Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

ВАЛЕРИЙ ДЕМИН

ЛЕВ ГУМИЛЁВ

Словно молоты громовые Или воды гневных морей, Золотое сердце России Мерно бьется в груди моей . Николай Гумилёв
В чужих словах скрывается пространство Чужих грехов и подвигов чреда, Измены и глухое постоянство Упрямых предков, нами никогда Невиданное. Маятник столетий, Как сердце, бьется в сердце у меня. Чужие жизни и чужие смерти Живут в чужих словах чужого дня. Лев Гумилёв
<…> Я вижу свою задачу в том, чтобы принести посильную пользу прекрасной Даме Истории, без которой не может существовать ни один народ, и ее Мудрой Сестре — Географии, которая роднит людей с их праматерью Биосферой планеты Земля. Лев Гумилёв
<…> В смысле любви, поклонения, обожания и даже обожествления России всегда был и буду патриотом. Лев Гумилёв
Пролог

ОЗАРЕНИЕ НА ТЮРЕМНЫХ НАРАХ



Поразительный случай сей описан неоднократно. Некоторые считают его приукрашенной легендой, что совсем уж невероятно, потому что рассказ принадлежит самому Льву Николаевичу Гумилёву (1912—1992), подозревать которого в фальсификации по меньшей мере неэтично. А то, что в разных вариантах появлялись дополнительные и не всегда совпадающие подробности, вполне объяснимо: по прошествии многих лет в памяти восстанавливается не фотографически точная картина, а различные ее аспекты (к тому же – в меняющейся последовательности) — сегодня одни, завтра – другие. Да и так ли важны детали? Главное — суть!

В жизни большинства людей происходят события, определяющие их дальнейшую судьбу на многие годы, а то и навсегда. Иногда такие события становятся эпохальными, оп­ределяя судьбу не только отдельной личности, но и социума в целом или направление в развитии какой-либо отдельной сферы духовной жизни, например науки. Значимость произошедшего не обязательно осознается сразу, а его влияние на поступательный ход истории может быть отложено на значительный срок. Именно так случилось и с 27-летним Львом Гумилёвым спустя полгода после осуждения на десять лет лагерей.

Приговор Военного трибунала по делу Льва Гумилёва и его друзей Николая Ериховича и Теодора Шумовского, совместно обвиненных в контрреволюционной деятельности, гласил:

«Сов. секретно

Именем Союза Советских Социалистических Республик

Военный Трибунал Ленинградского военного округа

В составе: Председательствующего…

Членов: …

на закрытом судебном заседании в г. Ленинграде 27 сентября 1938 г. рассмотрел дело по ОБВИНЕНИЮ: Гумилёва Льва Николаевича, рождения, уроженца г. Пушкина Ленинградской сына буржуазного писателя […] Ереховича Николая Петровича, 1913 г. рождения, уроженца г. Ленинграда, из дворян, русского […] Шумовского Теодора Адамовича, 1913 г. рождения, уроженца г. Житомира, УССР, сына служащего, по национальности поляк […]

в преступлениях], предусмотренных] ст.ст. 17—58—8, 58-Ю ч. 1 и 58-11 УК РСФСР УСТАНОВИЛ СЛЕДУЮЩЕЕ:

Гумилёв, Ерехович и Шумовский будучи контрреволюционно настроенными к руководителям ВКП (б) и Советской власти и существующему строю, с конца 1937 года являлись активными участниками контрреволюционной террористической организации в гор. Ленинграде, ставившие перед собой задачу свержения Советской власти и реставрации капитализма в СССР, путем активной контрреволюционной агитации против политики ВКП (б) и Советского Правительства, путем организации и совершения террористических актов над руководителями ВКП (б) и Советского Правительства.

Руководителем этой контрреволюционной террористической молодежной организации являлся Гумилёв, который одновременно был связан с активными участниками антисоветской террористической группы, существовавшей при Ленинградской Лесотехнической Академии и возглавлявшейся Высоцким, Шуром и др., подготовлявшимися совершить террористический акт над руководителями ВКП (б) и Советского Правительства.

Ерехович, Шумовский и Гумилёв помимо вербовочной работы и антисоветской агитации против проводимых мероприятий ВКП (б) и Советской власти на своих нелегальных сборищах обсуждали вопрос и высказывались о необходимости перехода к террористическим методам против руководителей ВКП (б) и Советского Правительства, чем и совершили преступления, предусмотренные ст.ст. 17—58—8, 58-10 ч. 1 и 58-11 УК РСФСР.

В силу изложенного и руководствуясь ст.ст. 319—320 УПК, Военный Трибунал ПРИГОВОРИЛ:

Гумилёва Льва Николаевича, на основании ст. 17—58—8 УК РСФСР лишить свободы с содержанием в ИТЛ сроком на десять лет, с поражением политических прав по п.п. \"а\", \"б\", \"в\" и \"г\" ст. 31 УК сроком на четыре года, с конфискацией лично принадлежащего ему имущества.

Ереховича Николая Петровича и Шумовского Теодора Адамовича, на основании ст. 17—58—8 УК РСФСР лишить свободы с содержанием в ИТЛ сроком на восемь лет каждого, с поражением политических прав по п.п. «а», «б», «в» и «г» ст. 31 УК сроком на три года каждого, с конфискацией лично принадлежащего им имущества.

Начало срока наказания Гумилёву исчислять с 10-марта 1938 г., Ереховичу и Шумовскому с 10-го февраля 1938 г. Приговор может быть обжалован в кассационном порядке в Военную Коллегию Верховного Суда СССР через ВТ JIBO в течение 72-х часов с момента вручения копии приговора осужденным.

Подлинное за надлежащими подписями.

Верно: Судебный секретарь ВТ ЛВО мл. военный юрист (Коган)

Отпечатано 13 копий и разослано по особому списку»

В декабре того же года осужденных «антисоветчиков» доставили на лесоповал в район Беломорканала, а в начале следующего, 1939 года Гумилёв снова оказался в Питере, в знаменитых Крестах. «Дело» вернули, как тогда говорили, на «переследование»: кому-то в более высоких инстанциях карательных органов показалось, что «руководителю террористической группы» дали слишком мало. Прокурор опротестовал решение суда, прежний приговор отменили, а обвинение переквалифицировали по «расстрельному пункту» – «террористическая деятельность». Однако, чтобы подвести Гумилёва под «вышку», требовались дополнительные «факты». Вот и вернули бывшего студента истфака Ленинградского университета назад на пересмотр дела по месту суда и следствия.

Всех подробностей, в ближайшей перспективе сулящих ему кровавую расправу, Гумилёв, разумеется, не знал. Зато прекрасно понимал, что ему всегда и без всякого следствия априорно могут приписать желание отомстить за расстрелянного отца и с этой целью — намерение совершить любой теракт (за что автоматически полагалась «высшая мера»). В Крестах он приходил в себя после воистину каторжных работ, где ему, голодному и холодному, без всякой зимней одежды и обуви, вместе с друзьями-подельниками надлежало сначала заниматься распиловкой дров, а потом уж «по полной» — валить деревья в лютый мороз, стоя по пояс в снегу, получая утром и вечером для поддержки едва теплящихся сил тарелку жидкой баланды и пайку черствого хлеба.

Не то в Крестах: в камере хоть и тесновато, кормежка — в норме, «физических нагрузок» или повинности» — никаких; только к следователю таскают да изредка еще и к доктору — подлечить загноившуюся рану, полученную от случайного удара топором. (Некоторых, конечно, бьют до полусмерти или пытают, как в застенках инквизиции, но это ведь всего лишь — неотъемлемые «издержки производства».) Кроме того, у видавших виды заключенных существовала надежная связь с волей, и Льву Гумилёву удалось сообщить матери, где он находится в настоящее время. Вскоре он получил передачу и, когда раскрыл посылку, чуть не задохнулся от одних только запахов — в полотняном мешке были сухари, сахар и уж совсем невероятное — масло и колбаса.

Свободное время подследственный студент использовал нетривиально — с ощущением полной свободы мысли: он ДУМАЛ! Думал, сидя на нарах. Думал, лежа перед сном. Думал, и забравшись втихаря под лежанку: днем заключенным лежать запрещалось, и они по очереди укладывались под нары, а сокамерники усаживались рядком, загораживая ногами лежащего на полу товарища. Тогда-то и произошло то провидческое ОЗАРЕНИЕ, которое заставило его вскочить, как Архимеда, сформулировавшего свой знаменитый закон. Открытие Льва Гумилёва также раз и навсегда изменило всю его дальнейшую жизнь — в прямом и переносном смысле, а со временем повлияло и на развитие всей исторической науки[1].

Рассказ самого Гумилёва — лучшее свидетельство той далекой и трагической эпохи. Почти спонтанно у него возникла мысль о мотивации человеческих поступков в истории. Почему, например, Александр Македонский шел в Индию и Среднюю Азию, хотя явно удержаться там не мог и грабить эти земли не мог, не мог доставить награбленное себе, в Македонию? Ответ родился, как вспышка, как озарение свыше! Гумилёву пришло в голову, что Александра Великого толкало что-то такое, что было внутри него, некий особый природный импульс. Это что-то он назвал «пассионарностью».

Собственный рассказ первооткрывателя, наговоренный спустя полвека на диктофон журналиста, звучит следующим образом. «<…> Заключенных было в несколько раз больше, чем их могли вместить по норме тюремные стены… В моей камере в Крестах также тесным-тесно. Заняты не только нары. Спим под ними, на голом асфальтовом полу, в душной потной тесноте, впритык друг к другу. Условия далеко не курортные. Но в них и свои преимущества. Беспрепятственно можно разговаривать с соседом, сотоварищем по несчастью. На нарах днем лежать запрещено, но даже днем можно подлезть под них и, лежа, размышлять о посторонних предметах. Например, об истории. Интерес к ней по-прежнему не оставлял меня. Но как заниматься наукой в тюрьме, будучи лишенным необходимых книг, бумаги, даже карандаш для записей? И тогда я подумал, а почему бы мне не заняться теорией исторической науки? Ведь это и неплохой способ уберечь мозг от разрушающего воздействия на него однообразных тюремных дум и переживаний.

Однажды из-под нар на четвереньках выскочил нару» молодой с взлохмаченными вихрами парень. В каком-то радостном и дурацком затмении он вопил: «Эврика!»[2] Это был не кто иной, как я. Сидевшие выше этажом мои сокамерники, их было человек восемь, мрачно поглядели на меня, решив, что я сошел с ума: «Еще один! Чудик!» Такие случаи бывали нередко. Но на этот раз они ошиблись. Они не догадывались, что я минуту назад нашел ответ на загадку, которая вот уже несколько недель подряд неотступно преследовала меня. Я подступал к ней то с одной, то с другой стороны, но она не давалась мне. Ситуация была тупиковой, и я ощущал себя сущим кретином.

В самом деле, какая сила лежит в основе рождения и гибели этносов — народностей и народов? В истории нет ни одного этноса, дожившего в своей корневой родовой основе до наших дней. Древние шумеры, хетты, филистимляне, этруски и венеты уступили свое место парфянам, латинам и римлянам, которые выделились из латинов и других италиков. Но и их сменили итальянцы, испанцы, французы и греки (этнос славяно-албанского происхождения), турки, таджики, узбеки и казахи. Я, кажется, сделал открытие, разгадав, наконец, что лежит в основе этого могучего естественного процесса. Я нашел пусковой механизм его и дал ему отличное название: \"пассионарность\" – от латинского слова \"passio\" — страсть. Я понял, что рождению каждого нового этноса предшествует появление определенного количества людей нового пассионарного склада.

В Крестах я был лишен права переписки, не имел ни бумаги, ни какого-либо другого подручного материала для записи или пометок. Все это давным-давно было отобрано. И не дай Бог — обнаружить у кого-либо из нас огрызок карандаша или что-либо другое из канцелярских принадлежностей: неминуем карцер. Выход был один — запомнить логику рассуждений, приведших меня к открытию «пассионарности».

Прежде всего я старался уяснить, что представляет собой этнос как феномен. Какова его внутренняя структура, что за связи с окружающим миром позволяют ему в течение нескольких веков сохранить свою самобытность? Я пробовал разгрызть этот орешек традиционным способом — так, как нас учили в университете, то есть увязывая процессы рождения и увядания этносов с социальными законами развития общества. Не тут-то было! Все мои попытки в этом направлении неизбежно натыкались на стену непреодолимых противоречий. Одно из них лежало на поверхности, и приходилось только дивиться, почему ученые не видели его. Процесс рождения и дальнейшей жизни этноса — то, что обычно в науке называют этногенезом, — не зависит прямо и не коррелирует со временем возникновения новых социально-экономических укладов. Этносы легко уживаются, сохраняя свою целостность, в границах нескольких формаций. Они не исчезают, скажем, вместе с крушением феодальной системы и не возникают разом одновременно с развитием мирового рынка, капиталистических отношений.

Для меня становилось все более очевидным, что этнос — прежде всего феномен природы. Само его существование, отличия от других этнических структур связаны со своеобразием окружающей его среды, с местным географическим и климатическим ландшафтом[3]».



* * *

Вот и прозвучало оно, центральное понятие историософского[4] учения Л. Н. Гумилёва — ПАССИОНАРНОСТЬ[5], без которого теперь невозможно представить современную историческую и философскую науки. Молодой провидец сразу же осознал: сделано открытие, по меньшей мере равное Марксовой теории исторического развития. Знал бы тогда, сколько сил и времени потребуется, дабы убедить ортодоксальных и твердолобых последователей К. Маркса в правомерности своего открытия! Даже близкие (как он считал) друзья, которым он при случае уже тогда попытался изложить суть своего озарения, крутили пальцем возле виска и обзывали его Поприщиным (главный герой повести Гоголя «Записки сумасшедшего»). А ведь, казалось бы, всё яснее ясного, и даже в приведенном выше рассказе самого Гумилёва расставлены все точки над «i»: историю делает пассионарные этносы и народные массы, во главе которых стоят пассионарные личности . Можно сказать еще короче: историю делают пассионарии.

Сформулированную пока что в общих чертах концепцию подтверждали жизнь и деятельность многих выдающихся исторических личностей — Александра Македонского, Ганнибала, Аттилы, Чингисхана, Тамерлана, Жанны д\'Арк, Яна Гуса, Наполеона. Русская история также переполнена пассионарными личностями: Александр Невский, Кузьма Минин, протопоп Аввакум, Петр I, Екатерина Великая, Суворов, Ломоносов, Пушкин и др. Пассионарностью обладали русские первооткрыватели-землепроходцы, начиная с Ермака, Семена Дежнева и Ерофея Хабарова и кончая арктическими и тихоокеанскими мореплавателями, которым Россия была обязана присоединением сначала Сибири, а затем Русской Америки (первой — навсегда, второй — временно). Энергетика русских пассионариев не в последнюю очередь обусловливалась биосферными и ноосферными явлениями.

Пассионарии действуют во всех областях общественной жизни и вовсе не обязательно становятся великими личностями. Зато верно другое: великие личности (да и просто выдающиеся) — всегда пассионарны. Всегда, но не вечно. Пассионарный импульс живет в людях своей особой жизнью: он разгорается, передается другим, охватывая подчас огромные массы людей, но позже, достигнув максимума, может затухнуть, а то и совсем исчезнуть. Хрестоматийный пример — Наполеон Бонапарт, один из самых выдающихся пассионариев всех времен и народов. Неправда, что после битвы под Ватерлоо были утрачены все возможности дальнейшего сопротивления. Верные сподвижники предлагали Наполеону, как и в годы Великой французской революции, призвать к оружию народ и встать во главе его — сначала на защиту Парижа, а затем и всей Франции. Но император, утративший свой пассионарный заряд, уже не был способен возглавить широкие народные массы (к коим к тому же он относился с долей презрения) и предпочел всенародной войне плен и ссылку на остров Святой Елены.

Пассионарный заряд способен нести не только сам человек, но также и сформулированная им мысль или высказанное слово. За примерами ходить далеко не надо. Достаточно сравнить знаменитый и по сей день способный зажечь сердца лозунг Дантона «Для того, чтобы победить, нужна смелость, смелость и еще раз смелость!» с любым постным высказыванием на любую тему любого современного политического деятеля. Пассионарная энергетика всегда побуждает людей к достижению какой-то конкретной цели, даже если цель эта заведомо недостижима и иллюзорна.

Однако наряду с пассионариями при энергетических мутациях появляются субпассионарии — особи, абсорбирующие меньше энергии, чем количество, требующееся для уравновешивания потребностей инстинкта. Им все трудно, а желания их примитивны: поесть, выпить, поразвлечься с такой же женщиной. Таковы неаполитанские лаццарони, бродяги, описанные М. Горьким, подонки капиталистических городов, вымирающие племена Андаманских островов, которым лень наловить рыбу и нарвать в лесу плодов для своих детей. Они лежат на берегу океана в ожидании парохода, а потом просят у приезжих туристов табаку, курят, считая, что это и есть верх блаженства.

Субпассионарии существуют повсеместно, но очень различны. Близкие к оптимуму составляют кадры преступников и проституток. Те, кто слабее, становятся алкоголиками и наркоманами, а еще ниже стоят дебилы и кретины, у которых не хватает энергии даже на то, чтобы мечтать.

Субпассионарии отнюдь не так безобидны, как может показаться. Для них характерны безответственность и импульсивность. Им нельзя ничего доверить, ибо ради минутного наслаждения они способны погубить важное дело, даже государственное или общественное. Ради сегодняшней выгоды они уничтожают кормящие ландшафты, обрекая на голод своих потомков. Любое будущее их не пугает, потому что они просто не в состоянии его вообразить. А тех людей, которые пытаются их вразумить, они нередко убивают. Этот процесс особенно отчетливо виден в истории Римской империи III—IV веков. Не рабы, и не варвары, и не христиане погубили Рим. Это сделали любители цирковых зрелищ, бездельники, которых кормили даром, ради чего истребляли население провинций и природу собственной страны — Италии, где дубравы не восстановились доселе, а склоны Апеннин заросли колючим кустарником.

Главная отличительная черта пассионариев, как выявит позже Л. Н. Гумилёв, — «алчность », но вовсе не обязательно в отрицательном смысле. Пассионариями могут быть искатели знаний и приключений, собиратели книг и коллекционеры. Пушкинский Скупой рыцарь в определенной степени также пассионарен. Как правило, пассионарны поэты, писатели, художники, композиторы, не говоря уж о выдающихся полководцах или политических деятелях. Но есть пасси­онарии, так сказать, с отрицательным знаком: люди,

несущие зло или сеющие разрушения, тоже во многих случаях пассионарны (например, инквизиторы, отправляйте на костер сотни и тысячи «еретиков»). Даже вандализм , скажет позже Гумилёв, является своего рода пассионарностью, обусловленной природными закономерностями.

Если существуют некоторые общие закономерности , то они должны действовать в любой исторической эпохе и независимо от какой бы то ни было общественно-экономической формации… Но что это за законы, властвующие над миром? Какая-то «невидимая рука», как говаривал Адам Смит? Да нет, всё намного проще. И дело здесь не в запредельных и непостижимых законах, а в самих людях… Тем самым вопрос заострялся сам собой и становился смертельно опасным. С прошлым более-менее ясно, но как быть с настоящим: существуют ли пассионарии сегодня? Есть ли они в России? Непременно есть — и не только среди вождей! Вот только не находится ли значительная (если не большая) часть современных российских пассионариев в лагерях да тюрьмах? А как быть с «антипассионариями», пытающимися всеми доступными им способами подавить или вовсе уничтожить любую пассионарную вспышку? Куда прикажете деть верных церберов репрессивной власти — следователей-костоломов, неправедных судей, дегенеративных вохровцев на вышках и матерящийся конвой? Тоже ведь вроде люди, но какое место отведено им в анналах истории? А никакого! Чистый мусор, отбросы рода людского, замутняющие, а то и превращающие в сплошную грязь с кровавой примесью чистое течение потока истории…

Тема «пассионарность и власть» в данной связи заслуживала особого внимания. Однако во все времена она была более чем опасной для осмысления. Ибо, с одной стороны, и без глубоких изысканий ясно: власть должна быть пассионарной . Но, с другой стороны, сразу же рождается каверзный вопрос: а что случится, если власть перестанет быть пассионарной ? Ответ также напрашивается сам собой: такая власть попросту не имеет права быть властью (и она перестает ею быть или естественным или насильственным путем). Все это прекрасно видно на многочисленных примерах отечественной и мировой истории. Конечно, хорошо рассуждать о далеком прошлом, но как быть с настоящим и будущим? Будущее (в идеале) должно учиться на ошибках или достижениях прошлого. Настоящее этого попросту не успевает сделать, ему (настоящему) остается только констатировать происходящее — каким бы трагичным или ужасным оно ни было.

Эпохальные исторические события, подобно хроникальным или постановочным эпизодам на экране, происходят на глазах любого индивида (а не только историка или социолога-аналитика). Войны, революции, голод и разруха, миграции населения и массовые репрессии — свидетелем (а то и участником) этих и им подобных явлений становится по существу каждый. Многие при этом неизбежно задаются вопросом о причинах и движущих силах происходящих общественных процессов. История далекого и недавнего прошлого подсказывает разумный ответ на любой, даже самый сложный или каверзный вопрос. Однако стоит только совместить ответ, добытый на примерах прошлого, с современностью, как тотчас же начинаются непреодолимые трудности, и окружающие, как правило, превращаются в ничего не видящих, ничего не слышащих и ничего не желающих знать обывателей. В противном случае жди репрессалий и больших неприятностей в дальнейшей жизни. А ведь как интересно разобраться в сути происходящего, хотя бы для себя самого ответить на мучительный вопрос: почему русский народ, в очередной раз испытывающий величайший жизненный подъем, одновременно оказался в тисках жесточайшей НЕСВОБОДЫ?..

Под конец жизни Л. Н. Гумилёву вместе со всем народом довелось стать свидетелем воистину апокалипсической картины крушения великой державы — Советского Союза, прямого геополитического наследника и преемника великой Российской империи. И первый же вывод о причинах произошедшего, который напрашивался уже на интуитивном уровне, безусловно касался пассионарности . Прежняя, казавшаяся незыблемой власть рухнула в одночасье по причине отсутствия у нее пассионарного заряда и энергетической подпитки. Болезнь эта коснулась как верхних эшелонов власти, так и низовых управленческих структур — производственных, научных, партийных, организационных и пр. и пр. и пр. Такая ситуация складывалась постепенно на фоне кажущейся стабильности — на самом деле абсолютного застоя во всех сферах общественной жизни. По существу рухнувшая власть давным-давно и сама подписала себе смертный приговор, совершенно не осознавая при этом, что же на самом деле представляют собой действительные движущие силы общественного развития…

Итак, где есть пассионарии — там бьет ключом жизнь, где их нет — там застой. Без этнической пассионарной вспышки нет исторического развития, случается, что история вообще как бы останавливается: это значит, что из исторического процесса исчезли пассионарии или нарушена их необходимая «критическая масса». Схема простая (как всё гениальное!), позволяющая легко и понятно объяснить большинство исторических событий и фактов. Но как быть с другими социологическими категориями — способом производства или общественно-экономической формацией, например? На такой вопрос Лев Гумилёв вполне мог ответить вместе с Лапласом: «В подобных гипотезах я не нуждаюсь»…

Неясным однако оставалось одно: что представляет собой сама пассионарная энергия, откуда она берется, какими законами регулируется? А как сохраняется и перераспределяется в людях и этносах? Как перемещается в пространстве вместе со своими пассионарными носителями? А куда девается потом, если исходить из закона сохранения энергии? И можно ли ее зафиксировать или измерить физическими приборами, а потом спрогнозировать на общественное бытие и спрогнозировать основные этапы социального развития? На то, чтобы хоть как-то разобраться в этом вопросе, потребуются десятилетия, да и то намечены будут только самые общие подходы к проблеме и пути ее решения…



* * *

Двое пассионариев с самого рождения были у Льва Гумилёва перед глазами — его мать и его отец. В 1939 году, когда сыну пришла на ум идея пассионарности, поэта Николая Гумилёва вот уже почти восемнадцать лет не было в живых. Современники запомнили Николая Гумилёва исключительно волевым и целеустремленным человеком. Об этом свидетельствуют и хорошо известные факты его биографии, в том числе три путешествия в Африку и участие в сражениях Первой мировой войны, за что прапорщик-кавалерист Гумилёв был награжден двумя георгиевскими крестами. Можно со стопроцентной уверенностью утверждать (и такие выводы исследователями уже делались), что пассионарная предрасположенность досталась Льву Гумилёву от родителей. Создавая теорию пассионарности (по крайней мере на первых этапах ее становления), он среди великих и малых героев России и мировой истории ориентировался не в последнюю очередь и на своего расстрелянного отца — пассионария по духу и крови, которого Лев навсегда запомнил с самого раннего детства и светлый образ которого сохранил до глубокой старости.

Пробуждению интереса к истории у сына также во многом способствовал отец. В свой последний приезд в Бежецк, где у бабушки проживали Лёва и его сводная сестренка Лена (вместе со своей матерью — второй женой Николая Гумилёва), отец привез сыну, которому в то время было всего шесть лет, книгу о войнах Византии с варварами (со временем этот труд сделался его любимым чтением). Поздняя античная история давала абсолютно бесспорные доказательства для нетривиальных предположений будущего ученого: на примере распада и гибели античного мира ясно становилось видно, как римская (а вслед за ней и византийская) цивилизация утрачивала свою былую пассионарность и уступала новым, диким, нецивилизованным этносам, объединенным под неблагозвучным названием «варвары», которым как раз и удалось благодаря вспышке пассионарной энергии, что называется, влить новое вино в старые мехи и обеспечить пестроцветное развитие человеческой истории.

Идеи, впервые сформулированные на тюремных нарах (точнее — под ними) в ленинградских Крестах, Льву Гумилёву и дальше пришлось развивать и пропагандировать в разных лагерях, разбросанных на необъятных просторах Советского Союза — от Таймыра до Казахстана. Как правило, его окружала внимательная, понимающая и конструктивна критически настроенная аудитория, где доминировали ученые, инженеры, хорошо образованная интеллигенция. Так с лета 1942-го по март 1943 года собеседником и оппонентом Гумилёва был выдающийся астроном и мыслитель XX века Николай Александрович Козырев (1908—1986), приговоренный при пересмотре дела к высшей мере за то, что он не побоялся заявить следователям и судьям: ему нравятся стихи поэта Николая Гумилёва (суд смягчил приговор: заменил расстрел на десятилетнюю каторгу). Сыну своего любимого поэта Н. А. Козырев сразу же подсказал, откуда может взяться энергия, в разных географических местах и в разное историческое время питающая пассионарность. Согласно теории Козырева, главным источником космической энергии является время! Следовательно, его и надо считать отцом и матерью (в одном лице) пассионарности! Лев Гумилёв, однако, пытался найти иное объяснение…



* * *

…Стоя в мрачных плачущих очередях к тюремному окошку с дозволенной передачей сыну, его мать Анна Андреевна Ахматова мысленно сочиняла стихи, которые впоследствии вошли в самый трагический из ее поэтических циклов «Реквием». Через двадцать лет она напишет в предисловии:

«В страшные годы ежовщины я провела семнадцать месяцев в тюремных очередях в Ленинграде. Как-то раз кто-то «опознал» меня. Тогда стоящая за мной женщина с голубыми губами, которая, конечно, никогда в жизни не слыхала моего имени, очнулась от свойственного нам всем оцепенения и спросила меня на ухо (там все говорили шепотом):

– А это вы можете описать?

И я сказала:

–Могу.

Тогда что-то вроде улыбки скользнуло по тому, что некогда было ее лицом».

Сейчас эти стихи входят во многие антологии и хрестоматии[6]:





Семнадцать месяцев кричу,
Зову тебя домой,
Кидалась в ноги палачу,
Ты сын и ужас мой.
Все перепуталось навек,
И мне не разобрать
Теперь, кто зверь, кто человек,
И долго ль казни ждать.
И только пышные цветы,
И звон кадильный, и следы
Куда-то в никуда.
И прямо мне в глаза глядит
И скорой гибелью грозит
Огромная звезда.





В ту пору Ахматова жила в нищете — на одном черном хлебе и чае без сахара. Современники запомнили ее очень худой, часто болевшей, однако в любую погоду ее можно было увидеть в бесконечных молчаливых очередях в тщетной надежде повидать сына или вручить передачу. За эти несколько ужасных месяцев Ахматова сроднилась со всеми стоявшими здесь страдалицами и страдальцами, по-своему символизировавшими то страшное время. Беззвучно она шептала:





Хотелось бы всех поименно назвать,
Да отняли список, и негде узнать.
Для них соткала я широкий покров
Из бедных, у них же подслушанных слов.
О них вспоминаю всегда и везде,
О них не забуду и в новой беде,
И если зажмут мой измученный рот,
Которым кричит стомильонный народ
Пусть так же они поминают меня
В канун моего погребального дня.
<…>





Поэтессе казалось, что люди в этих очередях (некоторые стояли сутками) не только понимают, но и слышат ее немые вопли и стоны:





Мне, лишенной огня и воды,
Разлученной с единственным сыном…
На позорном помосте беды
Как под тронным стою балдахином…





* * *



Вот и доспорился, яростный спорщик,
До Енисейских равнин…
Вам он бродяга, шуан, заговорщик,
Мне он — единственный сын.





* * *



Семь тысяч три километра…
Не услышишь, как мать зовет,
В грозном вое полярного ветра,
В тесноте обступивших невзгод,
Там дичаешь, звереешь — ты милый,
Ты последний и первый, ты — наш,
Над моей ленинградской могилой
Равнодушная бродит весна…





Бессильная что-либо изменить, она просила окружающих об одном — помолиться о сыне, его погибшем отце и о ней самой: <…> Муж в могиле, сын в тюрьме , / Помолитесь обо мне ». Сын не скоро услышал написанные кровью материнского сердца строки. Мать же повторяла их про себя каждый день…



Глава 1

МАЛЬЧИК НА ЛЕОПАРДОВОЙ ШКУРЕ



Серебряный век подарил России и миру целую плеяду выдающихся и даже гениальных поэтов и писателей. Почти все они были мужчинами, и только одну женщину среди них – Анну Андреевну Ахматову (1889—1966) — можно назвать воистину великой и гениальной поэтессой, равной которой в истории русской литературы (теперь это ясно совершенно определенно) не было, а возможно, больше никогда и не будет. В апреле 1910 года она обвенчалась с другим (в то время даже более знаменитым) поэтом — Николаем Степановичем Гумилёвым (1886—1921), знакомым ей с гимназических пор (оба проживали и учились в Царском Селе под Петербургом).

Чуть ли не с первой встречи гимназист Коля Гумилёв влюбился чистой юношеской любовью в гордую и неприступную Аню Горенко, позже избравшую себе в память о далеких татарских предках псевдоним Ахматова. На будущего поэта будущая поэтесса поначалу не обращала никакого внимания. Да и позже, когда оба выросли, познали опыт жизни и любви и каждый имел за спиной немало пылких увлечений, Аня Горенко на протяжении пяти лет неоднократно отвечала отказом на предложения своего неотступного воздыхателя стать его женой. Наконец согласилась. Брак оказался непрочным, но какое-то время был счастливым. Оба продолжали вести богемную жизнь. 18 сентября 1912 года у супругов Гумилёвых, которые с полным основанием могли бы претендовать на титул «звездной пары», родился сын, названный в соответствии с давней семейной традицией Львом. Произошло это в Петербурге в родильном приюте императрицы Александры Федоровны на 18-й линии Васильевского острова, куда супруги, срочно приехав из Царского Села, добрались пешком. Однако крестили ребенка спустя несколько дней в Царском Селе.

19 июля 1914 года Россия вступила в Первую мировую войну, а на другой день Николай Гумилёв написал стихотворение «Новорожденному», посвященное появившемуся в это день на свет сыну своего и Аниного друга – поэта Михаила Лозинского Сергею (впоследствии выдающемуся математику). Стихи были о начавшейся войне, о воинском долге и о ребенке, образ которого, без сомнения, стоял перед глазами поэта и в котором угадывался двухлетний Лёва: к нему с полным основанием можно отнести во многом пророческие строки:





Он будет ходить по дорогам
И будет читать стихи,
И он искупит пред Богом
Многие наши грехи.
…………………………
Он будет любимец Бога,
Он поймет свое торжество,
Он должен! Мы бились много
И страдали мы за него.





Самые ранние воспоминания Лёвы связаны с Царским Селом — катание на санках, строгий городовой, грозящий пальцем, и царевич Алексей верхом то ли на ослике, то ли на пони. Перед самой войной сюда привезли слона — подарок российскому императору. Царь распорядился, чтобы в определенные дни допуск к слону был открыт всем желающим. Слон оказался дрессированным, умел танцевать, звонить в колокол, низко кланяться, он моментально сделался любимцем местной детворы. Лицезреть экзотическое животное двухлетний Лёва отправился на руках у матери. Впечатление же сохранил на всю жизнь. И уже тогда он задал вполне «научный вопрос»: «А говорить он умеет?»

Следующее воспоминание — Слепнёво, родовое имение Гумилёвых: яркое солнышко, теплынь, фруктовый сад, соба­ки, речка и, конечно, бабушка — «ангел доброты и доверчивости». С самого начала мать воспитанием сына занималась мало (об отце тем более говорить не приходится). Он так и остался на полном попечении бабушки Анны Ивановны Гумилёвой (1854—1942). После недолгого пребывания в Царском Селе большая семья, в которой помимо Николая Степановича с женой и сыном был еще и женатый старший брат Дмитрий (1884—1924), переехала в Петербург (после начала Первой мировой войны переименованный в Петроград).

Критический ум проявился у маленького Лёвы очень рано. В 1950-е годы Анна Ахматова рассказала Лидии Чуковской (а та все записала) такой случай. К Гумилёвым на питерскую квартиру, где она жила, пожаловали два поэта средней руки – Георгий Адамович и Георгий Иванов и затеяли в присутствии всех домочадцев литературный спор. Маленький Лёва в числе других долго внимал спорящим, а потом с невинным видом спросил: «Где живете, дураки?» В сентябре 1914 года Николай Степанович Гумилёв ушел добровольцем на фронт. В семье обсуждали его статьи с фронта, озаглавленные «Записки кавалериста», их печатала самая престижная, многотиражная и читаемая российская газета «Биржевые ведомости». Больше всех радовалась хотя бы такой весточке от своего Николеньки бабушка Анна Ивановна. Позже, уже в сознательном возрасте, с военными записками отца познакомится и его сын. Среди них была, например, такая:

«Этот день навсегда останется священным в моей памяти. Я был дозорным и первый раз на войне почувствовал, как напрягается воля, прямо до физического ощущения какого-то окаменения, когда надо одному въезжать в лес, где, может быть, залегла неприятельская цепь, скакать по полю, вспаханному и поэтому исключающему возможность быстрого отступления, к движущейся колонне, чтобы узнать, не обстреляет ли она тебя. И в вечер этого дня, ясный, нежный вечер, я впервые услышал за редким перелеском нарастающий гул \"ура\", с которым был взят В. (зашифрованное название города в Восточной Пруссии. — В. Д.). Огнезарная птица победы в этот день слегка коснулась своим огромным крылом и меня <…>»

На лето Гумилёвы по традиции выезжали в Слепнёво, а с 1918 года после угрозы погрома окончательно обосновались в находящемся неподалеку провинциальном городке Бежецке, затерявшемся в тиши и глуши Тверской губернии. Срочно менять одно место жительство на другое вынудила историческая необходимость: после Октябрьской революции Гумилёвы лишились и дворянского звания, и прав на собственность. Да и жить в Петрограде в условиях Гражданской войны и «военного коммунизма» стало очень трудно. Голод и разруха, начавшиеся еще во время Первой мировой войны, дамокловым мечом нависли над всей страной. Хлеб выдавали по карточкам, продуктовые пайки — только работавшим, при этом работы никакой не было. Анна Андреевна на склоне лет вспоминала о Петрограде тех лет: «<…> Все старые петербургские вывески были еще на своих местах, но за ними, кроме пыли, мрака и зияющей пустоты, ничего не было. Сыпняк, голод, расстрелы, темнота в квартирах, сы­рые дрова, опухшие до неузнаваемости люди. В Гостином Дворе можно было собрать большой букет полевых цветов.

Догнивали знаменитые петербургские торцы. Из подвальных окон \"Крафта\" еще пахло шоколадом. Все кладбища были разгромлены. Город не просто изменился, но превратился в свою противоположность. Но стихи любили <…>

Поэты читали стихи в ресторанах за тарелку супа. Акмеисты[7] (их с момента основания этого литературного направления возглавлял Николай Гумилёв), как и до революции, собирались в полуподвальном кафе «Бродячая А. М. Горький пригласил Н. С. Гумилёва поработать в издательстве «Всемирная литература», созданном специально для поддержания русских писателей, переводчиков, литературоведов, художников-оформителей.

Откуда маленькому мальчику, увезенному в российскую глухомань, было знать, как живут и проводят время его родители, какое вдохновение навевает им поэтическая Муза — у каждого своя. Конечно же не знал тогда еще Лёва знаменитых стихов своей матери, написанных до его рождения, но теперь ставших чуть ли не гимном завсегдатаев «Бродячей собаки» (или фамильярно — просто «Собаки»):





Все мы бражники здесь, блудницы,
Как невесело вместе нам!
На стенах цветы и птицы
Томятся по облакам.


Ты куришь черную трубку,
Так странен дымок на ней.
Я надела узкую юбку,
Чтоб казаться еще стройней.
<…>
[8]





В «Собаке» впервые читались (и отчасти сочинялись) гениальные стихи, которые со временем назовут жемчужинами поэзии Серебряного века, здесь завязывались мимолетные любовные романы и дружеские отношения, здесь однажды Осип Мандельштам (1891 — 1938) познакомил Анну Ахматову с громогласным и таким при ближайшем рассмотрении нежным Владимиром Маяковским. Несмотря на противоположность мировоззрений, оба с первого взгляда почувствовали друг к другу симпатию. Ахматова искренне восхищалась лирическими поэмами Маяковского «Облако в штанах» и «Флейта-позвоночник», а их автора считала «гениальным юношей».

Мандельштам и сам в ту пору относился неравнодушно к Ахматовой (впрочем, к кому только он не был равнодушен), неоднократно делал поэтессе (после ее развода с Николаем Гумилёвым) предложения стать его женой и посвятил ей пророческое стихотворение «Кассандра»: «Я не искал в цветущие мгновенья / Твоих, Кассандра, губ, твоих, Кассандра, глаз, / Но в декабре — торжественное бденье — / Воспоминанье мучит нас!// И в декабре семнадцатого года / Все поте­ряли мы, любя <… >» Поразительно, что в этом провидческом стихотворении, написанном через месяц после Октябрьского переворота, Мандельштам предсказал будущую трагическую судьбу своей поэтической подруги: «<…> Когда-нибудь в столице шалой, / На скифском празднике, на берегу Невы, / При звуках омерзительного бала / Сорвут платок с прекрасной головы …»[9]

Родители Льва Гумилёва официально развелись в 1918 году. Шестилетний Лев не задавался вопросом о причинах случившегося, позже вообще не любил обсуждать эту тему, хотя роковые подробности конечно же были ему хорошо известны. Инициатором развода стала Анна Ахматова. Это — первое, что она потребовала по возвращении Николая Степановича в Петроград после долгого его отсутствия на фронтах и пребывания за границей — во Франции и Англии. Оба по-прежнему вели жизнь, свободную от каких-либо обязательств друг перед другом, когда одно увлечение плавно переходило в другое и не было такого, которое не ознаменовалось бы лирическими стихами обоих великих поэтов Серебряного века. В том же 1918 году у родителей Льва Гумилёва появились новые семьи: мать вышла замуж за ученого-ассириолога Вольдемара (Владимира) Шилейко (1891— 1930); официальной женой отца стала Анна Энгельгардт (1895-1942).

И мать и отец навещали сына редко. Письма от матери также приходили нерегулярно, но денежные переводы в размере 25 рублей (за счет писательского пенсиона, пока его выплачивали) она отправляла ежемесячно. Иногда Лёву привозили в Питер, и он буквально упивался счастьем общения с родителями. Иногда гулял с отцом. По воспоминаниям Ирины Одоевцевой — члена Цеха поэтов, бывшей в то время в близких отношениях с Николаем Степановичем, он говорил ей в роковом 1921 году: «Лёвушка весь в меня. Не только лицом, но такой же смелый, самолюбивый, как я в детстве. Всегда хочет, чтобы ему завидовали». В подтверждение сказанного Николай Степанович приводил такой факт. Они с сыном ехали на трамвае, и тот радовался, глядя прохожих за окном: «Папа, ведь они все завидуют мне, правда? Они идут, а я еду!..» Николай Степанович забыл упомянуть, что Лёвушка еще и картавил так же, как и отец (впрочем, у Гумилёвых это был дефект наследственный, передавался по мужской линии).

Воспитанием мальчика в Бежецке занимались бабуши Анна Ивановна да вдовая тетка Александра Степановна Гумилёва (в замужестве — Сверчкова) (1869—1952) — сводная сестра Николая Степановича, она учительствовала в начальной школе и получала жалованье 62 рубля. Спустя три десятка лет Лев Николаевич вспоминал в одном из писем: «Бабушка была ангел доброты и доверчивости и маму очень любила…»

24 августа 1921 года обвиненного в антисоветском заговоре Николая Степановича Гумилёва расстреляли по наспех состряпанному делу, не подтвержденному ни одним фактом. С этого момента отец окончательно стал для быстро мужавшего отрока подлинно героической личностью — к тому же гениальной[10]. Отец постоянно стремился куда-то в неизведанное, и эта пассионарная черта характера передалась сыну — будущему автору теории пассионарности. В том же году Лев говорил о гибели отца с матерью, которая приехала в Бежецк на Рождество. В 1990 году, за два года до смерти, Лев Николаевич Гумилёв в пространном интервью вспоминал:

«Конечно, я узнал о гибели отца сразу: очень плакала моя бабушка и такое было беспокойство дома. Прямо мне ничего не говорили, но через какое-то короткое время из отрывочных, скрываемых от меня разговоров я обо всем до­гадался. И конечно, смерть отца повлияла на меня сильно, как на каждого влияет смерть близкого человека. Бабушка и моя мама были уверены в нелепости предъявленных отцу обвинений. И его безвинная гибель, как я почувствовал поз­же, делала их горе безутешным. Заговора не было, и уже поэтому отец участвовать в нем не мог. Да и на заговорщицкую деятельность у него просто не было времени. Но следователь – им был Якобсон – об этом не хотел и думать…»

В тот приезд Ахматова написала стихотворение «Бежецк», пронизанное тревожными символами и кровоточащими реминисценциями:





Там белые церкви и звонкий, светящийся лед.
Там милого сына цветут васильковые очи.
Над городом древним алмазные русские ночи
И серп поднебесный желтее, чем липовый мед.
Там строгая память, такая скупая теперь,
Свои терема мне открыла с глубоким поклоном;
Но я не вошла, я захлопнула страшную дверь…
И город был полон веселым рождественским звоном.



26 декабря 1921



В другом стихотворении, написанном ею в декабре того же рокового 1921 года, есть такая строка: «<…> У своего ребенка хлеб возьми, чтобы отдать его чужому ». Поразительная строка — в ней, должно быть, кредо мироощущения поэтессы. В следующий раз Анна Андреевна приедет к Лёве только через четыре года. Некоторое время ради нищенской зарплаты, продуктовых карточек и служебной квартиры (после развода с В. К. Шилейко) она работала делопроизводителем в библиотеке Агропромышленного института. К тому времени Ахматова стала гражданской женой Николая Пунина (1888—1953), известного искусствоведа, теоретика авангардизма, ученого секретаря Русского музея. Отношения матери и сына были сложными. Лёва чувствовал себя покинутым и одиноким. Его даже пыталась усыновить красавица-большевичка Лариса Рейснер — бывшая возлюбленная Николая Гумилёва и, по иронии судьбы, ставшая прообразом Комиссара в известной пьесе Всеволода Вишневского «Оптимистическая трагедия». Предлагала усыновление и тетка Сверчкова, исходя из прагматической цели: дать Лёве свою фамилию, поскольку опасная фамилия Гумилёв, по ее мнению, не сулила в будущем мальчику ничего хорошего. В категорической форме Лев отказался, заявив, что имени и фамилии отца никогда не изменит.

На больную тему взаимоотношений Анны Ахматовой со своим единственным сыном высказывались многие. Каждый публикатор и комментатор посчитал чуть ли не священным долгом внести личный вклад в освещение деликатного вопроса, не задумываясь даже, что бесцеремонно и пристрастно оценивают чужую жизнь. Можно подумать, «что мать Пушкина, никогда не занимавшаяся воспитанием сына, которого вырастила няня Арина Родионовна, и в конце концов отправившая его, не знавшего материнской ласки в Царскосельский лицей, была чем-то лучше — просто условия жизни оказались другими… А Лермонтов, также фактически не знавший матери и воспитанный бабушкой?..

Лучше всего, пожалуй, понимала сложившуюся ситуацию свекровь Ахматовой — Анна Ивановна, бабушка Лёвы. Что такое поэт, она знала не понаслышке — сама вырастила выдающегося деятеля русской литературы. По собственному признанию Льва, с любимой бабушкой ему было куда интересней, чем со сверстниками. Ни одного упрека или жалобы не найти в письмах А. И. Гумилёвой к А. А. Ахматовой которую продолжала считать своей снохой, а письма к ней по-прежнему подписывала «любящая тебя мама». (Анна Андреевна тоже любила бывшую свекровь и обращалась к ней в письмах не иначе как «Милая Мама» или «Дорогая моя Мамочка» и подписывалась «Твоя Аня».) Между тем само время — лучший лекарь — давно залечило тяжелые раны и отправило в небытие то, что некогда разделяло мать и сына — Анну Андреевну и Льва Николаевича. Их примирили не жизнь или смерть — их примирило БЕССМЕРТИЕ.

В конце 1930-х — начале 1940-х годов Ахматова сочинила стихотворное завещание. В нем она, предвидя свою посмертную славу, просила поставить ей памятник в том месте, где она когда-то провела много дней, выстаивая огромные очереди с передачей для осужденного сына:





<…> А если когда-нибудь в этой стране
Воздвигнуть задумают памятник мне,
Согласье на это даю торжество,
Но только с условьем: не ставить его
Ни около моря, где я родилась
(Последняя с морем разорвана связь),
Ни в царском саду у заветного пня,
Где тень безутешная ищет меня,
А здесь, где стояла я триста часов
И где для меня не открыли засов.
Затем, что и в смерти блаженной боюсь
Забыть громыхание черных «марусь»,
Забыть, как постылая хлопала дверь
И выла старуха, как раненый зверь.
И пусть с неподвижных и бронзовых век
Как слезы струится подтаявший снег,
И голубь тюремный пусть хулит вдали,
И тихо идут по Неве корабли.





Думается, памятник такой все же поставят, и именно в том месте, на которое она сама указала. И будет памятник тот воздвигнут не только самой великой поэтессе, но и ее самоотверженной материнской любви — такой, как она ее понимала…

Многочисленные недруги и недоброжелатели обвиняли Анну Андреевну в отсутствии у нее материнского чувства. Можно ли поверить, что это утверждение относится к поэту, написавшему такие искренние и проникновенные стихи о детях блокадного Ленинграда?





Щели в саду вырыты,
Не горят огни.
Питерские сироты,
Детоньки мои!
Под землей не дышится,
Боль сверлит висок,
Сквозь бомбежку слышится
Детский голосок.





А ее воображаемый разговор из эвакуационного среднеазиатского далека с соседским мальчиком по квартире в Фонтанном доме, которого она считала погибшим во время бомбежки:





Постучи кулачком — я открою.
Я тебе открывала всегда.
Я теперь за высокой горою,
За пустыней, за ветром и зноем,
Но тебя не предам никогда…
Твоего я не слышала стона.
Хлеба ты у меня не просил.
Принеси же мне ветку клена
Или просто травинок зеленых,
Как ты прошлой весной приносил.
Принеси же мне горсточку чистой,
Нашей невской студеной воды,
И с головки твоей золотистой
Я кровавые смою следы.





Такие стихи могла написать только Великая Мать — Мать с большой буквы. А в словах «тебя не предам никогда» явственно слышится также и обращение к сыну…



* * *

Анна Андреевна с самого начала понимала, что не сможет стать сыну заботливой матерью. Но такова уж, видимо, судьба великих поэтесс. Сложные, противоречивые чувства раздирали ее на части. В декадентских традициях она даже готовила себя к смерти, о чем свидетельствует стихотворение, включенное в сборник «Белая стая» (1915 год) и обращенное к трехлетнему Льву:





Буду тихо на погосте
Под доской дубовой спать,
Будешь, милый, к маме в гости
В воскресенье прибегать —
Через речку и по горке,
Так что взрослым не догнать,
Издалека, мальчик зоркий,
Будешь крест мой узнавать.
Знаю, милый, можешь мало
Обо мне припоминать:
Не бранила, не ласкала,
Не водила причащать.





В «Колыбельной», написанной в том же 1915 году она побоялась дать себе самую суровую и безжалостную оценку: «<…> Спи, мой тихий у спи, мой мальчик, / Я дурная мать .» За сим следует страшное предсказание: «Было горе, будет горе / Горю нет конца, / Да хранит святой Егорий / Твоего отца». Отца святой Георгий (Егорий) не уберег, сын же сполна изведал такого горя, которого хватило бы не на одну жизнь Трагическую судьбу Льва Гумилёва провидчески почувствовала и предрекла другая великая поэтесса Серебряного века — Марина Цветаева. В 1916 году в стихах, обращенных к Анне Ахматовой (Лёве тогда было только четыре года), она писала:





Имя ребенка — Лев,
Матери — Анна.
В имени его — гнев,
В материнском — тишь.
Волосом — он — рыж —
Голова тюльпана! —
Что ж — осанна! —
Маленькому царю. <…>





И далее — совсем уж зловещие слова:





Рыжий львеныш
С глазами зелеными,
Страшное наследье тебе нести!
Северный Океан и Южный
И нить жемчужных
Черных четок — в твоей горсти!





Не менее категоричен был и Осип Мандельштам, также провидчески увидавший в горсти юного Льва Гумилёва «черные четки». Анне Андреевне же он сказал о сыне: «Вам будет трудно его уберечь, в нем есть ГИБЕЛЬНОСТЬ». Мудрыми воспитателями Льва во все времена являлись КНИГИ. Сначала ему регулярно и помногу читала бабушка, но уже в семь лет он научился читать сам. По счастью, общественная библиотека в Бежецке оказалась не разоренной. Поначалу Лёву Гумилёва, как и многих детей, увлекали книги Жюля Верна, Майн Рида, Фенимора Купера, Александра Дюма, Вальтера Скотта, Луи Буссенара, Гюстава Эмара, Роберта Льюиса Стивенсона, Джека Лондона, Герберта Уэллса, Конан Дойла и др. Лев любил читать приключенческие и исторические романы, сидя на леопардовой шкуре, привезенной Николаем Степановичем из Африки. Большинство его стихотворений мальчик, обладавший феноменальной памятью, знал наизусть, в частности, о собственноручно убитом отцом леопарде:





Колдовством и ворожбою
В тишине глухих ночей
Леопард, убитый мною,
Занят в комнате моей.
Поздно. Мыши засвистели,
Глухо крякнул домовой,
И мурлычет у постели
Леопард, убитый мной.



<…>



Сидя на леопардовой шкуре, Николай Гумилёв рисовал сыну картинки на мифологические темы и делал к ним стихотворные подписи. Картинки не сохранились, но стихи Лев Николаевич помнил всю жизнь и спустя семь с половиной десятилетий мог без труда процитировать несколько подписей к «Подвигам Геракла», когда-то экспромтом сделанных отцом, например:





От ужаса вода иссякла
В расщелинах Лазурских скал,
Когда под палицей Геракла
Окровавленный лев упал.





Играя с отцом, Лев выучил большую поэму «Мик», написанную Николаем Гумилёвым во время путешествия по Эфиопии. В простых и чеканных гумилёвских строфах оживают завораживающие картины первозданной африканской жизни — не менее впечатляющие, чем в любом «колониальном романе». К удовольствию впечатлительного мальчика, в экзотической поэме отца действовали не только эфиопские воины, но и африканские животные (к тому же говорящие) — слоны, носороги, гиппопотамы, крокодилы, львы, пантеры, гиены, буйволы, дикобразы и целое стадо павианов. Сама поэма написана по законам авантюрно-приключенческого жанра с элементами мистики и сакральной фантастики. Два мальчика — 7-летний Мик (сын эфиопского вождя) и 10-летний Луи (сын французского консула в Аддис-Абебе) вместе со старым и мудрым павианом бегут в африканские прерии и джунгли в поисках свободной и счастливой жизни. В результате коварных козней Луи, ставший царем павианов, гибнет, и Мик начинает искать его душу в загробном мире. Далее развитие сюжета напоминает Гильгамешем (одним из любимых героев Николая Гумилёва) погибшего Энкиду: Мик также спускается в преисподнюю, но, не найдя там Луи, посылает на небеса (где обитают души крещеных людей) жаворонка — тот и обнаруживает погибшего друга в окружении архистратига Михаила!

По традиции считается, что Н. С. Гумилёв посвятил поэму «Мик» сыну. В отдельном издании, опубликованном в 1914 году, печатного посвящения нет, зато на подарочном экземпляре есть надпись поэта: «Это сыну Льву. Пускай он ее (книгу. — В. Д.) дерет и треплет, как хочет». Преемственность между отцом и сыном провозглашена и в одном из стихотворений 1914 года:





Иду в пространстве и во времени,
И вслед за мной мой сын идет
Среди трудящегося племени
Ветров, и пламеней, и вод.



<…>



Ну и конечно же с детских лет запомнились Льву Гумилёву знаменитые «Капитаны» — гимн многих поколений неисправимых романтиков: