Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Александр Андреевич Свечин

Клаузевиц

От редактора

Клаузевиц принадлежит к числу замечательных людей эпохи поднимающегося буржуазного строя, эпохи национально-освободительных войн.

В нашу эпоху пролетарской революции значение Клаузевица, который по выражению Ленина был «одним из самых знаменитых писателей по философии войн и по истории войн», заключается, в частности, в том, что он своим классическим изречением о взаимоотношении между войной и политикой помогал нам раскрывать действительный исторический смысл войн различных эпох.

В период империалистической войны изречение Клаузевица «война есть продолжение политики иными средствами» неоднократно упоминал Ленин в своей непримиримой борьбе против социал-предателей, против меньшевиков и оппортунистов II Интернационала, против самой гнусной разновидности оппортунизма — каутскианства. В нашу эпоху оно помогает нам раскрыть подлинный, неизвращенный лицемерием и обманом политический смысл войн, которые подготавливает наиболее кровожадный и озверелый отряд воинствующей буржуазии — фашизм.

Клаузевиц не только указал на истинную связь войны с политикой, но вместе с тем разработал теорию ведения войны, основанную на изучении «внутренней связи явлений войны». В этой теории он сопоставлял и размеры политической цели, и размеры напряжения, необходимого для достижения конечной военной цели, и влияние политической цели на конечную военную цель.

Воина получает самый разнообразный облик, в зависимости от «господствующих в данный момент идей, чувств и отношений». «Война может быть то в большей, то в меньшей степени войной», — писал Клаузевиц диалектически подходя к анализу явлений войны.

Война может получить «абсолютный облик», когда она напрягает все силы и всю энергию народа, благодаря участию которого «не одно правительство и его армия, а весь народ со всем присущим ему весом был брошен на чашки весов». Такой облик получили войны революционной Франции, и особенно после устранения «технического несовершенства французской организации» в период Бонапарта.

Опираясь на всю народную мощь Франции, ее армии победоносно прошли всю Европу, — писал Клаузевиц.

Он глубоко схватывал сущность войны, когда доказывал, что «всякая эпоха имела собственные войны, свои собственные ограничивающие условия и свои предрассудки» (стр. 546)[1]. Это положение тесно связано с изречением «война есть продолжение политики иными средствами» и вместе с последним требует изучения характера каждой данной эпохи, характера политики каждого данного государства и класса и характера войны, которую они ведут.

Клаузевиц учил, что «иным средством» политики является вооруженное насилие, что «война — это акт насилия, имеющий целью заставить противника исполнить нашу волю» (стр. 13). «Чтобы принудить противника военными действиями выполнить нашу волю, мы должны фактически обезоружить его или поставить в положение, очевидно угрожающее потерей всякой возможности сопротивляться. Отсюда следует, что цель военных действий должна заключаться в том, чтобы обезоружить противника, лишить его возможности продолжать борьбу, т. е. сокрушить его» (стр. 16).

Можно было бы привести немало изречений Клаузевица, подобных вышеуказанным, чтобы еще лучше показать, что под войной Клаузевиц понимал решительное применение насилия с целью сокрушения вооруженных сил противника.

Определение войны, как акта насилия, стремящегося к сокрушению врага, конечно, используется буржуазией для обоснования реакционного насилия, которое она совершает в своих интересах. В трудах по стратегии буржуазных военных писателей это определение является одной из предпосылок исследования. В своей книге «Ведение войны и политика», изданной в 1922 году, Людендорф, «мастер» по применению насилия в интересах германского империализма, целые страницы сумел заполнить цитатами из Клаузевица, оправдывая действия германской военной партии, одним из руководителей которой он являлся; и надо отдать ему справедливость: он развернул в этом труде довольно полно программу завоеваний германского империализма, помогая вдумчивому читателю уяснить связь между политикой и войной на примере германского империализма.

В наше время имя Клаузевица используется часто в качестве знамени германским фашизмом. Нет таких красноречивых тезисов и изречений Клаузевица, которых не употреблял бы поджигатель войны — германский фашизм — в своей пропаганде войны..

Но сам Клаузевиц приходит нам на помощь, чтобы разоблачить политиков и стратегов фашизма. Он напоминает нам о необходимости изучать эпоху и политику, продолжением которой является война.

А политика фашизма, этого «наиболее модного товара среди воинствующих буржуазных политиков» (Сталин), это — грабительская, захватническая политика, выросшая из общего кризиса капитализма, из его загнивания, это — насилие над рабочим классом внутри своей страны, а по отношению к окружающему миру — это политика подготовки новой захватнической и грабительской войны.

Ленинизм критически использовал наследие буржуазной военной науки, достигшей в лице Клаузевица, широко и глубоко охватывающего войну как социальное явление, высшей точки своего развития.

Используя все ценное, что содержит учение Клаузевица о связи между политикой и войной и «внутренней связи явлений войны», мы не должны однако забывать, что его политическое мировоззрение было ограничено представлениями об идеальном буржуазном обществе, в котором «политика объединяет и согласовывает все интересы, как вопросы внутреннего управления, так и вопросы гуманности и всего остального, что может быть выдвинуто философией, ибо сама по себе политика — ничто и только представитель всех этих интересов перед другими государствами» (стр. 562).

Понимание существа классового общества было недоступно Клаузевицу. В своем беглом взгляде на историю он различал государственные формы, но не социально-классовую структуру общества. «Полудикие татары, республики древнего мира, феодалы и торговые города средних веков, короли XVIII века, наконец государи и народы XIX века — все вели войну по-своему, каждый иным способом, иными средствами и для иных целей» (стр. 537). В буржуазном обществе, выросшем в эпоху французской революции, он видел народ без классов, на помощь которого опиралось государство. По поводу его мысли: «со времен Бонапарта война сперва на одной, затем на другой стороне снова стала делом всего народа», Ленин написал: «важно (и одна неточность: буржуазии и может быть всей)».

Клаузевиц не видел в истории за понятиями «государства» и «народа» ни борьбы между феодалами и буржуазией, ни борьбы между буржуазией и пролетариатом. Он не понимал, что «государство было официальным представителем всего общества, формой его сплочения в сознательное целое, но оно играло такую роль лишь постольку, поскольку было государством всего того класса, который сам в данное время представлял собой все общество: в древние времена — государством граждан-рабовладельцев, в средние века — государством феодалов, в наше время — государством буржуазии» (Энгельс, «Антидюринг»).

Когда Клаузевиц заявлял «политика — это разум» (стр. 562), он как бы высказывал взгляды философов XVIII века, для которых разум стал единственной меркой всего существующего, которые взывали к разуму, как к единственному судье над всем существующим, которые проповедывали наступление царства разума. Но это царство разума было не чем иным, как «идеализированным царством буржуазии» (Энгельс, «Антидюринг»).

Кроме этой общей буржуазной ограниченности, мировоззрение Клаузевица было ограничено еще специфическими условиями развития современной ему Германии, разделенной на множество всякого рода мелких государств средневекового типа, с дряблой буржуазией, неспособной к решительной борьбе против остатков феодализма.

«Французская революция, точно громовая стрела, ударила в этот хаос, называемый Германией», писал Энгельс в 1845 году. «Она оказала огромное влияние. Народ, слишком мало осведомленный, слишком привыкший подчиняться тиранам, был неподвижен. Но все средние классы и лучшая часть дворянства с радостным ликованием относились к Национальному собранию и к французскому народу. Все немецкие поэты воспевали славу французского народа. Но это был чисто-немецкий энтузиазм, он имел только метафизический характер, он относился только к теории французских революционеров… Добродушные немцы никогда не имели в виду таких действий, практические последствия которых сильно отличались от тех выводов, которые могли давать благожелательные теоретики… Итак вся масса тех людей, которые вначале были восторженными друзьями революции, стали теперь самыми ожесточенными противниками ее и, получая известия из Парижа в самом извращенном виде из рептильной немецкой прессы, предпочитали свою старую священную римскую навозную кучу грозной активности народа, который сбросил цепи рабства и бросил в лицо вызов всем деспотам, аристократам и попам».

Такова была Германия в дни юности Клаузевица, когда он сам участвовал в контрреволюционной войне Пруссии против французской революции.

Позже, по словам Энгельса, французская революционная армия вошла в самое сердце Германии, сделала Рейн границей Франции и везде проповедывала свободу и равенство; «французские революционные войска залпами прогоняли дворян, епископов и мелких князей».

Энгельс страстно ненавидел реакционную Пруссию и, подобно многим представителям революционно-демократической западной Германии сороковых годов, подчеркивал историческую роль Наполеона в Германии.

О Наполеоне молодой Энгельс писал, что «он был в Германии представителем революции, пропагандистом ее принципов, разрушителем старого феодального общества».

«Славную освободительную войну» 1813–1814 и 1815 годов против Наполеона он считал «проявлением безумия, за которое еще много лет будет краснеть всякий человек и благоразумный немец»[2]. Фридриха-Вильгельма III он называл одним из «величайших олухов, который когда-либо служил украшением престола». Этот король знал два чувства: страх и капральскую заносчивость. Благодаря страху перед Наполеоном он разрешил управлять вместо себя партии половинчатых реформаторов — Гарденбергу, Штейну, Шену, Шарнгорсту и т. п., которые ввели более либеральную организацию муниципалитетов, провели уничтожение крепостного состояния, «обращение феодальных повинностей в ренту или в выкуп в течение 25 лет, а помимо этого создали военную организацию, которая дала народу мощь, — мощь, которая когда-нибудь будет использована в борьбе с правительством». Пророческие слова Энгельса уже раз в истории Германии нашли подтверждение, а именно в 1918 году, когда германский пролетариат, в союзе с восставшей частью армии, впервые сделал попытку захватить власть в свои руки.

Они сохранили свое значение в наше время, когда германский фашизм, разжигая новую мировую войну, создает еще раз массовую армию.

Возвращаясь к Клаузевицу, надо сказать, что он вовсе не принадлежал к числу самых радикальных элементов буржуазии.

После 1815 года Клаузевиц признал новые общественные отношения французской революции, но никогда не был склонен переносить их в свою родную Пруссию. Дальше либеральных реформ Клаузевиц не шел, в годы реакции и в 1830 году он скатился на явно реакционные позиции противника революционных сдвигов в Европе. Его готовность вести войну против революционных Франции, Бельгии и Польши, это не проявление прусского патриотизма, а выражение того поворота к реакции, который охватил и других выдающихся его современников, в том числе и Гегеля.

Военно-исторические труды Клаузевица представляют большую научную ценность, а его основной труд «О войне» является высшим достижением буржуазной военной мысли в области стратегии.

Размышления и рассуждения Клаузевица, выраженные в его изречениях, богаты оттенками мысли, отражающими самые разнообразные явления войны и процесса вооруженной борьбы, их внутреннюю связь и взаимозависимость. Пока существует проблема войны, они всегда могут служить «безусловным приобретением всякого мыслящего человека» (Ленин, т. XXX, стр. 333).

Клаузевиц применял в своем исследовании метод диалектического идеализма, вследствие чего его труд необходимо сначала «поставить на ноги», восстанавливая материальную основу в процессах, по Клаузевицу «развивающихся из собственного понятия». Но ход рассуждений Клаузевица, их внутренняя логика редко могут быть опровергнуты, и его взгляды могут быть использованы для изучения самых разнообразных явлений войны.

Некоторые комментаторы Клаузевица изменили смысл основных положений его учения о войне, создав, ссылаясь на него, свою концепцию форм ведения войны и операций.

Клаузевиц указывает (стр. 27), что «исходной данной для войны является известная политическая цель», и потому «естественно, что мотивы, породившие войну, остаются первым и высшим соображением, с которым должно считаться руководство войны. Но из этого не следует, что политическая цель становится деспотическим законодателем; ей приходится считаться с природой средства, которым она пользуется, и соответственно самой (т. е. политической цели) часто подвергаться коренным изменениям; все же политическая цель является тем, что прежде всего надо принимать в соображение».

В соответствии с размерами наших политических требований (цели), а также требований противника будет находиться насилие (напряжение), которое нам придется применять к противнику, — пишет Клаузевиц в другом месте по поводу плана войны (стр. 536). Начинающий войну будет действовать по принципу — применять на войне лишь те средства и задаваться лишь такой конечной военной целью, которые будут достаточны для достижения политической цели. Исходя из наличия необходимых предпосылок для достижения военной цели, Клаузевиц различал две цели: сокрушение противника и ограниченную цель. Предпосылками для сокрушения противника являются: значительное превосходство физических или моральных сил или же большая предприимчивость и склонность к крупным дерзаниям. Если этих предпосылок нет, нужно поставить себе ограниченную цель, выжидая более благоприятного случая, ведя оборонительную войну (в военно-стратегическом смысле).

Клаузевиц различал исторические типы войн, в зависимости от эпохи, с различной степенью их напряжения, в зависимости, главным образом, от характера армии и степени «участия народа». Он различал также две формы ведения войны (в стратегии) — в зависимости от соотношения сил — с различными целями.

Ясно, что формы войны (стратегии) на сокрушение и с ограниченной целью связаны не с эпохой, а с соотношением сил. Мало того, Клаузевиц допускал, что «в тех случаях, когда сокрушение противника может явиться задачей войны, налицо все же может иметься непосредственно положительная цель» (стр. 566). Это значит, что при ограниченной цели можно вести стратегическое наступление, ставящее себе, однако, лишь умеренную задачу завоевания части неприятельской территории и не направленное на центр тяжести неприятельского государства, как это бывает при сокрушении.

Клаузевиц отвергал при этом термин «вторжение» (стр. 518), введенный французской стратегией с целью обозначения наступления далеко вглубь неприятельской страны, причем это наступление противопоставлялось методическому, т. е. такому, которое лишь «грызет края страны». Все это он называл словесной путаницей. «Останавливается ли наступление близ границы или проникает вглубь страны, стремится ли оно прежде всего к захвату крепостей или ищет и непрерывно преследует ядро неприятельских сил — все это зависит не от той или другой „манеры“ (метод действий полководца. — С. Б.), а вытекает из обстановки. В некоторых случаях, несмотря на продвижение далеко вперед, война ведется методичнее и даже осторожнее, чем тогда, когда медлят вблизи границы. В большинстве случаев далекое вторжение — не что иное, как счастливый результат энергично предпринятого наступления, от которого оно ничем не отличается».

Следует признать несостоятельной попытку немецкого историка Дельбрюка вывести из взглядов Клаузевица деление стратегии на стратегию «измора» и «сокрушения», связанное им с социально-экономическими условиями эпохи и структурой армии. Дельбрюк заявил, что он «отчеканил» термин «стратегия измора», как антитезу к термину Клаузевица, при чем это выражение, по его словам, отличается тем недостатком, что оно порождает неправильное представление о «чисто-маневренной стратегии». Не подлежит сомнению что «поучения» Клаузевица более близки к действительности войны, чем схоластика Дельбрюка.

Опыт эпохи мировой войны показал, что в одну и ту же эпоху возможен переход от «сокрушения» к «измору» и этот переход при наличии одной и той же политической цели диктовался не простой сменой взглядов и свободным выбором, но наличием материальных и моральных предпосылок для тех или иных действий. Каждая сторона последовательно, в зависимости от изменений материальных средств борьбы и качества бойцов, переходила, перерабатывая свою тактику, более или менее успешно от стратегии сокрушения к стратегии измора и наоборот, стремясь закончить войну «решающим» наступлением.

Причины, почему измор принял столь большие размеры во время империалистической войны, несмотря, на глубину противоречий между двумя империалистическими блоками и «величие цели», скрывались в отсутствии предпосылок быстрого сокрушения.

Поэтому неверен вывод, сделанный А. А. Свечиным в 1925 году из опыта мировой войны, что «борьба на измор может стремиться к достижению самых энергичных конечных целей, до полного физического истребления противника».

Отсюда недооценка значения мощного и маневренного наступления как решающей формы операций и переоценка обороны как «более сильной» формы ведения войны, по выражению Клаузевица, преследующей негативную цель.

Возведение в абсолют обороны и даже отхода армии привело одного из наших писателей, А. И. Верховского, в свое время, в период, когда Красная армия приступила к изучению новых маневренных форм наступательной тактики на основе новой техники, к утверждению, что в случае войны для нас «лучше отдать Минск и Киев, чем взять Белосток и Брест».

Марксизм-ленинизм никогда не отрицал роли насилия в истории и «громадной важности военной техники и военной организации, как орудия, которым пользуются массы народа и классы народа для решения великих исторических столкновений» (Ленин, т. VII, стр. 384).

После Октябрьской революции вопросы войны и мира приобрели первостепенное значение для пролетарской Советской республики, которая вступила на путь революционного выхода из войны и борьбы за мир в интересах упрочения победы социализма в первой стране в мире, где он победил.

