Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Но если на западе Германии сторонниками Франции во многих случаях являлись либералы, то в Пруссии таковыми были по преимуществу матерые реакционеры. Дело в том, что борьбу Пруссии с Наполеоном трудно было мыслить без апелляции к широким массам немецкого народа. Но, чтобы двинуть прусского крестьянина на борьбу с Наполеоном, раскрепостившим западную Германию, нужно было предварительно снять с него феодальные оковы и в Пруссии. Борьба с Францией являлась возможной лишь при предпосылке проведения широких либеральных реформ в Пруссии. Перед прусским помещиком стояла альтернатива: или смириться перед Наполеоном, или отказаться от ряда очень доходных феодальных прав и привилегий. Поэтому борьба с Наполеоном в Пруссии втягивала по преимуществу прогрессивные круги.

Борьба с Наполеоном являлась прогрессивным делом и в общегерманском масштабе, поскольку господство Франции знаменовало сохранение Германии в раздробленном виде. Эта политическая раздробленность немецких земель являлась острым ножом для германской буржуазии, ограничивая все ее предприятия карликовыми масштабами, выдвигая перед ней на каждом десятке километров таможенные рогатки. Задачи экономического развития Германии предъявляли настойчивые требования устранить это препятствие. Политика объединения Германии требовала борьбы с Францией.

Этому выводу, однако, в известной мере противоречила внутренняя слабость того класса, который являлся выразителем политики объединения Германии— германской буржуазии. Дряблая немецкая буржуазия не сумела повести решительной борьбы с феодальными кругами. В решительный момент победы над Наполеоном немецкая буржуазия оказалась на поводу у феодальных верхов и осталась, как мы увидим, у разбитого корыта реакционной и расчлененной по-прежнему Германии.

Первые пять месяцев после возвращения из плена Клаузевиц провел в Берлине, разлученный с Шарнгорстом и кружком его друзей, находившихся при правительстве, оставшемся в Кенигсберге. Находясь в одиночестве, Клаузевиц составил записку «о будущих военных операциях Пруссии против Франции». Этот первый план войны за освобождение Германии представляет интерес по своей смелости и новизне стратегических взглядов. «Превосходство в смелости, новшество, быстрота», — так характеризовал он его Марии. «Если наступит крайность (т. е. решение Наполеона уничтожить Пруссию. — А. С.), остается еще путь для нашего спасения, но на этом пути нет ничего обыденного. Все лежит в области нового и исключительного, в которой мы только и можем поднять оружие против нашего врага и получить лучший и, во всяком случае, почетный жребий».

Это план борьбы Пруссии, располагающей сорокатысячной армией, с десятикратным превосходством сил Наполеона. Клаузевиц намечает ведение войны без какого-либо твердого базиса для ведения операций. Надо жертвовать территорией, чтобы не погубить армию. Задача прикрытия прусских областей автоматически вела бы к проигрышу войны и связала бы живую силу армии, являющуюся единственной ставкой, на которую можно выиграть. Оборона безнадежна, и полевые войска, возглавленные решительным вождем, должны быть брошены в тыл врага. Внезапное наступление заставит противника разделиться на много отрядов, и ударит в чувствительнейший пункт всей политической системы Наполеона. Оно вызовет взрывы во Франции, где и так имеются близкие к бунту настроения, оно приведет к распадению в рядах вассалов Наполеона и будет развиваться в союзе с общественным мнением Германии и Европы. Крайне трудно уничтожить такую армию, совершенно свободную от какой-либо связи с территорией. Она сможет быстро оправиться от всякого поражения, а значение каждого ее успеха будет несоразмерно велико; если армии удастся несколько продержаться, то она явится вернейшим залогом восстановления Пруссии. Основным соображением в пользу этого плана являлось тщательно продуманное доказательство обреченности любой борьбы «другими средствами».

