он не кичится тем, что соблюдает правила, он хранит убежденность, что достижение истинного блага отнюдь не в его власти, но целиком во власти Господа».

Еще одним усердно изучаемым послушниками автором был великий францисканский мыслитель XIII века, реформатор св. Бонавентура. Особенным вниманием монахов пользовались два его сочинения, написанные специально для них в форме своего рода учебных пособий. Первый трактат назывался «Жизнь совершенная» и посвящался раскрытию сущности религиозного бытия. В нем черным по белому было написано, что первейшей добродетелью монаха, позволяющей ему давать верную оценку самому себе и продвигаться таким образом по пути совершенства, является смирение; только через смирение, пишет автор, «вы постигнете, что Бог есть творец всех благ». Вот почему мы должны без устали повторять, обращаясь к Богу: «Все, чего мы достигли, Господи, есть плод Твоих сил». Ученый-францисканец приводит монахам пример Христа, который ради нас принял унижение. «Помните, — проповедует он, — что вы вышли из ничтожества, что вы сотворены из грязи и пыли земной, что вы жили во грехе и заслужили изгнание из блаженства Рая». Лишь смиренные сердцем удостоятся милости Божьей. «Ничем на свете человек не может вернуть себе Божьего расположения, если не будет благодарить Господа и возносить ему хвалу за Его благодеяния».

Второе сочинение Бонавентуры называется «Упражнения души». Эту книгу Лютер должен был читать с особенным интересом, потому что в ней не только дается оправдание тому ужасу, который охватывает человека, совершившего грех и осознавшего его последствия, но и предлагается средство исцеления от этой пагубы. Первые главы трактата содержат призыв к душе осознать свою беду, оплакать свою мерзость, признать свою вину и предать проклятию годы, потраченные на оскорбление Бога. Когда же душа человека погрузится в глубокую скорбь, близкую к отчаянию, Бонавентура предлагает свое утешение: «Разве ты не знаешь, что многие святые грешили?.. Да, все те, кто соединился сегодня с Господом, или грешили в прошлом, как мы, или могли впасть в грех, не останови их Божье великодушие». За что же грешникам дана такая милость? Только благодаря искупительной жертве Христа. И только следуя примеру Христа, который страдал ради нас, мы можем надеяться на благосклонность Отца. Ведь Христос явился на землю именно для того, чтобы примирить нас с Отцом, чтобы искупить наш первородный грех и дать нам возможность заслужить вечное блаженство. «Бог принял унижение, чтобы ты возвысился, Бог подвергся бичеванию, чтобы ты утешился, Бог обрел крестную муку, чтобы ты освободился».

В этих словах нашло свое выражение столь характерное для XV века благоговение перед Страстями Господними. «Господи Иисусе Христе! Ты, который не пощадил себя ради меня, изрань мое сердце Твоими ранами, ороси мою душу Твоею кровью, дабы везде, где бы я ни находился, я всегда видел перед глазами Тебя, распятого ради меня... Пусть великим моим утешением, о Господи, станет быть распятым вместе с Тобой!» Милосердный Христос ждал нас, пока мы вели свою грешную жизнь; теперь же, когда мы готовы измениться сердцем благодаря Его любви, мы можем перейти к покаянию, то есть стараться приблизить свою жизнь к Его жизни. Но душа наша все еще пребывает в сомнении: возможно ли в этой юдоли слез надеяться на существование, достойное Небес? На этот вопрос Бонавентура отвечает слова-ми св. Августина: «Когда благодаря знанию и любви мы внутренне постигаем, что есть вечность, тогда душа наша уже не принадлежит этому миру». Св. Павел говорил о том же: «Дом наш на Небесах». Однако чтобы прийти к этому, «душа вначале должна очиститься от греха, от беспорядочных привязанностей, от земных утех и беспутной плотской любви».

Итак, учение духовных мыслителей, с которым знакомился брат Мартин, предлагало двойной способ исцеления от снедавшей его глубокой тоски: поверить в милосердие Божье и очиститься сердцем. Судя по всему, ни тот ни другой путь ему не давался. Призывы святых Бернара и Бонавентуры, похоже, не смогли поколебать в его сознании сложившийся образ карающего Бога. Почему? Ведь он не совершил в юности никаких непоправимых грехов. И зачем же в таком случае он рвался продолжать монашескую жизнь, если она не приносила ему спасения? Лютер сам ответил на этот вопрос, подчеркнув, что он чувствовал себя связанным данным обетом. «Монахом я стал не по своей доброй воле. Я дал обет сгоряча, в состоянии ужаса перед неминуемой гибелью. Я покинул мир и удалился в монастырь, не переставая горько сожалеть об этом». Небесные знамения, подтверждавшие правильность его выбора, продолжались и после того, как он сделал решающий шаг. Вскоре после его поступления в монастырь в курфюршестве Саксонском разразилась эпидемия чумы, унесшая жизни двух из его друзей. Затем болезнь перекинулась в Мансфельд, где жила его родня. Очень скоро он узнал, что от чумы умерли два его брата. Разве не отмечен мир, который он покинул, печатью проклятья? Наконец, словно спеша подвести окончательный итог сомнениям, отец прислал ему примирительное письмо. Несмотря на огорчение, которое сын доставил ему своим поступком, он теперь соглашался признать за ним право выбора.

Итак, отступать Мартину было некуда, приходилось продолжать начатую игру. И он обратился в образцового послушника, неукоснительно соблюдающего все предписания и правила своего ордена. Однако чем больше он старался, тем явственнее его преследовала мысль, что он понапрасну теряет время. Меланхтон, впоследствии ставший доверенным лицом Лютера, рассказывает, что тот год обернулся для Мартина временем жесточайшей душевной муки. Его преследовало видение той самой грозы, в которой ему чудилось проявление Божьего гнева. Временами на него нападал такой ужас, что он «едва не отдал Богу душу».

Гораздо позже он пришел к выводу, что истинной причиной, приведшей его в монастырь, стало дурное обращение с ним родителей. Этим своим признанием он заслужил многочисленные упреки в несправедливом отношении к родным. Однако если попытаться шаг за шагом проследить за внутренним становлением личности Лютера, приходится с ним согласиться. Действительно, в монастырь его привели терзавшие его страхи, но главную ответственность за эти страхи несли все-таки его родители, превратившие его в замкнутое, боязливое, малодушное существо, видевшее в Боге только сурового судию. Значение этого позднего признания, в котором он излил долго сдерживаемую обиду, трудно переоценить, потому что оно неопровержимо свидетельствует, что брат Мартин вовсе не страдал «келейным недугом», как это пытаются представить некоторые протестантские авторы. В самом деле, рядом с ним жили многие и многие братья по вере, которых этот недуг не коснулся ни в малейшей степени. Скорее всего, дело в том, что в случае Лютера имело место совершенно особое, индивидуальное состояние человека, мучившегося угрызениями совести, причину которых следовало искать в его двадцатилетней давности прошлом.

...Шло время, и год послушничества подходил к концу. Приближался день, когда молодому монаху по каноническому уставу предстояло дать обет и посвятить свою жизнь Церкви. Странно, но ни наставник послушников, ни настоятель, ни более опытные монахи даже не догадывались о жестокой тоске, день и ночь грызущей душу юноши. Он же со своей привычной замкнутостью, наверное, и не стремился делиться внутренними переживаниями ни с кем, включая духовного руководителя, ответственного за его подготовку к принятию монашеского обета. Очевидно, это его молчание вкупе с примерным поведением послушника и ввели всех в заблуждение. По чисто внешним признакам благонравия (позже Лютер именно такие поступки назовет «делами» и особенно подчеркнет полную их бесполезность) они решили, что послушник успешно выдержал годовой испытательный срок (точнее, срок длиной в год и один день), и без колебаний позволили принять обет столь образцовому и старательному монаху. Нет никаких сомнений, что, закрадись в голову кому-нибудь из них хоть малейшее сомнение, они не пожалели бы усилий, чтобы исцелить брата Мартина от терзавшей его немочи, а если бы и это не помогло, просто отправили бы его обратно в мир. На самом деле Мартин Лютер открылся своим духовным наставникам гораздо позже, когда он уже стал «полноправным» монахом, принявшим обет, отдавшим свою жизнь служению ордену, который он выбрал для себя сам.

Наконец настал решающий день. Желание Лютера принять постриг, логически завершающее год подготовки, не удивило никого. В монастырской церкви собралась вся авгу-стинская община. Настоятель занял свое место перед алтарем. Мартин приблизился к нему, преклонил колена и вложил свои руки в ладони приора. В канонических выражениях ему была предложена дилемма. «Ты познал суровую жизнь нашего ордена, — звучали слова настоятеля. — Решайся теперь: хочешь ли ты вернуться в мир или желаешь посвятить себя Богу». Твердым голосом послушник произнес полагавшийся к случаю текст согласия: «Я, брат Мартин, принимаю монашеский обет и пред лицом всемогущего Господа Бога и Пресвятой Девы Марии, а также пред тобой, брат Винард, представляющий здесь главного приора Ордена братьев-отшельников святого епископа Августина и его законных последователей, отрекаюсь от своей воли и даю зарок до конца своих дней влачить существование в бедности и целомудрии, как велит устав святого Августина». Итак, покорность, бедность, целомудрие. Три евангельские добродетели, ради которых монахи добровольно посвящают свою жизнь Богу, но только не тому гневливому Богу, который требует жертвы, а Богу любящему, который приемлет ее с кроткой лаской.

Новообращенный снял белую рясу послушника и облачился в черную, приличествующую его нынешнему положению. Настоятель прочитал над ним еще одну молитву: «Господи Иисусе Христе! Признай в рабе Твоем Твою овцу, дабы и он признал Тебя и, отрекшись от самого себя, не знал иного пастыря, кроме Тебя, и не слушал иного голоса, кроме Твоего». С зажженной свечой в руке молодой человек поднялся к хорам и под звуки гимна « Veni Creatorо принял целование своих братьев. Никто из присутствовавших и не догадывался, что тихий брат Мартин ступил в эту минуту на роковой путь, ведущий в тупик, и что выбраться из этого тупика он сумеет лишь ценой величайшей трагедии, равных которой еще не знала история Церкви.

4.

ТАЙНА ЛЮТЕРА

Оставим на некоторое время брата Мартина Лютера в тиши монастырской кельи продолжать свое религиозное образование, которое вскоре принесет ему священнический сан, а сами обратимся к психологии, чтобы попытаться хотя бы в общих чертах составить портрет личности этого человека и тем самым заглянуть под плотно закрывающий его покров таинственности.

Лютер впоследствии осудил этот период своей жизни. С одной стороны, ему требовалось объясниться перед протестантами, почему он поступил в монастырь и почему старательно исполнял его правила, с другой — как бы оправдывался перед католиками, почему нарушил обет и порвал с монастырем. Впрочем, все эти объяснения он сформулировал уже после 1530 года, то есть спустя двадцать пять, тридцать пять и даже сорок лет после событий, которые привели его к резкому противостоянию с католической Церковью. Поэтому не следует удивляться, что некоторые из его объяснений порой слишком явно противоречат самым очевидным фактам. Да и сами эти факты, несмотря на скрупулезность, с какой они собраны, дают ответы далеко не на все вопросы, связанные с загадкой Лютера. Чтобы все-таки найти эти ответы, пусть не исчерпывающие, но хотя бы более или менее вероятные, попробуем прежде всего заняться системной постановкой проблемы.



Первый же вопрос, который никак нельзя обойти, звучит так: почему Лютер поступил в монастырь? Исполняя вырвавшийся сгоряча обет или по зрелом размышлении, надеясь на спасение души? Мы уже видели, что он дал утвердительный ответ на первую часть нашего предположения: «Я стал монахом не по своей доброй воле, а по принуждению». Но это заявление сделано Лютером в позднейшие годы. Так он писал в своих «Застольных беседах», о том же говорил своим биографам. Однако в те же самые годы (1539) тот же самый Лютер, осуждая монашество как орудие, не достойное христианина, признавался ученикам, что он в свое время тоже совершил эту сделку с Богом: «Почему в монастыре я предавался самому суровому самоистязанию? Потому что жаждал обрести уверенность, что таким путем заслужу прощение своим грехам». Немного позже, в 1540 году, обращаясь к лицам духовного звания, он высказывался в том же духе: «Когда мы были монахами и занимались умерщвлением плоти, это не приносило нам никакой пользы, потому что мы отказывались признать свои грехи и неправедность своей жизни». Довольно трудно примирить между собой два таких противоречивых высказывания. Тем не менее можно осмелиться предположить (хотя нигде об этом не сказано), что, поступив в монастырь под влиянием пережитого страха, молодой человек принялся затем размышлять над проблемой спасения души, и ему, подбадриваемому духовными учителями, постепенно начал видеться превосходный путь, ведущий прямиком на небеса.

Вместе с тем, перечитывая то, что он писал, еще не покинув монастырь и не порвав с католицизмом, мы снова сталкиваемся с проблемой. Так, в толковании Послания к Римлянам (1516) он излагает свое видение религиозного призвания в духе вполне правоверного учения: «Каждому позволено во имя любви к Богу ограничивать свою свободу обетами». Для чего? Для спасения души? Разумеется, но только при условии, что жизнь в религии не будет рассматриваться как единственное средство спасения; ведь в этом случае ни о какой свободе уже не может быть и речи, а отказ от мира будет означать только жест отчаяния. Но «хорошим монахом становятся не от отчаяния, а от любви». В последующем тексте он набрасывает идеальную картину религиозной жизни, утверждая, что монах, которому не понаслышке ведомо, что есть милосердие, становится счастливейшим человеком в мире — feliccimus. Сколь далеки эти мысли от его будущих откровений!

И как быть нам с этими противоречиями? Возможно, всерьез обеспокоенный проблемой спасения души, послушник Лютер внимал наставлениям своего духовника (что входило в прямые обязанности последнего), излагавшего ему основы католического учения о монастырской жизни и обетах, оставаясь в плену своих собственных черных мыслей; иными словами, он изучал официальную доктрину Церкви, внутренне оставаясь ей чуждым. Но тогда почему же тридцать лет спустя, уже во всеуслышание осуждая эту доктрину, он признает, что послушно следовал всем ее указаниям? Почему он принял монашеский постриг, если в душе не ощущал себя монахом? Можно также предположить, что в религиозной жизни Лютера последовательно сменились два периода. Первый, очень краткий, по времени совпал с его послушничеством, когда он еще верил, что спастись можно только через религию, что данный им обет на самом деле был для него спасительным, что Бог, напугав его, провидчески толкнул его на верный путь. На втором же этапе, когда вместе с уроками, усвоенными от наставников, к нему пришло понимание своей ошибки, он уже сам проповедовал католическое учение. Так почему же в своих позднейших признаниях он вспоминает только о первом из этих периодов?

Разрываясь между двумя этими гипотезами, мы с неизбежностью спотыкаемся об одно и то же противоречие. В 1515 году Лютер с безмятежностью проповедовал католическое учение о религиозном призвании; в 1539—1540 годах он ссылался на собственный опыт, противоречивший этому учению, но уверял, что почерпнул свои откровения именно в нем. Бесспорно, к 1515 году его внутренняя тоска потеряла свою остроту, кстати сказать, в значительной мере именно благодаря той «коррекции», какую получили его представления в монастыре; однако позже она снова вспыхнула в его душе с новой силой, чтобы окончательно исчезнуть лишь после разрыва с Церковью. Связь его тревожного внутреннего состояния с католическим учением представляет собой отдельный вопрос, к которому мы еще обратимся. Пока же отметим как непреложный факт: на протяжении своего «католического» периода Лютер изучал и одобрял церковное учение о монастырской жизни, но позже, возглавив Церковь инакомыслия, он помнил лишь о первых своих впечатлениях и их-то идентифицировал с официальной доктриной католической Церкви. Это позволило ему не только найти себе оправдание в том, что он покинул монастырь, но отвернуться и от самой Церкви, чьи принципы вступили в противоречие с его убеждениями. Подобное запоздалое объяснение не может быть ничем иным кроме защиты «pro domo[10]», основанной, увы, на фальсификации.



Второй интересующий нас вопрос заключается в следующем. Какого Бога обрел Лютер в тиши монастыря — того же гневного судию, который до полусмерти напугал его во время грозы? Устав св. Августина, который послушник внимательно изучал с первого дня поступления в монастырь, содержал совсем иной образ Бога: «Пусть же Господь поможет нам с любовью [cum dilectione] исполнять все предписания, подобно влюбленным в божественную красоту, благонравием своей жизни восславляя Христа не как рабы, боящиеся закона, но как свободные люди, преисполненные благодати...». Приложение к уставу, озаглавленное «Ordo monasterii», которое монахам полагалось перечитывать еженедельно, начиналось такими словами: «Прежде всего, любезные братия, возлюбите Господа вашего, а затем возлюбите своего ближнего, ибо таковы суть две главные данные нам заповеди». В дальнейшем тексте подчеркивалось, что самые усилия, предпринимаемые монахами, следует рассматривать как «помощь Божьего милосердия». Широкой известностью в это время пользовалось письмо 210-е св. Августина, обращенное к женской общине, но читаемое и в мужских, и в женских монастырях. Письмо начиналось восклицанием: «Велика доброта Божия!» Далее шли такие слова: «Милосердием Его полнится вселенная, и в снисхождении Его черпаем мы утешение. Холит и лелеет Господь тех, кто верует в Него, кто надеется на Него, кто с любовью взирает на ближнего своего. Есть ли на свете хоть что-то, исходящее от Господа Бога, что не являло бы благодати, ибо даже испытания, ниспосланные Им, есть благо? Даруя богатство, Он утешает; заставляя страдать, Он предупреждает. Так поступает Он даже с отъявленными злодеями, а что же говорить о тех, кто всей душой предан Ему? И вы из их числа, ибо можете возрадоваться, что милостью Его собраны в этой обители». Заканчивалось письмо обращением: «Подумайте об этом, и Божий мир воцарится меж вами, избравшими путь соборной молитвы». Итак, как свидетельствует основатель ордена, монахи в общине возносили молитвы Богу мира и милосердия, именно с таким Богом связывали они свои надежды.

Сочинения авторов, трактующих эту тему в том же самом смысле, предоставлялись послушникам, в том числе и брату Мартину, в изобилии. Что, например, мог он прочитать у св. Бернара, труды которого изучали и комментировали в каждом монастыре начиная с XII века? «Келья — не темница, где страдают, а мирный приют. За ее закрытой дверью не мрак, но тишь уединения. Если с тобой Бог, ты никогда не будешь одинок, хоть и в самом полном одиночестве, ибо можешь вволю наслаждаться своим счастьем. В свете истины и в покое чистого сердца легко распахнуть душу; ум же, исполненный Бога, расцветает, рассудок просветляется, сердце счастливо бьется, а человеческие слабости отступают без борьбы. Вот почему вы избрали этот образ жизни!»

Св. Бонавентура, славя Бога, милостью Своей посетившего человеческую душу, особенно душу монаха, преисполнен пылкого лиризма: «О душа! Прислушайся к словам Небесного Жениха! Он говорит: Я и Отец Мой явимся сюда и сделаем эту душу Своей обителью. И в самом деле, один лишь Бог, который создал тебя, может вселиться в твою душу, ибо, как учит св. Августин, Он хочет быть к тебе ближе тебя самого. Возрадуйся же, блаженная душа, приему такого гостя! Щедрость Его так велика, что и ты получишь свою долю, доброта Его так бесконечна, что Он засыплет тебя дарами... О, чудесные и поистине удивительные слова! Царь Небесный, чей свет затмевает свет луны и солнца, чья мудрость просвещает легионы небесных душ, чьего милосердия с избытком хватает всем блаженным душой, этот Царь стучится к тебе и просит у тебя приюта!»

Еще два сочинения, оба анонимные, созданные в более близкое к Лютеру время, имелись во всех монастырских библиотеках и внимательно изучались их обитателями. Первое из них, долгое время приписываемое св. Бонавентуре, называлось «Размышления о жизни Христа». На самом деле оно появилось в XIV веке и принадлежало, как считается теперь, перу францисканца Жана де Кальволи. Приведем для примера отрывок из проповеди, посвященной явлению Христа перед учениками, идущими в Еммаус: «Уверьтесь в доброте и дружелюбии Господа вашего. В пылу своей любви Он не может допустить, чтобы чада Его пребывали в заблуждении и печали. Как преданный друг, как верный товарищ, сострадающий Господь нагоняет Своих учеников, спрашивает их, отчего они грустны, и толкует им Писание. Он возжигает пламень в их сердцах, очищая их от всякой ржавчины. И так Он поступает с нами каждый день. Стоит нам, отягощенным печалями и мерзостью бытия, вспомнить о Нем, как Он уже с нами, Он несет нам утешение, Он согревает наши сердца и наполняет их Своей любовью».

Вторая из упомянутых книг называлась «Подражание Иисусу Христу». В ней из уст праведного христианина звучала такая молитва: «Славлю Тебя, Отец Небесный, Отец Господа нашего Иисуса Христа, за то, что Ты соизволил вспомнить обо мне, ничтожном. Благодарю Тебя за то, что Ты порой посылаешь мне утешение, мне, не достойному никаких утешений. Господи Боже, удостоивший меня Своей святою дружбой, когда Ты касаешься моего сердца, все нутро мое трепещет от счастья. Ты слава и радость моей души, Ты моя надежда и мое пристанище в дни скорбей».

О. Денифль отмечает, что всю литургию, все молитвенники и требники, составленные по канонам римско-католической Церкви, пронизывал тот же самый пафос благоговения перед добрым и милосердным Богом. Весь период Филиппова поста, открывающего церковный календарь, отмечался как праздник надежды и веры, как нетерпеливое ожидание Спасителя, обещанное несчастному человечеству. Входная воскресная молитва гласит: «К тебе, мой Боже, обращаю свою душу, в Тебя верую. Ни один из ожидающих Тебя да не совратится с пути истинного!» Молитва, читаемая в третье воскресенье года и заимствованная у св. Павла, призывает к радости и миру: «Возрадуйтесь же в Господе! Да, говорю я вам, возрадуйтесь! Ни о чем не тревожьтесь, но в молитве передайте Господу все ваши нужды!» В другой молитве верующий просит Бога озарить своим светом потемки своей души; в антифоне причащения этот мотив звучит еще настойчивее: «Скажите боязливому: «Мужайся! Оставь свой страх, ибо грядет Господь-Спаситель!» Молитва, читаемая в среду следующей недели, прославляет «благотворную Божью силу», приход которой в этот мир «принесет облегчение и освобождение тем, кто верует в милость Божью». Затем та же самая мысль повторяется и в других молитвах, а в четвертое воскресенье года молящиеся просят Бога «о снисхождении и милости», дабы своей «благодатью Господь ускорил спасение, которому мешают наши грехи». Накануне Рождества эта мольба достигает своего апогея: «Господи Боже! Ты наполняешь наши сердца радостью в ожидании искупления! Сделай же, Господи, так, чтобы мы с ликованием встретили, как встречаем каждый год, Твоего единственного Сына, пришедшего искупить наши грехи, дабы в последний день, когда Он явится нас судить, мы без страха могли лицезреть Его».

Если бы мы поставили себе целью привести здесь все литургические тексты, произносимые в церкви во время Великого поста, тексты, в которых перед грешником предстает образ сострадательного Бога, это заняло бы слишком много места. «Господи! Не смерти грешника Ты желаешь, но его покаяния, смилуйся же над слабостью человеческой природы; яви нам Твое милосердие и очисти нас от грехов; вознагради же раскаявшихся». «Смилуйся надо мной, Господи, ибо всей душой верую в Тебя!» «Господи! Не суди нас по грехам нашим и не карай нас, как мы того заслуживаем неправедной своей жизнью! Прости нам, Господи, все наши прошлые грехи!» «Господи! Я воззвал к Тебе, и Ты помог мне!» Разумеется, иногда в молитве содержится намек на гнев Божий, карающий грешников, но само наказание Божье всегда является следствием божественной доброты и служит к нашему исправлению.

Главное же содержание всех церковных молитв составляет призыв к Божьей милости, жалости, благости и состраданию. Бог «скорее явит милосердие, чем гнев тому, кто верует в Него». Замечательно звучит 90-й великопостный псалом: «Живущий под кровом Всевышнего под сенью Всемогущего покоится, говорит Господу: «прибежище мое и защита моя, Бог мой, на Которого я уповаю». [...] и под крыльями Его будешь безопасен; щит и ограждение — истина Его». Брат Мартин вместе со всеми распевал эти псалмы и не мог не понимать их смысла, ведь латинским языком он владел в совершенстве. В самые тяжелые минуты он присоединял свой голос к голосам братьев по вере: «Избави меня от моих тревог, Господи; узри мое смирение и мою скорбь; отпусти мне мои грехи». «Господи, я воззвал к Тебе, и Ты исцелил меня, Ты вознес мою душу из бездны».

Что же мы слышим от Мартина Лютера тридцатью годами позже? «Я чувствовал себя самым несчастным человеком на земле. День и ночь я пребывал в тоске и отчаянии, и никто на свете не мог мне помочь. Ибо я не знал тогда Иисуса Христа, вернее сказать, я смотрел на Него лишь как на сурового судию, гнева которого бежал и не мог избежать». Для объяснения этого несоответствия возможны две гипотезы. Либо память Лютера сохранила воспоминание лишь о том, что он чувствовал, поступая в монастырь, оставив «за скобками» все, что он делал и переживал потом, — в этом случае его заявления нельзя рассматривать как критику уклада и идейного содержания церковной жизни. Либо он и в самом деле продолжал внутренне упорствовать в своем негативном мироощущении вопреки урокам, получаемым от духовника, вопреки практике богослужения, в которой постоянно участвовал сам. Тогда речь должна идти о неких патологических отклонениях самой личности Лютера, к которым нам еще не раз предстоит вернуться.



Третий вопрос мы сформулируем следующим образом: посвящая свою жизнь религии, надеялся ли Лютер обрести спасение души с помощью «добрых дел»? Иными словами, следует ли нам предположить, что, старательно исполняя монастырский устав и занимаясь самоистязанием, он мечтал такой ценой «купить» себе место в раю? Сам он, начиная с определенного времени, утверждает именно это. В 1532 году он писал: «Я искренне стремился добрыми делами достичь праведности», иначе говоря, заслужить отпущение грехов. В 1537 году он заявлял: «В самоограничении мы видели заслугу едва ли не равную по цене крови Христовой. И я, разделяя общее безумие, думал так же. Тогда я не знал, что Бог завещал мне заботиться о своем теле и не подвергать испытаниям свою веру». Наконец, в 1540 году он утверждал: «Раньше, при папизме, мы громко взывали к вечному блаженству; дабы удостоиться попасть на Небеса, мы истязали свое тело, едва не лишая себя жизни. Так, денно и нощно подвергая себя страданиям, мы искали Бога».

Что же получается? Если Лютер надеялся с помощью «дел» заслужить небесное блаженство, то он вступал тем самым в противоречие с учением католической Церкви, суть которого заключается в том, что своим спасением мы обязаны одному лишь Христу. Нам нечего рассчитывать на собственные силы, потому что благодать дается нам только милостью Божьей, ставшей возможной благодаря искупительной жертве Христа, открывшего нам путь согласия с Божьей волей. Никакие наши деяния, даже самые лучшие, не способны заслужить Божью милость, которая всегда является даром, — буквально дается «даром». На втором Оранском соборе, проходившем в VI веке, эта концепция получила такое определение: «За добрые дела дается награда, но не благодать, которая предшествует добрым делам и без которой они не могли бы свершиться». Таким образом, благодать Божья изначально присутствует в наших добрых делах и делает возможным их осуществление. Более того, святые Августин и Фома учили, что даже молитва о Божьей благодати уже является плодом этой благодати.

Вот в чем заключалось официальное учение Церкви, и брат Мартин не мог его не знать. О том же самом, как справедливо замечает Денифль, ежедневно напоминала ему литургия, эта «школа религиозного учения». Примеров можно привести сколько угодно. «Боже, Ты видишь, что не в делах своих черпаем веру свою...». «Молим тебя, Боже всемогущий, таинством милости Твоей ниспослать нам сил для достойного служения Тебе и праведной жизни». «В тебе, о Боже, сила и утешение, Ты ведешь меня и питаешь меня». Сам по себе человек не может ничего: «Без Тебя, Господи, бессильны смертные». «Да снизойдет на нас Дух Святый, ибо без воли Его мы ничто и неведома нам невинность». Бог, следовательно, и есть первопричина лучших, святых человеческих деяний: «Господи, очисти нас от скверны наших грехов!» «Молим Тебя, Господи, укрепить нас в добродетели!» «На Тебя, Господи, уповаю, Тебе говорю: «Ты мой Бог, и судьба моя в Твоих руках». «Милостивый Боже, отпусти нам грехи наши и направь неверные наши сердца!» «Господи! Да пребудет с нами во всех наших начинаниях Твоя воля и Твоя помощь, дабы и молитвы, и деяния свои мы начинали и заканчивали именем Божьим».

На самом деле брат Мартин меньше всего нуждался в «подготовительном курсе» послушничества, длившемся целый год и заполненным чтением и слушанием молитв. Уже в первый день настоятель выдал ему белое облачение и прочитал над ним следующую молитву: «Господи Иисусе Христе, учитель наш и сила наша! Со смирением молим Тебя отвратить от служения плоти и от скверны земных дел рабов Твоих и святостью небесной даровать им благодать для жизни в Боге».

Что же проповедовал Лютер после разрыва с Церковью? Либеральный протестант Гарнак, которого трудно заподозрить в стремлении очернить память Лютера в угоду католичеству, дает на этот вопрос такой ответ: «Обращаясь, насколько это возможно, к глубинным истокам мысли Лютера, то есть к первым годам его преподавательской деятельности в университете Виттенберга, мы можем считать установленным фактом, что понятие Божьей благодати сводилось для него к очищению от грехов, причем это очищение даровалось Богом без всякого участия со стороны человека».

Но вот в 1535 году, то есть 29 лет спустя после принятия монашеского обета, Лютер делает следующее чудовищное признание: «Будучи монахом, я практиковал целомудрие, покорность и бедность. Свободный от земных забот, я целиком отдавался постам, бдениям, молитве, посещению мессы. Но под покровом святости и моей собственной убежденности в том, что я веду праведную жизнь, не скрывалось ничего кроме неверия, сомнений, страха, ненависти и кощунства по отношению к Богу. Вся моя праведность была зловонной клоакой и прибежищем довольного дьявола. Сатана особенно любит святых такого рода, они для него самое лучшее лакомство, потому что они губят сразу и тело, и душу, потому что они лишают себя и благословения Божьего, и всех Божьих даров».

Что имел в виду бывший монах-августинец, произнося эти слова? Неужели его душа и в самом деле напоминала клоаку? Неужели он по-настоящему предавался ненависти и святотатству? Иными словами, неужели он целиком отдался сатане? Но как же тогда он может говорить о «святости» своей жизни? Или он употребил все эти слишком сильные выражения, стремясь подчеркнуть, что состояние праведности есть состояние разврата, что монастырский образ жизни, несмотря на чистоту поведения и нравственную чистоту, несет печать проклятия? Скорее всего, истинно именно это второе предположение. Вот, разобравшись с собственным внутренним мироощущением той поры, он переходит к оценке остальных членов братства. Поначалу он воздерживается от открытого осуждения: «Что касается других, то нет такого правила, по которому можно узнать тех из них, для кого принятый обет явился святотатством, ибо дело это решается каждым наедине со своей совестью». Следовательно, речь в данном случае может идти лишь об ошибке того или иного человека, и осуждения заслуживает именно этот конкретный человек, но никак не институт монашества.

Однако начиная с 1521 года Лютер приходит к убеждению, что в совершении этой ошибки повинны почти все: «Опасность таится в том, что в наши времена безверия среди тех, кто принимает обет, едва ли найдется один на тысячу, делающий это по доброй воле». Как мы видим, вина все еще возлагается на человеческую слабость, хотя и сам институт в этом контексте выглядит достаточно серьезно скомпрометированным. Наконец, Лютер делает решающий вывод о том, что все монахи похожи на него: все без исключения избрали путь служения религии из ошибочных побуждений, а отягчающим обстоятельством является их нежелание признать, в отличие от брата Мартина, свою неправоту и стремление упорствовать в своем заблуждении. «Спросим каждого о том, что подвигло его принять обет, — восклицает он, — и от каждого мы услышим признание нечестивца, утратившего благодать, полученную при крещении, и мечтающего избежать крушения, ухватившись за соломинку раскаяния. Вот что привело их к этой жизни, вот почему они приняли постриг; они не просто стремятся к добру и очищению от грехов, но каются денно и нощно в надежде стать лучшими из христиан». Таким образом, «монахи и монахини впали в великое идолопоклонство. Идолом стали для них дела их; они отдалились от Бога, они больше не боятся Бога, они не нуждаются ни в Его милости, ни в Его дарах, ни в отпущении грехов». И поскольку монахи так дурны, то и самый институт монашества есть не что иное, как кощунство и святотатство. Итак, «сделаться монахом значит совершить вероотступничество, значит отринуть Христа». Ведь «монахи, папа и клирики заявляют: нам мало одного Христа. Они не желают понимать, что один Христос есть и наше утешение, и наше спасение».

Правда ли, что на всем протяжении своей церковной жизни Лютер искренне верил, что смысл монашества состоит в том, чтобы попытаться ценой страданий обрести вечное спасение? Если это так, то у него слишком короткая память, которую он почему-то не захотел оживить, обратившись к собственным проповедям и толкованиям Писания, составленным в то время. В 1515 году он отправил одному из братьев по вере письмо, посвященное как раз этой теме. В нем Лютер предостерегает собрата против заблуждения, в которое легко впасть, уверовав в собственную праведность. Он и сам совершил было эту ошибку, от последствий которой до конца так и не избавился. «Научись, — призывает он своего собеседника, — не доверять ни себе, ни своим силам. Обратись лучше к Христу: «Господи Иисусе! Ты моя праведность, а я — Твой грех. Ты взял от меня все мое, а мне дал взамен Твое». Неделей позже, продолжая убеждать собрата, очевидно, все еще терзаемого сомнениями относительно своего спасения, он проявляет настойчивость: «Я совершенно убежден, и порукой тому мой и твой опыт, а также опыт всех людей, переживших минуты сомнений, что единственной причиной и главным корнем наших тревог остается осторожность наших собственных мыслей. Мы смотрим на все порочным взглядом. Что до меня, то эта порочность взгляда, увы, уже принесла мне неисчислимые страдания и муки, а сколько еще продолжает с жестокостью приносить!»

Есть ли средство исцеления от этой муки? Лютер предлагает первым делом обратиться к хорошему советчику и указывает на о. Варфоломея Юзингена, называя его «лучшим утешителем, проникнутым святым духом». Эти письма представляют для нас чрезвычайную ценность, потому что в них перед нами раскрывается образ мыслей раннего Лютера. Так, нам ясно, что в период своего послушничества он в течение некоторого времени хранил убежденность в собственной праведности, а затем жестоко страдал, размышляя о проблеме спасения, поскольку понимал, что самоистязание, которому он предавался, стоит слишком мало, чтобы искупить его грехи. Так ему открылась его ошибка. И помогли ему в этом советы умудренных знанием и опытом монахов.