Но интервенты напали на нас, и поэтому вопрос, как вести войну, выступил на первый план. Имя Клаузевица и его изречения упоминаются Лениным в период Брестских переговоров о мире в дискуссии с «левыми коммунистами», проповедывавшими немедленную «революционную войну». Ленин писал в своем выступлении против «левого» ребячества и мелкобуржуазности (т. XXII, стр. 510–511) в период Брестских переговоров, когда мы только приступали к созданию вооруженных сил пролетарской республики: «…мы требуем от всех серьезного отношения к обороне страны. Серьезно относиться к обороне страны, это значит основательно готовиться и строго учитывать соотношение сил. Если сил заведомо мало, то важнейшим средством обороны является отступление вглубь страны (тот, кто увидал бы в этом на данный только случай притянутую формулу, может прочитать у старика Клаузевица, одного из великих военных писателей, об итогах уроков истории на этот счет). А у „левых коммунистов“ нет и намека на то, чтобы они понимали значение вопроса о соотношении сил».

Вместе с тем, в резолюции VII Съезда о войне и мире Ленин указывал, что «первейшей и основной задачей и нашей партии, и всего авангарда сознательного пролетариата, и Советской власти, Съезд признает принятие самых энергичных, беспощадно решительных и драконовских мер для повышения самодисциплины и дисциплины рабочих и крестьян России, для разъяснения неизбежности исторического приближения России к освободительной, отечественной, социалистической войне, для создания везде и повсюду строжайше связанных и железной единой волей скрепленных организаций масс, организаций, способных на сплоченное и самоотверженное действие как в будничные, так и в особенно критические моменты жизни народа, — наконец, для всестороннего систематического всеобщего обучения взрослого населения, без различия пола, военным знаниям и военным операциям» (Ленин, т. XXII, стр. 339).

Выполняя эту историческую задачу, создав мощную Красную армию, наша партия организовала победу социализма над интервенцией и контрреволюцией.

Некоторые идеи Клаузевица о ведении войны интересно сопоставить с высказываниями великих пролетарских стратегов, Ленина и Сталина, чтобы показать оригинальность стратегии эпохи пролетарской революции. Клаузевиц правильно схватил мысль и характер войн эпохи французской революции и Наполеона, а в отношении будущего ставил вопрос: «Всегда ли так останется, все ли грядущие европейские войны будут вестись при напряжении всех сил государства и, следовательно, в интересах значительных и близких народам, или же постепенно снова наступит отчуждение между правительством и народом». Он отвечал: «по крайней мере всегда когда на карту будут поставлены крупные интересы, взаимная вражда будет разряжаться так же, как это имело место в наши дни» (стр. 546).

Между тем Ленин и Сталин, организаторы наших побед над интервенцией и контрреволюцией, без колебаний претворяли в жизнь не теорию Клаузевица, который высказывал абстрактную формулу, а систему ведения войны, свойственную революционной эпохе. Не упуская ни на минуту из виду, что «война есть продолжение политики», на объединенном заседании ВЦИК 5 мая 1920 года, когда Польша прервала мирные переговоры и напала на Советскую Украину, Ленин говорил: «мы должны вспомнить и во что бы то ни стало осуществить и провести в жизнь до конца правило, которому мы следовали в нашей политике и которое всегда обеспечивало за нами успех. Это правило заключается в том, что раз дело дошло до войны, то все должно быть подчинено интересам войны, вся внутренняя жизнь страны должна быть подчинена войне, ни малейшее колебание на этот счет недопустимо» (Ленин, т. XXV, стр. 261).

Мысль о необходимости уничтожить сопротивляющегося врага недавно в беседе с английским писателем Г. Д. Уэльсом высказал т. Сталин, указывая в связи с задачей организации победы над буржуазией: «Кому нужен полководец, усыпляющий бдительность своей армии, полководец, не понимающий, что противник не сдастся, что его надо добить? Быть таким полководцем значит обманывать, предавать рабочий класс» («Вопросы ленинизма», изд. 10-е, стр. 609). Эти основные указания, конечно, не означают, что военные операции допускают лишь форму наступлений и что наступательные операции не сочетаются в зависимости от обстановки с оборонительными операциями и даже, в самый неблагоприятной обстановке, с отходами. Тов. Сталин учил нас, что «не бывало и не может быть успешного наступления без перегруппировки сил в ходе самого наступления, без закрепления захваченных позиций, без использования резервов для развития успеха и доведения до конца наступления» (там же, стр. 391).

Основным законом победы является наступление на врага, чтобы добить его, соблюдая при этом условия, указанные т. Сталиным. Достаточно сопоставить требования большевистского закона наступления с мыслями Клаузевица о «кульминационном пункте победы» (стр. 524–527), чтобы убедиться, насколько оригинальна сталинская стратегия, четко указывающая условия победоносного наступления.

Революционная стратегия Ленина и Сталина имеет свои корни не в учении Клаузевица о войне, а в материалистической диалектике и особых условиях эпохи империализма и пролетарской революции. Но все ценное, что имелось у классика буржуазной военной мысли Клаузевица, ленинизм брал для подтверждения своих стратегических взглядов.

В этом заключается особый интерес, который представляет личность и творчество Клаузевица для нашего читателя.

Биография Клаузевица, написанная А. А. Свечиным, немало потрудившимся над изучением эпохи, в которой жил Клаузевиц, и проследившим развитие его личности, взглядов и всей творческой работы, дает возможность нашему читателю подробно ознакомиться с обликом крупного теоретика буржуазного военного искусства.

Автор биографии сумел дать немало интересных деталей творческой работы Клаузевица, хотя недостаточно вскрыл методологическую ценность его трудов и взглядов в военном отношении для современной нами эпохи, подчас переоценивая то, что из его взглядов потеряло уже для нас значение.

Личная жизнь Клаузевица не содержит моментов героики, но неоспоримый интерес, в частности, представляет рост Клаузевица на фоне событий эпохи поднимающегося капитализма, несмотря на то, что значимость этих событии померкла на фоне великой эпохи пролетарской революции и строящегося социализма.

С. Будкевич



Шарнгорст

Клаузевиц, великий военный теоретик, считал «отцом своего разума» Шарнгорста, являвшегося не только его учителем, но и вождем политического движения, к которому примкнул Клаузевиц. Шарнгорст был крупнейшим немецким военным реформатором эпохи национально-освободительных войн в Западной Европе, борцом против пережитков феодализма в армии и создателем всеобщей воинской повинности; он заложил те организационные основы, на которых базировались победы прусской армии в XIX веке.

Шарнгорст родился в 1755 году в ганноверской крестьянской семье. Отец его — бедняк, солдат, дослужившийся до унтер-офицера, вышедший в отставку и заставивший выскочку-кулака выдать за себя дочь. Отцу приходилось зарабатывать тяжелый хлеб арендатора и вести бесконечный процесс о наследстве жены.

Шарнгорсту хотелось идти По стопам отца и попытать счастья в военной карьере. Жизненным козырем Шарнгорста могло быть только образование. Он самоучкой изучил математику и французский язык и восемнадцатилетним юношей поступил на четыре года в небольшую, но хорошую артиллерийскую школу, основанную мелким немецким князем Шаумбург-Липпе-Бюксбург. Здесь он получил солидную техническую подготовку и прикоснулся к материалистической философии французских энциклопедистов.

После окончания школы, двадцати трех лет, Шарнгорст поступил прапорщиком в ганноверскую армию. В то время офицерская карьера обычно начиналась в 12–15 лет, и сверстники Шарнгорста уже сильно подвинулись в чинах. Но Шарнгорст располагал всеми преимуществами хорошо образованного человека, представителя молодой, поднимающейся немецкой буржуазии. Как раз в год его приема в ганноверской армии прогремел любопытный случай: один из дворянчиков-офицеров, за неграмотностью, не мог написать прошения об отставке и был вынужден обратиться к помощи деревенского учителя. Однако в армии уже проявлялась тяга к образованию.

Молодой Шарнгорст был поставлен во главе полковой школы, где кадеты, прапорщики и более старые офицеры, не получившие никакого образования, должны были изучать математику, черчение, артиллерию, фортификацию, историю и географию. В 1782 году в Ганновере была основана артиллерийская школа; Шарнгорст преподавал в этой школе. Одновременно он начал издавать журнал «Военная библиотека». В двадцать восемь лет Шарнгорст достиг чина поручика, в тридцать семь лет — капитана.

Такое медленное продвижение по службе образованного офицера, сильного в технике и очень скоро обратившего на себя внимание всей Германии своими статьями и учебниками, объясняется особенной силой пережитков феодализма в Ганновере. Ганноверские курфюрсты уже столетие как стали английскими королями, жили в Лондоне и не показывались в своих родовых владениях. Но в Ганновере остался их дворец со всем придворным штатом. Гофмаршалы, гофмейстеры, фрейлины, придворные лакеи, конюхи и поставщики двора продолжали существовать по-прежнему. Давались придворные балы и обеды, с пустым местом для короля, около которого феодалы рассаживались по старшинству, по рангу. Ганновером правила кучка феодалов, заинтересованная прежде всего в том, чтобы не поколебать своего привилегированного положения и не разбудить народ, пребывавший в полной пассивности, а потому выступавшая принципиально против всяких новшеств. Старые феодальные основы дряхлели с каждым годом, новые ростки заглушались.

В Ганновере особенно сильно было отчуждение дворянства от буржуазии, от так называемого «бюргерлих» — всего мещанского.

Отец Шарнгорста, выиграв процесс, стал владельцем небольшого «дворянского» имения, то-есть имения, дававшего своему владельцу значительные политические права. Будучи офицером и став сыном помещика, Шарнгорст мог бы легко сам получить дворянство, как становились до него дворянами тысячи других. Но такое решение задевало классовую гордость Шарнгорста. Он прочел «Общественный договор» Жан-Жака Руссо. Он не хотел для себя привилегий, он жаждал общего уничтожения привилегий, тормозивших развитие его класса. Он принадлежал к поколению, сознание которого, формировалось в течение двух десятилетий, предшествовавших началу великой резолюции.

Шарнгорст был представителем буржуазии, класса, выходившего тогда на арену политической борьбы, чтобы вырвать у феодалов их привилегии. Дядя Шарнгорста поставлял на придворную кухню рыбу. Молодой офицер не забывал, что этот простой человек помогал ему в годы, когда он бедствовал, — и продолжал ходить в гости к своему дяде. К Шарнгорсту приезжали его мать-крестьянка и сестра, бывшая замужем за арендатором мельницы. Он сам женился не на дворянке, а на дочери конторского писца.

Шарнгорст был несколько медлительным в своих движениях, внешне холодным человеком, неважным оратором, часто повторявшим одни и те же слова, очень вдумчивым и точным, но лишенным стилистического блеска писателем. Молчаливый, серьезный, настойчивый, прежде всего учитывавший уровень своей аудитории и соответственно снижавший свое изложение, Шарнгорст не представлял собой сразу бросающуюся в глаза фигуру. Лишь упорным трудом продвигался он к своей цели — расширить круг действий и отстоять, в борьбе с феодалами, свой идеал всесословной армии. Феодалы терпели Шарнгорста как крупного специалиста, но сторонились его и по возможности тормозили продвижение по службе.

Критическое настроение по отношению к существующему строю и окружающей среде не могло не нарастать у Шарнгорста. В его письмах встречается горестное замечание, которое любил потом повторять Анатоль Франс, говоря о французской военщине своей эпохи: «Богословы и солдаты, чтобы отвечать предъявляемым им требованиям, должны быть недалекими». Это пишет человек, фанатически преданный военному образованию.

Поручик Шарнгорст, семейный, получал небольшое жалованье — 34 рейхсталера и 11 пфеннигов в месяц (около 25 золотых рублей). Некоторое подспорье голодному бюджету доставляла литературная работа. Но свой журнал Шарнгорст издавал не столько для прибылей, сколько для того, чтобы дать исход жажде деятельности и тяготению к широким военным вопросам.

Особенную известность Шарнгорст получил как реформатор артиллерии. Во второй половине XVIII века в артиллерии еще господствовали малограмотность и цеховщина. Шарнгорст подошел к артиллерийским вопросам с широким размахом. «Только в богословской науке больше предрассудков, чем в науке об артиллерии». Генералы обыкновенно довольны своей артиллерией, так как не понимают, какие требования ей можно предъявить. Между прочим Шарнгорст первый организовал научно поставленные ружейные стрельбы. Шарнгорста Энгельс называл первым артиллеристом своего времени. О ценности Шарнгорста как специалиста можно судить по тому, что его двухтомной «Справочник артиллериста», изданный в 1801 году, через 40 лет был переведен на французский и русский языки. Немногие технические пособия могут похвастаться таким долголетием.

Настал 1792 год. Шарнгорст в своем журнале тщетно предостерегал коалицию от недооценки сил французской революции. Ему пришлось принять участие в войне, но не на стороне революции, стремления коей были близки его сердцу, а в противоположном лагере, в ганноверской армии, среди наемников Англии.

Без каких-либо надежд и воодушевления пошел на эту войну Шарнгорст. Настроение его не было воинственным. «Не легко смотреть беспартийным взором на эту войну и тем не менее точно и слепо следовать по дороге чести. Но воистину не дальше того, что требуется предрассудками нашего времени!» «Мы деремся за аристократов, которые нас тянут назад». «Скорее бы дал бог мир. Я не рожден быть солдатом. Я легко переношу опасность, но вид безвинных людей, лежащих в крови у моих ног, пожар селений, которые люди строили для счастливой жизни, прочие жестокости и опустошения приводят меня в ярость и невыносимое состояние».

Шарнгорст не терял времени и продолжал на войне свою литературную работу. Он писал книгу, за которую рассчитывал получить сто талеров гонорара. Первые его письма домой полны просьб о высылке различных источников для работы. Вместе с тем, на самом театре военных действий он не упускал случая зарисовывать крепости и производить съемку новых и старых полей сражения. Насколько Шарнгорст разбирался в новых сложных вопросах тактики, свидетельствуют сделанные им в то время записи: «Современная война с Францией могущественно поколеблет некоторые вопросы принятой теперь тактической системы»; «французские стрелки выиграли большинство боев этой войны»; «ни штыковые атаки, ни залповый огонь не будут иметь успеха против стрелковых цепей».

Ощущения и взгляды Шарнгорста на театре войны менялись. Чем ближе подходил прусский король к миру с Францией, тем воинственнее становился Шарнгорст. Боевая жизнь брала свое: «Мне стыдно признаться, — заявляет он вдруг в письме к жене, — я нахожу удовольствие в этом постыдном занятии…» Начальство еще не изменило своего отношения к Шарнгорсту: «Генерал Трев (начальник артиллерии) не благоволит ко мне. Он не может забыть, что я не гну перед ним по-рабски спину и говорю, как свободный человек».

Однако популярность Шарнгорста в рядах армии с каждым боем увеличивалась, особенно во время начавшегося отступления англо-ганноверской армии. После поражения у Хондшоте он самовольно появился в арьергарде армии и по своей инициативе стал распоряжаться спасением отступающих войск. Его понимание карты и местности, обширные технические знания, умение сообразовываться с новейшими тактическими требованиями стали известны высшему командованию.

Особенную популярность он приобрел после осады Менэна. Две тысячи немцев были осаждены в слабой крепости Менэн двадцатитысячным французским корпусом генерала Моро. Шарнгорст в должности начальника штаба генерала Гаммерштейна руководил обороной Менэна. Когда все средства защиты крепости были исчерпаны, Шарнгорст предложил, вместо капитуляции, сделать попытку пробиться. Прорыв осажденного гарнизона, путем ночной атаки, удался. Благодарности от английского короля за это исключительное дело Шарнгорст, впрочем, не получил.

С Шарнгорстом давно уже начали советоваться в трудных случаях. В 1794 году, когда положение на театре войны изменилось к худшему, он был назначен генерал-квартирмейстером ганноверского контингента. Шарнгорст сразу же отказался от разброски войск кордоном и провел весьма важное мероприятие. До него контингент состоял из отдельных полков и батарей; в каждом отдельном случае из этих частей импровизировались отряды, с временным командованием во главе. Шарнгорст, с его сильнейшей тягой к организации, упразднил эту импровизацию и заменил ее постоянным делением войск на бригады из трех родов войск, с постоянным командованием и штабом. Для немцев это было крупнейшим новшеством. Под давлением общественного мнения пришлось пойти на производство Шарнгорста в майоры; впрочем новоиспеченному майору сохранялось прежнее капитанское жалование.

Ганноверские войска, вместе с прусскими, прекратили свое участие в войне против Франции с конца 1794 года, но еще долго стояли на демаркационной линии, отделявшей северную Германию от театра продолжавшейся войны. Демобилизация последовала только в 1797 году. Шарнгорст немедленно вновь приступил к изданию своего военного журнала уже под третьим названием. В первом же номере воскресшего журнала Шарнгорст напечатал замечательную статью: «Развитие общих причин счастья французов в революционных войнах». Казалось бы, такая животрепещущая тема должна была привлечь внимание военных писателей и не сходить со страниц журналов того времени. В действительности же эта статья явилась единственной серьезной работой за десятилетие.

Статья Шарнгорста начинается с замечания: «Причины несчастий, обрушившихся на армии коалиции во французских революционных войнах, заложены глубоко во внутренних условиях союзных государств, с одной стороны, и французской нации — с другой». Здесь уже в зародыше высказано изречение Клаузевица, что война представляет продолжение политики другими средствами и, в частности, что изменения войны в данную эпоху возникли из новой политики, вышедшей из недр французской революции и охватившей все отношения в Европе.



Шарнгорст. С портрета Бури



Клаузевиц на русской службе. 1814 год



Необходимость и национальная гордость, — пишет Шарнгорст, — сделали неизбежным для французов полное напряжение сил. Армия полностью могла опереться на гражданские власти и население. Только этим путем удалось получить порох, привести в порядок крепости, организовать транспорт. Если у государства не хватало средств, то налицо имелась достаточная решимость выжать их у богатых людей. Союзники же в вопросах войны постоянно проявляли колебания. Они боялись обратиться к собственному населению с требованием рекрутов. Крепости их оставались в печальном виде. Ни духовенство, ни дворяне, ни богатые не принесли никаких жертв для армии. Обветшавшие политические формы феодальной монархии мешали ведению войны.

Известнейшие немецкие философы Кант и Фихте, основываясь на опыте революционных войн, приходили в то время к выводу о бесполезности постоянных армий: ведь восторжествовавшие над союзниками революционные армии представляли собой по существу только милицию. Это мнение поддерживалось и крупным военным авторитетом того времени Беренхорстом, который соединил в себе глубокую ученость, необычайно сильный и красочный стиль и озлобление против Фридриха II и прусской армии с ее презрительным, бесчеловечным отношением к солдату. Шарнгорст оспаривает огульное осуждение постоянных армий, но он призывает отказаться от обращения их в инструмент для парада и приступить к подлинной их боевой подготовке, к обучению сражаться в соответствии с новыми требованиями тактики, в тесном взаимодействии между родами войск.

Материалистическая философия XVIII века не понимала диалектики исторического развития, перерастания одних исторических форм в другие и представляла их себе как застывшие. Метафизический материализм останавливался в бессилии перед вопросами развития в природе и в истории. Метафизика, неспособная понять и объяснить живую жизнь, сложную и пеструю цепь конкретных явлений, уклонялась в общие неподвижные схемы и выливалась в сухие, отвлеченные рассуждения. В военном отношении для этой метафизики XVIII века характерно отсутствие изучения развития военного искусства во всей его многосторонней конкретности, оторванность от политики, полное игнорирование вопроса о моральных силах, исключительное сосредоточение внимания на геометрической стороне вопроса — о направлении армий на театре войны и построении войск в бою — и признание вечных принципов военного искусства.

Годилась ли мудрость, извлеченная из изучения походов Фридриха II, для оценки войн и военного искусства французской революции и Наполеона? Очевидно, нет, так как условия радикально изменились. На место незаинтересованного в достижении целей войны и склонного к дезертирству вербованного солдата буржуазная революция, разрушив феодальные отношения, выдвинула нового бойца-гражданина, охваченного «патриотическими» чувствами, способного в бою развернуть все свои природные качества, одиночную выучку и сметку.

Еще в середине XVIII века войска довольствовались провиантом исключительно из магазинов, подвозом с тыла, и эта линия подвоза являлась очень чувствительным местом; теперь армии начали жить местными средствами и приобрели способность совершать далекие походы и широкие маневры. Если раньше для крупных столкновений обязательно требовалась равнина, то теперь сражения стали даваться на любой местности — на высоких горах, в лесах, болотах. Все основы ведения войны и боя радикально изменились.

У Шарнгорста открылись глаза на исторический процесс развития. Он уяснил себе, что нельзя смешивать опыт двух разных эпох, что надо провести резкую грань между принципами, господствовавшими в Семилетнюю войну, и методами, выдвинувшимися в военном искусстве в период войн французской революции, что необходимо пропитать историческим методом изучение всех вопросов войны, что понимание военного искусства сильно оскудело бы, если бы замкнулось только на опыте последних войн. Надо понять процесс развития, а для этого следует изучить опыт и предшествовавшей эпохи; только знакомство с ней позволит познать все своеобразие современного периода. Исторический факт должен изучаться во всей его конкретности: нельзя ограничиваться геометрической стороной ведения войны, которой часто вовсе не принадлежит решающее значение. Отсюда у Шарнгорста наблюдается неизвестное XVIII веку стремление переносить любой вопрос на почву истории.

Явная невозможность победить революционную Францию, сохраняя старый порядок и старую армию — сколок со старого порядка — заставляла открывать взаимозависимость между явлениями, которые раньше, казалось, не имели ничего общего. В революционную эпоху Шарнгорст, наравне со своими выдающимися современниками — Шеллингом, Фихте, Гегелем — становился на путь диалектики в ее идеалистической форме. «В период цветения повсюду распускаются розы, а в соседних садах плоды падают с дерева в одно и то же время», — говорил Гете.

Но это не была еще диалектика материализма — «самое всестороннее, богатое содержанием и глубокое учение о развитии» (Ленин, т. XVIII, стр. 10), наиболее полно и всесторонне отображающее скачкообразный и противоречивый характер процессов изменения в природе и обществе. Это не была еще даже идеалистическая диалектика Гегеля, рассматривавшая весь естественный, исторический и духовный мир в его беспрерывном движении и преобразовании, пытаясь раскрыть взаимную внутреннюю связь этого движения и преобразования. У Шарнгорста зачатки диалектического идеализма еще не выявились полностью и уживались рядом со многими взглядами метафизического материализма XVIII века, в которых Шарнгорст был воспитан и вырос.

Однако было бы ошибочно в материализме Шарнгорста видеть только шелуху, из которой вылупилось его историческое и диалектическое сознание, только пережиток, придававший его выступлениям в эпоху расцвета идеализма некоторую старомодность. Установленная им благодаря опыту французской революции связь военных успехов с внутренним политическим состоянием государства, изложенная затем в изречении Клаузевица — война есть продолжение политики — приводила Шарнгорста к радикальным выводам; его умственный взор направлялся к истокам — от войны к политике; если корень побед на войне заключается во внутренних политических условиях, то на них-то и надо сосредоточить все усилия. Надо создать политические предпосылки к всесословной армии, надо ввести общую воинскую повинность, а для всего этого нужно прежде всего побороть феодализм.

Военное искусство в представлении изучившего военную технику Шарнгорста трактовалось очень широко и охватывало не только стратегию и тактику, но и военную технику, а также и все политические вопросы построения боеспособной армии. Широкий размах его деятельности в конечный период жизни как фактического военного министра Пруссии содействовал углублению основного диалектического положения о войне. Военщина впоследствии повернула эту формулу на 180 градусов и значительно выхолостила ее содержание, видя в ней лишь политические директивы для стратегии, которая осуществляет их самостоятельно. Политика стала толковаться только как внешняя политика, не затрагивающая якобы классовых отношений внутри страны. Все это сводило на-нет революционное значение нового учения. Армия, которую Шарнгорст понимал в динамике как продукт политической борьбы, представляла у реакционных идеалистов неизменную по качеству и лишь колеблющуюся по количеству силу. Шарнгорст безусловно верно был оценен реакцией, сосредоточившей против него все свои усилия.

На первых порах острие критики Шарнгорста направилось против феодальных пережитков в армии. Офицеры знали караульную, но не полевую службу. Старые генералы смотрели с презрением на «ученых» офицеров. Но в войне с Францией ученые офицеры оказались в несравненно более выигрышном положении, чем их беспомощные, вследствие своей темноты, товарищи. По мнению Шарнгорста, армия в которой не ведется жестокая борьба за образование офицеров, успеха иметь не будет. Хорошей и надежной может быть только та армия, в которой процветает военно-научная литература.

Отсюда вывод, к которому Шарнгорст многократно возвращался в течение своей деятельности: нужно бороться с протекционизмом. Производство в офицеры должно иметь непременным условием сдачу экзаменов по твердо установленной программе. Ведь часовщик или ювелир не становится мастером, пока не выполнит свою пробную работу. Проверка знаний должна явиться барьером, препятствующим засорению командного состава дворянскими недорослями.

Только широкий доступ буржуазии на офицерские должности позволит поднять уровень командного состава на необходимую высоту. Особенное внимание надо уделять очистке штабов. На смену аристократическим бездельникам штабы должны быть пополнены отборными опытными офицерами генерального штаба, получившими специальную подготовку, умеющими производить съемку и прекрасно понимающими карту. Генеральный штаб должен целиком посвятить себя военному делу и не имеет права заниматься чем-либо, не имеющим к нему прямого отношения. Офицеры генерального штаба не должны отрываться от войск: служба в штабах должна правильно чередоваться с серьезным стажем в строевых частях. Штабы должны быть постоянным органом и работать уже в мирное время.

Это покушение на прерогативы феодалов в армии рассматривалось юнкерством как революционная атака на важнейшие классовые позиции дворянства.

После демобилизации ганноверской армии Шарнгорст представил проект военной реформы. Ганноверскую армию необходимо перестроить по-новому, подвести под нее базу воинской повинности и значительно усилить; иначе Ганновер станет первой жертвой французского завоевания. Шарнгорсту удалось мобилизовать значительные силы на поддержку реформы. Но в конечном счете реакционные феодалы взяли верх. Реформа была провалена. Это определило дальнейшую судьбу Шарнгорста. В служебном отношении работа в Ганновере доставляла ему только неприятности. Для его кипучей реформаторской деятельности эта обреченная государственность представляла неподходящие условия. Шарнгорста уже давно пыталась переманить на свою службу Дания. Он отказался. Теперь следовали настойчивые предложения со стороны Пруссии.

Прусская армия, равно как и русская, в XVIII веке держалась выгодного принципа сманивать у соседей способных офицеров. Квартирмейстерская часть имела задачей наблюдать за соседями и доносить королю о подходящих выдающихся офицерах. В 1797 году генерал-квартирмейстер Пфуль, имевший случай работать рядом с Шарнгорстом, доносил, что если бы удалось сманить Шарнгорста, это было бы ценнейшей находкой для прусской армии. Прусский король ознакомился с несколькими статьями Шарнгорста и присоединился к мнению Пфуля. Начались переговоры. Шарнгорст выставил ряд требований, свидетельствовавших, что он знал себе цену. Эти требования были удовлетворены, и в мае 1801 года Шарнгорст покинул застойный Ганновер и перешел на прусскую службу. Через два года Ганновер был без боя занят французскими войсками, и ганноверская армия перестала существовать.

Сорокашестилетний Шарнгорст чувствовал себя на первых порах в прусской армии новичком и иностранцем. Но последнее решающего значения не имело. Прусская армия привыкла к иностранным офицерам. Сотни французских офицеров — гугенотов, бежавших из Франции после отмены Нантского эдикта о веротерпимости, стали в ее ряды еще в конце XVII столетия. Теперь к ним присоединилась волна французских белоэмигрантов. В прусской армии в войну 1806 года было около тысячи офицеров французского происхождения, что составляло не менее пятнадцати процентов.

Особенно много лиц непрусского происхождения было между крупными военными деятелями, так как прусское юнкерство было недостаточно грамотно, чтобы выступать в ответственных ролях.

Шарнгорст начал с того, что представил королю три ценных записки с широкой программой реформы армии. Король направил эти предложения на отзыв к герцогу Брауншвейгскому, намеченному в случае войны на должность прусского главнокомандующего. Это был неглупый человек, в молодости отличившийся в Семилетнюю войну, но в корне испорченный долгой придворной жизнью; он стремился угодить каждому. Его заключение гласило, что «с одной стороны, нельзя не сознаться, но с другой стороны, нельзя не признаться». Хорошо, но сомнительно.

Реформа была провалена. Фактически реформа прусской армии в этот момент была невозможна. Путь вперед для нее был загорожен авторитетом Фридриха II. Всякая реформа являлась бы посягательством на освященные победами традиции Фридриха. Требовалось нанести Пруссии жестокий удар, чтобы вывести ее из окостенения, вызванного преклонением перед прошлыми успехами. Когда 90 процентов прусских войск было уже уничтожено под Йеной, отдельные предложения Шарнгорста начали осуществляться в спешном порядке.

Шарнгорст в сущности и не ожидал, что его предложения будут приняты. Он понимал, что проведение реформы требует упорной борьбы. Чтобы завершить борьбу успехом, нужны люди. Сейчас дело не в том, чтобы писать проекты, а в том, чтобы подготовить кадры, которые могли бы понять идеи реформы и вступить за них в бой. Эти кадры могли быть созданы ускоренным образом путем пропаганды и более медленно — через высшую военную школу. Шарнгорст начал по обоим путям готовить себе единомышленников. Немедленно по прибытии в Берлин он организовал кружок из девяти человек, решивших раз в неделю собираться для обсуждения военно-научных вопросов. Шарнгорст привлек и старого генерала Рюхеля, который всегда гнался за модой; это был генерал без старых предрассудков, но и без подлинной любви к новому; он был нужен Шарнгорсту, чтобы благонадежность кружка не вызывала сомнений.

В 1803 году кружок вырос до 120 офицеров и оформился в военно-научное общество. В 1805 году число членов кружка в Берлине достигло уже 200, и стали открываться отделения в провинции. Общество издавало свои «Известия», в которых печатались рецензии — первые литературные работы Клаузевица. Основная идея работы общества заключалась в том, чтобы обратить внимание на различие принципов, которые вдохновляли действия в Семилетнюю и в революционные войны, постараться устранить механическое смешивание старых и новых начал и вместо господствовавшего разнобоя мнений подойти к единой военной доктрине.

В самом обществе кипела борьба нового со старым.

Имелись поклонники Наполеона и защитники идей бескровной войны, основанной на маневрировании. Французская революционная тактика одними оценивалась очень высоко, другие считали ее не стоящей внимания. Одни доказывали невозможность дальнейшего прогресса в военном искусстве, достигшем совершенства при Фридрихе II, другие утверждали, что только «развитие» дает ключ к правильным оценкам: «Армия Фридриха удержала Силезию только потому, что в своем развитии она в середине XVIII века обогнал другие армии». Одни (Бойен) являлись горячими защитниками боя в стрелковых цепях, другие были против. Были и программные доклады будущих сторонников реформы: о разделении армии на дивизии, об общей воинской повинности, о перевооружении армии заряжающимися с казны ружьями, о необходимости иначе подходить к вопросу о крепостях, которые оказывают ничтожное сопротивление вследствие негодности комендантов, плохих гарнизонов и незаинтересованности населения в обороне крепости.

В 1806 году, вместе с разгромом прусской армии, погибло и военно-научное общество. Единственным результатом его деятельности было известное расслоение прусского офицерства: Шарнгорст приобрел здесь ряд горячих единомышленников, которые затем стали его сподвижниками по военной реформе; но общество кристаллизовало и противоположную группу — врагов реформы — Кнезебека, Борштеля, Лестока и других. Интриги и козни против Шарнгорста ведут свои корни отсюда.

Другой точкой приложения энергии Шарнгорста явилась военная школа. Еще Фридрих II после окончания Семилетней войны, чтобы несколько поднять образовательный уровень своих офицеров, почти сплошь получивших «общее образование дома, а военное — на службе», то-есть не окончивших никакой школы, установил в 1763 году в важнейших гарнизонных городах «институты молодых офицеров»; в них собиралось некоторое количество офицеров на зиму для изучения общеобразовательных и военных предметов без какой-либо твердой программы. Такой институт в Берлине к 1801 году обратился в двухлетнюю офицерскую школу, влачившую, впрочем, жалкое существование.

Шарнгорст решил реформировать институт, разбив его на две части: первая должна была представлять как бы подготовительный факультет, а вторая, для уже подготовленных слушателей, военную академию, которая в течение трех лет давала бы законченное высшее образование. Сам Шарнгорст стал фактическим директором этой военной школы. Свою реформу ему удалось осуществить только к 1804 году.

В 1806 году, после Йенской катастрофы, военная академия также распалась. Но та полуакадемия, которую застал Шарнгорст в 1801 году, сразу зажила подлинной научной жизнью. Программа резко изменилась. В 1803 году в ней читались лекции по стратегии — Пфулем и самим Шарнгорстом. Изучение военной истории и работа слушателей над решением конкретных тактических задач, прикладной метод, ныне признанный повсюду, были выдвинуты на первый план. И Шарнгорст мог быть доволен результатом подготовки своего выпуска: из двух десятков его учеников девять человек попали по конкурсу в генеральный штаб, а пять других заняли более или менее ответственные посты в армии. Первым в этом выпуске, на который Шарнгорст не пожалел своих трудов, стоял Клаузевиц. Единомышленники, друзья и наследники подрастали…

Однако в 1806 году, когда Шарнгорст был призван на должность начальника штаба главнокомандующего, авторитет его стоял еще не высоко, и много сделать ему не удалось. Раненый в сражении под Ауэрштедтом, он продолжал работать в качестве начальника штаба Блюхера, командовавшего арьергардом гибнувшей прусской армии. Взятый в плен вместе с остатками арьергарда, Шарнгорст был выменен пруссаками на пленного французского полковника. Во время этих боев репутация его настолько поднялась, что прусские генералы чуть не дрались, чтобы получить Шарнгорста в начальники штаба. Блюхер категорически заявил: «без Шарнгорста я ни к чему не способен».

После заключения Тильзитского мира Шарнгорст был поставлен во главе комиссии военной реформы и фактически стал прусским военным министром. Он вел борьбу с феодальными пережитками в армии, установил короткие сроки военной службы, скрыто подготовил запас военнообученных, провел в 1813 году всеобщую воинскую повинность, организовал ландвер и создал армию, близкую к буржуазному идеалу «вооруженного народа». Но ему не удалось закончить начатую им работу в области перестройки военной теории, унаследованной от эпохи феодализма и абсолютизма; эту работу блестяще продолжал преданнейший его ученик — Клаузевиц, который считал себя наследником и завершителем теоретической части жизненного творчества Шарнгорста.

Ученичество

Предки Клаузевицей (Клаусвицей) происходили будто бы из Польши. Они переселились в Пруссию в XVII веке, принадлежали к буржуазной интеллигенции и поставляли Пруссии в значительном числе пасторов, а также преподавателей богословия и чиновников невысокого ранга.

Бабушка Клаузевица вторым браком вышла замуж за штабс-капитана пехотного полка фон-Хунд. Это обстоятельство определило жизненный путь отца Карла Клаузевица. Вместо того, чтобы по семейной традиции поступить на богословский факультет, девятнадцатилетний Фридрих Клаусвиц в 1759 году, в разгар Семилетней войны, был определен юнкером в захудалый гарнизонный полк.

Военная карьера для недворянина в то время представляла большие трудности. В первой половине XVII века происхождение на военной службе еще не играло решающую роль. Лихой вождь кавалерии великого курфюрста Пруссии, генерал-фельдмаршал Дерфлингер (1606–1695), в честь которого в 1912 году был назван лучший линейный крейсер германского флота, был сыном бедняка-крестьянина и начал свою жизненную карьеру, как гласит историческая традиция, в роли портновского подмастерья. Но повсюду в Европе, как только королевская власть становилась абсолютной, она расплачивалась с феодалами за лишение их части феодальных прав предоставлением им монополии на офицерские должности. Этот порядок твердо установился в Пруссии в начале XVIII века.

Конечно, при расширении армии чистота принципа страдала. Фридрих II был вынужден допускать бюргеров в захудалые части гарнизонной пехоты и в презираемую им артиллерию. Особенно мало разборчивым приходилось быть во время Семилетней войны, требовавшей большого напряжения. К концу войны Фридриху II приходилось даже зазывать буржуазию в армию. Сохранился эдикт 1762 года, в котором прусский король, указывая на разорение дворянства, особенно страдавшего от отсутствия покупателей на имения, обещал дворянство каждому пристойному бюргеру, который купит дворянское имение и выберет для одного из своих сыновей офицерскую карьеру.

Ввиду этих временных облегчений для бюргеров, Фридрих Клаусвиц был произведен в 1760 году в прапорщики, а затем переведен из гарнизонной пехоты в полевой полк на пополнение убыли. Он участвовал в двух походах Семилетней войны, но из его послужного списка отнюдь не видно, чтобы он был ранен, как это утверждает семейная легенда. Все же он являлся «вспомогательным», а не кадровым офицером; он был своего рода прапорщиком военного времени XVIII века. В 1764 году он даже был произведен в подпоручики, но сейчас же после войны встал вопрос об удалении из армии офицеров недворянского происхождения. Демобилизация Фридриха Клаусвица встречала затруднения, так как у него не было никаких средств, и надо было приискать ему маленькую гражданскую должность. Таковая нашлась к 1767 году, и подпоручик Фридрих Клаусвиц стал на протяжении всей дальнейшей жизни сборщиком акциза в местечке Бург близ Магдебурга, с содержанием 300 талеров в год.

Скоро он оказался обремененным большой семьей. Первого июля 1780 года родился четвертый его сын — Карл, будущий знаменитый военный теоретик. Отец, несмотря на свою бедность, тянулся, стараясь поддерживать знакомство с офицерами, изменил свою фамилию вставкой буквы «е», так что она читалась — Клаузевиц. Таким образом он стал однофамильцем силезской дворянской семьи[3]. Он любил вспоминать героические походы Семилетней войны, говорить о несуществующем ранении и о затруднениях в розыске бумаг, доказывающих его дворянское происхождение… А образование детей приходилось ограничивать одной начальной городской школой. Однако знакомство с офицерами и разыгрываемая им роль ветерана Семилетней войны позволили пристроить трех сыновей юнкерами в пехотные полки. Все трое стали потом генералами.

Для поступления в юнкера, которые являлись унтер-офицерами, носившими знамя, и кандидатами в офицеры, не существовало никаких ограничений в отношении возраста или образования. Зачисление на военную службу детей началось в ту эпоху, когда дворянство еще неохотно шло на военную службу. Отцу Фридриха II еще приходилось посылать полицейские команды, чтобы отбирать насильно у помещиков их сыновей и сдавать их «кадетами» в образцовые части. Такая же ловля дворянских «недорослей» происходила в XVIII веке и в России.

Возможность такого зачисления детей в армию сохранилась и в последующие годы, так как она представляла большие удобства для феодалов. Последние часто «записывали» своих сыновей в полки в самом раннем детстве. Военная служба для них протекала вначале чисто номинально, а к тому времени, когда дворянчик действительно показывался в армию, ему по бумагам зачитывался значительный служебный стаж, и успевали набежать чины.

Для отца Клаузевица вопрос складывался иначе. В нищенском бюджете семьи каждый лишний рот был на счету. Поэтому, как только Карлу пошел двенадцатый год и мальчик усвоил начальную грамоту, отец отвез его в Потсдам и сдал в полк на военную службу. Связь с семьей оборвалась очень рано, и семья не оставила у Клаузевица никаких воспоминаний. Он никогда не говорил ни об отце, ни о матери. Братья, ранее его поступившие на военную службу, иногда сталкивались с ним, у него к ним были кое-какие родственные чувства; но это были типичные грубоватые, преуспевающие прусские офицеры, и даже когда они стали генералами, Клаузевиц стеснялся показывать их своим знакомым.

Старая потсдамская казарма, в которую попал оторванный от семьи ребенком Клаузевиц, производила подавляющее впечатление. Приезжая в Потсдам потом, в конце своей жизни, Клаузевиц каждый раз испытывал дрожь и переживал тяжелые минуты, «В Потсдаме я всегда чувствовал себя чуждым и одиноким». Для Клаузевица военная служба в детском возрасте являлась отнюдь не синекурой.

Ему пошел только тринадцатый год, когда полк выступил на войну с Францией. Юнкер Клаузевиц должен был нести в походе знамя. Физическим развитием он никогда особенно не отличался. Во время больших переходов вместо выбивавшегося из сил заморенного мальчика знамя нес солдат; только когда проходили через селение или город, Клаузевиц с трудом клал знамя на свое плечо. В серьезных боях Клаузевицу не пришлось принять участия. Его полк был назначен в 1793 году для осады занятого французами и ставшего революционным центром западной Германии Майнца. Война содействовала более быстрому прохождению начального стажа. К моменту сдачи Майнца Клаузевиц был произведен в прапорщики, а через два года, когда ему едва исполнилось пятнадцать лет, — в подпоручики.

По своему развитию в эту эпоху Клаузевиц представлял собой нормального прусского офицера, пожалуй, стоявшего вследствие малой грамотности даже несколько ниже общего уровня. Его «прусский» кругозор был крайне узок, и он, как и вся офицерская молодежь, полагал, что трещавшая по всем швам при столкновении с французскими революционными войсками прусская армия старого порядка представляет чудо совершенства. Это был обыватель с непроснувшимся сознанием, во власти предрассудков старой эпохи. После производства в подпоручики он начал подписывать свою фамилию «фон-Клаузевиц». Через десять лет, в декабре 1806 года, чтобы не ввести в заблуждение девушку, на которой он хотел жениться, он писал ей: «мое дворянство такого рода, что надо быть ежеминутно готовым отстаивать его со шпагой в руке». При этом, однако, он просил не смотреть на него как на узурпатора, присвоившего непринадлежащее ему звание: он и его брат служили в полку, в котором все офицеры были исключительно дворяне; по рассказам отца, Клаузевиц и его брат составили себе твердое представление, что они дворяне и что дед лишь позабыл выправить какие-то бумаги. Все товарищи считали их дворянами, они и стали прибавлять частицу «фон» к своей фамилии.

В действительности, Клаузевиц и оба его брата получили дворянство только под конец жизни, по указу 1825 года. От товарищей Клаузевиц отличался лишь отсутствием кастовой ограниченности. Подлинные дворяне являлись наследниками и продолжателями помещичьих и юнкерских традиций, державших их как бы в шорах. А Клаузевица не связывали никакие традиции; нить, тянувшаяся к нему от буржуазии, оборвалась, а среди дворян он являлся чужаком.

К религии Клаузевиц проявлял полную индиферентность. Впоследствии, когда личность Шарнгорста уже наложила на Клаузевица свой отпечаток, его позиция по отношению к религии характеризуется следующими замечаниями: «Религия не должна отвращать наши взоры от мира, в котором мы живем»; «ни одна позитивная религия не может существовать вечно»; «большое неверие — моя главная добродетель или мой основной недостаток».

В 1795 году Пруссия заключила мир с Францией, и боевая карьера Клаузевица оборвалась. «Созерцание без мышления, — говорил Гете, — утомляет». Поэтому единственное сильное впечатление, вынесенное Клаузевицем из революционных войн, относится к моменту возвращения из района военных действий:


«Нет ничего более интересного, чем момент, когда выходишь из крутых гор и перед тобой развертывается плодородная, хорошо обработанная равнина со всеми своими богатствами. Я вспоминаю всегда с удовольствием картину, которая открылась передо мной, когда прусская армия покинула Вогезы. Мы провели шесть месяцев в суровых лесистых горах, бедных и меланхоличных. После тяжелого марша мы вдруг оказались на последнем отроге Вогезов, и перед нами внизу развернулась роскошная долина Рейна, между Ландау и Вормсом. В этот момент мне показалось, что жизнь, раньше серьезная и мрачная, становится милой и предстоит переход от слез к улыбке. Часто впоследствии я надеялся пережить еще раз такой момент. Но для этого требуется не только такая же картина, но и повторение тех же условий, в которых я тогда находился; тогда мои впечатления получили бы ту же силу и новизну».


Несколько месяцев полк Клаузевица провел на отдыхе, широко разбросавшись по деревням, и наш герой со своим взводом прожил их в одиноком крестьянском хуторе. Затем он попал в небольшой городок Ней-Руппин. «Находясь в маленьком гарнизоне, окруженный прозаическими явлениями и имея дело только с будничными людьми, я выделялся от лучшей части моих товарищей, то-есть от весьма обыденных людей, разве лишь несколько большей склонностью к мышлению, к литературе и военным честолюбием, единственным пережитком ранних порывов». Клаузевиц сознавал, что он не может, как его товарищи, рассчитывать на помощь своих родителей, пустивших его в свободное плавание по жизненному морю, и что надо полагаться лишь на собственные силы, чтобы проложить себе дорогу.

Революционная эпоха, в которую Клаузевиц жил, крупные исторические события, свидетелем которых он являлся, заставляли его мечтать о том, чтобы сыграть в жизни крупную роль и прославиться. В 1807 году он писал невесте: «Мое вступление в жизнь произошло на театре больших событий, где решалась судьба народов, и мой взор тянулся не к храму, в котором домашний уют торжествует свое тихое счастье, а к триумфальной арке, под которой следует победитель, когда свежий лавровый венок украсит его пылающее чело».

Сведения о шести годах, которые провел Клаузевиц в полку после окончания военных действий, крайне скудны. Он не любил вспоминать тяжелые моменты своей юности. Командир полка был просвещенный человек, устроивший ремесленную школу для солдатских детей и подготовительную школу для кандидатов в офицеры. Но Клаузевиц уже перерос те знания, которые здесь можно было почерпнуть. Нет сомнения, что он упорно занимался самообразованием и изучал начальную математику и французский язык.

Из военных писателей Клаузевиц отдавал предпочтение одному из первых писателей по стратегии — Бюлову, на творчестве которого уже сказалось влияние революции. Впоследствии он его безжалостно разгромил.

В то время прусские офицеры зачитывались походами Фридриха II, являвшегося предметом их безграничного восхищения. Клаузевиц также прочел историю Фридриха II и некоторые его труды. Однако у Клаузевица нет и следов восхищения. По отношению к Фридриху II у Клаузевица всегда проявлялась трезвая оценка; более всего он ценил в нем готовность идти на риск, соединенную с мудрой сдержанностью в постановке цели, в соответствии с его скудными средствами.

Очевидно уже в эту эпоху у Клаузевица выработалось его в высшей степени сдержанное отношение к новым людям, идеям, явлениям. Отсутствие детства, одиночество, окружение чуждого ему дворянства, несколько фальшивое положение — вызывали в нем большую замкнутость и величайший скептицизм, потребность хорошо осмотреться и продумать пережитое с разных сторон, прежде чем высказаться или отдаться своим впечатлениям. Он дичился не только новых людей, но и новых идей. Эта внешняя сдержанность маскировала внутреннее кипение, страстность, готовность идти на любые жертвы. Но мышление и чувства Клаузевица еще не были ориентированы. Любимым его поэтом был Шиллер. В маленьком гарнизоне не с кем было посоветоваться, было не много книг, не было учителей, интеллигентных людей, с которыми можно было бы побеседовать. В этих условиях достичь многого было невозможно. Умственный рост Клаузевица задерживался. Все же в 1801 году ему удалось выдержать приемный экзамен в Берлинскую офицерскую школу.

На первых порах Клаузевицу пришлось не легко: си выбивался из сил, но не справлялся с заданиями. Учиться было трудно; жизнь в Берлине стоила дороже, чем в маленьком гарнизоне, и в бюджете образовался чувствительный прорыв. Возможности приработка к жалованию были ничтожны. Чтобы покрыть самые неотложные расходы, Клаузевиц за плату нес караульные наряды вместо состоятельных сверстников по офицерской школе. Это было связано с горькими минутами. Он научился молчать. Среди сверстников даже ходил слух, что он в одиночестве по-фельдфебельски «пьет горькую». Клаузевиц уже собирался бросить учение и возвратиться в свой гарнизон. В критическую минуту, когда он начал докладывать директору школы Шарнгорсту о том, что не справляется с требованиями и уходит, ему улыбнулось счастье.

В лице Шарнгорста ему повстречался умный и отзывчивый наставник, который заинтересовался учеником и, несмотря на недостатки общей подготовки, открыл в нем крупные способности; больше всего, как видно из выпускной аттестации Клаузевица, Шарнгорсту бросился в глаза его «редкий талант давать явлениям верную оценку в целом». Он был озабочен тем, чтобы создать школу, чтобы растить и выдвигать людей, которые закончили бы начатое им дело. Проблески таланта в Клаузевице прельстили Шарнгорста. Рассчитывать провести в жизнь свои взгляды без широкой апелляции к общественности Шарнгорст не мог. Ему требовался выдающийся литературный сотрудник и преданный работник в предстоявшей борьбе. Клаузевиц вполне подходил к такой роли.

Шарнгорст сумел вдохнуть в Клаузевица веру в собственные силы, занялся им и крепко к нему привязался. Клаузевиц стал его баловнем и другом. У Шарнгорста со временем появилось много друзей среди единомышленников по военной реформе, но все они признавали привилегированное положение Клаузевица. Последний с удивительной понятливостью схватывал новые мысли Шарнгорста, отделял их от пережитков старого и преподносил Шарнгорсту в таком ясном истолковании и чеканной формулировке, которая умиляла наставника. «Только с вами я вполне понимаю себя, наши идеи постоянно совпадают или спокойно следуют рядом в неизменном направлении», — писал Шарнгорст своему ученику.

Учение в этих условиях стало даваться Клаузевицу очень легко. Поглощая мудрость Шарнгорста, Клаузевиц развивался с необычайной быстротой. Как и другие слушатели офицерской школы, Клаузевиц ходил в медицинскую академию слушать лекции Кизеветтера, философа второго ранга, популяризовавшего в Берлине учение Канта. Лекции Кизеветтера в 1801 году были посвящены морали, в 1802 году — эстетике.

Фашистская «литература» современной нам Германии, прибегая к фашизации Канта, как мнимого выразителя национал-социалистической «этики», усиленно подчеркивает значение этих прослушанных из вторых рук и весьма разжиженных кантовских лекций, будто бы обративших Клаузевица в строгого последователя Канта. Конечно, это жесточайшее извращение. В жизни Клаузевица не было ни малейшего периода увлечения Кантом, как это можно отметить у многих его современников.

Лекции Кизеветтера по философии имели для Клаузевица лишь общеобразовательное значение — такой же умственной тренировки, какой в молодости является изучение математики. Во всяком случае не может быть и речи о влиянии на Клаузевица элементов кантовской философии морали, права и государства. Попытки идти по скользкому пути от философии к политике вообще отрицались Клаузевицем.

Тезис о решающем влиянии Канта на Клаузевица яснее всего опровергается взглядами Клаузевица на источники энергии полководца и командира. Напрасно мы будем искать здесь у Клаузевица хотя бы малейший намек на кантовский «категорический императив». На первом месте у Клаузевица не сознание долга, а жажда славы и чести, обращающая общий успех как бы в личную собственность вождя. «Человек, и прежде всего полководец, в практической работе никогда не может являться только автоматом, выполняющим свой долг. Возложенный долг, поставленная задача должны обрести в его личном благородном стремлении тот поток сил, который позволит их осуществить». Выступая на войну 1806 года, Клаузевиц думал далеко не об одном абстрактном исполнении своего долга: «война требуется моему отечеству и, говоря откровенно, только война может привести меня к достижению счастливой цели». Подвигами на поле сражения Клаузевиц собирался преодолеть препятствия, стоявшие на пути к браку с любимой девушкой. На поле сражения Клаузевиц в критические минуты твердил себе не о долге, а слова: «дело идет о чести, дело идет о Марии». Это противопоставление личных чувств кантовскому императиву чрезвычайно характерно для Клаузевица.

Всегда сдержанный Клаузевиц относился с беззаветным увлечением лишь к одному Шарнгорсту, «отцу своего разума». У Клаузевица, в лице Шарнгорста, был в высшей степени разумный наставник.

Но, конечно, ни один ученик не повторяет целиком своего учителя. Исторические сдвиги с каждой сменой поколений весьма заметны. Слова получают новый смысл.

Шарнгорст был на двадцать пять лет старше Клаузевица; он принадлежал к тому поколению, которое сознательно пережило подготовку, назревание и начало французской революции. Отсюда в политике Шарнгорст прежде всего видел борьбу отдельных социальных групп, социальные сдвиги, вопросы внутренней политики. Сознание же поколения Клаузевица пробудилось к тому моменту, когда революция отошла на второй план, а на первый план выступил Наполеон с его завоевательной политикой подчинения своему господству всей Европы.

Политику Клаузевиц понимал прежде всего как внешнюю политику. Клаузевиц принадлежит уже полностью началу XIX века, он совершенно свободен от механистического материализма, при господстве которого начался рост Шарнгорста. Притом Клаузевиц в жизни оказался неудачником. Мы увидим, как все мечты его о том, чтобы приложить на практике свои силы, оказались разбитыми. Судьба заставила Клаузевица обособиться и уйти в военную теорию, в которой именно — а не в практике — проявилась его гениальность. Но эта отрезанность Клаузевица от практики, эта специализация на теоретической части наследства Шарнгорста привели его к тому, что он придавал малое значение материальной и технической стороне военного дела. Атмосфера реакции, в которой пришлось писать Клаузевицу, также не способствовала революционному внедрению в материальные основы военного дела. В результате Клаузевиц оказался гениальным теоретиком, гордящимся своим умственным родством с Шарнгорстом, но вполне оригинальным.

В 1803 году Клаузевиц, прекрасно сдав все работы, окончил школу и, по рекомендации Шарнгорста, был назначен адъютантом к племяннику Фридриха II, принцу Августу, молодому человеку, любившему весело пожить и нуждавшемуся в умном секретаре, так как сам он, по характеристике, данной ему Наполеоном в 1811 году, был ветрогоном (sans boussole et sans tête). Эта должность не помешала Клаузевицу энергично продолжать работу над собой. На дворцовых приемах появилась фигура молодого, всегда молчаливого офицера. Клаузевиц при этом принимал энергичное участие в трудах военно-научного общества, основанного Шарнгорстом.

В 1805 году в журнале «Новая Беллона» была напечатана первая значительная литературная работа Клаузевица «Замечания о чистой и прикладной стратегии господина фон-Бюлова, или критика содержащихся в ней взглядов». Эта статья, как и все, что при жизни печатал Клаузевиц, не была подписана им. Литературная работа не была тогда окружена ореолом почета. В противоположность периоду конца XIX века журналы того времени были сплошь переполнены статьями анонимов. У Клаузевица были особые соображения не выставлять своего имени, но большинство офицеров боялось уронить свое достоинство, став литераторами.

Статья поражает нас своей законченностью и зрелостью. Она ставит крупнейшие проблемы, которые Клаузевиц берется в будущем разрешить, и содержит несколько важнейших положений его теории. Двадцатипятилетний автор, с запущенным в молодости образованием, выступает перед нами как философ, пытливо исследовавший коренные вопросы! Зрелость статьи объясняется тем, что она близка к дошедшему до нас наброску лекций Шарнгорста на ту же тему. Сохранились черновики этой статьи Клаузевица, уже полностью повторяющие мысли Шарнгорста. Появившаяся в печати статья разнится от черновика стилем, чрезвычайно красочным, пропитана иронией и является выдающейся по остроте полемики. Шарнгорст относился к Бюлову несравненно мягче. До Шарнгорста Бюлов держал мышление Клаузевица в плену своих геометрических построений; теперь «друг военного детства» получал реванш от переросшего его поклонника. В остальном же эта «программная», по мнению многих, статья Клаузевица представляет последний его ученический труд. Творчество Клаузевица началось уже за этим порогом.

Бюлов как военный теоретик — материалист XVIII века со всеми свойственными метафизическому мировоззрению недостатками, но ему принадлежит и передовая мысль, что политика относится к стратегии так, как стратегия относится к тактике, и что первенство всюду принадлежит политике. Бюлов так же, как и Шарнгорст, учился у Жан-Жака Руссо. Но он пошел другим путем. Это был выходец из подлинной феодальной аристократии, погрузившийся в богему, человек, подписывавший свои статьи полным именем и живший на нищенский литературный заработок, хотя его книги волновали всю Европу. Можно ли поставить ему в упрек, что не все у него было продумано, и наряду с гениальными откровениями встречались противоречия и просто газетная шелуха.

Бюлов был военный теоретик, своеобразный по сути своей антимилитарист. Он издевался над прусской династией Гогенцоллернов. За ним охотились все правительства Европы; высланный за революционность из Франции Наполеоном, которому он поклонялся, Бюлов был арестован в Пруссии, по требованию русского императора Александра I, за насмешки над походом к Аустерлицу и умер зимой на пути в Ригу под конвоем казаков, одетый в летний костюм… Это был человек, предостерегавший Пруссию накануне 1806 года о грозящей ей катастрофе, о том, что Наполеон, располагающий силами революции, без труда раздавит пережившую себя монархию старого порядка…

У Шарнгорста, несомненно, были основания подходить с исключительно деловой критикой к трудам Бюлова, не щадившего феодальных пережитков Пруссии. Клаузевиц же перешел в атаку со всей страстностью новоявленного военного философа.

В Бюлове было много парадоксального. По меткому замечанию эрцгерцога Карла, труды Бюлова напоминают грозу, которая дает ослепительную вспышку молнии в соединении с тьмой и бесполезным грохотом. Поклонник Наполеона, французской техники и новых начал организации армии, созданных французской революцией, Бюлов является одним из первых теоретиков стратегии. Но новые формы наполеоновской стратегии Бюлов различить не сумел, и его стратегия полностью относилась к отошедшему уже в прошлое XVIII веку.

В то самое время, когда армии фактически перешли на довольствие местными средствами, Бюлов выдвинул линию подвоза продовольствия по коммуникационной линии с базы как элемент, всецело определяющий операцию. Стратегия Бюлова получила геометрическое оформление. Увлечение геометрией приводило к решительному подчеркиванию значения маневрирования — воздействия на неприятельские сообщения, занятия фланговых позиций, эксцентрического отступления, чтобы противник не мог погнаться за одной частью армии, не подставив свои тылы под удары другой части. Перевес значения маневра создавался Бюловым в ущерб значению боя. Не результаты сражений, а воздействие ученого маневрирования должно было определить исход войны.

Успехи цивилизаций, по мнению Бюлова, должны привести к торжеству бескровных форм войны. Ульмская операция 1805 года, в которой Наполеон заставил без крупного сражения капитулировать австрийскую армию Мака, привела Бюлова к выводу: «В наши дни сражения больше даваться не будут». Сводя всю стратегию к данным, которые заранее могли быть исчислены и подытожены — а механистический материализм XVIII века уделял внимание только таким, допускающим измерение данным, — Бюлов приходил к выводу, что вскоре и войны явятся бесполезным занятием в виду возможности заранее надежно рассчитать результаты столкновения двух государств. В том, чтобы изгнать войну как средство разрешения споров между государствами, Бюлов и усматривал основную задачу теории военного искусства.

Учение Шарнгорста, конечно, было далеко от подобных утопий. Шарнгорст в 1806 году писал: «мы начинаем ценить военное искусство выше военных качеств, что во все времена вело народы к гибели. Храбрость, самопожертвование, стойкость являются основными устоями независимости народа, и если наши сердца перестают для них биться, то мы уже кончены, хотя бы только что одержали большую победу». Для Клаузевица, при отсутствии боев, нет и стратегии, так как стихия последней — борьба. Моральные силы для Клаузевица стоят в центре внимания. «Стратегия занимается не только величинами, поддающимися математическому расчету. О нет! Область военного искусства распространяется и на все моральные явления, в которых человеческий разум может раскрыть пригодные для войны вспомогательные средства».

Вслед за Шарнгорстом Клаузевиц бракует бюловское, чисто механическое разграничение стратегии и тактики: по Бюлову, стратегия — наука о военных передвижениях вне поля зрения противника, а тактика — в пределах последнего. Однако собственное определение стратегии Клаузевиц оказался в силах дать только через шесть лет. Относительно выдвигаемой Бюловым схемы наступления и обороны Клаузевиц говорит, что форма наступления и обороны — только один из факторов чрезвычайно сложного целого; эта форма должна находиться в строгой логической связи со всеми конкретными особенностями данного случая и может поэтому подлежать самым различным изменениям.

Страстная резкость выступлений, беспощадные, уничтожающие характеристики вообще свойственны Клаузевицу. Но в данной полемике у Клаузевица звучали ноты личных нападок на Бюлова. По отношению к прусскому государству Клаузевиц никогда не занимал революционной позиции.

Роман стратега

Пруссия прекратила участие в войнах первой коалиции против революционной Франции в 1794 году.

Двенадцать лет прусская армия оставалась в стороне от начавшегося стремительного развития военного искусства. Прусские офицеры, правда, командировались в южную Германию для изучения французских войск. Но они производили свои оценки исключительно с точки зрения достижений муштровки, в которой пруссаки, бесспорно, занимали первое место. Поэтому они приходили к выводу, что прусские войска легко справятся с более многочисленной (в полтора раза) французской армией: достаточно перейти в решительную атаку — и французы окажутся теми самыми солдатами, которые под Россбахом без оглядки бежали перед Фридрихом II.

Прусский король всему этому плохо верил. Но его попытки реформировать армию по французскому образцу встретили сопротивление авторитетных стариков-генералов, являвшихся сподвижниками еще Фридриха II. Эти пережившие себя люди утверждали, что всякое заимствование у французов несовместимо с «духом прусской армии». Король, неуверенный в добротности своих войск, вынужден был держаться мирной политики и упустил благоприятный момент примкнуть в 1805 году к новой коалиции Австрии и России, вступившей в войну с Наполеоном. Прусское правительство стремилось к захвату Ганновера, но оно рассчитывало добиться этой цели, занимая роль арбитра между воюющими, как вознаграждения за свой нейтралитет.

Наполеон прекрасно разгадал прусскую политику. В начале 1806 года он согласился, чтобы Пруссия оккупировала Ганновер при условии выступления против Швеции и Англии, и поссорил на этом деле прусского короля с Англией. А затем Наполеон начал переговоры с Англией и предложил ей, как условие мира, вернуть Ганновер, изгнав оттуда прусские войска. Прусский король в августе 1806 года почувствовал себя пойманным на удочку и решился на войну с Наполеоном в очень неудачный момент, когда единственный союзник, на которого он мог рассчитывать, — Россия — не был готов к немедленной поддержке прусской армии. Война в этих условиях была выгодна для Наполеона.

В Пруссии партия войны с Наполеоном состояла из весьма различных элементов. Для Шарнгорсга и его друзей на первом плане были не прусские интересы, а интересы объединения Германии, сознание коих заставляло их протестовать против хозяйничания Наполеона в южной и западной Германии. Но решающую роль играли юнкера-реакционеры, являвшиеся принципиальными противниками французской революции, и прусские принцы, рассчитывавшие на возвышение Пруссии в результате победы над Наполеоном. Клаузевиц как немецкий патриот был страстным сторонником войны, которую он считал освободительной. Широкие массы оставались равнодушными к вопросам внешней политики.

Идеологическая подготовка велась при помощи царской России. Талантливый, но продажный писатель Генц был взят Александром I на агитационную работу. Весной 1806 года в Петербурге были отпечатаны вторым изданием его «Фрагменты новейшей истории политического равновесия в Европе», классический по мощности стиля и ядовитости мысли пропагандистский труд. Понятие политического равновесия перековывалось Генцем в наступательное оружие. Идея прусского нейтралитета толковалась Генцем как измена европейской цивилизации. Если сам Генц был доволен предисловием к своим «Фрагментам», которое, по его словам, «могло камень сдвинуть с места», то Клаузевиц был от него в полном восхищении. «Это предисловие, как присягу, надо заставить читать всех немцев ежемесячно; в головы же наших министров эти „Фрагменты“ надо вбивать палками», — писал Клаузевиц.

Незадолго до начала войны прусский король разогнал по провинциальным городам вождей партии войны, представивших ему петицию о смене головки министерства иностранных дел. С началом мобилизации они получили частичный доступ к браздам правления. Шарнгорст получил пост начальника штаба главнокомандующего, герцога Брауншвейгского, но часть прусской армии была выделена под команду принца Гогенлоэ, имевшего свою главную квартиру и во всем несогласного с главнокомандующим. Чтобы их мирить, за армией следовал прусский король с третьим штабом, не имевшим определенных занятий. Споры и совещания не прекращались.

В этой какофонии принцы, и влиятельные генералы также стремились подать свой голос. Адъютант принца Августа, Клаузевиц, накануне разгрома также подавал через своего начальника архидерзкий проект переправы на глазах армии Наполеона через реку Заалу, которая течет в глубоко врезанной долине. Он не считался с тем, что, атакуя французов на закрытом и пересеченном правом берегу, прусский линейный порядок оказался бы совершенно бессильным против французских стрелков. Зато Клаузевиц выдвигал соблазнительную, но совершенно нереальную цель — прижать Наполеона к австрийской границе и заставить его капитулировать…

В течение этой кампании мы не заметим у Клаузевица и следа столь характерной для него впоследствии трезвости мысли. Могли ли люди, агитировавшие и боровшиеся за войну, выступить с благоразумным планом выжидания за рекой Эльбой подхода русских подкреплений, что означало бы уступку Наполеону без боя доброй трети прусской территории? Могли ли люди, стремившиеся к объединению Германии, отказаться от попытки увлечь наступлением другие германские государства — Саксонию, Гессен, Веймар? Прусский король, попавшийся на провокацию Наполеона, вступил в войну в невыгодных политических и стратегических условиях, а неопытные стратеги продолжали ошибочную линию политики. Осенью 1806 года зрелого понимания требований стратегии не было нигде: некоторые злобные, тупые консерваторы, как Кнезебек, враждебно относившиеся к войне с Наполеоном, высказывали мысль об обороне за Эльбой, а передовые и глубокие умы — Шарнгорст и Клаузевиц— стояли за гибельный наступательный план. Клаузевиц, исходя из ошибочных предпосылок, пришел к наиболее ошибочному плану. Широкие цели и наступление, по мнению Клаузевица, должны были являться душой этой войны.

Однако, никаких материальных предпосылок для наступления не было. Состояние отсталой армии феодальной Пруссии уже исключало возможность рассчитывать на победу над передовой армией буржуазной Франции, уничтожившей путы средневековья.

К этому времени относится начало романа Клаузевица и Марии Брюль, тесно переплетавшееся с участием Клаузевица в катастрофической для Пруссии войне 1806 года. Влияние Марии Брюль на молодого Клаузевица было значительно. Оно объясняет отчасти то состояние экзальтации, в котором он тогда находился. Мария отнюдь не напоминала малокультурных жен и дочерей прусских юнкеров начала XIX века. Она получила несравненно более утонченное образование, чем Клаузевиц.

Великолепные постройки Дрездена, в том числе знаменитая Брюлевская терраса, являются памятником большого художественного вкуса и архитектурного размаха деда Марии графа Генриха Брюль, всемогущего саксонско-польского министра при Августе III. На отце Марии, Карле-Адольфе Брюль, лежит отпечаток утонченного придворного космополитизма XVIII века. Он выполнял дипломатические поручения в Петербурге, Варшаве, Париже, являлся генералом саксонской армии, а с гибелью ее в первые месяцы Семилетней войны продолжал сражаться против Пруссии в рядах французской армии. Он был женат на англичанке, и в 1787 году принял пост воспитателя будущего короля Пруссии Фридриха-Вильгельма III. Предложение этого поста генералу враждебной коалиции вызвало известное недоумение и недовольство в юнкерских кругах; оно объясняется репутацией Карла-Адольфа Брюль как самого образованного и воспитанного немца из военной среды. После его смерти в 1802 году, остались жена, сын и две дочери почти без всяких средств, но с крупными связями в Берлине. Дети успели получить выдающееся образование. Сын сражался против Наполеона в рядах прусской и австрийской армии, а впоследствии стоял во главе прусских музеев. Младшая дочь рано вышла замуж и через год, при рождении дочери, умерла. Старшая дочь, родившаяся в Варшаве в 1779 году, была Мария.

Ее мать, дочь английского консула в Петербурге, урожденная София Гом, была пропитана английским уважением к традициям, консерватизмом, ханжеством. Проведя всю жизнь на чужбине — в России, Польше, Саксонии, Пруссии — и будучи замужем за придворным космополитом, София Брюль в политическом отношении всегда оставалась верной дочерью консервативной Англии. Ее бедный вдовий салон в Берлине отличался строгими нравами и считался главным центром английской ориентации. Боровшаяся с Наполеоном Англия располагала в лице графини Софии Брюль бесплатной агентурой в Берлине. Здесь за скромной чашкой чая собирались такие непреклонные враги Наполеона, как Штейн и Гнейзенау, прусские принцессы — бывшая королева Нидерландов, от которой кружок получил кличку оранжистов (династия Оранских), бывшая герцогиня Гессенская, — выгнанные французской революцией и Наполеоном из их владений. В воспоминаниях ее племянницы Роховой этот салон описывается так: «Она и ее дочь, Мария Брюль, известная превосходным образованием в художественном и эстетическом отношениях, жили только политикой и ненавистью к французам… С представителями оранжистской породы я познакомилась у графини Брюль, у которой собирался кружок, живший исключительно ненавистью к Наполеону, надеждами на Англию и короткими сообщениями, дававшими пищу их распаленным взглядам. Как-то перед окнами графини Брюль Наполеон принимал парад. В квартире, конечно, на всех окнах занавеси были опущены. Один из присутствующих, никогда не видевший Наполеона, не утерпел и отодвинул край занавески. Немедленно же он был предан анафеме»…

Мария не являлась такой выдающейся красавицей, как ее младшая сестра, но по всем отзывам это была очень образованная девушка, серьезная и уравновешенная. Она приехала в Берлин восьмилетней девочкой. Ближайшей ее подругой была англичанка Маргарита Броун, дочь королевского врача, уехавшая в 1802 году на родину. Таким образом, по своему рождению и воспитанию, Мария на добрую половину являлась тоже англичанкой, что втягивало и Клаузевица в русло английской ориентации. Это сказывалось и во враждебном отношении к наполеоновской Франции, и в преклонении Клаузевица перед английской парламентской системой.

Мария была тесно связана с женской частью прусской королевской семьи. Но и в кругах немецкой буржуазии она пользовалась наилучшей репутацией. Гнейзенау, герой немецкой буржуазии, летом 1811 года так рекомендовал Марию, отправлявшуюся в Силезию, где она должна была навестить его жену: «у нее, кроме чрезвычайно культивированного ума, величайшая сердечная доброта и чрезвычайно приятное утонченное обращение с людьми. Здесь в Берлине она является одной из наших образцовых женщин и очень мало отвечает представлению, которое в ваших краях обычно имеют о берлинках. Я надеюсь, что ты ее хорошо примешь и дружески пойдешь ей навстречу. Помни, что ее суждение о тебе явится для Берлина определяющим».

В 1803 году, на вечере у принца Фердинанда Гогенцоллерна, Мария Брюль, только что снявшая траур, который она носила по отцу, познакомилась с адъютантом принца Августа, молчаливым бедным офицером Карлом Клаузевицем. Это был молодой человек, среднего роста, худощавый, с темнокаштановыми волосами, удлиненным лицом, с выразительными, но некрасивыми чертами лица, серьезный и почти мрачный. Бросалась в глаза одна его особенность: он мог зажечься и взволноваться каждую минуту. Но также ежеминутно он был готов преодолеть свое волнение и обратиться в самого холодного и трезвого наблюдателя, разбившего своим реалистическим подходом все иллюзии. «К этому грустному вечеру относится исток моего высшего счастья» — писала Мария.

Страстная поклонница Гете, она очень скоро поняла, что ее новый знакомый — не заурядный офицер, а человек с выдающимся по ясности и глубине складом ума, что за его холодным, сдержанным обращением таится величайшая готовность с пожирающей страстностью идти на подвиг и отстаивать дорогую ему идею. Начались встречи и беседы о гетевском Вертере, в стиле эпохи. Первое объяснение состоялось 3 декабря 1805 года. Клаузевиц на следующий день должен был выступить в поход, так как прусский король решил, наконец, вмешаться в войну Австрии и России против Наполеона.

Было утро; Клаузевиц в меховом магазине покупал вещи для зимнего похода. Неожиданно он оказался лицом к лицу с Марией. Предоставляем слово последней: «Покупатели входили и выходили; благодаря этому мы могли оставаться незамеченными в углу магазина. Я сказал ему, что надеюсь, что он не забудет своих берлинских друзей. Вероятно, мои слова значили меньше, чем то, как они были произнесены. Он взял мою руку и, целуя ее, ответил глубоко взволнованным голосом, очень значительно: кто вас видел раз, не забудет никогда. Его взгляд и тон, которым были произнесены эти слова, проникли до глубины моей души; я их буду помнить вечно. Молча и возбужденно оставались мы стоять в этом положении еще несколько мгновений. Моя рука задержалась в его руке. Если бы мы были одни, мы бросились бы друг другу в объятия, и я была бы богаче одним прекрасным воспоминанием. Но и так эта минута относится к лучшим и важнейшим нашей жизни. Мы поняли друг друга, и наш союз был молча заключен. Никогда я не забуду, что испытывала в этот день. Еще накануне на душе у меня лежала огромная тяжесть. Как только я оставалась одна, меня охватывали грусть и тоска. И вдруг, как будто каким-то колдовством, в одно мгновение все печали заменились блаженством! Я не думала ни о будущем, ни о прошлом; все это тонуло в блаженном состоянии— чувствовать себя столь любимой и выявить любимому свою любовь».

Клаузевиц скоро вернулся из бесславной прогулки прусских войск к границам Австрии: пока прусский король колебался, война Наполеона с Австрией была уже окончена. София Брюль и слышать не хотела о браке своей дочери с бедным штабс-капитаном неизвестного происхождения. У Клаузевица не хватало духа обратиться с формальным предложением вступить в брак, а без такого предложения Мария не имела достаточно решимости для борьбы с матерью. Встречи, однако, продолжались. Клаузевиц рассчитывал отличиться на войне, чтобы завоевать Марию Брюль, и как только осенью 1806 года выступил в поход, начал часто писать Марии.

Лирическое настроение Клаузевица ярко выступает в этих письмах. Он так описывает Марии походную колонну: «В разомкнувшихся рядах еще можно различить отдельные лица с их индивидуальными особенностями. Помимо плавно развертывающегося марша замечается еще много проявлений жизни и разнообразия. Один за другим мелькают бойцы и их снаряжение сквозь зеленые ветки молодого леса. Вдали нельзя уже разобрать людей, но оружие еще блестит сквозь облака пыли… Даже утомление людей, медленно ползущих в гору в сопровождении пушек и обоза, накладывает на картину удачный мазок. В моих мыслях мелькает, что эти люди предприняли совместное длительное и трудное путешествие, чтобы в результате, во имя великой и священной цели, оказаться на арене, где тысячи опасностей будут подстерегать их жизнь, и эти соображения придают развертывающейся картине глубоко волнующее значение».

В первых же дошедших до нас письмах Марии к Клаузевицу сохраняются следы стремления перевоспитать его на свой лад методами нежного и любовного воздействия. Она стояла за войну до победного конца.

Экзальтация, которую переживал Клаузевиц, заставляла его совершенно забывать о прямых интересах безопасности Прусского государства. Фридриху II, как высшее качество, он приписывает «гордую решимость погибнуть со славой». Высшая государственная мудрость рисовалась Клаузевицу как умение рисковать, идти на авантюру.

С ночлега у Россбаха, на поле сражения, где Фридрих II разбил французов, Клаузевиц пишет Марии: «У Фридриха имелась решимость все потерять или все выиграть, как у игрока, бросающего на карту последнее достояние. Было бы хорошо, если бы наши государственные люди пришли к тому же заключению, что это мужество представляет только инстинкт самосохранения сильных характеров и является наивысшей мудростью. Самый талантливый, осторожный и вдумчивый полководец, размышляющий в спокойных условиях, не тревожимый никакими увлечениями, не найдет ничего лучшего, как действовать с такой же энергией».

С этими мыслями о риске можно сопоставить впечатление Клаузевица при виде Монблана: «Зрелище этих суровых горных массивов напоминает о чем-то большом, широко охватывающем. И когда взор скользит гигантскими шагами по вершинам скал, отвесно поднимающихся на многие тысячи футов, то невозможно, чтобы грудь не расширилась, не поднялась бы вера в свои силы и сознанием не овладели бы крупные решения и надежды». Роль этого Монблана в жизни Клаузевица периода 1805–1812 годов играла Мария.

Особенно поразительна слепота Клаузевица в стратегических оценках и переоценка собственных сил, которые он проявлял в начале короткой кампании 1806 года. За две недели до разгрома под Йеной Клаузевиц пишет Марии: «Судьба открывает нам теперь возможности мести, вызывающей бледный ужас на всех лицах Франции. Надменный император (Наполеон. — А. С.) будет свергнут в такую пропасть, где и костей его не соберут». А через три дня, 29 сентября, он добавляет: «Эта уверенность в победе была бы вне всякого сомнения, эта надежда обратилась бы в твердое убеждение, если бы я мог по собственному усмотрению руководить войной и управлять отдельными армиями».

За два дня до катастрофы Клаузевиц писал Марии, что он так радуется предстоящему столкновению, как радовался бы только в день свадьбы с ней, что он надеется на победу и рассчитывает скоро свидеться с ней или погибнуть на поле чести. Все суждения Клаузевица по стратегическим вопросам в момент решающих, действий и еще два-три месяца спустя представляют такой же вывих мышления, как и это ожидание немедленного торжества над Наполеоном. Последний оценивал шансы Пруссии несколько иначе, предлагая прусскому королю, за два дня до развязки, капитулировать без боя, так как «Ваше величество ведь сознаете так же отчетливо, как я, что прусская армия будет разбита».

Принц Август и его адъютант, штабс-капитан Клаузевиц, находились 14 октября 1806 года на поле сражения под Ауэрштедтом. Клаузевиц со стрелками батальона, шефом которого был принц, принимал участие в штурме селения Попель, чтобы облегчить армии выход из боя. О переживаниях Клаузевица в этом бою не сохранилось никаких данных. Пруссаки располагали здесь тройным превосходством над французским корпусом Даву и все же отступили. Любопытно, что еще два месяца спустя Клаузевиц оправдывал решение отступить, не использовав всех сил, и вдвое преувеличивал силы французов. Только впоследствии Клаузевиц уяснил, что у Ауэрштедта надо было драться до конца за победу; в конечном итоге отступление, правда, было неизбежно, но моральный капитал, нажитый на поражении Даву, позволил бы выполнить отступление не в столь катастрофических условиях, как это имело место в действительности.

Две недели в бедственных условиях продолжалось отступление прусской армии форсированными маршами, вернее бегство. Те красочные страницы, которые в капитальном труде Клаузевица посвящены отступлению после проигранного сражения и преследованию, несомненно носят тяжелый отпечаток этого отступления. Совещания более не собирались, принц Август вступил в командование подшефным ему батальоном, а Клаузевиц, оставив высокие сферы стратегии, обратился в батальонного адъютанта. На этих постах мы застаем их утром 28 октября, в арьергарде армии Гогенлоэ, подтягивавшейся к Пренцлау.

Пятнадцать дней стремительного отступления истомили пруссаков до крайности. В армии насчитывалось только 12 тысяч человек. В батальоне Клаузевица, почти не участвовавшем в боях, оставалось только 240 человек; две трети батальона дезертировало или, выбившись из сил, отстало и сдалось французам. Конница Мюрата окружила армию Гогенлоэ, и последний капитулировал. Но французы имели при этом неосторожность отрезать от армии батальон принца Августа и кавалерийский полк. Принц решил улизнуть в сторону. Он дал задачу кавалерийскому полку прикрыть отход. Но прусские кавалеристы, отъехав в сторону, сразу Пустились большим аллюром и скрылись из виду. 240 пехотинцев остались одни и стали уходить. Французская кавалерийская дивизия Бомона заметила их и выслала части для преследования.

Интересен следующий эпизод, показания о котором Клаузевица и французского майора Рейзе в основном совпадают. Французские драгуны поскакали в атаку. Положение прусского батальона было почти безвыходным. Батальон остановился и перестроился. Офицеры повторяли солдатам запрет — не стрелять, пока кавалерия не доскачет вплотную. Раздалась команда: «пальба батальоном». Клаузевиц пишет: «В эти минуты мне вспомнился пример из сражения под Минденом (Семилетняя война. — А. С.), где французская кавалерия атаковала два ганноверских батальона. Последние не открыли огня на обычной дистанции и молча ждали. Кавалерия постепенно начала сбавлять галоп, перешла в рысь и, наконец, в шаг. То же явление повторилось теперь на моих глазах. Французские драгуны неслись галопом. Было видно, что они с беспокойством ожидают момента нашего залпа. Они доскакали на сотню шагов, а залпа еще не было. Тогда они начали сдерживать лошадей и переходить в мелкую рысь. Залп последовал, когда они находились в тридцати шагах. Довольно много всадников упало, другие нагнулись к шеям лошадей, резко повернули и умчались полным ходом… Наши люди находились в состоянии полного морального и физического истощения; французская конница, вследствие непрерывного ряда успехов, отличалась большой дерзостью и предприимчивостью; наличные силы — 240 пехотинцев против 1500 кавалеристов — были столь неравны, что наше положение, несомненно, было чрезвычайно критическим. Нас спасло хладнокровие унтер-офицеров и офицеров и приказание задержать открытие огня. Во всех случаях, когда конница врывается в пехотные карэ (построение четырехугольником. — А. С.), можно быть уверенным, что пехота потеряла строй и ослабела, пока храбрые кавалеристы еще не успели повернуть назад, или же она открыла огонь слишком рано, и к моменту шока кавалеристы не получили выстрелов в упор».

В этих строках чувствуется гордость пехотинца и притом ученика Шарнгорста. Последний имел кличку «убийца прусской конницы», так как провел реформу армии в 1808 году прежде всего за счет дорогого рода войск — конницы. Яркие антикавалерийские настроения характерны и для капитального труда Клаузевица.

Стремление отделаться от назойливых атак заставило принца повернуть батальон на проселок, шедший болотами реки Укер, несмотря на предупреждения крестьян, что проселок не проезжий. Пруссаки забрались в болото, пересеченное канавами, в котором люди проваливались по пояс. Патроны намокли. Лошадь принца завязла. Все выбились из сил. Наконец, пруссаки стали выбираться небольшими группами из болота, и, бросив ружья, начали сдаваться наблюдавшим их злоключения французским драгунам.

Но ни личные переживания, ни общие результаты осенней кампании 1806 года, когда в течение одного месяца в сражениях под Йеной и Ауэрштедтом и шести последовавших катастрофах пруссаки из 174-тысячной армии потеряли 160 тысяч человек, еще не сломили упорства Клаузевица, отказывавшегося признать негодность прусской армии старого порядка для борьбы с поднявшейся на высшую ступень французской армией. В течение полутора месяцев, которые он провел еще в Германии, до отсылки во Францию, Клаузевиц успел поместить в гамбургском историческом журнале «Минерва» три «Исторических письма».

Война продолжалась, и Клаузевиц как немецкий патриот считал, что не имел морального права уничтожать последние надежды немцев. Только это соображение может быть приведено для оправдания той роли защитника старой прусской армии, которую взял на себя Клаузевиц в этом отчете немецкой общественности о причинах катастрофы. Но не следует придавать этому соображению особой цены. Повязка с глаз Клаузевица еще не спала, он еще не прозрел. В чем причины катастрофы? Для гибели армии, — отвечает Клаузевиц, — ничего чрезмерного не требуется. Без какой-либо вины войск на них сыплются злейшие напасти только по причине посредственности, вследствие недостатка моральных импульсов и отсутствия гениальности отдельных лиц.

Теневые стороны отсталой феодальной армии, вымуштрованной палками капралов, не вскрываются здесь Клаузевицем. Он защищает нелепый прусский план наступательной войны и оправдывает отступление в сражении под Ауэрштэдтом, которое можно было выиграть благодаря превосходству сил. Он прославляет Блюхера, который по совету Шарнгорста, прижатый к датской границе тройными силами французов, не капитулировал, а принял отчаянный бой и был захвачен на следующий день с остатками своего корпуса. «Имя Блюхера для меня останется навсегда воспоминанием о человеке, в минуту величайшей опасности поднимавшем мужество нации». Работа Клаузевица заканчивалась призывом, явившимся пересказом Генца: «Нам нужно удвоить наше мужество, чтобы вместе с народом нести злоключения и стыд нашего времени. И все же я обращаюсь ко всем немцам: уважайте сами себя, что означает — не отчаивайтесь в вашей судьбе»[4].

«Письма» Клаузевица объективно являлись защитой прусского юнкерства, проигравшего войну. Оценка Клаузевицем прусской армии 1806 года пропагандировалась впоследствии и большим прусским генеральным штабом и фон-дер-Гольцем и целиком подхвачена в фашистской Германии: прекрасна была фридриховская армия, да кое-какие генералы подкачали. Эта по сути дела реакционная оценка для нас только любопытный этап на пути Клаузевица к выработке зрелой системы взглядов.

В начале 1807 года Клаузевиц, переживая тяжелый внутренний кризис, покончил с предрассудком о высоких качествах прусских войск. Ведь ни одна армия не склонилась так бесславно под ударами Наполеона, как прусская. Он начал писать для себя мемуары о войне 1806 года. «Я буду здесь рассматривать вопросы, по которым нельзя выступать публично». К сожалению эти мемуары до сих пор не опубликованы.

Мы можем судить о них по немногим выдержкам, сделанным лицами, просматривавшими семейный архив Клаузевица: «Офицеры и солдаты не были втянуты в войну, а генералы не отдавали нужных распоряжений». «В нашем коротком походе я видел только дурное и гнусное». «Мы не только проявили полную бесталанность, но не сумели действовать и сколько-нибудь школьно-правильно».

Клаузевиц научился отличать подлинную воинскую доблесть передовой французской армии от спеси, тщеславия, самомнения прусской военщины, культивировавшей традиции фридриховской армии.

В нашем распоряжении имеется первый том большого неоконченного труда Клаузевица, написанный через пятнадцать лет после событий[5] и изданный спустя восемьдесят лет. Этот первый том начинается с политической характеристики прусского государства, обрисовывает затем резкими чертами, без малейшей снисходительности, важнейших государственных и военных деятелей и дает общий очерк кампании 1806 года.

Колоссальная пропасть отделяет мышление политически созревшего Клаузевица от тех наивных чаяний и соображений, которые мелькали в его мозгу во время похода. Эта пропасть создана уроками жизни. Чтобы показать, что они не пропали даром для Клаузевица, мы приведем выдержку из итогов, подведенных созревшим Клаузевицем. «Окостеневшая Пруссия представляла собой безжизненное тело! Какая-то слепота препятствовала ей постигнуть свою слабость. Слышен был шум государственной машины, и никто не задавался вопросом, продолжает ли она еще давать полезную работу».

Рутина, как и повсюду, господствовала в армии. Членом кабинета, докладчиком по военным вопросам являлся королевский генерал-адъютант. На этот пост назначался придворный с мягкими манерами, искусный в составлении ничего не значащих резолюций.

В войной коллегии все думали только о том, как сложить с себя всякую ответственность. В самой армии было много слабых сторон.

По словам Клаузевица, который не сумел вскрыть социальные корни «состояния умов» в реакционной Пруссии, широкие массы были настроены отнюдь не воинственно. Крестьяне и ремесленники не имели никакого представления об угрожающих успехах Франции при Наполеоне. Правительство ничего не сделало, чтобы подчеркнуть нависшую над Пруссией опасность. Наоборот, оно постаралось скрыть оскорбления, которым подвергалось национальное достоинство, и распространяло убеждение, что политика нейтралитета наилучше обеспечивает интересы государства.

Народ чувствовал себя в полной безопасности. Осведомленные же люди частью восхищались французскими порядками и готовы были с радостью принять опеку Наполеона, а частью, не разрывая полностью с прусским патриотизмом, находили, что лучше всего продолжать политику мира.

В дальнейшем изложении Клаузевиц безоговорочно признает ошибочность наступательных замыслов прусского плана: слабая прусская армия, соединявшая в себе худшие стороны постоянной армии и милиции, не должна была и мечтать о том, чтобы своими силами справиться с Наполеоном. Надо было оставаться за рекой Эльбой. Встретясь с Наполеоном на реке Заале, нечего было и думать о форсировании этой реки — надо было пытаться ускользнуть. Но раз втянувшись в бой под Ауэрштедтом, надо было довести его до конца, чтобы обеспечить этой победой последующее отступление.

Опирающийся на исторический опыт, более глубокий анализ событий 1806 года заставил Клаузевица изменить на 180 градусов все оценки и стратегические наметки, которые он делал в двадцатишестилетнем возрасте.

Несмотря на засвидетельствованную Шарнгорстом редкую способность давать явлениям оценку в целом, Клаузевицу пришлось пройти длинный жизненный путь и провести много лет в размышлениях, прежде чем он нащупал твердую почву под своими взглядами на войну и военную историю.

В плену

Вместо отличия за подвиги, которое должно было облегчить ему завоевание Марии, Клаузевиц оказался захлестнутым катастрофой прусского государства и в плену у французов. Первые два месяца он оставался на свободе в Пруссии. Мария сознавала, что наступил момент для принятия решения. В конце 1806 года Клаузевиц со своим принцем подлежал отправке во Францию. В день отъезда произошло свидание Клаузевица с Марией, устроенное последней у знакомых. «Эта новая встреча была для меня неописуемо хороша. Пережитые опасности изгнали из моего сердца всякий след страха или горделивой сдержанности и дали мне полностью почувствовать, чем для меня был Карл. С задушевной любовью и полнейшим самоотречением прижала я его к своему сердцу».

За этим свиданием наступила разлука, продолжавшаяся целый год. В декабре 1806 года принц Август вызвал в Берлин своего адъютанта Клаузевица, чтобы в его сопровождении ехать в Нанси. Через некоторое время принц перебрался в Суассон, откуда можно было выезжать в Париж, чтобы там развлекаться. Уже в Берлине принц Август имел заслуженную кличку дон-Жуана. Пребывание во Франции открыло широкую арену для его талантов. Молодой и статный принц, таская за собой своего адъютанта, ежедневно появлялся в светском обществе. А Клаузевиц переживал тяжелую внутреннюю драму. Он ведет обеспеченное, но никчемное существование адъютанта королевского принца, в то время, когда его друзья продолжают отчаянную борьбу.

Поведение принца Августа глубоко раздражало Клаузевица. Единственной заботой Клаузевица было, как бы принц «как гражданин своего государства не выкинул бы что-нибудь постыдное», «что может принести вред немцам». Для роли Лепорелло Клаузевиц совершенно не подходил. Под влиянием этих злоключений характер его стал еще более мрачным и угрюмым. Он становится беспощадным и к себе и к людям. При этом презрение к людским слабостям, уже начинающее отчуждать Клаузевица от общества, сочетается в нем с гнетущим чувством неуверенности в своих действиях. Ведь все данные им в 1806 году оценки оказались ошибочными.

Особенно тягостное впечатление произвело на Клаузевица пораженческое настроение немецких народных масс, когда французы отвозили пленных принца Августа и Клаузевица в Берлин. Не узнавшая их жена смотрителя почтовой станции упорно допытывалась у Клаузевица — удалось ли французам забрать решительно всех прусских солдат? Клаузевиц поинтересовался, зачем ей это знать. Он получил исчерпывающее объяснение: война и нашествие французских войск приносят большие убытки, которым не видно конца, пока война будет продолжаться. Исход войны все равно был уже ясен каждому после Йенской катастрофы. Теперь все свои упования бюргеры возлагали на то, что французы быстро переловят оставшихся прусских солдат — и войне конец…

Пораженческие настроения разделились и правящими верхами. Немедленно после разгрома прусской армии союзники Пруссии — Саксония и Веймар — заключили сепаратный мир с Наполеоном. Коменданты крепостей — Эрфурта, Шпандау, Штеттина. Кюстрина, Магдебурга — считали продолжение войны безнадежным и заключали сепаратный мир на свой лад, сдавая крепости при подходе передовых частей французской конницы. Прусский король, тщетно пытавшийся остановить продвижение французов просьбой о перемирии, уехал под защиту русских штыков в Кенигсберг. Но за ним последовала только половина министров, другая половина осталась в Берлине и предложила Наполеону свои услуги по управлению оккупированной территорией Пруссии.

В этих условиях Клаузевиц временно отступил от своего политического идеала — конституционной монархии с парламентом по английскому образцу — и ухватился за идею диктатуры сверху, при помощи которой, приказом свыше, в целях защиты национальной независимости, можно будет организовать народное восстание против наполеоновской Франции. Такое же, но более мимолетное увлечение в этот период идеей единоличной диктатуры для спасения Германии отмечается и у философа Фихте, к которому Клаузевиц обратился даже с письмом[6]. Крайним представителем идеи единоличной диктатуры для спасения государства является известный флорентинец эпохи Возрождения, Маккиавелли, и немудрено, что Маккиавелли одновременно стал любимым писателем и Фихте и Клаузевица.

Клаузевиц утверждал: «ни одна книга в мире не является более необходимой политику, чем труд Маккиавелли». «Это кодекс всякой дипломатии, и горе тому, кто отойдет от этого кодекса».

Эта идея единоличной диктатуры отнюдь не была революционной. Она ничем не напоминала «якобинской» диктатуры во Франции, опиравшейся на мелкобуржуазные массы. На идее единоличной диктатуры базировал Маккиавелли свои надежды на объединение Италии. Диктатура прельщала Клаузевица, как средство революции сверху. «Правительство достаточно часто применяло средства принуждения против своих народов, преследуя узкие цели, исходя из намерений невысокого полета. Таким образом, патриархальное правительство, каким является прусское, может также энергично применять все средства принуждения, находящиеся в его распоряжении, чтобы заставить народ выполнить свой священный долг. Существует принуждение — и при том ужасное принуждение, — которое все же вовсе не является тиранией». Отголоски этих мыслей использования диктатуры для организации восстания встречаются у Клаузевица до 1811 года, в частности, в проекте создания ландштурма.

Против увлечения Клаузевица мыслями Маккиавелли о спасении посредством единоличной диктатуры выступил его наставник Шарнгорст, который более глубоко понимал условия победы в освободительной войне. В очень ласковом письме от 27 ноября 1807 года он поучал Клаузевица, что решающее значение для спасения нации имеют массы и что возможность производить сдвиги сверху ограничена, Однако Шарнгорст выступал против «революции снизу», ратуя за «постепенное развитие». Нужен органический рост, становление: «Вот все, что мы можем: разрушить старые формы, освободить от оков предрассудков, быть восприемниками при рождении нового строя, ухаживать за ним и не мешать его свободному росту, — дальше этого круг нашего воздействия не распространяется».

Развивавшийся в Клаузевице пессимизм, значительно ослаблявший его дееспособность, характеризуется им в письмах к невесте так: «У меня не может быть радости, против которой сейчас же не ополчилось бы внутреннее враждебное начало. И едва лишь радость замелькает в грациозном танце перед моим очарованным взором, как уже настигает ее ядовитая стрела и она безжизненно поникает. Этот беспощадный стрелок, сидящий во мне, является или сыном несчастья, вступившим в ужасный союз с цветущей порой нашей жизни, или печальным инстинктом — злым другом детства моего духа, взращенным во мне природой; а может быть — это внимательный страж моего здравого рассудка, несущий исправно службу — этого я не могу решить».

Очень тяжело переживал Клаузевиц катастрофу прусского государства, отразившуюся и на его личной жизни: «Жизнь моя — бесследное бытие. Человек без отечества — отвратительная мысль. Жизнь его — это нить, выдернутая из ткани, ни к чему уже негодная». Унижение Пруссии Наполеоном после Тильзитского мира вызывает в нем чувства озлобленного национализма, доходящие до бреда. «Нет такого человека в мире, который испытывал бы большую потребность в национальном достоинстве и чести, чем я». «Мы должны не бояться, а скорее желать полного завоевания. Гораздо страшнее для нас постыдное состояние, при котором обывательскому существованию ничто не грозит, а независимость и достоинство государства утрачиваются».

Клаузевиц приветствует то, что наполеоновская политика угнетения не усвоила мудрого политического приема римлян — не вторгаться в частную жизнь побежденных народов. Французы дают наглядные уроки никчемности обывательского индивидуализма и подчеркивают зависимость условий жизни каждого в отдельности от успехов коллектива в целом. Чем хуже обывателю, тем лучше: «У нас все хотят вернуться к своей обыденной жизни и утомленные сделанными усилиями стремятся отдохнуть, во что бы то ни стало… Дух немцев с каждым днем становится все хуже. Повсюду встречаются такая низость характера и готовность отказаться от своих убеждений, что остается только плакать… А кто виновен в этой всеобщей низости? Вожди, не сумевшие дать примера твердости. Народ вышел бы из своей апатии, если бы во главе его стали решительные люди… Если мне будет позволено высказать мою наиболее сокровенную мысль, я должен выявить себя сторонником самых крайних средств: я хлестал бы кнутом до тех пор, пока это равнодушное животное (немецкий народ. — А. С.) не взбесилось бы, и я научил бы его разорвать цепи, которыми оно из трусости позволило себя сковать».

В соответствии с этими настроениями, Клаузевиц стремится дисциплинировать свои огромные способности, не дать им расплываться и направить их по узкому руслу интересов прусского государства, воспитывая свое сознание по образцу хорошо управляемой монархии, которая устремляет полностью все силы в соответственную сторону, по указанию верховной власти. Шоры прусского национализма Клаузевиц проносил еще свыше четырех лет.

В соответствии с этой программой перевоспитания себя, Клаузевиц в Париже интересуется институтом глухонемых Сикара. Преподавание глухонемым, по мнению Клаузевица, — это победа логической ясности и моральной энергии над материальными преградами. Нормальные люди многое воспринимают без всякой критики, глухонемые же подходят ко всему путем логических заключений, так, как мы изучаем геометрию. И в некоторых областях мышление глухонемых, несомненно, должно превосходить мышление нормальных людей, как менее изощренных в критике и логике. Ведь и сам Клаузевиц в это время стремился стать ко многому глухонемым, чтобы сосредоточиться на идее государства.

Посещение Клаузевицем Луврской картинной галереи в Париже и осмотр находящихся там пейзажей являлись только данью уважения к специальности его невесты — знатока ландшафтной живописи.

Во Франции Клаузевиц сделал и переслал Шарнгорсту набросок «оперативного плана для Австрии, если она теперь (1807 год) захочет принять участие в войне против Франции». План этот признается всеми критиками неудачным, так как он разбрасывал австрийские армии, без особой нужды, по всем границам Австрии. Позднее Клаузевиц всегда высказывался за наступление сосредоточенными силами на важнейшем направлении. Но в 1807 году не живые силы наполеоновской армии являлись объектом проектируемых Клаузевицем операций. На первом плане выступало стремление к подрыву престижа Наполеона и его политического положения на огромном протяжении оккупированных немецких, итальянских и голландских областей. Клаузевиц здесь отходит от всех классических образцов и нащупывает стратегию восстания.

Осенью 1807 года наступило время освобождения из плена. Принц Август и Клаузевиц направились в Пруссию через Швейцарию. В Женеве им пришлось задержаться на несколько дней из-за паспортных формальностей. Клаузевиц осмотрел воспитательное учреждение знаменитого педагога Песталоцци, оставившее в нем сильное впечатление.

В это время на берегу Женевского озера, в своей вилле Копэ, проживала в ссылке известная писательница г-жа Сталь. Двадцатичетырехлетний принц Август отправился к ней с визитом и, встретив гостившую у Сталь известную красавицу мадам Рекамье, сразу же влюбился в нее и застрял на берегах Женевского озера на три месяца.

Новый «плен» принца Августа явился рецидивом плена и для Клаузевица, для которого разлука с родиной и невестой увеличилась еще на три месяца. Г-жа Рекамье стала для Клаузевица новым злоключением, и ей, конечно, не удалось завоевать симпатий мрачного адъютанта. Клаузевиц отзывался о ней как о простой кокетке: «sehr gewöhnliche Kokette». Отношения с принцем несколько обострились, доклады, которые писал из плена принц, резко снизились в качестве — Клаузевиц перестал прилагать к ним свою руку.

Г-жа Сталь, занятая собиранием материалов для своего знаменитого труда «О Германии», очень ценила беседы с Клаузевицем, скромным офицером, вся личность которого доказывала, однако, что понятие «Германия», так возмущавшее Наполеона, являлось не выдумкой, а реальной действительность.

Г-жа Сталь много говорила о немецкой литературе, и ее восторженные отзывы о немецких писателях подкупали Клаузевица.

«Кто знаком с немецкой литературой, тот становится человеком вдвойне», — эта фраза Сталь умилила сердце пленного Клаузевица. У г-жи Сталь Клаузевиц постоянно встречался и с ее основным информатором по немецкой литературе и философии, основоположником романтизма, филологом Вильгельмом Шлегелем.

Влияние Шлегеля и Сталь выразилось во враждебных оценках Клаузевицем «характера» французской нации и французской революции. Шлегель упрекал французов в недостаточном развитии индивидуальности. Все французы похожи друг на друга, как вафли, выпеченные в одной и той же форме. Природа позволила себе роскошь сверх всякой меры — издать одного человека в тридцати миллионах экземпляров. «Надо быть благодарным французу, который при встрече с вами берет на себя труд разыграть заученную наизусть роль своей жизни и при этом не выкладывает ее вам сразу и полностью». Клаузевиц только продолжает мысли Шлегеля в своих заметках. Каждый немец строит фразу по собственному вкусу, а французы говорят и пишут готовыми фразами. Это производит такое же впечатление, как будто люди едят из одной тарелки. Француз напоминает экспедиционную контору, не располагающую собственным товаром, а рассылающую чужие, уже готовые товары (то-есть фразы). Французский поэт часто складывает стихи, отдельные строки, которых уже встречались у других поэтов.

От этих заметок Клаузевиц перешел к довольно поверхностной разработке темы о немцах и французах вообще, ограничиваясь лишь одной голой психологией и не касаясь проблемы социально-экономического развития обеих наций.

Параллель между этими двумя нациями, из которых одна переживала свою буржуазную революцию, а другая еще не преодолела феодальной ступени развития, являлась в то время модной темой. Клаузевиц подошел к теме, как к смотру двух народов перед великой решающей битвой, и составил инвентарь их плюсов и минусов, чтобы иметь его в виду при составлении плана войны.

По его мнению, корень своеобразия французской нации лежит в легкой возбуждаемости чувств и мышления и их непостоянстве. Отсюда у французов их подвижной и богатый ассоциациями ум, их уменье тонко различать поверхностные нюансы, их вежливость и благопристойность, их веселость и довольство в частной жизни, но и недостаток углубленности, общность мнений и оценок, механический уклон в эстетических и политических теориях, потребность во внешнем признании, несклонность к умозрению. Поэтому французы очень склонны к политике, у них национальное сознание получает резко выраженный характер. Тщеславие французов дает сильный рычаг в руки правительства, обусловливает воинственное настроение, легко перерождающееся в подлинное мужество. В общем французская нация представляет превосходное орудие для политики, которым равно может пользоваться как монархия, так и республика. Плодородие французской почвы позволило выдвинуть удовольствие на первый план по сравнению с трудом. Французы любят остроты и веселость; они отдают всюду предпочтение игре перед страстью. Они плохие коммерсанты и негодные философы, но хорошие хозяева и прирожденные рантье.

Немцы по сравнению с французами тяжеловесны, молчаливы, флегматичны, но упорны и глубоки. У них больше жару, чем пламени. Их специальностью является литература и область абстрактного. Серьезность, собственное достоинство, несклонность к внешнему блеску, независимость, индивидуальность характерны для немцев. Обратной стороной этих достоинств является раздробленность общественного мнения, безучастность многих к политике, критическое отношение к мероприятиям правительства. А правительство ведь никогда не может управлять государством, исходя только из указаний разума: ему приходится использовать и предрассудки, и страсти, и даже слабости. Ведь если из пушечной бронзы извлечь мягкий цинк, металл станет не крепче, а податливее.

При склонности немцев к вечному резонерству и их односторонности, порождающей систему даже у болтунов и сплетников, происходит постоянное ковыряние в недостатках и охаивание своего. Поэтому у немцев не может быть ни национальных героев, ни национального дела. Чем более люди углубляются в мышление, тем шире расходятся их умы. Оригинальность немцев стоит в противоречии с формированием национального сознания. Немец способен усыпить себя софистикой и отступить от своего долга, как поступили в 1806 году капитулировавшие коменданты крепостей.

Из скудости немецкой земли и характера немцев вытекает их трудолюбие и старательность. Жизнь рантье не представляет для немца особой привлекательности. С той же усидчивостью, с которой работает немецкий ремесленник, занимаются в области науки немецкие философы и ученые. Законы и формы политической жизни являются для немцев гораздо более стеснительными, чем для французов. В отношениях немцев к мероприятиям правительства замечается больше эгоизма и оглядки на свои интересы.

В конечном счете, — заключает Клаузевиц, — французы со своей ограниченностью, довольством и тщеславием гораздо легче могут быть скомпанованы в одно целое и легче могут быть управляемы, чем немцы с безграничными запросами их ума, оригинальностью и резонерством. Такое же превосходство в истории имели, в отношении практической политики, римляне по сравнению с греками, на стороне которых, как и немцев, несомненно находилось превосходство в отношении богатства и разнообразия индивидуальности.

Эта параллель между римлянами — французами и греками — немцами в то время была в большом ходу у немецких историков и философов. Но тогда как последних решительно прельщали греки, Клаузевиц, как реальный политик, учитывавший задачи создания образцового буржуазного прусского государства, отдавал явное предпочтение могущественному Риму. В этой работе, оставшейся неопубликованной, Клаузевиц допустил несвойственную ему вообще методологическую ошибку — неисторический подход к теме, вопреки тому, чему учил его Шарнгорст. Национальный характер выступает у него как некая постоянная величина, которая зависит только от почвы и климата. Весь исторический процесс развития классового общества чужд Клаузевицу. Между тем многое из того, что Клаузевиц пытается характеризовать как особенность национального характера немцев, по существу являлось лишь отражением отсталости капиталистического развития Германии от уровня, уже достигнутого Францией.

Суждения Клаузевица о французской революций, относящиеся к моменту его пребывания в плену в обществе г-жи Сталь и Шлегеля, поражают своей реакционностью. Клаузевиц вступает в бой с распространенным мнением о невозможности противостоять тому широкому размаху и порыву, которые дала революция французскому народу. По его мнению, это величайшее заблуждение. Разве деспотизм Наполеона, — спрашивает он, — не покончил с революцией? Но он не признает и достижений революции. Свидетельствуют ли революционные войны о действительном патриотическом энтузиазме французов и высших проявлениях героизма? Эти банды грабителей, развернувшиеся на границах против менее многочисленного противника, предводимого старцами, показали ли они действительно прочную моральную спайку? Одержали ли бы они свои победы, если бы в их рядах не было кадров старых войск французской монархии и нескольких талантливых офицеров, которым помогло счастье? В 1444 году на реке Бор 1500 швейцарцев попытались остановить 30 тысяч французских наемников-«живодеров», из этих 1500 швейцарцев после боя осталось только 10 не раненых. Наблюдается ли у французов такое самопожертвование? Если они во время революции обнаружили большую активность, то лишь вследствие нависшей над ними угрозы гильотины. Но террор закончился. Никогда в истории французы не показали примера выдающихся моральных качеств. Надо быть особенно легковерным, чтобы поверить, что революция в несколько дней могла изменить характер народа.

Какой это лепет по сравнению с суждениями Клаузевица о войнах революционной Франции в 8-й, последней части капитального труда (главы 3-я и 6-я), высказанными через двадцать лет и особенно оцененными Лениным!

«Благодаря участию в войне всего народа, не одно правительство и его армия, а весь народ со всем присущим ему весом был брошен на чашки весов. Отныне уже не было определенных пределов ни для могущих найти применение средств, ни для напряжения сил… Если все революционные войны протекли раньше, чем их сила была осознана и полностью прочувствована, если революционные генералы еще не устремились неудержимо к конечной цели и не разрушили европейских монархий… то реально это находилось в зависимости лишь от технического несовершенства французской организации… Когда же Бонапарт устранил эти недостатки, вооруженные силы Франции, опиравшиеся на всю народную мощь, прошли из края в край Европы, сметая на своем пути всякое сопротивление столь уверенно и надежно, что там, где им противостояли одни лишь вооруженные силы старого порядка, не возникало даже проблеска сомнения в исходе борьбы. Огромное влияние французской революции на зарубежные страны заключается, очевидно, не столько в новых средствах войны и взглядах на ее ведение, сколько в коренных изменениях в политике и администрации, в характере правительства, состоянии народа и т. д.».

Разница в этих двух отрывках знаменует собой огромный диапазон развития Клаузевица за два последующих десятилетия.



Сцена из эпохи наполеоновских войн. С цветной гравюры Бартша (Гос. музей изобразительных искусств)



Прусские пленные после Йенской катастрофы 1806 года. Лубок начала XIX столетия



Шлегель давал Клаузевицу много книг для чтения. Весьма возможно, что в числе их были и первые труды философа Шеллинга, с которым Шлегель был одно время очень близок. Шлегель также был очень близок к Гегелю и познакомил, по-видимому, Клаузевица с началами его философии. В дальнейшем мы встретимся с отчетливыми следами влияния Шеллинга и Гегеля на Клаузевица. Что же касается чар собственно романтизма, проповедуемого Шлегелем, то на реалистическом складе ума Клаузевица они не оставили никакого следа. Униженная, опозоренная Германия заслонялась в мечтах романтиков далеким средневековьем. Они утешали себя воспоминаниями о германских императорах, совершавших славные походы за Альпы, колесивших по Италии и Палестине. В занятом французами Берлине историк Иоганн Мюллер читал лекции о славе Фридриха II. Это претило реалисту Клаузевицу. «Нация, начинающая жить воспоминаниями в духе Мюллера, находится при смерти. Нация должна ежедневным делом и всегдашней готовностью защищать свою независимость, утверждать свое право на существование», — писал Клаузевиц[7].

Романтическая проповедь Шлегеля нашла у Клаузевица отрицательную оценку. Рационализм XVIII века естественно должен был вызвать реакцию, выдвигающую на первый план чувство и фантазию. «Детищем этой реакции против рационализма и явилась секта романтиков. Они плывут по течению и вследствие своего специфически легкого удельного веса плывут скорее других. Но почему я должен отсюда делать вывод, что они могут искуснее других руководить этим течением? Я не холодный резонер; об этом знают мои друзья по моей сердечной привязанности к ним, мое отечество — по непоколебимой верности и преданности, враги его — по моей страстной ненависти и вражде, клятву в которых я дал и держу. Я поэтому не постыжусь и открыто выступить против этого вздорного мистицизма, повсюду направляющего человека к темным берегам, куда лучше было бы вовсе не приставать и где он останавливается в бессилии, как ребенок». Этой точке зрения на романтизм Клаузевиц остался верен всю жизнь.

Конфирматором Марии был пастор Шлейермахер, выдающийся представитель романтики, философ, страстный пропагандист и заговорщик, в 1812 году за счет царизма взявший на себя руководство антифранцузской пропагандой в немецком тылу Наполеона. Фашистская литература тщетно стремится протянуть связь между Клаузевицем и Шлейермахером. На самом же деле Клаузевиц не принимал участия в подпольной работе придворного пастора-философа и никогда не упоминал его имени.

Возвращение в Германию, начатое отъездом из Парижа 1 августа 1807 года и задержанное романом принца Августа с Рекамье, состоялось только в начале ноября. Катастрофа Пруссии унесла с собой молодость Клаузевица. На немецкую почву он вернулся с наполовину созревшим мировоззрением, истомившийся в плену, но еще не отчаявшийся в будущем Германии.

Кружок реформы

Четыре с половиной года провел Клаузевиц на родине, от возвращения из плена в ноябре 1807 года до добровольной эмиграции в апреле 1812 года. Основным тоном настроения Клаузевица за это время было глубокое недоверие и презрительное отношение к своим соотечественникам. Будни немецкой жизни раздражали Клаузевица. Население занималось своим делом и, как казалось Клаузевицу, уделяло недостаточно внимания делу освобождения Германии от наполеоновского гнета.

Он едко отзывается даже о популярной среди патриотов прусской королеве Луизе, которая позволила себе так забыться, что протанцевала однажды до двух часов утра. Допустимо ли такое легкомыслие, когда будущее Пруссии, которую уже почти раздавил Наполеон, столь чревато угрозами? «Жизнь среди поколения, которое само себя не уважает и неспособно пожертвовать собой и своим достоянием во имя самой священной цели, отравляет и хоронит все радости существования». «В отношении нашей судьбы я — самый крайний пессимист; по правде говоря, мы и не заслуживаем лучшей участи. Бедное германское отечество! Его гордое чело должно поникнуть. Так хочет судьба, с которой нельзя вступить в спор, так как яд гнусности, беспрерывно отравляющий здоровые части нашей страны и препятствующий всякому выздоровлению, победить еще в десять раз труднее, чем внешнюю тиранию».

Величайшей угрозой для будущего Германии Клаузевицу рисовались ханжество, безмятежность, удовлетворенность существующим положением. Особенно подозрительной Клаузевицу казалась в этот момент философия. Мечтания и абстракция философов могут ослабить порыв к действию. Систематическая смена эпох, о которой говорит Фихте, может умалить значение переживаемого момента и самоценность выдвигаемых им задач. Возможно, Клаузевиц имел в виду и Гегеля, о котором должен был знать от Шлегеля и который после Тильзитского мира занял дружественную Наполеону позицию.

Зиму 1807–1808 годов, в течение которой Фихте держал «речи к германскому народу», Клаузевиц провел в Берлине, слушал знаменитого философа и читал его только что вышедший труд «Основные черты современной эпохи». Но, по мнению Клаузевица, взгляды Фихте были не слишком практичны и не имели достаточной опоры в истории и опыте.

Клаузевиц вовсе умалчивает о представителе аристократической эпохи «поэтов и мыслителей», Гете, который благодушествовал в Веймаре и на призывы к восстанию против французов давал олимпийский ответ: «рабы, не звените вашими цепями».

Это раздвоение философских верхов Германии на таких принципиальных противников Наполеона, как Фихте и Шлейермахер, и на восхищавшихся им поклонников, как Гете и Гегель, отражало двойственную позицию всего немецкого общества.

Основным противником французской революции и Наполеона являлась Англия. Английская политика жадно ловила на континенте всякого возможного союзника и не скупилась на помощь. В сфере ее воздействия оказывались прежде всего аграрные страны, как Пруссия и Россия, во внешней торговле коих Англия занимала командующие позиции, скупая сельскохозяйственное сырье и поставляя промышленные изделия и колониальные товары. Установленная Наполеоном континентальная система больно ударила по Этим государствам и господствующему в них классу помещиков. Но в западной и южной Германии преобладали потребляющие, а не производящие области, имелись уже начатки промышленности, и последняя под защитой континентальной системы начала энергично развиваться.