Война без территориального базиса и сообщений, исключительная ставка на моральный элемент вместо господствовавшего ранее в военной теории геометрического элемента, противоположный, по сравнению с Бюловым, полюс воззрений на стратегию, бесконечные решимость и радикализм автора — вот характеристика этого плана. Главные силы по замыслу должны действовать методами партизанской войны. В обстановке восстания, гражданской войны, такой план, пожалуй, является возможным; вообще же осуществление его превосходит меру риска и ответственности, которые могут быть взяты на себя руководством войны. Это — крайний «левый загиб» в стратегии. Любопытно, что Клаузевиц, разрабатывая этот план из широкой политической предпосылки — борьбы за освобождение Германии, останавливается только на его военной части. Таким же военным специалистом, разрешающим военные задачи по указанию политики, остается он и на протяжении своего капитального труда.

Клаузевиц искусственно ограничивает себя одной военной стороной войны и не предъявляет политике никаких запросов. Его друзья — Шарнгорст, Гнейзенау — которые находились в отдалении от него, в Кенигсберге, мысль которых также концентрировалась на подготовке борьбы с Наполеоном в тылу последнего, целесообразно и разумно переносили центр плана в область политики, которая должна подготовить восстание в тылу Наполеона и мобилизовать все интересы и силы немецкого народа на борьбу с французами.

У Клаузевица здесь характерный провал. Все его внимание поглощалось внешней политикой, а внутренняя политика, расстановка классовых сил, от которой зависит успех восстания, оказывались вне интересующей его сферы. Армия, которой он оперирует в своем плане, это армия старого порядка, частично пополняемая вербовкой иностранцев. О всеобщей воинской повинности, как единственной основе освободительной борьбы маленькой Пруссии с мощным противником, у Клаузевица нет ни одного слова. Всеобщую воинскую повинность Клаузевиц продолжал недооценивать до конца жизни. Клаузевиц в этом плане подчеркивает, что военное искусство заключается в разумном сочетании целей и средств, и далее не распространяется на эту тему. Этому суженному представлению о военном искусстве Клаузевиц остался верен и в капитальном труде. Разумная подготовка «средств» никогда не привлекала его внимания.

План Клаузевица исходит из общего для кружка друзей Шарнгорста положения: самый смелый путь является для Пруссии единственно возможным и потому самым надежным. Но было бы ошибочно видеть в радикализме стратегической мысли Клаузевица страсть, увлечение, иллюзионизм. Клаузевиц стремится, хотя и неуспешно, быть возможно объективным и трезвым реалистом. Еще незадолго до составления этого плана Клаузевиц бешено обрушивался на Россию за позор заключения Тильзитского мира. В своем же плане он пишет: «русских всегда обвиняют в том, что они опаздывают» (придти на помощь своим союзникам. — А. С.). Это то же самое, что печалиться: «как плохо устроена природа, посылающая зимой снег, когда и без того холодно».

Клаузевиц провел в оккупированном французами Берлине зиму 1807–1808 года. Мать Марии по-прежнему отказывала в своем согласии на брак. Еще летом 1808 года Мария писала жениху: «мама добрая, но молчит». Тактика Марии заключалась в том, что она «по секрету» писала прусским принцессам и знакомым о своем романе с Клаузевицем и этой оглаской заставила мать в конце концов примириться с необходимостью брака.

Клаузевицу предстояло вновь разлучиться со своей невестой. Прусское правительство ютилось в Кенигсберге. Там находился и Шарнгорст, к которому и стремился устроиться на работу Клаузевиц. Оставшаяся одна в Берлине, Мария занялась самообразованием в области истории, чтобы стать на уровень умственных запросов своего жениха. Научные интересы Клаузевица вращались в области истории и военного искусства. Поэтому Мария перенесла свои интересы из эстетики в историю. В ноябре 1808 года она писала жениху: «не помню, рассказывала ли я тебе, что читаю Геродота; он интересует меня неописуемо. Когда читаешь плавное изложение самих античных авторов, получаешь совершенно другое впечатление по сравнению с изучением их через посредство современных компиляций, в которых, в большинстве случаев, полностью утрачивается их дух. Я намереваюсь посвятить такому чтению все время, которое еще проведу здесь». Через 5 недель Мария писала: «вечерами теперь читаю историю Тридцатилетней войны и кроме того продолжаю изучать историю Греции по древним авторам и современным трудам. В эти дни мне бросилось в глаза удивительное сходство между Филиппом Македонским и особой, которую мы знаем (Наполеоном. — А. С.), а также некоторое сходство всего этого времени с нашей эпохой». За Тридцатилетнюю войну Мария взялась потому, что Клаузевиц решил серьезно изучить действия Густава-Адольфа в Тридцатилетней войне и этим положить начало своим систематическим занятиям по военному искусству. Мария готовилась дискутировать с Клаузевицем об основных началах его первого крупного труда, вошедшего в IX том посмертного издания.

В начале апреля 1808 года Клаузевиц, сопровождая принца Августа, прибыл в Кенигсберг, куда переехало прусское правительство из оккупированного французами Берлина. Здесь работали Штейн, Шарнгорст и его друзья над подготовкой военного возрождения Пруссии. Только через 10 месяцев с Клаузевица было снято бремя адъютантских обязанностей при принце Августе, что вызвало его радостный вздох. В феврале 1809 года Клаузевиц был переведен в генеральный штаб и сделался начальником канцелярии Шарнгорста. Но уже с самого прибытия в Кенигсберг Клаузевиц вошел в тесный круг друзей Шарнгорста, работавших над реформой.

Оккупированная французскими войсками Германия покрылась бесчисленным количеством различных союзов — «ферейнов», в большей или меньшей степени нелегальных и различным образом маскировавших свою основную цель — освобождение из-под власти Наполеона. Наибольшую известность среди них получил начавший организовываться в Кенигсберге в момент приезда Клаузевица тайный «морально-научный союз», получивший кличку «Тугендбунд», т. е. союз добродетели[8]. Для Клаузевица цели Тугендбунда являлись слишком мелкими и умеренными, и он отказался войти в него. После того как по требованию Наполеона Штейн был удален из правительства, а прусский король, наткнувшись на сопротивление сторонников борьбы с Наполеоном, начал подозрительно относиться ко всем конспираторам, Тугендбунд развалился. Он просуществовал всего два года. Воздержался от вступления в это общество и Шарнгорст, что не помешало молве сделать из него самого страшного подпольщика Тугендбунда. Правда, чтобы контролировать действия офицерской молодежи, Шарнгорст провел на руководящий пост директора подпольного «военного института» своего друга и помощника Бойена[9].

В это время возник также радикальный кружок реформы, собравшийся около Шарнгорста, в который входил и кумир немецкой патриотической буржуазии — Гнейзенау.

Стоявший во главе реформы армии Шарнгорст исходил из убеждения, что ни одна политическая форма, в том числе и предложенная им реорганизация, не имеет абсолютной ценности. То, что является духом, т. е. содержанием, выше формы. Дороже всего Шарнгорст ценил признание, что реформа открывает широкую дорогу для выявления национальных достоинств. «В новых порядках нельзя рассматривать отдельных вопросов вне связи с целым. Поднять дух армии, теснее связать армию и народ и указать им направление к их величайшим целям — вот система, лежащая в основе новых порядков». Эти умеренные идеи не отвечали мировоззрению крепостников. Поэтому Шарнгорст рассматривался феодалами как классовый враг, более опасный, чем французы, оккупировавшие Германию. Когда реформаторская деятельность Шарнгорста оказалась в 1808 году заторможенной увольнением стоявшего во главе кабинета министров Штейна, очень авторитетный, но реакционный прусский генерал Йорк от души одобрил французское вмешательство во внутренние дела Пруссии: «слава богу, одна безумная башка (Штейн) раздавлена, теперь другая ехидная гадина (Шарнгорст) захлебнется собственным ядом».

В кружке реформы Клаузевиц, перед которым стояла цель — освобождение Германии, получил прозвище «Безусловный». Среди этих талантливых людей — Гнейзенау, Грольмана, Бойена — Клаузевиц быстро занял видное положение, благодаря своему уму и своим определенным взглядам, а также потому, что он являлся наиболее близким другом и доверенным признанного вождя кружка — Шарнгорста.

