Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Б. Кремнев

Красин

Серия: Жизнь замечательных людей



Жизнь замечательных людей



Серия биографий



Б.Кремнев



КРАСИН



I

Город был невиданным и виденным много раз.

Хотя прежде он никогда в нем не бывал.

Все казалось невероятно знакомым: и стремительные, будто прочерченные рейсфедером по листу слоновой бумаги, линии проспектов, и мудрая в своем неторопливом движении река, и дома, столь непохожие на жилье, надменно поблескивающие зеркальными стеклами окон, с кариатидами и атлантами, согбенными под могучей тяжестью карнизов.

Он и пятеро спутников его жадными глазами провинциалов разглядывали все, что открывалось вокруг.

Город вставал смутным видением детских лет. Он годами возникал из рассказов родных, из картинок иллюстрированных журналов, из литографий и гравюр дедовых комнат.

Это был все тот же город, к которому ты издавна привык и так давно тянулся. И это был город совсем иной. Куда лучше прежнего. Тот, что из мечтаний шагнул в явь и обрел запахи, звуки, цвет. Строгие и притушенные краски хмурого летнего дня: мягкая золотистость купола собора, матовая изумрудь дворца, приглушенная кружевной вязью решеток расточительная зелень садов.

Казалось, уму не постичь волшебства, что свершилось. Лишь несколько дней назад перед ним проплывали некрутые, опущенные ельником молчаливые отроги Уральских гор, а сейчас — вот она, столица, во всем ее шумном великолепии.

Лишь несколько дней назад был провинциальный Екатеринбург, а сейчас — порфироносный Питер.

Век пара, машин и электричества. Победный марш техники. Он ощутил ее размашистый шаг, несясь со скоростью свыше тридцати верст в час под суетливый перестук колес и лихой посвист паровоза.

А ведь огромная часть пути — от затерянной в глубинах Сибири Тюмени до Урала — была проделана по старинке, на перекладных. В тряском возке, от станции к станции, с перепряжками, сонными смотрителями и пропахшими конским потом и сивухой ямщиками.

Железная дорога брала свое начало лишь в Екатеринбурге.

Пред ним вырос «век минувший» — в пустынных трактах Сибири и печальном звякании колокольчика. И «век нынешний» — в извергающих к небу пламень и дым заводах Урала, в серебристых нитях железнодорожных рельсов, в льющих яркий свет фонарях екатеринбургского перрона.

Быстрый бег времени захватил его давно. Еще в детстве, в тихой, живущей вразвалку Тюмени. Здесь, в реальном училище, он сперва смутно, а потом все явственнее и ясней почувствовал обжигающее дыхание нового столетия, что надвигалось, с его машинами, которые играючи сглатывают металл, часы и версты и не только подменяют, но и во сто крат умножают мускульную силу, что чудодейственно обращают ночь в день и далекое делают близким.

Оттого мальчиком, поступив в Александровское тюменское реальное училище ради среднего образования, он юношей уже знал, что учится, чтобы стать инженером.

Инженер — по-русски — тот, кто все умеет. В семнадцать лет, к окончанию училища, он знал, как «Отче наш», что по нынешним временам все уметь — значит постичь тайны управления техникой. Ибо будущее, — а оно, что ни год, все больше становилось настоящим, — только за ней.

И Леонид Борисович Красин, года рождения 1870-го, сын Бориса Ивановича Красина и Антонины Григорьевны Красиной, урожденной Кропаниной, решил сойти с проторенной стези, по которой отмеряли свой путь по земле все его предки и родичи.

Были они людьми служилыми: прадед — городничим Тюмени, дед — судьей в Тобольском суде, отец — мелким чиновником в ранге земского заседателя.

Юный Красин не был мечтателем, в том смысле, в каком предаются возвышенным, но беспочвенным мечтаниям люди сырые, рыхлые, те, кто предпочитает розовые сны серой яви. Он знал, что задуманное обретает цену только тогда, когда становится исполненным. Однажды решив, он неукротимо стремился к решенному. И находил успокоение, только достигнув цели С тем, чтобы тут же вновь потерять покой и снова устремиться вперед. На этот раз к цели новой.

Ему помогали свойства, которыми природа и предки не поскупились одарить его. Был он умен тем быстрым и острым умом, каким богаты русские люди, по-сибирски крепок и широк в кости и, что немаловажно, настойчив. Неутомимую мужицкую настойчивость он унаследовал от матери, женщины сильной, волевой и лучисто-спокойной, чьи деды и прадеды корчевали могучие кедрачи и пихты, вздымали неподатливую, но щедрую землю, покоряли свирепые стремнины грозного многоводья сибирских рек.

Когда тюменские щеголи-гимназисты начали выделывать на льду невообразимо замысловатые фигуры и тем самым посрамили серяков-реалистов, он стал допоздна пропадать на катке. Ни падения, на ушибы, ни стыд, ни боль не могли отвратить его от поставленной цели. Он упрямо добивался и в конце концов добился своего — стал лучшим фигуристом города.

Упрямое упорство помогало ему и учиться. От природы способный, цепко и на лету хватающий знания, он не довольствовался тем, что давалось с ходу, а вгрызался в науки. Стремился постичь их на всю глубину.

Оттого знал он больше того, чему его учили.

Стало быть, знал очень много, ибо обучение тюменских реалистов велось отличнейшим образом.

Захолустная Тюмень обладала превосходным реальным училищем, по существу, небольшим политехникумом. Основанное и многие годы направляемое И. Я, Словцовым, человеком просвещенным, прекрасным знатоком и патриотом Сибири, Александровское училище было отменно оснащено. Светлые классы, просторные, богато оборудованные лаборатории, многотомная библиотека.

Читай, работай, учись!

Под стать училищу были и педагоги. Особенно химик Ф. Г. Бачаев, пылко влюбленный в родной край и предмет.

Это он вселил в учеников любовь к машине, и преображающей жизнь и скрашивающей ее.

Это он долгими вечерами, после того как давным-давно отзвенел звонок, под протяжный вой пурги за онном рассказывал притихшему классу о великом грядущем Сибири — страны неразбуженных сил, нерастраченных богатств, неоткрытых кладов и неизведанных тайн.