Значит, «келейный недуг«, о котором он говорил впоследствии, следует рассматривать как проявление присущей многим молодым людям склонности к тревожному беспокойству, от которого большинство из них успешно избавлялись, обратившись за помощью к более опытным людям. Но Лютер, — и это обстоятельство чрезвычайно важно для понимания хода его дальнейшей внутренней эволюции, — даже обладая знанием, не мог побороть душевное смятение. Понимая умом Божью доброту и бесконечное милосердие Христа, он по-прежнему сомневался в своем спасении. Вопреки полученным урокам, вопреки самому себе, часто противореча себе, он продолжал уверять себя, что душа его на гибельном пути. Личный опыт убеждал его в собственной слабости и ничтожестве, но вера — в том глубинном смысле этого слова, какой вкладывают в него богословы, — в спасение оставалась ему недоступной.

При этом следует иметь в виду, что учившие его наставники не просто излагали перед ним свою личную точку зрения на предмет, но знакомили его с учением католической Церкви вообще. В 1516 году, то есть как раз в то время, когда он пытался обратить на путь истинный своего друга, Лютер написал «Комментарий к Посланию к Римлянам», в ко-тором излагал уже своим ученикам вполне традиционный взгляд на католицизм. Умерщвление плоти, учил он, не есть чудодейственная разменная монета, но «одно из добрых дел», вполне естественный способ уничтожения в себе прежнего человека и сотворения человека нового, «свободного от призывов плоти». Развивая далее свою мысль, он показывает, что личного усилия для этого недостаточно, а нужна еще молитва — самое действенное оружие против искушения. «Истинная молитва, — утверждает он, — всемогуща, ибо сказал Господь: «Просите и дастся вам». Эти слова действительно полностью согласуются с католическим учением: с одной стороны, мы должны бороться, предпринимать конкретные усилия (совершать дела) против одолевающих нас похотливых вожделений, но одновременно мы должны постоянно и настойчиво молить Бога, ибо без Его помощи всякая наша борьба обречена на провал. Никто не спасется помимо Бога, но и Бог не спасет нас помимо нас. Еще в 1520 году в одной из своих проповедей Лютер, демонстрируя безусловную приверженность доктрине католицизма, цитировал две литургические молитвы, показывающие, что одних добрых дел для спасения души еще мало. В первой, входящей в состав заупокойной службы, говорится: «Господи, не суди меня по делам моим, ибо я не сделал ничего, достойного Твоего взгляда»; во второй, прославляющей Богородицу, звучат такие слова: «Делами своими мы не можем радовать Тебя».

Итак, в поисках ответа на третий из наших вопросов мы приходим к выводу, что, во-первых, учения об отпущении грехов в награду за добрые дела Лютер не почерпнул ни у своих наставников, ни у окружавших его монахов, ни тем более в трудах великих богословов; во-вторых, что он, вероятнее всего, сам изобрел эту теорию вскоре после вступления в монастырь, чтобы впоследствии в ней разочароваться; наконец, в-третьих, что, несмотря на это разочарование, он в свои монастырские годы так и не сумел преодолеть склонности постоянно возвращаться мыслями к этой болезненной теме, как не смог вытравить из сознания страх перед грядущим наказанием и вытекающую из него необходимость постоянно самооправдываться, совершая для этого героические усилия. Когда же много лет спустя он мысленно возвращался к годам своей юности, выяснилось, что память его сохранила лишь воспоминания об этом раннем заблуждении, преодолеть которое до конца он так и не смог. Это мучительное состояние оставило свой неизгладимый отпечаток на всей его личности, составив основу ее глубинных особенностей.

Четвертый вопрос лежит в плоскости тех самых «дел», которыми так увлекался брат Лютер во время своего послушничества и в последовавшие за ним годы. В какой мере требовали они сверхчеловеческих усилий от молодого монаха? Мы не можем обойти вниманием эту проблему, важную для понимания личности Лютера, еще и потому, что он сам уделил ей существенное внимание в своих рассказах о монастырской жизни. Впрочем, отметим сразу, что все эти рассказы являются позднейшими свидетельствами. Так, в 1535 году (тридцать лет спустя после года, проведенного в послушниках) он писал: «Я мучил и изводил себя постом, холодом и прочими способами самоистязания». В 1538 году: «От молитв и поста я так ослаб, что еще чуть-чуть, и мне пришел бы конец». В 1540 году Лютер добавлял: «Мы, жившие в предсмертном аду». «Почему, попав в монастырь, я предался жесточайшему умерщвлению плоти? Зачем я терзал свое тело постом, бдениями и холодом?» В 1545 году его воспоминания звучат уже настоящим трагизмом: «И я прошел через это. Постом, воздержанием, непосильным трудом и дурной одеждой я едва не довел себя до смерти. Изможденное мое тело было почти совсем разрушено».

Насколько точны эти воспоминания? Начнем с того, что и пост, и воздержание, и ночные бдения, одним словом, все приемы умерщвления плоти практиковались всеми монахами, причем практиковались добровольно (послушникам, например, вовсе не обязательно было принимать обет после первого подготовительного года, а порой наставники даже рекомендовали новичку повременить с окончательным решением), так что сами по себе они не таили в себе ничего особенно ужасного. Тем более что орден августинцев отличался в этом отношении умеренностью по сравнению с францисканцами или доминиканцами, особенно строгого устава.

Что касается бессонных ночей, по поводу которых так сокрушался 57-летний Лютер, то не будем забывать, что он совсем иначе относился к ним, когда ему был 31 год и когда он в своей религиозной практике еще не отказался от бдений. Приведем один отрывок из его комментария к 118-му псалму, написанного в 1514 году: «Внутренне человек служит Богу и днем и ночью... Ночью душа становится восприимчивее, чем днем, ко всему сверхъестественному, как учит нас святоотеческое Писание. Вот почему в Церкви прижился спасительный обычай петь по ночам хвалу Господу». В 1519 году он еще верил, что бдения, посты и умерщвление плоти служат исцелению от «самого тяжкого недуга» — вожделения. На следующий год, когда состоялось его отлучение от Церкви, он все еще утверждал, что «дурные и низменные побуждения плоти мы можем усмирить и преодолеть с помощью поста, бдения и труда». Предлагая рецепт спасения души, он идет еще дальше, подчеркивая, что, если голос плоти звучит слишком настойчиво, лучше вовсе умертвить ее, чем поддаться ее призыву. Для уничтожения самых закоренелых человеческих слабостей годится и мучительная смерть.

Итак, вплоть до 1520 года Лютер вполне одобрительно относился к умерщвлению плоти и признавал действенность этого способа, хотя, напомним, его и нельзя рассматривать как средство «покупки» вечного спасения. Возможно, конечно, что в своем усердии он пошел гораздо дальше требований общего правила, превзойдя в этом остальных братьев, но это очень и очень маловероятно. Устав ведь для того и существовал, чтобы охлаждать пыл слишком рьяных неофитов, а духовник послушников, человек опытный, строго следил за точным исполнением каждого предписания. Вторая глава устава содержала и такую статью: «Укрощайте плоть вашу воздержанием в ястве и питии, сколько дозволяет здоровье». И если брат Мартин не отличался крепким здоровьем, наставники обязательно сделали бы для него послабления. Еще одна статья устава специально оговаривала, как братия должна относиться к отдельным «привилегированным» коллегам: «Если некоторые, явившиеся в монастырь, отказавшись от более изнеженной жизни, продолжают получать пропитание, одежду, одеяла и шерстяные вещи, которых нет у остальных, более неприхотливых и уже оттого более счастливых, то пусть те, кто не получает ничего, задумаются о том, какую жизнь в миру оставили их братья...»

Послушники изучали сочинения всех религиозных мыслителей, писавших о монастырской жизни. Между тем каждый из этих авторов подчеркивал исключительную важность такой добродетели, как скромность, не позволяющей монаху переоценивать собственные силы, ибо это ведет к отчаянию, разочарованию и унынию. Брат Мартин не мог не читать трудов св. Григория Великого, который писал: «Воздержание должно умерщвлять плотские пороки, но не саму плоть». Читал он и св. Бонавентуру, одного из любимых своих авторов, объяснявшего, что самоистязание само по себе отнюдь не является добродетелью, обеспечивающей вечное спасение; читал и немца-францисканца Давида Аугсбургского, предупреждавшего послушников, что чрезмерное увлечение умерщвлением плоти делает невозможным духовное развитие.

Итак, мы приходим к выводу, что монастырское начальство вовсе не требовало от Лютера никаких запредельных жертв. Если же он их приносил, то делал это по собственному желанию. Впрочем, это маловероятно, учитывая строгость монастырских правил. Вообще же во всей этой ситуации перед нами с особенной яркостью предстает характерная черта Лютера — его упрямство и замкнутость. Он ни перед кем не распахивал душу, ни с кем не делился своими мыслями, предпочитая идти своим путем, заранее уверенный в собственной правоте. Ему объясняли, что он заблуждается, от него требовали покорности, ему втолковывали, что отказ от собственной воли есть вернейшее орудие достижения спасения и непременное условие его членства в ордене — он выслушивал мудрые советы и читал самые убедительные тексты, но все это производило на него лишь поверхностное впечатление. Если умом он и соглашался с тем, чему его учили, то в сердце по-прежнему хранил убежденность, что спасение возможно лишь на том пути, какой он определил для себя сам. Им владела героика монашеского бытия, верность которой он хранил, порой вопреки себе, всю дальнейшую жизнь, хотя порой она вынужденно обретала «подпольную» форму. Он с головой бросился в самоистязание, как голодный бросается на лакомый кусок, уверенный, что в этом-то и заключается вся прелесть монашества. Соглашаясь на жизнь, по всем человеческим меркам, гораздо более тяжелую, «худшую», и заслужив при этом от отца упрек в предательстве, он в глубине души верил, что в каком-то главном, капитальном, отношении именно эта жизнь окажется как раз самой лучшей и прекрасной. Для полной уверенности в том, что он не прогадал, ему настоятельно требовалось получить от окружающих и от самого себя зримые знаки уважения и почета, которые компенсировали бы ему все, от чего он отказался в миру. А на что еще оставалось опереться молодому человеку, бросившему блестящую светскую карьеру и ступившему на путь, к которому он не чувствовал ни малейшего призвания? Только на сознание того, что он совершает героический поступок. И вдруг эту самую героику у него захотели отнять, раз и навсегда прямо запретив ему даже думать о героизме. Но, покорившись внешне, в глубине души он все-таки хранил это праздничное ощущение подвига, скрашивавшее ему будни монашеского быта. Когда же тридцать лет спустя он со смешанным чувством любви и ненависти возвращался памятью к этим годам, оказалось, что помнит он только про свой подвиг.

Мы подошли к пятому и последнему в нашем списке вопросу: почему Лютер так опасался, что его минует спасение? Это самый щекотливый из всех вопросов, потому что он связан с личными тайнами. Почему юного Мартина снедала тревога? Что внушало ему чувство обреченности? Что конкретно ужасало его: врожденное несовершенство человека пред лицом Божьим, следствие первородного греха или тяжесть его личных прегрешений?

В пользу первой гипотезы свидетельствует целый ряд положений католического учения, подчеркивающих нетерпимость Божьего суда к грешникам. Однако, как мы уже показали, упорствовать в приверженности этой точке зрения долго не мог ни один монах, потому что все, что его окружало в церкви, в молельной, в зале капитула, все, что вытекало из его бесед с наставниками, убеждало в обратном. Впрочем, Мартин и не нуждался ни в каких доказательствах, поскольку источник его сомнений скрывался не в доктрине, а в личных переживаниях. Следовательно, молодой августинец считал именно себя отмеченным знаком позора и безнадежной порочности. «Когда мы были монахами, — вспоминал он в 1540 году, — и предавались умерщвлению плоти, то занимались бесполезным делом, потому что не желали признавать своей греховности и скверны». Почему он говорит во множественном числе? Что имеет в виду? Весь человеческий род вообще, включая и клириков, и мирян, отмеченных печатью первородного греха? Или речь идет о личных грехах Лютера и окружавших его людей?

В 1535 году он утверждал, что вся его «праведность была не более чем зловонной клоакой». Что означает это признание? Бессмысленность стремления к спасению посредством праведной жизни, в результате которого духовная нищета обретает скрытую форму и оттого еще большую глубину, или горечь от сознания своей персональной греховности? В 1545 году, то есть задним числом, сам Лютер уверял, что он был святым монахом, «одним из лучших», таким, который неукоснительно соблюдает все предписанные правила и ограничения. Отталкиваясь от этого высказывания, традиционно представляют образ Лютера монастырской поры в этаком ореоле святости. Однако первые же его биографы-протестанты как-то совершенно упустили из виду, что речь в этих воспоминаниях шла об исключительно внешних проявлениях смирения. А что происходило в тот момент с его душой? Лютер ведь сам признавался, что все его существо пребывало во власти безудержного вожделения, столь всеобъемлющего, что он, ужаснувшись, поспешил распространить собственное состояние на весь род человеческий. Именно исходя из этой посылки он и воздвиг в дальнейшем фундамент своей теории: человек есть существо настолько порочное, что нет на свете силы, способной избавить его от порока.

Допустив, что главной причиной безнадежного отчаяния, терзавшего брата Мартина, было владевшее им вожделение, мы подходим к другому важному вопросу: имело ли оно реальное выражение или существовало лишь в потенции? Иными словами, приходилось ли ему упрекать себя в конкретных дурных поступках или же, охваченный высшим стремлением к совершенной чистоте, он в одном мысленном желании уже видел грех? В защиту первого предположения можно сослаться на несколько редких, но вполне определенных признаний, сделанных им гораздо позже. Так, в 1533 году, вспоминая свое монастырское прошлое, он писал: «Я не мог устоять ни перед одним искушением, диктуемым смертью или грехом». «Не мог устоять», очевидно, означает, что он поддавался злу. Опять-таки, поддавался в реальности или мысленно? Это не имеет значения, возразят многие, поскольку мысленно согрешивший уже грешен.

Однако нашего вопроса это не снимает. Человек с обостренным чувством совести воспринимает как грех малейшее движение мысли, мимолетное воспоминание, расплывчатый образ, непроизвольную дрожь возбуждения. Ряд высказываний Лютера о его понимании своей греховности относится к 1516 году, то есть ко времени, когда он еще не покинул лоно Церкви. «Каждый человек понимает, что пред Господом все мы обманщики, потому что каждый из нас обуреваем похотливыми желаниями». Грешник, поясняет он далее, нарушает законы Божьи уже потому, что «хотя бы в сердце своем вожделеет, значит, грешит». Корни греховности могут прятаться очень глубоко, и наш юный богослов призывает бороться не только с самим злом, но и с очагом зла, который гнездится в вожделении (как видим, он по-прежнему хранил верность своей излюбленной концепции героизма добродетели). Тот, кто не борется с этим злом в себе, оставляя в душе тлеть его очаг, и есть грешник. Пусть так, но ведь сам Лютер, если верить его высказываниям, только тем и занимался, что отчаянно боролся против своих порочных желаний. Значит, себя он не мог причислять к грешникам?

Итак, виновник греховности найден, и все мы грешны, потому что постоянно носим в себе источник скверны. Но, согласно теологическим построениям Лютера, само понятие вожделения приобретает чрезвычайно широкое значение.

«Под словом вожделение, — пишет он все в том же 1516 году, — иногда разумеют порок похоти, называя его источником греховности; иногда под ним понимают первое душевное побуждение, именуемое предчувствием страсти; иногда следующую за ним страсть или наслаждение, иногда чувство довольства; иногда самый поступок». Что же именно из этого списка следует считать главным виновником греха? Оказывается, все. Не только чувство довольства, испытываемое при совершении дурных поступков, как учило официальное богословие, но и укрытый в глубинах сознания «очаг», вызывающий к жизни произвольные, неподконтрольные побуждения. Разве не сказал св. Павел в Послании к Римлянам: «Если же делаю то, чего не хочу, то соглашаюсь с законом, что он добр, а потому уже не я делаю то, но живущий во мне грех»?

С того самого момента, как Лютер потребовал признания виновности за внутренними побуждениями человека, предшествующими реальному злу, как он присвоил звание греха всем оттенкам и проявлениям того, что принято называть вожделением, в результате чего моральная оценка различий, существующих между пятью разными, с точки зрения психологии, ступенями «виновности», утратила всякий смысл, таким же бесплодным становится и поиск ответа на вопрос о личной греховности молодого Мартина. Что толку пытаться понять, принес ли он с собой в монастырь свои порочные привычки или только ощущал в себе готовность поддаться смутным порывам искушения, предвестникам дурных поступков? Он чувствовал себя оскверненным самой своей принадлежностью к нечистому роду адамову, а всякая скверна греховна.

Мы никогда не узнаем, какие мысли и чувства обуревали брата Мартина в тот миг, когда он принимал монашеский обет. Корил ли он себя за недавние прегрешения, которых надеялся больше не совершать, терзался ли, сжигаемый изнутри пламенем сладострастия, настоятельно требовавшего удовлетворения, мечтая загасить его навсегда, или просто ощущал в себе некую склонность к злу вообще, мешавшую ему стать святым монахом, свободным от слабостей и дурных побуждений? След, ведущий к истине, слишком запутан, чтобы мы могли рассчитывать на определенность полученных выводов. Зато нам совершенно ясно другое: воодушевленный своим положением, новоиспеченный монах принял твердое решение перебороть в себе вожделение, подвергая страданию свое тело. Бой обещал быть тяжелым, но он не боялся трудностей, ведь он как раз вступил в свой «героический» пери-од. Нет никаких сомнений, что для него, попавшего в монастырь силой обстоятельств, но сознательно вознамерившегося во что бы то ни стало утвердиться здесь, выбор в пользу служения религии знаменовал собой поступок, исполненный веры в будущее. Также нет никаких сомнений, что основой его надежд была в это время прежде всего вера в себя.

5.