Г-жа Бегелен, кокетничавшая с Гнейзенау, умная мещанка, лицемерная реакционерка, которая страхует себя предоставлением своего адреса для тайных сношений реформаторов, неспособная понимать самопожертвования, так описывает часть этого кружка в его героические дни начала освободительной войны (1813 год): «Гнейзенау выглядит индюком. Клаузевиц имеет на него решительное влияние и представляется мне как вождь партии Он честолюбив и благоразумен. Мне представляется, что он домогается личного благополучия и скрывает это под маской защиты общих интересов. Самый темпераментный — Грольман». В этой злой характеристике, приписывающей Клаузевицу совершенно несвойственные ему карьеризм и лицемерие, интересно лишь признание чрезвычайно авторитетного положения Клаузевица в кружке передовых людей Пруссии.

При способностях Клаузевица и крупном положении среди людей, взявшихся за переделку прусской армии, следовало бы ожидать значительного его участия в деле реформы. Ведь он был ближайшим сподвижником Шарнгорста, проводившего в эти годы перестройку вербованных войск старого порядка в современную армию, основанную на коротких сроках службы и всеобщей воинской повинности. Какое богатство вопросов, связанных с наилучшей подготовкой к войне этого «вооруженного народа», должно было представляться Клаузевицу! Однако, надо признать, что участие Клаузевица в реформе было чисто формальное. Он явно тяготился им. Эта работа казалась ему слишком мелочной и слишком далекой от поглощавшей его цели — разгрома французов.

Клаузевиц являлся сторонником немедленного выступления для использования того напряжения, которое охватило всю Европу во второй половине 1808 года при известиях о поражениях французских войск в Испании и Португалии. Обширная же работа по военной реформе, которая должна была сказаться только через несколько лет, отвлекала внимание от использования благоприятного момента, когда и Австрия зашевелилась и начала вооружаться на борьбу с Наполеоном. Притом Клаузевиц никогда не проявлял интереса к подготовке вооруженных сил, а только к их расходованию. Эта подготовительная работа была тесно связана с внутренней политикой, с борьбой против феодальных пережитков, с новой расстановкой в военных вопросах классовых сил дворянства и буржуазии; все эти вопросы живо волновали Шарнгорста, но оставляли равнодушным Клаузевица, который в политике проявлял крайнюю умеренность взглядов и совершенно чужд был какому-либо радикализму. Если в области стратегических планов Клаузевиц представлял наиболее решительные и новые взгляды, то в работе над реформой армии он оказывался наиболее умеренным и консервативным из всего кружка, что и дало повод г-же Бегелен признать его благоразумие.

Когда Клаузевиц перешел с адъютантской службы на службу к Шарнгорсту, он писал Марии: «Работа мне кажется теперь такой легкой! Я как будто вышел из холодной могилы и в хороший весенний день вернулся к жизни!» Сердечные отношения с Шарнгорстом не нарушались. Последний признавал, что доклады Клаузевица являлись для него отдыхом. Клаузевиц по движению лица Шарнгорста уже догадывался о его резолюции и умел тотчас же совершенно точно облечь его взгляды в соответственные выражения. Общение с Шарнгорстом вливало в Клаузевица новые силы и вызывало в его мрачном настроении светлые проблески.

Вот как он описывает один из них в письме к Марии от 25 апреля 1808 года: «Вчера я стоял на мосту, переброшенном через величественный Прегель, там, где кончается кенигсбергский порт. Углубленный в свои мысли, я смотрел на течение воды. Внезапно я почувствовал себя очнувшимся под влиянием разнообразия впечатлений, теснившихся во мне со всех сторон, и мой несколько возбужденный мозг был поражен множеством различных явлений, которые без моего ведома скользили мимо меня. Я находился в наиболее богатой и оживленной части Кенигсберга. Было воскресенье, и вечерний воздух впервые наполнился благоуханием весны. Все было в движении. По мосту катились коляски с нарядными женщинами, следовавшими на какое-то торжество. Проходили купцы, оживленно беседуя о своих капиталах, доверенных сомнительным волнам моря. Озабоченный государственный деятель проезжает в коляске через толпу, не замечая ни окружающую его толчею, ни ордена, блестящие на его груди и привлекающие взоры всех. На мосту сидит нищенка и изливает, напевая вполголоса, свои горести невнимательному слуху прохожих. Удовлетворенная мелодия одинокой флейты снисходит на воду с высоты балкона. Значительно больший авторитет чувствуется в гулком сигнале горна, который с высоты замковой башни слышен всему Кенигсбергу. Я не знаю, возможно ли этими штрихами восстановить картину, но человек, который одновременно воспринимает эти столь различные впечатления, чувствует, как они складываются в удивительное настроение».

