Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Фредерик Форсайт

Призрак Манхэттена

1

Признание Антуанэтт Жири

Приют Сестер Милосердия Ордена Св. Винсета Паульского, Париж, сентябрь 1906 г.

Над моей головой по потолку змеится трещина, а рядом с ней паук плетёт свою паутину. Странно представить, что этот паук переживет меня и через несколько часов, когда меня уже не станет, он все еще будет здесь. Удачи тебе, паучок, плети паутину, чтобы поймать муху и накормить своих деток.

Как же это все произошло? Как же вышло, что я, Антуанэтт Жири, 58-ми лет от роду, лежу в приюте для страждущих Парижа, которым заправляют добрые сестры милосердия, и готовлюсь к встрече с Создателем? Не думаю, что я была уж очень хорошим человеком, уж точно не таким хорошим, как эти сестры милосердия, которые постоянно убирают этот нескончаемый бардак, связанные по рукам и ногам своей клятвой умеренности, целомудрия, смирения и послушания. Подобные вещи мне никогда не подходили. Дело в том, что у них есть вера. А у меня ее никогда не было. Может быть, пришло время, и она появилась и у меня? Возможно. Ибо я покину этот мир прежде, чем ночное небо заполнит собою маленькое высокое окошечко – там, в пределах моего поля зрения.

Я здесь, наверное, потому, что просто-напросто у меня кончились все деньги. Ну, почти все. Под моей подушкой лежит маленькая сумочка, о которой никто не знает. Но она – для особой цели. Сорок лет назад я была балериной: стройной, молодой и красивой. Так говорили мне все те молодые люди, которые ждали меня у служебного входа. И они были привлекательными, со своими чистыми, источающими аромат, молодыми крепкими телами, которые могли давать и получать столько удовольствия.

А самым красивым из них был Люсьен. Все хористки называли его Люсьеном Красивым, потому что его лицо заставляло девичьи сердца стучать подобно барабану. Однажды одним солнечным воскресеньем он повел меня в Булонский лес и сделал мне предложение, как и полагается, встав на колено, и я приняла его предложение. Через год он погиб в сражении с прусскими войсками под Седаном. После этого мне долгое время не хотелось ничего слышать о браке – почти пять лет, пока я танцевала в балете.

В 28 лет моя балетная карьера закончилась. Ведь я встретила Жюля, мы поженились, я забеременела крошкой Мэг. Кроме того, я начала терять былую гибкость, превратившись в немолодую танцовщицу, ежедневно сражающуюся за то, чтобы сохранить стройность и пластичность. Но директор, добрая душа, хорошо обошелся со мною. Хормейстерша как раз уволилась, и директор сказал, что у меня был достаточный опыт, и что он не хотел искать преемницу вне Оперы. Поэтому он назначил меня. Maîtresse du Corps de Ballet. Как только родилась Мэг, и ей была найдена кормилица, я приступила к своим обязанностям. Это было в 1876 году, через год после открытия новой великолепной Оперы Гарнье. Наконец-то мы избавились от тесных обувных коробок, что были у нас раньше на улицы Ле Пелетье, война окончилась, мой любимый Париж восстановлен и жизнь наладилась.

Мне было даже все равно, когда Жюль встретил эту свою толстую бельгийку и удрал в Арденны. Скатертью дорога. По крайней мере, у меня была работа, гораздо лучше того, что мог найти он. Во всяком случае, она позволяла мне содержать мою маленькую квартирку, растить Мэг, а по вечерам смотреть, как мои балетные воспитанницы услаждают взоры всех коронованных особ Европы. Интересно, что случилось с Жюлем? В любом случае, уже поздно наводить справки. А Мэг? Балерина и хористка, как и ее мать – это все, что я могла для нее сделать – до того ужасного падения 10 лет назад, из-за которого ее правое колено утратило подвижность навсегда. Но даже тогда ей повезло, правда, и здесь не обошлось без моей помощи. Теперь она костюмер и личная камеристка величайшей оперной Дивы в Европе, Кристины де Шаньи. Конечно, если вы только не ставите выше эту неотесанную австралийку Нелли Мелба. Хотелось бы мне знать, где Мэг сейчас? Возможно в Милане, Риме, Мадриде? Там, где сейчас выступает Дива. Подумать только, что когда-то я кричала на виконтессу де Шаньи, призывая ее к дисциплине и порядку!

Так что же я делаю здесь, в ожидании преждевременной кончины? 8 лет назад я ушла со своей должности, как раз в мой 50-й день рождения. Все были со мной очень милы – обычные вежливые банальности. И щедрая премия в награду за 22 года моей службы в качестве Maîtresse du Corps de Ballet. Вполне достаточная для того, чтобы прожить на нее. Плюс, несколько частных уроков для невообразимо неуклюжих дочерей богатеньких родителей. Немного, но достаточно, да еще и немного сбережений. Достаточно… до прошлой весны.

Тогда-то и начались эти боли, не частые, но внезапные и острые, где-то внизу живота. Мне прописывали лекарства от желудочных расстройств и брали за это большие деньги. Тогда я не знала, что во мне уже жил ужасный стальной краб, погружающий в меня свои огромные клешни и все время растущий по мере своего насыщения. Я не знала об этом вплоть до июля. А затем было уже слишком поздно. И теперь я лежу здесь, стараясь не закричать от боли, ожидая очередную ложку, полную «белой богини», порошка, который на Востоке добывают из маков.

Не долго осталась ждать, прежде чем я усну вечным сном. Мне даже больше не страшно. Возможно, Он будет милосерден? Я надеюсь на это, но в любом случае Он точно избавит меня от боли. Я пытаюсь сконцентрироваться на чем-то другом. Я вспоминаю всех девочек, которых я обучала, и свою хорошенькую молоденькую Мэг с ее поврежденной коленкой, которая хочет найти себе мужа – надеюсь, она найдет хорошего человека. И, конечно же, я думаю о своих мальчиках, моих двух милых несчастных мальчиках. О них я думаю больше всего.

– Мадам, монсеньер аббат пришел.

– Благодарю вас, Сестра. Я плохо вижу. Где он?

– Я здесь дитя мое, отец Себастьян. Рядом с тобой. Чувствуешь ли ты мою руку на своей?

– Да, Отец мой.

– Ты должна примирить себя с Господом, дочь моя. Я готов выслушать твою исповедь.

– Время пришло. Простите Отец, ибо грешна я.

– Говори, дитя мое. Ничего не держи в себе.

– Однажды в 1882 году я сделала нечто, что изменило несколько жизней. Тогда я не знала, что за этим последует. Я следовала импульсу и мотивам, которые, как мне тогда казалось, были благородными. Мне было 34 года, я была Maîtresse du Corps de Ballet в Парижской Опере. Я была замужем, но муж мой покинул меня, убежав с другой женщиной.

– Ты должна простить им, дитя мое. Прощение есть часть раскаяния.

– О, я прощаю им, Отец мой. Я давно простила. Но у меня была дочь, Мэг, тогда всего шести лет от роду. Была ярмарка в Нейи, и я повела ее на ярмарку в одно воскресенье. Там были каллиопы и карусели, паровые двигатели и дрессированные обезьянки, которые подбирали сантимы для шарманщика. Мэг никогда прежде не видала ярмарку. Но здесь, также, было шоу уродов. Ряд палаток, на которых рекламные надписи представляли всемирно известных акробатов-карликов, человека, так густо покрытого татуировкой, что нельзя было увидеть его кожу, чернокожего человека с костью в носу и заостренными зубами, женщину с бородой.

В конце ряда было что-то вроде клетки на колёсах, с прутьями с почти футовыми промежутками и отвратительно грязной соломой на полу. Хотя ярко светило солнце, в клетке было темно, так что я всмотрелась, желая увидеть, что за животное там, внутри. Я услыхала лязг цепей и увидела что-то лежащее, зарывшееся в солому. Именно тогда и появился человек.

Он был здоровенный и крепко сбитый, с красным грубым лицом. На шее у него висел на ремне лоток с кусками лошадиного навоза, собранного в загоне, где держались пони, а также гнилые фрукты. «Давайте, дамы, – сказал он, – попробуйте попасть в монстра. Один сантим за бросок». Затем он обернулся к клетке и прокричал: «А ну давай, иди сюда или сам знаешь, что с тобой будет». Цепи снова заклацали, и что-то похожее больше на животное, нежели на человека, выползло на свет, ближе к решеткам.

Это действительно был человек, хотя подобное описание с трудом подходило к нему. Мужского пола, в лохмотьях, весь в грязи, грызущий яблоко. Очевидно, ему приходилось питаться лишь тем, чем в него бросались люди. Нечистоты облепили его худенькое тело. На его запястья и лодыжки были надеты наручники, впивающиеся в плоть, оставляя раны, в которых извивались личинки насекомых. Но именно его лицо и вся его голова заставили Мэг расплакаться.

Череп и лицо было ужасно обезображены, на голове торчало лишь несколько клочьев грязных волос. Лицо было перекошено на одну сторону, словно давным-давно по нему ударили чудовищным молотом, и весь его облик был каким-то бесформенным, словно потекший воск свечи. Глаза были глубоко посажены в сморщенных и деформированных глазницах. Только часть рта и челюсти избежали деформации и выглядели как нормальное человеческое лицо.

У Мэг в руках было яблоко в сладкой глазури. Не знаю почему, но я забрала у нее яблоко, подошла к решеткам и протянула его человеку в клетке. Тот здоровенный краснолицый человек рассвирепел, крича, что я лишаю его средства к существованию… Я не обратила на него внимания и вложила сладкое яблоко в грязные руки сидящего в клетке. И заглянула в глаза этого уродливого монстра.

Отец мой, 35 лет назад, когда балет был временно распущен из-за франко-прусской войны, я была среди тех, кто ухаживал за молодыми ранеными военными, вернувшимися с фронта. Я видела людей в агонии, я слышала их крики. Но никогда я еще не видела такой боли, как в глазах этого человека.

– Боль есть часть человеческого существования, дитя мое. Но то, что ты сделала в тот день со сладким яблоком, было не грехом, а актом сострадания. Я должен услышать о твоих прегрешениях для их отпущения.

– Но тем же вечером я вернулась на ярмарку и украла его.

– Что ты сделала?

– Я отправилась в старый запертый оперный театр, взяла пару тяжелых гаечных ключей в мастерской плотника и большой плащ с капюшоном в гардеробной, наняла двухколесный экипаж и вернулась в Нейи. Ярмарочное поле было пустынно в лунном свете. Актеры спали в своих кибитках. Здесь были дворняжки, которые начали лаять, но я бросила им кусочки мяса. Я нашла клетку-фургон, открутила железные болты, что запирали её, открыла дверь и мягко окликнула того, кто был внутри.

Существо было приковано к одной из стен. Я освободила его от цепей на руках и ногах и подтолкнула его к выходу. Он казался испуганным, но когда разглядел меня в лунном свете, то прошаркал к выходу и спрыгнул на землю. Я накинула на него плащ, опустив капюшон на его ужасное лицо, и повела к двуколке. Кучер поворчал на неприятный запах, но я приплатила ему, и он отвёз нас обратно в мою квартирку на улице Ле Пелетье. Было ли то, что я сделала, грехом?

– Безусловно, это было нарушением закона, дитя моё. Он принадлежал владельцу ярмарки, пускай жестокому человеку. Что же касается твоей вины перед Богом, то не думаю.

– Но есть ещё кое-что, Отец мой. У вас есть время?

– Тебе предстоит встретиться с Вечностью. Думаю, я могу уделить несколько минут, но помни, что здесь могут быть другие умирающие, которым я нужен.

– Я прятала его в моей маленькой квартире в течение месяца, Отец мой. Он принял первую в своей жизни ванну, затем ещё одну, и ещё. Я обработала его открытые раны и перевязала их, чтобы они постепенно зажили. Я отдала ему одежду своего мужа и кормила его, чтобы он скорее восстановил своё здоровье. Он также впервые спал на кровати с настоящими простынями – Мэг я переселила в свою комнату, так как он ужасал её. Я видела, что он смертельно пугался, если кто-нибудь подходил к двери, и удирал под лестницу. Я также обнаружила, что он говорил по-французски, но с эльзасским акцентом. И постепенно, в течение этого месяца, он рассказал мне свою историю. Он родился Эриком Мулхэймом – в Эльзасе, который тогда был ещё французской территорией, но вскоре отошёл к Германии. Он был единственным сыном в одной цирковой семье, постоянно переезжающей из города в город. Он сказал мне, что ещё в детстве он узнал об обстоятельствах своего рождения: повитуха закричала, когда увидала крошечного новорожденного, потому что он был обезображен от рождения. Она сунула пищащий сверток матери и убежала, крича, глупая корова, что «эта женщина родила самого дьявола!»

Так появился на свет бедный Эрик, обреченный с детства на ненависть и отторжение людьми, которые верили, что уродство является красноречивым свидетельством греховности.

Его отец был плотником в цирке, инженером и рабочим. Наблюдая за его работой, Эрик развил в себе талант создавать любую вещь при помощи рук и инструментов. Во время выступлений он видел технику иллюзий, зеркала и ловушки, тайные ходы, которые потом сыграют такую важную роль во время его жизни в Париже.

Но его отец был всего лишь пьяным мерзавцем, который порол мальчика за самые мелкие провинности, а больше вообще без повода, а его мать – всего лишь бесполезной потаскушкой, которая могла только сидеть в уголке и причитать. Проведя большую часть детства в боли и слезах, он пытался избегать всех окружающих, и спал на соломе, вместе с животными. Ему, спящему в конюшне, было семь лет, когда Большой Шатёр загорелся. Огонь разрушил цирк, и он обанкротился. Служащие и артисты разбежались, чтобы присоединиться к другим труппам. Отец Эрика пил «мертвую». Его мать сбежала, чтобы стать прислугой «за всё» в близлежащем Страсбурге. Когда у отца закончились деньги на выпивку, он продал Эрика проезжему шоу уродов. Эрик провёл девять лет в клетке-фургоне, его ежедневно закидывали грязью и помоями для развлечения жестокой толпы. Ему было шестнадцать, когда я нашла его.

– Достойная жалости история, дитя моё, но какое отношение она имеет к твоему смертному греху?

– Терпение, Отец. Выслушайте меня, и вы поймете, потому что никто на всей земле не слышал до этого правды. Я держала Эрика в моей квартире месяц, но так не могло продолжаться. Вокруг были соседи, приходили визитеры. Однажды ночью я отвела его туда, где работала, в Оперу, и там он нашёл свой новый дом.

Здесь он, наконец, нашёл приют, место, где мир никогда не смог бы найти его. Несмотря на его боязнь открытого пламени, он взял фонарь и спустился в нижние подземелья, где темнота могла бы скрыть его ужасное лицо. С инструментами из мастерской плотника он построил себе дом на берегу озера. Он обставил его тем, что взял с верхних этажей, тканями из гардеробных примадонн. В те промежутки времени, когда я могла постеречь, он мог совершить вылазку в артистическую кантину за едой, и даже навещал директорские закрома с деликатесами. И он читал.

Он изготовил ключи к библиотеке Оперы и провел годы, занимаясь самообразованием, так как никогда не учился до того. Ночь за ночью, в свете свечей, он жадно поглощал библиотеку, которая была огромна. Конечно, большинство работ было посвящено музыке и опере. Он ознакомился с каждой когда-либо сочиненной оперой и с каждой нотой в ней. С присущим ему умением он соорудил лабиринт секретных коридоров, известных только ему и, попрактиковавшись много лет назад с канатоходцами, он мог ходить на высоте по самым узким карнизам без страха. Одиннадцать лет он прожил там и стал человеком подземелья.

Но, конечно, задолго до того поползли слухи, и они росли. Продукты, одежда, свечи, инструменты исчезали в ночи. Служащие начали толковать о призраке в подвалах, пока, наконец, в каждом маленьком происшествии – за кулисами много опасностей – начали обвинять таинственного Призрака. Так началась легенда.

– О мой Бог! Но я слышал об этом. Десять лет… нет, должно быть, больше… я был приглашён отдать последний долг одному несчастному, которого нашли повешенным. Кто-то говорил мне тогда, что это сделал Призрак.

– Имя этого человека было Буке, Отец. Но это сделал не Эрик. У Жозефа Буке был период острой депрессии, и он покончил с собой. Сначала я приветствовала слухи, полагая, что они защитят моего бедного мальчика, – потому что я думала о нём, – будут охранять его маленькое королевство тьмы под Оперой и, возможно, так оно и было до этой ужасной осени 93-го. Он сделал нечто очень глупое, Отец. Он влюбился.

Тогда её звали Кристиной Дааэ. Возможно, вы знаете её сейчас как мадам виконтессу де Шаньи.

– Но это невозможно. Нет…

– Да, именно так, тогда – девушка из хора на моём попечении. Не слишком хороша как танцовщица, но с ясным, чистым голоском. Но не тренированным. Эрик слушал вечер за вечером величайшие голоса в мире; он выучил тексты, он знал, как следует её учить. Когда он закончил её обучение, она одним вечером спела ведущую партию, а утром проснулась звездой. Мой бедный, безобразный, отверженный Эрик думал, что она может полюбить его за это, но, конечно, это было невозможно. Потому что у неё была своя юная любовь. Побуждаемый отчаянием, Эрик похитил её однажды, во время вечернего спектакля, прямо со сцены, в середине его собственной оперы «Дон Жуан Торжествующий».

– Но весь Париж слышал об этом скандале, даже такой скромный священник, как я. Был убит человек!

– Да, Отец мой. Тенор Пьянджи. Эрик не хотел его убивать, он просто хотел заставить его молчать. Но шок убил итальянца. Конечно, это было концом. По случаю, Комиссар полиции находился в театре тем вечером. Он собрал сотню жандармов, они взяли зажженные факелы и с толпой мстителей спустились в подвалы, прямо туда, где озеро.

Они нашли потайную лестницу, секретные коридоры, дом за подземным озером, и они нашли Кристину, испуганную, в обморочном состоянии. Она была со своим поклонником, молодым виконтом де Шаньи, дорогим милым Раулем. Он вывел её наружу и успокаивал, как только может мужчина с сильными руками и нежными ласками.

Два месяца спустя она обнаружила, что ждёт ребенка. Тогда он женился на ней, дав ей своё имя, свой титул, свою любовь и всё, что положено к свадьбе. Сын родился летом 94-го, и они растили его вместе. И за истекшие двенадцать лет она стала величайшей Дивой во всей Европе.

– Но ведь Эрик так и не был найден, дитя моё? Никакого следа Призрака, как я, кажется, слышал.

– Нет, Отец мой, они не нашли его. Но я – да. Я вернулась в одиночестве в мою маленькую служебную комнатку позади комнаты хористов. Когда я откинула занавеску моей гардеробной ниши, он был там; сжимая в руке маску, которую он всегда носил, даже когда был один, отсиживаясь в темноте, как он, бывало, сидел под лестницей в моей квартире одиннадцать лет назад.

– И вы, конечно, известили полицию…

– Нет, Отец мой, не известила. Он всё ещё оставался моим мальчиком, одним из моих двух мальчиков. Я не могла опять отдать его в руки толпы. Тогда я взяла женскую шляпу и густую вуаль, длинный плащ… мы спустились бок о бок по служебной лестнице и вышли на улицу, просто две женщины, бегущие в ночь. Там была куча народу. Никто ничего не заметил.

Я прятала его три месяца у себя дома, в полумиле оттуда, но объявления о розыске были везде. С указанием цены за его голову. Он должен был покинуть Париж, покинуть Францию навсегда.

– Вы помогли ему бежать, дитя моё. Вот что было преступлением и грехом.

– Я заплачу за них, Отец мой. Скоро. Та зима была жестокой и холодной. О поезде нечего было думать. Я наняла дилижанс: четыре лошади и закрытый экипаж. В Ле Гавр. Там я оставила его спрятанным в съёмной маленькой квартирке, пока я рыскала по портовым докам и грязным кабакам. Наконец я отыскала морского капитана, владельца маленького грузового судна, направлявшегося в Нью-Йорк, который взял плату и не задал вопросов. Так, в одну из ночей в середине января 1894-го, я стояла на краю длиннейшего причала и смотрела, как кормовые огни бродяги-пароходика исчезают во тьме, направляясь в Новый Свет. Скажите мне, Отец мой, есть здесь кто-нибудь ещё? Я не вижу, но я чувствую кого-то ещё.

– Действительно, здесь человек, который только что вошёл.

– Я Арман Дюфор, мадам. Записка, доставленная в мою контору, извещала, что во мне здесь нуждаются.

– Вы нотариус и можете заверять?

– Да, конечно, мадам.

– Монсеньер Дюфор, я хочу, чтобы вы заглянули под мою подушку. Я могла бы сделать это сама, но я стала слишком слабой. Спасибо. Что вы нашли?

– Ну, какое-то письмо, вложенное в чудный конверт из манильского пергамента. И маленькую замшевую сумку.

– Совершенно точно. Я хочу, чтобы вы взяли перо и чернила и надписали поверх запечатанного клапана конверта, что сегодня это письмо было передано под вашу ответственность, и не было открыто ни вами, ни кем-то ещё.

– Дитя моё, я умоляю вас поторопиться. Мы не завершили наши дела.

– Терпение, Отец мой. Я знаю, что у меня мало времени, но после стольких многих лет молчания я должна теперь постараться завершить одно дело. Вы сделали, монсеньер нотариус?

– Оно было надписано в точности, как вы пожелали, мадам.

– А на лицевой стороне конверта?

– Я вижу написанные, несомненно вашей рукой, слова: «Месье Эрик Мулхэйм, Нью-Йорк».

– А маленькая замшевая сумочка?

– Она в моей руке.

– Откройте её, пожалуйста.

– Nom d’un chien! Золотые наполеондоры! Я не видал их с тех пор, как…

– Но они до сих пор имеют ценность?

– Безусловно, и большую ценность.

– Тогда я хочу, чтобы вы их взяли – всё золото и письмо – и поехали в Нью-Йорк, и доставили письмо. Лично.

– Лично? В Нью-Йорк? Я обычно не… я никогда не был…

– Пожалуйста, монсеньер нотариус. Здесь достаточно золота? Для пяти недель, на которые вы оставите офис?

– Более чем достаточно, но…

– Дитя моё, вы не можете знать, жив ли ещё этот человек.

– О, он должен был выжить, Отец мой. Он всегда выживет.

– Но у меня нет его адреса. Где я найду его?

– Спрашивайте, монсеньер Дюфор. Изучите иммиграционные списки. Имя достаточно редкое. Он будет где-то там. Человек, который носит маску, чтобы скрыть своё лицо.

– Очень хорошо, мадам. Я постараюсь. Я поеду туда и постараюсь. Но я не могу гарантировать успеха.

– Спасибо. Скажите мне, Отец мой, не давала ли мне одна из сестёр ложку настойки белого порошка?

– В течение того часа, что я здесь – нет, ma fille. Почему ты спрашиваешь?

– Это странно, но боль ушла. Как прекрасно, какое облегчение! Я не вижу, что вокруг, но я вижу что-то вроде туннеля и арки. Моё тело испытывало такую боль, но теперь она не грызёт меня больше. Было так холодно, но теперь здесь теплее и теплее.

– Не медлите, монсеньер аббат! Она покидает нас.

– Спасибо, сестра. Надеюсь, я знаю мои обязанности.

– Я прохожу через арку, там, в конце, свет. Такой ласковый свет. О, Люсьен, ты здесь? Я иду, любовь моя!

– In Nomine Patris, et Filii, et Spiritus Sancti…

– Поторопитесь, Отец мой!

– Ego te absolve ab omnibus peccatis tuis.

– Благодарю вас, Отец мой.

2

Песнь Эрика Мулхэйма

Апартаменты Пентхауса, E.M. Tower, Park Row, Манхэттен, октябрь 1906

Каждый день, летом и зимой, дождь ли или солнечно, я просыпаюсь рано. Я одеваюсь и выхожу из своих апартаментов на эту маленькую квадратную террасу на крыше самого высокого небоскрёба в Нью-Йорке. Здесь, в зависимости от того, на какой части террасы я останавливаюсь, я, обратив взор на запад, могу смотреть через Гудзон на открытые пространства зелёных полей Нью-Джерси. Или на север, в направлении Средней и Верхней части этого удивительного острова, столь полного богатства и грязи, экстравагантности и бедности, порока и преступления. Или на юг, в сторону открытого моря, которое ведёт назад, к Европе и той полной горечи дороге, по которой я прошёл. Или на восток, пересекая реку, к Бруклину и теряющейся в морском тумане, безумной обособленной территории, зовущейся Кони-Айлендом – истинному источнику моего преуспеяния.

И это я, кто провёл семь лет, терроризируемый грубым папашей, девять – прикованным, как животное в клетке, одиннадцать лет – как изгой в подвалах под Парижской Оперой и десять лет – пробиваясь из рыбных отбросов Грейвсенд Бей к настоящей известности: известно, что теперь я имею богатство и силу, превосходящие все мечтания Крёза. Так я смотрю вниз, на этот город, раскинувшийся подо мной, и думаю: как я ненавижу и презираю тебя, Род Человеческий.

Это было долгое и тяжкое путешествие, приведшее меня сюда в первый день года 1894-го. Атлантика бушевала штормами. Я лежал в своём гамаке, смертельно страдая, этот рейс был подготовлен для меня тем единственным добрым существом, какое я когда-либо встречал, лежал, терпя насмешки и оскорбления экипажа корабля, зная, что они могли, недолго думая, мгновенно вышвырнуть меня за борт, если я посмею ответить, лежал, сгорая от ярости и ненависти к ним всем. Четыре недели мы крутились, тяжело прокладывая наш путь через океан, пока одной горькой ночью в конце января море не успокоилось, и мы бросили якорь в Роудс, десятью милями южнее острова Манхэттен.

Ничего этого я не знал, за исключением того, что мы прибыли. Куда-то. Но я слышал, как члены команды со своим бретонским акцентом переговаривались друг с другом о том, что на закате мы могли бы зайти в Ист-Ривер и войти в док для таможенной проверки. Тогда я понял, что могу быть вновь обнаружен; разоблачён, унижен, отвергнут как иммигрант и отослан назад в цепях.

На рассвете, когда все спали, включая пьяного ночного вахтенного, я взял с палубы заплесневелый спасательный пояс и перешагнул за борт – в холодное море. Я видел, как во мраке тускло светят огни, но как далеко от меня они находятся, я не знал. Но я заставил своё окоченевшее тело плыть по направлению к ним и час спустя выполз на покрытый галькой заиндевевший берег. Я не знал этого, но мои первые шаги в Новом Свете были сделаны по пляжу Грейвсенд Бей, Кони-Айленд.

Огни, которые я видел, исходили от мерцающих масляных ламп в окнах каких-то нищих лачуг, находящихся на пляже за линией прилива. И когда я направился к ним и заглянул в грязные окна, я увидел ряды тесно сидящих людей, чистящих и потрошащих рыбу. Чуть ниже линии хижин было пустое пространство, посредине которого горел большой костёр, а вокруг него сгрудились несколько несчастных, сидящих на корточках людей, пытающихся впитать своими телами тепло костра. Полумёртвый от холода, я знал, что также должен подойти к костру и погреться, иначе я замёрзну досмерти. Я вошёл в круг света от костра, ощутил волну жара и посмотрел на людей. Моя маска была спрятана в моей одежде, и моё ужасное лицо освещалось языками пламени. Все обернулись и уставились на меня. Едва ли я когда-либо смеялся в своей жизни, для смеха никогда не было причины, но этой ночью, на этом жутком холоде, я смеялся про себя – от облегчения. Все они посмотрели на меня… и не выказали интереса. Так или иначе, но каждый из них был обезображен. По чистой случайности я стал участником ночного сборища отбросов Грейвсенд Бей, изгоев, которые могли зарабатывать на свою жалкую жизнь лишь тем, что потрошили рыбу, пока рыбаки и остальной город спали.

Итак, они позволили мне обсохнуть и согреться у огня и спросили, откуда я прибыл, хотя было очевидно, что я вылез прямо из моря. Так как я читал тексты всех английских опер, я выучил несколько слов на этом языке и рассказал, что я сбежал из Франции. Для них это не имело большого значения, поскольку они все откуда-то сбежали, гонимые обществом, на этот заброшенный песчаный остров. Они назвали меня Французиком и позволили присоединиться к ним, спать в хижинах на воняющих рыбой сетях, работая по ночам за горсть монет, питаясь объедками, часто в холоде и голоде, но в безопасности от Закона и его цепей и тюрем.

Пришла весна, и я начал узнавать, что лежало позади зарослей можжевельника и утёсника, отгораживающих рыбацкую деревушку от остального Кони-Айленда. И также выяснилось, что на всём острове не действовали никакие законы, вернее, законы устанавливались сами. Остров не входил в состав Бруклина, находящегося через узкий пролив и до недавних пор управляемого наполовину политиком, наполовину гангстером по имени Джон МакКейн, которого недавно арестовали. Но наследие МакКейна по-прежнему жило на этом безумном острове, отведенном для ярмарок, публичных домов, преступности, порока и удовольствий. Последнее было главной целью буржуазных ньюйоркцев, которые приезжали на уик-энд и успевали потратить огромные суммы на развлечения, предлагаемые им предпринимателями, достаточно изобретательными для того, чтобы предоставлять им всё новые удовольствия.

В отличие от остальных изгоев, которые так и будут потрошить рыбу до конца дней своих и никогда не поднимутся выше из-за своей непроходимой тупости, я знал, что с таким умом и изобретательностью я мог бы выбраться из этих хижин и заработать состояние на этих парках удовольствий, которые уже тогда проектировались и строились по всему острову. Но как? Поначалу я выполз под покровом темноты в город и украл подходящую одежду из купальных кабинок и пустых коттеджей на пляже. Затем я украл материалы со строек и построил себе на берегу хижину получше. Но из-за моего лица я по-прежнему не мог передвигаться в дневное время и появляться в этом кошмарном неуправляемом обществе, где туристов преспокойно обдирали на большие суммы каждый уик-энд.

Вскоре появился новенький, мальчик не старше семнадцати лет, на десять лет младше меня, но взрослый не по годам. В отличие от большинства, он был нормальным, с бледным лицом и чёрными глазами, лишёнными всякого выражения. Он прибыл с Мальты, где получил образование у католических священников. Он свободно владел английским, знал латынь и греческий и никогда не испытывал никаких угрызений совести. Он прибыл сюда, поскольку, взбешённый бесконечными наказаниями, налагаемыми на него святыми отцами, он взял кухонный нож и воткнул его в тело своего учителя, мгновенно убив его. Ударившись в бега, он покинул Мальту и укрылся сначала на Берберийском побережье, где служил мальчиком для удовольствий в доме для содомитов, а потом сел на корабль, который случайно направлялся в Нью-Йорк. Но поскольку за его голову была назначена цена, он избегал иммиграционных постов Эллис-Айленда и направился в Грейвсенд Бей.

Мне нужен был кто-то, кто мог исполнять мои поручения днём; ему нужны были мои изобретательность и навыки, чтобы вытащить нас отсюда. Он стал моим подчиненным и представителем во всём, и вместе мы продвинулись от потрошения рыбы до богатства и власти над половиной Нью-Йорка и даже более того. И по сей день я знаю его исключительно как Дариуса.

Но если я учил его, то и он учил меня, избавляя меня от моих старых глупых убеждений, приучая поклоняться только одному истинному божеству, которое меня никогда не подводило.

Проблема с моей невозможностью выходить в дневное время была легко решена. Летом 1894 года, благодаря сбережениям, накопленным чисткой рыбы, я заказал мастеру изготовить мне латексную маску, закрывающую всю мою голову и имеющую отверстия только для глаз и рта. Это была маска клоуна с огромным красным носом и широкой щербатой ухмылкой. В мешковатом жилете и широких панталонах я мог свободно передвигаться по ярмарке. Люди с детьми даже махали мне и улыбались. Костюм клоуна был моим пропуском в дневной мир. В течение двух лет мы просто зарабатывали этим деньги. Здесь было так много негодяев и мошенников, что я позабыл, что именно изобрёл я сам.

Самые простые трюки были самыми лучшими. Я обнаружил, что каждый уик-энд туристы отправляли с Кони-Айленда двести пятьдесят тысяч открыток, так что большинство искали, где бы купить марки. Поэтому я покупал почтовые открытки за один цент, ставил на них слова «Почтовая Доставка Оплачена» и продавал их за два цента. Туристы были счастливы, так как не знали, что доставка была в любом случае бесплатной. Но я хотел большего, гораздо большего. Я чувствовал, что грядёт бум в сфере массовых развлечений, позволяющий сказочно на нём разбогатеть.

В течение первых полутора лет я столкнулся с одной только неприятностью, но достаточно значительной. На меня напали четверо грабителей, вооруженных дубинками и медными кастетами. Если бы они только ограбили меня, то это было бы не самым худшим, но они сорвали мою клоунскую маску, увидели моё лицо и избили меня почти до полусмерти. Мне месяц пришлось отлёживаться, прежде чем я снова смог ходить. С тех пор я постоянно носил с собой маленький «Кольт-Дерринджер», поскольку, пока я отлёживался, я поклялся себе, что отныне никто не обидит меня безнаказанно.

К зиме я услышал о человеке по имени Пол Бойтон. Он намеревался открыть на острове первый крытый, рассчитанный на любую погоду парк развлечений. Я велел Дариусу организовать с ним встречу и представить себя в качестве гениального инженера-дизайнера, только что прибывшего из Европы. Это сработало. Бойтон заказал серию из шести различных аттракционов для своего нового парка. Естественно, спроектировал их я – с использованием обманок, оптических иллюзий, чтобы посеять среди туристов страх и удивление, которое они так любили. Бойтон открыл Си-Лайон Парк в 1895 году, и туда сразу же хлынули толпы.

Бойтон хотел заплатить Дариусу за «его» изобретения, но я остановил его. Вместо этого я потребовал десять центов с каждого заработанного на этих шести аттракционах доллара в течение десяти лет. Бойтон вложил всё, что имел, в свой парк и погряз в долгах. В течение месяца под наблюдением Дариуса эти аттракционы приносили по сто долларов в неделю нам одним. Но всё было впереди.

Продолжатель дела босса-политика МакКейна был рыжеволосым смутьяном по имени Джордж Тилью. Он тоже желал открыть парк развлечений и заработать на этом буме. Не считаясь с яростью Бойтона, который ничего не мог с этим поделать, я спроектировал даже больше оригинальных развлечений для предприятия Тилью на той же основе процентного участия. Парк Стипльчез открылся в 1897 году и начал приносить нам по тысяче долларов в день. Затем я приобрёл симпатичное бунгало близ Манхэттен Бич и переехал туда. Там было всего несколько соседей, и то в основном по уик-эндам, как раз в то время, когда я в своём клоунском костюме свободно курсировал между двумя развлекательными парками.

Здесь на Кони-Айленде часто устраивались боксёрские поединки, во время которых делались крупные ставки миллионерами, прибывавшими по новопроложенной железной дороге из Бруклин Бридж до Отеля Манхэттен Бич. Я наблюдал, но в игре не участвовал, убежденный, что большинство боев были уже заранее просчитаны. Делать ставки было незаконно во всем Нью-Йорке и Бруклине, даже во всем штате Нью-Йорк. Но на Кони-Айленде, последнем форпосте Преступности, огромные суммы переходили из рук в руки, пока букмекеры принимали ставки. В 1899 г. Джим Джеффрис бросил вызов Бобу Фитцсиммонсу за звание чемпиона мира в тяжелом весе – на Кони-Айленде. Наше совместно нажитое состояние составляло тогда 250 000 $, и я намеревался поставить всю сумму на Джеффриса, хотя шансы были крайне невелики. Дариус едва не сошел с ума от ярости, пока я не объяснил ему свой план.

Я заметил, что между раундами в поединках боксеры практически всегда делают большой глоток свежей воды из бутылки и часто, хотя и не всегда, выплевывают ее. Согласно моим указаниям Дариус, замаскировавшись под спортивного журналиста, заменил бутылку Фитцсиммонса на другую – с успокоительным средством. Джеффрис вырубил его. Я же заработал 1 млн. долларов. Позже в том же году Джеффрис отстоял свой титул чемпиона в схватке с «Моряком» Томом Шарки в Атлетическом Клубе Кони-Айленда. Все тот же план – с таким же результатом. Бедный Шарки. Наш улов составил 2 миллиона. Пора было менять место жительства и повысить планку, ибо я изучал, как ведутся дела на более дикой и еще более беззаконной ярмарке, благодаря которой люди делают деньги – на Нью-Йоркской Фондовой Бирже.

Двое шустрил по имени Фредерик Томпсон и Ски Данди горели желанием открыть третий, еще больший, парк развлечений. Первый был инженер-пьяница, второй – заикающийся финансист, а их жажда наличности была так велика, что они уже увязли в долгах с банками гораздо глубже, нежели на самом деле могли себе позволить. Дариус по моему распоряжению учредил «подставную компанию» – компанию, предоставляющую ссуды под 0 %. Взамен Корпорация Е.М. потребовала 10 % со сборов Луна Парка за 10 лет. Они согласились. У них не было выбора; или это – или банкротство с наполовину незаконченным парком развлечений. 2 мая 1903 года парк открылся. В 9 часов утра Томпсон и Данди обанкротились. На закате они уже погасили все свои долги – кроме долга мне. В течение первых четырёх месяцев благодаря Луна-парку было заработано 5 миллионов долларов. Эта сумма увеличивалась на миллион долларов каждый месяц, и по-прежнему увеличивается. К тому времени мы переехали на Манхэттен.

Я поселился в скромном доме из коричневого камня, большую часть времени я оставался дома, так как клоунская маскировка здесь была бесполезна. Дариус стал участником Фондовой Биржи – вместо меня – и следовал всем моим указаниям, в то время как я внимательно вчитывался в отчёты корпораций, а также внимательно изучал информацию о новых выпусках акций. Вскоре стало ясно, что в этой удивительной стране всё было на подъёме. Новые идеи, если их искусно преподносили, немедленно принимались. Экономический рост шёл бешеными темпами, и всё дальше и дальше на запад. Благодаря новым областям промышленности возрастал спрос на сырьё, а также на корабли и железные дороги для доставки и перевозки этих материалов на ожидающие их рынки.

В течение многих лет я жил на Кони-Айленде, на который устремлялись эмигранты из всех стран Востока и Запада, и их количество уже достигало миллиона. Нижний Ист-Сайд, расположенный практически под уступом моей террасы, с которой я сейчас смотрю вниз, был и остался огромным котлом, в котором варились представители всех возможных рас и верований, живущие бок о бок в страшной бедности, погрязшие в насилии, пороке и преступности. А всего лишь в пределах одной мили находятся особняки богачей с их машинами и их драгоценной Оперой.

К 1903 году, после нескольких неудач, я наконец-то освоил все сложности и превратности фондового рынка, а также понял, как такие гиганты вроде Пьерпонта Моргана сделали свои состояния. Так же, как и они, я стал заниматься углём в Западной Виржинии, сталью в Питтсбурге, железными дорогами, ведущими в Техас, доставками товаров от Саванны через Балтимор в Бостон, серебром в Нью-Мексико и недвижимостью по всему Манхэттену. Но я был усердней, чем они, так как поклонялся только одному истинному Божеству, к которому приучил меня Дариус, ибо имя этому богу было Мамона, бог золота, не позволяющий милосердия, отзывчивости, сострадания и угрызений совести. Нет такой вдовы, ребенка или бедняка, которых нельзя было бы раздавить ради нескольких зернышек этого металла, которые так угодны своему господину. С золотом приходит власть, а с властью – ещё больше золота, и всё это движется по одному славному замкнутому кругу, с помощью которого можно завоевать мир.

По всем пунктам я есть и остаюсь выше Дариуса и его хозяином. По всем, за исключением одного – не было ещё на этой планете человека более холодного или жестокого. Существа с более мертвой душой. В этом он обошёл меня. И всё же у него была своя слабость. Всего лишь одна. Одним вечером, заинтересованный его редкими отлучками, я проследил за ним. Он пошёл в таверну мавританского квартала и там курил гашиш, пока не впал в некое подобие транса. Казалось, это было его единственной слабостью. Когда-то я думал, что он может быть мне другом, но уже давно мне ясно, что у него есть лишь один друг; его поклонение золоту поглощает все его дни и ночи, и он остаётся верным мне только потому, что я имею доступ к его неограниченному количеству.

К 1903 году у меня было достаточно средств, чтобы заняться возведением самого высокого небоскрёба в Нью-Йорке – E. M. Tower на свободной площадке на Парк-Роу. В 1904 году строительство было закончено: сорок этажей стали, бетона, гранита и стекла. Настоящая красота заключается в том, что 37 этажей подо мной сдаются в аренду, и они уже оплачены, а цена удвоилась, ещё один этаж предназначен для служащих корпорации, связанных с рынками телеграфными аппаратами, этаж выше – это наполовину апартаменты Дариуса, а наполовину Зал собраний Совета Директоров корпорации; а над ними всеми – мой собственный пентхаус с террасой, царящей над всем, что я могу видеть, и в то же время гарантирующей мне невидимость.

Итак… моя клетка на колёсах, мои мрачные подземелья стали «орлиным гнездом» в небе, замком на неприступной скале, где я могу ходить без маски, и нет никого, кто мог бы увидеть моё лицо, кроме пролетающих чаек и ветра, дующего с юга. Именно отсюда я могу видеть наконец-то законченную и сияющую крышу моего единственного каприза, мой единственный проект, который не нацелен на получение больших денег, а лишь для мести.

Далеко на Западной 34-й улице стоит завершенная Манхэттенская Опера, соперница, которая рассорит снобов Метрополитен. Когда я приехал сюда, я хотел вновь посещать оперу, но, конечно, мне нужна была хорошо защищённая от взглядов ложа с плотными занавесами. Тамошний комитет, возглавляемый миссис Астор и её старыми каргами из высшего общества – чёртовы «Четыре Сотни», – потребовал, чтобы я лично явился на собеседование. Конечно, это было невозможно. Я послал Дариуса, но они отказались принять его, желая моего личного присутствия и встречи лицом к лицу. За это оскорбление они ещё заплатят. Так как я нашёл другого отвергнутого любителя оперы. Оскара Хаммерштейна, который уже раз открывал Оперу, но не преуспел в этом, а в настоящее время строил и финансировал новую. Я стал его невидимым партнером. Она откроется в декабре и утрёт нос Мет. Денег я не пожалею. Звездой будет великий Бончи, но, что важнее, сама Мелба, да, Мелба, приедет и будет петь. Даже сейчас Хаммерштейн находится в «Гранд Отеле» Гарнье на бульваре Капуцинок в Париже, тратя мои деньги, чтобы привезти её в Нью-Йорк.

Беспрецедентная ловкость. Я заставлю этих снобов, Вандербильтов, Рокфеллеров, Уитни, Гольдов, Асторов и Морганов ползать на карачках, прежде чем они услышат великую Мелбу. Что касается остальных, то я просто настороже и презираю их. А ещё я оглядываюсь назад. Жизнь, полная боли и отторжения, страха и ненависти: вашей ко мне и моей к вам. Только один человек был ко мне добр, вызволил меня из клетки и привёл в подвал, а затем и на корабль, в то время как остальные только охотились на меня как на загнанную лису, этот человек был мне как мать, которой у меня почти что не было, и которую я едва знал.

И была ещё одна, которую я любил, и которая не могла любить меня. Ты за это презираешь меня, Род Человеческий? За то, что я не смог заставить женщину полюбить меня как мужчину? Но был один момент, один короткий миг, подобный Честертоновским долгим годам «один далёкий огненный час и нежность», когда я подумал, что могу быть любим… Пепел, угли… и ничего. Этому не бывать. Никогда. Поэтому может быть только любовь и преданность господину, который меня никогда не подводит. И ему я буду поклоняться всю мою жизнь.

3

Отчаяние Армана Дюфора

Бродвей, Нью-Йорк, октябрь 1906

Я ненавижу этот город. Мне не следовало приезжать. Зачем я сюда приехал? Всё из-за желания женщины, умирающей в Париже, которая, насколько я знаю, возможно давно уже тронулась умом. И, конечно, из-за замшевой сумочки с наполеондорами. Но даже их мне, наверное, не следовало брать.

Где он, этот человек, которому я должен передать письмо – в этом же нет никакого смысла. Всё, что отец Себастьян мог рассказать мне, так это то, что этот человек ужасно уродлив, и поэтому его легко заметить. Но дело обстоит совсем наоборот – он невидимка.

С каждым днём я всё более убеждаюсь, что он так и не добрался сюда. Без сомнения, ему было отказано во въезде эмиграционными службами на Эллис-Айленде. Я туда ездил – что там был за хаос! Казалось, что все нищие и неимущие съезжаются в эту страну, и большинство из них так и остаются в этом ужасном городе. Я никогда ещё не видел столько голытьбы: колонны бедно одетых беженцев, от которых несло, которые кишели вшами благодаря путешествию в вонючих трюмах, сжимающих в руках коробки с их драгоценными пожитками, пополняли эту нескончаемую шеренгу, вселялись в мрачные дома на этом безнадёжном острове. А над ними всеми возвышается статуя с другого острова, которую мы подарили им – Леди с Факелом. Нам надо было сказать Бартольди, чтобы он оставил эту проклятую статую во Франции и подарил янки что-нибудь другое. Хороший набор словарей Ларусса, возможно, чтобы они научились цивилизованному языку. Но нет, дёрнуло нас подарить им нечто символическое! Теперь они превратили её в магнит для любого несчастного в Европе и вне её пределов, чтобы все они стекались сюда в поисках лучшей жизни. Quelle blague! Эти янки ненормальные. Как они собираются создать нацию, пуская в страну таких людей? Отвергнутые приезжают из каждой страны, от Бэнтри Бей до Брест-Литовска, от Тронхейма до Таормины. Чего они ждут? Они думают создать богатую и могущественную нацию за один день из этого сброда?

Я ходил на встречу со старшим офицером эмиграционного ведомства. Слава Богу, что у него был под рукой человек, говорящий по-французски. Хотя он и сказал мне, что тех, кого завернули, было мало, но всё же тех, кто был явно болен или обезображен, не впустили. Наверняка человек, которого искал я, был среди этой группы. Но даже если он и пробрался в эту страну, прошло уже двенадцать лет. Он мог быть уже где угодно в этой стране, а она ведь простирается с востока на запад на 3 000 миль.

Поэтому я вновь обратился к городским властям, но они мне сказали, что здесь практически пять районов со своими порядками и самоуправлением, а, значит, нет никаких записей о проживающих и прибывающих. Этот человек мог быть в Бруклине, Квинс, Бронксе, Стейтон-Айленде. Поэтому мне ничего не оставалось, кроме как остаться здесь, на Кони-Айленде, и искать этого сбежавшего от правосудия человека. Ну и задачка для добропорядочного француза!

В записях, имеющихся у них в Сити-холл, есть дюжина Мулхэймов, и я всех проверил. Если бы его фамилия была Смит, я бы сейчас был уже на пути к дому. У них даже есть список телефонов, а также тех, кто ими владеет, но никаких сведений об Эрике Мулхэйме. Я обращался к налоговым органам, но получил ответ, что их информация конфиденциальна.

От полиции было больше толку. Я нашёл ирландского сержанта, который сказал, что можно поискать – за плату. Я прекрасно знаю, что эта чёртова плата пошла ему в карман. Но он ушёл и вернулся, чтобы сказать, что ни у одного Мулхэйма никогда не было проблем с полицией, но зато у него было полдюжины Мюллеров, если это могло мне помочь. Имбецил!

На Лонг-Айленде имелся цирк. Я пошёл туда. Ещё один прокол. Я даже обращался в их самый крупный госпиталь под названием Бельвью, но у них не было никаких записей, что человек с подобным уродством когда-либо обращался к ним за лечением. Я не знаю, где его ещё можно искать.

Я расположился в скромном отеле на улицах за эти большим бульваром. Я ем их жуткое тушеное мясо и пью их отвратительное пиво. Я сплю на узкой кроватёнке и мечтаю, как я вновь окажусь в своей квартире на Ile St. Louise, в тепле и уюте, имея возможность лицезреть прекрасные полные ягодицы мадам Дюфор. Становится холоднее, а деньги кончаются, я хочу вернуться в мой дорогой Париж, в цивилизованный город, где люди ходят, а не бегают повсюду, в место, где повозки спокойно разъезжают по улицам, а не носятся, как угорелые, где трамваи не являются угрозой для жизни или для конечностей. Что ещё хуже, я думал, что могу сказать хоть пару слов на этом вероломном языке Шекспира, так как я уже видел и слышал английских милордов, приезжавших в Отейль и Шантильи на скачки, в которых участвовали их лошади, но здесь все говорят через нос и очень-очень быстро.

Вчера я видел итальянскую кофейню на той же улице, где расположен отель, там варят хороший мокко и даже подают Кьянти. Не Бордо, конечно, но всё же не это, похожее на мочу, пиво янки. Даже с другой стороны этой опасной для жизни улицы я могу его чувствовать. Ради успокоения своих нервов я выпью хороший крепкий кофе, затем вернусь к себе и зарезервирую обратный билет домой.

4

Удача Чолли Блума

Бар Луи, угол Пятой авеню и 28-й улицы, Нью-Йорк, октябрь 1906

Скажу я вам, ребята, что иногда работа репортёра в самом стремительном сумасшедшем городе в мире – это лучшая работа на Земле. Ладно, мы все знаем, что иногда бывают часы или дни тяжёлой работы, а эту работу ничто не оправдывает: горячие новости, которые на самом деле ничем не оканчиваются, интервью, которые отменяют, или вообще нет новостей. Правда? Барни, можно нам ещё по кружке пива?

Да, бывают времена, когда нет никаких скандалов в Сити-холле (конечно, это редкость), знаменитости не разводятся, на рассвете в Центральном парке не находят трупов, и жизнь теряет свой блеск. И вы начинаете думать: что я здесь делаю, зачем я трачу своё время? Возможно, мне нужно было продолжить дело своего отца в Покипси? Нам всем знакомо это ощущение.

Но в этом-то и вся суть. Именно поэтому это лучше, чем продавать мужские брюки в том самом Покипси. Неожиданно что-то случается, и если ты умён, то понимаешь, что перед тобой замечательная новость. Так случилось со мной вчера. Я должен рассказать вам об этом. Спасибо, Барни.

Дело было в той кофейне. Знаете, той, что принадлежит Феллини? Та, что на Бродвее, на 26-й улице? То был плохой день. Я провёл бóльшую его часть, гоняясь за информацией об убийстве в Центральном парке и – ничего. Администрация мэра орёт на Бюро Детективов, а у тех ничего нового нет. А потому они горячатся и не говорят ничего такого, что заслуживало бы печати. Мне грозит перспектива вернуться в редакцию и признаться, что я даже материала на одну маленькую колонку не наскрёб. Так что я решил, что пойду-ка я и съем одно из знаменитых десертов папы Феллини – мороженое с фруктами, орехами и шоколадом. И с морем сиропа. Знаете, о чём я говорю? Очень бодрит. И вот в кофейне полно народу. Я занял последнюю кабинку. Десять минут спустя в кофейню входит парень с видом скверным, как грех. Он огляделся, увидел, что я один в кабинке, и подошёл. Очень вежливо. Раскланялся. Я кивнул. Он говорит что-то на иностранном языке. Я указал на свободный стул. Он садится и заказывает себе кофе. Только он произносит не кофе, а каффė. Но поскольку официант итальянец, то ему всё равно. Только я считаю, что этот парень, скорее всего, француз. Почему? Просто он выглядел французом. Поэтому дальше я с ним поздоровался. На французском.

Говорю ли я по-французски? А главный раввин – еврей? На самом деле – немного говорю. Поэтому я ему говорю: «Бон-жюер, мон-сьюер». Я просто пытался быть вежливым ньюйоркцем.

И тут этот французик спятил. Он начинает изливать поток французских слов, которые выше моего понимания. И он расстроен, почти в слезах. Опускает руку в карман и достаёт письмо весьма солидного вида – с чем-то вроде восковой печати на конверте. И машет мне перед лицом.

Поэтому я пытаюсь быть вежливым к этому расстроенному посетителю, хотя меня так и подмывало доесть мороженое, кинуть на стол монетку и поскорее смыться. Но вместо этого я подумал: «Какого чёрта! Надо помочь этому парню. Похоже, у него был денёк похуже, чем у меня, а это что-нибудь да значит». Я подозвал папу Феллини и спросил, говорит ли он по-французски. Без результата. Он говорит только по-итальянски и по-английски, да и то на последнем – с сицилийским акцентом. Потом я прикинул, кто здесь говорит по-французски?

Вы бы, ребята, наверное пожали плечами и ушли? И наверняка пропустили бы кое-что интересное. Но я Чолли Блум, человек с шестым чувством. А что находится лишь через один квартал от перекрестка 26-й и Пятой? Заведение «Дельмонико». И кто управляет заведением «Дельмонико»? Конечно же, Чарли Дельмонико. И откуда приехала семья Дельмонико? Ну, хорошо, из Швейцарии, но там все говорят на всех языках, и хотя Чарли родился в Штатах, но я думаю, он говорит немного по-французски.

Поэтому я вывел французика из кофейни, и десять минут спустя мы стояли у самого известного ресторана во всех Соединённых Штатах Америки. Вы когда-либо бывали там? Нет? Ну, это нечто! Отполированное красное дерево, бархат сливового цвета, настольные медные лампы – очень элегантно. Здорово. Больше, чем я могу себе позволить. И вот идёт Чарли Ди собственной персоной, и он прекрасно знает об этом. Но ведь именно это и есть марка великого ресторатора? Безупречные манеры даже по отношению к бродяге с улицы. Он кланяется и спрашивает, каким образом он может помочь. Я объясняю, что я случайно познакомился с этим французом из Парижа, и что у него серьёзные проблемы с письмом, но я ему оказать содействие не могу.

Итак, мистер Ди начинает вежливо разговаривать с французом на французском, и парня опять прорывает, он тараторит прямо как пулемёт и показывает своё письмо. Я не понимаю ни слова, поэтому начинаю оглядываться. Пять столиков от нас миллионер по прозвищу «Поспорь-На-Миллион» Гейтс просматривает меню, начиная с даты и кончая зубочисткой. Рядом с ним Джим Брейди «Бриллиант» заказывает ранний обед для себя и Лиллиан Рассел, у которой décolletage, в котором мог бы утонуть корабль ЭсЭс «Маджестик». Кстати, вы знаете, как Джим «Бриллиант» ест? Я об этом слышал, но никогда не верил, а прошлым вечером я смог убедиться в этом. Он садится на стул, отмеряет пять дюймов, не меньше, между своим животом и столом, больше он не двигается, но ест, пока его живот не коснётся стола.

К этому времени Чарли Ди закончил. Он объяснил мне, что француз – это месье Арман Дюфор, адвокат из Парижа, который приехал в Нью-Йорк с важной миссией. Ему надо доставить письмо от одной умирающей женщины к некоему мистеру Эрику Мулхэйму, который проживает, а возможно и нет, в Нью-Йорке. Он уже проверил каждую улицу, но так ничего и не добился. Должен сказать, что и я ничего не добился; никогда не слышал о ком-либо с таким именем.

Но Чарли поглаживает свою бороду, словно он усиленно размышляет, и затем говорит мне: «Мистер Блум, – по-настоящему формально, – вы когда-нибудь слышали о корпорации E.M.?»

Теперь я спрашиваю вас: а папа Римский – католик? Конечно, я слышал о ней. Невозможно богатая, потрясающе могущественная и абсолютно секретная. На Фондовой Бирже её акции котируются больше других, за исключением акций Джорджа Пьерпонта Моргана, а нет никого, кто был бы богаче Дж. П. Поэтому, не желая показаться невеждой, я отвечаю: «Конечно, знаю. Она располагается в башне E.M на Парк-Роу.»

«Да, – говорит мистер Ди, – дело может заключаться в том, что некто очень склонный к уединению контролирует корпорацию E.M, и его имя может быть мистер Мулхэйм». А когда такой парень, как Чарли Дельмонико, говорит «может быть», это означает, что он что-то слышал, но вы этого от него никогда не слыхали. Две минуты спустя мы вернулись на улицу, и я подозвал проезжающий двухколесный экипаж, и сейчас мы рысью трусим в центр города по направлению к Парк-Роу.

Теперь, ребята, вы понимаете, почему работа репортёра может быть лучшей работой в городе? Всё началось с того, что я пытался помочь французику с решением его проблемы, а теперь мне подвернулся шанс увидеть самого эксклюзивного отшельника в Нью-Йорке, человека-невидимку собственной персоной. Неужели мне удастся сделать это? Закажите себе ещё одну пинту золотого варева, и я расскажу вам.

Мы прибываем на Парк-Роу и подъезжаем к Башне. Ну и высокая же она. Она огромная, её верхушка почти теряется в облаках. Все офисы закрыты, снаружи темно, но свет горит в лобби, где сидит портье. Я звоню в звонок. Он подходит и спрашивает, что нам нужно. Я объясняю. Он нас впускает в лобби и вызывает кого-то по личному телефону. Должно быть, это внутренняя линия, поскольку он не вызывает оператора. Затем он говорит с кем-то и слушает ответ. Затем он говорит, что мы должны оставить письмо ему, а он его доставит.

Конечно, я на это не покупаюсь. «Скажи джентльмену наверху, – говорю я, – что месье Дюфор приехал сюда из самого Парижа и должен передать письмо лично адресату». Портье говорит что-то типа этого по телефону, а затем передаёт трубку мне. Голос произносит: «Кто говорит?» Я отвечаю: «Чарльз Блум, эсквайр». Голос спрашивает: «С какой целью вы здесь?»

Я не собираюсь говорить голосу, что я из «Хёрст Пресс». Я уже убедился, что это прямая дорога получить от ворот поворот. Поэтому я говорю, что я один из компаньонов нотариальной конторы «Дюфор и Партнёры», Париж, Франция. «И с какой целью вы здесь, мистер Блум? – спрашивает голос, звучащий так, словно он исходит прямиком из Ньюфаундленского Банка. Я снова повторяю, что нам нужно доставить письмо чрезвычайной важности лично в руки самого Эрика Мулхэйма. „По этому адресу нет человека с таким именем, но если вы оставите это письмо портье, то я прослежу, чтобы оно достигло адресата“, – говорит голос.

На это я тоже не покупаюсь. Это ложь. Учитывая всё, что я знаю, я, возможно, разговариваю с самим мистером Невидимкой. Поэтому я блефую. „Просто скажите мистеру Мулхэйму, что это письмо от…“ „Мадам Жири“, – подсказывает мне юрист. „…мадам Жири“, – повторяю я в телефон. „Подождите“, – говорит голос. Мы снова ждём. Затем в трубке слышится: „Садитесь в лифт и поднимайтесь на тридцать девятый этаж“.

Мы так и делаем. Вы когда-нибудь поднимались на тридцать девятый этаж? Нет? Что ж, это тот ещё опыт. Вы заперты в клетке, вокруг клацает всякая машинерия, а вы поднимаетесь прямо в небо. А ещё кабина качается. Наконец клетка останавливается, я отодвигаю решетку, и мы выходим. Перед нами парень, тот, чей голос мы уже слышали. „Я мистер Дариус, – говорит он, – следуйте за мной“. Он проводит нас в длинную, обшитую панелями комнату с большим столом, уставленным всякими серебряными штучками. Безусловно, именно здесь заключали сделки, повергали в прах соперников, выявляли слабаков и делали миллионы. Здесь царил элегантный стиль Старого Света. На стенах висели написанные маслом картины. Я заметил одну картину, которая висела выше остальных: парень в широкополой шляпе, с усами, кружевным воротничком и с улыбкой. „Могу я увидеть письмо?“ – спросил Дариус, вперив в меня взгляд, каким смотрит кобра на ондатра, которого собирается съесть на ланч. О’кей, я никогда не видел кобру или ондатра, но могу себе представить. Я киваю Дюфору, и он кладёт письмо на стол между собой и Дариусом. Было что-то странное в этом человеке, что заставляло волосы на моей шее вставать дыбом. Он был во всём черном: чёрный сюртук, белая рубашка, чёрный галстук. Лицо такое же белое, как рубашка, худое, узкое. Чёрные волосы, чёрные как смоль глаза, которые мерцали, но не моргали. Я сказал „кобра“? Кобра вполне подойдёт.

Теперь слушайте, ребята, поскольку это важно. Я почувствовал желание выкурить сигаретку и зажёг спичку. Это было ошибкой, большой ошибкой. Когда спичка чиркнула, Дариус сразу накинулся на меня с быстротой вылетевшего из ножен кинжала. „Никакого открытого пламени, будьте добры, – рявкнул он. – Немедленно потушите сигарету!“

Ну, я стою в конце стола рядом с угловой дверью, а сзади меня напротив стоит стол в форме полумесяца с серебряной пепельницей. Я подхожу к нему, чтобы затушить сигарету. За серебряной пепельницей прислонен к стене широкий серебряный поднос – наклонно. Сразу после того, как я затушил сигарету, я посмотрел на поднос, больше похожий на зеркало. В дальнем конце комнаты картина с улыбающимся парнем на стене изменилась. Лицо по-прежнему на месте, так же как и широкополая шляпа, однако под шляпой такое, что один взгляд на это мог бы вышибить ковбоев из банды „Роф Райдерс“ прямо из их сёдел.

Под шляпой было что-то вроде маски, закрывающей две трети того, что можно было назвать лицом, и под которой виднелась половина кривой щели рта. А из-под маски два глаза сверлили меня, словно дрель. Я испустил вопль и обернулся, указывая на картину на стене: „Кто это, чёрт подери?“

„Смеющийся кавалер“ Франса Хальса, – сказал Дариус. – Боюсь, не оригинал, который находится в Лондоне, но очень хорошая копия».

Конечно же, смеющийся парень снова на месте – усы, воротник, кружева и всё такое прочее. Ну, я же не сумасшедший, я знаю, что я видел. В любом случае, Дариус протягивает руку и берёт письмо. «Я вас заверяю, что в течение часа мистер Мулхэйм получит это письмо». Затем он говорит то же самое на французском мистеру Дюфору.

Юрист кивает. Если он удовлетворён, тогда я больше ничего не могу сделать. Мы поворачиваемся к двери. Прежде чем я выхожу в дверь, Дариус говорит: «Кстати, мистер Блум, из какой вы газеты?» Голос у него как бритва. «Нью-Йорк Америкен», – мямлю я. Затем мы уходим: обратно на улицу, в экипаж и на Бродвей. Я высаживаю французика там, где он хочет, и отправляюсь в редакцию. Ведь у меня же есть сюжет, не так ли?

Не так. Ночной редактор смотрит на меня и говорит: «Чолли, ты пьян». «Я что? Да я и капли не выпил», – говорю я. Я рассказываю ему моё приключение от начала до конца. Хорошая история, неправда ли? Но ему так не кажется. «Ладно, – говорит он. – Ты познакомился с французским юристом, которому надо было доставить письмо, и ты помог ему, ну и что? Никаких призраков тут нету. Мне только что позвонили из корпорации E. M. от некоего мистера Дариуса. Он сказал, что ты пришёл этим вечером, доставил письмо ему лично, потом потерял голову и начал орать о каких-то видениях в стене. Он благодарен за письмо, но пригрозил подать в суд, если ты начнёшь распускать слухи о его корпорации. Кстати, полицейские только что поймали убийцу из Центрального Парка, сцапали прямо на месте преступления. Отправляйся туда и работай».

Поэтому ни одного слова не было напечатано. Но я вам говорю, я не сумасшедший и я не был пьян. Я действительно видел лицо в стене. Так что вы пьёте с единственным парнем в Нью-Йорке, который действительно видел Призрака Манхэттена.

5

Транс Дариуса

Дом Гашиша, Лоуэр Ист-Сайд, Манхэттен, Нью-Йорк, ноябрь 1906

Я чувствую, как дым наполняет меня. Мягкий, соблазнительный дым. Закрыв глаза, я могу покинуть эту фальшивую, убогую свалку и могу пройти один через врата Познания в царство Его – того, кому я служу.

Дым развеивается… Длинный коридор весть устлан и обит чистым золотом. О, радость золота! Радость прикасаться, гладить, чувствовать его, владеть им. Радость принести золото Ему, богу золота, единственному истинному божеству.

Со времени Берберийского берега, где я впервые нашёл Его, я, всего лишь мальчик-любовник для удовольствий, поднятый для более высокого призвания, ищущий всегда больше золота, чтобы принести Ему, а также ещё больше дыма, чтобы он привёл меня к Нему…

Я вхожу в огромные золотые покои, где ревут плавильни, и где золотые потоки бегут нескончаемым светлым ручьём из своих источников. Ещё больше дыма, исходящего из плавилен, смешивается с тем, что у меня во рту, в горле, в крови, в моём мозгу. И из этого дыма Он будет говорить со мной – как всегда…

Он выслушает меня, посоветует, и как всегда будет прав… Он здесь, сейчас, я чувствую его присутствие… «Повелитель, великий бог Маммона, я здесь на коленях перед Тобой. Все эти годы я служил Тебе как можно лучше, и я положил к Твоему трону моего земного хозяина и все его несметные богатства. Я умоляю выслушать меня, ибо мне нужен Твой совет и помощь».

«Я слышу тебя, слуга. Что тебя беспокоит?»

«Этот человек, которому я служу здесь… Что-то стало занимать его мысли, что-то, что я не могу понять».

«Объясни».

«С тех пор, как я знаю его, с тех пор, как я увидел его ужасное лицо, у него была лишь одна страсть, которую я поощрял и лелеял при каждом удобном случае. В мире, который он воспринимает как всецело враждебный ему, всё, что он когда-либо хотел, это преуспеть. Именно я направил его страсть к деньгам и к всё большим деньгам, и это привело его к Тебе на службу».

«Ты прекрасно потрудился, слуга. С каждым годом его богатство увеличивается, и ты должен следить, чтобы оно посвящалось мне».

«Но с недавних пор, господин, он стал чрезвычайно одержим другой заботой. Это пустая трата времени, но что гораздо хуже, это пустая трата денег. Он думает только об Опере, а от Оперы прибыли нет».

«Я знаю. Бесполезное дело. И сколько же из своего состояния он теперь тратит на этот свой фетиш?»

«Покуда всего лишь малую долю. Я только боюсь, что это отвлечёт его от того, чтобы увеличивать твою империю Золота».

«Он прекратил зарабатывать деньги?»

«Напротив, в этой области всё идёт как всегда. Оригинальные идеи, прекрасные стратегии, необыкновенная изобретательность, которая мне иногда кажется сверхъестественной – всем этим он по-прежнему владеет. Я по-прежнему председательствую на собраниях Совета Директоров. Именно я провожу все эти сделки по поглощению и сооружаю ещё большую империю из слияний и инвестиций, именно я уничтожаю слабых и беззащитных, радуясь их мольбам о пощаде. Именно я поднимал арендную плату в домах в бедных кварталах, приказывал сносить дома и школы под строительство фабрик и полицейских участков, я подкупал и давал взятки городским властям, чтобы быть уверенным в их содействии, именно я подписывал к покупке большие пакеты акций во всех развивающихся отраслях по всей стране. Но все инструкции – всегда его, все операции планируются им, и всё, что я должен сделать или сказать, придумывается им».

«А его суждения начали его подводить?»

«Нет, Господин, его суждения как всегда безупречны. Все на Фондовой Бирже разевают рот в удивлении от его дерзости и прозорливости, даже если они думают, что это – моя инициатива».

Я задаюсь вопросом, «Господин, не настало ли время ему уйти, а мне – унаследовать его богатства?»

«Слуга, ты прекрасно трудился, но лишь потому, что следовал моим приказам. Ты талантлив, это верно, и ты всегда знал это и был верен только мне. Но Эрик Мулхэйм – нечто большее; когда дело касается золота, то здесь редко можно найти истинного гения. Он только один такой, и даже больше. Вдохновленный лишь одной ненавистью людей, ведомый тобой и служащий мне, он не просто гений, умеющий зарабатывать много денег, но он и абсолютно не восприимчив к угрызениям совести, принципам, милосердию, жалости, состраданию и, что важнее всего, как и ты, он полностью невосприимчив к любви. Прекрасный человек-орудие, о таком можно лишь мечтать. Однажды придёт его час, и я прикажу тебе окончить его жизнь. Так что ты сможешь унаследовать, конечно. Все царства мира – это фигура речи, которую я использовал когда-то в отношении… другого. Тебе же я подарю всю финансовую империю Америки. Я тебя когда-нибудь обманывал?»

«Никогда, Господин»

«А ты когда-нибудь предавал меня?»

«Никогда, Господин».

«Да будет так. Пусть всё идет пока что так. Расскажи мне больше об этой новой страсти и её причине».

«Его библиотечные полки всегда были заполнены оперными партитурами и книгами на эту тему. Но когда я организовал всё так, чтобы у него не могло быть своей частной ложи, защищённой занавесом так, чтобы спрятать своё лицо в Метрополитен Опера, он как мне казалось, потерял интерес, а теперь он вложил миллионы в соперничающую Оперу».

«Пока что он всегда успешно возмещал все свои вложения и даже больше».

«Верно, но это предприятие наверняка повлечёт потерю денег, хотя эти потери составляют меньше одного процента от всего его капитала. Но есть ещё кое-что. Его настроение изменилось».

«Почему?»

«Я не знаю, Повелитель. Это началось после прибытия того загадочного письма из Парижа, города, где он жил».

«Расскажи мне».

«Пришли двое мужчин. Один из них был дрянным маленьким репортёришкой из Нью-йоркской газеты, но он был всего лишь гидом. Зато другой был юристом из Франции. У него было письмо. Я бы открыл его, но он за мной наблюдал. Когда они ушли, он спустился вниз и взял у меня письмо. Он сел и прочёл это письмо прямо за столом в комнате переговоров. Я сделал вид, что ушёл, но на самом деле я подглядывал сквозь дверную щёлку. Когда он встал, то мне показалось, что он изменился».

«А с тех пор?»

«До этого он был просто теневым партнёром Хаммерштейна в строительстве нового оперного театра. Хаммерштейн состоятелен, но не идёт ни в какое сравнение с ним. Именно Мулхэйм вложил наибольшее количество средств для завершения строительства театра.

Но с тех пор, как пришло письмо, он стал участвовать в делах гораздо интенсивнее. Он уже отправил Хаммерштейна в Париж, чтобы убедить певицу Нелли Мелбу приехать в Нью-Йорк для выступлений в новом сезоне. А теперь он послал ещё одно сумасшедшее сообщение в Париж с наказом Хаммерштейну убедить приехать ещё одну примадонну, самую большую соперницу Мелбы – французскую певицу по имени Кристина де Шаньи.

Он стал сам подбирать артистов, заменяя оперу для открытия театра с оперы Беллини на другую, а также настаивал на смене каста. Но что важнее всего, он каждую ночь проводит, яростно сочиняя музыку».

«Сочиняет что?»

«Музыку, Господин. Я слышу, как он играет в пентхаусе наверху. Каждое утро там лежат свежие кипы нотных листов. На рассвете я слышу звуки этого органа, установленного им в своей гостиной. Я не разбираюсь в музыке, она ничего не говорит мне и для меня это просто бессмысленный шум. Но он сочиняет что-то там, наверху, и я думаю, что это его собственная опера. Только вчера он заказал самую быструю доставку на Восточном побережье, чтобы доставить законченную часть его оперы в Париж. Что мне делать?»

«Это всё безумие, мой слуга, но относительно безвредное. Он вкладывал больше средств в его проклятую оперу?»

«Нет, мой Господин, но я беспокоюсь о моём наследстве. Давным-давно он пообещал, что если с ним что-нибудь случится, то я унаследую всю его империю, его миллиарды, и тем саамы я смогу посвятить их Тебе. Теперь я боюсь, что он, возможно, передумал. Он может оставить всё, что у него есть, какому-нибудь Фонду, посвящённому этой его проклятой одержимостью своей Оперой».

«Глупый слуга, ты – его приёмный сын, его наследник, его преемник, тот, кому судьбой назначено принять его империю Золота и Власти. Разве он не обещал тебе? И даже более: разве я тебе не обещал? А разве меня можно победить?»

«Нет, Повелитель, Ты верховный и единственный бог».

«Тогда успокойся, но позволь мне сказать тебе следующее. Не совет, а твёрдый приказ. Если ты столкнёшься с реальной угрозой твоему наследованию всего того, что у него есть: его денег, его золота, его власти, его царства, тогда ты уничтожишь эту угрозу без жалости и промедления. Я ясно выразился?»

«Очень ясно, мой Повелитель. Благодарю тебя, я выполню Твой приказ».

6

Колонка Гейлорда Сприггса

Оперный критик, «Нью-Йорк Таймс», ноябрь 1906

Для любителей оперы в Нью-Йорке, и даже тех, кто находится в пределах нашего великого Метрóполиса, я принёс хорошие новости. Началась война.

Нет, не возобновление этой испано-американской войны, в которой наш президент, Тедди Рузвельт, так отличился несколько лет тому назад в Сан-Хуан Хилл, но война в оперном мире нашего города. И почему такая война должна быть хорошими новостями? Потому что войсками её будут самые в настоящий момент лучшие голоса на планете. Боевой амуницией будут деньги, такая куча, о какой многие из нас могут только мечтать. А выиграют в ней те, кто любит оперу высшего класса.

Но позвольте мне словами Короля Червей из «Алисы в Стране Чудес» – поскольку Нью-Йоркская Опера начинает походить всё больше на волшебный мир Льюиса Кэрролла, – «начать с самого начала». Самые преданные поклонники знают, что в октябре 1883 года Метрополитен Опера открыла свои двери с торжественной премьеры оперы «Фауст» Гуно, тем самым поставив Нью-Йоркский Оперный театр вровень с такими театрами, как Лондонский Ковент-Гарден или Миланская Ла Скала.

Но почему же такое величественное оперное здание, вмещающее не менее трёх тысяч семисот человек, что делает её самым большим театром в мире, вообще открылось? Чванство, помноженное на деньги, является мощной комбинацией. Те самые значительные и самые богатые представители новой аристократии этого города, что были когда-то страшно оскорблены тем, что не могли абонировать себе безопасную и гарантированную ложу в старой Академии Музыки на 14-й улице, уже упокоились.

Теперь они все вместе, глубоко закопанные, регулярно наслаждаются оперой с тем стилем и комфортом, к которому члены списка миссис Астор – «Списка 400» – так основательно привыкли. А сколько славы Метрополитен Опера приносила нам все эти годы, и продолжает приносить под вдохновенным руководством мистера Генриха Конрида! Но разве я сказал «война»? Да, я сказал. Теперь новый Локинвар появился на горизонте и бросает вызов Мет с целой галактикой имен, от которых у вас перехватит дух.

После первой неудачной попытки открыть собственную Оперу табачный миллионер, а также строитель и проектировщик Опер Оскар Хаммерштейн только что завершил строительство и отделку богато изукрашенной Манхэттенской Оперы на 34-й Западной улице. Хотя и меньше по размеру, но с роскошным оформлением, плюшевой обивкой кресел и великолепной акустикой, она может поспорить со своей «соперницей», Метрополитен Оперой, столкнув качество с количеством. Но откуда же пришло это самое качество? Не откуда-нибудь, а от самой Нелли Мелбы!

Да, это первые хорошие новости с полей сражений оперной войны. Нелли, которая всегда наотрез отказывалась пересекать Атлантику, наконец согласилась приехать – за умопомрачительный гонорар. Мой надежный источник сообщает из Парижа, что у этой истории есть своя подноготная.

В течение всего прошлого месяца мистер Хаммерштейн оказывал величайшее почтение и выражал восхищение австралийской диве в ее резиденции в Гранд Отеле Гарнье, построенном тем же самым гением, который строил Парижскую Оперу, где Мелба так часто выступала. Сначала она отказалась. Он предложил ей 1500 $ за выступление – только представьте! Но она все равно отказалась. Он буквально умолял ее, кричал в замочную скважину ее ванной комнаты, снова подняв гонорар – до 2 500 $. Невероятно. Затем до 3000 $, в Опере, где хору платят 15 $ в неделю или 3 $ за представление.

Наконец он добрался до ее частного салона в Гранд Отеле и начал разбрасывать банкноты достоинством в 1000 франков по всему полу. Несмотря на ее протесты, он не прекратил этого делать, пока не вылетел как ураган из ее апартаментов. Затем она, наконец, пересчитала все деньги, разбросанные на персидском ковре – всего он оставил 100 000 франков или 20 000 $. Меня проинформировали, что эта сумма хранится сейчас в банке Ротшильда на улице Лафитт, а вся оборона певицы пала. Она согласилась приехать. В конце концов, она когда-то была женой австралийского фермера, и уж точно знает, что почем.

Даже если кроме этого никаких других новостей не было бы, их и так вполне хватило на то, чтобы вызвать массовый инфаркт на Бродвее и 39-й улице, где господствует мистер Конрид. Но есть еще новости. Так как мистер Хаммерштейн пригласил никого иного, как Алессандро Бончи, – единственного возможного соперника в мастерстве и славе уже бессмертному Энрико Карузо, – для исполнения ведущей теноровой арии на торжественном открытии 3 декабря. Помимо синьора Бончи участие примут такие великие имена, как Амадео Басси и Чарльз Дэлморс, баритоны Марио Анкона и Морис Рено, и прекрасное сопрано, Эмма Калве.

Этого единственного факта уже хватило бы, чтобы поставить весь Нью-Йорк на уши. Но здесь кроется даже нечто большее. Длинные языки уже давно чесали о том, что даже состояния мистера Хаммерштейна не хватило бы на эту поразительную экстравагантность. Должно быть, за ним стоит некий тайный Крёз, руководящий всем, дергающий за веревочки и по необходимости оплачивающий счета. Но кто этой невидимый плательщик, этот призрак Манхэттена? Кто бы он ни был, он точно превзошел сам себя в свой попытках избаловать нас. Потому что существует лишь одно имя, которое действует на Нелли Мелбу, как красная тряпка на быка – имя ее единственной соперницы, более молодой и изумительно красивой французской аристократки Кристины де Шаньи, известной в Италии как La Divina.

Что, я кажется, слышу ваши крики «не может быть, чтоб и она приехала»? Но она приедет. И здесь-то и кроется тайна, даже две.

Первая заключается в том, что как и Нелли Мелба, La Divina всегда отказывалась пересекать Атлантику, считая, что подобный переезд займет слишком много времени и причинит слишком много неудобства. Именно по этой причине Метрополитен Опера никогда не удостаивалась их присутствием. При этом ясно, что если Нелли была соблазнена астрономической суммой денег, которую ей предоставил мистер Хаммерштейн, то виконтесса де Шаньи известна своим полным равнодушием к приманке в виде кучи долларов – независимо от суммы.

Если долларовой поток был решающим аргументом для австралийской дивы, какой же аргумент убедил французскую аристократку? Этого мы просто не знаем – пока.

Вторая тайна заключается в неожиданной смене репертуара новой Манхэттенской Оперы. До своего отъезда в Париж с миссией к самой известной в мире оперной диве, мистер Хаммерштейн объявил, что по случаю торжественного открытия 3 декабря будет даваться опера Беллини «Пуритане».

Возведение декораций уже началось, программки – отправлены в печать. Но я слышал, что этот невидимый некто настоял на перемене. «Пуритане» сняты с программы. Вместо нее Опера откроется с представления совершенной новой оперы неизвестного и даже анонимного композитора. Это чудовищный риск, в высшей степени беспрецедентный. Все это слишком невероятно.

Кто же из этих двух примадонн получит главную партию в этой новой неизвестной опере? Обе они не могут выступать. Кто же приедет первой? Кто будет петь с Гонци к ярости другой театральной звезды, дирижера Клеофонте Кампанини? Обе они не смогут. Как ответит Метрополитен Опера, с ее чрезвычайно сомнительным выбором оперы «Саломея» для открытия сезона? Что за название у этой новой, неведомой оперы, которой будут торжественно открывать Манхэттенскую Оперу? Будет ли это полным провалом?

В Нью-Йорке достаточно первоклассных отелей, позволяющих двум примадоннам не ютиться под одной крышей, но как же быть с пароходными рейсами? У Франции две звезды – La Savoie и La Lorraine. Примадоннам просто придется удовольствоваться каким-то одним океанским лайнером для каждой. О да, любители оперы, этой зимой стоит жить!

7

Урок Пьера де Шаньи

S S Lorraine, Лонг-Айленд Саунд, 28 ноября 1906

– И что у нас сегодня, юный Пьер? Латынь, я полагаю?

– Неужели это обязательно, отец Джо? Скоро мы прибудем в Нью-Йоркскую бухту. Капитан сказал это маме за завтраком.

– Но в настоящее время мы всё ещё проплываем вдоль Лонг-Айленда. Довольно унылое побережье, должен сказать. Тут не на что смотреть, кроме как на туманы и песок. Прекрасное время для того, чтобы убить время за чтением «Истории Галльских войн» Цезаря. Открой свою книгу на том месте, где мы остановились.

– А это важно, отец Джо?

– Да, это важно.

– А чем так уж важен тот факт, что Цезарь действительно захватил Англию?

– Ну, если бы ты был римским легионером, марширующим по неизвестной стране, полной дикарей, ты бы считал, что это важно. И если бы ты был древним бриттом и видел, как римские легионеры маршируют по Британскому берегу, ты бы тоже так думал.

– Но я не римский солдат и уж точно не древний бритт, я современный француз.

– Которому я обязан, – Господи, помоги нам, – дать хорошее образование: академическое и нравственное. Так что вернемся к первому нашествию Цезаря на остров, известный ему как Британния. Начинаем с верха страницы.

– Accidit ut eadem nocte luna esset plena.

– Хорошо. Переводите.

– Упала… nocte означает «ночь»… настала ночь?

– Нет, ночь не настала. Уже была ночь. Он смотрел в небо. Accidit по-английски означает «происходить» или «случаться». Начинай заново.

– В эту же самую ночь была полная луна?

– Именно. А теперь перефразируй это получше.

– Случилось так, что в эту же самую ночь было полнолуние.

– Вот так. Тебе повезло, что ты сейчас читаешь Цезаря. Он был солдатом и писал на ясном солдатском языке. Вот когда мы перейдём к Овидию, Горацию, Ювеналу и Вергилию – вот это будет серьёзная задачка для ума. Почему он употребил esset, а не erat?

– Сослагательное наклонение?

– Именно. Элемент сомнения. Возможно, что в ту ночь полнолуния могло и не быть, поэтому и сослагательное наклонение. Цезарю повезло с луной.

– Почему, отец Джо?

– Потому что, мальчик, он вторгся в чужую страну в полной темноте. Тогда не было никаких мощных прожекторов, не было маяков, чтобы держать корабли подальше от скал, а ему нужен был ровный пляж между утёсами, покрытый галькой, на который можно было бы высадиться. Поэтому лунный свет ему очень помог.

– А он вторгся и в Ирландию тоже?

– Нет. Старая Ирландия оставалась непокорённой в течение ещё последующих двенадцати веков. Много лет спустя после того, как святой Патрик принёс нам христианство. И тогда в Ирландию пришли уже не римляне, а британцы. А ты, хитрюга, пытаешься отвлечь меня от «Истории Галльских войн» Цезаря?

– А разве мы не можем поговорить об Ирландии, отец Джо? Я был уже почти во всех европейских странах, но никогда в Ирландии.