Это он впервые назвал тюменским реалистам имя своей alma mater — Петербургского технологического института и заразил стремлением учиться в нем. Именно благодаря Бачаеву многие тюменские юноши, в том числе Красин, только и мечтали, что попасть в Петербургский технологический. Институт представлялся им, как писал Красин впоследствии, «идеалом человеческого счастья и благополучия», а студенты-технологи «сверхъестественными существами, перед которыми открыта любая дорога».

И вот, наконец, он у истоков ее. Позади — училище, впереди — институт, и как пропуск в него — аттестат со сплошными пятерками, бережно хранимый в холщовом бумажнике.

Однако аттестат, гордость семейства, казавшийся в заштатной Тюмени волшебной палочкой, которая распахнет любые двери и собьет любые замки, в столичном Петербурге оказался всего-навсего бумажкой, пусть нужной, но далеко не всесильной.

«С большим душевным трепетом вступил я в конце августа 1887 года впервые в стены института, чтобы справиться в канцелярии, в порядке ли мои бумаги и буду ли я допущен к конкурсному экзамену».

Бумаги оказались в порядке, но на 116 вакансий претендовало больше 800 молодых людей.

Значит, борьба, жестокая, беспощадная, за место в институте, а стало быть, и в жизни.

Предстояли трудные экзамены по математике и физике.

Подготовка к ним отняла все время — три недели кряду, с короткими передышками на еду и сон.

Книги и записи откладывались в сторону только для того, чтобы разведать коварные уловки экзаменаторов, которые, подобно экзаменаторам всех времен и народов, мастерски владели искусством проваливать робеющих абитуриентов.

Но, как известно, все хорошо, что хорошо кончается. Пришел конец и экзаменам, а вместе с ними и смятению, и страхам, и робости, и отчаянной решимости.

Для него экзамены кончились хорошо. Он был принят на химико-технологическое отделение. «В Технологический институт я попал с твердым намерением пойти по стопам моего знаменитого земляка Д. И. Менделеева, — вспоминает Красин и прибавляет: — Все мы из средней школы вышли политически совершенно нейтральными юношами, с устремлениями больше в сторону химии, технологии и других прикладных наук… В Питер я явился без каких бы то ни было определенных политических запросов и в первый год с головой ушел в науку».

Он окунулся не только в науку, но и в борьбу с жизнью. Жизнь в столице оказалась неподатливой, скупой на милости. После занятий приходилось бегать с урока на урок, а когда их не было, рыскать по городу в поисках других случайных заработков. Старики родители к тому времени перебрались из Тюмени в Иркутск. Жилось семье трудно. Отцовского жалованья едва хватало на прокорм.

Красин испытывал жгучее чувство стыда и неловкости всякий раз, как из Сибири приходил почтовый перевод. Несмотря на протесты сына, отец, пока Леониду не дали стипендию, время от времени урывал скудные крохи и слал в Петербург. Если уж бедовать, так сообща — таков был неписаный закон, по которому жили Красины.

Невзгоды не так тяжелы, если их нести не в одиночку. Год спустя ему полегчало. В Петербург приехал и тоже поступил в Технологический младший брат Герман, длинный, худой, нескладный.

Братья зажили вместе, одним домом, одним немудреным студенческим хозяйством, поровну деля и деньги, и расходы, и одежку, и обувку, и труды, и заботы.

Зажили дружно и ладно, как жили все Красины и Кропанины.

Но жизнь не только подставляла молодому студенту свои острые бока. Она являла и свой лик, ужасный, отвратительный. Был он исполосован виселицами, изъязвлен тюремными казематами, испещрен верстовыми столбами, отмерявшими печальный, от этапа к этапу, путь на каторгу и ссылку.

То была пора свирепой реакции. Невероятно тусклое и мрачное время.

— Страна скована льдом, — говаривал брат Герман. А поэт описывал:

В те годы, дальние, глухие,

В сердцах царили сон и мгла:

Победоносцев над Россией

Простер совиные крыла,

И не было ни дня, ни ночи,

А только — тень огромных крыл…

Всего лишь несколько лет назад, после того как от бомб революционеров-террористов пал Александр II, была разгромлена героическая «Народная воля». Взошли на эшафот Софья Перовская, Андрей Желябов, Тимофей Михайлов, Николай Кибальчич и Николай Рысаков, а те из их товарищей, кого миновала петля палача, были заживо погребены в Шлиесель-бургской крепости.

За каких-нибудь несколько месяцев до приезда Красина в столицу, 8 мая 1887 года, погибли на виселице Александр Ульянов, Василий Осипанов, Пахомий Андреюшкин, Василий

Генералов, Петр Щевырев — последние из когорты революционеров-террористов пытавшиеся, подобно прежним сынам «Народной воли», прикончить царизм бомбами.

Правительство нового государя императора, грузного, квадратного, с тяжелым взглядом и неподвижным лицом, Александра III, задушив «Народную волю», все крепче стискивало горло страны. Одно лишь участие в безобидном кружке самообразования оборачивалось полицейским делом и кончалось высылкой в провинцию. Бели же занятия содержали хотя бы намек на социализм, участники кружка отправлялись в тюрьму, а оттуда в места не столь отдаленные — самые северные уезды Вологодской и Архангельской губерний или хуже того — в дальнюю кандальную Сибирь.

Просвещение получил под всевластное начало министр Делянов, тупой и злобный мракобес, прославившийся афоризмом о «кухаркиных детях». Он неколебимо верил в фельдфебельскую премудрость, что «враг унутренний есть жиды и скубенты», и вершил над просвещением Шемякин суд и крутую расправу,

Главные удары обрушивались на молодежь. Это не мудрено. Если революции — это локомотивы истории, их машинисты и кочегары — молодежь. Это они, молодые, без страха и трепета шли на муки и смерть, Это они, молодые, своими звонкими голосами силились разбудить Россию. Это они, молодежь, пусть оступаясь и блукая средь неверных блуждающих огней, искали пути из мрака к свету, от рабства к свободе.

Приход Красина в институт совпал с трагическим переломом в жизни высших учебных заведений. Буквально на глазах молодого студента уничтожались последние вольности. Студентов вырядили в форму. Когда все на один манер, нет каждого. Безликая масса — как стадо, ею легче управлять, за ней легче присматривать. Для слежки была учреждена система педелей. Педели — ищейки-надзиратели — повсюду шпионили за студентами, чуть что донося по начальству о каждом неосторожном слове, о каждом необдуманном поступке.

Чтобы студент поменьше размышлял, его побольше занимали — лекциями, репетициями, чертежами, работами в мастерской. Чем меньше у человека досуга, тем меньше он думает, а значит, меньше склоняется к бунту.

Как ни зелен был Красин, он очень быстро разобрался в пестрой сутолоке институтских будней и уразумел, что истинная цель начальства — «доводить студентов до максимального одурения, не оставляющего в мозгах места ни для каких „вредных“ мыслей».

Еще со школьной скамьи ему был известен элементарный закон природы — действие равно противодействию. Теперь, в Петербурге, он убедился, что закон этот впрямую относится и к обществу. Чем сильнее давил правительственный пресс, тем больше возрастало сопротивление.

Из всех вредоносных заблуждений, пожалуй, самое нелепое и вместе с тем опасное — убежденность сановников в том, что человеческую мысль можно задушить. А человеческая мысль подобна сказочному богатырю. Сколько ни убивай его, он оживает вновь. Стоит лишь окропить его живой водой. Животворный же источник человеческого разума неисчерпаем.

Как ни старались правители, убить мысль они не могли. Она оживала — в спорах, разговорах, перешептываниях, нелегальных кружках, легальных и полулегальных студенческих учреждениях.

Не прошло и двух лет, как Красин понял, что институт — или Техноложка, как он, теперь уже бывалый студент-второкурсник, называл ее, — живет двойной жизнью: официальной, с ее видимым напряжением и казенной деловитостью, и неофициальной — бурной, опасной, захватывающей.

Очаги этой жизни были различны. И знала о них только посвященные.

Во дворе, подле ворот, ведущих в институт с Забалканско-го проспекта, стояло небольшое здание. Было оно унылым с виду, но полным кипучей жизни изнутри.

Здесь помещалась студенческая столовая. В ней можно было не только по дешевке поесть, но и переброситься на ходу рисковым словом, тайком обменяться мнением о том, о чем в аудитории благоразумнее умолчать, собраться вдвоем-втроем и накоротке поспорить о политике либо пофилософствовать на тему: куда идет Русь и кому вести ее? Наконец, здесь можно было, не опасаясь надзирателей, договориться о месте и часе сбора нелегального кружка.

Педелям вход в столовую был заказан. Ее хозяевами были студенты. Меж ними и институтским начальством установилось негласное соглашение, которое соблюдалось как первой, так и второй стороной. Одни пообещали не проводить в столовой ни сходок, ни больших собраний и строго следили, чтобы это обещание выполнялось. Другие, однажды отдав студентам управление столовой, в дальнейшем не посягали на него.

Правда, в истории бывали исключительные случаи, когда в столовую силой проникали околоточные, приставы, городовые. Но чтобы хоть один педель переступил порог ее, такого не было.

Управляя столовой, студенты проходили довольно солидную школу демократии, сплочения, организации. Во главе всех дел стояли выборные распорядители. Их кандидатуры выдвигались покурено, подачей записок. Затем составлялся общий список и вывешивался на стене для «всенародного голосования». Каждый студент ставил против фамилии кандидата плюс или минус. Кто набирал больше плюсов, проходил в распорядители.

Собрание распорядителей делилось на комиссии — административную, мясную, овощную — и направляло всю жизнь столовой: подряжало эконома, поваров, заключало соглашения с поставщиками провианта, устанавливало таксу на блюда, следило за порядком.

Благодаря студентам порядок в столовой был образцовым, хотя временами здесь кормилось до тысячи человек.

Независимая столовая — одна из вольностей, которую удалось отстоять технологам. Другим студентам Петербурга жилось куда хуже. В университете, например, после убийства Александра II все студенческие организации были разгромлены вчистую.

Красину работать в столовой не довелось. Тут требовались деловая сметка и практический опыт. Малоискушенных юнцов распорядителями не выбирали. А он был тогда «очень хорошенький мальчик, немного выше среднего роста, стройный, с прелестным, по-детски круглым лицом, безусый и безбородый», — вспоминает его однокашник А. Балдин.

Красин стал участником другой студенческой организации — нелегальной — библиотеки.

Институтская библиотека своим официальным лицом радовала начальство. Лицо было анемичным, а сама библиотека — хилой. На полках стояли лишь книги по технике. Литература социально-экономическая давно пылилась за замками и печатями. Многие книги, легально вышедшие в свет лет десять назад, — о хождении в народ, о борьбе с самодержавием, о теории и истории социализма — теперь были запрещены и изъяты. Те, кто пытался их читать, предавались не только академической анафеме, но и полицейским властям. Если жандармы натыкались на «Что делать?» Чернышевского, владельца книги ожидало не только исключение из института, но и отбывание «натуральной тюремной повинности».

Запрещенными книгами были и первый том «Капитала»

Маркса, я первый и второй тома сочинений Лассаля, и «Исторические письма» Лаврова, и «Политическая экономия» Милля с примечаниями Чернышевского.

Вот эти-то книги, запретные и опасные, и составляли другое, неофициальное, наиболее манящее студентов лицо институтской библиотеки. «Всякий уважающий себя студент, — вспоминает Красин, — считал для себя обязательным прочесть всю запретную литературу».

Она не хранилась в библиотечных стенах. Она ходила по рукам, тайно и конспиративно. Книжки передавали из-под полы, быстро, с оглядкой студенты-библиотекари. Каждый держал на дому по две-три книги, не больше, чтобы при провале жертвовать немногим. Он выдавал нелегальщину товарищам по записям в особых каталогах, которые прятались в тайниках.

Довольно трудным и опасным занятием было не только распространение книг, но и добывание их.

Красин стал подпольным библиотекарем и «предавался этому делу с рвением спортсмена. Элемент спорта был тут не только в связи с некоторым риском, но в особенности также поскольку дело шло о пополнении библиотеки редкими книгами. В Петербурге не было ни одной лавчонки букинистов, которую я не посетил бы, и если где-либо появлялся первый том „Капитала“, или Лассаль, или Чернышевский, знакомые букинисты давали мне знать, и я отправлялся добывать книгу, не останавливаясь даже перед такими сверхъестественно большими, по тогдашним временам, затратами, как десять или пятнадцать рублей за одну книгу».

Чем больше приобщался он к подспудной институтской жизни, тем глубже вникал в нее.

Вблизи все выглядело много сложнее, чем издали.

Со стороны казалось, что студенческие организации монолитны, что всякий, кто рискует, связываясь с нелегальщиной, — частица единой, собранной в кулан и нераздельной силы.

На поверку же выяснилось — единства нет.

Все, кто хотел бороться или по крайней мере считал себя борцом, сходились только в одном:

— России нужны перемены.

Но как добиться их?

На этот вопрос разные люди отвечали по-разному.

Ответы зрели в спорах, яростных, жестоких, непримиримых. В них отражались проблемы, волновавшие умы всей мыслящей России.

Одни говорили:

— У Руси особенная стать. Ей, не в пример Европе, чужд капитализм с его фабриками, заводами, пролетариями. Минуя капитализм Русь движется к социализму через сельскую общину, этот «зародыш социализма». Не «язва пролетариатства, а крестьянство — вот кто главная революционная сила. Но крестьянству одному не сдвинуть колеса истории. На это способны лишь герои, „критически мыслящие личности“. Только за ними послушно идет толпа, обычно пассивная и безвольная. Историю вершит не классовая борьба народных масс, а бомба и воля выдающихся личностей. Другие говорили:

— Россия вступила на путь капитализма и вовсю движется по нему. Нет нужды, угодно ли сие отдельным персонам или нет. „Если Иисусу Навину удалось, по библейскому рассказу, остановить солнце „на десять степеней“, то время чудес прошло, и нет ни одной партии, которая могла бы крикнуть: „стойте, производительные силы, не шевелись, капитализм!“ .Сельская община никакой не „зародыш социализма“. Капитализм, развиваясь, разлагает ее. В общине все большую силу забирают богатеи. Они грабят бедняков, отнимают землю. Крестьянство раскалывается, распадаясь на кулаков и батраков. Одни пополняют ряды сельской буржуазии, другие — сельского пролетариата. Капитализм, независимо от своей воли, рождает своего могильщика — промышленный пролетариат, самый революционный класс общества. Он-то и призван возглавить борьбу народных масс за социализм. Третьи говорили:

— Мы еще совершенные невежды и, прежде чем браться за дело, хотим учиться. В частности, хотим основательно проштудировать политическую экономию. Хоть и смутно, но мы уже понимаем, что в экономике — разгадка всех других общественных наук.

Четвертые считали:

— Незачем зарываться в книги. Достаточно прочесть несколько статей Герцена, Лаврова, Чернышевского, Михайловского, и теоретическая подготовка революционера закончена. Он может смело догружаться в практическую работу, выходить на борьбу.

Пятые борьбу вообще отрицали:

— Раз не удалось поднять крестьян, надо искать соглашения с царизмом. То, что не удалось взять с бою, надо ста[1] — раться добыть миром, в рамках легальности. Следует не бороться, а приспособляться.

Трудно сказать, кто хуже — реакционер или либерал. Скорее всего оба хуже. Во всяком случае, первый открыт, от него добра не жди. Второй закамуфлирован. Он скользок и труслив. Возвышенными словами либерал пытается прикрыть ничтожность дел, а в решающий и, конечно, опасный момент норовит улизнуть в кусты. Это его, русского либерала, высмеял поэт Д. Минаев, обращаясь со стихотворением-экспромтом к одному из высших государственных сановников России:

Перед лицом всей нации

И всей администрации,

В виду начальства строгого.

Мы просим, граф, немногого:

Уж вы нам — хоть бы куцую, —

Но дайте конституцию.

В запутанном лабиринте враждующих мнений и взглядов нетрудно было заблудиться. Требовалось найти выход. И Красин искал его. Наблюдая, сопоставляя, взвешивая, размышляя.

Действительность гнусна. Отвратен царизм. Чудовищна реакция. Невыносима рабья покорность, насаждаемая кнутом и кандалами. Мириться и тем более уживаться со всей этой мерзостью бессовестно.

Что же делать?

Бороться.

Но как? С кем сообща?

С теми, кто владеет оружием. Без него любая борьба бессмысленна.

Но где оно, это оружие? Каково оно?

Прежнее — бомба — негодно. После убийства одного царя к имени другого прибавили палочку. Только и всего.

Исход борьбы решают не отдельные, пусть и выдающиеся, личности, а народные массы. Так как \"базис истории лежит в глубине народной жизни, технической организации труда, — размышлял Красин, — то отдельные личности могли выделывать какие угодно кунштюки, ходить на голове и т. д., но влияние их оставалось заметно лишь постольку, поскольку они воздействовали на эту именно сторону. Но она-то как раз наименее всего подлежала их воздействию. Наполеоны завоевывали миры, Александры, в свою очередь, упрятывали Наполеонов на уютные острова, а тем временем в стороне от этого блеска и шума шел серенький процесс применения паровых, ткацких и других машин, сделавших весьма неузнаваемой физиономию Западной Европы. И уж наверное роль и значение всех этих господ, начиная с Александра Македонского и кончая тем же Наполеоном, оказались бы менее заметными, если бы вместо своих грандиозных завоеваний удалось им выловить и уничтожить всех этих Уаттов, Аркрайтов, Стефенсонов, Фультонов и пр. и пр. … Однако бодливой корове в этом случае бог рог не дает… Разве не могу я обратиться к ним с теми же словами, с которыми Архимед отнесся к воину при взятии Сиракуз: \"Не тронь, варвар, моих теорем!!\" Правда, этот варвар ударом своего меча размозжил величайшую в мире голову, но моя голова пока еще дела и на плечах, да если бы и бить по ней стали, то лучше быть биту наподобие Архимеда, чем пресмыкаться в качестве раба с завязанными глазами, не сознавая ничтожества и бессилия своих господ-угнетателей\".

Где же выход? Где же оно, это могучее оружие борьбы? Оружие, которое он искал, находилось рядом, в нелегальной библиотеке.

Если верно, что книги, подобно людям, имеют свою судьбу, не менее верно и то, что судьба людская зависит от книг. Подчас встреча с иной книгой круто меняет всю человеческую жизнь.

Кем стал бы Красин, не прочти он «Капитала»? Талантливым инженером, выдающимся техником, одним из тех, кто ставил стропила, а затем возводил здание русского капитализма. С приходом зрелости остыл бы пыл молодости, повыветрился бунтарский дух, столь свойственный мятежной юности, и он, подобно многим сверстникам и однокашникам своим, строил бы, управлял, двигал вперед технику, а по вечерам поругивал бы в Деловом клубе за картами правительство и расейскую отсталость с азиатчиной.

Книга Маркса заново раскрыла перед ним мир. И помогла найти в нем свое настоящее и стоящее место.

Это пришло не сразу. Поначалу, после первого знакомства, он, подобно многим, увидел в Марксовом «Капитале» только подспорье своей будущей деятельности. Так сказать, руководство к действию в рамках сложного, полного противоречий и пороков капиталистического общества. \"Для нас, — пишет он в 1889 году, — подобная штука имеет особый интерес: нам придется вращаться как раз в той области, где идет \"производство и распределение богатств и товаров\", а потому было бы очень странно не знать законов, управляющих этими процессами\".

Но чем глубже вникал он в книгу, тем яснее постигал ее великий смысл. \"Еще лет 30–40 назад не могли предвидеть ближайшую судьбу европейского общественного строя, если же возьмем сотню лет назад, то максимум, что мы увидим, — ничтожную кучку мыслителей, не столько предугадывающих, сколько предающихся полету своей пылкой фантазии о будущем человечества. Но вот время идет, естественные науки окончательно встают на ноги и открывают, таким образом, возможность научного развития взглядов на историю человечества. Разработка начинается с лихорадочной поспешностью, и уже в конце 60-х годов Карл Маркс уверенной походкой опытного врача приближается к современному европейскому обществу, изучает пульс общественного организма и предсказывает участь этого самого ранее не разгаданного сфинкса с точностью, какой может позавидовать самый заправский медик\".

Он штудирует Маркса и в одиночку и в кружке сибирского землячества. Читает, перечитывает, отдает летние каникулы книге, страницу за страницей, главу за главой конспектирует ее, причем конспекты куда подробнее и объемистее многих глав оригинала.

И сокрушается, что \"у нас на русском языке нет популярного изложения идей этого экономиста. Многие получили бы от него просвещение\".

Он все настойчивее думает о том, как бы просвещение это понести людям. И постепенно все яснее сознает, что Маркс не только великий экономист, но и великий революционер, что он не только вскрыл неизлечимые недуги капитализма, но и объявил ему непримиримую войну, что созданная Марксом теория призвана не только объяснить, но и преобразить мир.

Постичь эту истину ему помогли старшие товарищи по институту. К тому времени — к началу 90-х годов — сложилась своеобразная география студенческого Петербурга: студенты Лесного института — «лесники» — в большинстве своем были народниками, универсанты — тяготели к марксизму, но с сильным привкусом «легального», и лишь Техноложка являлась оплотом марксизма. Именно здесь хотели всерьез изучать теорию и сочетать ее с практикой.

Технологи пытались вплотную подойти к организации рабочего движения.

Дело это было неизведанным, трудным. Но нелегальные кружки исподволь набирали силу. Слабые, разрозненные и разобщенные вначале — ни общегородской, ни даже обще-[2] институтской связи не существовало, — они постепенно крепли и шли к объединению.

Путь этот был ухабистым. Он был изрыт рытвинами борьбы. Ну что ж, тем лучше, ведь борцы рождаются только борьбою.

Борьба разгорелась на одном из первых же собраний участников студенческих кружков. Был на нем и Красин. Докладчика поначалу слушали уважительно, даже с восхищением. Был он знаменит. И хотя председательствующий представил его под конспиративной кличкой «Лоэнгрин», многие знали и настоящее имя и историю его. Это был С. Карелин, земский статистик и экономист, старый революционер-народоволец, только что вернувшийся из северной ссылки.

Говорил он о старой \"Народной воле\", о ее героических традициях в борьбе с царизмом, о дисциплине, стальным обручем объединявшей народовольцев.

Все это вызывало одобрение, ибо относилось и к прошлому и к настоящему. То, что годилось прежде, необходимо было и сейчас.

Но когда Лоэнгрин перешел к дню сегодняшнему, аудитория насторожилась. Оратор звал молодежь объединиться на борьбу с общим врагом. Но вести ее предлагал с помощью террора.

Революционный террор, возведенный в систему, — вот что проповедовал Лоэнгрин.

День вчерашний сбивал с толку день нынешний. Прошлое тянуло вспять настоящее.

И Красин и друзья его выступили против старика, хотя был он и чтим и популярен.

Старшие прокладывают дорогу младшим. За это им поясной поклон. Но если они устаревают и становятся поперек дороги новому, они должны освободить путь. Танов закон поступательного движения, такова неумолимая логика его.

Аудитория раскололась. Технологи держались дружно. Они потребовали голосования и проголосовали за марксистов. На другом, еще более многолюдном собрании, когда речь зашла о новейших течениях в социологии, Красину тоже пришлось принять бой. На этот раз он выступил оппонентом докладчика А. Венцковского, развивая и отстаивая марксистскую точку зрения на историю.

Бороться приходилось не только с народниками. Бороться приходилось и с марксистами. С теми из них, кто называл себя таковыми, по существу ими не являясь.

Когда море вздымает могучий вал, вместе с волной несутся и ил, и песок, и камни. Спадет волна, и они осядут на дно. Но пока волна вскипает, они держатся на ее гребне. К 90-м годам марксизм стал в России модой. Некоторые умеренные либералы, приветствуя зарю русского капитализма и с восторгом поглядывая на Запад, использовали новое учение для борьбы с отсталыми взглядами народников. В последнем была их известная заслуга. Но главное в марксизме — его революционную суть — они опускали. Ни о преходящем характере капитализма, ни о социалистической революции, которая свергнет власть капитала и установит диктатуру пролетариата, \"легальные марксисты\" даже не заикались.

В студенческих кружках и салонах преуспевающих присяжных поверенных стал частым гостем студент-универсант Павел Струве. Неуклюже размахивая длинными, поросшими рыжими волосами руками, он сыпал цитатами из Маркса, которого, как заверял он, знал назубок, поносил российскую некультурность и призывал идти на выучку к капитализму.

— Главное, — говорил он, — социальные реформы. Они и есть те звенья, которые свяжут капитализм со строем, сменяющим его.

Эту же мысль, но в образной форме притчи развивал другой \"легальный\".

Собака, которую заели блохи, спросила лису, как от них избавиться.

\"Залезь в воду, а спину оставь снаружи\", — посоветовала лиса.

Собака послушалась. Все блохи собрались на спине.

Теперь собака погрузилась глубже, выставив лишь голову.

Блохи перекочевали на макушку. Тогда собака высунула язык и окунулась с головой. Блохи собрались на языке, и собака всех их сглотнула. — Так вот, — пояснял оратор, — вода — это денежно-товарное хозяйство, а сборище блох к одному месту — концентрация капитала. Следовательно, рецепт для перехода России от капитализма к социализму — развитие товарно-денежного хозяйства и капиталистического производства.

Буржуазный реформизм вместо революционного марксизма. Этому нельзя было не дать боя. И Красин сражался. Темпераментно, страстно, с молодым азартом.

Острый и быстрый ум, широкая начитанность, точное знание предмета, безжалостная логика, разящий наповал сарказм помогали ему.

Теперь старшие товарищи знали: во всех идейных схватках можно смело рассчитывать на него.

У этого тоненького, элегантного, даже несколько склонного к щегольству молодого студента были крепкие кулаки.

II

И Петербург всколыхнуло, В стране и столице шли студенческие беспорядки.

Хмурые мартовские улицы засверкали медными бляхами дворников, расцветились гороховыми пальто шпиков.

Извозчичьи биржи опустели. Толстозадые ваньки предпочитали отсиживаться в теплых трактирах, чем в промозглую предвесеннюю склизь возить городовых и приставов, препровождавших в участки мятежных студентов.

Техноложка гудела. По коридорам слонялись растерянные, как-то разом полинявшие педели. В аудитории их не пускали. Стулья, воткнутые ножками в ручки дверей, ограждали вход.

А за дверьми митинговали, вразнобой до хрипоты витийствовали, во всю мощь молодых глоток пели студенческие и разбойные про Стеньку Разина и Солнце красное песни.

Главная лестница, что вела от входа на этажи, патрулировалась студентами. В институт никто не допускался, Полная обструкция. Никаких наук и занятий. Вольность. Свобода.

С чего все началось? Многие толком и не знали. А если и знали, то позабыли в пылу разгоревшихся страстей.

Кто говорил, что всему виной арест двух студентов, которые нанесли пощечины директору и были сданы в дисциплинарный батальон.

А кто считал причиной несправедливое исключение студента Гецена, славного, симпатичного малого, схлестнувшегося с инспектором-держимордой Смирновым.

Но разве в причине дело? Тут следствие важно, не причина.

И вот уже который день бушует, не смолкает Техноложка. В большой чертежной — вече. Сдвинуты столы, скамьи, чертежные доски. Но в просторном зале такая давка, что и ластику негде упасть. Даже высокие подоконники облеплены людьми.

На нескончаемой сходке оратор сменяет оратора.

На трибуну, наспех составленную из столов, взлетает тоненькая фигурка. Гудит неокрепший басок. Опасно посверкивают огромные серые глаза. Горят румянцем смуглые щеки. Рука то отбрасывает с крутого лба черные как смоль волосы, то рубит воздух ребром ладони.

Слова. Звонкие, хлесткие, острые. Он, словно гвозди, вколачивает их в притихший зал. И всякий раз, как слова попадают в цель, чертежная вскипает криками, аплодисментами.

Говорит Красин.

Первое выступление на большом митинге.

Оно не осталось неуслышанным. Ни теми, к кому он обращал его, ни теми, против кого оно обращалось. Как говорится, не единым педелем живо начальство. Желающий слышать — услышит. Благо нужные уши всегда найдутся. Те, что невооруженному глазу не видны.

Выступление Красина дошло до охранки. Это выяснилось очень скоро.

Под вечер, весело цокая копытами, к институту подскакал отряд конных жандармов.

Следом за ними, деловито посапывая, подтянулись пешие городовые, околоточные, приставы. В полном параде, при медалях и орденах.

Полицейское воинство силой проникло в институт, перекрыло входы и выходы.

К студентам, согнанным в столовой, обратился петербургский градоначальник генерал Грессер. Речь его была краткой, но внушительной.

— Милостивые государи! Вы арестованы и будете доставлены в полицейские части. А там разберутся.

Первый арест. Начало предопределенного для всех, кто избрал борьбу, пути, с вехами, которые заведомо отмерены: разборка, высылка, тюрьма.

Первый арест как первый бой, его никогда не забываешь. Красин вспоминал о нем всю жизнь. В мельчайших деталях и подробностях.

И как ни странно, весело, с приятностью. И не только потому, что воспоминания, особенно юности, милы.

В тесной камере Коломенской части набилось видимо-невидимо народу — около сотни студентов. И в тесноте и в обиде. Но никто не обижался и никто не хандрил. Напротив, каждый бодрился, старался показать, что ему как заправскому революционеру все нипочем. С нар неслись анекдоты, шутки, смешные стихи.

Даже в первую ночь, когда на студентов накинулись остервенелые клопы — эти непременные спутники российских каталажек, — никто не приуныл, не забрюзжал. Все наперебой стали разрабатывать новейшие, наинаучнейшие способы клопоморения.

Заключение не только разъединяет, оно и объединяет. Несмотря на все старания — а быть может, именно благодаря им — человека не удается изолировать от человека, если, разумеется, людьми движет одна общая и благородная цель.

В зловонной, битком набитой камере Коломенской части Красин близко узнал тех людей, которых, возможно, и не приметил бы в повседневной суете институтской жизни. А ведь как раз им суждено было сыграть немалую роль в его дальнейшей судьбе.

Он ближе познакомился со студентом-старшекурсником Михаилом Брусневым.

С первого взгляда человек этот ничем не выделялся. Простое, неприметное русское лицо. Чуть вздернутый нос. Светлые, спокойные волосы, зачесанные на пробор. Такие же светлые, спокойные глаза.

Говорил он немного, негромко, не спеша, как бы боясь попусту растратить слова, вслушиваясь в них и вдумываясь в смысл каждого. Зато все, что он говорил, было до малейшей малости отмерено.

Настоящие люди походят на каменноугольные шахты. Богатство их не в бросающихся в глаза терриконах. Оно в скрытых от взоров глубинах.

За простотой и неброскостью Бруснева скрывались горячий темперамент борца и точный ум тактика, глубокое знание марксистской теории и недюжинный талант организатора, за мягкостью и душевностью — твердая воля революционера.

\"Бруснев, — вспоминает Н. К. Крупская, — был чрезвычайно умным и каким-то необыкновенно простым человеком, целиком ушедшим в рабочее движение\".

Так что, когда после нескольких дней отсидки пришел приказ — студенты, выходи! — Красин даже пожалел о Коломенской части. Не хотелось расставаться с интересным и славным человеком.

А расставаться приходилось. Волею начальства их пути шли врозь. По приговору профессорско-инспекторского ареопага студент третьего курса Леонид Красине 17 марта 1890 года подлежал увольнению из института с последующей высылкой из Петербурга.

Постановление педагогического совета, разумеется, не замедлил утвердить министр Делянов, и Леонид вместе с братом Германом (тот тоже участвовал в беспорядках и также был наказан) укатил в Казань. На сей раз на казенный счет. Слабое, но все же утешение.

Казанское лето промелькнуло вместе с сухими и жаркими ветрами; приехавшими на вакации курсистками, молоденькими, застенчивыми и суровыми; и Волгой, неправдоподобно огромной, манящей, захватывающей дух. Как-то он переплыл ее в оба конца, пробыв в воде без малого два часа.

И еще одним было отмечено лето в Казани — полицейской слежкой, тайной, или, как тогда именовали ее, негласной.

Хотя сей секрет полишинеля для Красина тайны не составлял. На каждом шагу он ощущал назойливый глаз охранки.

Директор департамента полиции Дурново уведомлял начальника казанской жандармерии:

\"Департаменту полиции сделалось известно, что уволенный за участие в беспорядках из СПБ-го Технологического института Леонид Борисович Красин, проживающий ныне в Казани, поддерживает сношения с высланным из Москвы по такому же поводу студентом Петровской земледельческой академии Петром Михайловичем Функом, находящимся в Екатеринбурге. Сношения эти показывают, что означенные молодые люди представляют личности вредного направления.

Принимая во внимание, что Красин в месте настоящей} своего пребывания может иметь сношения с учащейся молодежью и оказывать на нее дурное влияние, департамент покорнейше просит обратить на деятельность и сношения Красина особое внимание\" \'.

Правда, длительных хлопот он казанским жандармам не доставил. Ближе к осени пришел ответ на прошение, которое они с братом подали сразу же после исключения. Начальство смилостивилось. Красиным было дозволено вернуться в институт: старшему — на третий курс, младшему — на второй. Студентами они были способными, старательными, что называется, подававшими надежды, острастка была им дана, да и события, отойдя назад, утеряли свою остроту.

И вот снова институт, тихий, присмиревший, как казалось начальству, склонному принимать желаемое за действительное (так спокойнее).

На самом же деле институт не присмирел, он притаился, скрытно и неодолимо готовясь к новому, еще более мощному рывку. В глубинных недрах института не только жили и раз-[3] множались нелегальные кружки, в Техноложке возникла социал-демократическая организация, группа людей, пытавшихся объединить разрозненные марксистские кружки Питера и даже всей России..

Этой группой руководил Михаил Бруснев.

\"В 1890–1891 годах, — писал он, — в рабочей организации Петербурга назрела потребность отрешиться от кружковой замкнутости и выйти на более широкую арену политической борьбы… Только через рабочих вождей мы считали возможным повести широкую агитацию и пропаганду\".

К тому времени жизнь и марксизм научили Бруснева, а под его влиянием и Красина непреложным истинам:

— центр революционной борьбы не в институтах и университетах, а на заводах и фабриках;

— студенческое движение нельзя принимать в расчет, как самостоятельную силу. Бенгальский огонь, хоть он и ярок, гаснет столь же быстро, сколь быстро воспламеняется;

— единственная реальная сила освобождения России — организованный рабочий класс. Помочь ему овладеть революционной теорией, вооружать ею и политически просветить — такова миссия социал-демократической интеллигенции.

Воспитать рабочих руководителей, выработать из рабочих кружковцев своих \"русских Бебелей\" — вот к чему стремились Бруснев и члены его группы: Голубев, Родзевич, Гурий Петровский, Баньковский, Бурачевский, Цивинский.

В Петербурге было создано до двух десятков рабочих кружков. Их возглавили рабочие, руководившие всей организационной стороной дела. Из них впоследствии выросли такие замечательные борцы революции, как Федор и Егор Афанасьевы, Николай Богданов, Гавриил Мефодиев, Петр Евграфов.

Кружок интеллигентов-пропагандистов входил в организацию как ее составная часть и имел своего делегата в центральном штабе группы, но самостоятельной руководящей роли не играл.

Штаб состоял из пятнадцати-двадцати человек и был строго законспирирован. Возглавляли его Бруснев и Голубев, студент-универсант по кличке \"дядя Сеня\". Он также был последовательным марксистом, решительно отвергавшим террор.

Брусневцы, соблюдая строгую конспиративность, настойчиво стремились к расширению своей организации. Они с оглядкой и придирчивым отбором выискивали нужных людей. Одним из них стал Красин. Впрочем, сперва не все в группе были согласны с привлечением его. Некоторые считали Красина молодым для такого трудного и ответственного дела. Решающее слово осталось за Брусневым. Молодость — рассудил он — единственный из недостатков, который проходит с годами.

Так что однажды, подслеповатым октябрьским деньком, когда в полутемной и без того институтской столовой из всех углов наползает сумрак, с Красиным, направлявшимся к выходу, поравнялся студент-старшекурсник Цивинский. Не останавливаясь, на ходу, но так, чтобы быть расслышанным в неумолчном стуке мисок и звяканье ложек и ножей, он проговорил:

— Есть кружок на Обводном канале. Из рабочих \"Резиновой мануфактуры\" и ткачей. Нужен интеллигент. Для систематических занятий и пропаганды.

Красин кивнул головой.

— Работать будете под конспиративной кличкой. Какая она у вас?

Красин покраснел. Конспиративная кличка — о таком он даже не мечтал!

— Будете Василием Никитичем, — с минуту помолчав, решил Цивинский.

И уже в дверях добавил;

— Моя кличка — Осип Иваныч.

Так Красин стал Никитичем, Отныне и на долгие годы. В условленный вечер он пришел к Брусневу на Бронницкую, скинул студенческую форму и переоделся в платье, что было уже приготовлено для него.

Надел косоворотку, натянул стоптанные, порыжелые сапоги, надел пальто с обтрепанными полами и рукавами и низко на лоб, чуть ли не по самые брови, нахлобучил мохнатую шапку.

Взглянув в зеркало, он для пущей убедительности выпачкал лицо и руки сажей из печной трубы.

Теперь, казалось им с Брусневым, он полностью походил на мастерового. Заблуждение, увы, свойственное в те времена многим интеллигентам. Ряженые студенты рядом с настоящими рабочими нередко выглядели жалкой рванью, \"золотой ротой\", вконец слившимися люмпенами.

Довольный своим видом, он вышел на улицу и зашагал к Обводному каналу.

На улице было безлюдно. Лишь в пелене тумана чернел силуэт будочника.

Обводный канал. Здесь тоже все спокойно. Пахнет сыростью близкой воды. С баржи, мигающей красноватым огоньком, доносится пьяная песня, то затихая, то срываясь на крик. Впереди только редкие пятна газовых фонарей в белесом венчике тумана.

Из подворотни вынырнул человек и пошел впереди скорым шагом, не оборачиваясь. Смешно подрагивали его лопатки, выпирая из-под узкого, в обтяжку, явно не по мерке пальто.

Это Цивинский, тоже переодетый.

На углу Екатерингофского проспекта Осип Иваныч вдруг остановился, оглянулся — нет ли где шпиков — и юркнул во двор большого углового дома.

Красин поспешил следом.

Они поднялись по темной, пропахшей котами и плесенью лестнице на пятый этаж, крутнули звонок — вокруг ручки таких звонков обычно вьется надпись: \"Прошу повернуть\" — и вошли в квартиру.

Лицо обдало сыростью и теплом. И запахами хлеба, щей, махорочного дыма.

Небольшая комната в два окна, чисто прибранная, опрятная, полутемная.

Из-за стола, на котором горела жестяная керосиновая лампа с треснутым, заклеенным полоской пожелтелой бумаги стеклом, поднялся человек. Сухопарый, сутуловатый, лет тридцати семи, с бледным, испитым лицом и горящими за стеклами очков глазами.

Он поздоровался. Рука его с тонкими, нервными пальцами ткача была горячей, но сухой. Это был Федор Афанасьев, организатор и руководитель подпольного кружка, питерский пролетарий, всю жизнь свою отдавший пробуждению сознания и организации рабочего класса.

— Вот тот самый Никитич, — сказал Цивинский и сел за стол, не снимая пальто, а лишь скинув картуз.

Договорились заниматься два раза в неделю, здесь, у Афанасьева.

Несколько дней спустя, вечером, так же как впервые, соблюдая правила конспирации, но на сей раз один, Никитич пришел к Афанасьеву.

Его уже ждали. Собрался весь кружок. Человек семь: Егор Афанасьев, браг Федора, две молоденькие девушки с \"Резиновой мануфактуры\" — Анюта и Верочка и другие.

Поначалу новый пропагандист был встречен сдержанно, с видимым недоверием. Уж очень юн был он с виду.

Девушки, те даже едва скрывали свою иронию. Верочка — это была В. Карелина, впоследствии активная участница революционного движения, — с досадой думала про себя:

\"Вот так серьезный пропагандист! Какой-то мальчик, наверное, гимназистик какой-нибудь! Нечего сказать, нашли кого послать к таким бородачам-рабочим нашего кружка!\"

Но по мере того, как он говорил, отношение менялось. Никитич, вспоминает В. Карелина, \"начал объяснять что-то по политэкономии. Сразу почувствовала себя неловко за свою критику\".

Он не только сам превосходно знал все, что рассказывал, он умел передать свои знания другим. Говорил Никитич просто, но не упрощая, умно, но не впадая в ученую заумь, увлекательно и красноречиво, но не увлекаясь собственным красноречием и не любуясь им.

Когда два часа подходили к концу, у пропагандиста установилась прочная связь со слушателями.

Она оставалась нерасторжимой и крепла на всех последующих занятиях. О чем бы он ни говорил — о новейших завоеваниях техники, об основах естествознания, физики, химии, геологии, политической экономии, — рабочие слушали не отрываясь.

Особенно вырастал их интерес тогда, когда речь заходила о самом остром и наболевшем — о положении рабочего класса. Тут уж нередко слушателем становился он, а слушатели — рассказчиками.

Рассказывать же было о чем. Все, что они говорили, было кровным, выстраданным.

Рабочий день по закону составлял 11,5 часа, но циркулярами министерства финансов разрешались сверхурочные. Тан что фактически рабочий день длился 14–15 часов в сутки.

Вот что писал о жизни рабочих хорошо осведомленный современник:

\"Толпы бедно одетых и истощенных мужчин и женщин, идущих с заводов. Ужасное зрелище. Серые лица кажутся мертвыми, и только глаза, в которых горит огонь отчаянного возмущения, оживляют их. Но, спрашивается, почему они соглашаются на сверхурочные часы? По необходимости, так как они работают поштучно, получая очень низкую плату (ткачи, например, из афанасьевского кружка зарабатывали 18–20 рублей в месяц. — Б. К.). Нечего удивляться, что такой рабочий возвращается домой и, видя ужасную нужду своей домашней обстановки, идет в трактир и старается заглушить вином сознание безвыходности своего положения. После 15 или 20 лет такой жизни, а иногда и раньше мужчины и женщины теряют свою работоспособность и лишаются места. Можно видеть толпы таких безработных ранним утром у заводских ворот. Тан они стоят и ждут, пока не выйдет мастер и не наймет некоторых из них, если есть свободные места. Плохо одетые и голодные, стоящие на ужасном морозе, они Представляют собой зрелище, от которого можно только содрогаться, — эта картина свидетельствует о несовершенстве нашей социальной системы\".

К отчаянию нужды прибавлялось и отчаянное унижение. Каждое утро молодых девушек наравне с мужчинами раздевали и обыскивали перед началом работы.

— Что же делать? — спрашивал Никитич. И отвечал:

— Бороться. За каждую копейку жалованья. За каждый час рабочего дня. Но борьба только за копейку мало что даст. Надо бороться не только с хозяином, но и с городовым, приставом, околоточным — со всем аппаратом царской власти. Только полное политическое освобождение избавит от экономической кабалы. Это борьба против капитализма, за социализм, против царизма, за вечное царство труда, в котором эксплуатация человека человеком будет возбуждать такое же изумление, как в нас — людоедство.

Никитич, подобно другим брусневцам, готовил рабочих к надвигающимся политическим схваткам с самодержавием, сеял, как он сам писал, \"семена, давшие всходы впоследствии, в половине ЭО-х и начале 900-х годов\".