Но, по существу, организационная работа не удовлетворяла Клаузевица. Важнейшие социальные сдвиги того времени были ему чужды. Когда Шарнгорст провел отмену телесных наказаний в армии, Клаузевицу было поручено поддержать это очень важное мероприятие в печати. «Ты можешь себе представить, — писал он Марии, — что на третьей статье я был уже сыт этим законом по горло». Этот недостаток энтузиазма Клаузевица к реформам выступает особенно ярко по сравнению с Гнейзенау, разразившимся громовой статьей «Свобода спины». Гнейзенау вспоминает о слове «свобода», которое раздается уже двадцать лет по Европе. Теперь дело идет о свободе в узком понимании — о свободе солдата от палочных ударов. Эта свобода является предвестницей классовых изменений в составе армии, установление ее является необходимой подготовкой для проведения всеобщей воинской повинности.



Майор Шиль. С портрета Вольфа



«Из эпохи континентальной системы» — французские солдаты в поисках английских товаров у ворот Лейпцига. С гравюры начала XIX века



Расхождение в вопросах, внутренней политики в кружке реформы смягчалось тем, что многие члены кружка, например Гнейзенау, считали все правительства государств, сохранявших еще старый порядок, обреченными. Но они стремились избежать больших потрясений и увещевали королей в необходимости «революции свыше». В конце 1809 года Клаузевиц, с беспокойством думая о революции, писал: «я полагаю, что материал для смуты залегает повсюду очень глубоко и в большом количестве и вызовет еще явления совершенно другого порядка, чем виденные нами. Европе не уйти от крупной и всеобщей революции… Только те короли, которые поймут истинный смысл предстоящего преобразования и сами постараются его предупредить, смогут удержаться… Правда, в небольшом количестве имеются малодушные, которые стремятся удержать этот поток, первые капли которого уже оросили их одежду. Явления, вызываемые с безудержной мощью натиском эпохи, они склонны приписывать козням партии, тайного общества или даже отдельных лиц».

Кружок либеральных, весьма умеренных реформ и являлся в глазах реакционных помещичье-юнкерских кругов той партией, от которой шла вся революционная зараза. Самым злокозненным был, конечно, Шарнгорст, которого они считали английским шпионом. «Благонамеренные» установили за ним наблюдение и действительно открыли тайные сношения Шарнгорста с английским правительством через капитана торгового судна. Но здесь «благонамеренные» просчитались: они забыли, что основным двурушником был прусский король, явный союзник Наполеона, защитник континентальной системы, поддерживавший, однако, через Шарнгорста связи и с враждебной Англией. «Благонамеренным» пришлось извиниться и потушить скандал.

Несмотря на свою немногочисленность и отсутствие оформленной организации, кружок реформы являлся подлинной политической партией, объединенной на платформе внешней политики, устремленной на освобождение Германии из-под власти Наполеона. И поскольку эта партия ставила выше всего задачу объединения Германии, в ней нарастало критическое отношение к Пруссии и прусскому королю, стремившемуся обеспечить свои маленькие эгоистические интересы. Эта партия резко перешла в оппозицию в 1809 году, когда прусский король отказался поддержать Австрию, вступившую в войну с Наполеоном под общегерманскими лозунгами. «В моих глазах, — писал Штейн, — все династии одинаковы, они представляют только орудие». Клаузевиц сделал заметку: «постоянные причитания Фридриха II о стремлении австрийской династии к универсальному господству представляют не что иное, как проявление эгоизма». В письме 23 апреля 1809 года он жестоко осуждает прусских офицеров, которые, опасаясь потерять насиженное местечко и предпочитая учебный плац полю сражения, не думают о том, чтобы бросить службу прусскому королю, и кричат о своей лояльности: «у них на языке все время звучит „пруссаки“, чтобы слово „немцы“ не напоминало им о более трудном и священном долге». Прусский шовинизм у Клаузевица уступил место германскому национализму.

В 1809 году ближайшей задачей военной партии являлась помощь Австрии, которая объявила войну Наполеону. Ближайший сподвижник Гнейзенау по защите Кольберга, майор Шиль, командовавший в Берлине гусарским полком, начал на свой страх со своим полком войну с Наполеоном. Прусский король квалифицировал поступок Шиля как коллективное дезертирство целого полка. По требованию Наполеона, прусский военный суд судил и приговорил к расстрелу Шиля и его ближайших помощников, взятых в плен. Клаузевиц и его друзья восторгались Шилем, хотя и осуждали его за неорганизованность выступления. «Смерть Шиля огорчает меня, как потеря самого дорогого брата», — писал Клаузевиц.

Самый даровитый в военном отношении и темпераментный член кружка, будущий начальник прусского генерального штаба Грольман, перешел на австрийскую службу. Просьба к прусскому королю об увольнении была выражена Грольманом в следующей форме: «какая польза будет вашему величеству, если вы задержите меня силой? Вы уничтожите свободного человека, который сражается за ваше дело, и сохраните раздавленного раба, который с внутренней злобой будет относиться к государству, воспрепятствовавшему выполнению его священного долга». Когда Австрия заключила мир с Наполеоном, Грольман переехал сражаться против Франции в Испанию, там был взят в плен, но бежал из Франции в Пруссию.

Клаузевиц полностью поддерживал Грольмана и собирался следовать по тому же пути. Его задержала неудавшаяся попытка, сделанная им совместно с Гнейзенау, организовать коллективный уход из прусской армии в виде создания особого немецкого легиона, который должна была взять на свое содержание Англия и который сражался бы вместе с австрийской армией на самых ответственных участках. Просьба Клаузевица к австрийскому военному уполномоченному в Кенигсберге о переводе в австрийские войска уже запоздала.

Любопытно отношение Марии к предложению Клаузевица перейти на австрийскую службу, что должно было отдалить или даже поставить под вопрос брак с ней. Мария мужественно писала Клаузевицу: «в своих планах на будущее не позволяй мыслям обо мне влиять на твое решение. Все, что я имею, это твоя любовь, но я никогда не прощу себе, если ты для меня, из-за моих мнений или желаний принесешь какую-либо жертву, о которой впоследствии пожалеешь. Думай о себе и своей судьбе, а не о моей… Действуй, я выдержу».

Готовившийся перевод Клаузевица в австрийскую армию в 1809 году не состоялся из-за сражения под Ваграмом, после которого было заключено перемирие; оно привело к новому торжеству Наполеона. Вот как реагировала на эти события Мария, готовая на всякие личные жертвы: «ты понимаешь, дорогой друг, что, получив это сообщение, я не была в состоянии даже взяться за перо, и сейчас еще оно дрожит в моих руках. Я была готова к новым проигранным сражениям, к повторению ошибок и злоупотреблений, но не к такому жалкому концу, когда светлое пламя, долженствовавшее осветить и согреть всю Германию, оказалось потушенным, как загоревшийся пук соломы. Правда, так быстро изменились настроения вождей, но не натрии, но на что способна нация, предводимая такими вождями! Мое сознание теряется в этом хаосе несчастий и унижений, и мое сердце разрывается от представления о твоем горе, отчетливо рисующемся мне. Если бы я могла, дорогой и милый друг, создать тебе достойное бытие ценой счастливейших дней моей жизни, как охотно я бы это сделала для тебя!»

Любовь Марии являлась для Клаузевица «превентивной наградой за богатую подвигами жизнь». Под влиянием ее очарования у Клаузевица «ветви жизненного дерева вновь зазеленели». Без совершения подвига любовь Марии рисовалась Клаузевицу как «грабеж небес». Она являлась «весталкой, поддерживавшей в нем огонь жизни».

Клаузевиц тяжело переживал катастрофическое положение Пруссии, и когда он склонен был считать себя лишним человеком, Мария повела борьбу с его пессимизмом: «усилия не пропадают даром: ты все же выигрываешь во внутренней силе и совершенстве». «Вообще я твердо убеждена, что жизнь порядочного человека никогда не проходит даром, даже если ему не представляется случая принести обществу определенную пользу. Само его бытие уже является благо деянием для общества, и никогда еще не было большей нужды в этом благодеянии, как в наше время, когда подлинная добродетель встречается так редко. Под влиянием трудностей времени и всемогущего влияния эгоизма, легкомыслия и властолюбия, добродетель могла бы совершенно исчезнуть, если бы не продолжало существовать несколько честных, неподкупных и неизменных характеров, хранящих для будущего искры, из которых когда-нибудь разгорится светлое пламя». Пожалуй, для полного понимания переживаний Клаузевица и этого текста, относящегося к концу 1808 года, следует напомнить о том, что это был первый период подъема национально-освободительного движения.

Особенно сильны позиции партии реформы были в 1809 году, когда главной массой прусских войск, сосредоточенных в Померании, командовал Блюхер, вокруг которого создавались легенды, на которого друзья Шарнгорста могли смело положиться. Весь аппарат военного министерства был в руках Шарнгорста. «Король еще не смеет называть нас иначе, как доброй партией», — писал Клаузевиц. Человеком «действия» в партии являлся Гнейзенау, с которым Клаузевиц очень близко сошелся летом 1808 года. Дружба между ними играла выдающуюся роль до конца жизни Клаузевица. Поэтому мы сделаем здесь небольшое отступление, чтобы познакомиться ближе с красочным образом этого героя освободительной войны.

Гнейзенау

Отцом Гнейзенау был веселый, беспутный и безродный техник, кочевавший в мирное время в поисках архитектурной работы из города в город, не имевший никогда ни копейки и устроившийся во время Семилетней войны на должность артиллерийского офицера в набранные без разбора имперские войска. Настоящая фамилия его была Нейтгарт. Осведомившись, что в Австрии проживают какие-то богатые Нейтгарты, имеющие очень красивое поместье Гнейзенау, он решил, что для артиллерийского офицера будет выглядеть солиднее, если он к своей фамилии присоединит «фон-Гнейзенау».

При проезде через Вюрцбург, Нейтгарт воспламенил сердце молоденькой девушки. Состоятельные родители, к тому же ярые католики, не хотели слышать о браке их дочери с каким-то проходимцем, бедняком и к тому же лютеранином. Девушка бежала от родителей и, не имея другого пристанища, следовала в повозке за артиллерийской частью, в которой служил муж. В этой повозке, за два дня до сражения под Торгау, в 1 760 году родился наш герой. Охватывающий маневр Фридриха II вынудил обозы к быстрому ночному отступлению. Повозка молодой матери сломалась. Страдая от лихорадки, с ребенком на руках, она пересела на облучок военного фургона, бросив свой жалкий скарб. Ночью она уронила ребенка на дорогу, а к утру скончалась. Новорожденного подобрал обозный солдат. Отец, не найдя в обозе жены, отдал грудного младенца на воспитание в первую попавшуюся крестьянскую семью и забыл его на долгие годы.

Гнейзенау, вспоминая свое детство, говорил, что голода он не знал — у него всегда был кусок черного хлеба, но ноги его не имели никогда обуви. Главное его занятие было пасти гусей. Прошло около десяти лет, когда его разыскали и взяли к себе на воспитание дедушка и бабушка с материнской стороны. Внезапно он был перенесен в состоятельную буржуазную обстановку. Его воспитывали в иезуитской школе в Вюрцбурге, постоянно упрекая в том, что он крещен по лютеранскому обряду. До конца своей жизни Гнейзенау затруднялся определить, католик он или протестант, что нисколько не смущало его равнодушия.

От бабушки ему досталось небольшое наследство, которое он пропустил в один веселый год, поступив в Эрфуртский университет. Веселый, находчивый, красивый, очень красноречивый, Гнейзенау всегда и у всех пользовался успехом. Девушки отравлялись из-за Гнейзенау, мужчины дрались с ним на поединках: у Гнейзенау насчитывается в жизни до семи дуэлей, не считая полусерьезных студенческих. Деньги быстро таяли. Уже после одного года студенчества Гнейзенау был вынужден искать себе профессию.

19 лет он поступил в австрийский гусарский полк «кадетом», как называли в Австрии юнкеров, рассчитывая быстро сделать карьеру, так как Австрия находилась тогда в войне с Пруссией за баварское наследство. Но война закончилась почти тотчас же после поступления Гнейзенау на службу. Находясь в отпуску, Гнейзенау участвует в дуэли с печальным исходом, за которую ему могло достаться от военного начальства. Тогда, не соблюдая всех положенных формальностей, Гнейзенау раскланивается с австрийской армией и предлагает свои услуги, уже в качестве знакомого с военным делом молодого офицера, маркграфу анспах-байрейтскому, одному из тех мелких немецких князьков, которым война Соединенных Штатов за независимость открыла новые источники дохода — поставку пушечного мяса Англии.

Гнейзенау принят на службу в егерский батальон и работает над своим военным образованием. Мы можем заключить о том, что он не был обыкновенным беспутным малым и что у него были более широкие интересы, по его сохранившемуся неплохому стихотворению 1781 года: «На смерть Лессинга». Очередь отправления в Америку доходит до него только в 1782 году, к самому шапочному разбору; сражаться ему уже не пришлось, так как понесенные английской армией неудачи заставили Англию признать независимость Соединенных Штатов.

По возвращении в 1783 году, Гнейзенау несколько лет служит в Байрейте, в пехотном полку, и завоевывает себе в небольшом городке всеобщие симпатии. По свидетельству Александра Гумбольдта, посетившего Байрейт в 1796 году, местные жители еще через десять лет после отъезда Гнейзенау с интересом вспоминали о нем.

Но служба в маленьком гарнизоне не удовлетворяет Гнейзенау, несравненно более образованного, чем его товарищи; он изучает науки, требующиеся для военного инженера и офицера генерального штаба, и обращается к Фридриху II, приступившему к формированию королевской свиты по генерал-квартирмейстерской части, с предложением своих услуг. Фридрих II соглашается и предлагает ему явиться в Берлин. Но Гнейзенау, уволившийся из анспахских войск, не понравился Фридриху II при личном представлении; Фридрих II обладал удивительной способностью браковать каждого сколько-нибудь талантливого человека. Прусский король обманул Гнейзенау и принял его в прусскую армию, но не в генеральный штаб, а младшим офицером в пехотный полк, расположенный в глухом силезском гарнизоне.

С 1786 года Гнейзенау на 20 лет погряз в скромном существовании маленького гарнизона. В Силезии Гнейзенау женился — так же молниеносно, как делал все в жизни. Его приятель, жених «хорошенькой Котвиц», бойкой помещичьей дочки, был убит на дуэли, и на Гнейзенау, бывшего секундантом, выпал тяжелый долг сообщить невесте это горестное известие. «Хорошенькая Котвиц» пришла в такое отчаяние, что Гнейзенау почувствовал необходимость утешить ее и, не зная ни в чем предела, тут же предложил ей свою руку и сердце.

К моменту катастрофы прусского государства 46-летний Гнейзенау дослужился уже до чина капитана, командовал батальоном, имел пятерых детей и ожидал рождения шестого, читал агрономические труды и деятельно управлял небольшим имением жены.

С этого времени начинается резкий сдвиг в развитии Гнейзенау. Суждения его в начале кампании 1806 года, в противоположность высказываниям Клаузевица, отличались большой зрелостью. Летом 1806 года он записал: «У нас господствует большое недовольство миром. Справедливо ли? Это большой вопрос. Кто бы мог сказать, какой ход приняли бы события при противоположной политике?» Мобилизация вызвала у него замечание: «поздно, быть может не слишком поздно». