Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Вячеслав Козляков

ЛЖЕДМИТРИЙ I

Пролог. ЛЖЕДМИТРИЙ

Имя

…Гулкое каре стен королевского дворца Сигизмунда III на Вавельском холме в Кракове разносило эхо шагов двух спутников, двигавшихся по дворцовой площади в направлении неприметной двери. Молодой человек в гусарском костюме шел рядом с сенатором Речи Посполитой Юрием Мнишком. Только немногие посвященные понимали: происходит что-то необыкновенное. В один из мартовских дней 1604 года тайным ходом в королевские покои проведут слугу и беглого чернеца, чтобы оттуда вышел московский «царевич». Несколько десятков шагов Лжедмитрия по площади перед дворцом короля Сигизмунда III изменили историю и Польши, и России. Первый триумф безвестного самозванца, тайно поддержанного королем и папским нунцием Клавдием Рангони, оказался прелюдией Смутного времени в Московском государстве…

Как можно было поверить в нелепый слух о спасении царевича Дмитрия, сына Ивана Грозного, после того, как весть о несчастье в царствовавшем доме Рюриковичей разошлась по всему Московскому государству? Возможно ли, чтобы царевич Дмитрий не погиб в Угличе в 1591 году, а все-таки остался жив? Спустя 13 лет невероятная история эта увлекла не одни русские умы. Она отозвалась не только в соседней «Литве», но и дальше — в Англии, Италии и Испании. Сколько бы мы ни стремились найти ответ на вопрос: был ли самозванцем «царь Дмитрий Иванович» или нет, сомнения останутся в любом случае. Исторический суд не приходит к окончательным заключениям. И хотя некоторые детали прямо или косвенно разоблачают самозванца, слишком много людей поверили и продолжают верить в злодейство Бориса Годунова, а также в предусмотрительность матери царевича Дмитрия и его родственников Нагих, спрятавших мальчика от гнева властителя в отдаленных землях под присмотром надежного человека. Именно так рассказывал «воскресший» Дмитрий. А дальше — и в этом весь секрет вовлечения в стихию лжи — начинает работать воображение тех, кто поверил в эту историю.

Пытаясь разобраться в событиях, связанных с самозваным царевичем Дмитрием, невозможно отрешиться от позднейших наслоений культурной памяти и художественных образов. Поразительно, но никакому другому сюжету русской истории не уделили столько внимания гении мировой литературы. Ссылки на современные обстоятельства в Московии можно найти даже у Шекспира, возможно, знакомого с сочинениями Джильса Флетчера, который первым из иностранцев увидел опасность гражданской войны в России из-за возможной гибели царевича Дмитрия. Историей царевича Дмитрия интересовались Сервантес и Лопе де Вега. В XIX веке о самозваном царе на русском престоле напишут Фридрих Шиллер и Проспер Мериме1. А у нас? Достаточно сказать, что вся русская историческая драма вышла прежде из «Димитрия Самозванца» (1771) Александра Сумарокова, а затем из пушкинского «Бориса Годунова» (1825–1830). Самозванец — одно из главных действующих лиц этих произведений, хотя, конечно, проникновение в эпоху и прорисовка убедительных художественных образов удались только А. С. Пушкину. Благодаря великолепной музыке М. П. Мусоргского опера «Борис Годунов» (1874), имевшая основу в пушкинской драме и исторических трудах H. M. Карамзина, сделала царя Бориса, Самозванца и Марину Мнишек любимыми героями оперной сцены.

Недаром проницательный канцлер Речи Посполитой Ян Замойский еще в 1605 году заметил сходство истории объявившегося в Литве мнимого сына Грозного с сюжетами античной литературы: «Он говорит, что вместо него задушили кого-то другого, помилуй Бог! Это комедия Плавта или Теренция, что ли?!»2 Томас Смит — английский посланник к царю Борису Годунову, начав описывать историю «внезапного появления как бы воскресшего царевича», тоже не удержался от ремарки: «И в самом деле, все это стоило бы быть представленным на сцене»3. Видели ли этот вымышленный подтекст другие современники, столкнувшиеся с самозванством?

Успех самозванцев кроется в доверчивости людей, в их способности поддаваться обольщению, терять разум и верить тому, кто не достоин никакой веры. В истории Лжедмитрия все очень правдоподобно, но не правдиво. «Великий» замысел слишком хрупок, для его реализации недостаточно усилий одного, даже самого гениального, мистификатора. Такому перевоплотившемуся актеру обязательно нужна публика, делающая его героем. Однако потом происходит неизбежное — низвержение кумира. Актерские маски срываются.

В истории Лжедмитрия было много актерства, рассчитанных действий и монологов. И все же «царевич» оказался выше всех подозрений и достиг трона.

Появление его из небытия смущало (и продолжает смущать) многие умы. Люди все время искали за спиной самозванца чью-то еще более сильную волю и приписывали замысел другому, дьявольски прозорливому воображению. Иными словами, если есть актер, сыгравший пьесу, то должен быть и режиссер, поставивший ее на исторической сцене. Вопрос о том, кто придумал и «наслал» на Московское царство это бедствие — вымышленного царя, так и остается неразрешенным. В Москве ли среди бояр, в Речи ли Посполитой среди ее сенаторов — везде одинаково (пусть и с разными основаниями) ненавидели сильного правителя Бориса Годунова. Ко всему добавляется постоянно присутствовавший интерес папского Рима, мечтавшего о католической экспансии на Восток… И вот уже в самой мысли о «воскрешении» царевича Дмитрия отчетливо проявляются очертания «измены» или «иноземного» влияния.

Подобные поиски «врагов» всегда приводят в тупик. Перед нами одиночка, но очень умный и изощренный, подчинивший все свои таланты реализации одного замысла — утвердиться на русском престоле. Смертному человеку, не связанному с московским царствующим домом узами родства, не приходилось мечтать об этом. Но оказалось, что родство можно было придумать, поверить в него самому и убедить в этом других. И это еще полдела, ведь назваться в ту эпоху чужим именем было несложно, подобные происшествия случались в разных концах Европы. Показательно, что, когда папе Клименту VIII стало известно о московском «господарчике», он сразу вспомнил о португальском авантюристе лже-Себастиане, принявшем на себя имя португальского короля, пропавшего без вести в африканском походе в 1580 году. Первый лжеСебастиан (а их оказалось несколько) тоже был странствующим монахом, и такая аналогия должна была в первую очередь обратить на себя внимание папы Климента VIII. Португальская самозваная идея ограничилась пределами одного города Пенамакора, да еще харчевнями и постоялыми дворами, где самозванцу вместе с его небольшим «двором» давали бесплатный приют. В столице Португалии того, кто принял имя короля Себастиана I, ждали суд и позор вопреки слабым оправданиям, ибо он не виноват в том, что люди принимают его за короля.

В истории спасенного русского «царевича» тоже были те, кто прекрасно понимал его самозванство, но подыграл Лжедмитрию в своих интересах. В исторической перспективе их ответственность за происшедшее даже больше, чем тех, кто наивно поверил в чудесное спасение сына Грозного от козней Бориса Годунова. С них больше спрос за то, что они все видели и молчали, дожидаясь своего часа. Однако, увлеченный самим собой, Лжедмитрий тоже не заметил, что его стали использовать другие люди, при первой же возможности свергнувшие самозваного царя с трона. Вихрь лжи закрутил всех…

Угличское дело

Хронологически история Лжедмитрия начинается в субботний день 15 мая 1591 года, в «шестом часу дни, в ысходе», когда на дворе бывшего дворца угличских удельных князей произошла трагедия — смерть отпрыска царствующего дома Рюриковичей. По всполоху угличского колокола в кремль сбежалась большая толпа угличан, заставших ужасную картину. На руках у «мамки» было бездыханное тело царевича Дмитрия, которое чуть позже перенесли и положили в угличском Спасо-Преображенском соборе. Немедленно возникли подозрения, что мальчика убили. Толпа, направляемая обезумевшей от горя царицей Марией Нагой и ее братьями, начала свою расправу, жертвами которой стали дьяк Михаил Битяговский и несколько детей, игравших в тот злополучный день вместе с царевичем Дмитрием в «тычку» (в ножички).

Историков всегда тянуло на это место чужой драмы. Драмы? Или все-таки преступления? Слишком мало известно о тех событиях4, настолько перекроивших всю историю Московского царства, что даже в атмосфере Углича осталась на века какая-то непонятая тайна, разгадать которую и пытаются до сих пор. Уже в конце XVI века Углич был наказан ссылкой многих горожан в сибирские города. Даже вестовому колоколу по-язычески «усекли» одно ухо и отправили в Тобольск за «болтливость», ибо его удары послужили сигналом к погромам на дворе правительственного дьяка Михаила Битяговского, кормилицы и других угличан, поспешно обвиненных в преступлении5. Несчастливая судьба оказалась у Углича.

А ведь еще в конце XV века древнему городу обещалось совсем другое. Угличским удельным княжеством владел Андрей Большой — брат великого князя Ивана III. Однако брат пошел на брата, и «златой» век Углича оказался в прошлом6. Осколком тех времен остался дворец удельных князей, о них напоминала особая судьба города и угличских земель, попавших в казну московских государей.

Исследователь русской архитектурной старины Юрий Шамурин писал в начале XX века о впечатлении, которое производили палаты угличского княжьего двора, построенные князем Андреем Васильевичем около 1480 года:

«Квадратный дворец состоял из двух палат, верхней и нижней, и двух темных подвалов под ними. Никакого внутреннего убранства теперь не сохранилось, но жуткое впечатление оставляют низкие своды и серые стены палат. Их теснота и темнота говорят о жизни, такой же суровой, как своды созданных ею стен, о душе, такой же робкой и угнетенной, как свет, проскальзывающий в узкие окна. Окна-бойницы, готовые каждую минуту к защите, неприступные кованые двери, мощные стены, вечное опасение и вечная готовность к бою, кажется, вытесняли из этих жилищ все нежное, ласковое и тихое. И люди, что населяли их, „страдающие и бурные“, должны были постигать только карающего Бога, молиться только в угрюмых и „покаянных“ храмах»7.

Потомки Ивана III еще долго сохраняли формальный удельный статус Углича, остававшийся всего лишь реликтом прежнего устройства русских земель. В середине XVI века в стенах угличского дворца, возможно, жил какое-то время князь Юрий — глухонемой брат Ивана Грозного8. Там же после смерти царя Ивана Васильевича оказался его последний сын от последней жены, Марии Федоровны Нагой, — царевич Дмитрий.

Высылка настоящего царевича Дмитрия на «удел» в Углич произошла 24 мая 1584 года, перед венчанием на царство Федора Ивановича, видимо, чтобы не создавать дополнительных церемониальных затруднений9. Кроме того, родственники последней жены царя Ивана Грозного, Нагие, фактически попали в ссылку и лишались возможных иллюзий относительно будущей роли царевича Дмитрия в делах Московского государства. Такова общепринятая версия. Однако существует памятник позднего летописания, так называемый «Угличский летописец», и он подробно рассказывает о том, как царевич Дмитрий и семья Нагих были с большими почестями отправлены «на удел» только год спустя, 21 мая 1585 года. Царевича и царицу провожал сам царь Федор Иванович «за град кремль с чинами святительскими», а в Угличе их встречал весь город во главе с ростовским архиереем10.

Царевичу Дмитрию, конечно, отдавали должное как царскому сыну, но больше никто не думал делать из него самодержца. Царь Иван Грозный по-другому воспитывал своих сыновей — царевичей Ивана и Федора. Он следил за их окружением с самого детства (так в царский дворец в Московском Кремле, будучи еще совсем юными, попали Ирина и Борис Годуновы). Возможно, что так было бы и с Дмитрием, соименным несчастному первому сыну царя Ивана Грозного и царицы Анастасии Романовны, погибшему в младенчестве11. Но после смерти Ивана Грозного Нагие немедленно были лишены прежних привилегий и разосланы на воеводства в дальние города12. Поэтому их отношения с московскими властями и не заладились. Для вчерашних членов особого двора и фаворитов Ивана Грозного произошедшие перемены казались незаслуженными. Теперь из далекого Углича они должны были следить за возвышением Бориса Годунова. Постепенно царица Мария Нагая и ее братья стали связывать свое «мягкое заточение» именно с новым правителем государства, вместе с которым они некогда пировали за царским «столом». В Угличе они не только не чувствовали себя свободными, но постоянно подозревали, что за ними следят или даже угрожают им чем-то. Трудно сказать, насколько такие подозрения были оправданны. Возможно, они имели под собой основание, так как при московском дворе не пускали дел «на самотек», а хотели знать, что происходит с царевичем Дмитрием, из своих собственных источников. Но между тайным сыском и посылкой убийц все-таки нельзя ставить знак равенства, как это делают те, кто обвиняет в смерти царевича Дмитрия Бориса Годунова.

Многие историки согласны в том, что дьяк Михаил Битяговский был прислан в Углич для надзора над Нагими13. Однако изучение карьеры Битяговского показывает, что могло быть и по-другому Первые сведения об его дьяческой службе относятся к Казани, где он служил с конца 1570-х годов. Имя казанского дьяка Михаила Битяговского писалось в разрядах и в перечнях дьяков в боярских списках, что делало его весьма заметным в приказной иерархии. Кстати, некоторые Нагие получили после 1584 года назначения на воеводства в казанские пригороды, а значит, имя казанского дьяка они должны были хорошо знать. В конце 1580-х годов Михаил Битяговский попадает на службу в Москву и участвует в Шведском походе царя Федора Ивановича 1589/90 года. 13 января 1590 года вместе с боярином Федором Ивановичем Мстиславским и казначеем Иваном Васильевичем Траханиотовым он участвовал в проведении верстания и раздаче денежного жалованья во Владимире, первом «городе» в иерархии уездного дворянства14. Его отправку в Углич тоже можно связать с распоряжениями из Разрядной избы в момент подготовки к отражению похода крымского царя Казы-Гирея. Дьяк Михаил Битяговский, видимо, был отправлен в Углич для сбора «посохи»[1]; логичным выглядело бы его назначение и из ведомства Казанского дворца в дворцовое же ведомство Угличского дворца. Во всяком случае, он прежде всего имел опыт в сборе разных доходов и в таком качестве и оказался нужен правителю Борису Годунову в 1591 году.

Как выяснилось в ходе следствия по делу о гибели царевича Дмитрия, Нагие не поверили в официальную причину присутствия дьяка Михаила Битяговского в Угличе. Людям Битяговского Михаил Нагой прямо говорил, что они присланы «не для посохи», а «проведывать вестей, что у них деетца». Иными словами, разрядного дьяка обвиняли в соглядатайстве. Позднее эта версия войдет и в литературные памятники. В частности, автор «Нового летописца» прямо обвинял дьяка Михаила Битяговского в том, что он напросился на иудину службу: обрадованный Борис Годунов якобы велел ему «ведати на Углече все»15.

Следственная комиссия боярина князя Василия Ивановича Шуйского, приехавшая в Углич для розыска о смерти царевича Дмитрия, установила, что приказ расправиться с дьяком Михаилом Битяговским был отдан Марией Нагой и ее братом Михаилом Нагим. Царица же приказала убить кормилицына сына Осипа Волохова, обвинив его в «душегубстве». В день смерти царевича расправлялись со всеми, кто пытался встать на пути царицыной мести. По приказу царицы Марии были убиты кормилицыны люди. Один из них, «Васка», пытался своим телом защитить Осипа Волохова, другой провинился лишь тем, что решил положить свою шапку на простоволосую, загнанную и избитую кормилицу Василису Волохову. Порывались убить даже тех богатых угличан, кто был вхож в дом дьяка Михаила Битяговского, но все они случайно оказались за городом и сумели спастись от расправы черни.

Что же могло так испугать Нагих? Почему они вместе с угличанами стали грабить подворье дьяка Битяговского? Разгадка кроется в предсмертных словах дьяка Михаила Битяговского, в минуту нависшей над ним опасности успевшего выкрикнуть в толпу, что его «Михайло Нагой велит убити для того, что Михайло Нагой добывает ведунов и ведуны на государя и на государыню, а хочет портить»16. Оставшаяся в живых после угличского бунта вдова Михаила Битяговского могла уже подробнее рассказать о тайне Нагих. В своей «сказке» (то есть показании), обращенной к царю Федору Ивановичу, она обвиняла убийц мужа и тоже говорила про какого-то ведуна Андрюшку Мочалова: «И про тебя, государя, и про царицу Михайло Нагой тому ведуну велел ворожити, сколко ты, государь, долговечен и государыня царица. То есми, государь, слыхала у мужа своего»17.

Эти слова многое проясняют. Преступления, страшнее колдовства и наведения порчи на царя и царицу, по представлениям того века, быть не могло. Видимо, царица Мария и ее братья пытались угадать свою судьбу, для этого и надо было знать, сколько еще процарствует царь Федор Иванович. Ранее его земного срока ссылка Нагих в Углич не могла завершиться.

Косвенно подтверждают обвинения дьяка Битяговского почти незамеченные смерти обычных людей, к своему несчастью, ставших свидетелями драмы царевича Дмитрия. Мария Нагая даже два дня спустя после случившегося не могла удержаться от ярости и отдала приказ расправиться с той, кого посчитала виновницей «порчи» царевича (или, может быть, той, которая могла стать источником слухов обо всем, что происходило у нее во дворце?)18: «Да была жоночка уродливая у Михаила у Битяговского и хаживала от Михаила к Ондрею Нагому; и сказали про нее царице Марье, и царица ей велела приходить для потехи, и та жоночка приходила к царице, и как царевичю смерть сталася, и царица и ту жонку после того два дни спустя велела добыть и велела ее убити ж, что будто та жонка царевича портила»19.

Только приезд высокой московской комиссии во главе с боярином князем Василием Ивановичем Шуйским, окольничим Андреем Петровичем Клешниным и дьяком Елизаром Вылузгиным заставил Нагих опомниться и понять, что они сделали. Сначала была «наивная», по словам С. Б. Веселовского, попытка подтасовать факты, подбросить обмазанные «курячей» кровью ножи, палицы и пищали к телам убитых людей. В итоге же царица била челом «словесно» митрополиту Геласию, входившему в состав следственной комиссии (допрашивать ее не могли), и просила передать признание своей «вины» царю Федору Ивановичу20.

Самой важной деталью в свете дальнейшего самозванства с использованием имени царевича Дмитрия становится обращение Нагих с телом царевича. Они сразу же приняли меры к его охране и перенесли тело погибшего в Спасский собор, где оно лежало в ожидании царского указа о погребении. Вокруг Углича были организованы заставы, чтобы не допустить ни побега из города угличан, ни внезапного прихода «скопом» каких-либо людей. Возможно, Нагие еще надеялись, что царевич Дмитрий, как потомок правящих Рюриковичей, будет похоронен в Архангельском соборе, а возможно, ждали приезда из Москвы самого царя Федора Ивановича. Им было важно предъявить тело царевича еще и для подтверждения того, что царевича Дмитрия убили. Однако приехавшие следователи им не поверили. Хотя своей версии об убийстве мальчика Нагие будут держаться всегда, разве что за исключением того выгодного им времени, когда самозваный «царевич Дмитрий» воссядет на московском престоле. В 1606 году, уже после смерти Лжедмитрия I, Нагие примут участие в перенесении мощей царевича Дмитрия из Углича в Москву, и окажется, что царевича похоронили в том же платье, в каком он был в момент гибели, положив в гроб жемчужное «ожерельицо», бывшее у него на шее, и «орешки», которыми он «тешился». В завещании Андрея Нагого 1617 года будет упомянуто об имуществе («животах»), взятом «в опале на государя в Углече, как царевича Дмитрея убили»21.

Большинство свидетелей видели тело царевича уже лежащим в Спасском соборе. Так, например, игумен Алексеевского монастыря Савватий, приехавший в «город» (то есть в Угличский кремль) по призыву Марии Нагой, увидел: «Ажио царевич лежит во Спасе зарезан, и царица сказала: зарезали де царевича Микита Качалов, да Михайлов сын Битяговского Данила, да Осип Волохов»22. Кстати, несчастный мальчик Осип Волохов в тот момент еще был жив и пытался спрятаться «во Спасе за столпом», надеясь на защиту церковных стен, где его не могли убить из опасения осквернения соборного храма. Однако никто не озаботился тем, чтобы сохранить жизнь этому свидетелю. «Прохолкали, что над зайцем» (то есть «проглотили целиком»), — плакалась его мать. Других свидетелей, «шестьдесят семей угличан», разослали в Сибирь, «и поставиша град Палым, и ими насадиша», — сообщает об их судьбе автор «Нового летописца»23. Из сибирского Пелыма они вернутся только в царствование Михаила Федоровича. При этом сами угличане позднее тоже поддерживали версию Нагих об убийстве царевича Дмитрия, обвиняя одного из «добрых» (то есть богатых) угличан Ивана Пашина, что по его «злому совету» с дьяком Михаилом Битяговским царевич Дмитрий был «предан на убийство и на смерть». Это естественным образом оправдывало угличан, свидетельствовало о несправедливости понесенного ими наказания24.

Самым необычным свидетелем событий оказался английский купец и дипломат Джером Горсей, живший тогда на Английском дворе в Ярославле. В своих записках он вспоминал пережитый им страшный случай, связанный с обстоятельствами угличской трагедии. К нему на подворье ночью прискакал дядя царицы Афанасий Нагой, также живший в то время в Ярославле. Пока тот будил обитателей торгового двора Английской компании, англичанин подумал уже о самом худшем. Едва Джером Горсей понял, что в его дом прорывается хорошо известный ему человек, Нагой «огорошил» его известием: «Царевич Дмитрий мертв, сын дьяка, один из его слуг, перерезал ему горло около шести часов: [он] признался на пытке, что его послал Борис». Выяснилось, что Афанасию Нагому срочно потребовалось лечебное снадобье для царицы Марии Нагой. «Царица отравлена и при смерти, — сообщал Нагой, — у нее вылезают волосы, ногти, слезает кожа. Именем Христа заклинаю тебя: помоги мне, дай какое-нибудь средство»25.

Отнестись к этому известию с доверием заставляет тот факт, что указания на время происшествия в показаниях свидетелей в «Угличском следственном деле» и записках Джерома Горсея совпадают. Выясняется также, что первыми, кто стал подозревать в смерти царевича Дмитрия Бориса Годунова, были сами Нагие. Для Афанасия Нагого, лишившегося статуса одного из «временщиков» последних лет царствования Ивана Грозного по воле другого правителя при его сыне царе Федоре Ивановиче, вполне логично было считать Бориса Годунова виновным и в этом преступлении. Может быть, получив первые известия из Углича, он поторопился отомстить Борису Годунову, точно рассчитав, что Джером Горсей запомнит устроенный им ночной переполох26.

Что на самом деле случилось с царицей, неясно, так как других подтверждений ее болезни в следственном деле нет. Хотя это и могло бы объяснить некоторые мотивы ее поступков в день убийства царевича. Мария Нагая могла подумать, что доживает последние часы, и спешила мстить. Точно неизвестно, помогло ли ей английское снадобье, отданное Горсеем. Главное, что и царевич, и его предполагаемые, со слов царицы Марии Нагой, убийцы были уже мертвы.

В действительности, если не искать следов подтасовки фактов в «Угличском следственном деле» и не обелять тех, кто участвовал в расправах, погромах и грабежах вслед за известием о смерти царевича Дмитрия, картина событий выглядит ясной, а вина Нагих — доказанной27. Официальная версия о гибели царевича в припадке падучей болезни подтверждается документами сохранившегося белового экземпляра «Следственного дела», рассматривавшегося на церковном соборе. Более того, царевичу Дмитрию «простили» его фактическое, хотя и невольное самоубийство и разрешили погребение в соборном угличском храме. Однако выводам «Следственного дела» поверили не все исследователи. Многие предпочитают говорить о «тенденциозности» и о том, что в нем отразились не одна, а несколько версий28.

Литературные памятники и другие свидетельства современников, напротив, в один голос говорят об убийстве царевича Дмитрия. Однако все они, как давно уже показал Сергей Федорович Платонов, составлены много позже 1591 года. Это дело снова вспомнили только после смерти самозваного царя, в начале царствования Василия Шуйского, в 1606 году. Мощи царевича Дмитрия были перенесены из Углича в Москву и перезахоронены в Архангельском соборе Кремля. Прославление убиенного царевича Дмитрия православной церковью как святого утверждало версию о вине Годунова в качестве единственно возможной и канонической. Однако обвинения Бориса Годунова основывались на одних подозрениях в том, что ему была выгодна смерть царевича Дмитрия, да на мести царя Василия Шуйского, «забывшего», как сам он когда-то свидетельствовал о случайной гибели царевича29.

«Новый летописец», составленный на рубеже 1620–1630-х годов, приводит целую повесть о том, как Борис Годунов искал исполнителей для убийства царевича Дмитрия, собирая для этого весь родственный круг Годуновых. Его «советницы» (за исключением отказавшегося участвовать в умыслах на жизнь царевича Григория Васильевича Годунова) нашли было исполнителей в лице Владимира Загряжского и Никифора Чепчугова, но те богобоязненно отказались, за что и претепели разные «беды» от Бориса Годунова. Затем уже один из известных клевретов Годунова окольничий Андрей Клешнин (тот самый, который потом входил в следственную комиссию) разыскал такого добровольца, пожелавшего выслужиться перед Борисом Годуновым. Им и оказался дьяк Михаил Битяговский, отпущенный в Углич30. «Пискаревский летописец» XVII века тоже говорит о повелении Бориса Годунова убить «господина своего» царевича Дмитрия, называя его «советников» в этом деле — Данилку Битяговского да Никитку Качалова. Все это выдает малое знакомство автора летописи с обстоятельствами дела. Видимо, летописец уже ничего не знал о возрасте убийц — ровесников царевича. Иначе в «Пискаревском летописце» должно было бы содержаться объяснение того, как известный своей осторожностью Борис Годунов мог доверить тайные замыслы детям. Пропущено в летописи и имя кормилицына сына Осипа Волохова, тоже обвиненного в убийстве царевича. Про дьяка же Михаила Битяговского здесь говорится, что он был «у царевича дияк на Углече», но так казалось тем, кто был убежден, что дьяк прислан специально для убийства царевича31.

Подробнейшим образом описано дело царевича Дмитрия в «Угличском летописце» конца XVIII века. Однако заметно, что автор этой поздней летописи лишь благочестиво следовал житийным канонам и пересказывал другие летописные тексты. Хотя в нем содержатся и колоритные детали, возможно, отразившие местные легенды о царевиче Дмитрии. Летописец попытался «мотивировать» месть Бориса Годунова царевичу Дмитрию, вспоминая не только одно властолюбие правителя. Так, автор «Угличского летописца» рассказал, как царевич Дмитрий играл со сверстниками на Волге и «повеле ледяным видом наделати многия статуи» (то есть попросту снеговиков). Первую из них он назвал Борисом Годуновым и саблей (надо полагать, игрушечной) снес ей снежную голову: «И в первых отсече саблею статую Борисову, по нем же и прочим: овому же руку, овому же ногу отсече, а иным очи избоде, а прочих батоги бити повеле»32. Так сын Грозного собирался расправиться со своими врагами, о чем немедленно донесли Борису Годунову, а тот уже сделал свои выводы…

Разбор летописных и других литературных произведений можно продолжать, но это ничего не изменит в общем выводе о влиянии на них политических обстоятельств эпохи. На самом деле настоящего Дмитрия стали забывать уже в первые годы после его смерти. Даже в монастырских обиходниках при записи кормов о нем сказано как об «Углецком последнем» князе, то есть об удельном владетеле, но не царевиче33. Тем более что спустя некоторое время в правящей царской семье родилась царевна Феодосия — дочь царя Федора Ивановича и царицы Ирины Годуновой.

Рождение царевны Феодосии снимало возможные разговоры о «царском чадородии» (что, согласно «Хронографу» редакции 1617 года, послужило причиной обращения к царю Федору Ивановичу в самом начале его правления митрополита Дионисия и князей Шуйских с тем, чтобы царь развелся с Ириной Годуновой). Права на престол других претендентов из русских родов тоже становились призрачными. Если бы царевна осталась жива, то следующим царем мог стать только ее будущий муж, скорее всего «принц крови» из другого государства. Только ранняя смерть царевны снова заставила думать о нерешенной проблеме преемственности власти в доме Рюриковичей34. Как заметил С. Ф. Платонов, после этих печальных событий 1594 года рядом с правителем государства Борисом Годуновым стал появляться в официальных церемониях его сын Федор. Дальновидный политик, Борис Федорович неспроста начал «являть» сына «Московскому царству и дружественным правительствам»35. При желании это тоже можно трактовать как подтверждение вины Бориса Годунова, освобождавшего себе и сыну дорогу к царству… Но лучше воздержаться от таких прямолинейных упреков36.

Новое потрясение умов случилось семь лет спустя, в начале января 1598 года, когда умер царь Федор Иванович и пресекся существовавший столетиями порядок престолонаследия в московском великокняжеском доме. Фаворитами в борьбе за трон считались князья Шуйские и бояре Романовы, но они проиграли. «Достичь высшей власти», как хорошо известно, удалось Борису Годунову, чья легитимность, как и у других претендентов, тоже основывалась на родстве с угаснувшей династией Рюриковичей. Однако Годунов был «всего лишь» братом царицы Ирины Федоровны — жены умершего царя, а родство по женской линии считалось менее значимым, чем по мужской.

Царю Борису так никогда и не простили того, что он «похитил» престол у других Рюриковичей, а заодно еще у князей Гедиминовичей и у Романовых — тоже родственников по жене, но первой жене самого Ивана Грозного. Мечта о новой династии царского рода Годуновых так никогда и не осуществилась. Даже усыпальница царя Бориса Федоровича остается пусть и на заметном месте, но в Троице-Сергиевой лавре, а не в Московском Кремле, в отличие от гробниц других московских великих князей и царей.

Могильщиком Годуновых стал безвестный Григорий Отрепьев, принявший имя царевича Дмитрия. В течение одиннадцати месяцев он управлял Московским государством. После расправы с Лжедмитрием и его гибели в мае 1606 года самозванство никуда не исчезло. При новом царе Василии Шуйском царским именем воспользовался второй Лжедмитрий, оставшийся в памяти «Тушинским вором». От противостояния царя Василия и «царя Дмитрия» современники настрадались сполна. Одного царя свели с престола, а другой поплатился головой за свое мнимое царственное происхождение, убитый в Калуге в 1610 году. Был еще и третий Лжедмитрий — некий Сидорка, на короткое время признанный казачьей частью земского ополчения в марте 1612 года. Повторение истории справедливо стали считать фарсом, и желающих снова идти старым путем нашлось тогда немного. Эпилог самозванства случился при царе Михаиле Федоровиче, когда в 1614 году в низовьях Волги захватили Марину Мнишек вместе с ее сыном, «царевичем» Иваном Дмитриевичем (сыном второго Лжедмитрия). Только она и была живой связью с не такими уж и далекими временами Лжедмитрия I. Царица Марина Мнишек закончила свои дни в заточении, а ее сын был казнен. Трагедия настоящего царевича Дмитрия в Угличе в 1591 году, сделав круг, завершилась спустя почти четверть века смертью другого несчастного ребенка.

Историки о Самозванце

Поколения историков не проходили мимо такой поучительной и опасной для всего московского самодержавия истории. Ее бы, наверное, предпочли забыть, если бы только смогли «отменить» те далекие события. Какое-то время именно так и происходило: в приказных и монастырских архивах попытались «вымарать» или «подправить» следы присутствия в источниках самого имени «царя Дмитрия Ивановича». Документы, в которых царское имя заменено на оскорбительное «Рострига», открывают до сих пор. Боязнь самого имени свергнутого царя Дмитрия была столь велика, что монастырские власти прятали жалованные грамоты, полученные некогда от самозванца. Автору этих строк случилось найти в архиве такую забытую грамоту на земли, адресованную властям ярославского Спасского монастыря в 1605 году37. Текст ее не был включен в монастырский сборник документов, составленный в правление Екатерины II во время секуляризации монастырских земель. Тем самым одна из жалованных грамот «царя Дмитрия Ивановича» была на несколько веков исключена из истории. Этот пример показывает, что иногда легче было просто никому не рассказывать о «ростригиных» пожалованиях…

Превратности Смутного времени, кажется, были перенесены и на его историографию. Описания царствования Лжедмитрия с самого начала испытывали воздействие общепринятых взглядов. Уже первый историк Смутного времени Герард Фридрих Миллер не избежал подобных затруднений. Его труд о «новейшем периоде» русской истории был опубликован в редком академическом издании на немецком языке, а затем начал публиковаться и по-русски38. Однако сложные взаимоотношения научных оппонентов Г. Ф. Миллера и М. В. Ломоносова привели к появлению записки, в которой Миллер обвинялся в стремлении показать «смутные времена Годуновы и Растригины, самую мрачную часть российской истории». Забота М. В. Ломоносова о том, чтобы «чужестранные народы» не выводили «худые следствия» о «нашей славе», на деле привела к запрету Г. Ф. Миллеру продолжать печатание своих разысканий о периоде Смуты39.

Свободным обращение историков к этой теме нельзя было назвать по причине действия не только «патриотической», но и духовной цензуры. Любой, кто пытался поставить под сомнение самозванство Лжедмитрия I, должен был задуматься о своеобразном «переосвидетельствовании» мощей царевича Дмитрия в Архангельском соборе в Кремле. Допустить подобное церковь, конечно, не могла. Поэтому историки XVIII–XIX веков с осторожностью высказывались о происхождении Дмитрия. Столкнувшись с запретами, Миллер отказался от прямых оценок. На подобную откровенность его вызывала сама Екатерина II. Рассказ о разговоре придворного историографа и императрицы сохранил английский путешественник Уильям Кокс, встречавшийся с Г. Ф. Миллером в 1778 году.

В его передаче разговор этот выглядит следующим образом:

«— Я слышала, — сказала она (императрица. — В. К.), — вы сомневаетесь в том, что Гришка был обманщик; скажите мне смело ваше мнение.

Миллер почтительно уклонился от вопроса, но, уступив настоятельному требованию императрицы, ответил:

— Вашему величеству хорошо известно, что тело истинного Димитрия покоится в Михайловском соборе; ему поклоняются, и мощи творят чудеса. Что станется с мощами, если будет доказано, что Гришка настоящий Димитрий?

— Вы правы, — ответила императрица, улыбаясь, — но я желаю знать, каково было бы ваше мнение, если бы вовсе не существовало мощей.

Однако Миллер благоразумно уклонился от прямого ответа; императрица более не допрашивала его».

В разговоре с иностранным путешественником Г. Ф. Миллер был более откровенен. Оказалось, что историограф Екатерины II был убежден, «что на московском престоле царствовал настоящий Димитрий». «Но я не могу, — сказал он, — высказать печатно мое настоящее мнение в России, так как тут замешана религия. Если вы прочтете внимательно мою статью, то, вероятно, заметите, что приведенные мною доводы в пользу обмана слабы и неубедительны». Затем он добавил, улыбаясь: «Когда вы будете писать об этом, то опровергайте меня смело, но не упоминайте о моей исповеди, пока я жив»40.

Само имя Лжедмитрия в XVIII веке все еще продолжало быть олицетворением всех пороков. В упоминавшейся трагедии Сумарокова «Димитрий Самозванец» Лжедмитрий I рисовался явным злодеем. В конце сумароковской трагедии, перед гибелью, самозванец произносит монолог кровожадного убийцы, сожалеющего только о том, что не успел до конца разорить Московское царство:



В крови изменничьей, в крови рабов виновных,
В крови бы плавал я и светских и духовных,
Явил бы, каковы разгневанны цари,
И кровью б обагрил и трон, и олтари,
Наполнил бы я всю подсолнечную страхом,
Преобратил бы сей престольный град я прахом,
Зажег бы град я весь, и град бы воспылал,
И огнь во пламени до облак воссылал41.



Интересно, что Александр Сумароков советовался с Г. Ф. Миллером, но это никак не повлияло на созданный им образ самозванца. Диктат подобных классицистических представлений, конечно, прямо не вторгался в научное изучение истории Смуты, а скорее отражал особенности ее постижения. Примерно в то же время выдающийся археограф и помощник Г. Ф. Миллера по московскому архиву Николай Николаевич Бантыш-Каменский составил полный обзор дел о дипломатических взаимоотношениях между Россией и Польшей. В него вошли и материалы о «переписке Лжедмитрия, Григория Отрепьева», ставшие, по сути, первым исследованием дипломатии его короткого царствования (к сожалению, работа H. H. Бантыш-Каменского была опубликована только много лет спустя)42.

С появлением Пугачева и страшным повторением самозванства в русской истории Екатерина II, да и другие современники уже больше не смогли бы выдерживать учтивый и по-светски занимательный тон в беседе о Лжедмитрии. Князь Михаил Михайлович Щербатов в «Краткой повести о бывших ранее в России самозванцах» (1774) реализовал прямой указ императрицы, потребовавшей исторических обоснований для немедленного осуждения самой мысли о самозванстве в России. Щербатов показал, что ложный Дмитрий был не кем иным, как Гришкой Отрепьевым. Сделать это ему было тем легче, что подобный взгляд вытекал из его научных разысканий. Князь M. M. Щербатов специально обратился к теме Смутного времени и по-настоящему открыл его читающей публике. Седьмой том «Истории Российской от древнейших времен» Щербатова был посвящен «междоцарствию», наступившему после смерти царя Федора Ивановича в 1598 году. Труд князя M. M. Щербатова публиковался на волне большого интереса к отечественной истории, когда снова оказался востребованным «патриотический» заказ на ее освещение. В «Истории Российской» Щербатов определенно писал о «Разстриге», свергнувшем законного царя. Видимо, само имя «Лжедмитрий» утвердилось в исторической литературе после публикации щербатовского труда.

Следующей историографической вехой стала «История государства Российского» Николая Михайловича Карамзина. Он успел описать «царствование Лжедмитрия» в одной из глав последнего, полностью завершенного XI тома своей «Истории». Государственный историограф начала XIX века больше всего недоумевал, как могла случиться сама история самозванца: «Нелепою дерзостию и неслыханным счастием достигнув цели — каким-то обаянием прельстив умы и сердца вопреки здравому смыслу — сделав, чему нет примера в Истории: из беглого Монаха, Казака-разбойника и слуги Пана Литовского в три года став Царем великой Державы, Самозванец казался хладнокровным, спокойным, неудивленным среди блеска и величия, которые окружали его в сие время заблуждения, срама и бесстыдства»43.

Казалось бы, однозначный приговор? Однако со слов историка Михаила Петровича Погодина пошли гулять разговоры о том, что на самом деле H. M. Карамзин собирался совсем по-другому представить историю царевича Дмитрия Ивановича, доверяя версии о его спасении44. Сам H. M. Карамзин не давал основания для таких догадок. Более того, как явствует из переписки историка, опубликованной М. П. Погодиным, к моменту работы над XI томом в 1820-х годах H. M. Карамзин уже не сомневался в тождестве самозванца с Отрепьевым: «Теперь пишу о Самозванце, стараясь отличить ложь от истины. Я уверен в том, что он был действительно Отрепьев-Расстрига. Это не новое и тем лучше»45. После описания убийства Самозванца историограф еще раз возвратился к тому, чтобы изложить доводы «защитников Лжедмитриевой памяти» «если не для совершенного убеждения всех (это слово специально выделено Н. М. Карамзиным. — В. К.) читателей, то по крайней мере для нашего собственного оправдания, чтобы они не укоряли нас слепою верою к принятому в России мнению». И сделано это сразу после того, как Карамзин написал о «зложелателях России», «умах, наклонных к историческому вольнодумству», «для коих важный вопрос о Самозванце остается еще нерешенным»46. По крайней мере H. M. Карамзин пытался спорить и разбирать аргументы тех, чьи взгляды не разделял, подвергая критике общепринятые, а для кого-то единственно возможные, верноподданнические взгляды.

О том, что H. M. Карамзин никогда не увлекался личностью самозванца, достаточно свидетельствует его записка «О древней и новой России в политическом и гражданском отношениях» (1811). Дойдя до царствования Лжедмитрия, H. M. Карамзин замечал, что это был «тайный католик», не знавший настоящей истории своих «мнимых предков», царь, порвавший с обычаями старины. «Россияне перестали уважать его, наконец возненавидели и, согласясь, что истинный сын Иоаннов не мог бы попирать ногами святыню своих предков, возложили руку на самозванца», — писал H. M. Карамзин. Он видел в этом «самовольную управу народа», разрушившую основу власти, то есть «уважение нравственное к сану властителей». В этом обсуждении моральных последствий свержения самозваного царя H. M. Карамзин был безусловным новатором: «Сие происшествие имело ужасные следствия для России… Москвитяне истерзали того, кому недавно присягали в верности: горе его преемнику и народу!»47

Дальнейший интерес к фигуре Лжедмитрия был связан с появлением «Димитрия Самозванца» (1830) Фаддея Булгарина и «Бориса Годунова» А. С. Пушкина. Торопливая булгаринская попытка опередить и захватить сюжет пушкинского «Бориса», которого он читал в рукописи как цензор, канула в Лету. Но она изрядно испортила настроение Пушкину, считавшему, что «главные сцены» его драмы «искажены в чужих подражаниях»48. Пушкин ожидал, что публика лучше разберется в его Самозванце, а вместо этого столкнулся с незаслуженными упреками в эпигонстве, в заимствовании сюжета у Карамзина и, не дай бог, у своего антагониста Булгарина. Не приняли современники и знаменитые метания Самозванца в сцене у фонтана, когда он сначала открывается Марине Мнишек:



Нет, полно мне притворствовать! скажу
Всю истину; так знай же: твой Димитрий
Давно погиб, зарыт — и не воскреснет;
А хочешь ли ты знать, кто я таков?
Изволь, скажу: я бедный черноризец;
Монашеской неволею скучая,
Под клобуком, свой замысел отважный
Обдумал я, готовил миру чудо —
И наконец из келии бежал.



А потом, после минутной слабости, снова возвращается к своей игре в царевича Дмитрия:



Тень Грозного меня усыновила,
Димитрием из гроба нарекла,
Вокруг меня народы возмутила
И в жертву мне Бориса обрекла —
Царевич я. Довольно, стыдно мне
Пред гордою полячкой унижаться.



Конечно, от А. С. Пушкина, как и от всех, кто обращается к этой теме, хотели большей определенности в обличении «злодея», прямолинейно воспринимая образ самозванца. Первые читатели пушкинского «Бориса Годунова» еще не знали того, какое значение суждено было сыграть этой драме в историческом самосознании, как повлияет она на всех, даже будущих историков, в постижении Смуты. Ведь в хрестоматийной ремарке «народ безмолвствует» в конце «Бориса Годунова» содержится целая концепция Смуты. Современники тоже считали, что это время послано им за грех «безумного молчания всего мира»49.

Польское восстание 1830 года по-своему сделало актуальным обращение к эпохе самозванцев начала XVII века. Тогда началось археографическое открытие темы Смуты. До этого времени все пользовались только «Собранием государственных грамот и договоров», во втором томе которого в 1819 году были опубликованы «грамоты в правление Лжедмитрия Гришки Отрепьева». Среди них договоры Лжедмитрия и его переписка с римскими папами, нунцием Рангони, воеводой Юрием Мнишком, «Чин венчания» Марины Мнишек. Немало новых документов к истории Лжедмитрия и Марины Мнишек нашел в Польше участник военной кампании «гвардии полковник Павел Муханов». В его работе «Подлинные свидетельства о взаимных отношениях России и Польши, преимущественно во время самозванцев» (1834) были собраны материалы о приезде Марины Мнишек и обстоятельствах восстания москвичей против поляков 17 мая 1606 года. Историк Николай Герасимович Устрялов издал целую серию книг «Сказания современников о Димитрии Самозванце» (тома 1–5, 1831–1834). Он собрал в ней записки современников: пастора Мартина Бера, капитана Жака Маржерета, «Дневник Марины Мнишек», «Записки» Самуила Маскевича и сочинения других авторов. Переводы, подготовленные к печати Н. Г. Устряловым, имели большой успех и впоследствии неоднократно переиздавались. Фундаментальные публикации «Актов» времени Смуты осуществила Археографическая комиссия Академии наук (1836, 1841). В результате начиная с 1830-х годов была подготовлена почва для глубокого изучения эпохи самозванцев, основанная на публикации значительного круга источников.

Первую «Историю смутного времени в России» (1839) написал отставной генерал и сенатор Дмитрий Петрович Бутурлин, известный своими трудами по военной истории. Д. П. Бутурлин заново пересмотрел многие русские и иностранные источники, собрал важные материалы для изучения истории Лжедмитрия и поместил их в приложении к своему труду (в том числе впервые «Дневник» ротмистра Станислава Борши, участника похода самозванца на Москву)50. Заслуживает внимания и его полемика с некоторыми взглядами H. M. Карамзина, в частности, по вопросу о превращении Боярской думы в Сенат во время правления царя Дмитрия. В целом же Д. П. Бутурлин по-прежнему следовал традиции нравоучительного осуждения деятельности самозванца. А заодно и тех, кто дерзал сомневаться в том, что Лжедмитрий — это и есть Отрепьев. Взгляды оппонентов он с цензорской прямотой объяснял увлечением «суетным мудрованием», желанием «мыслить иначе, чем мыслили их предшественники».

Лучшим трудом о Смутном времени тогда стал «Опыт повествования о России» (1843) Николая Сергеевича Арцыбашева, заложившего академическую традицию изучения истории событий начала XVII века. Третий том работы Н. С. Арцыбашева, где рассказано о царствовании Лжедмитрия-Отрепьева, оказался забытым по недоразумению. Робкая критика, высказанная Н. С. Арцыбашевым в адрес H. M. Карамзина, была воспринята почитателями «великого историографа» с незаслуженной обидой. Между тем Н. С. Арцыбашев возражал против некоторых неточностей в хронологии автора «Истории государства Российского». Он также считал, что историк не должен наполнять свои труды нравоучениями, и упрекал H. M. Карамзина, что тот «ругается от себя» в адрес исторических героев. Чтобы лучше прояснить свою позицию, Арцыбашеву пришлось написать несколько томов «Опыта». История Лжедмитрия исследована им подробно, начиная с появления в Литве и кончая московским эпилогом. Каждый приведенный Н. С. Арцыбашевым факт впервые содержал отсылку в сносках на источники. Его работа хорошо показала различия в подходах историков, обязанностью которых являются доказательства, и литераторов, возмещающих отсутствие таких доказательств красотами стиля и догадками.

Новая веха в осмыслении истории самозванца связана с трудами Сергея Михайловича Соловьева. Восьмой том его «Истории России с древнейших времен», посвященный Смуте, подоспел с изданием в самую горячую пору общественных дискуссий в 1858 году. Во времена первой гласности снимались прежние цензурные ограничения, исчезали прежние барьеры в обсуждении истории России. Поэтому обобщающий труд С. М. Соловьева, рассказывавший о царствовании Лжедмитрия I, был воспринят не как обычное исследование историка. С. М. Соловьев начинал разбор «слухов и мнений о самозванце» с обсуждения того, что «человек, объявивший себя царевичем Димитрием, был истинный царевич». Но следом приводил аргументы и свидетельства источников, показывающие несостоятельность таких взглядов. Историка особенно убеждало сообщение наемного офицера и сторонника Лжедмитрия Конрада Буссова, восходившее к Петру Басманову, ближайшему боярину самозваного царя. Если уж сторонники Лжедмитрия говорили о самозванстве, то в этом — приговор версии о спасении царевича. Далее С. М. Соловьев задавался вопросом: «В собственной ли голове родилась мысль о самозванстве или она внушена была ему другими?» И здесь, пожалуй, впервые он обратил внимание на то, мимо чего прошли все, кто интересовался Лжедмитрием. С. М. Соловьев не исключал, что самозванство могло быть внушено Григорию Отрепьеву другими людьми. При этом беглый монах вполне искренне мог считать себя царским сыном. «В поведении его нельзя не заметить убеждения в законности прав своих», — писал С. М. Соловьев, отказываясь признавать Лжедмитрия «сознательным обманщиком». Историк даже намекал на «сходство» Лжедмитрия и Петра Великого, говоря, что самозванец слишком рано, «лет на сто», явился в русской истории. С. М. Соловьев решительно порывает с традицией, идущей от «Краткой церковной истории» (1805) митрополита Платона Левшина, считавшего самозванца воспитанником иезуитов (А. С. Пушкин отозвался об этих взглядах как «детских и романических»)51. С точки зрения С. М. Соловьева, Лжедмитрий был подготовлен боярами — врагами Бориса Годунова. «Это мнение о подстановке самозванца внутренними врагами Бориса, — писал историк, — кроме того, что правдоподобнее всех других само по себе, кроме того, что высказано современниками, близкими к делу, имеет за себя еще и то, что вполне согласно с русскими свидетельствами о похождении Григория Отрепьева, свидетельствами, которые, как мы видели, отвергнуть нет возможности»52. Автор «Истории России с древнейших времен» хорошо осознавал и другое — невозможность окончательно раскрыть тайну происхождения первого Лжедмитрия, ее способность «сильно тревожить людей, у которых фантазия преобладает». С. М. Соловьев тоже столкнулся с противоречием интересов «романиста», доверяющего больше своему воображению, и историка, который не должен создавать «небывалое лицо с небывалыми отношениями и приключениями»53. Однако сама «История России…» кроме большого успеха русской историографии стала еще и литературным событием, вызвав споры о личности самозванца.

Следующее десятилетие в освещении темы Лжедмитрия I прошло под знаком громкого спора о происхождении самозванца, начатого Николаем Ивановичем Костомаровым в работе «Кто был первый Лжедмитрий?» (1864). Подвергнув тщательному анализу аргументацию правительственных грамот Бориса Годунова, обличавших «Ростригу», Н. И. Костомаров выявил в них немало противоречий. В итоге он сделал вывод о том, что «в то время не было доказательств, что царь был Гришка Отрепьев, расстрига, беглец Чудова монастыря»54. Проанализировав дальше «Извет Варлаама» (показания Варлаама Яцкого — одного из спутников Лжедмитрия, ушедшего с ним в Литву), сочинения иностранцев, Н. И. Костомаров, по сути, приходит к тому же выводу, что и С. М. Соловьев. Костомаров признает самозванца «творением боярской партии, враждебной Борису», и вслед за Соловьевым задается вопросом о «сознательном или бессознательном» самозванстве55. В этом наблюдения Н. И. Костомарова почти не отличаются от его предшественника. Разве что в костомаровском исследовании справедливо поправлено неосторожное высказывание С. М. Соловьева о том, что обманщик Лжедмитрий обязательно должен быть злодеем. Н. И. Костомаров при этом напомнил о самозванце другого рода — Иване Александровиче Хлестакове… Но общие выводы двух историков совпадали: «Царствовавший у нас в Москве под именем Димитрия был не настоящий Димитрий, но лицо, обольщенное и подготовленное боярами, партиею враждебною Борису». Лжедмитрий не был «истинным царевичем», он всего лишь верил в свое «царственное происхождение»56.

В дальнейшем, несмотря на возражения критиков, обратившихся к привычной версии о сознательном самозванстве Гришки Отрепьева57, Н. И. Костомаров стремился подвести читателя к мысли о том, что нет никаких оснований доверять официальной пропаганде царя Бориса Годунова. История Лжедмитрия была подробно изучена им с привлечением многих новых польских и русских источников в книге «Смутное время» (1868) и в специальном биографическом очерке «Названый Димитрий» (1874)58. Завершая этот очерк, Н. И. Костомаров высказывал прямые возражения против отождествления царя Дмитрия и беглого монаха. Мнение о «внутренней убежденности» Дмитрия в том, что он настоящий сын Ивана Грозного, историк считал вполне заслуживающим внимания. «Подготовлен» «названый Димитрий» был не московскими боярами, как считал С. М. Соловьев, а где-то в «польских владениях». Н. И. Костомаров удержался от окончательного ответа на вопрос о характере самозванства Лжедмитрия и прозорливо заметил: «Мы, однако, не должны слишком увлекаться блеском тех светлых черт, которые проглядывают не столько в его поступках, сколько в словах»59.

Со времени публикации работ С. М. Соловьева и Н. И. Костомарова начинается своеобразная историографическая «развилка» в изучении биографии Лжедмитрия. Все основные вопросы и заслуживающие внимания версии этими историками были сформулированы и обсуждены, а самозванец стал восприниматься как более сложный, вовсе не однозначно отрицательный герой русской истории. Это чутко уловил Алексей Константинович Толстой, представивший еще одного Григория Отрепьева на русской сцене в завершающей части своей драматической трилогии «Царь Борис» (1870). В его пьесе все участники угличского дела, окольничий Андрей Клешнин, старица Марфа — бывшая царица Мария Нагая, знают, что Дмитрий убит, уверены в преступлении Бориса Годунова, но согласны принять того, кто назвался именем царевича Дмитрия, чтобы он отомстил Годуновым. Петр Басманов, принимая награды от царя Бориса, отдает должное храбрости Вора и даже готов сравнить его со «сражающимся львом». Однако в финальном монологе Борис Годунов обращался к боярам с обличением любой лжи, даже во имя интересов царства:



Блюдите вашу клятву!
Вам ясен долг — Господь карает ложь —
От зла лишь зло родится — все едино:
Себе ль мы им служить хотим иль царству —
Оно ни нам, ни царству впрок нейдет!



В этом итог жизни царя Бориса в пьесе А. К. Толстого, а также — другой финал известной исторической драмы Лжедмитрия. Пришло время и для оперы М. П. Мусоргского, снова и снова знакомившей ее слушателей с почти запретным ранее историческим сюжетом. Музыкальные образы мятущегося Бориса Годунова, упоенного своей тайной Самозванца и надменной Марины Мнишек стали господствовать над самой подлинной историей.

Тайна самозваного царя Дмитрия привлекала многих желающих в ней разобраться. Следствием стало появление все новых и новых материалов, без знакомства с которыми уже трудно представить историческое исследование о Лжедмитрии. Интересной находкой, немного приблизившей к разгадке тайны Лжедмитрия, стала запись на книге, обнаруженная профессором Волынской семинарии Амвросием Добротворским. Оказалось, что в 1602 году в Литве действительно путешествовали три монаха — Григорий (будущий московский «царевич»), Варлаам и Мисаил. Они получили в подарок от киевского воеводы князя Константина Острожского книгу святого Василия Великого «О постничестве» и сами сделали запись об этом60. Таким образом, историки получили надежное подтверждение подлинности «Извета Варлаама», из которого известно об обстоятельствах ухода этой троицы в Литву. Были обнаружены знаменитые парные портреты Дмитрия и Марины Мнишек, происходившие из Вишневецкого замка; журнал «Русская старина» в 1876 году впервые опубликовал большим тиражом гравюру с портретом самозванца работы Л. Килиана.

Увидев Лжедмитрия таким, каким его видели польские современники, историки все равно продолжали спорить. Традиционный взгляд на самозванца по-прежнему находил своих сторонников. В частности, П. С. Казанский собрал доказательства о гибели настоящего царевича Дмитрия в специальном очерке, опубликованном в «Русском вестнике» в 1877 году. В новой версии событий Смуты Дмитрия Ивановича Иловайского — автора еще одного общего труда об этой эпохе (1894) — получалось, что Лжедмитрий был авантюристом и игрушкой в руках поляков, использовавших его, чтобы сеять смуту на Руси. По мнению Д. И. Иловайского, с появления самозванца собственно Смута и начиналась (как и изложение событий в его книге об этом времени): «Адский замысел против Московского государства — замысел, плодом которого явилось самозванство — возник и осуществился в среде враждебной нам польской и ополяченной западно-русской аристократии». Такой крайне консервативный взгляд заставлял быть последовательным. Для полноты своей концепции Д. И. Иловайский вынужден был отказаться даже от официальной версии тождества Лжедмитрия и Григория Отрепьева, заменив ее предположением, что Лжедмитрий был «уроженец Западной Руси и притом шляхетского происхождения»61. Привыкнув к стилистике гимназических учебников, одобренных Министерством просвещения, Иловайский доказательствами себя не утруждал… Однако странно было читать такую историю Смуты после появления исследований Н. Левитского и В. С. Иконникова, опровергнувших представление о Лжедмитрии как о проповеднике католичества. Скорее, как не особенно изящно, но определенно выразился Н. Левитский, в самозванце можно было видеть «либерального царя, зараженного иноземщиной». Если замысел пропаганды католичества и существовал, то Лжедмитрии был первым, кто сумел его разрушить62.

Окончательно все легенды и версии о сознательной подготовке самозванца отцами-иезуитами были развенчаны… одним из них, о. Павлом Пирлингом, написавшим фундаментальный труд о взаимоотношениях России и папского престола, основанный на архивах Ватикана. История царевича Лжедмитрия стала одной из любимых тем о. Павла Пирлинга, впервые обратившегося к ней еще в 1870-е годы в книге на французском языке «Рим и Дмитрий»63. Он досконально изучил реакцию Ватикана на появление московского «господарчика» в Речи Посполитой и опубликовал переписку с римским престолом самого «Дмитрия», нунция Клавдия Рангони, сандомирского воеводы Юрия Мнишка и его дочери Марины Мнишек. В отличие от многих русских авторов, слабо или вовсе незнакомых с внутриконфессиональными порядками католической церкви (не говоря уж об ее архивах и написанных на латыни и итальянском языке документах), о. Павлу Пирлингу удалось раскрыть мотивы двойственного поведения Лжедмитрия. Тайное принятие им католичества было вынужденным политическим шагом. И в Ватикане не питали иллюзий в отношении своего подопечного, не выполнившего никаких обещаний после того, как он стал московским царем.

Из всех находок о. Павла Пирлинга, пожалуй, самой важной оказалось собственноручное письмо Лжедмитрия папе Клименту VIII, написанное в апреле 1604 года. Факсимильная публикация текста памятника в 1898 году была всесторонне проанализирована известными лингвистами и историками И. А. Бодуэном де Куртене64, В. А. Бильбасовым65 и С. Л. Пташицким66. Исследователи пришли к однозначному выводу, что автором документа был человек, не совсем уверенно знавший польский язык. Все догадки и предположения в теме о происхождении самозванца должны были уступить место доказательствам, и специалисты приняли версию о том, что Лжедмитрий — выходец из русских земель. Еще один важный документ, впервые опубликованный на русском языке в приложении к труду о. Павла Пирлинга «Россия и папский престол», — подробная депеша об обстоятельствах появления Дмитрия, отосланная нунцием Клавдием Рангони новому папе Павлу V в Рим 2 июля 1605 года67.

Подробное исследование источников, связанных с историей самозванца, провел Евгений Николаевич Щепкин в работе «Кто был Лжедмитрий I» (его труд был опубликован на немецком языке в редком славистическом издании в 1898–1900 годах)68. «Спрятать» так глубоко свои взгляды он имел все основания, так как выдвигал гипотезу о том, что Лжедмитрий мог быть незаконнорожденным сыном царя Ивана Грозного или его сына Ивана, — вряд ли бы обычная цензура пропустила такое в печать. В работе Е. Н. Щепкина Григорий Отрепьев и Лжедмитрий предстают двумя разными людьми. И самих Отрепьевых, по мнению исследователя, было двое, «№ 1» и «№ 2», причем происходили они соответственно из Галича и Углича. Александр Гиршберг, польский автор биографий Дмитрия Самозванца и Марины Мнишек, подчеркивал, что основой для появления человека, взявшего на себя роль убитого Дмитрия, могла быть взаимная заинтересованность служилых людей Смоленской и Северской земель в сближении со шляхтой Речи Посполитой, в первую очередь с князьями Вишневецкими69.

О самозванце немало размышлял один из основателей петербургской школы историков Константин Николаевич Бестужев-Рюмин70. Тексты его писем о Смутном времени были опубликованы посмертно в 1898 году. Эта необычная книга представляет собой редкий жанр эпистолярной беседы и состоит из писем графу Сергею Дмитриевичу Шереметеву, работавшему, правда по-любительски, над изучением времени царя Федора Ивановича и истории Лжедмитрия71. К. Н. Бестужев-Рюмин доброжелательно направлял С. Д. Шереметева, которому казалось, что самозванец был настоящим царевичем. Свои основные тезисы о Лжедмитрий С. Д. Шереметев сформулировал следующим образом: «1) Он не Отрепьев, 2) он не сознательный обманщик, 3) Годунов не виновен в Углицком деле. К этому прибавляется: 4) он — создание Поссевина и иезуитов»72. К. Н. Бестужев-Рюмин поощрял работу С. Д. Шереметева в этом направлении и размышлял: «Прежде всего, остается необъяснимым спасение царевича, а это вопрос существенный. Затем остается неясным Расстрига, откуда у него царственный вид и царственные приемы, он часто напоминает Петра. А почему? Потому что чувствует себя прирожденным царем. Ни Отрепьев, ни шляхтич не могли бы так поступать с Шуйским, так говорить с боярами»73. Все это оказало влияние и на других энтузиастов, которым было тесно в рамках официальной версии. Одним из них был драматург, журналист и издатель А. С. Суворин. Он тоже был практически уверен в том, что «Григорий Отрепьев и был царевич Димитрий». Порукой этому, по его предположению, была слишком яркая и необычная судьба самозванца74.

Журналистские этюды А. С. Суворина в «Новом времени», распространявшиеся в 1890-х годах тысячными тиражами, мало воздействовали на историков. Среди них, напротив, возобладал здравый скептицизм по поводу дальнейших разысканий о происхождении Лжедмитрия, которые не содержали в себе ничего нового, а все больше становились поводом для высказывания сенсационных предположений. Разговор мог быть продолжен только после появления новых источников или изучения основательно подзабытых текстов. Так поступил Сергей Федорович Платонов, обратившийся в магистерской диссертации к источниковедческому изучению русских повестей XVII века о Смутном времени. Будущему автору «Очерков по истории Смутного времени в Московском государстве» удалось впервые исследовать и опубликовать все наиболее значимые литературные памятники («Иное сказание», «Временник» дьяка Ивана Тимофеева, «Сказание Авраамия Палицына», сочинения князя Ивана Дмитриевича Хворостинина, князя Ивана Михайловича Катырева-Ростовского, князя Семена Ивановича Шаховского и другие тексты), в которых рассказывалось об обстоятельствах воцарения Лжедмитрия и его правлении75. Но в своей известной книге о Смуте, вышедшей первым изданием в 1899 году, С. Ф. Платонов отказался от подробного рассмотрения литературы о самозванце, считая более важным изучить обстоятельства его восхождения на трон, кем бы ни был при этом Лжедмитрий. Понимая, что от него все равно ждут определенного ответа, С. Ф. Платонов писал: «Чтобы не оставаться перед читателем с закрытым забралом, мы не скроем нашего убеждения в том, что Самозванец был действительно самозванец, и притом московского происхождения»76. С этим наблюдением перекликается известный афоризм Василия Осиповича Ключевского: «Винили поляков, что они его подстроили, но он был только испечен в польской печке, а заквашен в Москве»77.

К началу XX века накопилась большая традиция изучения истории Лжедмитрия, но его биография по-прежнему трудно поддавалась изучению и в ней оставалось еще много неизвестного. Это наглядно продемонстрировал о. Павел Пирлинг, опубликовавший сборник статей «Из Смутного времени» (1902), в котором разобрал источники, связанные с обстоятельствами появления самозваного московского царевича в Литве. Особенно важна была записка князя Адама Вишневецкого 1603 года, передававшего королю Сигизмунду III историю своего слуги, оказавшегося якобы сыном Ивана Грозного. В своих статьях о. Павел Пирлинг, образно говоря, «шел по следу» Лжедмитрия, пытался «выслушать» свидетелей. П. Пирлинг подробно выяснял, что в разное время говорили о самозванце король Сигизмунд III, канцлер Лев Сапега, воевода Юрий Мнишек и монахи-иезуиты. Как ни парадоксально, но обзор материалов «с другой стороны» приводил его к тому же выводу, которого держались русские источники: «тождество Димитрия с Гришкой Отрепьевым выдерживает хоть некоторую проверку»78. Итогом многолетних разысканий о. Павла Пирлинга стала его книга «Димитрий Самозванец» (1912). Оглядываясь на свой путь от исследования о взаимоотношениях России и папского престола, он признавался, что начинал работу не без увлечения проявлявшимся издали «привлекательным образом» самозваного царевича. Действительно, трудно допустить, чтобы папы Климент VIII и Павел V вступали в переписку с каким-то безвестным авантюристом, а папский нунций в Кракове Клавдий Рангони уделял ему столько места в своих донесениях. Но дальше о. Павел Пирлинг познакомился со «святая святых» ватиканского архива — документами инквизиционного трибунала, рассматривавшего конфессиональные затруднения тайного католика Дмитрия, просившего разрешения на причастие из рук православного патриарха для себя и своей невесты Марины Мнишек. Выяснилось, что все надежды на архивы Ватикана не имели под собой никакого основания, в них не было ничего, чтобы Лжедмитрий доверил только своим новым духовным отцам. В итоге о. Павел Пирлинг возвращает «долг» тем, кто всегда считал самозванца орудием католической экспансии. Он тоже видел, что «дело самозванца явилось следствием обширного и искусно выполненного заговора», но убежден, что это был «русский» заговор. И за этим стоит целая система доказательств, основанная на полном анализе источников, впервые разысканных самим о. Павлом Пирлингом. Научное исследование привело его к выводу об обмане самозванцем папской курии: «Димитрий только в начале своей карьеры обнаруживал благочестивое рвение; впоследствии главными мотивами его политики стали личные интересы и нужды русского государства»79.

Исследовательский путь, намеченный о. Павлом Пирлингом, был весьма плодотворным. Об этом свидетельствовали все новые и новые публикации документов из иностранных архивов. Целый комплекс материалов по Смуте опубликовал В. Н. Александренко. Сюда вошли итальянские, польские и латинские акты, письма Лжедмитрия шведскому королю Карлу IX и польскому королю Сигизмунду III, папе Павлу V, сандомирскому воеводе Юрию Мнишку и другим лицам80. В 1912 году впервые в полном виде была издана русская посольская документация о взаимоотношениях с Речью Посполитой во времена Бориса Годунова, Лжедмитрия и Василия Шуйского81. Важным вкладом в историографию стало фототипическое издание следственного дела о смерти царевича Дмитрия, осуществленное в 1913 году82. Выход в свет в начале 1918 года подборки документов о Лжедмитрии I из архива Посольского приказа завершил долгую историю «Чтений в Обществе истории и древностей российских при Московском университете»83.

Заслуживают внимания еще два популярных биографических очерка о Лжедмитрии — М. А. Полиевктова в сборнике «Люди смутного времени» (1905)84 и П. Г. Васенко в «Русском биографическом словаре» (1914)85. Они тоже подвели историографические итоги. Научная добросовестность не позволяла авторам этих очерков выходить за пределы темы, обозначенные состоянием источников. Но весьма показательно, что им казались уже установленными к этому времени некоторые факты из биографии самозванца: деятельность в интересах боярской партии86, первоначальный казачий характер движения Лжедмитрия I, приобретение «польско-католической окраски» планов самозванца только после его появления в Кракове. В этих статьях Лжедмитрия называли «незаурядным» или «умным и даровитым» человеком, но оба автора подчеркивали, что Лжедмитрии «не ставил себе широких государственных задач» и действовал как авантюрист.

Начало и итог полутора веков русской историографии в изучении истории Лжедмитрия оказались в основном связаны с трудами иностранцев и тех русских авторов, кто обращался к иностранным архивам. От робкого опыта Г. Ф. Миллера, рассказавшего по-немецки о своих разысканиях в 1750-х годах, — до выхода в свет переводов с французского языка книг о. Павла Пирлинга «Димитрий Самозванец» (1912) и Казимира Валишевского «Смутное время» (1911). Научный путь получился симптоматичным, он подтверждал сложности постижения биографии самозваного царя.

Первые советские годы в историографии Смуты можно было бы пропустить. Публикации в изданиях «императорских» исторических обществ стало опасно цитировать, не говоря уже о том, чтобы подробно их изучать. Во всяком случае, не стоит рассматривать всерьез идущие от M. H. Покровского рассуждения о «крестьянской революции» и о том, что Лжедмитрий I был «казацким» царем. Все это напоминает «кавалерийские» атаки на историю в логике борьбы с прошлым. Советских историков больше всего привлекал элемент социального протеста, на волне которого пришел в Кремль царевич Дмитрий. M. H. Покровский не смог отмахнуться от очевидного сравнения двух «Смут» — начала XVII и начала XX века, но дал этому свое «объяснение». Оно состояло из сплошных обвинений в адрес буржуазных историков, которые стремились ни больше ни меньше как опорочить «названого Дмитрия», а потом и народ, восставший в 1917 году87. По сути, M. H. Покровский сравнил Ленина с Лжедмитрием из-за того, что одного обвиняли в связях с поляками, а другого — с немцами… В итоге, однако, в советской историографии для олицетворения эпохи Смуты был выбран другой герой — Иван Болотников; с ним и стали ассоциировать «крестьянскую войну».

Определения M. H. Покровского ненадолго пережили своего создателя. Уже со второй половины 1930-х годов общий подход к Смуте и, в частности, к Лжедмитрию снова изменился. Связано это с так называемой «критикой школы Покровского», вышедшей далеко за пределы научных дискуссий. Самозванца стали воспринимать как прямого ставленника Польши. Программные статьи А. А. Савича и В. И. Пичеты утвердили в научном обиходе до сих пор использующийся оборот «польская интервенция». О Лжедмитрии говорилось, в частности, что его успех был обеспечен польской шляхтой и поддержкой «польско-литовского правительства» (точное указание академиком В. И. Пичетой на форму политического устройства Польши и Литвы, превратившееся от многократного употребления в обвинительном контексте в расхожий историографический штамп). В предвоенной обстановке, когда в 1934 году между Польшей и фашистской Германией был заключен пакт о ненападении, такое исправление истории казалось особенно актуальным. В 1939 году многотысячным тиражом издали популярную книгу «Разгром польской интервенции в начале XVII века», написанную А. И. Козаченко. Одновременно изменившиеся представления об эпохе Смуты в их «патриотической» трактовке вошли в новые учебники по истории СССР, а также нашли свое отражение в литературе и советском кинематографе (фильм лауреатов Сталинской премии Михаила Доллера и Всеволода Пудовкина «Минин и Пожарский»)88.

Академическое изучение истории Смутного времени тем не менее продолжилось, несмотря на очевидную вульгаризацию исторического прошлого «историками-марксистами». В начале 1920-х годов С. Ф. Платонов во многом пересмотрел свои прежние взгляды на Бориса Годунова. Проанализировав угличское следственное дело 1591 года, он убедился в том, что его состав, «безупречный с точки зрения палеографической, был правилен и юридически», а Борис Годунов стал жертвой злословия и клеветы. «В наше время, — писал историк в 1921 году, — можно решиться на то, чтобы в деле перенесения мощей царевича Димитрия в Москву в мае 1606 года видеть две стороны: не только мирное церковное торжество, но и решительный политический маневр». Более отчетливо С. Ф. Платонов стал говорить и о силах, заинтересованных в самозванце, видя их в разгромленном Годуновым клане Романовых и близких им родов, а также в княжеской аристократии — князьях Шуйских и Голицыных. Снова и снова отвечая на «проклятый» вопрос историков Смуты о происхождении самозванца, С. Ф. Платонов говорил, что «это был московский человек, подготовленный к его роли в среде враждебных Годунову московских бояр и ими пущенный в Польшу»89.

Все последующее время, в 1930–1950-х годах, историки вынуждены были работать в рамках одной заданной концепции «крестьянской войны и иностранной интервенции». Прежний интерес к историческим тайнам, психологическим объяснениям поступков исторических героев был, выражаясь советским языком, «ликвидирован как класс». Лжедмитрию I была предоставлена единственная возможность являться в истории в контексте его политики «по крестьянскому вопросу». Сегодня даже трудно представить, почему так было, но так было. Откроем итоговые «Очерки истории СССР. Период феодализма. Конец XV в. — начало XVII в.», изданные Академией наук СССР в 1955 году, и процитируем их фрагмент: «В 1605–1606 гг. польско-литовское магнатство и отдельные группировки польской шляхты попытались подчинить себе Русское государство, используя для этой цели авантюру своего ставленника самозванца Лжедмитрия I. В обстановке обострившихся в связи с политикой Бориса Годунова классовых противоречий Самозванцу, опиравшемуся на вооруженную поддержку интервентов, действительно удалось на время захватить Москву. Однако хозяйничанье иноземных захватчиков вызвало всенародное движение, которым воспользовалось московское боярство для того, чтобы покончить с Лжедмитрием и посадить на русский престол боярского царя — Василия Шуйского»90. Трудно спорить с этими безапелляционными формулировками. За ними стоят уже преодоленные «ошибки» M. H. Покровского и твердая уверенность в исключительном значении своих взглядов, в превосходстве классового анализа исторических событий над существовавшей до этого научной традицией и всеми остальными «дворянскими» и «буржуазными» методами познания.

Между тем поколение историков, вступившее в науку в годы «оттепели», сразу было вовлечено в дискуссию о «характере крестьянской войны», проведенную на страницах журнала «Вопросы истории» (1958–1961)91. Несмотря на то что советская «постройка» этой темы уцелела, отдельные идеи и подходы к событиям начала XVII века как к «гражданской войне» уже стали обсуждаться. Но главное, что снова можно было изучать источники и эпоху Лжедмитрия I92. В это время появилась в свет новаторская книга Кирилла Васильевича Чистова, рассмотревшего феномен самозванства в русской истории. Его этнографические штудии повлияли и на российских, и на зарубежных историков Смуты, показав новые возможности темы, выходящие за пределы традиционного изучения событийной истории93. После долгого перерыва за рубежом вышла в свет новая биография Лжедмитрия, написанная Филиппом Барбуром, заложившим традицию высокой оценки государственных способностей самозванца в американской историографии94. Возможно, что в концепции Филиппа Барбура нашли отражение взгляды его научного консультанта, одного из основателей американской русистики Георгия Владимировича Вернадского, считавшего, что Лжедмитрию удалось произвести «благоприятное впечатление» на подданных95. Хотя в целом книга Филиппа Барбура — непрофессионального исследователя этой темы — осталась одиноким опытом в зарубежной историографии.

Интерес к истории самозванца, естественно, оставался и в Польше, где вся история Смуты трансформировалась в «Димитриаду». Польская историография по разным причинам в развитии этой темы остановилась на достижениях, связанных с именами профессоров Александра Гиршберга и Вацлава Собеского, чьи основные труды о «Дмитрии» были созданы более ста лет назад. В 1920—1930-е годы, во времена независимого существования Польской республики, их работы продолжали восприниматься как «последнее слово» исторической науки, а в послевоенное время обращение ко временам «польской интервенции» в Россию могло рассматриваться только как неуместная фронда. Поэтому первая полная биография «Димитрия Самозванца», автором которой была историк Данута Черска, появилась лишь в 1995 году. В Польше в это время стали особо подчеркивать победы над «москвой», вспоминая 1612 год и другие события Смуты начала XVII века. Впрочем, труд Дануты Черской, вышедший в старейшем польском научном издательстве «Ossolineum», выгодно отличается хорошим знанием предмета и представляет одну из немногих полных биографий самозванца на польском языке96.

Возвращение к научному постижению истории Лжедмитрия I в российской историографии тоже произошло только в 1980—1990-е годы. Оно связано с именами Руслана Григорьевича Скрынникова и его ученика Василия Иринарховича Ульяновского (ныне представляющего украинскую историографию). В их трудах заново были пересмотрены все известные польские и русские источники по этой теме. Р. Г. Скрынников попытался «вписать» биографию самозванца в более широкий контекст социально-политической борьбы, не упуская из виду традиционные для советской историографии сюжеты о крестьянах, холопах и казаках. Все это привело Р. Г. Скрынникова к выводам об использовании Лжедмитрием утопической идеи «о добром царе». Концептуально движение самозванца вписывалось в парадигму социального протеста в Смуту: «Лжедмитрий захватил власть на гребне массовых народных восстаний»97, «то был единственный в русской истории случай, когда восставшие массы посадили на трон человека, возглавившего повстанческое движение и выступившего в роли „доброго царя“»98. Историк делал еще и следующий шаг, говоря о «гражданской войне, развернувшейся в 1604–1605 годах». Впрочем, все это не вытекало из его попыток показать «народную поддержку» самозванца, он лишь подправлял, но не менял общепринятую концепцию. Объяснил же необычный характер гражданской войны в России начала XVII века другой историк — Александр Лазаревич Станиславский, показавший роль «вольного казачества» в «битвах за царя Дмитрия», что не имело ничего общего с крестьянской войной99.

О личности Лжедмитрия у Р. Г. Скрынникова сложилось вполне определенное представление, он не сомневался, что это был Григорий Отрепьев. Правда, читателя его работ может несколько озадачить то, что историк называет самозванца Юрием, а не Григорием Богдановичем Отрепьевым, но это только напоминание о подзабытом мирском имени Юшка, под которым знали Лжедмитрия в Москве. В своих научных исследованиях движения самозванца Р. Г. Скрынников останавливался на вступлении Лжедмитрия I в Москву100. Дальнейшую подробную работу по изучению внутренней политики самозваного царя Дмитрия Ивановича провел В. И. Ульяновский. В своих разысканиях он решил использовать нестандартный ход, отказавшись от традиционного пути объяснения происхождения Лжедмитрия. Самозванца (именно так, с большой буквы) В. И. Ульяновский предпочитает называть безлично, не примыкая к версии об его тождестве с Отрепьевым, но и не опровергая ее. Повторяя идеи своего учителя Р. Г. Скрынникова, Ульяновский считает, что основную поддержку Лжедмитрию I оказывали крестьяне и холопы, ибо его образ отвечал «народной идее»101. Спорность такой концепции, восходящей еще к советской исторической парадигме, очевидна, хотя собранный В. И. Ульяновским материал ценен сам по себе102. Анализ царствования Лжедмитрия, проведенный В. И. Ульяновским, привел историка к обоснованному выводу, что «на российском престоле Самозванец занял традиционную позицию в коренных вопросах управления страной»103. Впрочем, некоторые наблюдения В. И. Ульяновского о том, что Лжедмитрий 1 выпустил бразды правления из своих рук и полностью доверился Боярской думе, не подтверждаются источниками. Многие современники, а вслед за ними историки, напротив, отдавали должное государственным талантам царя Дмитрия Ивановича, иначе бы потом царю Василию Шуйскому не пришлось говорить, что самозваный царь узурпировал власть.

Ярко о свойствах политика Лжедмитрия напомнил Владимир Борисович Кобрин в популярном очерке о Смутном времени. Вспоминая прежние историографические стереотипы, когда о самозванце писали как о польском ставленнике или игрушке в руках бояр, В. Б. Кобрин, наоборот, предлагал подумать над тем, что непродолжительное правление Лжедмитрия стало одной из «упущенных возможностей истории». Но историк видел и черты авантюризма в деле самозванца, остроумно замечая: «…просто того авантюриста, который добился успеха, мы обычно называем выдающимся политиком»104.

Лжедмитрий I остается желанным персонажем исторических разысканий в российской, украинской, польской, английской и американской историографиях105. Исследовательские конструкции сегодня усложнились, мало кто удовлетворяется обычным описанием в духе того, как все было «на самом деле». Достаточно успешно попробовал применить семиотическую методику к изучению феномена самозванства Борис Андреевич Успенский. Ему удалось объяснить дуализм восприятия бракосочетания Лжедмитрия, послужившего предлогом для расправы с самозванцем106. Александр Владимирович Лаврентьев впервые рассмотрел «вещественные» памятники, связанные с самозванцем, и предложил убедительные трактовки символики государственных печатей, наградных «золотых» и медалей Лжедмитрия I107. Внимание к семиотике текстов и церемоний времени Лжедмитрия I характерно также для новейших работ В. И. Ульяновского108. Однако и старая тема изучения роли самозванца в истории тоже не исчерпала себя. Например, недавно на страницах журнала «Вопросы истории» американский профессор Честер Даннинг предложил русскому читателю «пересмотреть традиционный образ Дмитрия», солидаризируясь с теми, кто видел в «царе Дмитрии» просвещенного правителя и едва ли не предтечу Петра Великого109. Идея не новая. Эдвард Радзинский, написавший про «Тайну Иоаннова сына», внес одно необходимое уточнение к сравнению Лжедмитрия с Петром I: «В нем не было жестокости, необходимой на Руси Преобразователю»110.

Итак, историографический обзор подвел нас к тому неутешительному выводу, что как современники, так и последующие историки далеко разошлись в оценках Лжедмитрия. Поначалу историки повторили обличения самозванца в самых страшных грехах, идущие от тех, кто пережил времена Смуты. Даже H. M. Карамзин, готовый судить «без гнева и пристрастия», останавливался, потому что не находил каких-либо аргументов для оправдания Григория Отрепьева. Мятущийся, способный на человеческие чувства пушкинский Самозванец из «Бориса Годунова» оставался одиноким и непонятым.

Дискуссия о происхождении самозванца, о тех силах, которым было выгодно поддержать ложного царевича Дмитрия, открытая С. М. Соловьевым и Н. И. Костомаровым в конце 1850-х — начале 1860-х годов, скорее всего обречена остаться бесконечной… Какими еще неизвестно где хранящимися источниками можно подтвердить, что самозванца готовили московские бояре или что он неспроста появился в Речи Посполитой?! Усилиями о. Павла Пирлинга и многих других ученых по крайней мере разрешен вопрос о национальности Лжедмитрия, его отношениях с Ватиканом. При этом даже такие выдающиеся историки Смутного времени, как С. Ф. Платонов, не дерзали идти дальше самых общих высказываний о самозванстве Григория Отрепьева.

С начала XX века, когда о Лжедмитрии стало можно говорить без всякой цензуры, все отчетливее высказываются идеи о том, что это был настоящий царь, убежденный в своем высоком происхождении. Однако, увы, справедливость оценок историков нечем проверить. Даже если мы будем готовы согласиться с тем, что некоторые реформы Лжедмитрия опережали свое время, то и в этом случае неизбежен вопрос — почему их не мог провести самозванец? Попытка Р. Г. Скрынникова связать авантюру Григория Отрепьева с народными движениями тоже не может быть принята. Внутренняя политика самозванца оказывается достаточно традиционной, а его великие замыслы так и пропали вместе с ним. Все было высказано в адрес Лжедмитрия: ужасные оскорбления и обвинения в колдовстве, а рядом — панегирики действительным или мнимым талантам. Наверное, точно так же люди разделялись при первых известиях о его появлении. Одни благословляли наступавшее время перемен и освобождение от тирании Бориса Годунова, другие ясно понимали опасности, идущие от самозванца на троне. Именно с Лжедмитрия Смутное время и началось в 1604 году. Для того чтобы его завершить, потребовалось еще пятнадцать лет. Но ничто из опыта воцарения самозваного царя, а потом и его убийства не было забыто «миром». Никому из тех, кто пережил время царя Дмитрия Ивановича, уже никогда не удалось избавиться от пришедшей Смуты.

Часть первая

ГРИГОРИЙ ОТРЕПЬЕВ

Глава первая

«СНАЧАЛА ОН ИГРАЛ В КОСТИ…»

Многие хотели бы узнать, на самом ли деле самозванец был Григорием Отрепьевым… Однако похоже, что тайна происхождения царя Дмитрия Ивановича навсегда останется неразгаданной. Самозваному царевичу поверили на слово и приняли все детали его рассказа о чудесном спасении как достоверные.

Тот, кого называли Григорием Отрепьевым, скорее всего, им и был. Возможно, когда-то давно он воспринял историю московского царевича, сына Ивана Грозного, как свою собственную. Вера это оказалась настолько искренней, что заставила обмануться сначала самого жалкого юношу в одежде чернеца, а потом, вместе с ним, многих других людей в Речи Посполитой и Московском царстве. Правда, не стоит исключать и привычную версию о явном самозванстве Лжедмитрия.

Быстрота случившегося переворота поразила современников. Приготовившись к долгому правлению династии Годуновых, присягнув на кресте царю Борису и его потомкам, люди в несколько лет стали свидетелями полного крушения этого рода. Видя столь наглядное превращение «высшей власти» в прах, бывшие подданные царя Бориса Годунова легко поверили во все действительные и мнимые грехи своего правителя. Самозванец казался восставшим из гроба судьей этих грехов, спасенным ради торжества справедливости. Так благие намерения привели всех туда, куда они и должны были привести, «одарив» русскую историю сюжетом непридуманной трагедии. «Попрася правда, отъиде истинна, разлился беззаконие и душа многих християн изменися: слово их, аки роса утренняя, глаголы их, аки ветер», — сокрушался, приступая к истории «розстриги Гришки Отрепьева», старый летописец1

Но «сначала он играл в кости…», как сказал про самозванца канцлер Великого княжества Литовского Лев Сапега2[2]. В «Литве», как тогда обобщенно называли соседнее государство поляков и литовцев — Речь Посполитую, любили употреблять этот образ. Другой канцлер — всей Речи Посполитой, — Ян Замойский, тоже говорил сенатору Юрию Мнишку, убеждавшему его поддержать поход московского «господарчика»: «Кость падает иногда недурно», но не следует играть ею в политике, тем более когда речь идет об интересах страны3.

Авантюрный характер истории самозванца был очевиден проницательным современникам. Другое дело, что не все готовы были следовать правилу Замойского, скорее даже наоборот. В этом, напомню еще раз, секрет успеха самозванца. Признав, искренне или нет, изначально вымышленные обстоятельства, в дальнейшем участники событий попадали в историческое «Зазеркалье», где многократное повторение лжи убеждало сильнее любой правды.

Представление о хорошо спланированном заговоре, в котором самозванца Григория Отрепьева использовали для борьбы с царем Борисом Годуновым определенные силы внутри Московского государства или вне его, оказалось весьма живучим. Достаточно еще раз вспомнить классическую фразу Василия Осиповича Ключевского о том, что Лжедмитрий был «только испечен в польской печке, а заквашен в Москве». Политические и религиозные расчеты Речи Посполитой и Ватикана, конечно, имели значение на разных этапах истории самозванца, но не было какого-то одного большого заговора, в котором за спиной самозванца оставался некий могущественный, никем не узнанный автор интриги. Да и предположение о боярах — руководителях самозванца тоже никем не доказано. Все они должны были поклониться тому, кто воссел на троне, и, как увидим дальше, выслушивать его поучения. Слишком много обстоятельств говорит о том, что режиссером истории о самозванце оказался сам Григорий Отрепьев, хотя, когда ему было надо, он не гнушался и ролями в массовке.

Чернец Гришка

Откуда появился самозванец? Его биография оказалась намеренно запутанной и скрытой. Впрочем, иногда она, наоборот, была публичной, рассчитанной на то, что слова и действия молодого чернеца запомнятся, — наивное на первый взгляд желание, хотя самозванец был отнюдь не простодушным человеком. Существуют и вполне определенные заключения следователей Бориса Годунова, выяснивших имя беглеца, назвавшегося в Литве московским царевичем. Имя это — Григорий Отрепьев.

Скорее всего, обе версии — самозванца и правительства царя Бориса — представляли искусное сочетание реальных жизненных обстоятельств и того, что выгодно было рассказывать каждой стороне о внезапно объявившемся претенденте на московский трон. Выяснять, кто и в каких пропорциях смешивал правду и ложь, — дело неблагодарное, коль скоро известно присутствие вымысла. Но саму ложь в истории царевича Дмитрия мы можем чаще всего только почувствовать, а не доказать. Поэтому-то и существуют разные версии повествования о Лжедмитрии.

Прежде всего посмотрим на то, что самозванец предъявлял в качестве своей «биографии». Сделать это ему пришлось тогда, когда он успешно объявил о своем «царственном» происхождении в Речи Посполитой, устроив так, чтобы выгодный ему рассказ дошел сначала до князя Адама Вишневецкого. Весельчак и любитель Бахуса князь Адам Вишневецкий с энтузиазмом воспринял появление «царевича» среди своих слуг, немедленно посадил его в свою карету и поехал представлять соседям (простаки всегда больше предсказуемы). Так слух о московском «господарчике» пошел дальше и в конце октября 1603 года достиг короля Сигизмунда III, потребовавшего отчета от князя Адама Вишневецкого. Но тому нечего было рассказать, кроме того, что рассказал ему сам мнимый Дмитрий.

Пока историей самозванца не заинтересовался Сигизмунд III, все оставалось малоизвестным курьезом. Но внимание короля привнесло в дело Лжедмитрия интересы политики. 1 ноября 1603 года король Сигизмунд III встретился в Кракове с нунцием (дипломатическим представителем римского папы) Клавдием Рангони и известил его о московском человеке, назвавшемся сыном Ивана IV, а неделю спустя, как установил о. Павел Пирлинг, краковский нунций отослал свой первый отчет о московском «господарчике» в Ватикан4. Так эстафету от простаков приняли расчетливые мудрецы, ставшие советоваться о том, как поступить дальше, и своей поддержкой «сделавшие» биографию самозванцу.

Приведем эту каноническую для самозванца версию, известную с собственных его слов в передаче нунция Клавдия Рангони в Рим в 1605 году:

«Иван, сын великого князя московского Василия, после того, как короновался царем, взял в жены Анастасию из дома Романа Захарьина, от которой имел первого сына Димитрия; этот мальчик случайно утонул еще в пеленках вместе с мамкой в Белоозере5, в то время как его отец торжествовал над казанцами. Родивши еще двух сыновей, Ивана и Федора, Анастасия умерла, а царь женился на Марии Черкасской, с которой развелся, как и с некоторыми другими, и все эти жены были заключены Иваном в монастырь. Наконец великий князь женился на Марии, дочери Федора Нагого, из боярского рода, от которой не имел несколько лет детей.

Не надеясь на милосердие Божие и удрученный войной с королем Стефаном Баторием, царь Иван сделался тираном и убил своего старшего сына Ивана; после этого преступления у него родился от Марии Нагой вышеупомянутый Димитрий, который вполне естественно считает себя наследником великого князя московского Ивана.

Вскоре после рождения Димитрия Иван серьезно занемог и, предвидя близкую кончину, назначил опекунов обоим сыновьям Федору и Димитрию. Слабоумный Федор был уже в это время женат, назначенные к нему опекуны должны были своими советами и опытом помогать ему в правлении государством. Опекунам Димитрия поручено было вместе с его матерью заботиться об его воспитании до совершеннолетия. Великий князь Иван назначил во владение Димитрию три города: Углич, Дмитров и Городец, предоставив их также попечению опекунов.

После смерти Ивана сын его Федор, как старший, вступил на престол. Уступая просьбам жены, он записал в ближние бояре Бориса, ее брата, настоящего великого князя. Заседая в боярской думе и пользуясь благоволением Федора, проницательному и коварному Борису пришло на ум самому сделаться великим князем, и с той поры он начал обдумывать способ умертвить Димитрия и отделаться от Федора, жену которого боярская дума решила заточить в монастырь вследствие бесплодия.

Не трудно было Борису убедить Федора, склонного по природе к набожности, оставить заботы с княжестве и удалиться в монастырь Св. Кирилла. Это было сделано без ведома опекунов Федора, которых Борис умертвил, чтобы они не мешали его предприятиям.

После того как Ирина, жена Федора, сестра Бориса Годунова, достигла полной власти в правлении для своего брата, последний начал думать о том, как бы избавиться от Димитрия, который со временем мог помешать его замыслам.

Борис тайно отравил опекунов Димитрия, заместив их от имени великого князя другими, с помощью которых надеялся отравить ребенка. Это злодеяние без сомнения ему бы удалось, но воспитатель Димитрия заметил козни Бориса и многократно предупреждал мальчика об угрожающей ему опасности и неминуемой смерти, если он не будет остерегаться, на что умный и развитый мальчик обратил внимание.

Так как первая попытка убийства не удалась Борису, то он подкупил нескольких злодеев, которым приказал ворваться ночью в комнату мальчика и убить его в постели. Это злодеяние без сомнения удалось бы, но вышеупомянутый воспитатель, предчувствуя опасность, грозящую его питомцу, положил в постель Димитрия другого мальчика, его родственника, тех же лет, который и был убит злодеями вместо Димитрия, а последний спасся. Шум разбудил домашних, которые, думая, что Димитрий убит, начали искать убийц и, найдя их, растерзали. Говорят, что в этой смуте погибло тридцать детей, и впоследствии предположили, что среди них был тот ребенок, которого в действительности убили вместо Димитрия.

Слух об этом злодеянии быстро распространился. Мать Димитрия, уверенная, что погиб ее сын, так как убитый ребенок был неузнаваем вследствие нанесенных ему ран, послала гонца к великому князю с известием об убийстве. Но Борис, желая отвратить от себя все подозрения, отнял у гонца письмо и передал великому князю все дело в другом свете, именно, что Димитрий в припадке падучей болезни убился сам и таким образом был найден окровавленным в постели. Великий князь был очень опечален этим происшествием и приказал, чтобы тело брата было похоронено в склепе его предков, но патриарх, согласно указаниям Бориса, сказал, что не следует хоронить самоубийцу в склепе, где покоятся помазанники Божии. Федор хотел отдать брату последний долг, но Борис удержал его от поездки в Углич на похороны Димитрия, так как всеми силами старался, чтобы великий князь ничего не узнал об этом ужасном злодеянии. Поэтому он послал Геласия, митрополита Крутицкого, и Андрея Клешнина в Углич на погребение Димитрия. После похорон они заточили мать Димитрия в монастырь, некоторых из ее слуг умертвили, а других выслали из пределов государства. Кроме того, они приказали обезглавить двести человек из жителей Углича за то, что они без ведома великого князя расправились с слугами Димитрия.

Между тем вышеупомянутый воспитатель, который так заботливо спас Димитрия от смерти, не переставал пещись о своем питомце и бережно скрывал его от всех. Заболев и чувствуя приближение смерти, он призвал к себе верного человека, боярского сына, которому рассказал всю историю Димитрия, и поручил ему мальчика. Будучи верным другом, этот человек охотно принял на себя подобную обязанность и тайно содержал у себя мальчика до своей смерти. Перед своей кончиной он убедил Димитрия, который был уже юношей, для избежания опасности, поступить в монастырь. Последний охотно принял этот дружеский совет и, надев монашескую рясу, пробыл в ней довольно долго, скитаясь по разным монастырям Московии. Но его благородный нрав и осанка выдали его, и он однажды был узнан одним монахом. В виду близкой опасности, Димитрий решил немедленно удалиться в Польшу, где сначала скрывался у Гавриила Гойского, а за сим перешел к Адаму Вишневецкому, и там открыто объявил себя великим князем московским»6.

Начало «биографии» Лжедмитрия совпадает с тем, что нам известно о настоящем царевиче Дмитрии. Оставшись ребенком после смерти Ивана Грозного, он был отослан своим братом царем Федором Ивановичем в Углич. Называя по имени только двух жен Ивана Грозного, Лжедмитрий умалчивал о других браках царя, делавших сомнительными права царевича Дмитрия как наследника от шестой или седьмой жены. Не соответствует действительности и деталь о том, что несколько лет у его «родителей» не было детей. Верно рассказывал самозванец лишь о том, что царь Федор мало управлял государством, предпочитая походы на богомолье и беседы с монахами. Но это было известно многим и повсюду. В одном случае он называет брата «слабоумным», в другом показывает, что самому Борису пришлось немало потрудиться, чтобы удержать царя Федора Ивановича, искренне переживавшего смерть сводного брата, от поездки в Углич.

Место, где прошло его «детство», самозванец представлял плохо. Единственная приводимая московским «господарчиком» деталь, прямо связанная с угличским периодом жизни царевича Дмитрия, — присутствие при нем некого воспитателя. Такую подробность из придворной жизни сложно было подтвердить или опровергнуть уже современникам. Чем и воспользовался самозванец, приписав своему наставнику предусмотрительные шаги, благодаря которым якобы спасся настоящий царевич Дмитрий.

Схожая версия, где главным спасителем царевича Дмитрия назван некий итальянский доктор («влах»), присутствует в так называемом «Дневнике Марины Мнишек». Самозванец рассказывал Мнишкам (а они — своему окружению) о том, что его воспитатель нашел мальчика, похожего на него, и сделал так, чтобы они подружились и всегда находились рядом. Когда дети, наигравшись, засыпали, то чужого ребенка оставляли в покоях царевича, а Дмитрия укладывали спать где-то в другом месте. Поэтому когда заговорщики ворвались во дворец, то они задушили несчастного свидетеля детских игр царевича Дмитрия, а не его самого. Мать в отчаянии не увидела, что убит не Дмитрий, а другой ребенок.

«Тем временем, — продолжал свой рассказ автор «Дневника Марины Мнишек», — тот влах, видя, как нерадив был в своих делах Федор, старший брат, и то, что всею землею владел… конюший Борис, решил, что хоть не теперь, однако когда-нибудь это дитя ожидает смерть от руки предателя. Взял он его тайно и уехал с ним к самому Ледовитому морю и там его скрывал, выдавая за обыкновенного ребенка, не объявляя ему ничего до своей смерти. Потом перед смертью советовал ребенку, чтобы тот не открывался никому, пока не достигнет совершеннолетия, и чтобы стал чернецом. Что по совету его царевич исполнил и жил в монастырях… Когда царевич Дмитрий, остававшийся в монастыре чернецом, достиг зрелости, он вышел оттуда и пошел в другой монастырь, уже ближе к столичному городу, потом и в третий, и в другие, все приближаясь непосредственно к столице, а там и у самого Бориса в комнатах бывал и на Патриаршем дворе, никем не узнанный. Но трудно было, не подвергая угрозе свою жизнь, открыться кому-нибудь, и Дмитрий отправился в Польшу»7.

Что и говорить, версия продумана гениально. В ней содержится расчет на игру воображения того, кому рассказывается вся эта история. Можно, наверное, даже поверить в обратное: убили все-таки царевича, а самозванец, носивший имя Григория Отрепьева, и был тем самым мальчиком, который с детских лет оказался сопричастен к дворцовой тайне, а потом использовал ее в своих целях.

Однако существует Следственное дело о смерти царевича Дмитрия в Угличе 15 мая 1591 года, и в нем выяснено, что царевич погиб во время игры на дворе угличского дворца. Все случилось днем, а не ночью, и действительный участник событий знал бы об этом. Даже если считать, что следственное дело сфальсифицировано (а доказать это до сих пор не удалось никому), все равно остаются воспоминания угличан. Многие из них приняли участие в мятеже, последовавшем за известием о трагическом происшествии с царевичем. Какие еще тридцать детей, которых якобы истребили в день гибели царевича, как рассказывал самозванец? Все убитые в тот день мальчики — свидетели последней игры царевича в «тычку» — известны по именам, их было трое — Качалов, Битяговский и Волохов. Угличане видели настоящего царевича Дмитрия погибшим и первоначально похоронили тело несостоявшегося наследника русского престола в угличском Спасо-Преображенском соборе8. Лжедмитрий же рассказывал о массовом истреблении жителей Углича, сопоставимом с опричной расправой с Новгородом. Двести «обезглавленных» человек — это большая часть населения города! И осуществлена расправа по приказу митрополита Геласия?! Такие небылицы можно было посчитать «правдоподобными» только под влиянием рассказов о страшных казнях «тирана» Ивана Грозного.

В дальнейшей версии биографии Лжедмитрия объясняются уже обстоятельства жизни воскресшего претендента на русский престол. Рассказ о том, что Дмитрий вместе с воспитателем скрывался где-то у самого Ледовитого моря (то есть на Русском Севере), конечно, фантастичен и рассчитан на людей, не очень хорошо знакомых с русскими порядками. Особенно если учесть, что в разных версиях рассказа появляется доктор-иноземец при спасенном царевиче[3]. Представить, что учителю или «дядьке» погибшего царевича удалось легко, по собственному желанию, уйти с царской службы и пуститься в путешествие со спасенным мальчиком, — просто невероятно. Не случайно в рассказе, известном нунцию Клавдию Рангони, после воспитателя возникает еще один верный «царевичу» сын боярский, которому и было перепоручено наблюдение за мальчиком.

Случаи исчезновения детей опальных вельмож, пережидавших царский гнев под присмотром надежных людей, известны. Знали и в Московском государстве историю о том, как скрывался до совершеннолетия от гнева Ивана Грозного отец боярина и будущего царя Василия Шуйского9. Но ведь в истории Лжедмитрия все было связано с чувствительной проблемой престолонаследия. Нагие, даже находясь в ссылке после 1591 года, не должны были бы упускать из виду своего якобы спасшегося царственного родственника. Или они доверились Богдану Отрепьеву, воспитавшему своего сына в уверенности, что тот и есть царевич Дмитрий?

Следующий поворот биографии самозванца — достижение им совершеннолетия, когда он должен был выбрать свои дальнейшие занятия. Последние полностью зависели в Русском государстве от происхождения человека. Новый добрый гений-наставник перед смертью посоветовал опекаемому им ребенку, остающемуся один на один со своей тайной, стать «чернецом», что тот вроде бы и исполнил. Однако вопрос о принятии самозванцем монашеского пострига не так прост. Пропаганде Бориса Годунова и особенно Василия Шуйского выгодно было представить ниоткуда появившегося претендента на престол как «расстригу», отрекшегося от своего духовного чина. Такой отказ от священства давал повод для обвинения Григория Отрепьева в сопричастности «темным силам». Но у самозванца могли быть совсем другие мотивы для прихода в монастырь. Допустим, что с детских лет он жил с внушенной ему верой в то, что он и есть настоящий московский царевич. В таком случае одежда чернеца нужна была ему лишь для того, чтобы скрыть до поры замыслы честолюбца. Становиться монахом и заживо хоронить себя в отдаленных монастырях отнюдь не входило в его планы. Москва и Кремль манили его. Это легко прочитывается в биографии, рассказанной покровителям московского «господарчика» в Речи Посполитой. В итоге после нескольких переходов из монастыря в монастырь Лжедмитрий оказывается в Чудовом монастыре и, служа у самого патриарха, бывает даже во дворце. Косвенным образом это свидетельствовало об определенных талантах самозванца и должно было производить впечатление на слушателей. Он охотно рассказывал о своих успехах московским спутникам, а князю Адаму Вишневецкому, наоборот, ничего об этом не известно. Все, что он знает, — отзыв какого-то не названного по имени монаха, угадавшего в самозванце «царские черты».

Испугавшись, что об этом донесут Борису Годунову, Григорий Отрепьев решает скрыться «в Литве». И это единственное объяснение причины его ухода из Москвы!

Из переписки короля Сигизмунда III со своими канцлерами и сенаторами, из писем князя Адама Вишневецкого и воеводы Юрия Мнишка становятся видны мельчайшие детали начальной истории так называемого московского «князика» уже в самой «Литве». Здесь важны даже оттенки смысла, например то, что Дмитрия никогда не называли русским «царевичем». В Речи Посполитой не признавали царский титул московских великих князей и, естественно, его не переносили на того, кто назвал себя сыном Ивана Грозного. Строки письма Сигизмунда III канцлеру Яну Замойскому 15 февраля 1604 года хорошо показывают, что достоверной информации о происхождении «человека народа Московского», назвавшегося Дмитрием, не было. Королевские секретари слышали о потомке Ивана IV все тот же рассказ Лжедмитрия в передаче князя Адама Вишневецкого:

«Тот, который в настоящее время выдает себя за сына Иванова, передает следующее: его preceptor (учитель), человек благоразумный, заметивши, что умышляют на жизнь того, который поручен был его опеке, взял — при появлении тех, которые должны были убить Димитрия, — другого младенца, отданного ему на воспитание, который ничего не знал об этом обстоятельстве, и положил его в постель Димитрия; таким образом, этот младенец, неузнанный, ночью в постели был убит, — а того учитель укрыл, потом отдал в надежное место для воспитания; подросши, уже по смерти учителя, он — для прикрытия себя — поступил в монахи и затем отправился в наши пределы; отсюда признавшись и объявивши, что он сын великого князя, отправился к князю Адаму Вишневецкому, который дал нам знать о нем, а мы приказали, чтобы он прислал его к нам»10.

По сравнению с тем, что запомнил и сообщил ранее королю Сигизмунду III князь Адам Вишневецкий о Дмитрии, в королевском письме есть некоторые отличия. Из письма канцлеру Яну Замойскому неясно, когда появился в Речи Посполитой человек, выдающий себя за сына правителя соседнего государства. Получалось, что он сначала широко объявил о своем происхождении, а потом с этим отправился именно к князю Адаму Вишневецкому. Самостоятельность самозванца явно была преувеличена. Князь Адам Вишневецкий, даже получив приказ короля, почему-то, как писал король, все не мог доставить в Краков выходца из Московского государства. Более того, до короля доходил слух, что «Димитрий отправился к низовым казакам с тем, чтобы при помощи их занять московский престол».

Канцлера Яна Замойского и других сенаторов Речи Посполитой, получивших аналогичные послания короля Сигизмунда III, явно пытались убедить в достоверности рассказа названного Дмитрия. Для этого сообщали об отзывах знатного перебежчика из Смоленска и других лазутчиков, говоривших о «тревоге великой», вызванной в Москве известием о появлении Дмитрия. Отыскался якобы и некий «инфлянтец» (выходец из Ливонии), который служил царевичу Дмитрию в Угличе и даже был там в момент нападения на него. Нунций Клавдий Рангони доносил об этом в Рим: «Король, узнав, что у литовского канцлера Сапеги находится ливонец, который, взятый в плен во время войны короля Стефана в Ливонии, был назначен с другими служить Димитрию, которому было тогда 10 или 12 лет, и что этот ливонец хвастается тем, что узнает Димитрия при свидании, приказал послать его к Вишневецкому. Когда он был допущен к Димитрию, последний признал его своим прежним слугой, а ливонец также узнал Димитрия благодаря бородавке, которая у него на носу, и одной руке, которая короче другой; кроме того, они узнали друг друга по разным признакам на теле того и другого»11.

В Посольском приказе впоследствии выяснили имя беглого ливонца и узнали, что это был некий Петруша, холоп Истомы Михнева, ставший в Литве Юрием Петровским. Московские дипломаты говорили, что «служил он на Москве у сына боярского у Истомы Михнова, а звали его Петрушею, а не Юрьем Петровским, а был он в Лифлянской земле году или дву, и рос у Истомы Михнова в ыменье на Туле; а на Углече он николи не бывал, и царевича Дмитрея не видал, и у нас таких страдников ко государским детем не припускают»12.

Опять непонятно, почему вместо того, чтобы подробнее расспросить этого человека о том, что он мог помнить, его тайно послали к князю Вишневецкому. По каким-то известным только инфлянтцу «знакам на теле Дмитрия» и «по многим обстоятельствам, упомянутым в это время в разговоре Димитрием», слуга нашел его «истинным сыном Ивана». Кстати, что это за деталь с разной длиной рук Дмитрия, напоминающая о сухоруком горце, захватившем власть в Кремле в середине XX века? Не объяснялся ли заметный у Лжедмитрия психологический комплекс властолюбия постоянной необходимостью скрывать свой физический недостаток? Пусть это и предположение, но нам ведь так мало известно о характере самозванца, что аналогия с другими эпохами может оказаться уместной.

Видимо, «московский царевич» понял, что его проверяют, и оказался готов к этому. Хотя из всей истории заметно, что слуга Юрий Петровский, напросившийся на службу для проверки подлинности «князика», был весьма заинтересован в успехе опознания — в ином случае лжецом могли объявить и его самого. А сколько таких «признаний» у самозванца еще впереди!

В своем письме король Сигизмунд III дополнительно приводил мнение «некоторых сенаторов» (это, без сомнения, все те же князья Вишневецкие и Мнишки), считавших, что от всей этой истории может быть «добро Речи Посполитой». Однако канцлеру Яну Замойскому при его авторитете в делах Речи Посполитой уже давно и из первых рук все было известно о «наследнике» московского престола. Князь Адам Вишневецкий сразу же обратился к нему с письмом, где рассказал о находящемся у него «москвитянине, который называет себя сыном московского князя Ивана Васильевича». По сути, это самое первое известие об объявлении Лжедмитрия. Князь Адам спрашивал совета, что ему делать со случайно попавшим в его дом человеком, который признался ему, что он сын Ивана «Тирана Великого княжества Московского». Лжедмитрий говорил ему, что нуждается в помощи короля Речи Посполитой, чтобы получить престол своих предков13. Существует черновик ответного письма канцлера Яна Замойского (к сожалению, недатированного и неизвестно, отправленного ли вообще). Из него выясняется, что Замойский советовал князю Вишневецкому отнестись ко всему с осторожностью: «Весьма часто подобные вещи бывают правдивы, но часто также и вымышлены»14. В любом случае он советовал обо всем известить короля и, самое интересное, предлагал прислать Лжедмитрия, чтобы «присмотреться» к нему и «разузнать» бы его. Дошло или нет это предложение до князя Адама Вишневецкого, неизвестно, историческая встреча Замойского с Лжедмитрием не состоялась. Воевода Юрий Мнишек и сам Лжедмитрий обратятся к нему с письмами и просьбами о поддержке, когда будет получено главное благословение на поход в Москву — короля Сигизмунда III. Сандомирский воевода, в отличие от князя Адама Вишневецкого, до поры не очень посвящал в детали канцлера Яна Замойского.

Король обратился за советом, что делать с московским «князиком», и к другим сенаторам Речи Посполитой. (Окружное письмо было отправлено им в один день с письмом канцлеру Яну Замойскому 15 февраля 1604 года и сообщало те же биографические детали истории «Дмитрия» из донесения князя Адама Вишневецкого.) Ответы, полученные королем, должны были бы отвратить его от поддержки самозванца. Литовский канцлер Лев Сапега, считавшийся главным экспертом во взаимоотношениях с Московским государством, посчитал историю Дмитрия составленной «хитро, но грубо». И это говорил патрон того самого слуги Юрия Петровского, «опознавшего» Дмитрия! «Так себя называющий князек московский» не внушал доверия киевскому воеводе и покровителю православных монастырей князю Константину Острожскому. С большим подозрением писал о нем плоцкий епископ Альберт Барановский 6 марта 1604 года: «Этот московский князек для меня очень подозрительная личность. В его истории есть весьма неправдоподобные факты. Во-первых, как мать не узнала умерщвленного сына? Во-вторых, к чему было убивать еще тридцать детей? В-третьих, как мог монах узнать царевича Димитрия, которого никогда не видел? Самозванство вещь не новая. Бывают самозванцы в Польше, между шляхтою, при разделе наследства; бывают в Валахии, когда престол остается незанятым; были самозванцы и в Португалии: всем известны приключения так называемого Себастиана. Потому без веских доказательств полагаться на Димитрия не следует. Само Священное Писание порицает легковерных, а донесения шпионов и свидетельство одного ливонца не имеют никакого значения»15.

Но король Сигизмунд III был упрям, он не хотел уступать и следовать предостережениям, прозвучавшим в сенаторских отзывах.



На истории Григория Отрепьева, расследованной в Москве, тоже следует остановиться подробнее. Ее восстановили тогда, когда стало известно, что в Литве объявился претендент на русский престол, выдававший себя за царевича Дмитрия. Царь Борис Годунов, узнав об этом, находился в страшном гневе, что отметил автор «Нового летописца»: «Царь же Борис ужастен бысть»16. Однако вскоре, когда лазутчики выяснили, кто бежал из Московского государства, и назвали его имя — Юшка Богданов сын Отрепьев, царь немного успокоился.

Кстати, нужно объяснить некоторую путаницу, возникающую с именем самозванца. Юшка никак не может быть уменьшительным от Григорий, скорее его назвали бы Гришка. Юшка — это мирское имя Отрепьева — Георгий, Юрий. В Москве говорили, что Юшку постригал в дьяконы сам патриарх Иов, и называли его «чернецом Григорием». Если даже патриарх еще помнил мирское имя Отрепьева, то справедливо ли говорить, что до попадания в Чудов монастырь самозванец уже был пострижен в монахи? Не произошла ли смена имени при получении им сана дьякона в Чудовом монастыре? Предлогом для поимки «расстриги» в Речи Посполитой как раз и было обвинение в поругании «иноческого образа», что подлежало церковному суду московского патриарха. Однако людской суд и ненависть к Отрепьеву шли впереди, поэтому его и стали оскорбительно звать Юшкой, подчеркивая, что он лишился права не только на духовное звание, но и на само монашеское имя.

Патриарх Иов стал первым помощником Бориса Годунова в обличении расстриги Гришки Отрепьева. Пока все ограничивалось слухами о самозванце, присвоившем имя «царевича», с ним надеялись справиться с помощью хозяина киевских земель, православного магната князя Василия-Константина Острожского[4]. Незадолго до этого он сам просил помощи у царя Бориса Годунова и патриарха Иова в борьбе с Брестской унией17. И вот пришло время подтвердить обоюдные интересы помощью в деле, важном для русского царя. В Москве знали, что Отрепьев ушел в Киев, и надеялись, что киевский воевода поможет его разыскать, арестовать и прислать обратно в Московское государство. С этим предложением от патриарха Иова к воеводе Острожскому был отправлен в посланниках болховский дворянин Афанасий Пальчиков. Он должен был объяснить, какой опасный человек Гришка Отрепьев, но вместо этого сам оказался задержан и пробыл в Литве около полутора лет18[5].

Патриарх Иов, отправляя своего гонца к киевскому воеводе, называл Юшку Отрепьева «еретиком» и «богоотступником» и просил поймать самозванца, чтобы судить его церковным судом19. Однако требования патриарха опоздали, самозванец был уже далеко и в прямом, и в переносном смысле. Константин Острожский не мог самостоятельно решить его судьбу, как это могло быть раньше, когда Григорий Отрепьев только-только появился в Киеве.

Гораздо большие надежды возлагались на другого гонца, отправленного в Литву. Им стал не кто иной, как дядя Григория Отрепьева — Смирной Отрепьев. Автор «Нового летописца» писал, что Смирного послали с посольством в Литву «обличати» племянника, но это не помогло и царь Борис вынужден был двинуть «к Литовскому рубежу воевод своих со многою ратью»20.

Казалось бы, уж кому, как не родному дяде, можно было усовестить племянника и заставить его отказаться от опасного дела, уберечь родственника от еще большего гнева раскручинившегося государя. Московские дипломаты так и говорили об этом в наказе послам князю Григорию Константиновичу Волконскому и дьяку Андрею Иванову в 1606 году: «…и бояре послали к паном-раде к польским и литовским в посланцех Смирного Отрепьева, а тот Смирной тому богоотступнику еретику родной дядя, отцу его Богдану родной брат; и к паном-раде бояре о том приказывали, чтоб они тому вору не верили, и велели б дядю его поставити с тем его племянником, которой называется царевичем Дмитреем с очей на очи, и он его воровство объявит».

Хороший план, однако по многим причинам неудавшийся. Смирной Отрепьев вернулся с отказом от панов-рады, сославшихся на то, что «они тому вору ничем не вспомогают и за него не стоят»21. Но ко времени царствования Василия Шуйского в Московском государстве уже многое изменилось: самозванец был убит, царя Бориса Годунова официально обвиняли в убийстве настоящего царевича Дмитрия, а в Москве прославляли мощи нового святого. Поэтому из дипломатического документа можно вынести представление, что бояре Московского государства ранее как будто напрямую обращались к панам-раде Речи Посполитой. По справке же польско-литовских дипломатов оказалось, что Смирной Отрепьев, которому поручалось такое важное дело, был направлен, по сути, с тайным поручением! Красивой истории о том, как дядя должен был найти и усовестить племянника, не получалось. Как говорили посланники Станислав Витовский и князь Ян Соколинский в 1608 году, Смирной Отрепьев привез письма к виленскому воеводе (тогда им только-только стал Николай Радзивилл «Сиротка») и канцлеру Великого княжества Литовского Льву Сапеге. Письма извещали «о невыеханье судей» с литовской стороны для установления новой границы и попутно касались дел о грабежах и обычных пограничных раздорах. Еще одна грамота, посланная со Смирным Отрепьевым, должна была защитить московских купцов, с которых стали взимать дополнительные «пошлины». И все! «А над то в тых кграмотах о том деле, о котором вы теперь пишете, не токъмо и одного слова не было, але о самом Смирном, што его в гонцох посылали по обычаю не написано», — говорили польско-литовские дипломаты. Если это правда, то получалось, что в Москве лишь объявили, будто отправляют в Литву обличать Гришку Отрепьева его родного дядю. Однако Посольский приказ не сделал ничего, чтобы Смирной Отрепьев смог исполнить такое поручение. Эти обстоятельства были использованы для обличения самих московских бояр в измене Борису Годунову: «А што в том стороны Борисовы ни делали, то вместо оправданья больший его обличали, и якого ему конца жедали, на такий его сами и привели»22.

Осенью 1604 года царь Борис Годунов перешел уже в настоящее дипломатическое наступление. Дело Григория Отрепьева, назвавшегося царевичем Дмитрием, оказалось более сложным, чем он полагал вначале. С ним не удалось справиться посылкой гонцов и тайными увещеваниями. Стало известно, что слухи о Дмитрии затронули не только Северскую украйну, но проникли на Дон. Знали об этом и в Крыму. Крымский хан Казы-Гирей прислал к Борису Годунову в гонцах «Онтона черкашенина» (запорожского казака), рассказавшего по воле хана («и словом приказывал»), что тот знал о появлении в Литве «царыка» Дмитрия Угличского. Обсуждать этот казус публично Бориса Годунова заставили попытки короля Сигизмунда III подтолкнуть крымцев к походу в Московское государство для поддержки самозванца. С крымской угрозой никогда не шутили, поэтому гневный окрик царя Бориса Годунова — «бесермян на крестьян накупает» — прямо прорывается сквозь сглаженные фразы посольских наказов.

В сентябре 1604 года, как раз в то время, когда отряды московского «царевича» готовились пересечь границу с Московским государством, для обличения Лжедмитрия и поддержавшего его короля Сигизмунда III в Литву был отправлен посланник Постник Огарев. Целью его посольства было извещение сейма Речи Посполитой о позиции Московского государства. В официальной грамоте из Посольского приказа, адресованной Сигизмунду III и сохранившейся в переводе на старобелорусский язык, использовавшийся в книгах Литовской метрики, говорилось:

«Ведомо нам учынилосе, што в вашом господарстве объявилсе вор, розтрыга, чернец, а наперод того был он в нашом господарстве в Чудове монастыре в дьяконех и в Чудовского архимандрыта в келейниках, чернец Грышко; а и Щудова монастыра для писма был у богомольца нашого Иева патрыарха Московского во дворе. А до чернечества в мире звали его Юшком Богданов сын Отрепеева. А як был в миру, и он по своему злодейству отца своего не слухал, впал в ересь, и воровал, крал, играл в зернью, и бражничал, и бегал от отца многажда; и заворовався, постригся у черницы и не оставил прежнего своего воровства, як был в миру до чернечества, отступил от Бога, впал в ересь и в чорнокнижье и прызыване духов нечыстых, и отреченья от Бога у него вынели. И богомолец наш Иев патрыарх, уведав про его воровство, и прызванье нечыстых духов и чернокнижья, со всим вселенским собором, по правилом светых отец и по соборному уложенью, прыговорыли сослати с товарышы его, которые с ним были в совете, на Белое озеро в заточенье на смерть»23.

Возможно, что именно отсюда почерпнул канцлер Великого княжества Литовского Лев Сапега сведения о самозванце, игравшем в кости («зернью»). Однако, осуждая плебейскую игру, правители и сановники с увлечением сами продолжали политическую игру вокруг имени погибшего царевича Дмитрия.

Московские дипломаты, пожалуй, были слишком усердны в собирании компрометирующих Юшку Отрепьева сведений. Трудно представить, что человек, известный столь порочными наклонностями — воровством, пьянством и пр., — легко мог поступить по сути в придворный Чудов монастырь. Из других источников известно, что там монашествовал дед Юшки Отрепьева Замятия, который и мог походатайствовать за внука, получившего сан дьякона. Конечно, ему не хотелось, чтобы внук повторил судьбу сына — стрелецкого сотника Богдана Отрепьева, зарезанного, как говорили, в пьяной драке в Москве.

Об отце Григория Отрепьева, кроме этого, обычно ничего и не вспоминают. Более того, грамота Постнику Огареву неожиданно говорит о непослушании Отрепьева своему отцу — видимо, в целях подчеркнуть еще один грех «расстриги». Несомненно, что отношения с отцом повлияли на сына, но каким образом? Например, распространенное имя Богдан («Богом дан»), которым могли назвать подкидыша или незаконнорожденного, — почему его носил отец Григория Отрепьева? К сожалению, история рода Отрепьевых так глубоко не прослеживается, и мотивы выбора Замятнею Отрепьевым имени Богдан для своего сына остаются для нас скрытыми. Идею «царственного» происхождения, в случае подтверждения версии о появлении у Отрепьевых незаконнорожденного ребенка, мог внушить Юшке отец Богдан Отрепьев. Он же мог объяснить сыну происхождение некоторых царских признаков, якобы имевшихся на теле самозванца, и даже передать ему какие-то реликвии — в том числе золотой крест, использованный, по некоторым известиям, самозванцем для утверждения своей версии. Уверенно же можно сказать об одном: живя со своей тайной, Юрий Отрепьев явно стремился поступать иначе, чем полагалось сыну обычного служилого человека…

В «Новом летописце», автор которого первым собрал многие рассказы о Смуте, тоже сохранилась одна из версий происхождения Лжедмитрия. Со временем эта летописная книга стала особенно популярной, на ее основе составлялись новые компиляции и своды, сам памятник сохранился во множестве списков XVII–XVIII веков. Многие исследователи видят в «Новом летописце» едва ли не официальную версию событий24. Тем интереснее содержащаяся здесь развернутая повесть о Лжедмитрии с красноречивым названием «О настоящей беде Московскому государству, о Гришке Отрепьеве».

Появление «окаянного чернца» Гришки представлено как наказание от Бога за грехи всей Русской земли. Рассказ о семье галичских дворян Отрепьевых начинается издалека, все старшие члены рода перечислены по именам, начиная с деда Замятии, его двух сыновей, Богдана и Смирного, и кончая сыном Богдана Юшкой, будущим Лжедмитрием. Автор летописи, безусловно, хорошо знаком с канонами житийного повествования и неожиданно использует его в рассказе о жизни Юшки Отрепьева, только резко сменив полюса. В житии святых обычно говорилось о ранних проявлениях святости, часто о книжном прилежании будущего святого. Эта черта, присущая праведникам, упомянута и в рассказе о начале обучения Юшки Отрепьева грамоте в Москве, но с оговоркой: «Грамота ж ему дася не от Бога, но дияволу сосуд учинися и бысть зело грамоте горазд»25.

Автор «Нового летописца», видимо, пытался установить, где будущий московский царь-расстрига принял монашеский постриг, но не преуспел в этом. Все, что он мог сообщить о Григории Отрепьеве, — это то, что он «во младости пострижеся на Москве, не вем где». По какой-то причине он отверг версию «Иного сказания», прямо указывавшего на то, что Отрепьев принял постриг в Москве под влиянием беседы с игуменом вятского Успенского монастыря Трифоном (в конце XVII века тот станет местночтимым святым). Во время знакомства с будущим чудотворцем Трифоном Григорию Отрепьеву было 14 лет. Другие известия «Нового летописца» и «Иного сказания» о пребывании юного чернеца в суздальском Спасо-Евфимиевом монастыре, напротив, совпадают. Архимандрит Левкий, по словам летописи, «даде его под начало духовному старцу». Годичное послушание у старца тоже является свидетельством «правильной» монашеской биографии будущего самозванца. Однако дальше по неизвестной причине монах Григорий оставил Суздаль: «…из тово ж монастыря уйде и прииде в монастырь в Спаской на Куксу и жил ту дванадесять недель». Несмотря на эпический стиль повествования «Нового летописца», рассказано здесь о совершенно рядовом событии. Спасо-Кукоцкий монастырь находился около Гаврилова Посада, на расстоянии одного дневного перехода от Суздаля (дорога на Гаврилов Посад начинается сразу от стен Спасо-Евфимиева монастыря)26. Двенадцать недель — это почти три месяца. Проведя их в Спасо-Кукоцком монастыре, Отрепьев «вспомнил» о своем деде Замятие — постриженнике кремлевского Чудова монастыря. При этом в летописи сказано так, будто Лжедмитрий только тогда услышал про деда и познакомился с ним: «И слышаше о деде своем о Замятие, что пострижен в Чюдове монастыре, и прииде в Чюдов монастырь, и в Чюдове монастыре живущу ему, и поставлен бысть во диаконы».

Словом, из начальной биографии Григория Отрепьева автору «Нового летописца» было известно примерно о полутора годах, проведенных тем в суздальских монастырях. Поступление в Чудов монастырь при поддержке деда Замятии оказалось для будущего самозванца более чем успешным. Известия о его талантах быстро дошли до патриарха Иова, который «слышав про нево, что изучен бысть грамоте, и взят его к себе х книжному писму. Он же живяше у патриярха и начат сотворяти каноны святым». Здесь автор «Нового летописца» повторяет сведения, собранные Посольским приказом еще во времена Бориса Годунова в 1604 году, с одним важным отличием: в летописи полностью пропущено упоминание о службе Григория Отрепьева в келейниках у чудовского архимандрита Пафнутия, впоследствии митрополита Сарского и Подонского27. Умолчание более чем красноречивое, тем более что в «Новом летописце» приведены уникальные известия о том, как в Чудовом монастыре раньше всех столкнулись с «опасностями», идущими от Григория Отрепьева. Именно чудовскому архимандриту, должно быть, пришлось разбираться с разговорами, вызванными шутками Григория Отрепьева, опасно затрагивавшими царское имя. «Ото многих же чюдовских старцов слыхав, — записал летописец, скорее всего, со слов одного из монахов, если не самого настоятеля, — яко в смехотворие глаголаше старцом „яко царь буду на Москве“. Они же ему плеваху и на смех претворяху».

В «Новом летописце» содержится и рассказ о том, как началось преследование Григория Отрепьева, в результате чего он едва не оказался в ссылке. Причиной перемен в жизни патриаршего книжника и чудовского дьякона автор летописца называет донос ростовского митрополита Ионы. Вроде бы он первый заметил и сказал патриарху Иову, «яко сий чернец самому сатане сосуд есть». Патриарх, по версии «Нового летописца», не обратил внимания на слова ростовского митрополита, тогда тот донес на Григория Отрепьева уже «самому царю Борису». Царь Борис быстро распорядился отправить чудовского инока «на Соловки под крепкое начало». Исполнить этот приказ было поручено первому дьяку Приказа Большого дворца Смирному Васильеву, перепоручившему все дело другому дворцовому дьяку, Семейке (Семену) Ефимьеву28, оказавшемуся родственником Отрепьевых («той же Семейка тому Гришке свой»). Это и позволило Григорию Отрепьеву выиграть время и бежать из Москвы. Казалось бы, этим объяснением «Нового летописца» можно было бы удовлетвориться. Если бы не одно обстоятельство: митрополит Иона занял ростовскую и ярославскую кафедру только после 25 марта 1603 года, то есть уже тогда, когда Григорий Отрепьев находился в Литве!

В тексте «Нового летописца» маршрут бегства инока Григория обозначен слишком замысловато: сначала он бежал в родные галичские места, в Железноборский монастырь, где «поживе немного», оттуда переходит в муромский Борисоглебский монастырь. Дальше строитель Борисоглебского монастыря выдал ему монастырскую лошадь и отпустил в дорогу на Северу. (Вообще-то «строителями» называли основателей монашеских обителей, а в этом монастыре архимандриты были известны уже с середины XVI века, да и Северская дорога шла не через муромо-рязанские земли, а тульские и калужские города!) Летописец знал о том, что вместе с будущим Лжедмитрием находился «Мисайло Повадин с товарыщем», но ничего не написал о Варлааме Яцком, «Извет» которого совершенно по-другому рассказывал об обстоятельствах знакомства и ухода из Москвы трех чернецов. Единственное, в чем совпадали «Новый летописец» и «Извет» Варлаама, это в том, что «Гришка» в итоге оказался в новгород-северском Спасском монастыре, откуда и ушел в Литву в сопровождении своих спутников.

Вообще, сравнивая свидетельство поздней летописи с другими документами «розыска» о Лжедмитрии, можно заметить очень мало совпадающих деталей. Подчеркну лишь, что авторы посольской грамоты, отправленной польскому королю Сигизмунду III с Постником Огаревым в 1604 году, признавали незаурядные таланты дьякона Чудова монастыря Григория, за которые тот и попал в келейники к чудовскому архимандриту и был взят для письма на Патриарший двор. Более того, считается, что Григорий Отрепьев сочинил в Чудовом монастыре службу митрополиту Петру. И хотя сам текст этой службы не разыскан, факт литературного творчества Григория Отрепьева не подвергается сомнению29. Еще более интересно было бы узнать, почему будущий самозванец составлял службу именно этому московскому чудотворцу. Возможно, что здесь присутствовал некий «заказ» патриарха Иова, если не самого царя Бориса Годунова. Когда в 1598 году была составлена «Утвержденная грамота» об избрании Бориса Годунова на царство, то один ее экземпляр был положен в раку митрополита Петра! Крестом митрополита Петра благословили на царство в 1605 году царевича Федора Борисовича Годунова30. Позднее Борису Годунову припомнят потревоженные из-за светских дел мощи чудотворца и обвинят его в кощунстве. Но когда он сидел на престоле, новая служба святому митрополиту Московскому Петру должна была подчеркнуть силу небесного покровительства русским самодержцам. И записал слова этой службы, по всей видимости, чудовский чернец Григорий Отрепьев!

Грамота, выданная Постнику Огареву, показывала большую осведомленность Посольского приказа в том, что происходило в Литве с «царевичем» Дмитрием. В ней прямо обвинялись князья Вишневецкие в поддержке самозванца, и связывалось это с пограничными конфликтами. Известно было в Москве о ходивших в Северской украйне «воровских грамотах» и о том, что к самозванцу потянулись казаки с Дона. Возмущение вызывало то, что самозванец послал к ним свое знамя, «подкупаючы их на наши украинные места»31. Но главным и прямым обвинением королю Сигизмунду III были попытки «накупить» на Московское государство крымских людей. Царь Борис Годунов выражал сильное недоумение и обвинял короля: «…крестьянского кроворозлитья жедаешь, и ведомого вора богоотступника и геретыка розтрыгу называешь господарским сыном… И крестьянскым господарем так делати не годитца»32.

Конечно, в Москве были готовы и к более серьезным угрозам со стороны Османской империи и не пугались их («хотя ты и Турского на нас учнешь накупати, не только Крымского»), но о нарушении «мирного постановленья» и начале «кроворозлития» обещали немедленно известить еще и императора «Священной Римской империи» (ему подчинялись земли Австрии, Германии, Италии, Чехии и ряд других королевств), а через него папу римского и другие государства. И это обещание было выполнено.

В ноябре 1604 года, когда в Северской земле уже началась война с самозванцем, из Москвы в Прагу был отправлен гонец к римскому императору Рудольфу II. Он вез грамоту, в которой снова рассказывалось о расстриге. Однако чем сильнее хотели избавиться от Отрепьева, тем более увязали в этой истории. Беглого монаха Григория и его «фантазии» должны были обсуждать при всех европейских дворах. В зависимость от его дальнейшей судьбы, от того, кто его поддерживает, ставилось заключение общего союза христианских стран против османской угрозы. Такая связь судьбы названного Дмитрия с одним из самых важных вопросов европейской дипломатии того времени поневоле должна была казаться неслучайной.

В Праге еще до получения грамоты царя Бориса Годунова уже знали о появлении «Дмитрия» в Речи Посполитой и о той поддержке, которую он получил. В донесении Гейнриха фон Логау императору Рудольфу II в мае 1604 года рассказывалось, что король Сигизмунд III якобы успел даже заказать для сына московского царя «несколько сотен блюд» и комплект другой «серебряной утвари с вырезанным на всех предметах гербом». При этом король Сигизмунд будто бы каждый день встречался с «молодым князем» у королевича Владислава!33 Несмотря на эти преувеличения, истинная цель поддержки самозванца была хорошо понятна дипломатам Священной Римской империи, видевшим, как с помощью этого претендента в Речи Посполитой хотели свергнуть московского царя.

В конце 1604-го — начале 1605 года в Праге получили просьбу вмешаться в спор Московского государства и Речи Посполитой и известить обо всем папу Климента VIII. Просьба исходила непосредственно от царя Бориса Годунова, по сути предупреждавшего о начале войны между двумя государствами из-за одного «негодного плута Григория». В этой грамоте, как и в документе, выданном ранее Постнику Огареву, содержалась официальная версия московского правительства о Григории Отрепьеве. Рассказ о самозванце в ней совпадал в основных чертах с тем, о чем московские дипломаты писали ранее в Речь Посполитую, хотя получалась какая-то непонятная путаница с именами. В одной грамоте говорилось, что «в монашеском чине» Лжедмитрий был назван Григорием, а в другой — Георгием. К тому времени выяснилось, что расстрига Григорий служил ранее во дворе у Михаила Никитича Романова (погибшего в ссылке и опале, постигшей весь род Романовых). Точная отсылка к службе у Романовых имела для Годунова большое значение. Известно, что царь Борис, узнав о появлении самозванца, сразу же стал обвинять бояр в том, что это они направляли его «плутовские» действия. Поэтому свидетельство о службе Григория Отрепьева в холопах у одного из Романовых и было включено в текст грамоты. Борис Годунов продолжал утверждать свою власть и хотел иметь на будущее еще один предлог для обвинений опальному роду.

В грамоте императору Рудольфу рассказывалось, как Григорий Отрепьев отказался не только от монашеского одеяния, но и «изменил наружность» (значит, в Чудовом монастыре у него могли быть длинные волосы и борода?). Но были и более существенные детали. В тексте грамоты помимо косвенных упреков Романовым содержалось прямое обвинение короля Сигизмунда III, который «по совету чинов» воспользовался беглым монахом и «подучил» его назваться именем царевича Дмитрия, погибшего в Угличе в 1591 году. В адрес самозванца прозвучали развернутые обвинения в «чернокнижничестве», в «вызывании злых духов», составлении каких-то «писаний». Правда, становилось непонятно: как человек, пользовавшийся столь дурной славой в миру, был «рукоположен в священники» в Чудовом монастыре и взят патриархом Иовом «для писания книг»?

Желание расправиться с неуязвимым и неуловимым противником было столь сильно, что зачем-то в грамоте стали рассуждать об отсутствии прав на престол у настоящего царевича Дмитрия. Напоминали, что он «родился от седьмой жены, взятой по склонности, но вопреки всем законным правилам церкви», после чего был отправлен на удел в Углич вместе с матерью. Совсем неудачен был в ряду упреков королю Сигизмунду III речевой оборот с предположением о возможном спасении угличского удельного князя: «…и даже допустив, что у них пребывает оказавшийся в живых истинный князь Димитрий Углицкий, а не злостный мошенник Григорий, именующий себя князем Димитрием, все же ради него не подобало бы им нарушать заключенного на известное число лет мира и начинать кровопролитную войну, а следовало бы по поводу всего этого предварительно снестись с нами»34. «Некий беглый отступник Григорий Отрепьев» лишь однажды был упомянут в ответном письме Рудольфа II, которого больше интересовало единство христианских государств перед «все большим распространением турецкого могущества и тирании». Император соглашался выступить арбитром в ссоре Бориса Годунова и написать увещевательное письмо Сигизмунду III, чтобы тот перестал поддерживать самозванца, «придававшего себе титул князя Димитрия Углицкого». Впрочем, официальный ответ из Праги сильно запоздал. Он датирован 16 июня 1605 года, то есть тем временем, когда ни Бориса Годунова, ни Лжедмитрия уже не было в живых35.

Совпадало ли то, что сообщали о Гришке Отрепьеве в дипломатической переписке, с грамотами, рассылавшимися внутри страны? В разгар войны с самозванцем к обличению Григория Отрепьева снова подключился патриарх Иов, обратившийся к пастве с окружным посланием, подтвержденным авторитетом освященного собора36. 14 января 1605 года была отправлена патриаршая грамота в сольвычегодский Введенский монастырь, в которой содержались те же обвинения королю Сигизмунду III, что и в текстах дипломатических грамот: «…преступил крестное целованье и мирное постановление порушил… умысля с паны радными, назвал страдника, вора, беглеца государьства нашего, черньца ростригу Гришку Отрепьева, будтось он князь Дмитрей Углецкий». Впрочем, эти обвинения еще не были такими прямолинейными, как станут позднее. Патриарх Иов признавал, что король «мимо себя» послал воевод вместе с литовскими людьми и запорожскими казаками, чтобы помочь самозванцу. То есть, по сути, в Московском государстве было известно об отсутствии официальной поддержки у военного предприятия расстриги Григория Отрепьева. Хотя на такие частности мало кто должен был обратить внимание, слишком серьезным оставалось главное обвинение — в нарушении мира и начале войны в Северской земле.

Что же сообщали в стране о Лжедмитрии? Главное, что это был «страдник, росстрига и ведомой вор, в мире звали его Юшком Богданов сын Отрепьев». В подтверждение рассказывали некоторые подробности его биографии. Во-первых, что он жил «у Романовых во дворе» (напомним, что императору Рудольфу II написали более точно, назвав имя Михаила Никитича Романова). Романовы были в опале, поэтому в дополнительное свидетельство их вины могли легко поверить. Следующая, «монашеская» часть жизни Григория Отрепьева освещена в самом общем виде и с явными противоречиями. Якобы Григорий Отрепьев, «заворовався от смертныя казни, постригся в чернецы». Королю Сигизмунду III и императору Рудольфу, наоборот, писали о том, что самозванца осудили на «пожизненное заточение» в Белоозеро или «на смерть», что и стало причиной его побега из Москвы. Это, конечно, более похоже на правду, учитывая карьеру, сделанную Григорием Отрепьевым. По словам патриаршей грамоты, Лжедмитрий побывал «по многим монастырем и в Чюдовом монастыре во дьяконех». Не смог скрыть патриарх службу Отрепьева на патриаршем дворе: «Да и у меня Иева патриарха во дворе для книжного писма побыл во дьяконех же».

Из этих грамот стали также известны имена еще двух людей, ушедших в Литву вместе с Григорием Отрепьевым, — Варлаама Яцкого и Мисаила Повадина37.

Знакомство на Варварском крестце

Встреча самозванца со своим спутником Варлаамом Яцким произошла где-то на Варварке, в нескольких сотнях метров от Фроловских ворот Кремля. Из них, скорее всего, и должен был выйти чудовский чернец Григорий Отрепьев, чтобы двинуться в сторону хорошо ему известного двора опальных Романовых на Варварском крестце (так, по свидетельству знатока старинной Москвы Ивана Егоровича Забелина, называли всю улицу со множеством перекрестков)38. Мысленно повторяя этот маршрут, надо помнить и о базарной толпе, оккупировавшей пространство нынешней Красной площади, и о безмолвном величии храма Покрова, «что на рву», и о том, что манило обычного монашка, отвлекая его от размеренного обихода монастырских служб. Двигаясь в толпе людей, занятых своими обычными делами, Григорий Отрепьев уже вступил на ту дорогу, которая гнала его прочь из столицы. Но никто еще не знал о его замыслах.

В те дни на Варварке, рядом с двором Романовых, жило посольство канцлера Великого княжества Литовского Льва Сапеги с его многочисленной свитой. Не с поляками ли и литовцами искал встречи будущий Лжедмитрий? Договор между Московским государством и Речью Посполитой, устанавливающий перемирие на двадцать лет, был почти заключен, однако сразу устоявшиеся посольские обычаи измениться не могли. А это значит, что без ведома приставов никто из посольской свиты не смог бы свободно разгуливать по Москве. Да и известно было, что приставы могли донести на тех любопытных, кто знакомился с иноземцами. Встречи Григория Отрепьева с поляками и литовцами были еще впереди, в самой «Литве». А пока никто бы и не догадался, что чернец Григорий высматривал таких же монахов, как и он сам…

Хорошо известно, что, став царем, бывший инок Григорий Отрепьев выказывал незаурядные способности. Нет сомнений, что и до этого он отличался известной сообразительностью. Чудовский дьякон, видимо, догадался, как использовать чернецкую одежду, в которой ему трудно было оставаться незаметным, для осуществления своего замысла ухода из Москвы в Литву. Восстанавливается этот ловкий план Григория Отрепьева с помощью «Извета», челобитной Варлаама Яцкого, того самого, кого будущий самозванец встретил на Варварском крестце. Варлаам бесхитростно передавал как все было, вспоминая, с каких слов начиналось их знакомство, что и как они обсуждали в день встречи.

Во-первых, всё происходило очень быстро. Во-вторых, все, кого будущий самозванец посвящал в свои планы, знали только то, что им было положено знать. Руководил всем Отрепьев, но он умел сделать так, чтобы оставаться в тени. В-третьих, весь замысел был обречен на успех. У Григория Отрепьева было чутье политика, всегда знающего, какой шаг нужно сделать, чтобы оказаться немного впереди своего окружения.

О времени ухода Григория Отрепьева в Литву ведутся споры. Считается, что это мог быть 1601 год, а сам побег связывается с обстоятельствами дела Романовых. Но Варлаам Яцкий очень точен в деталях и хорошо помнил даты всех событий. Так, он запомнил, что его встреча с Григорием Отрепьевым на Варварском крестце в Москве состоялась «во 110-м году, в Великий пост, на другой недели в понедельник». Упоминание начала Великого поста 7110 года по эре от Сотворения мира дает очень надежную дату — конец февраля 1602 года от Рождества Христова. Понедельник второй недели Великого поста пришелся в том году на 23 февраля.

Что же такое, кроме ожидания близкой весны, носилось тогда в воздухе, что заставило Григория Отрепьева действовать, и, судя по всему, без особого времени на раздумья? Может быть, верна правительственная версия о каком-то церковном суде, который осудил Григория, и он вместо того, чтобы смириться с приговором, предпочел побег на литовскую сторону? Но Григорий Отрепьев имел возможность самостоятельно выходить в город. Могло ли быть такое, когда бы его собирались отослать в суровую ссылку? Не логичнее было бы видеть его под строгим началом и караулом, а не свободно разгуливающим по городу?

Варлаам Яцкий запомнил, как Григорий Отрепьев сам подошел к нему, «сотворил молитву» и почтительно заговорил. Поначалу разговор казался обычным. Григорий расспрашивал монаха Варлаама, «старец которыя честныя обители», «и которой де чин имееши, крылошанин ли, и как имя?».

Все не случайно в этом разговоре двух монахов. Будущему Лжедмитрию нужно было убедить выбранного им монаха в своем благочестии — ведь все, что он хотел, — это уйти из Москвы под предлогом паломнического путешествия к Святым местам, а потому и разговор он начал, лишь «сотворив молитву» (может, и вправду сказался годичный опыт послушания у старца в Суздале, о чем говорилось в «Новом летописце»?). Хотя Варлаам, видимо, лишь по возрасту относился к старческому чину. Возможно, что Лжедмитрий искал встречи именно с Варлаамом, заранее выяснив что-то про него. В пользу такой предусмотрительности самозванца говорит быстрота, с которой он получил согласие старца на уход из Москвы. Варлаама Яцкого, служившего какое-то время в Чудовом монастыре, знали тамошние монахи. А Варлаам Яцкий, в свою очередь, сразу спросил про деда Григория Отрепьева — Замятию, тоже чудовского инока, и других Отрепьевых: «И яз ему говорил, что тобе Замятия, да Смирной Отрепьевы? И он мне сказал, что Замятия ему дед, а Смирной дядя»39. Как и Отрепьев, старец Варлаам тоже был выходцем из служилого рода уездных дворян. Он даже успел послужить в холопах во дворе князя Ивана Шуйского, но потом вынужден был «в немощи» постричься в монахи. Не исключено, что Варлаам Яцкий рассказал кому-то о своем желании уйти из Москвы, но ему нужен был спутник и помощник, и об этом стало известно Отрепьеву.

То, что у Лжедмитрия все было решено до этой встречи, показывает его договор с крылошанином Мисаилом Повадиным. Варлаама Яцкого удивило, что инок Григорий при первой встрече умолчал, что уговорил пойти из Москвы еще одного спутника, но тогда старец не придал этому значения. Мисаила Повадина он тоже знал по службе во дворе у Шуйских, втроем им еще легче было путешествовать по опасным подмосковным дорогам, где из-за разразившегося в стране голода «шалили» разбойники.

Вспоминая об уходе Лжедмитрия из Москвы, обычно не задумываются, что в это время в Московском государстве случились «глад» и «меженина». Келарь Троице-Сергиева монастыря Авраамий Палицын, автор одного из первых сказаний современников о Смуте, начинал ее отсчет с этих событий: «О начале беды во всей России и о гладе велицем и о мору на люди»40. Весной 1602 года уже было тяжело достать хлеб, потому что морозы, начавшиеся в августе, не дали собрать урожай. Люди, оставшиеся без хлеба, конечно, не были брошены на произвол судьбы. Правительство Бориса Годунова как могло сопротивлялось угрозе голода. Царь Борис пытался установить твердые цены на хлеб, посылал деньги, чтобы завершить строительство Смоленской крепости, организовывал в столице то, что сегодня назвали бы общественными работами. Следуя провозглашенной им политике заботы о своих подданных, раздавал милостыню, широко отворял ворота государственных житниц и не жалел собственную казну. Умерших от голода хоронили за государственный счет.

Однако какие бы меры ни принимал царь Борис Годунов, изменить людей он не мог. Вместо справедливой цены на хлеб получались его порча и утаивание зерна. Процветали спекуляция и нажива на бедах тех, кто не имел возможности сделать запасы. Следствием «благих» распоряжений Бориса Годунова стало и разрешение «выхода» крестьян, то есть ухода их от тех владельцев, кто не мог их прокормить. Теперь мало кому интересно, что это касалось только определенной категории землевладельцев, в основном небогатого дворянства из уездов. Царь Борис предлагал лишавшимся не только хлеба, но и всего имущества людям самостоятельно найти себе пропитание и защиту у другого владельца. Расчет был на солидарность дворянства, на то, что крестьяне будут переходить внутри уезда от одного рядового дворянина к другому, а не потянутся в богатые подмосковные вотчины членов Государева двора. Случилось же все только так, как могло случиться: освобожденные от личной зависимости крестьяне и холопы пошли искать тех помещиков, у которых они действительно могли спастись от голода. Те же, кто не был успешен в таких поисках, были обречены. Ответом стало появление разбойничьих шаек, собиравшихся вокруг Москвы под предводительством некого Хлопка. Главным же следствием небывалого голода стал общественный раздрай с разрушением прежних понятных отношений между «чинами». Каждый стал только «за себя» и спасался как мог.

Будущий Лжедмитрий одним из первых чутко уловил случившиеся перемены. До рядового дьякона кремлевского монастыря просто никому не было дела, и продуманный им уход из Москвы никто тогда и не заметил.

Не случайно и то, что Отрепьев искал «крылошан», то есть иноков, умевших петь на клиросе. Это давало уверенность, что они легко смогут передвигаться от монастыря к монастырю. Знатоки церковного пения всегда были нужны в храмах и в монашеских обителях, за такую службу можно было получать кров и пропитание.

Григорий Отрепьев все равно был осторожен и сначала представил дело так, будто ему надоела Москва. Упомянул он мимоходом и о своей службе у патриарха Иова — как известно, это было правдой. Строгого Варлаама Яцкого должно было привлечь то, что инок Григорий не искал мирской славы и «земного богатства», как он ему говорил. Однако даже Варлааму было понятно, что дьякон Григорий после золота московских соборных храмов и патриаршего дворца не сможет жить в далеком сельском монастыре в Чернигове, куда он звал своего нового знакомого. «И я ему говорил, — писал Варлаам Яцкий в своем «Извете», — что жил в Чудове у патриарха, а в Чернигове тобе не привыкнут, потому что слышал я монастырь Черниговской местечко не великое». Тогда Григорию пришлось приоткрыть еще одну часть своего плана, связанного с уходом в Литву: «И он мне говорил: хочу де в Киев в Печерской монастырь, а в Печерском монастыри старцы многие души свои спасли». Чтобы окончательно убедить Варлаама в благочестивых намерениях, Лжедмитрий сказал и о другом: «Да жив в Печерском монастыри, пойдем до святого града Иерусалима, до Воскресения Господня и до гроба Господня».

Варлаам пересказывал все очень правдиво и близко к смыслу речей Григория Отрепьева. Не мог он ошибиться и в том, что речь шла о паломничестве именно к Святым местам. Идея эта действительно могла возникнуть у чудовского инока под влиянием рассказов о строительстве храма Воскресения в Кремле, мыслившегося как Новый Иерусалим на Русской земле. Известно, что такие приготовления уже были начаты царем Борисом Годуновым.

Оставалась еще одна давняя проблема паломников — даже сравнительно близкий Киево-Печерский монастырь находился за рубежом, а пересекать границу без государева ведома или одобрения церковных властей было боязно. Но и на это у Григория Отрепьева, знавшего о готовящемся перемирии с Литвой, был готов ответ: «Государь де московской с королем взял мир на двадцать на два года, и ныне де просто, и застав нет»41.

Паломникам, собравшимся уезжать из Москвы, надо было торопиться, чтобы успеть сделать это по последнему зимнему пути. Поэтому Варлаам Яцкий и Григорий Отрепьев договорились встретиться уже на следующий день в Иконном ряду. Там к ним и присоединился Мисаил Повадин. Все трое пошли в Замоскворечье, вероятно, благочестиво оборачиваясь и крестясь на купола храмов Московского Кремля, куда, как выяснилось впоследствии, Лжедмитрий все-таки намеревался вернуться, но совсем в другом качестве.

За Москвой-рекой наняли подводу, чтобы ехать до Волхова, а там пробираться на Карачев и Новгород-Северский.

«Побег» в Литву

Под воздействием красочной картины в опере «Борис Годунов» обычно говорят о побеге монаха Григория в Литву. Однако всё, что описал А. С. Пушкин в сцене с чтением указа в корчме на литовской границе о поимке беглецов, — не более чем поэтический вымысел. Заставы и указы о поимке бежавших из Москвы монахов тоже существовали, но они появились только тогда, когда Григорий Отрепьев объявил себя в Литве московским царевичем. Да и веселый характер спутника самозванца — старца Варлаама — тоже не соответствует образу, вырисовывающемуся из исторических источников. Скорее даже наоборот, Варлаам Яцкий — пример иноческого послушания, православного ригоризма; это человек с неуспокоенной душой по отношению к нарушениям церковных обетов. Ведь только благодаря этому мы и знаем о самом начале истории Лжедмитрия I, обстоятельствах ухода самозванца в Литву и первых месяцах пребывания там трех выходцев из Московского государства — самого Варлаама, бывшего старшим по возрасту и по монашескому «стажу», Григория Отрепьева и Мисаила Повадина.

Вряд ли вслед за официальной трактовкой истории самозванца в царствование Годунова стоит называть их «пособниками» самозванца42. Они были из тех, кого Лжедмитрий попросту использовал, видя их доверчивость.

Конечной целью предполагаемого паломничества был объявлен Иерусалим, но все закончилось в землях Речи Посполитой, где бывший инок Григорий превратился в «царевича» Дмитрия. Если бы этого не произошло и московские монахи, совершив паломничество, благополучно вернулись обратно, о них никто и никогда бы не вспомнил. Однако волею случая они сделались участниками исторических событий, поэтому все, что случилось с ними с момента знакомства с Григорием Отрепьевым, стало предметом пристального разбирательства.

Из «Извета» Варлаама немного известно о жизни Отрепьева в Новгороде-Северском. Строитель тамошнего Спасского монастыря Захарий Лихарев был рад новым монахам и поставил их петь «на крыл осе». Григорий со спутниками пробыл здесь весь Великий пост. Как писал Варлаам Яцкий, «тот диякон Гришка на Благовещениев день (25 марта. — В. К.) с попами служил обедню и за Пречистою ходил». Сразу после Пасхи, приходившейся в 1602 году на 4 апреля, московские монахи засобирались в дорогу. Они нашли «вожа» — проводника, «по имени Ивашка Семенова, отставленного старца». Как опять точно сообщал Варлаам Яцкий, «на третей неделе после Велика дни, в понедельник», то есть 19 апреля, все четверо двинулись сначала на Стародуб, а затем через Стародубский уезд прошли в «Литовскую землю» на Лоев, Любец и Киев.

Описывая уход Григория Отрепьева из новгород-северского монастыря, автор «Нового летописца» и некоторые хронографы сообщали одну примечательную деталь. Будто бы чернец Григорий, успевший быстро стать келейником архимандрита Спасского монастыря, напоследок своеобразно отблагодарил своего благодетеля. В келье архимандрита он оставил письмо с записью: «Аз есмь царевич Дмитрей, сын царя Ивана; а как буду на престоле на Москве отца своего, и я тебя пожалую за то, что ты меня покоил у себя в обители»43. Найдя эту «памятцу», спасский архимандрит будто бы посокрушался, но решил все же умолчать о случившемся.

Григорий Отрепьев перед своим уходом говорил, что собирается в Путивль: «Есть де мне в Путивле в манастыре свои», и ничего не подозревавший архимандрит выдал монахам лошадей и провожатого. Однако чернецы «отбиша» провожатого «от себя», когда стояли на развилке дорог в Путивль и Киев. Этот-то провожатый и рассказал обо всем, вернувшись в Новгород-Северский. Поэтому в монастыре должны были понимать, что невольно стали соучастниками «побега».

Всей этой истории можно было бы поверить, учитывая безрассудное стремление самозванца испытать судьбу и объявить о себе, как о царевиче Дмитрии, что он проделывал даже в Чудовом монастыре. Однако некоторые детали все же не сходятся друг с другом, не говоря уже о дословном цитировании спрятанного от всех письма самозванца. Автору летописи нужно было объяснить, кто рассказал о побеге Григория Отрепьева, почему в монастыре стали искать написанные им «памятцы», и он вписал в канву своего повествования второстепенную фигуру провожатого. Возможно, он слышал рассказ о неком чернеце Пимене, «постриженике Днепрова монастыря», свидетельствовавшем о «расстриге Гришке» на освященном соборе в конце 1604-го — начале 1605 года. Монах Пимен рассказывал, что познакомился с Григорием Отрепьевым «да с его Тришкиными советники» (тогда всех троих иноков обвиняли в уходе в Литву) в новгород-северском монастыре. И что именно его, Пимена, взяли с собой «для знатья дороги». Все вместе они дошли до Стародуба, а там до литовского рубежа. Пимен ничего не рассказывал о возникших спорах: наоборот, по его словам, он провел московских монахов до первого же литовского села и вернулся обратно44. Однако более достоверный источник — «Извет» Варлаама — иначе излагает ход событий. По словам его автора, «вожа» звали Ивашкой, а не чернецом Пименом и судьба провожатого сложилась по-другому. «Вож» Ивашка не только не вернулся в монастырь, но так и ушел странствовать со всей троицей; впоследствии он был даже одним из тех, кто наряду с «инфлянтцем» Петровским свидетельствовал перед королем, что это действительно царевич Дмитрий45. Вполне можно допустить, что Григорий Отрепьев намекнул об этом своему проводнику, уговаривая его пойти с ними в Киев. Так вчетвером они и явились перед архимандритом Киево-Печерского монастыря Елисеем Плетенецким, разрешившим им остановиться и помолиться там.

Три недели в конце апреля — начале мая 1602 года Григорий Отрепьев прожил в Киево-Печерском монастыре. В эти дни он свободно ходил по Киеву, заходил в иконные лавки и встречался с разными людьми. Почти три года спустя в окружной грамоте патриарха Иова, рассылавшейся в разные города, приводились свидетельства Венедикта — постриженника Троице-Сергиева монастыря, а также посадского человека из Ярославля Степанки Иконника. На освященном соборе их расспрашивали о том, что они знали о пребывании Отрепьева в Киеве. По расспросным речам монаха Венедикта, он «видел того вора Гришку в Киеве в Печерском и в Никольском монастыре в черньцах, да и у князя Василья Острожского был и дияконил». Ярославский иконник, ездивший в Киев «променивати образов», рассказывал о том же: «Того ростригу Гришку видел он в Киеве в черньцах, и был де он у князя Василья Острожского и в Печерском и в Николском монастыре во дьяконех, и к лавке его приходил в чернеческом платье с запорожскими черкасы»46.

По этой грамоте заметно, что ее составители стремились подчеркнуть несколько казавшихся им важными обстоятельств. Во-первых, то, что Григорий Отрепьев в Киеве по-прежнему носил одежды монаха и служил церковные службы, — доказав это, можно было смело называть его «расстригой». Во-вторых, то, что «расстриге» оказывал покровительство князь Константин (Василий) Острожский. Это давало повод патриарху Иову напрямую обратиться к нему с грамотой, направленной с Афанасием Пальчиковым. В-третьих, важно было подчеркнуть, что уже в Киеве Григорий Отрепьев стал привлекать к себе запорожских казаков. Для этого использовали рассказ Венедикта, обвинявшего Отрепьева, что тот «учал воровати у запорожских черкасов, в черньцах мясо ести». Венедикт якобы «того страдника вора обличал», донес на него печерскому игумену Елисею и вместе с приданными ему старцами и слугами монастыря пытался изловить Григория Отрепьева у казаков (?!)47. А тот, узнав о грозящей опасности, ушел к князю Адаму Вишневецкому.

Впрочем, дорога от Киева до Брагина не была у Лжедмитрия такой прямой и скорой.

В документах, создававшихся во время борьбы с самозванцем, многие детали были не нужны, а скорее всего, просто неизвестны. Еще один короткий рассказ о появлении самозванца вошел в разрядные книги, сообщавшие о начале войны с «расстригой». В них говорилось про то, как царю Борису Годунову стало известно, «что назвался в Литве вор государским именем царевичем Дмитреем Углетцким великого государя царя Ивановым сыном». По розыску выяснили, что это был «рострига Гришка, сын сотника стрелецкого Богдана Отрепьева, постригшие был в Чюдове монастыре в дьяконех». Наряду с этими общеизвестными фактами, разрядная книга упоминала несколько фактов его дальнейшей «биографии». Говорилось о том, что он в 111-м (1602/03) году «зшол на Северу, и збежал за рубеж в Литву и пришол в Печерской монастырь». Обвинения в «воровстве» адресованы были в разрядах и чернецу Мисаилу Повадину, в то время как имя Варлаама Яцкого в них не упомянуто. Дело в том, что в Чудовом монастыре знали только об уходе своих иноков — Григория и Мисаила, а со старцем Варлаамом Отрепьев познакомился вне стен обители. Пока Варлаам Яцкий не возвратился в Москву и не представил свой «Извет» новому царю Василию Шуйскому, его участие в «побеге» оставалось неизвестным.

Из истории Отрепьева в Литве в разрядных книгах приводится один интересовавший всех рассказ о том, как состоялось «открытие» его тайны. Сделал он это будто бы уже в Киево-Печерском монастыре, от игумена которого все дело и стало известно в Литве и дошло до короля Сигизмунда III. «И умысля дьяволскою кознью розболелся до умертвия, — разоблачал Григория Отрепьева автор разрядной книги, — и велел бит челом игумену Печерскому, чтоб ево поновил (исповедовал и причастил. — В. К.), и в духовне сказал: бутто он сын великого государя царя Ивана Васильевича царевич Дмитрей Углетцкой, а ходит бутто выскуске не пострижен, избегаючи, укрываяся от царя Бориса; и он бы игумен после ево смерти про то всем объявил. И после того встал, сказал, бутто полехчело ему. И тот игумен с тех мест учал ево чтит, чаял то правда, и ведомо учинил королю и сонаторем; а тот Розстрига, сложив чорное платье, сшол к Сердомирскому, называючис царевичем»48.

Настоящие подробности пребывания Григория Отрепьева в Киеве опять-таки сообщает «Извет» Варлаама (поданный, напомню, бывшим спутником самозванца только в 1606 году). Чернец Григорий не спешил «открывать» свое «царское» происхождение. С его любознательностью и живостью, он, действительно, многое стремился увидеть и понять в чужой стране, порядки в которой разительно отличались от того, что он видел в Московском государстве.

Самым непривычным для православного человека было сосуществование в Речи Посполитой католичества и православия, вплоть до возможности смены веры. Иными были и отношения между магнатами и королем, что было непохоже на привычные отношения между царем и боярами в России. Самозванец был самоуверен, ему казалось, что он везде сможет повторить свои московские успехи и снова обратить на себя внимание князей церкви. Теперь он задумал выслужиться уже у другого, светского «патриарха» православных земель в Литве киевского воеводы князя Константина Острожского.

О челобитной Григория Отрепьева игумену Елисею об отпуске в Острог с укоризной вспоминал Варлаам Яцкий: «И он Гришка похоте ехати к воеводе киевскому ко князю Василию Острожскому». Тем самым Григорий Отрепьев нарушал прежний договор, бывший у чернецов между собою — идти в паломничество к Святым местам. Игумен Елисей Плетенецкий не стал разбираться в счетах московских монахов между собой и дал им примечательный ответ (и урок одновременно), сказав: «Здеся де в Литве земля волная, в коей кто вере хочет, в той и пребывает»49.

Варлааму Яцкому пришлось подчиниться Григорию и остаться с ним, потому что игумен Елисей Плетенецкий отправил их в Острог всех вместе: «Четыре де вас пришло, четверо и подите». В этих словах содержится некая загадка. Ведь сам Варлаам Яцкий рассказывал о том, что, когда они уходили из Москвы, их было трое — он, Григорий Отрепьев и Мисаил Повадин. Скорее всего, четвертым оказался «Ивашко вож», но возможна еще одна версия, которая весьма привлекательна для тех, кто склонен увидеть в самозванце настоящего царевича! О четырех монахах, ушедших из Москвы, рассказывалось в «Сказании о царстве царя Феодора Иоанновича» (компилятивном памятнике, созданном в середине XVII века). Двое из них — Григорий Отрепьев и Мисаил Повадин. А двое других — чернец Венедикт и чернец псковского Крипецкого монастыря Леонид. Имена всех четверых названы и в антигодуновских памятниках более раннего времени — «Повести, како отомсти всевидящее око Христос Борису Годунову» и «Повести, како восхити царский престол Борис Годунов» (она представляла собою переработку «Иного сказания»)50. Чернецом Венедиктом мог быть тот самый постриженник Троице-Сергиева монастыря, который свидетельствовал на освященном соборе о жизни Отрепьева в Киево-Печерском монастыре. Но этот чернец Венедикт признавался, что «сбежал в Клев из Смоленска», а не из Москвы.

Загадочный чернец Леонид, упоминающийся в «Повести, како отомсти» и «Повести, како восхити», — реальное историческое лицо. Он известен по более поздним актам времени обороны Смоленска при царе Василии Шуйском. Свидетельство «Сказания о царстве царя Феодора Иоанновича» о том, что Григорий Отрепьев поменялся именами со старцем Леонидом, выглядит интригующим: «…повеле зватися чернцу Леониду своим имянем Гришкою, а сам он еретик дерзнул назватися царским имянем»51. Однако более заслуживает доверия все-таки версия «Иного сказания», автор которого исключил упоминание о монахах Леониде и Венедикте как о спутниках самозванца.

Такова особенность позднейших литературных памятников Смутного времени — ставшие известными детали биографии самозванца включались в рассказ летописей и сказаний о «Росстриге». По сообщению очевидцев, в Путивле в 1605 году какого-то человека заставят изображать Григория Отрепьева, и его можно отождествить с монахом Леонидом52. Однако деталей ухода Григория Отрепьева из Москвы до появления «Извета» почти никто не знал. Отсюда и возникающая путаница с именами, обстоятельствами и временем тех или иных событий. Очевидно, что авторы летописей и сказаний пытались убедить своих читателей, что Григорий Отрепьев очень рано отказался от своих монашеских одежд и имени, едва ли не с того самого момента, как ушел из новгород-северского монастыря в Литву.

Не проясняет здесь ничего и обычно хорошо осведомленный Варлаам Яцкий. По его словам, он боролся с отступничеством Гришки от веры, с тем, что тот скинул монашеское платье, а о том, что тот назвался «царевичем» у князя Адама Вишневецкого, узнал вместе со всеми. Хотя можно допустить, что Григорий Отрепьев еще раньше открылся своим спутникам в Литве, но Варлаам Яцкий об этом умолчал.

Когда странствующие монахи летом 1602 года пришли в Острог, то они получили в дар книгу. 14 августа на ней была сделана запись — кажется, в два приема, но одним и тем же почерком. Сначала было написано: «Лета от Сотворение миру 7110-го месяца августа в 14 день сию книгу великого Василия дал нам Григорию з братьею с Ворламом да Мисаилом». Затем под именем Григория было подписано «царевичу московскому» и изображена подпись: «Констянтин Констиновыч нареченный во светом крещеный Василей Божиею милостию пресветлое княже Острозское, воевода Киевский»53.

Запись на книге не может окончательно считаться аутентичной, доказать ее принадлежность Григорию Отрепьеву невозможно. Хотя если принять текст записи как еще один аргумент в истории царевича Дмитрия, то она подтверждает известия сказаний о Смуте, говоривших о том, что Отрепьев рано стал объявлять о себе как о царевиче. В любом случае оставалось еще ровно два года до того момента, когда будет собрано войско самозванца для похода в Московское государство.

Григорию Отрепьеву не удалось пробиться, как он того желал, к князю Константину Острожскому, православному магнату, покровителю наук и книгопечатания. Башни Острожского замка надежно охраняли его от более серьезных нашествий, чем приход назойливых просителей. Ничем особенным основателя Острожской академии московский монах, лишенный знания языков и начал европейской учености, привлечь не мог. Разве что своим рассказом про «царевича». Однако нунций Клавдий Рангони, наводивший справки об Отрепьеве, выяснил, что гайдуки из свиты киевского воеводы грубо вытолкали Григория Отрепьева. Сам князь Константин Острожский открещивался от сомнительного знакомства с самозванцем, а вот его сыну, князю Янушу Острожскому, этот московский хлопчик оказался знаком, он даже знал, что монах Григорий жил где-то в Дерманском монастыре, находившемся под покровительством его отца.

Хронология путешествия Григория Отрепьева в Литве неясна. Как говорил Варлаам Яцкий, лето 1602 года московские паломники провели в Остроге, и это подтверждается записью на книге, подаренной им князем Василием-Константином Острожским. Осенью же их разделили: Варлаама и Мисаила послали в Троицкий Дерманский монастырь, а Григорий «съехал в Гощею город к пану Госкому»54. Там, в арианской школе в Гоще, которой покровительствовал киевский каштелян и маршалок двора князя Константина Острожского Гавриил Гойский, случился переломный момент в биографии Григория Отрепьева.

Внешне это выражалось в том, что, по словам Варлаама Яцкого, Лжедмитрий «иноческое платье с себя скинул и учинился мирянином». Но этим поверхностным изменениям должен был соответствовать более глубокий пересмотр в Литве всей прежней жизни дьякона Григория. Самозванец делал выбор в пользу узнанных в Литве начал веротерпимости, защитивших его от назойливой опеки Варлаама Яцкого в Киеве, а потом и в Гоще. Не стесняясь своего прошлого, Григорий Отрепьев решил учиться — как писал Варлаам в «Извете», «учал в Гощее учитися по латынски и по полски и люторской грамоте».

То, что вызывало осуждение, граничащее с ужасом, у правоверных московских людей, самозванец воспринимал более расчетливо. Он понял главное: пытаясь обрести поддержку в Речи Посполитой, надо хоть как-то научиться объясняться по-польски. Но и прямолинейных ходов у него не было, он больше не стал добиваться славы в православных обителях, чтобы все-таки обратить на себя внимание неприступного князя Острожского. Не переметнулся он немедленно к католикам, что оттолкнуло бы от него православных казаков Запорожской Сечи, на которых он очень рассчитывал в будущем. В соревновании двух вер — православия и католичества — он сначала заинтересовался… третьей — арианством, протестантским течением анабаптизма, принявшим название древней ереси. Ариане IV века считали Бога Сына творением Бога Отца и пытались оспорить основной догмат Церкви об их единосущем характере.

Богословский спор о Троице в начале XVII века также отрицал некоторые постулаты символа веры, принятого на Никейском соборе в 325 году. Воображение далеко могло увести непривычного к дискуссиям монаха Григория. В арианской школе ему заново предстояло задуматься об отражении истины в книгах Священного Писания, принять Христа как человека, признать за церковными таинствами только их обрядовую сторону, задуматься о соотношении светской и церковной властей. Читал ли он при этом труды Фауста Социна, главного учителя ариан, другие полемические книги против католиков, — неизвестно. Известно другое, что польская шляхта чтила этого ополяченного итальянца, жившего неподалеку от Кракова55. Так Лжедмитрий сразу же соприкоснулся с самыми острыми и «модными» вопросами той эпохи в Речи Посполитой. Он не мог быть полноценным участником этих споров, но на любого шляхтича московский монах, слышавший нечто о Социне, должен был произвести впечатление.

Ряд арианских идей, дававших рационалистическое истолкование природе Божества, мог повлиять на Лжедмитрия, обретшего в Гоще большую степень личной свободы и явно ставшего иначе относиться ко всей обрядовой стороне церкви, отрекаясь от своего рукоположения в дьяконы. Однако не стоит забывать и простой мотив, связанный с тем, что голодные лета переживались не только в Московском государстве, но и в Речи Посполитой. Автор «Баркулабовской летописи» описывал, «яко ж в тых роках 600, 601, 602 великие силные были незрожаи, также голоды, поветрее, хоробы, бо в летех тых бывали летом великие морозы, силные грады»56. Даже если «гнев Божий» в виде «непогоды», по свидетельству жителя белорусских земель, пощадил в 1602 году Киев с Волынью, все равно эти места должны были привлечь многих спасавшихся от голода. Поэтому латинские глаголы и спряжения не должны были стать самым тяжелым испытанием для гостя, проведшего в Гоще зиму и весну 1602/03 года.

Остановка у ариан, ставшая «рубиконом» для Лжедмитрия, заставляла его идти дальше, если он еще не оставил свои мысли называться «царевичем». Когда не получилось (да и не могло получиться) стать доверенным человеком князя Константина Острожского, Григорий Отрепьев выбрал других православных магнатов — князей Вишневецких. Они были не менее, если не более интересны ему. План Лжедмитрия, вероятно в деталях обдуманный в голодную гощскую зиму, был прост: вина в том, что он, «царевич», вынужден скрываться в Литве, лежала на нынешнем царе Борисе Годунове, и, чтобы «вернуть» себе царство, надо было идти походом на Москву. Кого мог привлечь безвестный московский «царевич»? Только врагов Бориса да казаков, которые пошли бы воевать за жалованье и военную добычу. Вся эта конструкция достижения Московского царства держалась на уверенности самозванца, что он истинный царевич, поэтому все его поддержат, как только он объявит о себе. Как ни странно, но все сработало, подтвердив, что в простоте действительно бывает какая-то сила, побивающая разумные доводы.

Князья Вишневецкие идеально подходили для того, чтобы помочь Лжедмитрию, тем более что он им тоже мог оказаться нужен. С середины XVI века, со времен первого гетмана Запорожской Сечи князя Дмитрия Ивановича Вишневецкого, прозванного казацким атаманом «Байдой», этот род православных магнатов Великого княжества Литовского был хорошо известен в Москве. Князь Дмитрий Иванович, выводивший свое происхождение от великих князей литовских, даже какое-то время был служилым князем Ивана Грозного, получив во владение Белев с уездом. Князья Вишневецкие сумели вести наступательные войны с Крымом и Турцией, они защищали оказавшееся исторически разделенным православное население прежних Новгород-Северского и Черниговского княжений. Земли с московской стороны назывались «Северой», «Сиверой» или Северской землей. «Украинные» же земли со стороны «Литвы» оказались во владении князей Вишневецких, активно их осваивавших, строивших свои села и городки там, где недавно были пустые места от столетних войн и татарского разорения. Таким образом, пограничные споры между Москвой и Литвой были прежде всего личным делом князей Вишневецких.

Незадолго до появления Лжедмитрия в Брагине у князя Адама Вишневецкого случилась небольшая война между московскими стрельцами и княжескими гайдуками, закончившаяся тем, что по приказу Бориса Годунова были сожжены спорные городища Прилуцкое и Снетино. В Московском государстве считали, что они были поставлены на «государевой стороне». Король Сигизмунд III предпочел не вмешиваться и не ссориться с восточным соседом. Следовательно, князьям Вишневецким нужно было самим думать о том, как компенсировать свои потери и ответить обидчику — царю Борису Годунову.

Лжедмитрий приехал в Брагин к самому слабому из князей Вишневецких, представителю младшей ветви рода князю Адаму Вишневецкому. В характере князя Адама любовь к шумному веселью и питию сочеталась с истовой поддержкой православия. Все это Григорий Отрепьев должен был увидеть, вступая в мае 1603 года в «оршак»[6] княжеских слуг. (Он пропал из видимости старца Варлаама после «Велика дни» — Пасхи, приходившейся по юлианскому календарю на 24 апреля.) Имея опыт подобной службы у боярина Михаила Никитича Романова, погибшего в ныробской земляной тюрьме, Григорий Отрепьев мог сравнить свою холопскую службу в Москве с княжескими выездами в Речи Посполитой. Однако что за перспектива могла быть у московского хлопчика, хотя и имевшего навыки удальца, которые он потом будет демонстрировать в царских охотах, но все же чужеземца? Год, проведенный в «Литве», был достаточен для того, чтобы имевший острый ум Григорий Отрепьев понял, как действовать дальше. И вот наступил самый важный момент в его истории, связанный с окончательным преображением вчерашнего московского чернеца в сына Ивана Грозного, потомка великокняжеской и царской династии Рюриковичей…

На этот раз у Григория Отрепьева не могло быть никаких экспромтов и шуток. Он хорошо подготовился к тому, чтобы разыграть свою партию, изобразить болезнь, в которой и открылся духовнику, назвавшись московским «царевичем». Впрочем, детали в истории открытия «тайны» царевича известны из русских, а не польских источников, что несколько снижает достоверность таких свидетельств. Князь Адам Вишневецкий вообще говорил, что этот человек случайно появился в его доме и сразу открыл ему свои планы. Автор же канонического для восприятия Смуты «Нового летописца», напротив, приводил детальный рассказ о «болезни» Отрепьева. Ей посвящена отдельная статья летописи: «О Гришке ж, како назвася царевичем лестию будто перед смертию»:

«Той же окаянный Гришка дияволом научен бысть: написа список, како преставися царь Иван и како царевича Дмитрея царь Федор отпусти на Углеч и како повеле ево Борис убити и како будто ево Бог укрыл; в его место будто ж убиша углецково попова сына, а ево будто крыша бояре и дьяки Щелкаловы по приказу будто ся отца ево царя Ивана, и како будто ево не можаше укрыть и проводиша ево в сю Литовскую землю».

В первой части этой летописной статьи присутствуют мотивы истории, идущей от Лжедмитрия, такой, какой она сохранилась в передаче князя Адама Вишневецкого, писавшего донесение королю Сигизмунду III. Только это касается общих сведений о судьбе царевича Дмитрия. Больший акцент в ней сделан на тех частностях, которые могли обсуждаться в царствование Бориса Годунова в Москве, а не в доме князя Вишневецкого. Например, деталь о том, что был убит некий сын угличского попа, явно была несущественной в польских версиях, в то время как в летописи ей почему-то придавали значение. А ведь это противоречило «Следственному делу» о гибели царевича Дмитрия. Обвинение боярам и могущественным дьякам Щелкаловым — любимчикам Ивана Грозного, испытавшим охлаждение к себе при правителе Борисе Годунове, тоже было значимо прежде всего для московского дворца. И совсем неизвестно, какими путями был занесен в Москву дальнейший рассказ о притворстве Лжедмитрия, которым он достиг желанной цели — признания своего выдуманного царского происхождения:

«Сам же злодей, по дьяволскому научению ляже, будто болен, едва будто может слово отдати. Той же писмо сохрани у себя тайно под постелю и повеле призвати к себе попа будто исповедатца и злым своим лукавством приказываше попу тому: „по смерти моей погреби мя честно, яко же царских детей погребают; и сия тебе тайны не скажу; а есть тому у меня всему писмо вскрыте под моею постелею; и как отойду к Богу, и ты сие писмо возми и прочти ево себе втайне, никому ж о том не возвести: Бог уже мне так судил“. Поп же, то слыша и шед, возвести то князю Адаму. Князь же Адам прииде к нему сам и вопрошаше ево во всем. Он же ничево ему не отвещеваше. Князь Адам же у нево под постелею начат обыскивати. Он же будто крепляхуся, не хотяще будто тово свитка дати. Той же князь Адам, взят у нево сильно и посмотрив тот свиток, и впаде в ужас и не ведяше, что сотворити; не хотя тово утаити, взят ево и поеде с ним х королю на сойму»57.

«Новый летописец» достаточно однозначно говорит о притворстве Лжедмитрия. Самозванец точно рассчитал, как будет воспринята «предсмертная» исповедь царского сына, открывшего свою тайну только духовнику и просившего, чтобы обо всем стало известно лишь после его смерти. Конечно, русских людей очень интересовали обстоятельства появления «царевича Дмитрия» у Вишневецких, и они могли услышать об этом от самого князя Адама во время его приезда в Москву к царю Дмитрию (а потом еще и во время другого его визита — к Лжедмитрию II в Тушино). Однако чем больше рассказывал князь, тем больше должно было появляться фантастических деталей. В итоге в качестве главной версии утвердился простой сюжет: объявление Григорием Отрепьевым себя «царевичем» в болезни, мнимой или настоящей.

Вопреки мнению автора «Нового летописца» князь Адам Вишневецкий не испытывал от рассказа никакого «ужаса». Первоначально, как он написал канцлеру Яну Замойскому, его даже одолевали закономерные вопросы, уж слишком невероятной казалась вся история. Князь Адам большое время пребывал «in dubio» (в сомнении), причем настолько, что ему пришлось впоследствии оправдываться перед канцлером Яном Замойским, что он не сразу его обо всем известил. Но потом к Дмитрию приехали какие-то два десятка «москвичей» и признали в нем того, кому Московское государство принадлежало «iure naturali» (по праву происхождения)58. В полном соответствии с принципами римского права, которому когда-то учился князь Адам Вишневецкий, он стал трактовать свои сомнения в пользу подопечного. Для хозяина Брагина появился отличный повод повеселиться…

Король Сигизмунд III сам обратился к князю Адаму Вишневецкому тогда, когда до него дошли слухи о том, что кто-то в его землях назвался сыном Ивана Грозного. До «сойму» (сейма), упомянутого в «Новом летописце», оставалось еще больше года. Веселый князь сильно постарался, чтобы разнести слухи о московском «господарчике» по своим знакомым и родственникам. А среди них были как другие Вишневецкие, так и знать из главных магнатских родов — Замойских, Радзивиллов, Сапег, Ходкевичей.

Варлаам Яцкий записал в «Извете» о преображении вчерашнего чернеца Григория в «царевича»: «А тот князь Адам бражник и безумен, тому Гришке поверил и учинил его на колесницех и на конех ездити и людно»59. В воображении рисуется некое подражание римским триумфам, хотя все могло быть и проще: на Варлаама произвело впечатление само передвижение в княжеских каретах и мирском платье вчерашнего чернеца, которого возили «представляться» при магнатских дворах.

Князь Адам Вишневецкий мог шутить столько, сколько ему было угодно. Но для Григория Отрепьева наступило самое главное время, когда пути назад уже не было, а чтобы двигаться вперед, надо было постоянно подтверждать свою версию. Адам Вишневецкий не слишком годился на роль того, кто помог бы вернуть престол «Дмитрию». И здесь случай привел самозванца в дом князя Константина Вишневецкого в Заложцах, а затем и в дом его тестя, сандомирского воеводы Юрия Мнишка, в Лашках Мурованых. Год 1603-й свел их всех вместе: Лжедмитрия, князей Вишневецких и Мнишков.

Состоявшаяся в начале этого года свадьба князя Константина Вишневецкого с Урсулой Мнишек (сестрой будущей русской царицы Марины Мнишек) сама по себе не имела бы никакого значения в русской истории, если бы не знакомство молодоженов с «Дмитрием». Князь Константин Вишневецкий представлял старшую ветвь рода князей Вишневецких (он был и по возрасту чуть старше князя Адама). К тому же новый родственник Мнишков был католиком, и уже по одной этой причине его слова становились более весомыми для короля Сигизмунда III.

О чем просил князя Константина названный Дмитрий, нетрудно догадаться. Ему нужна была помощь в призыве на службу запорожских казаков. Однако князья Вишневецкие не могли действовать сами, без одобрения короля. Уже при первой встрече с князем Адамом Вишневецким «наследник» московского престола заговорил о получении необходимой ему поддержки со стороны короля Сигизмунда III. Лжедмитрию нужны были казаки, но и казакам нужен был предводитель. Казаки сопротивлялись любой попытке их организовать, заставить действовать в «государственных» интересах; они уходили в походы в Валахию, Крым или Московское государство, создавая постоянное напряжение на границах Речи Посполитой. А потом требовали жалованья, самовольно налагая дань на местное население, беря его в «приставство» с целью получения денег и пропитания. Попытки привлечь запорожцев для ведения военных действий в Инфлянтах не принесли желаемого результата, — к великому неудовольствию короля Сигизмунда III, казаки провалили шведский поход.

Двенадцатого декабря 1603 года король Сигизмунд III запретил своим универсалом набор новых казаков, а также продажу в Запорожскую Сечь селитры, пороха и олова — то есть всего того, что могло использоваться для стрельбы из пушек, дабы предотвратить «своволенство» (емкое слово, происходящее от польского «swawoleństwo» и обозначавшее своевольство и самоуправство) казаков и разбойных людей, называвшихся их именем60. В чем оно проявлялось, исчерпывающе выразил понятными без перевода словами автор «Баркулабовской летописи»: «своволенство: што хто хочет, то броит». Посланцы короля ездили на Украйну и в другие литовские земли, предупреждая дальнейшие казачьи грабежи: «На тот же час был выеждый от его крол[евское] милости и от панов и рад, напоминал, грозил козаком, иж бы они никоторого кгвалту в месте, по селах не чинили»61. Королевские указы распространялись и в приграничных землях с Московским государством, где упомянутый универсал переписал агент Бориса Годунова. В этих условиях попытки Лжедмитрия агитировать самостоятельно и привлекать к себе запорожских казаков не могли иметь никакого успеха. Хотя поездки к нему запорожских и донских казаков и какие-то разговоры о будущем походе в Москву уже начались.

Король Сигизмунд III еще не определил своего отношения к «московскому человеку, назвавшемуся сыном Ивана Грозного». Он тщетно ожидал приезда в Краков князя Адама Вишневецкого, но того постигла какая-то болезнь (возможно, дипломатического характера). Сигизмунд III писал канцлеру Яну Замойскому в 1604 году, что получил «лист» от князя Адама Вишневецкого, извещавшего его о своей болезни и об отсылке по этой причине «москвитина, князика» с его двоюродным братом князем Константином Вишневецким62. Продолжал король советоваться и с нунцием Рангони, а также своими канцлерами и сенаторами. Большая игра вокруг имени Дмитрия только-только начинала разворачиваться, и, к прискорбию самозванца, он был в ней всего лишь пешкой.

Обретя в лице князя Константина Вишневецкого более высокого покровителя, Лжедмитрий зимой 1603/04 года впервые попал в дом Мнишков и в замок в Самборе. Там московский «царевич» стал гостем тестя князя Константина Вишневецкого — сандомирского воеводы и сенатора Речи Посполитой Юрия Мнишка. Тогда же он должен был впервые увидеть Марину Мнишек, если их встреча не состоялась еще раньше в имении князей Вишневецких… Но что романтического, кроме возможных мечтаний 15-летней девушки и 22-летнего молодого человека, могло там происходить? «Спрашивается, однако — чувствовала ли она сама к своему избраннику ту таинственную симпатию, которая служит залогом счастья? — задавался вопросом о. Павел Пирлинг, думая о переживаниях Марины Мнишек в те самборские дни. — Или же прельстил юную польку блеск царской короны? Марина никому не открыла своей девической тайны; таким образом, каждый волен думать о ней, что угодно»63.

Конечно, появление необычного гостя привлекло внимание всех членов семьи Мнишков. Но только отец Марины принимал решение о возможной свадьбе дочери с московским «царевичем». У самого же «Дмитрия» пока что не было никаких прав, в том числе и права думать о воеводской дочери как своей невесте до достижения им московского престола. Тайна чувств Марины Мнишек должна остаться нераскрытой, дочь сандомирского воеводы была лишь ведома обстоятельствами. Расчеты на этот брак можно предполагать и со стороны Юрия Мнишка, и со стороны Дмитрия. Мысль о дочери воеводы как будущей московской царице все-таки надолго овладела самозванцем. Когда он станет царем, то будет добиваться исполнения своего желания вопреки очень многим обстоятельствам. Словом, намерения Дмитрия были «серьезные», однако он всегда должен был помнить, что ценою согласия на его брак с Мариной была московская корона. Пока же московскому «царевичу» предстояло продолжить обучение, которым занялся пробощ (настоятель и глава коллегии духовных лиц) самборского костела монахов-бернардинцев Франтишек Помасский. И неожиданно новый ученик стал делать большие успехи в стремлении к католичеству.

Католическому священнику удалось подготовить московского прозелита к смене веры, но не удалось разобраться в его душе. Лжедмитрий показывал, что готов на все, — но соблюдая осторожность. Традиционные для православных сомнения «о происхождении Святого Духа» не только от Бога Отца, но «и от Сына» (то есть споры о «филиокве»), о «власти папы» обсуждались им еще в Кракове64. Однако, чтобы достичь желаемого, ему придется целовать руки короля, сменить веру и обещать в приданое полцарства, которого у него пока что не было.

Глава вторая

ЯВЛЕНИЕ «ЦАРЕВИЧА»

Краковские смотрины

Играя на чужих слабостях и интересах, «царевич» прошел еще часть пути к власти — от Самбора до Кракова, куда князь Константин Вишневецкий и Юрий Мнишек привезли его в начале марта 1604 года. Пребывание Лжедмитрия в Кракове началось с банкета, устроенного воеводой Юрием Мнишком для сенаторов, находившихся при королевском дворе.

Покровитель «царевича» хорошо знал как действовать. На его настойчивое приглашение откликнулся нунций Клавдий Рангони, запомнивший свое первое знакомство с «Дмитрием», когда тот «сидел почти инкогнито за отдельным столом, но в той же комнате, с некоторыми лицами»65. Ближайшие королевские советники могли дать благоприятный отзыв, и путь в Вавельский замок оказался открыт. 15 марта 1604 года состоялась тайная аудиенция Лжедмитрия у короля Сигизмунда III, с рассказа о которой начата эта книга. На встрече у короля присутствовали советники — епископы Петр Тылицкий (впоследствии подканцлер), Симон Рудницкий, а также коронный маршалок Сигизмунд Мышковский вместе с великим писарем литовским Гаврилой Войной.

Нунций Клавдий Рангони описал в своем донесении в Ватикан прием Дмитрия (Demeirio Moscovita). Как оказалось, московский человек, назвавшийся потомком правителей соседнего государства, приготовил для встречи с королем Сигизмундом один известный сюжет из древней «Истории» Геродота. Лжедмитрий сравнил себя с сыном лидийского царя Креза, весьма одаренным юношей, но немым, заговорившим лишь тогда, когда его отцу угрожала смерть от рук персов, взявших Сарды: «Человек, не убивай Креза!»66 В оригинале у этой истории было продолжение. Крез вспомнил предсказание Дельфийского оракула: «В оный ведь день, для тебя роковой, возгласит он впервые!» Однако Лжедмитрий рассказывал о делах московского «Креза», каковым считали Ивана Грозного, поэтому никто не подумал об угрозе для самой Речи Посполитой.

Больше всего Лжедмитрий говорил о превратностях своей судьбы, о несправедливости, случившейся из-за захвата московского престола его «подданным» Борисом Годуновым. Он просил о заступничестве и помощи в деле «возвращения своих законных владений». Даже в этот, самый решительный для него, момент Лжедмитрий пытался демонстрировать, что может сделать кое-что и самостоятельно, говоря, что «мог бы прибегнуть к помощи других монархов, но доверяется только его величеству». Вся эта риторика произвела благоприятное впечатление на короля Сигизмунда III. Москвичу милостиво было передано через епископа Петра Тылицкого несколько ободряющих слов. Незнакомец, назвавшийся сыном московского великого князя Ивана, был отпущен с подарками. Король Сигизмунд III наградил его золотой цепью со своим портретом в медальоне, дал «несколько сот злотых наличными» и выделил «несколько тысяч флоринов» из казны (из самборских доходов, которые он никак не мог взыскать с Юрия Мнишка)67. Потом в Москве возмущались: «И король деи, и вы, паны-рада, тому баламуту поверили, и дал ему король чепь золоту да золотых несколько тысеч, и во всем деи учали его чтити, кабы прямого государского сына»68. А тогда король сделал так, что безнадежные долги управителя самборских королевских имений воеводы Юрия Мнишка могли еще послужить интересам польской короны.