Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Вступление. Заход солнца

Жаркий августовский день — редкий подарок своенравного калининградского лета. Суббота. По шоссе спешат автомашины, автобусы, мотоциклы. Направление одно — к морю, к его остужающей прохладе.

Мчимся в такси и мы. Нас четверо. Рядом со мной молодая женщина. Пепельные пышные волосы оттеняют свежесть ее загорелого лица. Блестящие внимательные серые глаза.

Мы как-то очень легко разговорились. Моя спутница рассказывает, каким увидела Калининград вскоре после окончания войны, когда девочкой приехала сюда с семьей. Руины и груды щебня.

Сейчас это красивый город, широкие магистрали, кварталы новых домов. Но на окраинах кое-где сохранились улицы старого Кенигсберга. Зеленые тенистые парки, пруды и озера.

— Хорошо у нас теперь в Калининграде, — весело говорит моя спутница.

Я не могу оторвать глаз от глубокого шрама на ее руке. Он смотрится чем-то чужеродным, безобразной вмятиной, разрывающей гладь натянутой кожи. Мысль вьется вокруг этого шрама. Что это? Рана? Операция?

Мы приехали в Светлогорск и спускаемся к морю широкой асфальтированной дорогой. Вот и балюстрада, с которой открывается даль. Море здесь бескрайное, вольное, прихотливое, в полукружье двух ласковых гор, поросших лесом.

Но мы далеки от беззаботного курортного городка, веселого шуршания мячей на песке и стука бадминтоновских ракеток. Наш разговор продолжается. Мы в Харькове 1943 года, в доме, который рассекла немецкая бомба. И я вижу маленькую девочку, истекающую кровью, оглушенную осколком снаряда.

Девочку отнес в госпиталь наш солдат. Ее спасли. Но вмятина, искромсавшая тело, осталась. Зарубка навсегда.

А потом всю семью угнали на работу в Германию. Родители вернулись больными. Отец был среди первых строителей Калининграда, но прожил недолго. Перенесенные испытания надломили его.

— А вы приехали сюда навестить родных? — спросила моя новая знакомая, резко меняя тему разговора, стряхивая с себя мрачные воспоминания.

— Нет, — отвечаю, — я приехала посмотреть закат солнца на море, каким его могла видеть еще в прошлом веке немецкая художница Кэте Кольвиц. Тогда это был не шумный курортный городок, а маленькое рыбацкое селение Раушен. Она очень любила закаты солнца. Именно здесь.

Моя спутница сжалась, лицо ее посуровело, и она спросила отчужденно:

— Почему вам захотелось написать об этой немецкой художнице?

Со мной была небольшая книжка с четко напечатанными гравюрами Кэте Кольвиц. Закат еще не скоро. Мы заняли удобные места. Перед глазами широкий обзор моря до горизонта. И я начала говорить о Кэте Кольвиц, стараясь сломить вдруг возникшую отчужденность, и объяснить, что влечет меня к образу этой великой женщины Германии…

Мы сидели как бы в партере огромного театра, когда декорации молниеносно сменяют одна другую. Вот спокойно показался алый диск и щедро бросил ослепительный луч на все море. Золотой, с зеленоватыми отблесками, он, мерцая, распластался на морской глади, будто солнце купалось в море перед сном, весело и беззаботно плескалось. Короткие мгновения красоты.

Моя знакомая сидела умолкнув. Красные отблески заката скользнули по ее смуглому лицу и воспламенили шрам на руке.

Потом солнце скрылось за непроницаемой полосой, море и берег потускнели. Чудо свершилось.

Мой рассказ о Кольвиц, прерванный этим вечерним спектаклем, закончился словами ее воспоминаний. Они записаны в тетради:

«Это невыразимое величие закатов солнца с высокого берега. Волнение, с которым впервые видишь их снова, гора, с которой сбегаешь вниз к морю. Чулки и ботинки долой, и ноги снова чувствуют прохладу морского песка. Этот металлический звук волн!

Восторженная любовь к морю росла, особенно в те восприимчивые годы.

Но тогда Раушен был неизвестным селом, посещаемым только любителями природы, тогда можно было оставаться одной в часы солнечного заката».

И, глядя на красочное ежевечернее прощание солнца с миром, я поняла, почему на протяжении всей жизни Кэте Кольвиц предпочитала этот уголок открытой Балтики всем другим увиденным ею морям.

Короткий рассказ окончен. Моя знакомая внимательно рассматривала рисунки в маленькой книжице. Быстро темнело. Пора возвращаться в Калининград, иначе уйдет последний автобус.

Утром я сидела на берегу реки Прегель. Сюда выходили окна дома номер девять по улице Вейдендамм. Здесь 8 июля 1867 года родилась Кэте Кольвиц и прожила первые девять лет своей жизни.

Истоки

Мир детства Кэте Кольвиц так же сложен, как и весь ее долгий путь.

Доверие и ласка сближали родителей с детьми. Мать — источник любви. Отец — опора и умный наставник. Сестры: Юлия, Кэте, Лиза — дружны с единственным братом — Конрадом.

По-разному относились люди к отцу Кэте — Карлу Шмидту. Одних он удивлял, другие его почитали. Да и верно, разве не странно, что молодой человек, изучивший право, оставил карьеру юриста и стал строительным мастером?

Вместо судебных заседаний он наблюдал за тем, как разгружались баржи с кирпичами у причала тихого Прегеля, как их складывали штабелями во дворе, а потом старые клячи везли в тележках на место стройки пыльными кенигсбергскими улицами.

Карл Шмидт, истинный демократ, не хотел служить в суде королевской Пруссии. И он оставил любимую профессию, но не изменил себе.

Карл Шмидт стал единомышленником Юлиуса Руппа, когда женился на его старшей дочери Катарине. Они быстро нашли общий язык. Девиз проповедника Руппа: «Человек живет не для счастья, но чтобы исполнять свой долг» — отвечал и убеждениям молодого строителя.

Юлиус Рупп был в Кенигсберге человеком известным. Он блистательно окончил университет, в котором некогда читал лекции Иммануил Кант, и быстро стал популярным оратором. Его лекции по философии, истории и литературе собирали многих поклонников.

После того как Юлиус Рупп стал дивизионным проповедником, он заговорил о справедливости и братстве людей уже с церковной кафедры. Он был не только человеком убежденным, но и мужественным. В одной из своих речей смело призвал короля Пруссии Фридриха Вильгельма IV управлять государством на началах любви к людям. Проповедник надеялся пробудить совесть монарха и склонить его на свою сторону.

Через два года в день коронации он вновь с церковной кафедры развил программу идеального государственного устройства, в котором не будет места угнетению. Когда же Юлиус Рупп произнес свою знаменитую речь в память погибших на баррикадах в мартовские дни 1848 года и одобрительно отозвался о революционных событиях, теоретики официальной церкви признали его человеком, опасным для монархии.

Юлиус Рупп не довольствовался больше речами. Его влекла деятельная жизнь на благо людей. Он стал организатором первой свободной общины. В нее вступал каждый, кто хотел, и его при этом не спрашивали, в какого бога он верит.

Программа предлагала передать управление государством самим членам общины. Им полагалось заботиться о бедных и воспитывать у детей чувство справедливости.

В этих христианских принципах общины блюстители порядка усмотрели крамолу. Юлиуса Руппа лишили звания доцента, он часто платил денежные штрафы, даже отбывал заключение в тюрьме.

Но возвращался к своим делам все такой же несгибаемый и твердый. Позже о нем писали: «Сильные характером мужчины, высокоодаренные женщины стояли рядом с Руппом, который, как пророк, воодушевлял, утешал, укреплял, помогал, учил и работал, как только может работать человек, каждому мгновению отдавая всю силу».

Противники общины увидели в ней зерно коммунистических идей, подрывающих основы монархии. Они добились того, что община была запрещена по суду. Но через несколько лет она вновь возродилась, и во главе нее был все тот же неутомимый Юлиус Рупп.

Наступил день, когда и маленькая Кэте вместе с родителями, Конрадом и Лизой начала посещать религиозные занятия. Она тихо прошла в зал, увидела знакомое лицо кузена Макса и удивилась тому, что он отвесил ей смешной церемонный поклон.

Встала поближе к кафедре и взглянула на дедушку Руппа, одетого во все черное до самого подбородка. Она и всегда относилась к нему с почтительным страхом, теперь же эта боязнь усилилась торжественностью обстановки.

Уже взрослой Кэте Кольвиц не раз сожалела о том, что была тогда слишком мала, невнимательна и не запомнила тех мыслей и знаний, какие старался внушить детям проповедник.

По воскресеньям вся семья собиралась в гостиной дома Руппов. Они жили неподалеку, на Пауперплатц, 5. У широкого окна, увитого полукружьем зеленого плюща, стояли два кресла — для дедушки и бабушки. Он был человеком, далеким от будничных забот. А бабушка — маленькая, круглая, в чепце со светло-лиловыми лентами, вся земная, уютная, добрая.

Когда в комнату входил высокий тонкий дедушка, еще воодушевленный недавней своей проповедью, Кэте старалась быть незаметной, садилась за стол, где лежала большая папка с гравюрами. Вместе с Лизой они не уставали их разглядывать.

Зато Конрад, такой бесстрашный, спокойно занимал свое место на маленькой скамейке у ног дедушки, и у них всегда находилось о чем поговорить. Конрад получал добрый совет в чтении, дед помогал ему изучать греческий язык и латынь.

Мозг будущего социалиста Конрада Шмидта, знакомого впоследствии с Фридрихом Энгельсом, разбудил проповедник Рупп.

Не все понимая из поучений деда, даже побаиваясь его, маленькая Кэте подпадала под обаяние его сильной личности. Он всегда вызывал у нее чувство почтительного поклонения, и этот чистый образ память сохранила на всю жизнь.

Гости расходятся, дети возвращаются домой. Во двор, в сад, туда, где ждут уже друзья, ждут Кэте — сочинительницу и выдумщицу занятных игр.

Она росла хрупкой, застенчивой, но фантазия ее бушевала, и дети — соседи по дому — не замечали ни ее тонких, слабых рук, ни ее худой шейки. Она была равной среди них, ловко кидала мяч и умела так хорошо прятаться за штабелями кирпичей во дворе, что ее трудно было найти.

Игры часто сменялись пасмурными днями. Болела печень, и Кэте бродила желтая, скучная. Катарина Шмидт тогда сажала возле себя притихшую девочку, понимая, что плохое настроение дают не только боли, но и внезапные приступы печали. Кэте жилось не легко. Редкостная впечатлительность и острота восприятия обременяли детство.

Приходили ночи, полные страхов и тяжелых сновидений. Какие это были мучительные сны! Она просыпалась испуганная, отмахиваясь от настигающих кошмаров. Вновь засыпала, и те же сны возвращались.

Ее преследовал один сон: «В углу детской лежит большой свернутый пароходный канат. Он начинает растягиваться, раскручиваться и бесшумно заполнять всю комнату. Я хочу позвать мать и не могу. Серый канат заполняет все…

…Потом было скверное состояние, когда вещи начинали становиться меньше. Когда они вырастали, это уже было плохо, когда же они уменьшались, это было ужасно…

…Состояние беспредметного страха знала я еще долгие годы, даже в Мюнхене, они наступали, хотя и слабее. У меня долго было чувство, как будто я нахожусь в безвоздушном пространстве, или падаю, или исчезаю…»

После тревожной ночи Конрад должен был встречать Кэте, когда она возвращалась из школы. Он шел по другой стороне улицы, чтобы не смущать сестру, готовый подоспеть на помощь, если ей станет плохо.

Иногда на Кэте нападало дикое упрямство, плач разносился по всему дому. Его даже прозвали «козлиным», этот беспричинный крик. Она сидела одна в комнате, пока не утихали слезы. Выходила виноватая, кроткая и послушная.

И настроение менялось. Кэте вновь весела. Сияет Лиза — ее покорная и терпеливая подруга, которая выносила все тяготы характера сестры.

Мгновенно все веселело. Комната превращалась в сцену. Они очень любили играть в театр. Отец наделал им разных деревянных брусков, из которых так удобно строить. Воздвигаются пышные дворцы со стройными колоннами, алтари с янтарными жертвенниками. В воображении обыкновенные стулья и перевернутые столы превращаются в роскошную мебель греческих дворцов. Свергаются колонны, когда им так положено по разыгранным пьесам.

Вот уже будто бы пылает огонь в алтаре, и Кэте со всей серьезностью приносит жертву богине Венере, почитая ее близкой себе, а не какого-то далекого и непонятного бога, о котором в утренней беседе говорил дедушка Рупп.

Кэте становилась стройным, изящным подростком. Она, правда, недовольная своей внешностью, мечтала быть красавицей. Но всепокорящая сила юности делала ее очень привлекательной.

Темные блестящие глаза озаряли узкое тонкое лицо, живая мысль придавала ему обаяние и мягкость.

И не было девочки, которая бы качалась неутомимее на больших качелях, чем Кэте. Она стояла, держась за веревки, раскачивалась неудержимо и взлетала так высоко, что далекой казалась земля.

Она мчалась морозным утром на коньках вниз по кривой Принценштрассе, куда теперь переехала семья. Мчалась так быстро, что ветер свистел в ушах.

Впереди скользил ловкий и красивый юноша Отто Кунце, живущий в одном доме с ней. Первая сильная, яркая влюбленность. Торжественные и чистые поцелуи. Любовь, озаряющая все игры, каждое мгновение.

Старшая сестра Юлия увидела как-то влюбленных. Озабоченная, сказала об этом матери. Но Катарина Шмидт доверию не изменила и ничем не помешала первому чувству дочери.

Оно оборвалось само, когда Отто Кунце уехал. У Кэте осталась только нацарапанная на левой ладони буква «О», которую она еще долго подновляла, да чувство потери. Все потускнело.

В воспоминаниях о юности так написала Кэте Кольвиц: «Я тосковала ужасно. Когда я горячим летним днем вбегала по лестнице и из окна смотрела на пустой двор со старой грушей, очарования больше не было. У меня начиналась тоскливая боль, и все игры с другими были пресными и пустыми… С этой первой влюбленности была я всегда влюблена. Это было хроническое состояние. Иногда оно было слабее, иногда настигало сильнее… Иногда это были женщины, которых я любила».

Порой хотелось доверчиво прильнуть к матери, поведать ей свою неясную тоску.

Мать всегда любима. Кэте беспокоилась о ней, не заблудится ли на улице, не захлебнется ли в ванне. Но поверенной, душеприказчицей детей мать не стала. В ней была всегда какая-то «отстраненность мадонны», и слова замирали невысказанными. Может быть, это происходило потому, что мать похоронила троих детей и материнство ее сразу же окрасилось печалью.

Кэте легче рассказывала обо всем брату Конраду. Он умел успокаивать, находил в большом шкафу нужную книжку. И девочка искала в ней ответы на мучившие ее вопросы.

Любимым занятием детей было рисование. Усаживались за стол вместе. Отец давал им узкие обрезки от строительных чертежей. Конрад по-мальчишески рисовал какие-то погони, стаи волков, мчащиеся за санями. Он, увлеченный приключенческой литературой, даже собрался как-то уехать в Америку. Какой мальчишка избежал этого? Исчез из дому и шел лугами, тянущимися возле Прегеля. С большим трудом его нашли и вернули домой.

Кэте была, бесспорно, талантливой, и отец уже с детства хотел ей помочь стать художницей. Он даже говаривал, что Кэте не обещает стать красавицей, поэтому романтические истории не будут отвлекать ее от глубокого изучения искусства.

Лиза тоже обладала хорошим художественным вкусом, ей давалось все на редкость легко. Кэте даже как-то слышала разговор родителей из соседней комнаты. Отца поразил один из рисунков Лизы.

Старшая сестра запомнила этот разговор. Первое ощущение — болезненное ревнивое чувство. Возникнув однажды, оно сопровождало дружбу сестер. И хотя Кэте любила Лизу, радовалась ее успехам, была высокого мнения о ее художественной одаренности, она не могла от себя скрыть этих острых уколов ревности.

Она писала в своих воспоминаниях: «Когда я себя сейчас спрашиваю, почему Лиза при всем ее таланте не стала художницей в полном смысле этого слова, а только очень талантливой любительницей, то теперь мне это ясно. Я была очень честолюбива, а Лиза нет. Я хотела, а Лиза нет. У меня было стремление к цели. К этому прибавляется то обстоятельство, что я была старше ее на три года. Поэтому мой талант проявился раньше, чем ее».

Самое раннее соприкосновение Кэте с художественным ремеслом относится еще к дому на Вейдендамм. Там было странное длинное и низкое кирпичное здание. Оно стояло поперек между дворами и разделяло их. В нем жил литейщик по гипсу.

Кэте могла подолгу, не отрываясь, следить за тем, как литейщик формовал гипсовые отливки, как ловко он снимал половинки портретов, соединял их. Мастерская наполнялась белыми бюстами, барельефами. А над всем этим повисал запах сырого гипса, который очень нравился Кэте. Могла ли тогда девочка предполагать, что запах сырой глины будет потом наполнять ее ателье, а из податливых гипсовых отливок она уже на склоне лет будет создавать свои лучшие пластические работы.

Любимым выражением Юлиуса Руппа было: «Талант обязывает». Когда у Кэте обнаружились художественные способности, родители постарались найти хороших учителей. Первым был гравер Рудольф Мауэр, опытный офортист, он писал также портреты пастелью.

Вместе с двумя своими сверстницами Кэте приходила на 5роки, прилежная и почтительная. Учитель ставил перед ними гипсовые головы, иногда давал им копировать рисунки с этих же гипсов.

К окнам подступали густые ветви деревьев, раздавался ритмический стук каменщиков. Было жарко. Раскаленный воздух врывался в комнату с улицы. Но девочки, не отвлекаясь, старательно рисовали гипсовые орнаменты, тщательно тушевали, доводили до полной иллюзорности изображение античных слепков.

Потом Карл Шмидт перевел дочь к другому преподавателю, который руководил классом живописи в художественной академии Кенигсберга.

Эмиль Найде уже успел прославиться своей картиной «Утомленные жизнью». Брат его был полицейским комиссаром, может быть, поэтому художник выбирал несколько сенсационные сюжеты.

В своей нашумевшей картине он показал нарядно одетых мужчину и женщину перед самоубийством. На многих других полотнах художник изображал сюжеты, взятые из преступного мира.

Найде занимался с несколькими ученицами, которым в те времена был закрыт доступ в академию. В его классе Кэте познакомилась с основами живописи.

Уже тогда она не все принимала в творчестве своего учителя. Несмотря на молодость, умела отличать подлинное искусство от дешевой сенсации. Из всех его картин больше ценила скромный холстик, на котором без внешнего блеска было изображено убийство, совершенное на песчаном гравиевом карьере. Более эффектные полотна казались ей порой безвкусными.

Но такой трезвый подход к творчеству учителя не мешал ученице прилежно воспринимать его живописные советы. Он был опытным педагогом и на протяжении нескольких лет ее единственным наставником в изучении тайн колорита.

Когда проходили светлые часы дня и занятия кончались, Кэте с сестрой отправлялись бродить по городу. Каждый день это были открытия — новые уголки, новые маленькие улочки Кенигсберга.

Сестры любили эти прогулки и были благодарны родителям за то, что те позволяли им надолго уходить из дому.

Они быстро проходили по Королевскому саду, минуя высокие красные кирпичные ворота. Обычно в руках — кулек с вишнями или сливами, платки на шее развеваются, радостное ощущение свободы и новизны.

Больше всего привлекали улицы, ведущие к гавани, самый людный район торгового города. Отдыхали в лугах на берегу Прегеля, а потом возвращались к порту.

Подходили и уходили корабли. Каких только судов здесь не увидишь! Баржи, лодки, яхты. И как занятно стоять на мосту через Прегель, когда его разводят, чтобы пропустить высокие суда.

Кэте Кольвиц потом рассказывала об этих веселых прогулках: «Вот мы снова стоим и смотрим на грузчиков, на погрузку и разгрузку судов… Мы знали, где стоят суда, груженные зерном. На палубах — грузчики, в тулупах, с ногами, обмотанными тряпками. Русскими или литовцами были эти добродушные люди. По вечерам они играли на гармонике и танцевали на палубе.

Эти, — казалось бы, бесплановые прогулки были очень полезны для нашего художественного развития. И если мои последующие работы долгое время черпались только из жизни рабочих, то этому способствовали наши блуждания по тесным рабочим районам торгового города».

Чтение рано стало любимым занятием. В шкафу собрано много интересных изданий. Шкаф открыт. Можно брать все, что хочешь.

В четырнадцать лет Конрад дал Кэте томик стихов Гёте. Поэт сразу ее покорил. Она скажет позже: «Гёте очень рано пустил во мне корни».

По вечерам, когда собиралась вся семья, конечно, читали что-нибудь вслух, Катарина Шмидт, хорошо знавшая английскую литературу, читала в оригинале Шекспира, Байрона или Шелли. И музыка стихов запоминалась вместе со словами незнакомой речи. Так укреплялось знание языка.

Часто в тихой комнате звучала революционная поэзия. Особенно Карл Шмидт любил стихи Фердинанда Фрейлиграта, принимавшего деятельное участие в революции 1848 года.

Его стихотворение «Мертвые — живым» написано вскоре после мартовских событий. От имени павших на баррикадах поэт обращается к живущим, призывает их сохранить завоевания революции, клеймит за отступление от достигнутых завоеваний.

Пламенные строфы будоражат, бичуют, зовут. Кэте слушает замерев.



Где баррикады были, там
Теперь, как прежде, снова
Собрания запрещены,
В тисках печать и слово!
На юге, севере скрипит
Затвор в тюремном склепе.
Для тех, кто за народ восстал,
Готовы снова цепи.
…Кровавый мартовский посев
Свободы тоже скошен.
Лишь уцелевши кое-где,
Еще пылают маки.
О, если б также красный гнев,
Оставшись, тлел во мраке.



Воображение переносит слушающих к дням борьбы.



И верьте мертвым нам — опять
Тот гнев воскреснет скоро!
Он в вас живет. И вспыхнет вновь.
От спячки всех пробудит,
И революция уже
Неполовинной будет!..
…И сам свою судьбу кует народ
Самодержавный.



Кэте Кольвиц рассказывала: «Это стихотворение произвело на меня неизгладимое впечатление. Баррикадные бои — отец и Конрад принимают в них участие, — я им заряжаю ружья. Это были героические фантазии».

Поэзия Фрейлиграта стала всепоглощающим озарением юности, она давала сюжеты для рисунков.

Кэте проиллюстрировала стихотворение Фрейлиграта «Переселенцы», когда ей было около шестнадцати лет. Пригодились зарисовки, сделанные в кенигсбергском порту. Вместе с Фрейлигратом она прониклась сочувствием к бедным людям, покидающим родину:



Я вспомнить не могу без муки
Того, что видел я тогда:
Как трудовые ваши руки
Грузили вещи на суда.



Так появилась иллюстрация к стихотворению любимого поэта. «Первый рисунок, в котором совсем отчетливо даны типы рабочих… Этот рисунок по желанию отца я через год положила в Берлине перед моим учителем Штауффер-Берном, и он признал его очень характерным, каким он и в самом деле был для меня и для той среды, из которой я вышла».

Юность миновала. Надо было думать о серьезном художественном образовании. Небывалый по тем временам случай: девушку одну отпускали в другой город, да еще для того, чтобы приготовить ее к жизни художницы.

Перед разлукой как бы осмысливалось прожитое. «Это была, — думаю я, — благословенная почва. Мы росли тихо, но в плодотворной и содержательной тишине. Когда мы потом расстались с этим кругом, я уехала в Берлин, позже в Мюнхен, нахлынули в жизни другие волны, во всей этой борьбе и радости было столько увлекательного и могучего, что порой казалось, мы отдалились от Кенигсберга с его свободной общиной.

Но это казалось только иногда. В глубине души я всегда чувствовала к родине любовь, привязанность и благодарность».

Две встречи

Весной 1884 года Карл Шмидт отправил жену и дочерей на швейцарский курорт Энгадин. Катарине нужно было укрепить здоровье ваннами, а девушкам по пути увидеть Берлин и Мюнхен со всеми их художественными сокровищами. Первый выезд из родного города.

В Берлине остановились у старшей сестры Юлии, которая была уже замужем и жила в районе Эркнера.

По соседству поселился Гергарт Гауптман, недавно приехавший из Рима.

Фотография того времени переносит нас в римское ателье будущего драматурга. Гауптман сидит, задумавшись, перед мольбертом, на котором установлен рельеф его работы.

У него длинные волосы, какие обычно носили художники. Он одет в широкий белый халат, также привычная одежда скульптора. По стенам развешаны гипсовые маски, слепки рук, на подставках стоят классические торсы и портреты. Обстановка рабочей мастерской скульптора.

Гауптман за тем и приехал в Рим, чтобы совершенствоваться в ваянии.

Но рельеф остался незавершенным, а гораздо быстрее продвигалась поэма, которая передавала печальные мысли автора о неправильно избранном пути. Его герой — потомок Прометея — ощущает в себе титанические силы, но не находит им верного выхода.

С настроениями, близкими сомнениям своего героя, Гауптман вернулся в Берлин. И все чаще стек скульптора он сменял на перо литератора.

Кэте и Лиза приглашены в гости к Гауптману.

Сохранилась пастель, изображающая здание, в котором тогда жил писатель. Двухэтажный дом с мезонином, большой сад вокруг. Высокие круглые окна первого этажа. А вот и несколько ступеней, ведущих в большую комнату. Они запомнились Кольвиц, как и все подробности этого поэтичного вечера, когда она впервые увидела Гауптмана.

Гости расположились за длинным столом, усыпанным розами. Венки из роз украшают их головы. Хорошее легкое настроение.

Гауптман превосходно читает отрывки из «Юлия Цезаря» Шекспира. Среди гостей революционный поэт Арно Хольц и Конрад Шмидт, только что вернувшийся из Лондона.

Он изучал тогда в Берлине политэкономию. Научный интерес привел его в Лондон, где ему удалось познакомиться с Фридрихом Энгельсом. Несколько лет их связывала дружеская переписка.

Ф. Энгельс называл Конрада «Маленьким Шмидтом из Берлина» и заинтересованно относился к его научным трудам.

А пока Конрад рассказывал о своих первых впечатлениях от знакомства с Энгельсом, о глубине его мысли, остроумии и смелости неожиданных суждений.

В открытые окна врываются ароматы цветов и влажных листьев. В бокалах искрится вино. Звучат стихи. Незабываемый вечер. Так вспоминалось о нем: «Мы были молоды, восхищены. Чудесное начало жизни, которая постепенно, но неудержимо раскрывалась передо мной».

Гауптман был у порога своей известности. Очень скоро на сцены берлинских театров выйдут герои его произведений. Через несколько лет они породнятся с героями композиций Кэте Ко львиц.

Путешествие продолжалось. Почти неделю Шмидты пробыли в Мюнхене. И вновь открытия, новые впечатления. Теперь это мир искусства. Мюнхенская пинакотека, в которой юные художницы впервые стояли перед прославленными полотнами.

Обычно бывает так, когда видишь много новых произведений искусства, какое-то одно самое сильное впечатление заслоняет все остальные. Оно главенствует.

На сей раз это был великий Рубенс. В Мюнхене превосходное собрание его произведений. Кэте стояла возле «Битвы амазонок», дивясь, с какой свободой мастер изобразил самые невероятные положения человеческих тел, вздыбленных лошадей. Борьба происходит на узком мосту без перил. Сваливаются под мост опрокинутые лошади, поверженные тела. Самозабвение боя передано с невероятной силой и темпераментом.

Она любовалась красотой и мягкостью обнаженных женских тел в «Похищении дочерей Левкина»; замирая от удивления, разглядывала грандиозную мощь эскизов к «Страшному суду», вместе с Рубенсом преклоняясь перед мятежной и манящей красотой природы и вещей; отдыхая от сложных многофигурных композиций, переходила к картинам позднего Рубенса — лирическим портретам жены с детьми.

Впечатление ошеломляющее. Преклонение перед гениальной кистью находит свое выражение в коротких записях на полях маленького томика стихов Гёте: «Рубенс! Рубенс! Ранние стихи Гёте! Мой храм построен…»

И с тех пор: «Гёте, Рубенс и мои собственные чувства — всегда единое целое».

Так видеть и так чувствовать произведение искусства может только художник. Ему дано сопереживать с великими мастерами кисти, ему дано оценить силу дарования.

Рубенс покорил мощью и смелостью, поразительной свободой рисунка и бьющей через край любовью к красоте человеческого тела.

Кэте, может быть, не могла еще ясно дать себе отчета, почему так захватил Рубенс. Но ее влекли эти округлые объемы, властно приковывала стремительность движений.

В ней еще неясно бродила собственная тяга к монументальности. И впервые она увидела ее воплощенной в столь поразивших композициях великого фламандца.

Теперь три путешественницы отправились в горы. Они были похожи на трех сестер, такой молодой выглядела мать, несмотря на свои сорок семь лет.

Маленькие вагончики медленно плелись по узкой колее, словно игрушечные, из какого-то сказочного путешествия.

Мать заняла место внизу, сестры вскарабкались на верхние полки. Смотрели в окна. Зеленые холмы мелькали перед глазами. Девушки пели громко и весело. Пели от полноты души, от молодости и предвкушения радости.

Талантливая Шмидт

Первый автопортрет, нарисованный в восемнадцать лет. Юное веселое лицо. Хохочущий рот, смеющиеся глаза, беззаботность.

Такой Кэте Шмидт приехала в Берлин, поселилась в пансионе и поступила в женскую рисовальную школу.

Отец верил в ее большое предназначение. Как она говорила потом: он «уже в детские годы предопределил меня для искусства». Но он же не раз повторял с досадой, что надо бы ей родиться мальчиком, тогда легче было бы стать художником.

Сейчас — препятствия на каждом шагу. Даже в академию девушек не принимают, и приходится довольствоваться рисовальными школами для дам, вместо того чтобы получить серьезное художественное образование.

Дочь отпустили в Берлин на один год. Она и сама так считала — год этот пробный, он покажет, правильно ли избран путь.

В школе Шмидт познакомилась со многими одаренными девушками. Очень сблизилась с Эммой Еэп, утонченной, изысканной, которая как-то сразу потянулась к новой ученице.

Они звали друг друга по фамилиям. Просто Шмидт и Еэп. Пройдет много лет, они выйдут замуж. Одна своими рисунками прославит на весь мир имя Кольвиц, другая станет популярной писательницей Беатой Бонус. Но друг для друга они останутся навсегда Шмидт и Еэп. Эти девичьи фамилии напоминали о молодости, рисовальной школе, когда впереди были только надежды.

У Шмидт, правда, было и еще одно прозвище — забавное. Брат Эммы, увидев ее, воскликнул:

— Она похожа на Тинтаролло.

Так называли в Италии детскую глиняную копилку с острым носиком и щелочкой рта, в которую бросали монету. Она звенела при этом вроде тинта-тинта. Отсюда и название. В самые нежные минуты подруга называла ее Тинтаролло. Это было звучно и смешно. А Шмидт ведь всегда так любила веселое и умела удивительно смеяться, самозабвенно и чистосердечно.

Вот какой Эмма запомнила подругу из Кенигсберга в первый день их знакомства:

«Она была одета в платье, вытканное из скромной небеленой шерсти и казалась бесцветной от шеи до ног. Цветной у нее была только голова… Крутая шейка и слегка приподнятый подбородок… очень темные глаза, которые смотрели не перед собой, но вдаль и все отражали, что проходило перед ними. К этому добавлялись скромно, на пробор причесанные волосы… На затылке они образовывали заплетенный узелок. У лба выбивались маленькие шелковистые волосики, своевольные, но со скрытой прелестью».

Шмидт сразу пригласили в класс, где рисовали живую модель. Еэп пока штудировала гипсы. По вечерам они были неразлучны, вместе изучали основы анатомии.

Многие годы президент Академии искусств Макс Либерман просматривал работы, сделанные девушками в натурном классе Берлинской рисовальной школы. Он сказал о ранних работах Шмидт:

— Никакого удовлетворения не давал просмотр тридцати таких рисунков, пока я, внезапно пораженный и удивленный, не натолкнулся на одну работу — рисунок руки и ноги, автором которой была Кэте Шмидт.

Но она уже изведала первую горечь неудач. Их принесли краски. Порой даже казалось, что не стать ей художницей, раз живопись остается чужой. Подруги замечали, что в натурном классе Шмидт писала портреты не лучше, чем они, ничем не выделялась.

Зато в рисунках она была необузданна и порывиста. Никто лучше ее не передавал движения фигур, выразительных поз. Она уже распоряжалась человеческим телом с той свободой, которая выдает сформировавшегося художника.

Но то, чем владеешь, обычно сам оценить не можешь. Шмидт тосковала по краскам и писала портреты с упорством, настойчивостью, почти отчаянием.

Ее учителем теперь был известный швейцарский художник, мастер гравюры Штауффер-Берн. Он обладал редким качеством, ценным для педагога, — умел находить в учениках их особинку, угадывал сильную сторону дарования.

Он понял, где лежит будущее порывистой девушки из Кенигсберга, подобрал ключ к ее таланту.

Шмидт все также прилежно писала модели в классе. Но учитель советовал ей больше рисовать. Он поверил в ее графическую силу, когда увидел рисунки, сделанные еще в Кенигсберге. Гавань, грузчиков, женщин, собирающих уголь для своих очагов.

Сколько уже было красоты в этих энергичных штрихах, как они говорили о глазе точном и наблюдательном, о глазе зорком, таком, какой очень нужен рисовальщику. И что самое главное — в этих рисунках уже проступало отношение самой художницы к модели: она любовалась грузчиками, не только сочувствовала их труду, но и славила его.

Хорошо, если можно такими словами вспомнить своего наставника: «…Мне посчастливилось попасть к Штауффер-Берну… Он был превосходный учитель. Его советы были очень ценными для моего дальнейшего развития. Я хотела писать, но он все время возвращал меня к рисунку».

Ученица отнеслась с большим доверием к своему учителю еще и потому, что часто совпадали их взгляды на жизнь. Бунтарский характер Штауффер-Верна, его отрицательное отношение к буржуазному обществу находило отзвук в сердце юной Шмидт.

Как-то учитель заговорил о своем друге художнике Максе Клингере. Советовал непременно посмотреть на очередной берлинской выставке цикл его гравюр «Драмы».

Они висели в дальней комнате, чуть ли не под потолком. Но Шмидт их нашла и надолго запомнила. Она воскликнет уже на склоне лет: «Клингер был сильнейшим впечатлением моей молодости!»

Известный художник, всего на десять лет старше ее, уже многое сделал в живописи, графике, скульптуре. Он находился под большим влиянием символизма. Это было заметно уже в тех сериях офортов, которые Кэте Шмидт вскоре пристально рассматривала в гравюрном кабинете музея.

Многие сюжеты, взятые из жизни, проникнуты сочувствием к обездоленным, навеяны революционными событиями 1848 года.

Клингер великолепно владел техникой офорта. Молодая художница была покорена сильнейшим воздействием этих листов.

Она умела увлекаться людьми, произведениями искусства так пламенно и всепоглощающе, что все казалось теперь малозначительным, кроме этих графических рассказов о трагических судьбах людей.

На одном офорте изображена женщина, которую только что вытащили из воды. Она спасена, а сын утонул. Оба шли на смерть, жизнь слишком круто обошлась с ними.

Клингер обратился к извечной беде многих семей. Он показал испуганную женщину, защищающую ребенка от разъяренного пьяного мужа. Нагромождения домов, узкий двор, давящую тесноту жилищ, в которых ютится нищета.

Уличная горькая сцена. Девушка, освещенная фонарем. Первые шаги к пороку. Страх и отчаяние в ее тонкой беззащитной фигуре.

Художник вводит зрителя в зал судебного заседания. Под яркими лампами — лица блюстителей закона, защитник, произносящий речь, и преступница, ожидающая приговора. Еще одна горестная судьба, жизненная драма, в которой художник на стороне жалкой женщины, попавшей на скамью подсудимых.

И восставший народ на улицах Берлина. Из окон особняков вышвыривается мебель. Баррикадные бои. Гравюра, напомнившая Кэте Шмидт их тихий дом в Кенигсберге, отца, читающего стихи Фрейлиграта.

Гравюры Клингера открыли Кэте Шмидт простую истину: искусство может вторгаться в жизнь. Рисунки способны расшевелить самые черствые сердца, вызвать не только сочувствие, но и стремление к действию.

Стала ясной великая сила гравюр. Это не только произведения для избранных или посетителей музея. Размноженные в десятках экземпляров, они находят зрителей далеко от больших городов.

В Берлине жил и Конрад, изучал там экономические науки. Брат поехал с сестрой на кладбище погибших в революционных боях 1848 года. Они читали имена героев на могильных камнях. На одном надпись: «Неизвестный». Всюду — цветы, у этого камня — больше всего.

Каждый год 18 марта берлинские рабочие приходили поклониться памяти этих самоотверженных людей. Долго стояли сестра и брат возле молчаливых плит и положили на могилу цветы.

Пройдут годы, мы увидим рисунок, который создаст Кэте Кольвиц и посвятит борцам, павшим за свободу Германии.

Пробный год подходил к концу. Он принес многое. Крепли силы- Ясно, что вне искусства ей не жить. Вернувшись домой, Кэте еще не рассталась с палитрой и надеждами на то, что ей удастся поладить с красками.

Она вновь брала уроки у художника Найде и вновь поверила ему, что будет писать картины. И кто хоть раз стоял с кистями у мольберта, а перед ним лежали на палитре краски, тот поймет, что нет выше счастья, как властно бросать их на холст, и нет горше чувства, как видеть свое бессилие.

Но можно любить музыку и не обладать слухом. Также можно любить живопись и быть лишенным чувства цвета. Обездоленность? Да, для иного художника в этом тупик. Кэте Шмидт указали выход гравюры Клингера. Это была графика.

Она подумает с горечью о том, что ей не дано видеть краски, и все же попросит позировать отца, еще надеясь, что именно этот портрет раскроет тайны колорита.

Или выйдет в сад и напишет этюд с цветущих яблонь, все так же еще веря в чудо, в то, что палитра, наконец, подчинится ей и в цвете найдут выход мятежные тревоги молодости.

В альбомах копились наброски. Теперь это были уже более уверенные рисунки. Год работы под руководством Штауффер-Берна приучил любить форму, научил лепить объем. К плотности и мягкости призывал он ее карандаш.

Кэте даже подумывала о том, чтобы еще на год поехать в Берлин к тому же учителю. Но Штауффер-Берн уехал в Италию вместе с Максом Клингером, и там его настигла тяжелая душевная драма, которая привела к смерти.

Шмидт осталась в Кенигсберге.

Давно уже в их доме бывал товарищ Конрада — студент Карл Кольвиц. Он изучал медицину. Своей семьи у него не было, рос сиротой. И дом Шмидтов стал родным.

Карл Кольвиц еще со студенческих лет считал себя социал-демократом. Общность убеждений скрепляла дружбу молодых людей.

Осенью 1887 года в семье Шмидтов произошло знаменательное событие. Конрад во время заграничной поездки был в Париже и отправил оттуда в Кенигсберг ящик с книгами. Следом за посылкой пришли полицейские. Они сделали обыск.

В доме привыкли к подобным «происшествиям». Но полиция обычно проявляла интерес к деятельности Юлиуса Руппа. А он уже окончил свой круг, умер полуслепым, продолжая до последнего дня обращать людей в свою веру.

Теперь на политическую арену выступал его внук. Что же так обеспокоило полицию в заграничной посылке экономиста Шмидта? Оказывается, среди книг было несколько номеров газеты «Социал-демократ». В Германии она запрещена. Шмидту угрожали арестом, но дело пока обошлось угрозой.

По этому поводу Конрад получил от Фридриха Энгельса такое письмо:


«Многоуважаемый господин доктор!
Очень рад был вновь услышать о Вас и узнать, что Вы благополучно вернулись из лондонских туманов и пьянящего воздуха Парижа в атмосферу «чистого разума». О странных приключениях, связанных с прибытием Вашего ящика с книгами, я узнал из газет, и мне показалось, что я снова перенесся в те забытые времена, когда я сам… сотрудничал в «Hartungsche Zeitung» и когда запрещено было все, кроме «ограниченного разума верноподданных». Но, вероятно, и не то еще будет…»


Прусский министр внутренних дел фон Рохов ввел в обиход это выражение «ограниченный разум верноподданных». Оно как нельзя лучше характеризовало, к чему стремилась прусская монархия, подавляющая всякие проблески свободной мысли.

Конрад Шмидт был избавлен от этой ограниченности. Ф. Энгельс писал К. Каутскому, что «Шмидт постепенно сделался марксистом и поэтому потерял всякую надежду на университетскую карьеру… Шмидт пришел к нам совершенно самостоятельно, без какого-либо поощрения, несмотря даже на неоднократные косвенные предостережения с моей стороны, пришел просто потому, что не мог устоять против истины. При нынешних обстоятельствах это должно быть поставлено ему в заслугу, притом он держал себя очень мужественно».

Научная работа Конрада Шмидта была столь интересной, что Ф. Энгельс назвал его своим коллегой и дал «похвальную оценку» его труду в предисловии к III тому «Капитала» К. Маркса.

Так «маленький Шмидт» из Берлина вошел в большой мир марксистской литературы. Двери университетов были перед ним закрыты, он пробовал свои силы в журналистике и стал сотрудником социал-демократической газеты «Форвертс».

Карл Кольвиц был близок революционному кружку Шмидта. Он избрал Кэте своей невестой, когда она была еще девочкой.

Летом Карл приезжал к Шмидтам в Раушен. Там собиралась веселая молодая компания. Дальние прогулки в горы, вдоль морского берега. Вместе прочитанные стихи, книги, жаркие споры.

Девочка Кэте стала девушкой. Перемена особенно заметна после года, проведенного в Берлине. Она вернулась воодушевленная впечатлениями. В ее жизнь вошли новые друзья. Но дружба со светловолосым медиком оставалась нерушимой.

И когда Карл Кольвиц отважился сказать о своих давних чувствах, Кэте поверила в силу его любви. Предложение принято, и молодые люди поведали родителям о своей мечте.

Отец не хотел бы для дочери лучшего мужа. Он ценил одухотворенность и чистоту взглядов Карла Кольвица. Но заботило и то, что замужество закроет для Кэте путь в большое искусство. Отец не верил, будто можно стать хорошей женой, матерью и плодотворно заниматься художеством.

С тех пор как дочь стала невестой и носит обручальное кольцо, отец отложил попечение об ее занятиях. По его мнению, семья исключает искусство.

Но Кэте думала и поступала иначе. Свадьба еще не скоро. Кольвиц изучает медицину и станет врачом через несколько лет. Она сама продолжала учиться, не пропуская ни дня для живописи и рисунка.

Но краски продолжали упрямствовать. Печальным живописным похмельем называла она это время. Терпкий привкус разочарования мешал ей радоваться жизни.

Кэте понимала, что еще нуждается в советах опытных педагогов. Нетерпеливое стремление к совершенствованию влекло ее в Мюнхен. Родители вновь отважились на долгую разлуку с дочерью.

На вокзале ее провожал Карл Кольвиц и долго шел за медленно двигающимся поездом.

Предчувствие счастья

Мюнхен гораздо меньше, уютнее, чем необъятный серый Берлин. Тихие воды Изара степенно плывут из густых лесов. Вокруг высокие горы. У подножия величественных склонов бушевал и клокотал художественный Мюнхен. Сюда стекались учиться искусству одаренные люди со всего мира — греки и русские, чехи и немцы, норвежцы и англичане.

Одних привлекал Холоши, и они горячо отстаивали только его метод преподавания. Другие азартно защищали школу Ашбэ, считая, что рисовать может научить только он один.

В академии были разные преподаватели, но общий тон обучения более скучен, чем в этих свободных школах.

Студентов академии прозвали крокодилами. Никто уже теперь и не сказал бы, что вызвало это прозвище, но оно укоренилось. Одевались они почти одинаково. Как вспоминает Еэп: «У них были длинные, свободные штаны, туго стянутые у лодыжек, и плоские башмаки с длинными носками, и они скорее висели в своих платьях, чем стояли».

Учащиеся женской художественной школы, которая располагалась неподалеку от академии, на занятия приходили в белах халатах, испещренных яркими пятнами красок.

Когда Шмидт однажды вышла в таком халате в магазин, чопорные мюнхенки были озадачены. Они считали для девушки слишком вольным такой костюм.

Студийкам нравилась свободная жизнь мюнхенской богемы. Они даже дали друг другу обет безбрачия, иначе не мысля себе успехов в искусстве.

Когда в школу поступила Шмидт, все сразу обратили внимание на гладкое обручальное кольцо, которое выделялось на ее узкой руке.

Первой удивилась Еэп. Она тоже приехала учиться в Мюнхен.

— Как, талантливая, удивительная Шмидт была просто-напросто обывательски обручена?

Но когда все увидели, какие рисунки привезла Шмидт из Кенигсберга, то решили, что кольцо тут ни при чем и оно ей не помешает стать художницей.

Отцу очень хотелось видеть дочь автором больших полотен, исторических или хотя бы жанровых.

Чтобы сделать ему приятное, Кэте написала картину «После бала». Отец послал этот холстик на восточнопрусскую выставку. Там она нашла покупателя, который заказал фрейлейн Шмидт из Кенигсберга вторую картинку в дополнение к первой.

Кэте, смеясь, рассказывала своим соученицам о том, что, к счастью, нашлась ее однофамилица, тоже молодая художница из Кенигсберга, к ней попал этот заказ, и она охотно его исполнила. Автору первой картины не пришлось еще раз заставлять себя делать то, к чему не было никакого пристрастия. На этом и кончились пробы Кэте Шмидт в жанровой живописи.

Не больше удался и другой сюжет, уже на историческую тему. Кэте показывала рисунки обступившим ее студийкам. Она попыталась изобразить каких-то людей в тогах и назвала это длинно: «Цезарь отказывается от королевского обруча, который ему преподносит сенат». Композиция сделана вяло, без воодушевления. Сразу чувствуется, что сюжет не захватил и художнице было попросту скучно.

Зато в других набросках, где Кэте изображала простую жизнь, которую видела рядом с собой, сколько уже было острой выразительности, своеобразия. Как умело распоряжалась она светом и тенью, как глубоки по тону были эти затененные места и как они подчеркивали свет, где он ей был нужен. Смело отбрасывала она все несущественное, чем подчеркивалось главное.

Кэте Шмидт вновь посчастливилось попасть к хорошему педагогу — Людвигу Хертериху. Его преподавание было «одухотворенным», хотя и казалось ей несколько манерным. Колористические требования художника стали более понятными ученице гораздо позже. А пока Шмидт вновь мучилась с живописью, порой завидуя подругам, хорошо чувствующим цвет. Она даже называла себя «опальной» в классе, страдала от своих посредственных живописных этюдов.

Только один из них понравился самой Шмидт и встретил одобрение подруг.

В классе писали обнаженную модель. Две молодые художницы заняли свои места. Одна высокая, худая, под стать своему мольберту, рядом маленькая, живая, полная, порывисто накидывающаяся на холст.

Кэте Шмидт сразу приглянулась эта группа. Она перестала писать модель, взяла грунтованный картон и быстро, воодушевленно сделала этюд со своих подруг в серо-зеленой гамме. И не потому, что так видела. Но Хертерих был увлечен колоритом полюбившегося ему на выставке английского художника Уистлера, и ученицы следовали его увлечению.

Обе девушки получились похожи, хотя и написаны только со спины. В этом цветовом наброске характер и темперамент молодых художниц очень удался.

Несмотря на продолжающиеся живописные огорчения, Шмидт была благодарна Хертериху за многое. Он научил ее смотреть и видеть.

Занятия в школе и посещение музеев плотно наполняли утренние часы.

В Мюнхене Шмидт слушала доклад Августа Бебеля о женском движении. Мысль разбужена. Кэте находит книгу Бебеля «Женщина в прошлом, настоящем и будущем», читает, вдумывается.

А в это время Энгельс пишет Бебелю о Конраде Шмидте:


«…Едва покончив с этим, нужно было опять взяться за III том, который должен появиться как можно скорее, так как работа маленького Шмидта из Берлина о средней норме прибыли показывает, что паренек вникает в тонкости больше, чем следует; это, впрочем, делает ему величайшую честь».


Конрад двигался к своей цели так же упорно, как и его сестра.

В Мюнхене жилось очень содержательно и весело. Шмидт отправилась как-то со своим соседом по квартире австрийским художником в большой поход. Он знал толк в горах, а для Кэте это была после моря вторая завораживающая стихия. Она любила высоту, риск, подтягивание на канате, испытание воли. Недаром ее спутник сказал о ней подругам с восхищением:

— Фрейлейн Шмидт лазает как горная козуля.

Похвала обрадовала.

Мюнхен славился своими веселыми костюмированными вечерами. В них принимали участие профессора академии и вся разношерстная компания, которую собрал город.

На одном из вечеров Шмидт оделась пастушкой. Этот костюм был хорошо придуман и стоил дешево. Она раздобыла грубую льняную сорочку, крестьянскую юбку с фартуком, тяжелые голландские деревянные башмаки. В руки взяла длинный прут.

Среди причудливых и роскошных костюмов она выделялась своей остроумной простотой.

Перед балом Шмидт села на какой-то ступеньке, пристроила зеркало и нарисовала себя. Еэп видела, как это было:

«Именно тогда я впервые заметила, как лунатические глаза стали целеустремленными и заостренными, когда она вглядывалась в свое лицо, рисуя себя».

Много новых друзей вошло в жизнь Кэте Шмидт. Постепенно образовалась группа молодых художников, которые проводили вместе время после занятий. Они бродили по тихим мюнхенским улицам сумеречной порой, иногда заходили в кафе, а чаще собирались у кого-нибудь дома и вместе рисовали. Обычно эти рисунки прикрепляли кнопками прямо к стенам кафе, которое назвали «Счастье». Оно оправдывало это название. Здесь можно было выпить огромную чашку дымящегося горячего кофе. А уж если раскутиться вовсю, то и съесть миску лапши с салом, которую очень вкусно здесь умели запекать.