ВЕЛИКАЯ СКОРБЬ (1506-1509)

В течение года, последовавшего за принятием монашеского обета и завершившегося посвящением в духовный сан, никаких ярких событий, заслуживающих особого внимания, в жизни брата Мартина не произошло. Весь этот год он посвятил главным образом изучению богословия. Молодого монаха по-прежнему опекали старшие наставники, как, впрочем, это делалось по отношению ко всем членам братства, еще не достигшим вершин теологического образования. В глазах монастырского начальства он, по всей вероятности, представал старательным и исполнительным юношей, может быть, несколько зажатым и чрезмерно педантичным, но зато послушным. Это позволяло надеяться, что к моменту завершения образования он сумеет добиться необходимого душевного равновесия.

Между тем тревожное сознание собственной греховности не покидало его ни на минуту. «Я постоянно пребывал в печали», — позже признавался Лютер. И добавлял: «Дух мой был сломлен». В один из дней, когда священник во время мессы читал отрывок из Евангелия, повествующий об одержимом, в которого вселился бес немоты, внезапно побледневший Лютер вскочил со скамьи, бросился вперед и громко закричал: «Нет, нет, это не я!» И сейчас же без чувств свалился на каменный пол.

Тем не менее никаких проблем с принятием сана у него, судя по всему, не возникло. Осенью и зимой 1506 года его уже произвели соответственно в иподиаконы и диаконы, а весной 1507 года (некоторые в качестве точной даты называют 3 апреля, другие — 2 мая) в Эрфуртском соборе епископ Иоганн Бонемиш рукоположил его в священнический сан. Лютер готовился к этому событию, а сердце его «обливалось кровью». Впрочем, сохранилось его письмо викарию Эйзенаха Иоганну Брауну, в котором он излагал свое понимание духовного призвания и Божьей благодати, нисколько не противоречившее католическому учению: «В славе и святости Своей Бог явил чудо и возвысил меня, недостойного и многогрешного. Милосердием Своим Он призвал меня служить славе Его. Отныне, дабы выразить свою благодарность за столь высокую милость, мне должно всем сердцем стремиться исполнить то, что мне доверено...». В тот момент, когда по ходу богослужения свершалось приношение даров, его вдруг обуял такой трепет, что он едва не выскочил из алтаря, так что наставнику пришлось удерживать его. Затем настал его черед служить мессу, и, по его собственному признанию, его «не покидало чувство великого ужаса».

Между тем он пригласил великое множество гостей, включая свою родню. Вместе с отцом из Мансфельда прискакало верхом целое «войско» — 20 человек. После службы состоялась торжественная трапеза, и Мартин, наверное, больше для самоуспокоения, чем ради поддержания своего авторитета в глазах окружающих, вслух обратился к отцу: «Скажите, батюшка, почему вы так противились моему обращению в религию? Разве не дает нам религия примера счастливой и безмятежной жизни? Неужели вы и сегодня печалитесь, что сын ваш принял духовный сан?» Несмотря на оптимизм, звучавший в словах новоиспеченного священника, на лице его ясно читались следы сомнения.

Отец поднялся из-за стола. Гости примолкли, готовясь выслушать набор общих слов, подходящих к случаю. Но рудокоп обвел присутствующих взглядом, полным упрека. «Вы все ученые господа, — начал он. — Разве не читали вы, что сказано в Писании? Почитай отца своего и мать свою!» Затем, обернувшись к сыну, он произнес, с трудом сдерживая гнев: «Вы нарушили эту заповедь, когда бросили меня и свою мать, хотя мы надеялись, что в старости получим от вас помощь и утешение. Ваше учение стоило мне больших средств, вы же поступили в монастырь против нашей воли».

Мартин поспешил напомнить о причинах своего решения. Разве не Бог явил ему свою волю в тот день, когда во время грозы его швырнуло на землю? «Дай Бог, чтобы не дьявол...» — только и отвечал отец. Сидевшие за столом монахи принялись защищать собрата, на все голоса расхваливая свое житье-бытье. «Что ж, коли я пришел сюда, — не сдавался отец, — я стану есть и пить с вами, хоть мне и хочется быть отсюда подальше». Мартин сделал последнюю попытку, уверяя отца, что в монастыре он принесет родителям гораздо больше пользы своими молитвами, чем принес бы в миру, зарабатывая состояние. «Дай Бог, дай Бог...» — с большим сомнением в голосе повторял в ответ Ганс.

Посвящение в сан происходило в те времена намного раньше, чем это принято в наши дни, зачастую за несколько лет до завершения богословского образования. Брату Мартину тоже предстояло учиться еще полтора года, а руководителем его теперь назначили известного августинца Иоганна Натхина. Лютер продолжил изучение все тех же авторов, а в душе его по-прежнему бушевали сомнения и страхи. Вопреки мудрости духовных учителей, вопреки заветам наставников он никак не мог отрешиться от снедавшей его внутренней тревоги.

Казалось бы, сделавшись священником, он получил возможность черпать силы для борьбы с искушением в самом отправлении божественной службы, однако в действительности с ним случилось прямо противоположное: «Я готовился к мессе с величайшим благоговением, однако, поднимаясь на алтарь, чувствовал одно лишь отчаяние и в отчаянии же спускался с алтаря». Уже не раз его посещала мысль о том, что не все ладно с состоянием его души. «Неужели я единственный, — вопрошал он себя, — кого вечно грызет эта внутренняя тоска?» Неизвестно, пытался ли он тогда же прояснить этот вопрос с собратьями по вере, однако тридцать лет спустя он уже давал на него определенно отрицательный ответ, распространяя собственное душевное беспокойство на всех монахов своей обители: «Мы изводили своих исповедников». Отметим все же ограниченный характер этого «мы», поскольку в его число не вошли исповедники, то есть все монастырские священники.

В конце концов он заболел, и его отправили в лечебницу. Похоже, никто из окружающих не догадывался, что в исцелении нуждалось не столько его тело, сколько душа. Его уложили в постель, обрекая таким образом на бездействие, одиночество и пустые мечтания. Вскоре у него начались галлюцинации: «Мне виделись призраки и другие зловещие фигуры». Очевидно, что им с новой силой овладели все прежние искушения. «Самые жестокие соблазны мучили и терзали мое тело. Я едва мог дышать, и никто не приходил меня утешить». Пожалуй, ему пошло бы на пользу, если бы его отправили с нищенской сумой собирать милостыню по домам. Возможно, занятие богоугодным делом отвлекло бы его от черных мыслей.

Не исключено, что именно с этой целью осенью 1508 года руководители решили направить его в другой монастырь. За три года, проведенных в Эрфурте, печаль, томившая брата Мартина, делалась все заметнее. Ни принятие обета, ни рукоположение в сан не только не помогли ему вырваться из состояния глубокой прострации, в которой он находился, но, напротив, даже усугубили его тоску. И ему велели собираться в Виттенберг, где его ожидала полная смена обстановки, лиц, привычек и новая деятельность. Монастырское начальство верно рассудило, что молодому человеку, чересчур занятому собой и анализом своих душевных переживаний, настоятельно необходимо более широкое общение с новыми людьми. Принимая это решение, наставники Лютера руководствовались как своим психологическим чутьем, так и правилами ордена. Раз брат Мартин учился в университете и выказал большие способности к наукам, раз он особенно интересуется Священным Писанием, пусть отправляется в Виттенберг преподавать Слово Божье. Поначалу его слушателями будут молодые августинцы, живущие в монастыре, а затем, если дела пойдут успешно, он получит кафедру в Виттенбергском университете, покуда занимаемую профессором о. Штаупицем.

Иоганн фон Штаупиц с 1503 года совмещал профессорскую должность с постом главного викария августинцев строгого устава всей Германии, причем второй своей обязанности отдавался с гораздо большим жаром, чем первой. Лекции в университете он читал крайне нерегулярно и вообще явно стремился отделаться от преподавания, разумеется, предварительно подыскав подходящую замену из числа «своих». В Средние века считалось нормальным, что кафедра принадлежит не конкретному человеку, а религиозному ордену, и именно орден назначал на должность преподавателя одного из наиболее достойных своих членов. Августинцы, весьма высоко ставившие свою репутацию, разумеется, строго следили за соблюдением должной преемственности. Таким образом, направляя о. Мартина Лютера в Виттенберг, его руководители преследовали двоякую цель: вырвать молодого монаха из терзавшей его меланхолии и подготовить хорошего преподавателя для университета.

Однако будущему профессору вначале следовало самому получить ученую степень, и сделать это предполагалось в том же самом заведении, где в дальнейшем он намеревался преподавать. И Мартин снова стал студентом. Правда, теперь его окружал совсем другой, не похожий на прежний, мир. Виттенбергский университет, созданный совсем недавно, всего за шесть лет до приезда сюда Лютера, все еще пребывал в стадии становления. Основание его обусловили причины политического характера. Дело в том, что Саксонское курфюршество не имело собственного высшего учебного заведения. Лейпцигский университет располагался на территории герцогства Саксонского и подчинялся двоюродному брату и сопернику курфюрста; Эрфуртский же университет, хоть и находился в самом центре владений курфюрста, принадлежал князю-архиепископу Майнцскому.

Фридрих Мудрый, унаследовавший престол от отца, курфюрста Эрнста, в 1486 году, подыскивал подходящее место для собственной высшей школы. Перед ним стоял трудный выбор. Новое заведение не следовало открывать в непосредственной близости ни от Лейпцига, ни в особенности от Эрфурта, дабы избежать обвинений в нечестной конкуренции. Но все крупные города курфюршества располагались в Тюрингии, то есть группировались как раз вокруг Эрфурта. Единственный достаточно большой город, отстоявший к северу, — Гальберштадт, а также оба города, занимавшие центральное географическое положение, — Мерзебург и Наумбург — входили в состав суверенных епископств, так что здесь по всем вопросам пришлось бы советоваться с епископом, это не сулило никаких особенных выгод по сравнению с Эрфуртом.

С предложением основать университет в Виттенберге выступил брат курфюрста Эрнст Саксонский, архиепископ Магдебургский. Ничем не примечательный городок, раскинувшийся на берегах Эльбы, Виттенберг отстоял далеко от всех более или менее значительных центров культуры («на задворках цивилизации», как впоследствии определял его местоположение Лютер). От Эрфурта его отделяли 150 км, от Эйзенаха — 200, от Майнингена — 220, зато граница с Бранденбургом проходила почти рядом. Этот район считался отсталым и в экономическом, и в культурном отношении, однако имел важное политическое значение, поскольку служил резиденцией курфюрста. Поначалу Фридрих встретил предложение брата громким хохотом, однако архиепископ привел в его защиту целый ряд аргументов политического и экономического характера. Действительно, в соседнем Магдебурге — старинном и густонаселенном городе, известном своей торговлей и занимавшем среди государств Центральной, Восточной и Северной Германии ключевые позиции, поскольку здесь сходились транспортные пути, связывавшие Саксонию с Гамбургом и портами Северного моря, своего университета не имелось. Поэтому Виттенберг, расположенный в непосредственной близости от владений князя-архиепископа, несомненно, привлек бы внимание жителей Магдебурга, не говоря уже об остальном населении курфюршества Саксонского. Сюда бы съехались представители монашеских орденов со своими профессорами, и город, а вместе с ним и резиденция курфюрста засияли бы новым блеском. В конце концов оба суверена пришли к согласию, и уже в 1502 году в Виттенберге поднялись стены первых университетских построек.

Ректором университета курфюрст назначил своего личного врача Мартина Поллиха, уроженца Мельрихштадта, гуманиста, страстно увлеченного древнеримской поэзией. Поллих, в свою очередь, постарался привлечь в Виттенберг выдающихся профессоров, которые составили бы славу нового учебного заведения. Преподавать философию пригласили Николаса Амсдорфа, право — Штехлина, Шерла, Шурфа и Фоланда. Поскольку в городке имелся монастырь августинцев строгого устава, то возглавить кафедру богословия предложили одному из членов этого ордена. Им оказался Иоганн фон Штаупиц, получивший степень доктора в 1500 году. В помощники к нему определили еще одного августинца, Венцеслава Линка, настоятеля монастыря (свою докторскую степень он получил уже в 1511 году), а также Андреаса Боденштейна, предпочитавшего называть себя Карлштадтом — по имени города, в котором он родился.

Итак, Мартин Лютер поступил на факультет богословия. Традиционный университетский курс, который предстояло пройти студенту-богослову, строился по единой строгой схеме, одинаковой для всех учреждений подобного рода. Образцом в данном случае служил Парижский университет со своим уставом, разработанным Робером де Курсоном в 1215 году. На факультет принимали студентов, имеющих степень магистра искусств (мы помним, что Лютер получил ее в 1505 году). Далее следовали три ступени обучения, по завершении каждой из которых будущему богослову присваивалась одна из трех степеней бакалавра: biblicus или tamquam ad Biblia (способный комментировать Священное Писание; как видно, изучение Библии считалось отправным пунктом теологического образования); sententiarius (способный комментировать книгу богослова XII века Пьера Ломбара «Сентенции», на самом деле представлявшую собой сборник текстов, написанных Отцами Церкви); formatus (достигший высот в применении различных методов преподавания). Затем, как и на факультете искусств, бакалавр переходил на следующую ступень обучения, в результате чего становился сначала лиценциатом, а затем и магистром. Таким образом, чтобы добиться права преподавать в университете, богослов сам должен был проучиться не меньше восьми лет. Существовал и возрастной ценз: теоретически к университетской кафедре не допускались лица моложе 34 лет. Как легко догадаться, в действительности эти строгие установления нарушались сплошь и рядом.

Поступив в университет в декабре 1508 года, отец Мартин Лютер получил степень бакалаира-«библиоведа» уже 9 марта 1509 года, то есть всего через три месяца занятий. Может быть, он все это время не поднимал головы от книг? Это маловероятно, потому что, следуя указаниям своих наставников, стремившихся «расшевелить» слишком погруженного в себя юношу и одновременно использовать его таланты, он сам читал лекции в монастыре, посвященные разбору «Этики» Аристотеля. Как видим, тема лекций не имела ничего общего с изучением Священного Писания. Нам не остается ничего иного, как предположить, что либо Мартин Лютер проявил исключительные способности к обучению, либо Штаупиц, выступавший одновременно в качестве его декана, собрата по ордену и духовника, сознательно ускорил процесс продвижения своего ученика и добился присуждения ему степени в рекордно короткие сроки. Впрочем, не исключено, что свою роль сыграли оба эти фактора. Мы, разумеется, вправе усомниться в глубине познаний, полученных за столь непродолжительное время, но это, как говорится, уже совсем другой вопрос. Так или иначе, семь или восемь месяцев спустя Лютер удостоился и второй степени бакалавра — sententiaire.

Очевидно, отправляя Мартина «под крыло» к Штаупицу, его руководители рассчитывали, что с его помощью молодой человек обретет наконец душевное равновесие. Викарий епископа Штаупиц, человек умный и искренне озабоченный проблемами реформирования своего ордена, не случайно удостоился от своих собратьев избрания на пост главы немецких августинцев строгого устава, сменив в этом качестве основоположника реформы о. Пролеса. В то же самое время Штаупиц отличался миролюбием и добротой, а в отношении монастырского уклада придерживался традиционных и простых взглядов. Он отнюдь не претендовал на звание великого аскета, какими за сотню лет до него гордились францисканцы, и будучи монахом прежде всего оставался человеком. Он никого и никогда не запугивал, а от подчиненных требовал не подвигов, но простого соблюдения устава, основанного прежде всего на любви ко Христу. Разработанные им монастырские предписания выделялись своей умеренностью; строгости, принятые в обителях первых августинцев, при нем сгладились и приобрели во многом условный характер, в том числе в отношении поста. В этой связи любопытно задаться вопросом, что же в таком случае представлял собой жизненный уклад августинцев не строгого устава? Не менее любопытно задуматься и над тем, чего ожидал от монастырской жизни молодой Лютер, если даже такие, не слишком суровые порядки он называл невыносимыми?

Богословское образование Штаупиц получил в университете Тюбингена, и следует отметить, что и в его случае процесс овладения премудростью протекал стремительно. Удостоенный степени магистра искусств в 1497 году, он 29 октября 1498 года уже добился первой из трех степеней бакалавра, в январе 1499 года — второй, 6 июля того же года именовался лиценциатом, а 7 июля (на следующий день!) и магистром богословия. Еще через год его произвели в доктора богословия. Как видим, в конце XV века в немецких университетах благополучно предали забвению все строгие предписания, благодаря которым студенты действительно получали глубокие знания. После этого не стоит удивляться, что добряк Штаупиц, как, впрочем, и большинство его собратьев, о многих вопросах религии имел весьма смутное представление. Таким образом, богословский факультет Виттенберга заполучил в качестве декана человека, который вместо восьми положенных лет потратил на овладение своей наукой всего два с половиной года.

Неизвестно, что именно привлекло Мартина в личности Штаупица — его докторская степень, должность декана или пост викария епископа. Возможно, его пленило отмеченное всеми современниками умение Штаупица держаться с удивительным достоинством. Возможно, все эти соображения сработали одновременно. Так или иначе, факт остается фактом: молодому монаху Штаупиц понравился. Пусть он не слишком хорошо разбирался в тонкостях богословия, зато отнесся к новому подчиненному с вниманием и теплотой. В его лице Лютер нашел истинного утешителя. Собираясь в Виттенберг, он все еще не избавился от того состояния тревожности, которое омрачало его жизнь в Эрфурте. «Меня охватывала дрожь, а сердце мое принималось трепетать всякий раз, когда я задавался вопросом, как же Бог может явить мне свою милость. Часто при одном упоминании имени Иисуса меня пронзал страх, а при виде Креста чудилась молния». Снова молния! Похоже, этот роковой образ преследовал его. Стоило кому-нибудь из окружающих заговорить о смерти, как на него накатывала волна ужаса. Порой у него вырывались восклицания вроде: «Лучше бы Бога не было совсем!» Отчаяние с такой силой владело им, что, казалось, еще немного, и он не выдержит. «Часто, терзаемый соблазнами, я сам поражался, что сердце мое еще на месте». Мучили его и галлюцинации: «Каких только призраков я не перевидал!» Беспрестанные эти страдания так изнурили его, что он чувствовал себя «совершенно разбитым».

Порой он пытался поделиться своими переживаниями с собратьями, которым рассказывал, какие страхи и тревоги его преследуют. Монахи с любопытством оглядывали его, но честно признавались, что им его состояние непонятно. Странное дело! Зло, в причинах которого Лютер впоследствии обвинит папизм, самим папистам оставалось неведомо! Впрочем, если он и видел в своем состоянии некоторые отклонения, то не считал их болезненными. По его мнению, они свидетельствовали лишь о его исключительности. Он пытался найти нечто похожее в церковных книгах, но не обнаруживал в откровениях Отцов Церкви ничего, кроме банальных искушений. Значит, он их в чем-то превосходит! «Святой Иеремия и остальные святые не знали подобных искушений, имея дело лишь с ребяческими плотскими соблазнами и видя в них главную трудность. Августина и Амвросия преследовал страх меча, но разве может он сравниться с тем ужасом, какой испытываешь, когда лицом к лицу сталкиваешься с самим ангелом Сатаны! Перед этой пыткой отступают все искушения святого Иеремии и иже с ним». Образ ангела Сатаны, бьющего в лицо, заимствован у св. Павла. Итак, он уже сравнивал свои страдания с искушениями св. Павла! «Ах, если бы святой Павел был сейчас жив! — горестно восклицал он. — Как хотелось бы мне знать, какие именно искушения он испытывал! Это нечто еще более высокое, чем отчаяние греха».

В «Исповеди» Блаженного Августина есть рассказ о том, как, похоронив самого близкого друга, он безутешно оплакивал его. В опьянении от собственных слез он продолжал плакать и тогда, когда боль утраты исчезла: «Слезы заменили мне друга в сердце моем». Вслед за основателем ордена августинцев, описавшим себя в возрасте Мартина, последний тоже находил опьянение в своей скорби. Ведь это благодаря своим искушениям он поднялся до высот духовной жизни, сравнявшись с самим апостолом Павлом, превзойдя всех остальных святых. Искушение приобрело в его глазах неизъяснимую прелесть. Он поворачивал его так и этак, изучал под разными углами, холил его и лелеял, приходя от этого в восторг. Мысли о смерти все еще посещали его, но теперь, похоже, он начинал склоняться к мнению, что жизнь все-таки стоит того, чтобы ее прожить, раз уж в ней находится место для таких поразительных ощущений. «Если я чувствую жела-ние прожить еще некоторое время, то только ради того, чтобы написать книгу о своих искушениях». Его личная проблема превратилась в Проблему с большой буквы, а в исключительности своего состояния он черпал теперь подобие удовлетворения. Значит, он необыкновенный, он особенный! И он делает вывод: не испытав пережитых лично им искушений, «ни один человек не в состоянии ни понять Священное Писание, ни познать любовь и страх Божий».

Отметим мимоходом, что в ту пору Лютер, по собственному его признанию, знал смысл библейского толкования страха Божия, синонимичный благоговению. Чем же, если не болезненной фиксацией, можно объяснить, что он испытывал совсем другой страх, страх сродни ужасу, который заставлял его подсознание отвергнуть толкование, принятое в церковной традиции? Следующим его шагом стал поиск скрытых смыслов Писания и попытка интерпретации сочинений Святых Отцов с точки зрения своего личного опыта. Он с головой погрузился в изучение проблемы искушения, трактуемой разными богословами. После откровений Отцов Церкви читал труды св. Бернара, затем сочинения докторов-схоластов: Ричарда (скорее всего из св. Виктора), св. Фомы, Дунса Скота, Вильяма Оккама. В результате этих изысканий он только утвердился в своих первоначальных предположениях: ни один из них понятия не имел о том, что такое Искушение. Все прочитанные авторы толковали лишь о плотских искушениях. Других они, судя по всему, не ведали.

Кто, как не Штаупиц, ученый богослов, высокопоставленный иерарх церковной конгрегации, знаток Священного Писания, мог помочь ему советом? И в один прекрасный день Мартин на исповеди открылся ему в своих сомнениях. Увы, его постигло горькое разочарование. «Брат Мартин! — отвечал ему викарий епископа. — Я этого не понимаю!» Итак, он вновь остался наедине со своими мыслями, убежденный, как никогда, в собственной исключительности. Некоторое время спустя, после обеда в трапезной, когда Лютер молча просидел над своей тарелкой, не прикоснувшись к пище, Штаупиц остановил его в дверях. «Почему у вас такой печальный вид, брат Мартин?» На сей раз уже не Лютер обращался за содействием к старшему собрату, но сам Штаупиц, заподозрив неладное, попытался понять причину терзавшей того тоски. «Ах! — воскликнул в ответ молодой священник. — Куда же мне идти?» Штаупиц пристально взглянул ему в глаза: «Вы, очевидно, не знаете, что искушения необходимы и даже полезны. Без них вы никогда не придете к добру». Эти слова не содержали ничего, кроме и без того известной ему истины, проповедуемой католическим учением: искушение необходимо для очищения души. Однако брат Мартин понял их по-своему и пуще прежнего укрепился в сознании собственной правоты. Именно искушение, равного которому не испытывал до него никто, и приведет его к спасению.

Кажется, для его изболевшейся души наконец-то забрезжил луч надежды. В самом деле, если искушение есть отклонение от нормы, то разве не следует стремиться к тому, чтобы от него избавиться? Разумея под искушением собственные страхи и тревоги, молодой Лютер как наибольшей милости чаял освобождения от этих страхов. Именно это толкало его к пристальному самокопанию: обращая свое душевное состояние в предмет изучения, он тем самым делал попытку дистанцироваться от него, вырвать его корни из собственного сознания. Но тут его поджидала еще одна ловушка. Если ему удастся удалить из души эту глубоко засевшую занозу, не значит ли это, что он вновь станет обыкновенным христианином, одним из многих? Что он уподобится всему этому сонму недалеких монахов, живущих неторопливой и серенькой жизнью? И с вершины, приблизившей его к святому апостолу Павлу, рухнет вниз, на равнины, обитаемые рядовыми Отцами Церкви? Самая тяжесть его состояния сулила ему надежду на необыкновенное избавление. Но, понимая свою непохожесть на других, так ли уж стоило стремиться от нее избавиться?

Настал день, когда он смог облечь свои потаенные мысли в ясную форму. В монастырь он поступил только потому, что надеялся таким образом заслужить искупление своих личных грехов, а источник его скорби таился в невозможности добиться этого. Таким образом, смысл его искушения сводился к сомнению в Божьей благодати. Штаупиц выслушал покаянную исповедь Мартина с изумлением. Так, значит, его подопечного терзали муки чисто богословского характера! И он дал ему ответ, какой дал бы на его месте любой исповедник: «Вы ведь не хотите грешить? Да и что они такое, эти ваши грехи? Христос обещает прощение истинным грешникам: убийцам, святотатцам, прелюбодеям. Вот это настоящие грехи... Вы же, если хотите, чтобы Христос не оставил вас, не докучайте Ему своими детскими проступками! Не превращайте в смертный грех всякую мелкую оплошность!»

Штаупиц преподал Лютеру двойной урок. Во-первых, урок богословия, напомнив ему, что Христос крестной мукой искупил грехи, в том числе самые тяжкие, всех людей, значит, и его, Лютера. Во-вторых, урок смирения, показав ему, что, раздувая сверх всякой меры значение собственных прегрешений, он безо всяких оснований претендует на особое внимание к себе Бога. Как знать, услышь Мартин подобную отповедь раньше, когда он только-только надел рясу послушника, может быть, от его сомнений в возможности собственного спасения не осталось бы и следа. Может быть, он уже тогда сумел бы отказаться от стремления во что бы то ни стало «купить» милость Небес на собственные «средства».

Впрочем, мы не зря говорим «может быть». Пусть никто не предостерег его в такой же простой и ясной форме, как Штаупиц, но ведь никто и ничто не мешало ему найти ответ на свои вопросы из других источников. «Научитесь же, — продолжал свой урок Штаупиц, — взирать на Иисуса как на истинного Спасителя, а на себя смотреть как на истинного грешника. Посылая нам Своего Сына, Бог не шутил и не ломал перед нами комедию». Иными словами, исповедник призывал его именно перестать «ломать комедию» и осознать себя пред ликом Господним не трусом, выторговывающим у Бога спасение, но существом, исполненным любви и надежды на Его прощение.

Урок Мартин понял, но согласился ли он с ним? Понять не всегда означает проникнуться духом услышанного. Если доброта Божья столь безгранична, если можно без остатка доверить себя Ему и не рассуждая броситься в Его объятия, то значит ли это, что испытанию пришел конец? Неужели гнойный нарыв искушения, отравлявший ему жизнь, прорвался? Увы, абсцесс, развивавшийся долгих три года, укоренился слишком глубоко... Гнойник вскрыт, рана очищена, но до исцеления далеко, потому что источник заразы не удален и продолжает отравлять организм... Мартин искренне привязался к человеку, которого считал теперь своим избавителем, но, к сожалению, Штаупиц не мог постоянно находиться рядом с ним. Должность викария вынуждала его ездить по всей Германии. В его отсутствие молодой священник вновь оставался один на один со своим недугом, и вновь ему начинало казаться, что Бог отвернулся от него. «Я старался, — напишет он позже, — успокоить свою мятущуюся душу». Но ни чтение молитв, ни месса, которую он служил, не приносили облегчения от душевной муки.

Речи Штаупица не шли у него из головы, вызывая новые вопросы. Теперь, впрочем, они носили более общий, богословский характер, не так прямо затрагивая его личность, следовательно, помочь ему тем более не могли. Христос принял смерть ради спасения грешников, это так. Но вот ради спасения всех грешников или не всех? В сочинениях Отцов Церкви говорится о предопределении... Отмечен ли печатью предопределения он, Лютер? Бог, который является Отцом всего сущего, не может не видеть, как он страдает от сознания своей греховности. Почему же Он не избавит его от этих страданий? Но стоило ему засомневаться в божественной доброте, как он ужаснулся, словно сам себя застиг на месте преступления. Кажется, он вплотную приблизился к неверию...

Едва Штаупиц вернулся в Виттенберг, как Мартин поспешил раскрыть ему душу и поведать о том, что его искушение обрело новую форму — пожалуй, менее болезненную и более приличествующую студенту-богослову. В ответ ученый доктор лишь пожал плечами. Его мало занимали схоластические тонкости. Он хоть и закончил университет, а теперь сам стал университетским профессором, но пошел на это, лишь подчиняясь требованиям вышестоящего начальства. На самом деле все эти проблемы его совершенно не интересовали. Образ мыслей Виндешайма казался ему куда ближе и понятнее заумных построений Вильяма Оккама. «Для чего вы забиваете себе голову подобными сложностями? — не понимал он. — Взгляните лучше на раны Христа! Задумайтесь о той крови, которую Он пролил ради вас!»

Как-то раз, когда Штаупиц находился в исповедальне, Мартин без предупреждения ворвался к нему и прямо с порога, едва переведя дух, выпалил, что во время мессы обмирает от ужаса. «Что за мысли для христианина! — услышал он в ответ. — Христос не запугивает, а утешает!» В другой раз, когда он явился на исповедь к незнакомому священнику (надо полагать, беспокойный монах осаждал многих исповедников), то получил еще более суровый отпор: «Опомнись, безумец! Не Бог гневается на тебя, а ты сам восстаешь против Бога!»

Должно быть, при этих словах брат Мартин словно очнулся от долгого сна, хоть и нельзя сказать, что он слышал подобное впервые. Ведь еще в ту пору, когда он был послушником, ему случалось читать такие строки св. Бернара: «Всей своей жизнью вы обязаны Иисусу Христу, отдавшему свою жизнь за вас, претерпевшему и страдавшему, дабы избавить вас от муки вечной». Или другие: «Как небеса превосходят землю, так Его жизнь превосходит нашу. И эту-то жизнь Он принес в жертву. Как нет общей меры, чтобы измерить нечто и ничто, так нельзя соразмерить Его жизнь с нашей. Нет ничего прекрасней Его жизни, нет ничего ничтожней нашей. Даже если я пожертвую всем, что имею, если отдам и себя самого, жертва моя будет подобна свету звездочки рядом с Солнцем, капле воды в целой реке, ка-мешку в громаде горы». И еще: «Как же мне не любить Тебя, о милостивый Иисусе, принесший искупительную жертву! Эта жертва настоятельно и победительно требует от нас всей любви, на какую мы способны... Христос предал смерти душу Свою; сердцем Своим оплатил цену прощения, дарованного нам Отцом. Вот почему к Нему приложим следующий стих: «В Господе обретешь благодать, един Господь дарует обильное искупление». В свою очередь кроткий Бонавентура писал: «Вопреки преграде, воздвигнутой во мне моим греховным двоедушием, Ты наполнил мое сердце Своей неизъяснимой благодатью; о прекраснейший из всех сущих, Ты один в силах даровать очищение тому, кто рожден от семени нечистого; омой же меня от моей скверны, освободи меня от моих грехов, дабы, приняв Твое очищение, я приблизился к Тебе, совершенная Чистота, дабы я получил надежду, что во всякий день своей жизни живу в Твоем сердце, дабы познал я и исполнил святую волю Твою». Из более современных авторов Лютер наверняка читал благочестивого Фому Кемпийского, писавшего: «Не добродетель человеческая, но милость Иисуса Христа понуждает нас силою духа возлюбить и совершать поступки, которые по природе вещей вызывают в нас неприязнь и ужас. Если станешь рассчитывать только на свои силы, то не добьешься ничего; если же уверуешь в Бога, то получишь силу свыше. Не устрашишься и беса, врага твоего, если будешь вооружен верою и крестным знамением Иисуса Христа».

Брат. Мартин мучительно размышлял над этими вопросами, но в то же самое время активно занимался преподавательской деятельностью. Вначале он учил августинцев Виттенбергского монастыря, затем и мирян, приходивших в монастырскую и приходскую церковь. Чему именно он учил их? Нам это неизвестно, поскольку мы не располагаем текстами первых проповедей Лютера. Однако догадаться об их содержании несложно, ибо сохранились его письма той поры. Так, обращаясь к Иоганну Брауну, он писал: «Господь наш Бог вечно ведет нас Своим милосердием». Мартина Лютера можно смело назвать интровертом: ни о своих внутренних переживаниях, ни о своей душевной тоске, ни о своих искушениях он вслух не распространялся. Когда от него требовали публичных выступлений, он произносил то, чему его учили. Мудрость, почерпнутую из книг, истину, услышанную из уст своего утешителя, он преподносил как свои собственные убеждения. Восходя на кафедру, отец Мартин проповедовал милосердие Божие. Продолжая идти этим путем, он мог надеяться, что избавление не за горами.

6.

РИМ (1510-1511)

Вскоре он получил диплом бакалавра второй ступени — sententiaire — и намеревался продолжить свое богословское образование и дальше. Но руководители его рассудили иначе. В Эрфуртском университете не оказалось подходящего специалиста для разбора со студентами богословского факультета «Сентенций». В Виттенберге же недостатка в ученых теологах не ощущалось, потому что в тамошнем университете преподавали августинцы. И Мартин получил приказание перебираться в Эрфурт. Здесь его встретили весьма прохладно. По правилам бакалавр получал право самостоятельно вести курс только после того, как в торжественной обстановке прочитает перед университетской аудиторией свою вводную лекцию. Августинцы довольно строго следили за соблюдением этого правила, и потому вокруг кандидатуры Лютера разгорелась жаркая полемика. В конце концов молодому бакалавру второй ступени все-таки дали позволение вести курс.

Последствия расставания со Штаупицем могли оказаться для Мартина катастрофическими, ведь он только-только начинал осознавать свое заблуждение и соглашаться, пока хотя бы умом, с объяснениями своего старшего коллеги. Впрочем, они ведь разлучались не навсегда: Штаупиц регулярно наведывался в Эрфурт. Самое же важное заключалось в том, что для молодого профессора наступила пора самоутверждения. С одной стороны, посвящая достаточно времени ученикам, он волей-неволей отвлекался бы от внутренних своих проблем, с другой — самостоятельность и независимость от духовника открывали перед ним прекрасную возможность убедить наконец самого себя в справедливости тех истин, которые он проповедовал другим. Не имея досуга для ставшего ему привычным самокопания, он получал шанс проникнуться идеями, которые сам же провозглашал внимательным слушателям, постичь их как нечто самоочевидное. Таким образом, отсутствие стороннего авторитета могло, пожалуй, сыграть благотворную роль.

Новоиспеченный толкователь «Сентенций» с жаром окунулся в новую для себя деятельность. Ни один из разбираемых авторов не уберегся от его суровой критики. Он громил Аристотеля, высмеивал его логику, развенчивал схоластиков и настойчиво подчеркивал противоречия средневековых мудрецов. Всем этим мыслителям он противопоставлял теперь

Отцов — основателей Церкви времен первохристианства, уже забыв, что всего несколько месяцев тому назад их авторитет не значил для него ровным счетом ничего. Он принялся изучать сочинения св. Августина, затем в поисках аргументов для спора с философами обратился к Священному Писанию, в частности к Посланию святого апостола Павла к Римлянам. Он охотно принимал участие во внутримонастырских диспутах. Так, преподобного Вимфелинга, осмелившегося заявить, что св. Августин плохо знал условия жизни монахов-отшельников, назвавших его именем свой орден, он публично назвал «безмозглым болтуном».

Только-только он начал входить во вкус новой работы, как его от нее оторвали. Причиной послужила распря, разгоревшаяся в конгрегации августинцев. Иоганн фон Штаупиц выступил с предложением подчинить своей власти все саксонские монастыри, входящие в орден св. Августина, но не считающие себя последователями строгого устава. Часть монахов поддержала его, полагая, что подобная мера будет способствовать оживлению религиозного усердия и единству братства. Другая часть высказалась резко против, утверждая, что эта авантюра принесет конгрегации только бремя новых забот, не обогатив ее ни одним убежденным сторонником реформы.

Против предложения Штаупица выступили семь монастырей, в том числе и Эрфуртский. Лютеру выпало блеснуть красноречием, поскольку защищать точку зрения общины перед церковными властями поручили им с Натхином. Следует отметить, что в ту пору в монастыре его ценили не слишком высоко: у монахов еще свежи были воспоминания о вечно насупленном брате Мартине до его отъезда в Виттенберг. Да и потом, когда он вернулся назад, ему доверили вести курс, хотя формально он не имел на это никакого права. Наконец, все считали его занудой. Так, Ольдекоп утверждает, что «в спорах он до последнего держался своей точки зрения, не слушая собеседника».

Зато теперь это его качество могло очень пригодиться в наметившемся конфликте. Переживал ли Лютер по поводу того, что оказался втянут в него на стороне противников своего любимого Штаупица? Или, напротив, поспешил воспользоваться этим обстоятельством, чтобы доказать себе, что окончательно достиг духовной независимости? Действительно, он сам теперь учил других и больше не нуждался в руководителе. Вполне вероятно поэтому, что он согласился на это задание с целью продемонстрировать своему бывшему наставнику, что отныне он сам себе голова.

Хотя спор не выходил за рамки Саксонии, Лютеру и еще одному монаху, Иоганну фон Мехельну, поручили отправиться прямиком в Рим, чтобы привлечь на сторону противников Штаупица старшего приора (возглавлявшего и до- и пореформенные конгрегации) и папскую курию. Осенью 1510 года (Меланхтон называет 1511 год, но в его расчеты, очевидно, вкралась ошибка) они пешком тронулись в путь. Сегодня такое путешествие многим показалось бы сопряженным с риском, на самом же деле никаких особенных опасностей оно не таило. Отправляясь поутру в дорогу, путники знали, что к вечеру непременно найдут ночлег в одном из бесчисленных монастырей, разбросанных по всей стране, — не своего ордена, так чужого, — а то и в доме епископа.

Тем не менее путешествие оказалось долгим и утомительным. Монахи избрали для себя самый оживленный маршрут, которым до них прошло столько армий, проехало столько купцов, прошагало столько паломников... Он вел через Тирольскую область, Бреннер, Милан и Флоренцию. Многое из виденного вокруг изумляло их, многое вызывало оторопь и неприязнь. Им попадались монастыри, выстроенные из мрамора, украшенные портиками и колоннами, — не монастыри, а самые настоящие дворцы. В одном из них, куда они приплелись вечером пятницы, им подали на ужин мясо. В другом пришлось задержаться на несколько дней, потому что брата Мартина свалила жестокая лихорадка, и он даже думал, что умирает.

Наконец они добрались до Священного города. Счастье переполняло паломников. Весь первый день они ходили по церквам, в каждой вознося Господу благодарственную молитву. Но уже на следующий день энтузиазм их начал угасать. Им сразу бросилось в глаза, что священники ведут себя совсем не так, как положено, мессу «ужимают» до нескольких минут. Зато по всему городу высились величественные дворцы, в которых на самую широкую ногу жили кардиналы и прочие церковные иерархи. Наслушались они и разговоров. Оказалось, многие церковные деятели даже не имели духовного сана! В Риме жаловались на суверенных правителей, узаконивших светскую инвеституру, но сам папа раздавал епископские должности мирянам. Что же говорить о том, что прелатами он назначал своих 20-летних племянников! Некоторые высокопоставленные клирики содержали любовниц, имели детей, а мессы не служили вообще. У себя в Германии они и ведать не ведали, что предыдущий папа Александр VI (папу Пия III, занимавшего этот высокий пост не более месяца, в расчет не принимали) открыто практиковал симонию, сожительствовал с женщиной, родившей ему четверых детей, и аннулировал брак своей дочери, чтобы вторично выдать ее замуж за сына неаполитанского короля. Нынешний же папа Юлий II, хоть и обладал безукоризненной личной репутацией, прежде всего был воителем и любителем изящного и окружил себя художниками и музыкантами.

Брата Мартина при виде всех этих безобразий охватила глубочайшая скорбь. Он, всегда идеализировавший образ папы и папства, испытал самый настоящий шок. Во всяком случае, именно это утверждал он впоследствии. Впрочем, ряд историков склоняется к мнению, что эти эмоциональные оценки и впечатления были сформулированы задним числом. «Давайте, — призывает Люсьен Февр, — раз и навсегда прекратим обсуждать Рим периода власти Борджа и оставим в покое те анекдоты, сами по себе достаточно банальные, которые во славу великого человека собирали его добровольные хроникеры. Предельно ясно выразился в этой связи Шеель, утверждавший, что в Риме наш августинец не увидел и не услышал ничего из ряда вон выходящего. Он добросовестно исполнил свою миссию паломника, притом паломника, начисто лишенного критического подхода к действительности, который никогда не входил в число его достоинств». Последним своим замечанием Февр намекает на те фантастические бредни, которыми наверняка забивали голову молодому монаху словоохотливые дьячки и паломники, с которыми общался Лютер.

Между тем его действительно постигло глубокое разочарование, хотя и совсем другого рода. Сразу по прибытии выяснилось, что выполнить поручение не удастся. Славные саксонские августинцы понятия не имели, что простой монах не мог обращаться в римскую курию без рекомендательного письма, выданного высшим представителем местной церковной власти. В данном случае речь шла о письме, подписанном Штаупицем или старшим приором. Очевидно, что первый вряд ли снабдил бы своих противников необходимым документом, а второй вообще отказался потворствовать этому предприятию, потому что не верил в его успех. Вместе с провалом миссии рухнула и еще одна задумка Лютера, в которой он не признавался никому и которая, не исключено, и стала одной из причин, подвигших его к путешествию в Рим. Он собирался испросить у курии позволения продолжить образование в одном из университетских городов, где не было монастыря его ордена, вследствие чего ему не пришлось бы носить во время учебы монашескую рясу.

Что за планы вынашивал отчаявшийся священник? Может быть, он мечтал порвать со своим орденом, поселившись где-нибудь подальше, где его никто не знал. Может быть, просто хотел избавиться от опеки и общества поднадоевших ему саксонских августинцев. Впрочем, в последнем случае ему ничего не стоило попросить приюта в одном из зарубежных монастырей ордена, чего он не сделал. Ольдекоп, от которого мы узнаем обо всей этой истории, ни слова не сообщает о побудительных мотивах друга, — вполне возможно, они и для него оставались загадкой. Так или иначе, но попытка тайком от начальства добиться в Риме привилегии весьма красноречива. Она доказывает, что в ту пору монастырское житье настолько опротивело Лютеру, что он готовил самый настоящий побег, правда, для очистки совести предпочитая не выходить за рамки установленных правил. Итак, его путешествие оказалось не только печальным, но и совершенно бесполезным. Слабое утешение он нашел в уроках древнееврейского языка, которые согласился давать ему один немецкий еврей.

Четыре недели в Вечном городе пролетели, и Лютер собрался в обратный путь. Дорога к дому заняла еще больше времени, и вот почему. Папа и император беспрестанно воевали друг с другом, и папская армия, усиленная венецианским войском, постоянно вступала в вооруженные стычки с отрядами германского императора. Осторожный Лютер решил избрать наиболее безопасный маршрут, а потому двинулся долиной Рейна, пересек Швейцарию и очутился в Австрии. В Зальцбурге он встретился со Штаупицем. Неизвестно, произошла ли эта встреча случайно или они договорились заранее, но обрадовались оба. Очевидно, религиозный дух братской любви не покинул ни того, ни другого. Мартин сейчас же излил старшему товарищу всю горечь своих разочарований; тот утешал его как мог. Возможно, Штаупиц тоже воспользовался доверительностью обстановки, в которой оба оказались, чтобы с глазу на глаз изложить бывшему ученику свою позицию в вопросе монастырей. Впрочем, за время отсутствия Мартина и его компаньона в деле произошли серьезные изменения. Викарий епископа собрал в Иене совещание, на которое пригласил и представителей семи оппозиционно настроенных монастырей. Здесь, проявив известную гибкость, он открыто и, вполне возможно, искренне заявил, что отказывается от своего первоначального плана. Так что поход Мартина, как ни крути, выходил бесполезным.

Сам молодой богослов совершенно охладел к этому делу. Возможно, он потерял к нему интерес после того, как его миссия провалилась; возможно, затея с самого начала казалась ему унизительной; возможно также, он вообще согласился взять на себя роль ходатая, только имея в виду тайные личные планы, которые тоже бесславно рухнули. Наконец Штаупиц сообщил Лютеру, что его с нетерпением ждут в Виттенберге. Мартин нисколько не расстроился оттого, что в Эрфурт ему возвращаться не нужно. Тамошняя братия всегда вызывала у него неприязнь своими строгостями в соблюдении устава, тогда как Штаупиц по-прежнему настаивал, что Мартин должен занять после него кафедру. Таким образом, и для того и для другого дела оборачивались совсем неплохо. Разумеется, Мартин для проформы сделал вид, что не согласен с решением. «Я болен, я глуп, — заявил он. — Вам бы следовало поискать кого-нибудь другого». Но викарий только поощрительно улыбался, давая понять, что Церкви нужны именно такие люди, как Лютер, ибо за ними будущее. Нет никаких сомнений, что в ту минуту Штаупиц вполне искренне верил, что, помогая брату Мартину избавиться от меланхолии, он открывал перед ним возможность послужить своими талантами во благо Церкви.

Между тем распря, расколовшая августинцев, приняла неожиданный оборот. Наверное, Штаупиц почуял, откуда ветер дует, потому-то он и постарался как можно быстрее урегулировать свои отношения с монастырями, справедливо рассчитав, что люди, сегодня выступающие против него, завтра могут стать его союзниками. Одного из таких потенциальных союзников он видел и в Мартине Лютере. В самом деле, спор, вначале разгоревшийся вокруг проблемы взаимоотношений с саксонскими августинцами, не придерживающимися строгого устава, в конце концов перекинулся на внутренние проблемы ордена. Конгрегация вступила в полосу кризиса, тем более острого, что далеко не все члены братства изначально выражали согласие с проводимыми реформами. Штаупиц не только добился существенного смягчения правил, установленных Пролесом (что само по себе весьма мало напоминало реформу), но и попытался в дальнейшем пересмотреть самые основы монастырского устава, так что становилось непонятно, чем же последователи строгого устава должны отличаться от остальных братств августинского ордена.

В монастырях началось брожение умов. Многие монахи открыто возражали против некоторых дополнительных требований, введенных в строгий устав. Возможно, Лютер, известный своим неодобрительным отношением к «делам», сыграл в развитии этого процесса определенную роль. Конечно, пока он был рядовым послушником или излишне нервозным студентом, мало кто обращал внимание на его стенания и жалобы, впрочем, никогда не выходившие за достаточно скромные рамки. Другое дело теперь, когда он начинал пользоваться репутацией интеллектуала. К тому же изменилось и его поведение: он все чаще стал подавать голос.

Постепенно сформировались два лагеря, представители которых первое время вели себя по отношению друг к другу вполне терпимо, но уже очень скоро начали демонстрировать взаимное неприятие. В одном лагере объединились те, кто считал необходимым сохранить без малейших изменений все правила, введенные Пролесом, потому что поблажки, которые проталкивал Штаупиц, подрывали религиозное усердие монахов. К другому лагерю примкнули те, кто полагал, что буква убивает дух, что в Германии совсем другой климат, нежели в Италии, поэтому слепое подражание итальянцам приведет не только к массовым болезням среди монахов, но и к нарушению добродетели умеренности. Разумеется, Штаупиц, как автор «Установлений», целиком и полностью поддерживал именно последнюю группировку. Лютер, постепенно склонявшийся к мнению, что чрезмерная аскеза нисколько не приближает к спасению, но, напротив, способна поколебать веру, стал его союзником.

Капитул конгрегации, собравшийся в Кельне в мае 1512 года, показал, что большинство придерживалось взглядов Штаупица. Его снова избрали на пост викария епископа. Сохранил за собой место настоятеля Виттенбергского монастыря и Венцеслав Линк, один из горячих сторонников Штаупица. Лютера, которому едва исполнилось 29 лет, но который успел зарекомендовать себя в качестве яростного защитника идей викария, назначили помощником настоятеля все в том же Виттенберге. Таким образом, монастырь, который возглавили сразу два наиболее убежденных поборника новых веяний, превращался в оплот борьбы против радетелей строгого устава.

При таких обстоятельствах успешная сдача Лютером экзаменов не вызывала ни малейших сомнений. Вернувшись в университет после трехлетнего отсутствия, он не посетил ни одной лекции, но 4 октября 1512 года получил степень лиценциата богословия. Пятнадцать дней спустя, 19 октября того же года, ему присвоили и докторскую степень. Экзаменационную комиссию возглавил Карлштадт, а одним из поручителей выступил настоятель Линк.

7.

ИСЦЕЛЕНИЕ (1512—1516)

1512 год знаменовал собой начало периода, важность которого для развития личности Лютера трудно переоценить. Именно в это время перед ним замаячила реальная надежда избавиться от своего недуга. Путешествие в Рим действительно оказало на него глубочайшее влияние, но не потому, что он узнал о существовании пороков, которые бытовали и в Саксонии, и воочию увидел дворцы церковных иерархов, которых хватало и в Майнце или Аугсбурге, а потому, что он наконец-то вырвался из тесной клетки самосознания. Ведь это он, зажатый и робкий монах, привыкший без конца копаться в собственных переживаниях, стал в оппозицию к власти, получил от собратьев важное поручение и без провожатых проделал далекое путешествие! Теперь все переменилось. Теперь он стал доктором и монастырским начальником. Еще вчера ему позволялось только слушать, что говорят другие, а теперь он сам учил окружающих. Еще вчера он только покорно исполнял, что ему прикажут, а теперь сам приказывал другим.

Душевные его страдания пошли на спад. Правда, его все еще донимали сильнейшие головные боли, а мыслями владел так и нерешенный вопрос о его предназначении. На исповедь он по-прежнему ходил охваченный изнутри парализующим страхом. Зато теперь он понял, что нет смысла биться головой о стену, если есть возможность ее попросту обойти. Одной проблемой, которая не давала ему покоя по меньшей мере последние пять лет, он поделился со Штаупицем. Может ли покаяние, которое является одним из «дел», примирить человека с Богом? По своему обыкновению, Штаупиц и не подумал искать ответ в дебрях теологии; для него учение и практическая деятельность всегда существовали параллельно. О каком покаянии идет речь? Если о таинстве, то Церковь учит, что кающийся грешник, принимая причастие, очищается от грехов благодаря Христу-Спасителю. Или об умерщвлении плоти, которое практикуют монахи, исполненные ненависти к греху? Впрочем, исповедника эти нюансы и не интересовали. Он хотел одного: успокоить и приободрить томимого тоской Мартина. «Без любви ко Христу нет покаяния, — говорил он. — Предавшись без остатка Христу, обретешь ты душевный покой». Эти слова произвели на Лютера впечатление. Теперь он понимал, что только вера в Христа наполняет смыслом духовную жизнь. Для чего же он раньше потратил столько сил на то, чтобы найти оправдание своим прегрешениям? И зачем так страдал, вспоминая о них?

Самое же главное, ему стало решительно некогда заниматься исследованием темных закоулков своей души: новая деятельность захватила его без остатка. Немало времени отнимала у молодого доктора подготовка к занятиям со студентами, требовавшая изучения первоисточников. Сменив за университетской кафедрой Штаупица, он должен был взять на себя курс толкования Библии. Для начала он выбрал темой своих лекций Псалтирь. «Он прочитал курс лекций по Посланию Римлянам, — пишет Меланхтон, — а затем по Псалтири». Здесь, как и во многих других местах, биограф не удосужился свериться с источниками. Лютер сам составил план своих первых лекций: «Получив докторскую степень, я начал с разбора Псалтири, Послания к Евреям, а затем перешел к Посланию к Римлянам и Посланию к Титу». Именно в таком порядке эти труды и были затем опубликованы: в 1514 году вышли «Диктанты по Псалтири», в 1516-м — «Комментарий к Посланию к Римлянам», в 1517-м — «Комментарий к Посланию к Евреям». «Комментарий к Посланию к Галатам», изданный в 1518 году, был, скорее всего, прочитан раньше «Комментария к Посланию к Евреям».

Нет ничего удивительного в том, что молодой профессор решил начать с Псалтири. Тема эта, скорее поэтическая, нежели научная, не требовала от преподавателя глубоких теоретических познаний. В качестве цитируемых он чаще всего привлекал тех авторов, чьи сочинения успел хорошо изучить: бл. Августина, св. Бернара, св. Бонавентуру. Много позже, составляя предисловия к изданию этих трудов, он обращался к читателю с просьбой проявить к ним снисходительность, поскольку, как он пишет, сочинял их будучи «монахом и заядлым папистом». Кроме текстов своих лекций он в 1513 году опубликовал также работу, посвященную Десяти заповедям. От этого издания, озаглавленного «Praeceptorium Martini Lutheri»[11], не сохранилось ни одного экземпляра.

Приходилось ему читать и проповеди. Вначале его аудиторию составляла только монастырская братия, но начиная с 1516 года к ней добавились и прихожане Виттенбергской церкви. Пыл, с каким он произносил слова, сулившие ему освобождение, сообщал его красноречию искренность и вдохновенность. Порой он слишком отдавался полемическому задору, и тогда тон его делался колким, а то и угрожающим. Первый цикл проповедей, очевидно, составленных на основе уже изданного к тому времени научного труда, который его прихожане вряд ли читали, посвящался Десяти заповедям. Впоследствии ученики Лютера записали текст этих проповедей, перевели их на латынь и опубликовали перевод в 1517 году.

Понимая, что список авторов, на которых он ссылался, необходимо расширить, он много читал. Лютер придерживался установок школы новейшего благочестия, совпадавших с его внутренними убеждениями человека, который верит только личному опыту, и потому презирал рационалистические методы и отвергал авторов-рационалистов. Изучая относительно современных и эмоционально наиболее ярких мыслителей, он открыл для себя творчество немецкого мистика Иоганна Таулера.

Произведения этого доминиканца, жившего в XIV веке и заслужившего от современников прозвища «ясновидца» и «несравненного Доктора», стали для проповедников настоящей золотой жилой. Он сочинил проповеди для целого церковного года, читал их в Кельне и Страсбурге на немецком языке, по-немецки же их и записывал. Перелистывая эти исполненные пафоса и глубокого чувства страницы, отец Мартин искал и находил в них отклик своим собственным мыслям и переживаниям. В проповеди ко дню Богоявления Таулер раскрывал символику мирры, видя в ней олицетворение тяжести испытаний: «Душа в тревоге, душа во мраке. Страдания, истинные страдания, которым страждущий предается без остатка, пожирают его плоть, и кровь, и все его существо. Внутренняя работа куда заметнее меняет самый цвет лица, нежели исполнение внешних обрядов, ибо Бог является в самых чудовищных искушениях, в особенных, чрезвычайных испытаниях, ведомых лишь тому, кто их претерпевает... Бог сам знает, куда Ему являться! Увы! Не понимая, в каком порыве любви дарует нам Бог эту мирру, мы совершаем непростительную ошибку, и никаких слез не достанет, чтобы оплакать урон».

В первое из трех воскресений перед Великим постом Лютер обращался к толкованию слов Иисуса, сказавшего: «Иго мое есть благо, и бремя мое легко». «Это утверждение, — учил он, — вступает в противоречие с опытом тех людей, которые понадеялись на собственные природные силы, доверились своему естеству. Они-то и говорят: «Иго Божье горь-ко, а бремя Его тяжко». Но мы должны верить словам Иисуса, ибо Его устами говорила вечная истина». Во второе воскресенье Великого поста он в свойственной тому времени аллегорической манере комментировал отрывок, в котором говорится о том, что Христос удалился в страны Тирские и Сидонские: «Название страны Тир означает «тревога», а страны Сидон — «охота». За кем же идет эта охота? За человеком внешним, которого преследует человек внутренний. «Из этой-то охоты и рождается тревога и скорбь великая. О, дети мои! Погружаясь в эту тревогу, человек начинает понимать, что охота идет в его душе, а охотник — сам Бог. В такие минуты и является к человеку Иисус, и входит в его душу. Тому же, кто не ведает скорби и не чувствует, что за его душу идет охота, Иисус не является».

Наконец, он вел обширную переписку, и в его письмах той поры находят отражение и мысли о прочитанном, и будничные заботы. Обращаясь к друзьям, он расхваливал им проповеди Иоганна Таулера: «Ни на немецком, ни на латинском я не встречал еще столь святого богословия, столь близкого по духу к Евангелию». Брату Георгу Шпенлайну он писал в Майнингенский монастырь: «Хотелось бы мне знать, в каком состоянии пребывает твоя душа. Быть может, утомившись собственной праведностью, она нашла наконец радость и надежду в праведности Христа? Сегодня немало таких, кто поддается соблазну самодовольства, в особенности же много их среди набожных праведников. Не понимая, что благодать Божья дается нам даром во Иисусе Христе, они тщатся своими силами творить добро, дабы предстать пред Ним счастливыми, в ореоле заслуг и добрых дел. Но это никак невозможно. Когда ты был с нами, то тоже придерживался этого мнения, вернее сказать, этого заблуждения, как, впрочем, придерживался его и я. Еще и поныне я все борюсь против него и все никак его не одолею».

Это письмо помечено 1516 годом. Следовательно, для его автора пока мало что изменилось. Все так же умом он понимал, что спасение его зависит лишь от Бога, и все так же ничего не мог поделать с боязнью, что безжалостная кара Господня настигнет его, вернее, его грехи. Он не ленился лишний раз повторить то, чему учил его Штаупиц: «Если отдохновение души зависит только от наших трудов и наших усилий, то для чего тогда принял смерть Иисус? Лишь отчаявшись в себе и своих делах, обретешь ты мир». Как видим, его по-прежнему занимала все та же проблема. Теоретическое ее решение лежало на поверхности, но вот практическое претворение в жизнь... Проповедуя перед другими, он изо всех сил старался внушить им уверенность, которой сам еще не обладал.

В том же самом году и примерно в том же духе он обращался и к брату Йоргу Лайфферу, жившему в Эрфуртском монастыре: «Не отталкивайте от себя эту частичку Креста Христова... Если мы ради любви к Его вселюбящему сердцу безропотно сносим [испытания] и приемлем Его божественную волю, то самые испытания эти святы и благословенны». Благоговение перед сердцем Христовым доказывает, что он хранил верность заветам, оставленным св. Бернардом и св. Бонавентурой. В целом в его переписке доминирует вполне традиционная концепция, согласно которой наше спасение не зависит от наших заслуг, но даровано нам Иисусом Христом. Зато его пристальное внимание к вопросу о бесполезности «дел» можно рассматривать как предтечу уже чисто лютеранской теологии.

Итак, он делил свое время между чтением, сочинительством, проповедничеством и писанием писем. Но этим его занятия не ограничивались. Он ведь входил в число высших руководителей монастыря, а в 1515 году его статус повысился еще. Именно тогда на капитуле конгрегации, собравшемся в Готе, его избрали викарием деканата, то есть главой одного из округов конгрегации. К этому округу относились, за малым исключением, территории южной части обеих Саксоний: Тюрингия, входившая в состав курфюршества Саксонского, и бурграфство Мейсен (со столицей в Дрездене), принадлежавшее герцогству Саксонскому. Вместе с Виттенбергом получалось 11 монастырей строгого устава, оказавшихся под началом Лютера. Термин «деканат» (по-латински decanus), скорее всего, обязан своим происхождением тому, что первоначально каждый округ насчитывал примерно десять монастырей. В действительности же, поскольку конгрегация имела монастыри по всей Германии, должность Лютера приравнивалась к должности приора саксонской провинции.

Первым делом он назначил настоятелем крупнейшего в округе Эрфуртского монастыря своего друга Иоганна Ланга, полностью разделявшего его взгляды на Бога и человека. По отношению к подчиненным Лютер демонстрировал доброту и понимание. Так, находясь в Дрездене, он узнал, что один из братьев впал в грех и после шумного скандала укрылся в монастыре Майнца. Настоятелю монастыря Лютер направил письмо такого содержания: «Этот человек — одна из моих заблудших овец. Мой долг разыскать его и вернуть в лоно Церкви. Пусть же ничего не боится и приходит назад, ибо я приму его». Впрочем, чуть дальше следовало еще одно замечание, выдававшее его собственные сомнения: «Чудо не в том, что человек оступается; чудо, что он способен подняться и удержаться на ногах». Между тем, когда к прочим его обязанностям добавилась еще и новая, выяснилось, что ему трудно поспевать везде.

В 1516 году он отправился с инспекцией по своим монастырям. Первым делом посетил Дрезден — возможно, как раз из-за недавнего скандала, о котором ему доложили. Затем, наскоро заглянув еще в несколько монастырей, он вернулся в свою резиденцию. Так, в Готе он провел всего час, в Лангензальце — два часа. Мыслимо ли за столь короткое время побеседовать с каждым монахом по отдельности, как того требовали правила? Видно, он решил, что Божьего попечения его подчиненным будет довольно, а потому писал Лангу: «В подобных местах Господь действует помимо нас и вопреки диаволу; оставим же Ему заботу руководить как вечным, так и преходящим». Что ж, если посещение монастырей относить к разряду «дел», а «дела» считать бесполезными, тогда исполнять свои обязанности окажется совсем не так уж трудно...

Он и сам отдавал себе отчет в том, что успеть повсюду не в состоянии. «Мне бы надобно, — писал он в том же году, — обзавестись двумя секретарями или канцеляристами. Целый день я занят тем, что пишу письма, так что порой задаюсь вопросом, а не повторяю ли в них все одно и то же. Как монастырский проповедник я обязан ежедневно читать проповедь в трапезной, и ежедневно же меня призывают в приходскую церковь. Я преподаю студентам. Я занимаю должность викария, а сие означает, что я одиннадцать раз настоятель. Я квестор рыбаков в Лайтцкау, я представляю Церковь на процессе в Герцберге. Я читаю курс лекций о святом апостоле Павле и готовлю новый курс, посвященный Псалтири. Но, как я уже говорил, целыми днями я вынужден сидеть и писать письма».

Представим себе такую картину. Брат Мартин, еще вчера такой робкий и молчаливый, мечется от письменного стола к университетской кафедре и с утра до вечера трудится над словом, устным и письменным. В личных письмах к друзьям он делится с ними самыми сокровенными своими мыслями; выступая перед братьями-монахами и мирянами в приходской церкви, излагает перед ними основы христианства, проповедует и учит. Постепенно начинает меняться и его собственное мироощущение. Если раньше он весь тяжкий груз сомнений, давивших на сердце, мог нести только в исповедальню, то теперь он открыто обсуждает самые сложные и острые вопросы в рамках своего теоретического курса; обретая форму учения, его личные переживания освобождаются из тюрьмы, в которой держало их сознание. Личный опыт помогал вести преподавание, а сотни раз повторенные вслух истины, несущие утешение, в конце концов проникали в глубь сердца и проливались целительным бальзамом на рану, обильно кровоточившую в тоске одиночества.

Но как нельзя объять необъятное, так нельзя одновременно быть талантливым проповедником, аккуратным корреспондентом, погруженным в жизнь духа, и добросовестным руководителем, озабоченным соблюдением правил и проблемами подчиненных. Невозможно в одно и то же время мчаться в отдаленный монастырь, находиться на университетской кафедре или в приходской церкви и водить пером по бумаге в тиши кельи. Лютер не мог не понимать, что как викарий деканата он недостаточно бдительно следит за соблюдением устава. Впрочем, в целом ряде монастырей — особенно этим славился Виттенберг — к уставным строгостям относились с прохладцей. Весьма красноречивым примером служит рассказ, который поведал нам Генрих Денифле. Монах Виттенбергского монастыря по имени Габриэль Цвиллинг с 1512 года числился в списке студентов университета. И вот в 1517 году отец Лютер получил от викария епископа Штаупица приказание срочно переправить упомянутого брата в Эрфурт по той простой причине, что он, как вслед за Штаупицем повторил Лютер, «не узнал и не освоил ни одного из правил и обычаев нашего ордена». Далее следует вывод, к которому пришел викарий деканата: «Было бы разумно и полезно, чтобы его поведение во всех отношениях соответствовало установленным правилам».

Хорошенькое дело! Монах, принявший обет, целых пять лет прожил в монастыре под присмотром настоятеля и его помощника, к тому же облеченного властью викария всего округа, и при этом исхитрился не узнать ни одного из правил монастырской жизни. Чем же, любопытно знать, он занимался все эти пять лет? И как он себя вел? Надо думать, он ходил на занятия в университет, работал в библиотеке, сидел у себя в келье, гулял по монастырскому саду, но ни одной из обязанностей, налагаемых званием монаха, не исполнял. Не прислуживал в церкви, не слушал мессу, не исповедовался и не каялся в грехах, не говоря уже о будничной мелкой работе, без которой немыслим самый дух монастыря и которая каждому из монахов дает возможность ощутить себя членом братства. Но, может быть, то был редкий, единичный случай? Вряд ли. Коли уж монастырское начальство не углядело в поведении этого «брата» ничего из ряда вон выходящего, значит, и остальные могли последовать его примеру. Поэтому мы вправе предположить, что в описываемой обители царил определенный дух анархии. Штаупиц специально обратил внимание на этот случай, поскольку он попался ему на глаза, но мы не знаем и никогда не узнаем, не отправлял ли викарий епископа и другие, не дошедшие до нас письма аналогичного содержания, касающиеся других монахов. Очевидно, подобная вольница характеризовала именно монастырь в Виттенберге, не зря же провинившегося отослали изучать устав в Эрфурт.

В это время между Лютером и частью эрфуртской братии наметились явные трения. Богословы этого монастыря уже высказали свой протест, когда Мартина, тогда юного бакалавра второй ступени, прислали к ним преподавателем. Они настаивали на том, чтобы молодой профессор получил прежде все положенные ученые степени. Забегая вперед, скажем, что двое самых выдающихся из них — Юзинген и Натхин — в разгар Реформации выступят решительными противниками Лютера.

Но это случится позже, а пока, в 1514 году, викарий деканата посылал своим эрфуртским собратьям письмо за письмом, одно пламеннее другого. До нас дошло третье из этой серии писем, в котором автор называет два предыдущих глупыми. Что же он в них писал, Боже праведный, если в последнем, за которое он и не думал просить извинения, он на чем свет стоит поносил Натхина и заодно всех остальных эрфуртских монахов и обещал излить «чашу своего гнева и негодования на Натхина и весь монастырь в целом»? Дальше шли уже прямые угрозы: дескать, скоро «этот человек» узнает, что его ждет. Он же, Лютер, счастлив, что «спасся» из Эрфуртского монастыря. Не мог он удержаться и от того, чтобы подчеркнуть свое превосходство: «Пусть я поддаюсь негодованию, зато на мне благословение Божье, чему я и радуюсь бесконечно».

Но не только Виттенберг и Эрфурт выясняли между со-, бой отношения. Склока разгоралась внутри всей конгрегации. Никто из сторонников двух разных точек зрения не желал складывать оружия. Защитники строгости устава имели в своем арсенале установленные правила, историческую традицию и здравый смысл. Действительно, о. Пролес основал целую сеть монастырей и провел свои реформы именно ради того, чтобы возродить в них исконный дух дисциплины, отличавший первые братства ордена. Он добился от Рима признания независимости своей конгрегации при условии, что входящие в нее монастыри будут жить по своему особенному уставу, как раз и основанному на строгой дисциплине. Почему же преемник Пролеса, избранный, чтобы продолжить дело последнего, возглавил партию его противников? Прошло всего несколько лет, а он уже опустил руки перед трудностью доверенной ему миссии. Устав бороться с леностью монахов и инерцией настоятелей, он отказался блюсти чистоту установлений, и неудивительно, что самые эти установления теперь подвергаются сомнению. Разве можно надеяться сохранить букву, если умер дух? Что же касается недовольства некоторых распустившихся монахов, то им следует напомнить, что они вступали в ряды конгрегации добровольно, а потому обязаны либо соблюдать принятые правила, либо перейти в один из монастырей, не придерживающихся строгого устава. Иначе зачем вообще говорить о реформе?

Защитники противоположной точки зрения опирались главным образом на авторитет большинства. С той самой минуты, когда небрежение к уставу охватило подавляющее число монахов, викарий епископа, продолжая оставаться их рупором, превратился одновременно в заложника этой группировки. На все аргументы своих оппонентов они теперь с агрессивной насмешкой возражали: «Хотите быть образцовыми монахами? Вот и начните с главной добродетели — с покорности!»

До сих пор исследователи не обратили должного внимания на ту решающую роль, какую внутренний кризис немецкой конгрегации августинцев сыграл в эволюции Лютера. Если бы он постоянно имел перед глазами вдохновляющий пример истинно монашеского поведения, разве пришла бы ему в голову идея о бесполезности добрых дел? Если бы его не назначили на высокий пост и не предоставили ему возможность учить и руководить своими братьями, разве поселилась бы в его душе такая уверенность в собственной правоте? Не случись всего этого, он, вероятно, так и продолжал бы копаться в своих внутренних переживаниях, пока не дошел бы до полного отчаяния. Во всяком случае, исцеление от душевной скорби, к которому он так стремился, не обрело бы форму богословской доктрины и не привлекло бы к нему такое количество сторонников, пусть поначалу и пассивных, но завороженных его авторитетным словом. Как знать, возможно, окончательно разуверившись в том, что он одолеет свою тоску монашеским служением, он вернулся бы в мир и окончил свои дни адвокатом или правоведом, достиг бы земного богатства и навсегда забыл о своих былых страхах. Иначе говоря, его личные психологические проблемы никогда не обернулись бы проблемами богословскими.

Лютер вплотную приблизился к поворотному моменту всей своей жизни. На него явственно повеяло долгожданным ветром освобождения. Обозначилась и преграда на пути к этому освобождению — монашество, убежденное в необходимости строгого соблюдения устава ордена. На него-то и обратил Лютер весь пыл своей ненависти. Он, перепробовавший все виды самоограничения и так и не добившийся душевного покоя, теперь стремился доказать всем остальным их тщетность и иллюзорность. Он ополчился не только на конкретные монастырские установления, он замахнулся на их теоретические основы. Все эти благонравные августинцы, которые подолгу постились, целыми днями не произносили ни слова, отстаивали все положенные службы, добровольно поднимались среди ночи для молитвы и при этом чувствовали себя безмятежно счастливыми, вызывали в нем нетерпеливое раздражение. Именно в них он видел теперь единственную препону, мешавшую ему утвердиться в спокойном сознании своей правоты. И потому щадить их он не собирался. Он поносил их заочно, с церковной и университетской кафедр (без малейших колебаний он втянул в склоку и своих студентов), он бранил их в глаза, выступая с проповедями в монастырях. Особенно старался он перед студентами. Так, в своем «Комментарии к Псалтири» он писал: «Многие сегодня считают себя высокодуховными людьми, тогда как на самом деле суть существа из плоти и крови, исполненные порока... Лишенные истинной духовности, они верой и правдой служат лишь своим начальникам, да еще и гордятся этим».

В другой своей лекции он высмеивал христианскую добродетель бедности, называя ее удобным предлогом для маскировки лени или жадности. В то же самое время своих под-чиненных-монахов он упрекал в нарушении добродетели покорности, ведь они отстаивали свою точку зрения вопреки мнению начальства. И он честил их на чем свет стоит, именуя фарисеями, святошами, праведниками, евреями и еретиками. Свет, который они возжигают в своих церквах, уверял он, есть «свет, исходящий от диавола».

Впрочем, на этом этапе его упреки к собратьям сводились лишь к тому, что последние, по его мнению, слишком истово исполняли предписанное правилами, зачастую превосходя в своем усердии самые правила. Поэтому он в основном корил монахов за непослушание, в котором видел гордыню, самоуверенность и презрение к ближнему. Ему пока не приходила в голову следующая достаточно простая мысль. Если ревнители строгого устава в глазах остальной части монахов выглядят чересчур усердными, то точно такими же «ревнителями» выглядят простые монахи в глазах мирян. И если диктуемое гордыней ложное усердие заключается в завышенных требованиях к себе, то как определить «незавышенные» требования? Где та грань, которая отделяет «правильное» усердие от чрезмерного? Он не мог простить себе, что мечтал обрести мир и душевный покой, исполняя монашеские обеты, и теперь приходил к убеждению, что этот путь никуда не годится. Но, опять-таки, как ее узнать, эту невидимую границу, за которой ревностное исполнение обетов подлежит безоговорочному осуждению? Повторим, в годы с 1512-го по 1516-й эти вопросы еще не занимали его. Он ведь сам принял монашеский постриг и потому считал нормальным соблюдать монастырский устав. И высшую добродетель он видел в подчинении своей воли воле высших руководителей — в той мере, в какой оно не противоречит Евангелию, уставу и нравственному чувству.

Между тем множество обязанностей, которые он взвалил на себя, не давали ему возможности во всем придерживаться требований устава. Как мы уже видели, он весьма небрежно относился к инспекции монастырей, хоть в этом заключался первейший долг викария деканата. Подобная же небрежность появилась и в его отношении к церковной службе, составлявшей главное содержание жизни духовного лица, и в отношении к мессе — главной обязанности священника. В 1516 году он писал Лангу: «Мне редко удается выкроить время, чтобы как положено читать часы и служить мессу». Впрочем, он и до этого не слишком старательно отдавался исполнению священнического долга. «В прежнее время, — признается он в 1535 году, — совершая требу, я часто заканчивал чтение псалма, а то и вовсе прекращал службу, даже не сознавая, добрался ли до ее середины или остановился в самом начале».

Как можно легко догадаться, мысли его во время богослужения витали где-то очень далеко, он был занят обдумыванием очередной проповеди или лекции, которые имели для него гораздо большее значение. Конечно, он молился, но не потому, что чувствовал потребность в общении с Богом, а потому, что искал оправдания в глазах окружающих, и самооправдания в том числе. В то же время он не мог не сознавать уникального значения молитвы не только в жизни религиозного деятеля, но и в жизни любого христианина вообще. В 1521 году, через год после своего отлучения от Церкви, он признается в письме Спалатину: «Я несчастный человек со все больше остывающим сердцем. Лень и вялость не дают мне молиться как должно. Будем же молиться и бдеть, дабы не впасть в искушение».

Из чего следует, что в Виттенберге, где он не молился как должно, он именно впал в искушение. Он и сам не отрицает этого, жалуясь (если только здесь уместно говорить о жалобе) в том же письме от 1516 года, в котором он упоминал о своем нерадивом отношении к мессе и божественным службам: «И кроме того, меня преследуют плотские и мирские искушения и посторонние мысли». На сей раз он недвусмысленно дает понять, что речь идет именно о «плотских искушениях», тех самых, из-за которых он еще недавно сверху вниз смотрел на святых Иеремию и Августина, полагая, что его собственные искушения, носившие трансцендентный и исключительный характер, ценились на порядок выше.

Эти его слова следует понимать буквально, не делая скидки на их метафорический смысл или оговорку. Он не называл «плотскими» искушениями мелкие проступки, связанные с уступками обыкновенной лени или чревоугодию. Несколько позже, в 1519 году, размышляя о борьбе за целомудрие, он напишет: «Это жестокая борьба. Мне довелось ее изведать. Думаю, и вам известно, что это такое. Я же слишком хорошо знаю, как это происходит. Как является диавол, как возбуждает он плоть, заставляя ее гореть огнем. Вот почему, прежде чем принимать обет целомудрия, каждый из нас обязан с полной серьезностью взвесить, по силам ли ему эта ноша. Ибо стоит вспыхнуть пламени — а я знаю, о чем говорю, — стоит начаться приступу, как разум слепнет». Он вспоминал все, что читал на эту тему. Некоторые авторы, стремясь отвратить читателя-мужчину от разврата, пытались представить женщину существом отталкивающим, отвратительным. Читал он и Овидия, в том числе его «Любовные элегии», и знал, что думал по этому поводу древнеримский поэт: «Когда возгорается плоть, мужчина слепнет, и ему уже все равно, красива женщина или нет». Лютер добавлял к этому свидетельству умудренного жизнью человека собственный комментарий: «За неимением чистой воды сойдет и навозная жижа».

Волновавшие его мысли находили выражение и в лекциях, которые он в 1515 году читал в университете. Так, в своем «Комментарии к Посланию святого апостола Павла к Римлянам» он в назидательной манере объяснял, как следует спасаться от грехов, связанных с плотскими вожделениями: «Если юноша или девица не испытывают благоговения и трепета Божьего, а живут как им вздумается, не помышляя о Боге, то я сильно сомневаюсь, что ему или ей удастся сохранить целомудрие. Ибо необходимо, чтобы что-то одно — либо плоть, либо дух — прозябало, а что-то одно пылало. Нет лучшего способа победить плоть, чем сердечная отрешенность и равнодушие. Как только дух воспылает огнем, так плоть утихомирится и остынет, и наоборот».

К мысли о том, что для достижения и сохранения целомудрия необходимы молитва и размышление, Лютер вернется еще не раз. В 1519 году он напишет: «Если тебя одолевают нечестивые и грязные помыслы, подумай о том, какую жестокую муку претерпела от ударов бичей и копий трепетная плоть Христа». В 1520 году под его пером родились такие строки: «Лучшее средство спасения — молитва и слово Божие. Как только человек почувствует себя во власти дурных побуждений, он должен обратиться к молитве, просить у Бога милости и помощи, читать Евангелие и размышлять над ним, вспоминать о страстях Христовых». Вот чему учил в это время Лютер. Тот самый Лютер, который в 1520 году скажет: «Я знаю, что живу совсем не так, как учу жить других».

Таким образом, вопреки своей сугубой занятости, а частично и благодаря этой занятости, отвлекавшей его от регулярного отправления монашеских обязанностей, вопреки тому учению, которое он с таким жаром проповедовал, вопреки спасительному убеждению, что аскеза бесполезна, он снова оказался во власти прежних искушений. Мы говорим снова, потому что теперь он отказался от придуманной ранее мистико-героической роли, играя которую гордо отвергал опасность плотских искушений и признавал лишь искушения духа.

В надежде исцелиться от своего душевного недуга он пролил столько слез перед Штаупицем, он так досконально разобрал психологическую природу греховности перед студентами и прихожанами, что теперь у него больше не оставалось ни сил, ни желания и дальше прятать от окружающих и от самого себя тот факт, что он испытывал самые обыкновенные, банальные, человеческие страсти. В 1517 году в «Комментарии к Посланию к Евреям» он отмечал: «Мы со всех сторон окружены врагами, ежедневно нас одолевают бесчисленные прелёсти, поглощают заботы, отвлекают дела. Все это лишает нас душевной чистоты». В 1519 году он в который уже раз жаловался Штаупицу: «Я слабый человек, падкий до мирской суеты, пьянства, плотских страстей, лени и прочих пороков, усугубляющих те, что проистекают из моей должности».

В то же самое время его переполняло чувство довольства собой. Еще недавно обмиравший от сознания собственной ничтожности пред ликом сурового Бога с его карающей десницей, а теперь поверивший, что Бог добр и никакая кара ему не грозит, он решительно переменился в собственном мнении. Конечно, он каждую минуту готов оступиться, но ведь такова человеческая природа! Главное, как понял он теперь, это помнить о ранах Христа. Пусть от греха это и не убережет, зато даст уверенность, что Бог не затаит на тебя обиду за твой грех. С другой стороны, он теперь стал весьма популярным проповедником и почуял вкус славы. Мало кто на его месте сумел бы сохранить равнодушие к собственным успехам. Наконец, после возвращения из Рима и своего избрания на высокий официальный пост он начал понимать, что представляет собой определенную силу. Оглядываясь вокруг, он ни в ком — или почти ни в ком — не находил совершенства. Натхина он называл «безмозглым болтуном», епископов — фараонами и слугами сатаны, латиниста Ортуина Грация — «ослом» и «алчным волком в овечьей шкуре».

Поэтому не следует удивляться, что из лексикона Лютера этой поры почти исчезли такие слова, как раскаяние, угрызения совести или, как тогда еще говорили, сокрушение сердца. Пока он верил в возможность «купить» милость Бога ценой самоистязаний, вопрос о покаянии даже не вставал перед ним, ведь значение имела не его душа, а общий «вес» накопленных им добродетелей. «Я был настолько глуп, — признавался он, — что никак не мог понять, почему, исповедавшись и покаявшись, я все еще считал себя таким же грешником, как все остальные».

Как мы видим, здесь Лютер упоминает о покаянии, но вполне очевидно, что речь идет о поверхностном чувстве, для удовлетворения которого хватает мимоходом полученного прощения. Церковь называет такое чувство «несовершенным раскаянием», имея в виду его случайный и условный характер. О том, что в случае Лютера дело обстояло именно таким образом, говорит и тот факт, что сам он неоднократно подчеркивал, что ни разу в своей жизни не испытал истинного раскаяния. Такого рода заявления он делал и в 1514, и в 1518 годах. Собственно, толкуя о раскаянии, он имел в виду страх перед Божиим судом, но никак не порыв любви к безвинно страдавшему Богу, ко Христу, принявшему крестную смерть за наши грехи.

Представив себе, в какой внешней суете и в каком внутреннем беспокойстве протекали его дни, стоит ли удивляться, что, возвращаясь по вечерам в свою келью, уставший от дневных забот и бесконечных споров несчастный брат Мартин становился мишенью атаки, которую обрушивало на него «тройное вожделение», как он сам называл три основные человеческие страсти: похоть, гнев и гордыню. Мы сознательно ограничиваемся здесь словом «атака» и не идем дальше в своих предположениях. Мы, разумеется, видели, что порой он позволял себе поддаться приступу гнева, причем чем дальше, тем эти приступы становились все более осознанны, однако приведенные нами цитаты относятся к 1516 году, когда для него все, или уже почти все, решилось. Что же касается целомудрия, то ни он сам, ни кто-либо другой нигде не упоминает, что Лютер когда-либо, тайно или явно, в мыслях или фактически согрешил. Он говорит, что испытывал искушение, но нигде не говорит, что этому искушению поддался. Таким образом, он нес на своих плечах общее для всего человечества бремя, но и только — ни больше ни меньше.

Между тем корень его страданий, обрушившихся на него сразу по вступлении в монастырь, лежал именно в этой плоскости. Он винил себя за то, что испытывает искушение, и потому с таким пылом практиковал умерщвление плоти, надеясь, что этим искупит свой грех, но его надежда оказалась напрасной. Он спутал состояние греховности, которое каждого человека делает потенциальным грешником, с греховным поведением, в результате которого люди и делаются настоящими грешниками. Раз он пребывает в состоянии греховности, рассуждал он, значит он грешник. Греховную человеческую натуру, из-за которой люди рождаются на свет со склонностью к пороку, он спутал с сознательным приятием греха, в результате которого человек действительно становится порочным, поскольку соглашается творить зло. Раз и он обладает человеческой натурой, считал он, значит, он порочен. Но ведь изменить свою натуру невозможно, как невозможно благодаря посту и ночным бдениям перейти в иное состояние. Значит, делал он вывод, он есть и навсегда останется порочным грешником. Отсюда и тщетность его борьбы с состоянием постоянного внутреннего ужаса.

Чтобы избавиться от этого ужаса, доктору Мартину предстояло расстаться сразу с двумя иллюзиями: перестать верить в то, что грех искупается аскезой, и в то, что источник греха таится в вожделении. Первую иллюзию ему удалось преодолеть к началу периода, охватывавшего годы с 1512-го по 1516-й. До той поры вопреки всему, что он читал, вопреки всему, чему его учили, он продолжал упрямо придерживаться своего личного взгляда на аскезу как на «валюту», легко «конвертируемую» в искупление. Увы, все его старания ни к чему не привели, и его по-прежнему донимали искушения. И тогда — постепенно, преодолевая внутреннее сопротивление, — он начал склоняться к убеждению, что спасение человеческой души зависит от одного лишь Бога. Ему открылась Божья благодать.

Это открытие могло стать для него самым счастливым событием, знаменуя собой начало нового этапа его жизни. Но этого не произошло, потому что его по-прежнему держала в плену вторая иллюзия, наряду с первой угнетавшая состояние его духа и в равной мере мешавшая ему проникнуться откровением Искупления. Грех, который искупил Христос, считал он, есть грех вожделения. Поступая послушником в монастырь, он мыслил отнюдь не категориями католического учения, и даже последующий его отказ от пелагианства (старинной ереси, с которой боролся еще бл. Августин и смысл которой сводился к вере в то, что спасение человека зависит лишь от его доброй воли) еще не означал, что он принял католицизм. Его позиция оказалась уязвима даже с точки зрения простого здравого смысла, поскольку смешение понятий искушения и греха больше принадлежит области психологии и личного душевного опыта, нежели сфере богословия.

Благодать открылась Лютеру, когда он успел уже стать священником и доктором богословия, то есть достаточно поздно. Но все-таки он осознал, что своим спасением человек обязан одному лишь Христу. Увы, эта истина не заставила его сердце затрепетать от радости. Он, конечно, проповедовал свое открытие, яростно защищая его в спорах, но участвовал в этом один лишь его рассудок. Озарение коснулось богослова, оставив холодным монаха. Душой он по-прежнему скорбел и сомневался. Штаупиц потратил не один год, чтобы избавить его от первой иллюзии, тогда как о существовании второй он даже не подозревал. Посредственный богослов, Штаупиц не мог похвастать и тонким психологическим чутьем.

И адский круг замкнулся. Освободившись от ужаса перед карающим Богом, Лютер не освободился от сознания собственного ничтожества. Он знал, что Бог милосерден, что Он не требует платы в виде самоистязания за спасение. Но он также хорошо помнил то место в Евангелии, где Христос, обращаясь к женщине, говорит: «Ступай и больше не греши». Но он не мог не грешить! В годы с 1510-го по 1514-й он еще верил, что победа над собой возможна, хоть и трудна. Он даже учил других (нам уже известна его манера искать самоубеждения, убеждая окружающих), что вожделение греховно только в том случае, если в нем участвует душа. Он цитировал святого апостола Павла, сказавшего: «Вожделение не может повредить тем, кто живет в Иисусе Христе», поскольку после искупления грехов оно перестало быть злом, но обратилось в камень, тянущий нас в бездну зла.

Можно сказать, что в течение нескольких лет Мартин Лютер рассудком и словом (в той мере, в какой публичные выступления отражали состояние его ума) исповедовал католицизм. Но к 1514 году он уже формулировал эти истины «сквозь зубы». Победа над гордыней и похотью, словно выдавливал он из себя, «чрезвычайно трудна, а может быть, как убеждает нас опыт, и невозможна». Но что именно он подразумевал, толкуя о гордыне и похоти? Побуждения или конкретные поступки? Похоже, для него существенной разницы между тем и другим не существовало. И как обстоит дело с победой? Трудна она или все-таки невозможна? Мы видим, что он еще колеблется, и догадываемся, что слово «трудна» он произносит если не в последний, то, скорее всего, в предпоследний раз.

И в 1515 году для него все решилось. Надежда победить свою греховность рухнула окончательно и бесповоротно. «Бог требует от нас невозможного, того, что не в нашей власти, и не прощает неисполнения». «Мы видим, что, несмотря на всю нашу мудрость, несмотря на любые способы, к которым мы прибегаем, мы не в состоянии вырвать из нашего существа вожделение». «Бог запретил нам делать то, чего не может избежать ни один человек». Позже он разовьет эту мысль еще дальше: «Все, что в нашей воле, есть зло: все, на что способен наш ум, есть заблуждение». Что же остается в таком случае человеку? Ничего, одно отчаяние. «Законы плоти, — восклицал он в 1516 году, — властно влекут тебя к сатане, к греху и к нестерпимым мукам совести». Несколько лет спустя он добавит: «Все мы пленники диавола, он — наш князь и наш бог. Мы принуждены делать то, чего хочет он, то, на что нас толкает он».

Но нет! Это было бы слишком ужасно! Что-то подсказывает ему, что есть выход помимо отчаяния. Отчаяние — свойство человека, но, возможно, есть и божественное решение проблемы. В 1515—1516 годах доктор Лютер пристально изучал Послание святого апостола Павла к Римлянам, на основе которого построил курс лекций и прочитал целый ряд проповедей. Постепенно, по мере того как мысли об отчаянии все больше овладевали его умом, по мере того как Небесные Врата закрывались перед его душой, они же распахивались перед Писанием. Да, человеку не дано достичь добродетели, но Богу — Богу дано все. Да, Мартин Лютер достоин осуждения за свои грехи, но Христос дарует ему вечное блаженство. Пусть грешник не сделал в жизни ничего хорошего (он на это не способен!), пусть он грешил и продолжает грешить (его порочная натура не позволяет ему ничего иного), Бог не станет вменять ему в вину его грехи. И не потому, что человек совершает их невольно (подобные аргументы хороши для людского правосудия, в глазах же Бога грех всегда наказуем), а потому, что Бог после Искупления вообще простил все грехи. Бог перестал быть карающим Богом, потому что Иисус Христос раз и навсегда утолил Божий гнев на людей.