КРОМВЕЛЬ
Каждый человек — загадка. Историческая личность — загадка вдвойне: мы лишены возможности непосредственного общения и вынуждены проникать во внутренний мир человека через не всегда надежные, отрывочные свидетельства его собственных писем, дневников, пристрастных отзывов окружающих — друзей и недругов. А в бесконечной веренице замечательных фигур, сыгравших свою роль в мировой истории, выделяются несколько особенно таинственных, особенно непонятных. Такой загадочной личностью был Оливер Кромвель — вождь английской буржуазной революции XVII века.
Уже сама судьба его необычайна: никому не известный, небогатый провинциальный джентльмен стал выдающимся полководцем, добился казни законного монарха и сам, по существу, занял его место: сделался неограниченным владыкой Англии, грозой европейских держав, вершителем мировой политики того времени. До сих пор не умолкают споры об этом удивительном человеке; исследователи пристрастны, как и современники, их оценки разноречивы, подчас одно мнение полностью исключает другое. Одни утверждают, что он был «лицемерным тираном», «злонамеренным узурпатором», который с самого начала умело пользовался революционными лозунгами и религиозным пафосом пуританского движения для достижения личной славы, богатства, а главное — власти. Другие считают, что это был искренний революционер, борец на благо народа, рыцарь идеи, которого лишь обстоятельства вынуждали прибегать к диктаторским методам. Кто объявляет Кромвеля отступником и предателем, изменившим делу народа, кто величает его Героем с большой буквы, христианским подвижником, посланцем свыше, спасавшим Англию от многочисленных врагов. Либералы полагают, что он либерал и реформатор, теоретики «исключительности» английского буржуазного демократизма называют его пионером парламентской системы; кое-кто именует его «консервативным диктатором». Наконец, есть люди, которые пытаются доказать, что Кромвель — просто сельский джентльмен, чье имение пришло в упадок; потому он и возглавил «революцию разрушения», чтобы вернуть Англию к безвозвратно уходившим в прошлое феодальным порядкам.
Такая несовместимость оценок не лишена оснований. Если мы обратимся к поступкам и высказываниям Кромвеля самим по себе, то столкнемся с такой массой противоречий, которая неминуемо заведет нас в тупик. Долгие, мучительные колебания, промедления, нерешительность — и бешеные взрывы энергии; удивительная способность к действию, внезапные крутые повороты, неожиданные поступки. Очевидная трусость, стремление остаться в тени, страх за свою жизнь — и безоглядная смелость, отвага на поле боя, умение взять на себя всю ответственность за сокрушительные политические акты. Экзальтированная религиозность, постоянные «поиски бога», склонность к мистике — и трезвый политический ум, расчет, практицизм. Умение говорить на одном языке с народом, понимать его нужды — и бескомпромиссное подавление народных движений, отождествление «бедного человека» с «плохим человеком». Нежность к родным; забота о друзьях, о солдатах; великодушие к врагам — и жестокость.
Эту противоречивость нельзя понять, не углубившись в события, где Кромвель играл такую выдающуюся роль, — в события революции. Без революции Кромвеля не постичь: в некотором смысле он был творцом ее, но еще в большей степени его самого вел ход событий. Сила и подъем революции, а затем удушение новыми правителями ее наиболее демократических течений и сделали Кромвеля тем, кем он стал в истории. Непонятную на первый взгляд смену его поступков и даже страстей можно объяснить, только внимательно следуя за каждым поворотом в движении революции.
Английская буржуазная революция середины XVII века была, по выражению К. Маркса, первой буржуазной революцией «европейского масштаба». Она явилась тем потрясающим по силе и результатам событием, которое нанесло сокрушительный удар господству феодальной системы во всей Европе. Этот «громовой удар» возвестил рождение нового общественного строя, привел к власти новые классы, разрушил старый общественный порядок. Она не была исключительно английской; подобно Великой французской революции конца XVIII века, она означала «победу нового общественного строя, победу буржуазной собственности над феодальной, нации над провинциализмом, конкуренции над цеховым строем, дробления собственности над майоратом, господства собственника земли над подчинением собственника земле, просвещения над суеверием, семьи над родовым именем, предприимчивости над героической ленью, буржуазного права над средневековыми привилегиями».
Революция в Англии назревала исподволь, в те времена, когда английский абсолютизм, казалось, еще только переживал эпоху своего расцвета. Уже в правление королевы Елизаветы I, во второй половине XVI века, новые классы, родившиеся в недрах феодального общества, — буржуазия и новые дворяне (джентри) — то там, то здесь демонстрировали свою силу и влияние. Развивались промышленность и торговля, в дворянских поместьях хозяйство перестраивалось на буржуазный лад: общинная земля, испокон веков служившая крестьянам, огораживалась, и на ней предприимчивый хозяин разводил овец, чтобы потом торговать шерстью и мясом и умножать свой капитал. Один и тот же человек оказывался и землевладельцем, и промышленником или купцом одновременно; в этом состояла важнейшая особенность общественного строя Англии — особенность, так ярко отразившаяся в самом характере революции.
Естественно, что этим новым людям мешали феодальные ограничения, которые сковывали свободу торговой и предпринимательской инициативы. Особенно усилилось их недовольство при королях из династии Стюартов, которые сменили на престоле Елизавету Тюдор. Яков I и его сын Карл I, стремясь пополнить казну, возрождали старые, давно забытые феодальные обычаи и поборы. Они пользовались «королевской прерогативой» — для того чтобы ослабить влияние парламентов, в которых заседали представители новых классов, а для подавления недовольства все чаще вводили в действие чрезвычайные суды — Звездную палату и Высокую комиссию.
Недовольство, однако, росло. И поскольку старый мир был еще силен и новые веяния корнями своими уходили далеко в глубь средневековья, недовольство тоже обретало средневековые формы: идейным знаменем своим оно избрало религию. Но не средневековый католицизм, тесно сращенный со старым порядком, и не англиканство, родившееся в результате реформации, проведенной английскими королями. Английская реформация «сверху», начатая Генрихом VIII и окончательно оформившаяся при Елизавете, носила ограниченный характер. Она избавляла правящую верхушку церкви и государства от миродержавного контроля римского папы, но сохраняла нетронутыми епископальный церковный строй, пышные обряды и многие догматы католицизма. Англиканская церковь стала послушной служанкой абсолютизма, а ее вероучение — его идеологической базой. Поэтому-то всякая оппозиция абсолютизму принимала антицерковную, антиангликанскую, протестантскую форму.
Идейной базой недовольных стал кальвинизм. Основателем этого религиозного учения был женевский реформатор Жан Кальвин. Кальвинизм был поистине буржуазной религией. Он разрушал грандиозное иерархическое здание католической церкви, построенное на безграничном авторитете папства и как бы повторявшее светскую иерархию средневекового феодального общества. Не церковные постановления, а Библия, переведенная в XVI веке с малопонятной средневековой латыни на европейские языки, стала главным источником идеологии новых классов, их политики, главным мерилом моральных ценностей. Не обряды и таинства, представлявшие собой священную монополию католического духовенства, а вера — личная вера каждого — объявлялась основой религии. Тот, кто имеет истинную веру, учили кальвинисты, спасется, даже если не будет исполнять установленных церковью обрядов. И наоборот: ни крещение, ни причастие, ни посты, ни исповеди и отпущения грехов не помогут тому, кто не имеет в душе веры. Те же, кто верует, равны перед богом. Отсюда рождалась идея буржуазного равенства вообще: купец — такое же создание божье, как увенчанный пышным титулом лорд; подмастерье, если он искренне верит в бога, столь же достоин спасения, как и его хозяин.
Это новое учение постепенно овладевало умами все более широких слоев англичан. Новые дворяне и финансисты, заинтересованные в развитии своего хозяйства по капиталистическому пути, крестьяне-арендаторы и лавочники, подмастерья и сельские батраки становились «пуританами» (от латинского purus — чистый), борцами за очищение церкви. Эта последняя задача казалась им главной. В освобождении религии от оков католических обрядов, в отмене епископской власти и церковных судов многие видели основную свою задачу — она от них самих подчас заслоняла более глубокие, социальные и политические требования общественного развития. Образы, аргументы, лозунги для своей борьбы они черпали из Ветхого завета, ставшего их достоянием — именно из Ветхого завета, зовущего на борьбу, угрожающего, непримиримого. «Кромвель и английский народ, — писал К. Маркс, — воспользовались для своей революции языком, страстями и иллюзиями, заимствованными из Ветхого завета».
Началом английской революции принято считать открытие Долгого парламента 3 ноября 1640 года. Буржуазия и новое дворянство, представленные в нем, впервые осмелились открыто выступить против произвола королевских министров, против незаконных поборов, против власти англиканской епископальной церкви, против чрезвычайных судов. В своей борьбе они опирались на широкое движение народных масс, недовольство которых особенно ярко проявилось в деле графа Страффорда. Именно народ, собравшийся к зданию Уайтхолла в мае 1641 года, заставил Карла I подписать смертный приговор своему фавориту. Именно народ укрыл в Сити пятерых парламентских вождей и не дал их арестовать в начале 1642 года. И война, которую начал король против парламента летом того же года, была прежде всего войной против английского народа.
Первая гражданская война ясно продемонстрировала всенародный характер английской революции. Армия нового образца, созданная в значительной мере благодаря энергии и таланту Кромвеля, была на этом этапе революции поистине народной армией, воодушевленной идеалами свободы и справедливости. Она объединяла в себе разнообразные демократические силы, и великой заслугой Кромвеля явилось то, что он сумел слить свои интересы с этим всенародным движением, сумел стать вождем революционной армии и вести ее к победам вопреки воле нерешительного, склонного к компромиссу с монархией командования. Ибо уже в ходе войны в революционном лагере обнаружились разногласия.
Поскольку в те далекие времена чувства и мысли людей питались, по выражению Энгельса, исключительно религиозной пищей, то и противоречия в парламентском стане тоже выразили себя как религиозные противоречия. Зажиточные купцы, финансисты Сити, крупные землевладельцы, склонявшиеся лишь к умеренным, половинчатым реформам, осознавали себя как пресвитериане[1] — ортодоксальные кальвинисты, сторонники государственной церкви и ограниченной монархии. Средние слои нового дворянства, а также купцы, владельцы небольших мастерских и мануфактур, мелкие лавочники, подмастерья, свободные крестьяне-йомены — были индепендентами, то есть независимыми; они считали, что государство не должно вмешиваться в дела религии, и выступали за широкую веротерпимость. К индепендентам принадлежал и Кромвель.
Однако и индепенденты не были едины. В 1647 году со всей ясностью обнаружилось уже политическое, а не религиозное различие между шелковыми индепендентами, или грандами, как их в насмешку именовали на испанский лад, и левеллерами, что по-английски значит «уравнители». Гранды, к которым принадлежало высшее офицерство, а значит, более почтенные, зажиточные представители нового дворянства, подобные самому Кромвелю, не были демократами. Они выступали за решительную чистку страны от феодальных порядков, но чистку эту думали провести односторонне, только в интересах своего класса. Народных масс они боялись и отнюдь не стремились к тому, чтобы удовлетворить их нужды или дать им политические права. Левеллеры же, наоборот, стремились к широким демократическим преобразованиям: они выступали за республиканское устройство, за всеобщее избирательное право, за избираемые ежегодно однопалатные парламенты. Левеллеров поддерживали массы простого люда, и именно благодаря этому революционному напору масс гранды решились на величайший, невиданный во всей предшествующей истории акт: они судили и казнили короля, а затем провозгласили в Англии республику. Энгельс писал: «Исключительно благодаря вмешательству… йоменри и плебейского элемента городов борьба была доведена до последнего решительного конца и Карл I угодил на эшафот».
Однако этим «революционность» буржуазно-дворянских вождей и ограничилась. Воспользовавшись победами народа и придя к власти, они стали заботиться прежде всего о своих личных, узкоклассовых интересах. Обогащение стало теперь их богом. Оставив прежние идеалы, забыв собственные демократические лозунги, они двинули республиканскую армию на завоевание чужих земель, прежде всего Ирландии, затем Шотландии. Завоевание Ирландии стало той скалой, о которую, по выражению Маркса, разбилась английская республика. Оно имело два важнейших результата: во-первых, привело к разграблению ирландских земель, обогащению за их счет новых классов, которые превратились в конечном итоге в контрреволюционную силу и привели к реставрации Стюартов. Во-вторых, ограбление Ирландии превратило революционную народную армию в захватчиков и беспринципных наемников, охваченных жаждой наживы. Революционная инициатива народа была таким образом нейтрализована.
А левеллеры? Они тоже потерпели поражение. Их идеалы были в существе своем мелкобуржуазными, ограниченными: они провозглашали только политическое равенство. Они решительно отмежевались от тех, кто стремился к равенству имущественному. Такое движение, вдохновленное социалистической идеей всеобщего труда и обобществления собственности, идеей «нового мирового порядка», где нет эксплуатации, тоже существовало в английской революции: его носителями были диггеры и их вождь Джерард Уинстенли. В их лице явило себя самостоятельное движение «того класса, который был более или менее развитым предшественником современного пролетариата». Однако это движение было слишком незрелым. И тот факт, что левеллеры решительно отвергли свою причастность к нему, твердо подчеркнув свое чисто политическое «уравнительство», привел к расколу внутри народного, крестьянско-плебейского лагеря и обусловил его поражение. Последним революционным актом, совершенным Кромвелем под давлением народных масс, был разгон охвостья Долгого парламента, превратившегося в своекорыстную олигархическую клику.
Однако за этим последовал еще более крутой поворот вправо. После неудачного эксперимента с «парламентом святых» — собранием малосведущих в политике и государственных делах представителей индепендентских религиозных общин — Кромвель уступает нажиму высшего офицерства и соглашается на установление в Англии протектората, который, по существу, представлял собой военную диктатуру буржуазии и нового дворянства. Эти классы теперь стремились удержать за собой власть и противопоставить силу кромвелевского меча угрозе реставрации монархии, с одной стороны, и попыткам народных масс продолжить революционные преобразования — с другой. Вынужденный постоянно обороняться с этих двух сторон, протекторат становился все более и более консервативным. Внутри страны он проводил политику, которая напоминала политику Якова I и Карла I Стюартов: пресекал всякие попытки недовольства, разгонял парламенты, выкачивал прибыли, часто обходя законы, раздавал монополии, поощрял сгон крестьян с земли. Во внешнем же мире он стремился завоевать господство Британии на морях, добивался торговых привилегий английским купцам, вел захватнические войны, грабил чужие земли.
Однако классовая база этого режима становилась все более узкой: народ отшатнулся от буржуазно-дворянской республики еще в 1649 году, когда Кромвель подавил левеллерское движение; новые же собственники, разбогатевшие за счет роялистских и ирландских земель, начинали склоняться в сторону монархической власти как более «законной», устойчивой, способной лучше оградить их интересы. Не случайно Кромвелю в 1657 году предложили принять корону. И он готов был уже принять ее, но офицеры, желавшие сохранить военную диктатуру, вынудили его ответить отказом. В последние годы его жизни режим протектората близился к краху, и только могучий личный авторитет Кромвеля удерживал страну от новой смуты. Вскоре после его смерти английские собственники, консерваторы по самому своему существу, обратились к веками испытанному институту монархии. В страну вернулись изгнанные Стюарты. 30 января 1661 года, в годовщину казни Карла I, прах Кромвеля был извлечен из могилы и предан поруганию. Буржуазная революция закончилась. Отошла в область истории.
Пройдут века, и мы вновь будем пытаться понять Кромвеля изнутри, понять противоречия его характера, силу и слабость, верность идеалам и отступничество, демократизм и консерватизм. Как проникнуть в сложный, столь непохожий на нас, столь своеобразный мир этого замечательного человека? Как постичь его победы и промахи, терзания его совести и взрывы страстей? Углубимся в его речи и письма; перечтем воспоминания и отзывы о нем современников; с придирчивым вниманием изучим его многочисленные биографии; разбудим свое воображение — и тогда он заговорит с нами, как живой.
Глава I
Джентльмен по рождению
По рождению я был джентльменом и жил не в особенно высоких кругах, но и не в безвестности.
Мальчик родился в три часа утра 25 апреля 1599 года в скромном, но добротном доме на окраине провинциального городка Хантингдона, что в Средней Англии. Рождение его было ничем не примечательным. Он даже не был первенцем: Роберт и Элизабет Кромвель имели уже четверых детей. По обычаю на пятый день, 29 апреля, мальчика крестили в городской церкви и нарекли ему имя Оливер в честь дяди — сэра Оливера Кромвеля, который в качестве крестного отца присутствовал тут же, сопровождаемый многочисленной челядью.
Этот дядя был человек замечательный. Он с полным основанием гордился своим не очень, правда, старинным, но знатным и славным родом. Предки его были выходцами из Уэльса. Они возвышались вместе с возвышением королевского дома Тюдоров. В ясный майский день 1540 года на пышном празднестве в честь четвертого по счету бракосочетания короля Генриха VIII эсквайр из Гламорганшира Ричард Вильямc, принявший имя своего могущественного дяди, канцлера королевства Томаса Кромвеля, весьма отличился на рыцарском турнире и потешил глаза стареющего сластолюбца стремительными атаками и доблестной защитой. В награду эсквайр Ричард Вильямс (он же Кромвель, плащ из белого бархата) был пожалован в рыцари. Сам король, расчувствовавшись сказал: «Прежде ты был мой Дик; теперь ты будешь мой диамант[2]», — и подарил ему перстень с бриллиантом. Так говорят старинные хроники.
Очередной брак короля оказался опять неудачным, и устроитель его, канцлер королевства Томас Кромвель был через два месяца казнен на Тауэр-хилле как еретик и государственный изменник. Опала, однако, не коснулась Ричарда Вильямса, сумевшего стать полезным королю в качестве сэра Кромвеля. Он вовремя сообщил правительству о готовящемся заговоре католиков и принял участие в его подавлении; послужил королю своей шпагой и войне с французами; женился на дочери лондонского мэра и изрядно нажился на богатствах распускаемых монастырей. За это он в добавление к бриллиантовому перстню получил солидные земельные владения в Лондоне, Уэльсе и графстве Хантингдон. Владения эти также были в прошлом собственностью монастырей, которые так старательно разрушал его дядя.
Сын Ричарда, сэр Генри Кромвель, приумножил славу отца. Он выстроил в унаследованном поместье Хинчинбрук, на берегу Уза, роскошный замок, украсил его заморскими гобеленами, картинами и вазами; он жил широко, гостеприимно, был верным другом англиканской церкви и более всего преклонялся перед королевой Елизаветой. Она пожаловала его в рыцари и удостоила Хинчинбрук своим посещением, о чем долго еще после того вспоминала вся округа. «Золотого рыцаря», как прозвали сэра Генри, любили за великолепие и щедрость. Он был членом парламента, шерифом Кембриджа и Хантингдона; женой его стала опять-таки дочка лондонского мэра.
Своим детям (шесть сыновей и пять дочерей) этот сельский магнат оставил неплохое состояние. Хинчинбрук унаследовал старший сын Оливер, тот самый дядя и крестный отец родившегося в 1599 году младенца. Он перенял широкие замашки, гостеприимство и щедрость отца, но был лишен его расчетливости и умения наживаться. Бесконечные роскошные пиры в Хинчинбруке чередовались с многодневными соколиными охотами; турниры и маскарады сменяли друг друга. Гости в доме не переводились.
Однажды сэру Оливеру довелось принять в своем замке совсем особенного гостя. Золотое солнце блаженной памяти королевы Елизаветы закатилось. Прямых наследников «королева-девственница» не оставила, и английский престол перешел к шотландскому Якову VI, сыну Марии Стюарт, которая была казнена в 1587 году за постоянные козни против своей венценосной сестры.
И вот 27 апреля 1603 года обитатели Хинчинбрука завидели издали растянувшийся королевский обоз. Яков VI, ставший Яковом I Английским, переселялся из Шотландии в Лондон и по дороге остановился на несколько дней отдохнуть и погостить в доме сэра Оливера Кромвеля.
С каким великолепием гостеприимный хозяин обставил эту встречу! Весь замок, превосходный парк, его окружавший, конюшни и псарни, склады и амбары были приведены в образцовый порядок. На торжество пригласили всех именитых людей Хантингдона и Кембриджа. Роскошный пир с дорогими испанскими винами, с музыкой и представлениями; рыцарский турнир на лугу перед замком — зрелище, достойное королевских очей; охота на благородного оленя — ничто не было забыто. Растроганный король, маленький тщедушный человечек с большой головой и кривыми ногами, опоясал хозяина мечом, посвятив его в рыцари. Покидая веселый замок, он получил поистине королевские дары: массивную золотую чашу, чистокровных арабских скакунов, в которых сэр Оливер знал толк, свору лучших борзых и стаю ловчих соколов. Не забыли и свиту: золото без счета падало в руки придворных.
Таков был сэр Оливер. Он не умел считать деньги, чем вызывал невольное осуждение своего младшего брата Роберта, жившего в скромном, но добротном доме на окраине Хантингдона.
Роберт Кромвель совсем другой человек. Он был из тех, кого называли в то время пуританами и кто всем своим обликом отличался от придворных вельмож и живущих на широкую ногу магнатов вроде сэра Оливера. Эти люди — пуритане — появились в Англии еще при королеве Елизавете. Они вели себя странно: не пили вина, не божились, не плясали в праздники на улицах, не играли в карты и в кости; лица их выражали сосредоточенность и благочестие. Они были сухи в обращении и скупы на слова; речь их постоянно пересыпалась библейскими выражениями. Детей своих они называли ветхозаветными именами: появлялись маленькие Иеремии, Исааки, Руфи… По внешнему виду пуритане тоже резко выделялись среди пестрой толпы: они носили простой черный костюм с белым полотняным воротником, без кружев и иных украшений. Они не терпели веселья, танцев, смеха, пения (кроме пения библейских псалмов); не посещали театров, не участвовали в спортивных играх, которые расценивали как сплошной грех, легкомыслие, дьявольское наваждение. Они очень много и прилежно работали; много и усердно молились.
Их вера пришла из Женевы и называлась кальвинизмом. Созданная при Генрихе VIII и выпестованная при Елизавете, англиканская церковь с ее многочисленными праздниками, в которые нельзя было работать (а значит, наживать деньги!), с ее пышными обрядами, для которых требовалось столько драгоценных риз, икон и украшений (стоивших денег!), не удовлетворяла этих людей. Она сохранила слишком много католических черт — и во внутренней своей структуре, и в пышности ритуалов. Пуританам, которые хотели делать дело и приумножать свое достояние в скромных поместьях, мастерских или торговых конторах, нужна была совсем другая церковь — дешевая, простая, очищенная от дорогостоящих излишеств.
Библия была их главной и часто единственной книгой. Переведенная на английский язык и усилиями женевских конгрегаций распространенная в Англии к концу XVI века, она дала пуританам огромную пищу для размышлений, толкований, поисков. В Библии можно было найти ответ на любой вопрос, подобрать десятки примеров для обоснования той или иной мысли, выбрать суровые обличающие или уничижающие слова, которые достигали самого сердца. Ветхий завет угрожал, пророчествовал, звал к борьбе, и потому он был гораздо ближе пуританам, для которых настал час борьбы с уходящим феодальным миром, чем Евангелие с его духом всепрощения. Ветхий завет стал для них основным авторитетом в делах не только и не столько духовных, но и в делах житейских — политических, общественных.
Все люди у кальвинистов делились на избранных — от века предназначенных ко спасению и райскому блаженству, и проклятых, обреченных адскому пламени. Но узнать с достоверностью, кто спасен, а кто проклят, в этой жизни было невозможно. Оставалось строить догадки и искать знаков божьей милости или немилости в реальной людской жизни. И пуритане полагали, что благочестие, бережливость, а также преуспеяние в деле свидетельствуют об избранничестве, о божьей милости. И наоборот: расточительность, беспорядочность, разорение с неопровержимостью говорят о том, что впереди человека ждет геенна.
Таким последовательным пуританином и считал себя Роберт Кромвель. Губы его были всегда сжаты, лицо серьезно. Оно носило печать заботы и сосредоточенности. Такой человек постоянно чувствует свою ответственность перед семьей, перед своим делом, перед богом. Как бы бросая вызов старшему брату, он вел подчеркнуто скромную, деловую жизнь: выращивал скот на бывших церковных, а ныне принадлежащих ему пастбищах, сеял хлеб и варил пиво. Дела его шли неплохо: в то время как брат расточительствовал и разорялся, он богател (доходы его достигали 300 фунтов в год) и завоевывал уважение соседей. Ему не пришлось остаться в безвестности: он был избран в парламент, служил мировым судьей.
Жену его звали Элизабет. Девичья фамилия ее была Стюард, что дало кое-кому основание утверждать впоследствии, что она имела отношение к королевскому дому Стюартов. Вряд ли это верно: Элизабет родилась в семье преуспевающего норфолкского джентльмена, как и Кромвели, разбогатевшего на роспуске монастырей. В приданое она принесла своему мужу годовую ренту в 60 фунтов стерлингов и пивоварню. Ее брат Томас Стюард, другой примечательный дядя маленького Оливера, считался богатым землевладельцем и жил в Или, графство Кембридж.
Она не была красива: небольшие темные глаза, длинный нос, мясистые щеки. Но крупные, хорошо очерченные губы таили нежность, а взгляд был волевым и умным. Ей минуло 34 года, когда родился Оливер. После него у нее появилось еще пятеро детей, но вот беда: оба мальчика — Генри и Роберт — умерли в младенчестве. Оливер рос один в окружении шести сестер, и на него, своего дорогого Нолли, мать обратила все надежды, всю любовь. Она, без сомнения, как и ее муж, придерживалась пуританской веры, любила и тщательно вела домашнее хозяйство, сама или с помощью мистрисс учила детей читать и заучивать молитвы. К ней, вероятно, можно было применить слова одного лондонского пуританина, Неемии Уиллингтона, писавшего о своей матери: «Она была очень любяща и покорна своим родителям, любяща и добра к своему мужу, очень нежна к своим детям, она любила все добродетельное и сильно не любила злое и легкомысленное. Она была образцом скромности и очень редко выходила из дому куда-нибудь, кроме церкви; когда другие развлекались по праздникам или в иное время, она брала шитье и говорила: „Вот мое развлечение…“ Бог одарил ее выдающимся умом и превосходной памятью. Она прекрасно изучила все библейские рассказы, а также все истории мучеников и умела хорошо рассказывать их». Вдобавок Элизабет обладала еще сильным характером и изрядной долей ума, практицизма и деловой сметки.
В такой семье рос Оливер Кромвель. Множество легенд о его детстве родилось впоследствии, когда он уже нес на себе бремя славы, или даже еще позднее, в XVIII веке, когда жизнь его стала достоянием истории. Говорили, что в комнате, где он родился, висел гобелен с изображением Страшного суда и лик дьявола — было первое, что он увидел, явившись на свет. Еще утверждали, будто в раннем детстве, во сне или полудреме ему привиделся некий исполинский посланец, объявивший: он будет самым великим человеком в Англии, «вроде короля». Сохранился рассказ об обезьянке, которая утащила младенца из колыбели, когда он гостил вместе с родителями в Хинчинбруке, и к ужасу всей семьи взобралась с ним на крышу замка.
Но самая знаменитая легенда — это рассказ о встрече четырехлетнего Оливера с трехлетним принцем Карлом, будущим королем Карлом I. Будто во время пребывания Якова в Хинчинбруке весной 1603 года принц Карл и маленький Оливер затеяли веселую игру, а потом подрались, как это часто бывает у мальчиков, и Оливер (о великое предзнаменование!) до крови разбил нос будущему наследнику престола.
Оставим эти легенды на совести их сочинителей. Правдой было то, что Оливер Кромвель родился и воспитывался в скромном, но добротном пуританском доме на окраине городка, затерявшегося среди великой равнины болот. Выходя из дому, он видел широкое низкое небо, почти всегда покрытое облаками, видел шпили четырех городских церквей, в ближайшую из которых, церковь святого Иоанна Крестителя, его водили по воскресеньям.
Хантингдон в самом облике своем имел нечто пуританское. Старые темные дома с островерхими крышами вытянулись вдоль длинной разбитой дороги, уходившей в бескрайнюю, кое-где слегка всхолмленную равнину. Сразу за домами начинались поля и огороды. За околицей пастбища чередовались с лугами и чавкающими торфяниками, среди которых тек полноводный Уз, всегда мутный, с илистым дном. Солнце заходило в тумане, часто шли дожди, болотные тростники шумели под ветром.
Дома отец наставлял его в своей вере. Вечерами семья собиралась у камина, и шестилетний мальчик, сидя на низенькой скамеечке у отцовских колен, слушал поразительные истории и строгие поучения из толстой книги — главной книги в их жизни. Некоторые места особенно врезывались в его память. «Бойся, сын мой, господа и царя, — читал отец. — Даже в мыслях твоих не злословь царя, ибо птица небесная может перенести слово твое, и крылатая — пересказать речь твою».[3] Бога и не менее далекого, сказочного короля следовало бояться: бояться надо было и некоторых людей, злых и алчных. «Есть род, у которого зубы — мечи, и челюсти — ножи, чтобы пожирать бедных на земле и нищих между людьми».
Книга учила заступаться за слабых и смутно кому-то угрожала. Пламя камина завораживало взор, глаза сладко слипались; малыш все теснее приваливался к коленям отца. В ушах звенели, бессознательно запоминаясь, слова: «Открывай уста твои за безгласного и для защиты всех сирот. Открывай уста твои для правосудия и для дела бедного и нищего… Любите справедливость, судьи земли, право мыслите о Господе, и в простоте сердца ищите его…» Голос отца звучал все громче, все напряженнее: «Горе тебе, опустошитель, который не был опустошаем, и грабитель, которого не грабили! Когда кончишь опустошение, будешь опустошен и ты; когда прекратишь грабительства, разграбят и тебя… Ибо Тофет давно уже устроен; он приготовлен и для царя, глубок и широк; в костре его много огня и дров; дуновение господа, как поток серы, зажжет его…»
«Что такое Тофет?» — встрепенувшись, спрашивал мальчик. И узнавал, что было под древним Иерусалимом такое место, куда жители свозили нечистоты и тела умерших, недостойных погребения. Там их сжигали, и пламень тот был подобен огню ада.
Понятно, что после таких чтений мальчик спал плохо, видел тревожные сны. Физически он был крепким ребенком, любил бегать, возиться с сестрами, но характер имел неровный, слезы часто набегали на глаза, впечатлительность была необычайной. По ночам, в сумраке детской ему могла померещиться гигантская фигура, которая, подобно древним пророкам, предрекала ему славу.
По праздникам он гостил с семьей у дяди в Хинчинбруке и видел совсем другую жизнь — пышную, изобильную, беспорядочную. Ему доводилось играть там с разодетыми в шелка и кружева кузенами, сыновьями сэра Оливера, наблюдать турнир на лужайке или представление заезжего театра, пробовать изысканные блюда. Раз или два он мог встретить там и самого короля Якова, которому полюбилось гостеприимство кромвелевского дворца. Сам дядя, обаятельный и щедрый, являл собой некий вариант шекспировского Фальстафа. Он с громким смехом опорожнял серебряные кубки, был душой всех празднеств и нет-нет одаривал крестника какой-нибудь диковинной вещицей.
Впрочем, Оливер очень рано понял из разговоров и молчаливого осуждения взрослых, что та жизнь, жизнь Хинчинбрука, хоть и притягательна, но порочна. Она «не для них» — людей скромных, трудолюбивых, бережливых. Он рано научился с легким презрением смотреть на эти картины в золоченых рамах, кружева на манжетах, серебряные блюда. Иной идеал складывался у него в душе.
Когда ему было семь или восемь лет, отец отвел его учиться. Хантингдонская начальная школа размещалась неподалеку от дома Кромвелей, в старом кирпичном здании с остроконечной крышей и высокими готическими окнами: оно строилось еще в XIII веке. Это была «свободная» городская школа, находившаяся в ведении городской корпорации: монастырские и кафедральные учебные заведения к тому времени уже исчезли. В школе имелась только одна классная комната — для детей всех возрастов, и только один учитель.
Учитель, впрочем, был незаурядный. Доктор Томас Бирд — заметная фигура в городе. Выпускник пропитанного пуританизмом Кембриджа, он служил также приходским пастором в той самой церкви святого Иоанна Крестителя, которую посещала семья Кромвелей, и сочинял латинские пьесы на богословские темы. В 1597 году вышла в свет его книга «Театр божьих кар, переведенный с французского и снабженный более чем 300 примерами». В ней доказывалось, что за все свои прегрешения люди несут достойное наказание уже в своей земной жизни. Множество примеров подкрепляли эту идею. Вся жизнь человеческая изображалась как непрестанная борьба между богом и силами тьмы: и лишь избранники божьи, живущие по его закону, в борьбе побеждают.
Особое внимание уделялось королям и правителям, «наиболее скорым на грех» и плохо поддающимся исправлению. Одна глава показывала, «сколь редко встречались во все времена добрые правители». В другой говорилось, что владыки мира сего, даже самые могущественные и великие, не избегнут кары за свои беззакония. Бог не взирает на лица: он помогает и бедным и богатым. Что касается царей земных, то они не выше закона: они подчинены закону, основанному на праве и справедливости. Не сообразно с законом божеским и человеческим, писал Бирд, если царь облагает народ налогами сверх меры, если он отнимает имущество у своих подданных.
Доктор Бирд скоро стал другом семьи Кромвелей. В 1616 году он посвятил старому сэру Оливеру новое свое сочинение, где доказывал, что римский папа не кто иной, как сам антихрист. Влияние такого учителя было огромным.
Доктор Бирд согласно обычаю учил Оливера и других его сверстников читать букварь и первые английские книги: стихотворное переложение псалмов, Евангелие, Катехизис, молитвенник. Позднее к этому присоединилась латынь: переводы басен, речи Цицерона, Овидий, Вергилий и, наконец, Плавт, Гораций, Ювенал. Дети обучались арифметике и геометрии, начаткам логики и риторики, может быть, греческому. Доктор Бирд, кроме того, сочинял и разыгрывал с учениками короткие нравоучительные пьесы.
Оливер видел своего учителя не только в школе. По воскресным дням он со всей семьей отправлялся в церковь послушать проповедь досточтимого доктора.
Проповедь для пуритан — главное в церковной службе. Они не придавали особого значения пению молитв, ритуалам, таинствам — остаткам «папистского идолопоклонства». Зато проповедь — другое дело. Она говорила о сегодняшнем дне, о том, что было важно для каждого слушателя: об отношении человека к богу и человека к человеку. Вдобавок в провинции проповедь была единственным средством узнать последние новости.
Оливер видел, с каким вниманием слушал проповедника отец. Новый король не оправдал ничьих ожиданий. Он не знал и не любил страну, которой ему выпало править. Его трактаты о божественном происхождении королевской власти и абсолютной независимости ее от закона, сочиненные еще в Шотландии, ни у кого не вызывали сочувствия. Английский парламент с каждым годом набирал силу; его члены, среди которых все большее место занимали новые дворяне[4] — люди, подобные Роберту Кромвелю, — не желали мириться с самовластием.
В 1605 году проповедник в церкви обрушивался на проклятых папистов, подложивших под здание парламента 36 бочонков пороха, чтобы взорвать его вместе с королем и палатой лордов. Он благословлял членов нижней палаты, которые отказывались голосовать за новые налоги, пока король не подтвердит прав палаты общин и по откажется от самодержавной политики.
Конечно, доктор Бирд остерегался прямо осуждать короля со своей кафедры — иначе бы ему несдобровать. Но достаточно было процитировать речь Якова в парламенте — и слушателям все становилось ясно. «Рассуждать о том, что бог может и чего не может, есть богохульство. — Яков словно отвечал пуританам, которые только тем и занимались, что читали, перечитывали, толковали Писание. — А рассуждать о том, что может и чего не может государь, — бунт. Я не позволю рассуждать о моей власти. Монархический порядок есть самый высший на земле порядок. Монархи — наместники бога. Сам бог называет их богами».
Какой уничтожающий ответ на такие речи мог найти проповедник в Библии! «Но когда он сядет на престоле царства своего, должен списать для себя список закона, и пусть он читает его во все дни жизни своей и старается исполнять все слова закона сего, чтобы не надмевалось сердце его пред братьями его и чтобы не уклонялся он от закона ни направо, ни налево, дабы долгие дни пребыл на царстве своем».
Король, не получая согласия парламента на ввод новых налогов и желая пополнить вечно пустую казну, взимал незаконные штрафы, налагал пошлины на ввозимые и вывозимые товары, продавал за деньги государственные должности и титулы, раздавал патенты и монополии — и на это у проповедника находилось громовое разящее слово: «Мерзость для царей — дело беззаконное, потому что правдою утверждается престол».
А что говорить о расточительной жизни двора, о бесконечных танцах, непристойных маскарадах (сама королева являлась на бал с лицом и руками, вымазанными сажей), о роскошных охотах, фейерверках, вельможных фаворитах, на которых тратились тысячи фунтов! И гремели под сводами старой церкви огненные слова, и гневом переполнялись сердца слушающих: «Как сделалась блудницею верная столица, исполненная правосудия! Правда обитала в ней, а теперь — убийцы. Серебро твое стало изгарью, вино твое испорчено водою; князья твои законопреступники и сообщники воров; все они любят подарки и гоняются за мздою; не защищают сироты, и дело вдовы не доходит до них!»
Библию можно было толковать по-разному; каждый мог найти в ней аргументы, подтверждающие его правоту. Но раньше этим драгоценным орудием владели лишь образованные, знающие латынь священнослужители и богословы; они и толковали ее в интересах монархии и крупных лендлордов, которые их поддерживали. Теперь священная книга вышла из-под их влияния и стала достоянием масс: каждый, кто умел читать, волен был истолковывать древние тексты так, как ему представлялось правильным. И росло число добровольных проповедников, и оборачивались на службу новому, восходящему миру пламенные и непримиримые слова ветхозаветных пророков.
Порой Оливер видел доктора Бирда в доме дяди или отца и слушал его полные убедительной силы речи. С трепетом он начинал постигать, что бог — не надмирная далекая сила, скрытая в небесах за облаками и ждущая смерти человека, чтобы свершить над ним свой суд. Бог доктора Бирда, наоборот, со страстью и интересом следил за каждым поступком людей, за каждым движением их духа и совести; чуть что, он тут же вмешивался в их жизнь, поощряя благочестивых, сурово карая злых и жестоких. Он помогал воюющим армиям, сокрушал троны недостойных правителей и незримо участвовал в самых повседневных событиях жизни каждого человека.
Этот бог и стал богом Оливера. До конца дней своих он был убежден, что провидение лично управляет миром, и во всем, что случалось с ним, искал некоего знака свыше, проявления божьего одобрения или порицания. Как и его родители, как и большинство пуритан в Англии того времени, он воспринимал мир как постоянную битву между богом и дьяволом, между Христом, на сторону которого встали его отец и его учитель, и «маммоной неправедности», которому служили король, придворные, епископы.
Учился Оливер не блестяще, хотя латынь он усвоил настолько, что в бытность свою лордом-протектором свободно объяснялся с послами иностранных держав. Но быстрый, неровный характер мешал усидчивости. Он, конечно, отдал щедрую дань обычным мальчишеским забавам. В резвых играх он делал успехи, был силен, хорошо бегал, рано научился скакать на лошади. Он любил собак, ловчих соколов, играл в мяч, в кегли, а иногда с ватагой сверстников воровал яблоки в чужих садах. Доктор Бирд по доброму старому обычаю не упускал случая воспользоваться розгой, и Оливеру частенько доставалось. Но иногда мальчик впадал в мрачность, терял интерес ко всему, на глаза его набегали беспричинные слезы. Слезы сменялись внезапной буйной смешливостью или столь же неожиданной вспышкой гнева. Матери было с ним трудно.
К семнадцати годам Оливер вытянулся, стал высоким, плечистым юношей. Красотой он не блистал, носил простой деревенский костюм и вряд ли чем-нибудь выделялся среди сверстников, приехавших, как и он, весной 1616 года поступать в Кембриджский университет. Его записали в число студентов 23 апреля — в тот самый день, когда в Стратфорде-на-Эйвоне умер великий Шекспир. В качестве дара колледжу юный Кромвель по обычаю принес серебряную кружку.
Вероятно, по совету доктора Бирда для юного Оливера был избран самый молодой из кембриджских колледжей — Сидни-Сассекский колледж, основанный в 1596 году. Он был построен из красного и белого кирпича на развалинах бывшего монастыря Серых братьев. Из монастырских строений на территории колледжа сохранилась трапезная, служившая студентам скромной домовой церковью. По пуританскому обычаю в ней не было ни икон, ни витражей. На месте некогда величавого готического собора была теперь лужайка, на которой студенты играли в мяч и кегли.
Сидни-Сассекский колледж выбран был, конечно, не случайно. Если Кембридж еще при Елизавете признавался средоточием пуританского духа, то Сидни-Сассекс был самым пуританским из всех колледжей. Его статуты гласили, что он готовит студентов к поприщу служителей церкви и является просторным лугом, где молодые люди, подобно пчелам, сбирают мед со всех цветов, чтобы потом, вылетев из улья стройным роем, лететь в церковь и раздавать там набранные сокровища.
Все преподаватели были злейшими врагами папистов. Правила для студентов запрещали ношение длинных или завитых волос, пышных воротников, бархатных панталон и тому подобных ненужных украшений. Бои быков, медвежьи травли и другие буйные развлечения возбранялись. Студентам не дозволялось посещать городские таверны и увеселительные заведения, играть в кости и карты. Короче говоря, этот колледж был самым достойным заведением, и родители со спокойной душой отправили туда своего трудного, неуравновешенного, подверженного всяким опасностям Оливера, о котором постоянно болело материнское сердце.
Его новым учителем стал профессор богословия доктор Сэмюэль Уорд. Это был очень ученый и заметный в пуританских кругах человек. Он участвовал в переводе Библии на английский язык, был делегатом кальвинистского собора в Дордрехте и известен как автор антикатолических трактатов. Колледж под его началом стал, по недовольному замечанию архиепископа Лода, «рассадником пуританства». Уорд был добросовестен до педантизма; от учеников он требовал строжайшей дисциплины и подробного пересказа всех проповедей, которые они прослушали. При малейших проступках их секли в зале публично в назидание остальным.
Богословие не было единственным предметом изучения в колледже. Студентам преподавали также арифметику, геометрию, начатки астрономии, риторику, логику, древние языки. Сидение за книгами не особенно привлекало живого, склонного больше к деятельности, чем к размышлению, юношу. Хотя занятия в колледже не проходили для него даром. К языкам Оливер не имел способностей, но зато преуспел в математике, астрономии и истории. Его занимало движение небесных светил и стройная их упорядоченность. Это говорило о гармонии, которой так недоставало его душе, о подчинении мира строгим законам, о величии и стройности божьего замысла. Ему казалось, что люди должны следовать примеру звезд, четко знать свое место в мире и выполнять предназначенное свыше.
Из книг он особенно полюбил «Всемирную историю» Уолтера Рэли, тщательно соотнесенную с событиями, описанными в Библии. Позднее, уже будучи лордом-протектором, он советовал своему сыну обязательно прочесть эту книгу: «Она содержит полное изложение истории и даст тебе гораздо больше для целостного ее понимания, чем отдельные отрывки».
Но книги не могли долго удержать его внимания. Природная непоседливость, жажда действия мешали углубиться в занятия, а ум не имел склонности к логическим конструкциям. Крепко сложенный, сильный, импульсивный юноша, лишенный отцовской опеки, отдавал дань невинным школярским забавам: с азартом гонял мяч, смело фехтовал, стрелял из лука, плавал. Если устраивалась охота, он был непременным ее участником; страстно любил верховую езду.
И более спокойные занятия были ему не чужды: как все эмоциональные натуры, он очень чувствовал музыку и любовь к ней сохранил на всю жизнь. Рассказывали, что он участвовал в студенческом спектакле и поразил товарищей, надев на голову бутафорскую корону и экспромтом произнеся несколько величественных, как бы королевских, слов.
Пребывание в университете оборвалось внезапно. Едва минул год, как пришло обведенное траурной каемкой письмо, известившее его о смерти отца. Через несколько недель скончался и дед его — отец матери. Мальчишество кончилось раз и навсегда: отныне он делался главой семьи, эсквайром, хозяином дома, где слезы убитой горем матери смешивались с рыданиями шести сестер. Одна из них только что вышла замуж, а младшей было всего шесть. Оливер покинул Кембридж и поспешил домой.
Дома настроение было подавленное. Мало того что семья потеряла кормильца, ей теперь грозила опасность попасть под королевскую опеку. Оливеру, старшему сыну, до совершеннолетия оставалось еще три года, и королевские чиновники готовы были прибрать к рукам наследство, оставленное Робертом. А что значила королевская опека — все знали: бесконечные платежи, штрафы, повинности — в Англии господствовало феодальное право. Когда Оливеру стукнет двадцать один, он должен будет еще выкупать свое имение — платить за ввод в право наследования, если у него к тому времени останется чем платить.
Но Роберт недаром слыл осторожным и разумным человеком: он завещал все свое состояние не сыну, а жене Элизабет. И ей удалось доказать в суде с помощью влиятельных родственников, что выкуп за имение уже сделан — когда умер сэр Генри, «золотой рыцарь», и Роберт, его сын, вступал во владение.
Судебный процесс стоил, конечно, немало денег и нервов для всей семьи, еще не оправившейся от потерь. Он показал: для того чтобы быть сквайром в сельской Англии и уметь защититься от произвола королевских чиновников, надо хорошо знать право и разбираться в тонкостях земельных отношений. Оливера было решено послать в Лондон, в Судебное подворье, чтобы он постиг там эту премудрость. Мать обещала управиться с хозяйством сама. В конце концов и пивоварня, ее приданое, еще приносила доход, и рента шла исправно.
И вот Оливер, уже новый Оливер, возмужавший и серьезный, едет в Лондон. Усвоенная с детства пуританская мораль приучила его смотреть на превратности судьбы как на божье бремя, которое нужно нести без жалоб. Он сознает всю ответственность свою за мать и сестер, за отцовское дело. Но он полон жажды жизни и здорового юношеского любопытства. Огромный мир только еще открывается перед ним.
Провинциальному грубоватому юноше в неуклюжем домотканом костюме, с обветренным деревенским лицом столица показалась невероятно роскошной, многолюдной, огромной. В лабиринте улиц этого всеевропейского Вавилона — улиц деловых в Сити, застроенных богатыми особняками в аристократических кварталах, улиц торговых и ярмарочных, улочек портовых, кривых и темноватых, выходящих к широченной, грязной, несущей множество судов Темзе, — легко было заблудиться. Масса удивительных вещей — пышный королевский дворец Уайтхолл; величественные здания Вестминстера, где заседал парламент (Оливер не исключал, что когда-то и ему придется подняться по этим ступеням); огромный мрачный Тауэр — крепость-тюрьма, перед ней на холме порой казнили государственных преступников; ульем гудящая многолюдная Биржа; разноязычный порт, где ежедневно выгружались корабли из всех стран мира; Лондонский мост с его толчеей и магазинами; заречные театры и цирки, — да мало ли еще что могло поразить воображение юного джентльмена из провинции! Свобода кружила голову, соблазны были велики и многочисленны. И как трудно было бороться с собой, со своей необузданной, горячей натурой! Хотелось испробовать все, побывать везде, изведать самые разные, пусть даже запретные, наслаждения.
И Оливер окунулся в столичную жизнь. Он посещал бои быков и медвежьи травли, бывал в театрах, пил вино в портовых тавернах, целовал хорошеньких служанок и, говорят, даже пристрастился к игре. Чуть что — он хватался за шпагу, и не одна потасовка считалась на его совести.
Вряд ли занятия правом в Линкольнс-Инн шли успешно. Но они тем не менее приносили немалую пользу. Судебное подворье посещали в то время видные, талантливые люди — такие, как Оливер Сент-Джон, Дензил Холльз, Эдмунд Уоллер, Артур Гезльриг, Томас Фэрфакс, будущие вожди революции. Люди были интереснее книг. Там можно было познакомиться с последними политическими новостями: услышать о войне, которую вели на континенте доблестные протестанты против католиков-папистов, о предполагаемом браке принца Уэльского Карла с испанской инфантой — ярой католичкой. Там велись и опасные речи о том, что король ведет страну к разорению.
О, как отличался кривоногий, тщедушный, ничтожный Яков, Яков Вонючий, как окрестили его втихомолку, от великой Елизаветы! В нем не было ничего от ее достоинства, величия, патриотизма. До судеб Англии ему не было дела — лишь бы жить спокойно, развлекаться балами и маскарадами, собирать побольше денег с народа и на досуге пописывать трактаты о божественном праве королей. Спокойная жизнь, которую он так любил, значила для него жизнь без ограничений и без ответственности. Целью этой жизни было удовлетворение малейших своих прихотей и прихотей всесильного фаворита герцога Бекингема. А божественное право королей — не что иное, как право собирать с народа любые налоги и тратить их как вздумается.
Спокойная жизнь означала и мир с иностранными державами — мир вопреки чести и интересам Англии. И Яков заключал союзы с ненавистной католической Испанией, которая грабила английские торговые суда и не пускала их в Вест-Индию, — с Испанией, на борьбу с которой столько сил положили англичане при королеве Елизавете. Еще не хватало, чтобы наследник престола женился на испанке!
Такие речи Кромвель слышал в Судебном подворье и в домах своих родственников, куда он захаживал вечерами. Родственников у него в Лондоне оказалось много — одна его тетка была замужем за сэром Баррингтоном, другая за Гемпденом, третья за Уолли. Все это были известные фамилии. В родстве с ним находились и Септ-Джоны, и Гоффе, и Хэммонды, и Ингольдсби — новые люди; их дела шли в гору, и взглядов они придерживались самых передовых. В их домах Оливер познакомился со своими многочисленными сверстниками-кузенами, которые тоже начинали горячо интересоваться политикой.
Оливер слышал, что парламент еще в 1604 году дал отпор притязаниям чужеземного монарха, заявив ему: «Ваше величество было бы введено в заблуждение, если бы кто-либо убедил вас, что король Англии имеет какую-либо абсолютную власть сам по себе, либо — что король может единолично изменить существующие законы страны». Общины отказывались разрешать королю сбор новых налогов. Они требовали прекратить незаконные аресты, отменить произвольные поборы и пошлины, продажу монополий на торговлю отдельными товарами внутри страны: ведь откупщики, как пиявки, сосут народную кровь, беспрестанно повышая цены на свои товары.
Король не соглашался и, пытаясь добыть деньги, распродавал любимчикам коронные земли, воскрешал давно забытые феодальные повинности, торговал титулами и государственными должностями. Он принуждал купцов и землевладельцев получать рыцарское звание: ведь за эту честь полагалось выложить изрядную сумму денег.
Он притеснял честных пуритан — за малейшую попытку протеста их бросали в тюрьмы. Король, пришедший из протестантской Шотландии, теперь явно склонялся к папизму и по образу мыслей своих, и по образу действий.
Вот чему учился Кромвель в Лондоне.
И еще одно важное событие произошло в его жизни. В доме родственников он встретил Элизабет Буршье — миловидную девушку с пышными светлыми волосами и высоким лбом. Глаза у нее были огромные, прозрачные, широко поставленные, губы складывались в чуть насмешливую улыбку, на щеках играли ямочки.
Она была старшей дочерью богатого лондонского купца-меховщика, соседа тетки по имению в Эссексе. Будучи почти на два года старше Оливера, Элизабет имела куда более положительный и ровный характер. Вскоре молодого сквайра приняли в доме Буршье на Криппльсгейт, и Оливер зачастил туда.
Что ж, Элизабет была прекрасной партией: происхождение, строгое пуританское воспитание, красота, солидное приданое — все говорило в пользу этого брака. Венчание состоялось 22 августа 1620 года в церкви святого Джайлса, неподалеку от дома Буршье. В книге записей жених, верный преданиям своего клана, начертал оба родовых имени: брачуется Оливер Кромвель, он же Вильямс, из Хантингдона.
Вскоре после свадьбы молодые покинули Лондон для того, чтобы окончательно поселиться в Хантингдоне, в старом доме на окраине, где ждала их мать — поседевшая и постаревшая Элизабет.
Глава II
Хозяин болот
Вы знаете, каков был мой образ жизни. О, я жил во тьме и ненавидел свет. Я был великим — величайшим грешником. Это поистине так; я ненавидел благочестие, но господь смилостивился надо мною.
Нет, не было ничего необычного, ничего хоть сколько-нибудь примечательного и в последующие годы. После пуритански скромной свадьбы он вернулся с женой в родной дом и стал жить как все. Наследство досталось ему небольшое, но все-таки неплохое; приданое милой Элизабет послужило хорошим подспорьем. Но достояние следовало умножать, — так испокон веков было велено человеку. И Оливер занялся хозяйством.
«Женился — переменился», — говорят в народе. Молодой Кромвель посерьезнел. Надо было по-новому устроить дом, войти во все мелочи хозяйства, позаботиться о незамужних сестрах и о будущем потомстве. Элизабет оказалась хорошей женой: скромна, домовита, бережлива. Оливера умиляла ее наивная хозяйственность и бесконечно радовало такое же как у него, пренебрежение к нарядам и побрякушкам. Истинная пуританка по духу, она видела в исполнении домашних обязанностей свой христианский долг — перед богом и перед мужем.
писал поэт. Горницы у Элизабет всегда мелись чисто, миски блестели, очаг пылал весело и ярко.
Мужа она любила всем сердцем, кротко и преданно, как и подобает доброй христианке. Словом, это был счастливый брак, вскоре увенчавшийся рождением первенца. В честь деда, не дожившего до радостного дня, его назвали Робертом.
Счастливому отцу не пристало сидеть сложа руки: с появлением наследника забот прибавилось. Нанять управляющего Кромвель не мог — не позволяли средства, и приходилось самому договариваться с батраками, выслушивать жалобы арендаторов, следить за тем, чтобы весной вовремя сеяли зерно, чтобы скот был ухожен и накормлен, — да мало ли еще каких дел найдется у рачительного сквайра, владеющего двумя акрами пастбищ, четырьмя акрами лугов и еще пахотным наделом впридачу. И спозаранок, в простой деревенской одежде, он вскакивал на коня и мчался в тумане по чавкающим болотам — проведать амбары, посмотреть стадо коров на дальнем выгоне, заключить новый контракт об аренде.
Времена шли тугие. Цены на зерно и мясо упали. Два подряд неурожайных года заметно снизили ренту. Приходилось на деле исполнять заветы Кальвина: трезвиться, довольствоваться малым, считать каждую копейку.
Семейство росло: в 1623 году родился второй сын, его Элизабет захотела назвать Оливером; в 1624-м появилась дочь Бриджет, в 1626-м еще один сын, Ричард.
Сам Оливер возмужал, раздался в плечах, вошел в полную силу. Роста он был скорее высокого, чем среднего, статен, густые каштановые волосы обрамляли привлекательное, крупное, полногубое лицо. Здоровая деревенская жизнь с утра заряжала его буйной энергией: крутясь по хозяйству, он успевал и охоты затевать многодневные, травя зайцев и лис с борзыми или гоняясь за болотной птицей с соколами, которых очень любил. По вечерам в таверне он игрывал в карты. Он мог и всласть повеселиться с друзьями, и тут был неистощим на выдумки, на всякие озорные проделки. И хотя пил он немного — в основном слабое домашнее пиво, — веселье его подчас бывало диковатым, чрезмерным. Грубые деревенские шутки, фиглярничанье даже, пристрастие к соленым словечкам — наедине с собой он краснел, вспоминая некоторые свои выходки. И, стремясь к очищению, шел в церковь святого Иоанна принести покаяние.
Все чаще глубокая внутренняя неудовлетворенность охватывала его. Благополучный брак, дети, хозяйственные заботы, немудреные сельские развлечения — изо дня в день, из года в год… до смерти? Эта жизнь — его долг, так определено ему богом, и он, как трудолюбивый червь, будет без конца взрывать родную болотистую землю, добросовестно хлопотать о возделывании полей, уборке урожая, аренде… Во имя чего? Может быть, эта жизнь и есть проклятие, то извечное проклятие, на которое обречен человек? Но что тогда спасение? И как узнать, спасен он или проклят?
Периоды бесшабашной веселости чередуются теперь с днями мрачного уединения. Тревожа Элизабет, он запирается в комнате, снова и снова углубляется в Библию. Мучительные раздумья о спасении становятся вдруг его страстью, его болезнью. По ночам его терзают предчувствия адских мук — и Тофет, страшный, отвратительный Тофет, памятный с детства, встает перед его взором. Он чувствует себя величайшим грешником, он проваливается в бездну, он умирает… В холодном поту он вскакивает с постели, кричит, падает… До смерти перепуганная, бледная Элизабет посылает за доктором. Разбуженный среди ночи серьезный доктор качает головой: у мистера Кромвеля черная меланхолия.
В другой раз в полночь ему мерещится огромный крест, воздвигнутый посреди Хантингдона, и этот крест почему-то наводит такой ужас, что снова приходится будить домашних, посылать за доктором, пить успокоительный отвар.
Не один Кромвель в эти годы задает себе мучительные вопросы о смысле жизни, о спасении, о вере. Предопределение и искупление, грядущий суд божий и второе пришествие Христа на землю обсуждались со страстью и серьезностью по всей Англии. Число пуритан росло — они задавали тон в парламенте, наводняли рынок мрачноватыми памфлетами, где кары небесные призывались на голову того, кто пляшет по воскресеньям, участвует в маскарадах, ходит в театры. Они проповедовали в церквах, в тавернах, на базарных площадях — и не только звали к покаянию, но и обличали: роскошь и праздные утехи двора, ограбление бедняков, повышение налогов, свирепую власть епископских судов. Обращение к «истинной вере» переживала вся страна, и это обращение было чревато бурей.
«Моему достохвальному доброму другу, господину Генри Даунхоллу.
Хантингдон, 14 октября 1626 г.
Милый сэр!
Вы очень меня обяжете, если согласитесь быть крестным отцом моего ребенка. Я должен был бы сам приехать к вам, чтобы пригласить вас по всем правилам, но обстоятельства мне не позволяют, извините меня.
Днем ваших хлопот будет следующий четверг. Позвольте просить вас прибыть в среду.
Получается, что я опять покушаюсь на вашу благосклонность, тогда как следовало скорее выразить вам мою благодарность за ту любовь, которую я уже нашел в вас. Но я знаю, что ваше терпение и вашу доброту не сможет исчерпать
ваш друг и слуга
Оливер Кромвель».
Огонь в камине весело плясал, разгоняя тьму ненастного октябрьского вечера. Пламя оплывающих свечей поблескивало на вычищенных медных подсвечниках, на оловянных кубках. За ужином сидели приехавший из Кембриджа Генри Даунхолл, когда-то однокашник Кромвеля по университету, доктор, только что навестивший Элизабет (она с новорожденным мальчиком четырех дней от роду лежала наверху), проповедник, с ним Кромвель теперь водил большую дружбу, и сам хозяин дома. Дорогому гостю, проделавшему ради завтрашних крестин шестнадцать миль по осенней слякоти, была уже приготовлена комната: простыни пахли лавандой, под одеялом лежала оплетенная шелком глиняная грелка.
О чем говорили за столом? Конечно, о новом короле, Карле I. Год назад он вступил на престол после смерти Якова — и уже сумел вызвать недовольство. Еще в бытность его принцем Уэльсским добрые англичане очень опасались, что он женится на католичке-испанке. И какая была радость, когда его авантюрная, неразумная поездка с любимчиком Бекингемом в Мадрид окончилась провалом! В Сити даже звонили в колокола и зажгли праздничные огни. Но, став королем, Карл поступил ничуть не лучше: взял в жены пятнадцатилетнюю француженку, дочь Генриха IV и сестру Людовика XIII Генриетту-Марию. Легкомысленная смазливая девчонка была тоже паписткой, и вместе с ней в Англию явились католические священники, слуги и соглядатаи антихриста-папы. Дошло до того, что в английском королевском дворце теперь служат мессы. Красавец Бекингем, этот разряженный шут, выскочка, бездарное ничтожество, по-прежнему в большом фаворе — похоже, что это он правит страной, а не законный король!
Сам-то Карл поначалу всем понравился: внешности привлекательной, манеры изящные, воспитан, одет со вкусом, любит спорт, живопись. Но первые же его шаги разочаровали. Вместо быстрой победоносной войны с Испанией — долгая, дорогая, невыгодная война на континенте, да еще, к позору Англии, в союзе с католической Францией и против протестантов. Вместо решительной борьбы с католиками — потакание им во всем. Вместо сокращения налогов и выполнения разумных требований парламента — увеличение пошлин и всяких боковых, в обход парламента, поборов. Неудивительно, что парламент открыто выразил ему неудовольствие и отказал в субсидиях. Джон Элиот осмелился напасть на Бекингема, на его глупую, авантюрную, вредную политику. «Наша честь попрана, наши корабли потоплены, наши люди погибли — и не от руки врага, не от несчастного случая, а от руки тех, кому мы доверяли», — говорил он. Палата потребовала привлечения к суду Бекингема, разорителя национального достояния. В ответ Карл высокомерно, под стать отцу, заявил: «Парламенты всецело в моей власти, и от того, найду я их полезными или вредными, зависит, будут ли они продолжаться или нет». Он распустил свой первый парламент и прибег к принудительному займу. Но ходят слухи, что многие отказываются давать ему деньги, и пять человек за это уже посадили в тюрьму, а еще нескольких отдали в солдаты и послали на войну, на континент.
А экспедиция в Кадис, снаряженная Бекингемом, позорно провалилась. Да, славные времена королевы Елизаветы, одним великолепным ударом расправившейся с чудовищной армадой, ушли безвозвратно. Теперь Англия терпит поражения — и на море, в борьбе с Испанией, и на суше, у Ларошели, где Бекингем пытался помочь французским протестантам — гугенотам, и опять неудачно.
Серо-зеленые глаза двадцатисемилетнего Оливера лихорадочно горят, он говорит горячо и толково. Иногда он чувствует в себе дар проповедника — библейские цитаты сами срываются с его уст, благочестивые помыслы все больше овладевают его страстной натурой.
Время идет, вот уже и Ричард стоит, пошатываясь на некрепких еще ножках, а в колыбели пищит новорожденный Генри. Кромвель по-прежнему горяч и энергичен, тайный пламень в груди разгорается все ярче и сжигает его изнутри. Его все еще мучают ночные кошмары, мучают какие-то неясные боли. Его тело высыхает, лоб сводят морщины — теперь не только он, но и домашние думают, что он близок к смерти. Но это болезнь не плоти, а духа. Сознание своего греха опаляет его, заставляет корчиться по ночам, а днем совершать странные поступки.
Раз он встречает на улице старого знакомого, с которым когда-то играл и бражничал в таверне. «Пойдемте со мной», — говорит ему Кромвель, зазывает к себе в дом и вручает изумленному господину 30 фунтов стерлингов.
— Я выиграл их у вас в карты, — говорит он. — Я получил их незаконным путем. Мой грех, что я до сих пор их вам не отдал.
С особым вниманием и уважением он относится к пуританским проповедникам — лекторам, которые, подобно древним пророкам, зовут людей к покаянию и не желают подчиняться установлениям епископальной церкви. Он регулярно посещает проповеди, приглашает лекторов к себе в дом, помогает им деньгами. Его дом становится пристанищем для преследуемых пуритан.
В саду, в большом сарае, он устраивает молельню — там они собираются, проповедуют, спорят, распевают псалмы.
Он тесно сближается со своим бывшим учителем и наставником доктором Бирдом. В 1627 году они вместе сражаются против королевского чиновника Барнарда, притесняющего пуритан. Соседи проникаются к нему уважением. «Благочестивый и серьезный джентльмен» достоин того, чтобы защищать их интересы — интересы провинциальных пуритан — в парламенте. В 1628 году Кромвеля избирают в парламент — третий парламент Карла I.
Сырой мартовский ветер гонит невысокую волну на Темзе, Лондон, как и десять лет назад, полон спешащего, деловитого народу. Все та же толчея на мосту среди лавок, все тот же разноязыкий гомон в порту. А Кромвель уже не тот. Не деревенский неоперившийся юнец с изумлением и любопытством присматривается к столичной жизни и пробует ее на вкус, а зрелый двадцатидевятилетний муж и отец, хозяин, определивший свое отношение к миру, поднимается по древним ступеням Вестминстера, чтобы занять в парламенте пусть скромное, где-то в задних рядах, но по праву доставшееся ему место. И сразу же парламентская борьба захватывает его, втягивает, ошеломляет.
Сессия и впрямь началась бурно. Холеный надменный король открыл ее речью, полной вежливых угроз. Если ему откажут в требуемых субсидиях, говорил он, он сумеет прибегнуть к особым, врученным ему самим богом средствам. В ответ поднялся знаменитый борец против королевских злоупотреблений Джон Элиот. Еще три года назад он выступил в парламенте с разоблачением бесчестной политики Бекингема и уже дважды успел побывать в Тауэре за свои пламенные опасные речи. И в этот раз, похоже, Элиот не собирается отступать. «Здесь оспариваются, — говорит он, — не только наше имущество и наши земли, но и все, что мы называем своим. Те права, те привилегии, которые сделали наших отцов свободными людьми, сейчас поставлены на карту».
Подавшись вперед, внимательно слушает Кромвель знаменитых ораторов. После Элиота выступает спокойный, трезвый, уверенный в себе пуританин Джон Пим — другой вождь оппозиции. А вот и его, Кромвеля, кузен — Джон Гемпден. Как твердо, как гладко он говорит, как бесстрашно бросает обвинения всесильному фавориту! Он тоже уже сидел в тюрьме за отказ платить незаконные налоги. Полны достоинства и превосходного знания правовой истории слова восьмидесятилетнего старца Эдуарда Кока, бывшего главного судьи королевства, толкователя старинных статутов. Он тоже с теми, кто не желает мириться с произволом. Выделяется среди ораторов и йоркширский дворянин Томас Уэнтворт. Он, безусловно, талантлив и говорит очень хорошо. Его речи не столь остры и вызывающи, как речи Элиота или Гемпдена, но он тоже защищает права парламента, протестует против незаконных поборов, требует прекращения произвольных арестов.
Кромвелю не нужно выбирать. Он с самого начала всей душой сочувствует этим смелым обличителям, этим новым дворянам, речи которых словно выражают его собственные мысли. И когда они, подзадоренные королевским упрямством (на глазах у всех Карл милостиво протянул руку для поцелуя презренному Бекингему!), принимают «Петицию о праве», Кромвель ликует. Эта петиция, будто возрождая славные времена короля Джона и Великой хартии вольностей, провозглашает:
« — Народ Англии не должен быть против своего желания принуждаем к займам и уплате налогов, не утвержденных парламентом;
— никто не может быть арестован и лишен имущества, иначе как по законному приговору суда и закону страны;
— незаконные аресты должны быть прекращены, как и постои солдат в частных домах».
«Петицию о праве» король воспринял как оскорбление и клевету на правительство и его должностных лиц. Он посылает в палату строгое письмо, воспрещающее подобные акции. Спикеру приказано лишать слова всякого, кто порочит королевских министров. Похоже, дело кончится роспуском парламента. Встает Эдуард Кок, он пытается говорить, но слезы душат его; тряся седой головой, старый судья садится на место. Выдержанный обычно Пим тоже мешает слова со слезами, даже спикер не может удержаться от слез.
— Если нам нельзя говорить об этих вещах в парламенте, — звучит чей-то голос, — встанем и уйдем отсюда или будем сидеть здесь праздными и немыми!
Палата бурлит, возмущение нарастает. Нет, говорить надо, теперь или никогда! К лордам посылают гонцов, депутаты в беспорядке вскакивают с мест, на голову герцога Бекингема сыплются обвинения.
Но отчаяние общин преждевременно: ведь деньги королю они еще не утвердили! А без этого распустить парламент он не может, деньги нужны ему как никогда. И — о радость! — 7 июня король нехотя уступает: он утверждает «Петицию о праве». В этот день палата торжествует; ее решения печатаются и распространяются в народе; город радостно возбужден. В Сити гудят колокола, народ высыпает на улицы, зажигают праздничные огни.
Ободренная палата общин начинает требовать дальнейших уступок: следует отстранить от власти Бекингема, предать его суду, отменить таможенные пошлины. Это уже слишком. Король распускает парламент на каникулы — осенью, может быть, их страсти немного остынут.
Но страсти разгораются. Они бушуют не только в палате, не только в Сити, но по всей стране. Словно вода в котле закипает — бурлит, волнуется вся Англия. И вот уже первый клинок обагряется кровью: 28 августа в Портсмуте офицер-пуританин Джон Фелтон вонзает свой кинжал в грудь ненавистного временщика. Бекингем убит наповал, лондонская толпа встречает схваченного властями Фелтона цветами и благословениями.
На многих это событие наводит ужас. Томас Уэнтворт, что так гладко говорил в парламенте вольнодумные речи, открыто переходит на сторону короля и сразу получает титул барона и место в Государственном совете. Гонитель пуритан Уильям Лод назначается архиепископом Лондонским.
…Кромвель разбит, удручен, издерган. Приступы болезни учащаются, ему снова становится страшно. В сентябре он идет на прием к известному столичному врачу Теодору Майерну. Богатый, успешно практикующий доктор внимательно выслушивает молодого человека, который жалуется на постоянные боли в желудке через три часа после еды — их не может снять никакое лекарство, на нытье в левом боку, бессонницу. Молодой человек худ, глаза его блестят, плоть суха и горяча. Но нет, как доктор ни ощупывает больного, он не находит в его теле признаков болезни. Это пламенный дух, нервная впечатлительность, внутреннее недовольство сжигают его. «Valde melancholicus» — «крайне подвержен меланхолии», — записывает он в своей тетради.
Вторая сессия парламента открылась в январе 1629 года и началась опять с атаки парламентских лидеров. На этот раз критике подверглась церковная политика короля. Еще в ноябре он заявил, что требует прекращения всяческих религиозных пререканий и безусловного подчинения единой, незыблемой, им управляемой и ему всецело подвластной англиканской церкви. За этими формулами угадывалась твердая рука архиепископа Лода.
Не могли снести этого парламентские пуритане и, в свою очередь, обрушились на католические порядки, которым все больше потворствует король. В феврале принимается резолюция, где говорится, что католицизм угрожает миру во всей Европе, и прежде всего в Англии; мало того что паписты свили себе уютное гнездо при дворе, они наводнили Ирландию, они вот-вот победят протестантов в Европе и продадут Англию папе. А среди высшего англиканского духовенства господствуют арминиане — соглашатели, готовые уступить католикам не только в обрядности, но и в делах поважнее.
Этот вопрос уже совсем близко касался Кромвеля. Дома он довольно насмотрелся на поставленных сверху проповедников, пытавшихся протащить в церковь католические взгляды. Они притесняли честных пуритан, не давали им собираться и молиться богу так, как те считали нужным и единственно возможным. Они открыто провозглашали, что королевская власть установлена в стране не по договору, не по закону или обычаю, а по прямому соизволению божьему. Таким проповедям пора положить конец.
Сердце у Кромвеля забилось, горло перехватило, он попросил слова. Это было его первое выступление в парламенте — еще сбивчивое, горячее, нескладное. «Доктор Алабастер, — говорил он, — в церкви святого Павла проповедовал открытый папизм. Достопочтенный доктор Бирд хотел его урезонить, тогда епископ Винчестерский вызвал его к себе, выразил недовольство и приказал не перечить Алабастеру». Страстная речь молодого оратора произвела впечатление. Парламентский комитет выпустил протест против «чрезвычайного роста папизма» в Англии, Шотландии и Ирландии.
К этому прибавились выступления против налогов на каждый фунт и каждую тонну вывозимых товаров. Парламент не утверждал эти налоги — значит, они незаконны!
Все это походило уже на открытый мятеж. Король не мог стерпеть такого попрания его прерогативы. 2 марта он приказал парламенту отсрочить заседания. Но произошло неслыханное: общины отказались повиноваться. Когда спикер, сэр Джон Финч, поднялся с места и направился к выходу, к нему подбежали Холльз и Валентайн, два члена палаты. Они схватили его за руки и вернули на место.
— Клянусь богом, вы будете сидеть до тех пор, пока мы не позволим вам встать! — прорычал Холльз.
Спикера силой удерживали в кресле, а Элиот в это время читал парламентскую протестацию:
« — Всякий, кто стремится привносить папистские новшества в англиканскую церковь, должен рассматриваться как главный враг этого королевства;
— всякий, кто советует королю взимать пошлины и налоги без согласия парламента, должен рассматриваться как враг своей страны;
— всякий, кто добровольно платит не утвержденные парламентом налоги, должен быть объявлен предателем свобод Англии».
Каждый пункт сопровождался громкими голосами одобрения.
— Сюда идут солдаты! — вдруг крикнул кто-то. — Король решил применить силу!
В считанные мгновения двери палаты замкнуты на ключ, протестация ставится на голосование.
Властный стук сотрясает двери. Пришли!.. Элиот подносит свои записки к свече — они пылают. Холльз по памяти повторяет предложения; дверь вот-вот подастся под тяжелыми, грохочущими ударами… Предложения приняты единогласно! Теперь депутаты могут покинуть зал заседаний с чистой совестью. Двери распахиваются, и члены палаты, среди них Кромвель, медленно выходят между рядами пикейщиков. Всем ясно, что это конец парламента, быть может, на многие годы.
Последствия не заставили себя ждать. Девятерых членов палаты, среди них Элиота, Холльза, Валентайна, Селдена, бросают в тюрьму. В особой декларации Карл заявляет, что не допустит вмешательства в область королевской прерогативы. «Мятежных и злонамеренных» членов оппозиции он называет преступниками и врагами королевства; это они повинны в том, что англичане терпят поражения на континенте — ведь они так долго не соглашались вотировать субсидии! Никому, кроме бога, король не обязан давать отчет в своих действиях.
Тучи на политическом горизонте Англии сгустились и целиком закрыли небосвод. Наступила реакция. Кромвелю пора было возвратиться домой.
В Хантингдоне жизнь шла своим чередом. Дом, хлопоты по хозяйству, аренда, пахота — он снова окунулся в свои нехитрые заботы. Вскоре по его приезде Элизабет счастливо разрешилась от бремени еще одним ребенком — на этот раз девочкой. Почему именно на эту дочь Кромвель изольет впоследствии столько нежности? Чем она покорила его сердце? Тем ли, что ее, как и мать его, как и жену, как и великую королеву, перед памятью которой он всегда преклонялся, звали Элизабет? Или тем, что она была так похожа на юную дочку меховщика еще в год его жениховства — круглолица, наивна, голубоглаза? Что-то в этой девочке притягивало его сильнее, чем в других детях. Только первенца своего, Роберта, любил он с такою же силой.
Угрюмость его не проходила; то, что он увидел в парламенте, не прошло даром. В нем зрела неведомая доселе решимость.
Случай не замедлил представиться. Оставшийся без первого министра король, раздраженный к тому же строптивостью общин, повел наступление на права англичан. Он заключил мир с Испанией и Францией и тем облегчил свое положение. Начались аресты — в тюрьму сажали тех, кто, повинуясь призыву парламента, отказывался платить налоги. Вопреки постановлению палаты общин взимались таможенные пошлины. Был выискан и введен в действие древний статут, согласно которому каждый англичанин, имеющий землю с доходом более 40 фунтов стерлингов в год, обязан принять рыцарское звание и, следовательно, платить определенную пошлину. С какой гордостью, с каким трепетом предки Кромвеля — «золотой рыцарь» сэр Генри или дядя сэр Оливер — принимали из рук короля знаки рыцарского достоинства! Но сейчас для Кромвеля это звание — пустой звук, а попытка навязать его — насилие над его свободой. В 1630 году он решительно отказывается стать «сэром» и после неоднократных понуждений со стороны властей платит за это штраф — 10 фунтов стерлингов.
Абсолютистские поползновения короля доходят и до провинциального Хантингдона. Раньше городком управляли два бейлифа[5] и общинный совет из 24 членов, избиравшийся ежегодно. С 15 июля 1630 года согласно королевской хартии этот совет распускался («для предотвращения беспорядков») и заменялся мэром и двенадцатью олдерменами, избираемыми пожизненно. Имена первых правителей были перечислены тут же в хартии. Кромвель, Бирд и Барнард назначались мировыми судьями.
Итак, на смену прежнему демократическому управлению шла олигархия, городок обрекался на захирение. Поднялось недовольство: жители Хантингдона не без оснований опасались, что новый совет посягнет на общинные земли, станет штрафовать по любому поводу и управы на него не найдешь.
Кромвель не мог молчать. Он поднял голос в защиту сограждан. На одном из городских собраний он обрушился на Барнарда и нового мэра; в гневе, не в силах сдержать себя, наговорил им резкостей. Недавние парламентские бури еще звенели у него в ушах, он кричал, топал ногами и сыпал грубые оскорбления прямо в лицо ненавистным королевским прихвостням.
Дело обернулось плохо: новые олдермены написали жалобу в Тайный совет. 2 ноября Кромвеля арестовали и повезли в столицу. Граф Манчестер, разбиравший дело, осудил его за грубость, но иск прекратил, так как Кромвель был согласен извиниться и кончить все миром.
Раскаяние еще долго мучило его. Он знал за собой этот грех — вспышки безумного внезапного гнева, доходящего до исступления. Охваченный диким порывом, он не мог совладать с собою, не мог остановиться и долго неистовствовал. А после всегда краснел и стыдился самого себя.
Противники формально примирились, Кромвеля отпустили, но позор ареста и разбирательства в Тайном совете лег на его совесть и его репутацию в городе несмываемым пятном. О том, чтобы попасть от Хантингдона в новый парламент, не могло быть и речи. Три года назад разорился и продал свой прекрасный замок, отраду его детства, старый дядя, сэр Оливер. Доход с земли падал. Кромвели скудели. Жизнь, люди, городок с его низким небом и унылым перезвоном колоколов — все вдруг опротивело Оливеру.
А не сняться ли всей семьей, не махнуть ли за океан? В Новом Свете, говорят, пуританам жить вольготно. Многие, многие уже сквайры, и йомены, и ремесленники, для которых родина стала мачехой, покинули земли предков, продали лавки и мельницы и вручили себя, своих жен и малых детишек неверной палубе корабля, колеблющейся под ногами, чтобы обрести там, за океаном, новый мир, новую свободу. Вот и кузен его Гемпден подумывает об отъезде, многие члены парламента уже двинулись по морю в дальние края, а у государственного секретаря Генри Вэна в Америку сбежал старший сын и наследник, блестящий юноша, подающий большие надежды.
Как бы то ни было, оставаться в Хантингдоне больше невозможно. Весной 1631 года Кромвель продает дом, имущество, землю и переезжает с семьей в городишко Сент-Айвз, пятью милями ниже по течению Уза. Там он арендует пастбища и разводит скот.
Но и Сент-Айвз совсем не был похож на землю обетованную: то же низкое, покрытое облаками небо, те же широкие луга, чавкающие болота и торфяники под ногами, тот же мутный, илистый Уз. А жизнь там, пожалуй, тяжелее, чем в Хантингдоне. На тучных пастбищах, арендуемых вдоль реки, Кромвель разводит коров. Он ведет жизнь простого скотовода, тесно связанную с природой. Сырыми зимами Уз разливается, затопляя луга; летом наступает жара, засуха, глинистая земля под ногами трескается. Сохнет, загорает, покрывается морщинами его лицо, сохнет и болит горло, голос становится хриплым — по воскресеньям он ходит в церковь, обернув шею красным фланелевым платком.
Положение в стране все ухудшается. Парламент разогнан, реакция наступает со всех сторон. Парламентские борцы замолчали: одни сидят тихо в своих поместьях, занимаются хозяйством, другие — и среди них Ним, Гемпден, Сент-Джон, Баррингтон — посвятили себя торговой и колониальной деятельности.
Король требует все новых платежей — теперь вышел указ платить сверх прочего еще какие-то «корабельные деньги». В незапамятные времена их собирали с приморских графств на строительство кораблей. Сейчас требуют, чтобы этот побор платила вся страна. Незаконные вымогательства, плохие урожаи заставляют туже подтянуть пояс, еще строже урезать семейный бюджет.
Хуже, кажется, некуда. Но не бывает ли так, что именно в самый тяжкий момент, в самой безысходности жизненного падения откуда ни возьмись является помощь, берутся силы и луч света пронизывает потемки? Может быть, именно пережитое до глубин потрясение — разгон парламента, провал борьбы против королевской хартии, арест и вызов в Тайный совет, продажа дома и имущества, жизнь в безвестности — и открывает в душе Кромвеля источник света; тогда-то и завершается в нем начертанный Кальвином процесс обращения. Беспощадный суд над собой, скорбь и терзания от собственной греховности, раскаяние, надежда на избранничество и, наконец, уверенность в спасении — вот ступени этого процесса. Когда мир отвратителен, когда он являет только пороки и язвы — тогда самое время, как проповедовал Кальвин, обратиться к богу, почувствовать «Христа в себе», его любовь и милосердие к ничтожной твари.
В это именно время Кромвель становится «святым», как называли всех новообращенных. Недуг его отходит, перед ним открываются новые благодатные горизонты. Позднее он напишет об этом так: «…Бог не оставил меня. Бог снизошел в сердце мое, и я буду прославлять его за это… В скудной и каменистой пустыне, где нет воды, он дал мне росу… Душа моя с первенцами его, тело мое покоится в надежде, и, если мне выпадет честь прославить бога моего делом или страданием, я буду счастлив». Об этом он ведет долгие беседы с другом своим Генри Даунхоллом, который служит теперь (случайно ли?) викарием в сент-айвзской церкви.
Но не только об этом. Одно замечательное событие снова взбудоражило всю Англию. Кузен Кромвеля бекингемширский сквайр Джон Гемпден открыто отказывается платить «корабельные деньги». Он требует, чтобы суд, куда его вызвали, доказал ему законность этого налога. Имя его гремит, и многие следуют его примеру. Ходят какие-то темные слухи о готовящихся мятежах против лордов. Быть буре.
В 1636 году Оливеру Кромвелю наконец-то улыбнулась судьба. Его дядя Томас Стюард, брат матери, скончался бездетным, оставив все свое наследство племяннику. Из захолустного скотовода-арендатора Кромвель вдруг превратился в состоятельного собственника, почтенного гражданина города Или, что в соседнем графстве Кембридж. Девяносто акров[6] церковной земли, восемь акров пастбищ, доходы от церковной десятины, хорошая усадьба в Или с большим домом, где родилась его мать, конюшней, амбарами, огородами — целое богатство! Все это приносило четыре или пять сотен фунтов в год, давало солидное положение в городе, и Кромвель воспрянул духом. Рядом с домом располагалась церковь святой Марии, чуть поодаль возвышалась громада кафедрального собора. Сам дом был просторным и добротным, хотя и не блистал роскошью.
Земля была все та же — сырая, широкая, болотистая земля Великой равнины. Жители городка разводили здесь скот и пасли его сообща, на обширных ничейных пастбищах, не перегороженных заборами. Их быт мало чем отличался от быта далеких предков, которые с незапамятных времен вот так же пасли скот на тучных лугах, ловили угрей в Узе (отчего, по преданию, и пошло название Или[7]) и охотились на болотную птицу.
Здесь Кромвель наконец почувствовал себя здоровым. Главный вопрос его жизни был решен. Он был полон веры, что избран богом; он должен и может послужить орудием священной воли Провидения. И не явилось ли это чудесное обретение богатства знаком божьей милости к нему? Пора переходить от размышлений к делу — и не просто своему извечному хозяйскому делу, а к поприщу более широкому, значительному, славному. Он знает теперь, зачем он живет.
Прежде всего Кромвель окончательно порывает с местным духовенством — продажными епископами и священнослужителями, угодливо выполняющими волю короля. В кафедральный собор он даже и не показывается, на службы не ходит, обрядов не исполняет, чем вызывает недовольство кое у кого в городе. Но он уверен, что ему не нужно посредников для общения с богом, и пренебрегает шушуканьем за спиной. Интересы Англии, правительственная политика, права народа — вот что его теперь волнует.
Королевский абсолютизм набирает силу. Порядок внутри страны; деньги, которые надо собирать без санкции парламента; твердая церковная политика, дабы неповадно было рассуждать и умствовать, — вот три главные его задачи.
За выполнение первых двух берется один из недавних вождей оппозиции, а ныне королевский барон, президент Северного совета, лорд-наместник Ирландии Томас Уэнтворт. Это способный, умный, деятельный человек. С тем же жаром, с которым еще недавно он отстаивал права парламента, Уэнтворт подчиняет ныне Ирландию власти английской короны. Годы его правления там — яркая и страшная страница в истории английского абсолютизма. «Черный граф», как прозвали его впоследствии, безжалостно сгоняет жителей с земли. Он пользуется любым способом, чтобы выжать из Ирландии как можно больше денег для короля: при нем процветают всякого рода незаконные поборы, штрафы, подати. Тюрьмы наполняются недовольными, чиновники свирепствуют, парламент становится в руках Уэнтворта послушным орудием. Непокорных выставляют у позорного столба, им протыкают язык, клеймят раскаленным железом, вешают. Такими способами в Ирландии насаждаются английские суды, обычаи, обряды англиканской церкви. А для лучшего усмирения создается регулярная армия, которая — кто знает? — может со временем пригодиться и в Англии.
А король доволен. Никогда еще Ирландия не давала столько дохода, никогда еще не водворялось там такого умиротворения, такой молчаливой покорности. Уэнтворт сделал чудо: он установил в этой стране порядок, от которого Англия получала теперь только барыши.
Задача духовного усмирения Англии возлагается на Уильяма Лода. В 1633 году король назначает его на высшую церковную должность — архиепископа Кентерберийского. Трудно было найти менее подходящего человека. Шестидесятилетний Лод мелочен до упрямства, самолюбив, ограничен, недалек, жестокосерден. Более всего он привержен не букве даже Писания и, уж конечно, не духу его, а чисто внешней, идолопоклонской обрядности. Стол для причастия должен стоять непременно у восточной стены храма; не дай бог, если священник произносит проповедь просто в рясе: нет, он должен облачиться в торжественную ризу, иначе ему несдобровать. Всяк входящий в церковь должен осенить себя крестным знамением, положить столько-то поклонов, преклонить колени, когда надо — произносить молитвы, а когда надо — петь их, почитать иконы и молиться не как вздумается, а по раз и навсегда установленному канону — по «Книге общих молитв».
Ничто не могло вызвать большего возмущения пуритан, чем эти узколобые предписания. Как, после того что было уже завоевано, вновь вернуться к старым «папистским» обрядам! Вновь кланяться, повторять за священником бессмысленные слова, терпеть эти ризы, чаши, покрывала, драгоценные образа, органную музыку! Давно уже жители городов и сел отвергли подобное идолослужение, давно уже по воскресеньям слушали они не невежественных епископских прихвостней, поставленных сверху, а своих лекторов, которых они нанимали сами, из собственных кошельков собирая им плату.
И вот теперь архиепископ Кентерберийский повел наступление на пуританских проповедников. Епископы по его предписанию стали запрещать проповеди «вольноопределяющихся» лекторов по воскресеньям, и прихожанам вменялось в обязанность слушать официального священника, толкующего всегда об одном и том же — о беспрекословном повиновении королю и властям предержащим. Тексты этих проповедей составлялись в архиепископской канцелярии и рассылались по приходам.
Королева, привыкшая к изящным галльским забавам, желала играть в театре и танцевать по воскресеньям. В угоду ей Лод отменяет запреты на воскресные развлечения. А против недовольных пускает в ход высочайшие суды — Звездную палату и Высокую комиссию, которые судят людей в обход закона, в обход общего права. Кромвель, живя в Или, то и дело узнавал о пытках и бичеваниях, о чудовищных штрафах и арестах честных пуритан. В жарком июле 1637 года по приговору Звездной палаты адвокат Уильям Принн, доктор Джон Баствик и священник Генри Бертон были выставлены у позорного столба в Лондоне, на Тайбернском холме. Они осмелились в своих памфлетах осуждать епископскую власть. Раскаленное железо выжигает на лицах позорное клеймо, нож палача отрубает уши. У Принна нечего отрубать — он потерял уши уже три года назад, когда бесстрашно заклеймил театральные выступления королевы. Ему режут обрубки ушей, и он исступленно кричит королю:
— Все равно я сильнее тебя!
Казни и пытки только разжигают недовольство. Толпа осыпает мучеников цветами, провожает до тюрьмы. Вскоре за ее толстые стены по одному, по два проникают ученики и приверженцы. Юный подмастерье Джон Лилберн берется тайно перевезти из Голландии отпечатанные там памфлеты героев, а через год и он идет, привязанный к повозке, обливаясь потом и кровью, содрогаясь под треххвостой плетью палача. Но головы не склоняет, гордо отказывается отречься от своих убеждений.
Чем сильнее давление сверху, тем неколебимее и отчаяннее народное возмущение. И пусть судят, пусть сажают в тюрьму Джона Гемпдена, отказавшегося платить незаконный налог, — громкий процесс по его делу лишь разжигает недовольство, и у Гемпдена находятся все новые и новые последователи.
Кромвель в эти годы собран, стремителен, энергичен. Жизнь для него — служение справедливости. Новое положение в городе и графстве дает ему возможность отстаивать не только свои права, но и права соседей, права всех обиженных. «Открывай уста твои за безгласного и для защиты всех сирот. Открывай уста твои для правосудия и для дела бедного и нищего…»
Еще до приезда Кромвеля, в 1634 году, граф Бэдфорд предпринял в графстве Кембридж осушение болот: по наилучшей голландской системе через торфяники были проложены дренажи. Осушенные земли не будут служить, как раньше, общественными выгонами — часть их станет собственностью осушителей, другая часть перейдет королю. В 1637 году работы были окончены, и на просторных лугах стали появляться изгороди. Местные землевладельцы лишились общинных выгонов, а разный мелкий люд остался без куска хлеба.
Пастухов с их тучными стадами стали гнать со старинных пастбищ: это-де земля графа Бэдфорда! Собралась толпа. Вооруженные косами и вилами крестьяне начали теснить осушителей: «Не трогайте наших коров, убирайтесь откуда пришли!»
Словно боевой конь, почуяв боками безжалостную остроту шпор, ринулся Кромвель в битву. Он сумел усмирить толпу. Пусть крестьяне заплатят ему по мелкой монете за каждую корову, выводимую на общинные земли, а он подаст прошение об отсрочке передачи земли на пять лет. Эти пять лет они свободно смогут пользоваться общинными выгонами, а там придумаем что-нибудь еще!
Пока прошение проходило через волокиту разбирательства, еще в нескольких местах Великой равнины болот вспыхнули крестьянские мятежи против осушителей. Правительству пришлось отступить. Ходатайство Кромвеля было исполнено, и в глазах округи он стал Хозяином болот, могучим и благочестивым заступником слабых.
Его семья растет. В 1637 году на свет появляется Мэри, в 1638-м — еще одна дочь, Фрэнсис.
А в следующем году Кромвеля постигает тяжкий удар: его первенец и надежда, нежно любимый и любящий, богобоязненный и светлый Роберт, умный, способный мальчик, умирает, едва достигнув семнадцати лет. На всю жизнь запомнит отец эту страшную потерю. Двадцать лет спустя, сам находясь на смертном одре, он еще раз скажет: «Когда мой старший сын умер, это пронзило, как кинжалом, мое сердце».
Незыблемый абсолютистский порядок дал наконец трещину. Первая ласточка прилетела с севера — из суровой горной страны, откуда вел свое происхождение проклятый богом род Стюартов. Еще в прошлом веке огненные, приводящие в трепет проповеди шотландского Кальвина — Джона Нокса — обратили эту страну к протестантской вере. Они принудили в конце концов бежать сломя голову и искать спасения у Елизаветы королеву-католичку Марию Стюарт. Древние кланы, раздираемые внутренней враждой, в вопросах веры оказались едины: так они лучше всего могли отстоять свое национальное достоинство перед вечным и сильнейшим врагом — Англией. Они созвали Генеральную ассамблею — всеобщее собрание членов церкви, и она стала поистине национальным органом власти. Новый король, несмотря на свое шотландское происхождение, не знал и не любил эту страну. Впервые он посетил ее лишь в тридцатитрехлетнем возрасте и вынес очень неблагоприятное впечатление от этого нищего, сумрачного, варварского, неуемного народа. Он постарался выжать из Шотландии сколько возможно денег, а для установления порядка (по совету, конечно же, архиепископа Лода) ввел там обязательное англиканское богослужение.
Но не такой это был народ, чтобы позволить безнаказанно попирать свою веру. Когда же Лод распорядился усилить шотландский епископат, глухое недовольство перешло в угрожающий ропот.
Однако тупой церковный служака, которому важны были прежде всего цвет облачения и количество поклонов, не унимался. В 1637 году по его указу в Шотландии была введена «Книга общих молитв» — все-де должно совершаться по единому образцу во всем королевстве!
И Шотландия поднялась. Попытки служить в церквах по английским требникам вызывали крики возмущения, свист, топот ног; самые отчаянные бросались на священника и, злорадно ухватив за полы торжественного облачения, стаскивали его с кафедры, пинками изгоняли из храма. Новые молитвенники рвали в клочки, сжигали. «О, сколь попрана святая шотландская церковь! — в голос кричали пуританские проповедники, подражая неистовым обличениям Нокса. — Ее милый лик покрыт поганым глянцем блудницы! Ее стыдливое чело отмечено знаком зверя! Ее прекрасные локоны закручены на антихристов манер! В ее целомудренные уши вопят сообщники великой шлюхи!..»
Весной 1638 года по всей стране шло подписание Национального Ковенанта — документа, который требовал управления страной согласно закону, соблюдения парламентских норм, а кальвинизм признавал «единственно истинной и угодной богу верой»; за нее следует сражаться и «защищать ее… до конца своей жизни всеми силами и средствами».
В ноябре того же года Генеральная ассамблея отменила в Шотландии власть епископов, «Книгу общих молитв» и ввела в стране пресвитерианский церковный строй.
Карл негодовал. Эти варвары посмели ему сопротивляться! Нет, их надо обуздать как можно скорее. «Пока этот Ковенант в силе, — сказал он, — я имею в Шотландии не большую власть, чем какой-нибудь дож венецианский. Скорее я умру, чем потерплю это». Он приказал приступить к созданию карательного войска.
Между тем в феврале 1639 года двадцатидвухтысячная шотландская армия, набранная и вооруженная на местные средства, перешла границу и вторглась в Англию. Началась война.
Английские пуритане ликовали. Вот как надо бороться за свою веру! С убийственной иронией наблюдали они за тем, как Карл поспешно набирает войска из всякого сброда, даже не зная толком, чем им платить. В результате, когда дело дошло до первых стычек, королевские войска разбежались врассыпную, как крысы, завидя воинственные отряды опытного полководца генерала Лесли, который служил на континенте под знаменами самого Густава Адольфа.
Война была позорно проиграна, и летом 1639 года Карл поспешно заключил мир, обещав шотландцам полную амнистию, свободу их пресвитерианской «кирке» и скорый созыв парламента. Но кто верил этим обещаниям, плохо знал Карла. Надменный властелин никогда — ни до, ни после — не считал себя обязанным выполнять собственные обеты. Мир с Шотландией был для него всего лишь необходимой отсрочкой. Едва подписав договор, он тут же послал своим епископам в Шотландии тайный приказ протестовать против действий Генеральной ассамблеи, а сам вступил в секретные сношения с вождями горных кланов, которыми предводительствовал маркиз Монтроз.
Армия, добрая регулярная армия — вот что прежде всего было нужно королю. Он вызвал из Ирландии верного и находчивого Томаса Уэнтворта и 12 января 1640 года пожаловал ему титул графа Страффорда.
До конца тридцатых годов Кромвель вряд ли задумывался о судьбе ближайшего северного соседа Англии. Он знал, что суровый народ его принял пуританскую веру и отвергает англиканские порядки. Возможно, он встречал шотландских проповедников или покупал скот у шотландских купцов, но внутренние дела этой дикой страны мало его интересовали. Теперь вдруг далекие северные горы осветились для него новым светом, а их народ стал союзником.
Когда в его доме на постой расположились английские офицеры, шедшие на север сокрушать врага, Кромвель открыто выразил им недовольство. Он не нашел нужным скрывать от них свое строгое, сосредоточенное пуританство и чуть ли не молился в их присутствии о победе шотландцев. Офицеры недоуменно пожимали плечами, а соседи с восхищением рассказывали друг другу о его смелости и благочестии. Растущая популярность в графстве подогревала его рвение.
Каждая неделя приносила новые вести. Король конфисковал у лондонских банкиров все золото и серебро, хранимое в Тауэре. Их возмущение было настолько бурным, что королю после некоторых проволочек пришлось вернуть им большую часть сокровищ.
Никто не хотел платить налоги, теперь уже не только «корабельные деньги», но и другие королевские поборы — ведь они не санкционированы парламентом. Король пытался занять денег у Испании, у иезуитских купцов и даже у папы — тщетно! Усмиритель Ирландии Уэнтворт вызывал к себе для беседы крупнейших лондонских финансистов. Он угрожал им, требуя займа, пытался запугать. Но Англия — не Ирландия. Здесь даже Уэнтворт не смог ничего добиться: в деньгах было отказано.
И наконец весной 1640 года радостная, будоражащая новость: созывается парламент! Одиннадцать долгих лет реакции, мрака, тирании позади; снова представители английских графств и городов смогут высказать свою волю в старинных залах Вестминстера.
Кромвель полон воодушевления, ему нужно во что бы то ни стало войти в этот парламент. Он исполняет некоторые формальности и становится гражданином Кембриджа, жители которого хотят выдвинуть его в парламент.
И вот он опять в Лондоне. Парламент открылся 13 апреля. Кромвель снова видит на деревянных скамьях палаты общин спокойного и уверенного в себе пятидесятипятилетнего Пима, пламенного бесстрашного Гемпдена — вся оппозиция тут. И хотя скончался в тюрьме достославный Элиот, хотя Уэнтворт — теперь уже граф Страффорд — перешел на сторону короля, ряды противников тирании не уменьшились, а вроде бы даже и прибыли. Они прекрасно понимают, что королю нужны от них только деньги и на требование немедленных субсидий отвечают решительным «нет». Сначала следует наказать «дурных советников», прекратить злоупотребления и аресты, восстановить нарушенные права парламента.
Пим говорит в течение двух часов. Он требует ежегодного, обязательного созыва парламента. «Опасность шотландского вторжения, — гремит голос депутата, — менее грозная опасность, чем произвольное правление в стране. Первая находится далеко, а та опасность, о которой я буду говорить, находится здесь, дома!»
За спиной короля парламент вступил с шотландцами в переговоры. Он решил принять и выслушать шотландских представителей, выяснить мотивы их действий.
Кромвель не успел выступить. Роспуск парламента последовал 5 мая — через три недели после созыва. На следующий день возмущенный лондонский люд, бурля, стал собираться ко дворцу ненавистного Лода с криками «Долой епископов! Долой церковные суды!». 14 мая волнения повторились снова — толпа слуг, подмастерьев, ремесленных учеников напала на здание тюрьмы, пытаясь освободить тех, кто был посажен туда 6 мая.
Парламент прозвали Коротким и с горькой усмешкой, разочарованные и возмущенные, разъехались по домам. Впрочем, кое-кто довольно потирал руки. «Все хорошо, — сказал один из вождей оппозиции, Сент-Джон. — Чем хуже сейчас, тем лучше будет потом. Этот парламент никогда не сделал бы того, что нужно».
Многим, многим членам палаты казалось, что это не конец, а начало, что в судьбе Англии наступает великий поворот, пугающий и радующий одновременно, что иная война грядет — и бог один знает, что принесет она каждому из них.
Летом война с шотландцами возобновилась. Главнокомандующим английской армии был назначен граф Страффорд. Набранное с жестокой поспешностью войско, которому платили больше угрозами и обещаниями, чем деньгами (казна была совершенно пуста), завидя врага, обратилось в позорное бегство. Шотландцы заняли север Англии. Местные жители, в большинстве своем пуритане, не желали им сопротивляться. Ни для кого не было секретом, что и в Лондоне у шотландцев было много сторонников. Раздавались разумные и встревоженные голоса: войну надо прекратить, с Шотландией помириться, созвать парламент. Карл получал петиции от пэров, от лондонских горожан, от жителей графств. Приходили известия о беспорядках: крестьяне бунтуют, разрушают изгороди в королевских владениях, ремесленники-пуритане выражают недовольство. 28 августа армия короля была окончательно разбита при Ньюберне-на-Тайне, на следующий день капитулировал Ньюкасл.
И король сдался. Осенью 1640 года он вторично в этом году издал приказ о созыве парламента.
Глава III
Член парламента
Мне кажется, что я вижу, как просыпается ото cна благородная и могучая нация… мне кажется, что я вижу, как она, подобно орлу, приучает к полету свое могучее молодое поколение, как ослепшие глаза крепнут в ярком блеске лучей полуденного солнца, очищая и проясняя в сиянии небесной лазури свой взор, который так долго держали во тьме; а тою порой целая стая боязливо сбившихся в кучу птиц и созданий мрака носится кругом, изумленная необыкновенным явлением…
Я могу сказать вам, господа, чего я не хочу; а чего хочу — нет.
Сэр Филип Уорик подошел к зеркалу. В высоком венецианском стекле он увидел перед собой молодого человека лет тридцати с холеным надменным лицом, длинными завитыми локонами, рассыпанными по плечам, во всем блеске парадного придворного туалета. Он с видимым удовольствием окинул себя взглядом: изысканное голландское кружево воротника и манжет было хорошо накрахмалено и отглажено; из прорезей на рукавах, обрамленных золотым шитьем с жемчугом, выглядывало тончайшее белоснежное полотно рубашки; колет сидел как влитой, и то же можно было сказать о бархатных панталонах, украшенных таким же шитьем, что и рукава: золото с жемчугом. Шпага с золоченой рукоятью висела, где ей и положено, на левом боку, поддерживаемая самой модной в этом сезоне французской перевязью с тиснением и пряжкой. На сапогах с отворотами немного ниже колена и высокими, почти женскими каблучками спереди были приделаны огромные четырехлопастные кожаные банты. Все было как надо. Оставалось кликнуть слугу, уже ожидавшего со шляпой и плащом в руках, и можно было отправляться в парламент.
Парламент открыл свои заседания всего шесть дней назад — 3 ноября, но уже теперь было ясно, что он собирается идти напролом. В него попали все бунтовщики прежнего, Короткого парламента; и число их приверженцев еще увеличилось. Среднее землевладельческое джентри — честь и опора нации и в то же время наиболее грозная оппозиционная королю сила — вот кто составлял большинство среди этих пятисот с лишним человек, заполнявших ступенчатые скамьи нижней палаты. Интересно, что и многие лорды были заодно с недовольными: графы Бэдфорд, Эссекс, Манчестер, лорд Дигби — их всех сэр Филип очень высоко ставил — поддерживали оппозиционеров.
Все так же лидером их был Джон Пим; он, казалось, еще более располнел, но сохранял прежнюю боевую активность. С самых первых дней заседаний он настроил своих сторонников на решительную борьбу. Он не просил, а обвинял — в его программной речи звучали требования соблюдать привилегии парламента, оградить от искажений истинную религию, отстоять свободу подданных от произвольных арестов, штрафов, поборов — всех этих корабельных, лесных, рыцарских денег, таможенных пошлин, монополий.
И они сразу стали требовать освобождения из тюрем попавших туда по приговору чрезвычайных судов пуритан: Принна, Баствика, Бертона. Ни для кого не было секретом, что все оппозиционные выступления вдохновлял именно он, Джон Пим. Он жил ближе всех к палате, в доме за Вестминстер-холлом, и у него каждый день в складчину обедали другие вожди оппозиции — Гемпден, Гезльриг, Сент-Джон.
Гемпден был его правой рукой. По всей стране прогремело это имя, когда он в открытую отказался платить «корабельные деньги», и теперь Гемпден пожинал и умело использовал плоды своей популярности. Он не был таким хорошим оратором, как Пим, но был умнее его и гибче, в решительности и энергии не уступал никому и прекрасно владел собой. На него смотрели как на лоцмана, способного провести корабль политической борьбы через все бури и рифы, к желанной цели — свободе. Заодно с ним всегда выступали Сент-Джон, Холльз и Строд, ученые юристы. Из молодежи к ним примыкали Натаниель Файнес, молодой сектант Генри Вэн, недавно вернувшийся из-за океана, сэр Артур Гезльриг и Генри Мартен, известные своими смелыми взглядами.
Сэр Филип Уорик вошел в зал заседаний и огляделся. Было очень тихо. Все с большим вниманием слушали высокого плотного человека, что-то быстро и горячо говорившего резким, хрипловатым голосом. Этот человек не был знаком сэру Филипу. Лет ему было около сорока. Сэр Филип взглянул на костюм оратора и презрительно скривил губы: простое темное платье сидело мешковато — должно быть, его сработал немудрящий деревенский портной; прямой полотняный воротник был, кажется, не очень-то чист… Шляпа без ленты… Шпага туго притянута к боку. Одутловатое лицо выступавшего было красно, видно, он вкладывал в свою речь все силы души. Он требовал свободы тому подмастерью, Джону Лилберну, который два года назад был подвергнут бичеванию, выставлен у позорного столба и затем заключен в тюрьму по приговору Звездной палаты. Ему, кажется, вменялось в вину распространение в Англии нелегальных пуританских трактатов…
Сэр Филип не мог бы сказать, что оратор говорил очень гладко или блестяще; но речь его была резкой и пылкой; слушали его почему-то с большим вниманием. Уважение сэра Филипа к этому собранию сильно поубавилось.
Давешний оратор был неизвестен не одному сэру Уорику. Когда заседание окончилось и объявили перерыв, лорд Дигби, спускаясь по лестнице вместе с Гемпденом, тихо спросил его:
— Кто этот человек? Я вижу, он с нами, он так горячо говорил сегодня.
— А, неряшливый малый, которого вы видели перед собой и который никак не украсил свою речь! — Гемпден усмехнулся. — Если мы когда-нибудь порвем с королем (от чего боже упаси), — этот самый неряха, говорю я вам, станет одним из величайших людей в Англии!
Так прошло первое выступление Кромвеля в новом парламенте. Партия оппозиции, к которой он принадлежал всей душой, усиливалась и крепла. Сознание причастности к общему делу вдохновляло. Он не был одиноким, никому не известным новичком в палате: многих депутатов знал уже в лицо, с восемнадцатью из них его связывали родственные узы. Он с восхищением смотрел на Пима и всегда внимательно слушал его речи — и в парламенте, и во время обедов, на которые приходил вместе со знаменитым своим кузеном Гемпденом. «У нас теперь должно быть другое настроение, — говорил Пим, с аппетитом обгладывая жирную гусиную ногу, — не такое, как в прошлом парламенте. Мы должны не только начисто вымести палату снизу, но и смести всю ту паутину, которая висит сверху и по углам, чтобы не разводилась пыль и грязь в палате; у нас сейчас есть возможность сделать страну счастливой, устранить все обиды и вырвать с корнем их причины, если только все будут честно исполнять свой долг».
И Кромвель старался исполнять свой долг, взывая к справедливости и требуя освобождения невиновных. И радовался потом вместе со всеми, когда вышедшие на свободу узники — престарелый Баствик, несгибаемый Принн с дважды отрубленными ушами и клеймом на щеке, Бертон, — ошеломленные от света, шума, воздуха, под восторженные клики толпы проезжали по городу.
Но мало было освободить невинных. Надо было наказать преступников — тех, по чьей вине страдали многие сотни людей. С трепетом наблюдал Кромвель, как Пим бесстрашно замахнулся на самого главного, самого могучего и опасного врага — Страффорда.
Одно имя его наводило ужас. Все помнили, как он самолично осудил на смерть лорда Маунтнорриса всего только за несколько неосторожно сказанных слов. А чтобы унять всеобщее негодование, послал королю солидный куш — ни много ни мало шесть тысяч фунтов стерлингов — и тем замял дело. Его не только не наказали, но даже дозволили разделить между своими людьми имущество осужденного. Страффорда ненавидела вся страна — все плательщики незаконных поборов, все преследуемые в королевских судах и застенках. Вожди оппозиции понимали, что, если они не нанесут всесильному царедворцу быстрого и решительного удара, им несдобровать. Накануне созыва парламента он убеждал Карла: «Идите напролом! В случае крайности вы можете сделать все, на что у вас хватит силы, в случае отказа парламента вы оправданы перед богом и людьми. Вы обладаете армией в Ирландии, и вы вправе использовать ее здесь, чтобы привести это королевство к повиновению».
Страффорд чувствовал, что против него готовится обвинение, и принял меры. Он задумал объявить вождей оппозиции государственными изменниками, он медлил ехать в Лондон с севера, хотя парламент послал ему вызов. Только Карл настоял на его приезде. «Я не могу обойтись здесь без ваших советов, — написал он любимцу. — Вам нечего бояться — это так же верно, как то, что я английский король. Никто не посмеет тронуть волоса на вашей голове».
9 ноября Страффорд прибыл в Лондон и долго совещался с королем. 11 ноября он должен был занять свое место в палате лордов, чтобы выдвинуть против Пима, Гемпдена, Сент-Джона и других парламентских вождей обвинение в государственной измене и потребовать их ареста.
Кто знает, как сложилась бы дальше судьба Кромвеля, если бы этот план удался. Но Пим недаром слыл умнейшим, хитрейшим человеком. В этот день он поднялся в палате общин и объявил, что имеет сообщить сведения чрезвычайной важности. Он просит запереть двери палаты, дабы ничто не помешало ее решению. Двери были заперты, и Пим в напряженной тишине начал говорить. Он говорил о произволе судей, о жестокости тюремщиков, о разоренных семьях, об опустевших деревнях. Он клеймил монополии и незаконные поборы, на которых наживаются казнокрады. Страна доведена до крайности. Но пусть никто не подумает, что он, Пим, хочет сказать что-нибудь плохое о короле. Нет, король не может быть повинен в этих злодействах. Он набожен и справедлив. Во всем виновны дурные советники — люди, которые втерлись в доверие к королю и извратили самые благие его начинания. И главный из них, превзошедший всех своим влиянием, властью, гордыней, своекорыстием, — это первый министр короля, главнокомандующий армии, лорд-лейтенант Ирландии граф Страффорд! Всюду, куда король дозволял ему вмешаться, приносил он горе, страх и невыносимые страдания подданным его величества, вынашивал и осуществлял планы, пагубные для английского государства.
— И на основании всего вышесказанного, — голос Пима возвысился и зазвенел в напряженной, страшной, готовой вот-вот взорваться тишине, — я предлагаю немедленно представить палате лордов обвинение графа Страффорда в государственной измене. Предлагаю тотчас же заключить графа под стражу на все время ведения следствия.
Тишина взорвалась. Палата разом загудела, со всех сторон послышались выкрики. Кто-то, кажется Фокленд, попытался протестовать, но ему не дали говорить. Предложение Пима было одобрено почти единогласно. Двери распахнулись, и Кромвель вместе с другими поспешил в палату лордов, чтобы вручить ей заранее составленный текст обвинения. В решении лордов можно было не сомневаться — даже те, кто не дружил с нижней палатой, имели достаточно оснований ненавидеть всесильного графа.
Страффорд был вызван в палату лордов в тот же день. Его подвели к барьеру и заставили преклонить колени, пока спикер зачитывал текст обвинения. Прямо оттуда в казенной карете он был отправлен в Тауэр.
Дни бежали стремительно, и каждый приносил что-то новое. Через месяц был обвинен в государственной измене другой ненавидимый народом прислужник тирании — архиепископ Лод, за ним еще несколько близких королю лордов. Парламент принимал и разбирал бесконечное число жалоб, прошений, петиций. Кромвель втягивался в его жизнь, со страстью отдавался каждому порученному делу. А дел таких становилось все больше — и вот он уже член комитета по разбору дела об осушении болот, член комитета по пересмотру обвинений Звездной палаты и Высокой комиссии, член субкомитета по делам религии. Рука об руку с ним в этих комитетах работают Пим, Гемпден, Гезльриг, Строд, Уолтон. Кромвель постепенно входит в первые ряды парламентских борцов.
Он придирчиво вникает в тонкости церковного устройства, нападает на притеснителей, требует наказания виновных, удовлетворения жалоб милых его сердцу пуритан. Он защищает проповедников, разбирает их петиции, выступает против преследователей-епископов. Здесь он единодушен с массами простых людей Англии: 11 декабря в палату подается петиция о полном уничтожении «древа прелатства с корнем и ветвями», подписанная пятнадцатью тысячами человек.
В декабре же было предложено созывать парламенты каждый год — и Кромвель поддерживает эту идею. 30 декабря он выступает в парламенте в пользу билля о ежегодном созыве представителей общин. Это имеет лишь частичный успех: после долгих прений 15 февраля парламент принял «Трехгодичный акт». Согласно ему король обязан созывать парламент каждые три года.
И снова религиозные, церковные дела выступают на первый план. Они именно потому так волнуют, что тесно смыкаются с делами политическими. 9 февраля обсуждается «Акт об отмене суеверий и идолопоклонства и о лучшем поддержании истинного богослужения». Некий Джон Стрэйнджуэйс, защищая власть епископов, заявил:
— Если мы установим равенство в церкви, мы должны будем прийти и к равенству в государстве. Ведь епископы — это одно из трех сословий в королевстве, они имеют свой голоc в парламенте.
Этого Кромвель стерпеть не мог. Епископы не должны выделяться среди других сословий! Они такие же слуги господни, как все остальные честные англичане! Они не могут претендовать на исключительную власть. Знакомый, неодолимый прилив ярости поднял его с места, он с трудом узнал свой голос, резко, вызывающе прокричавший: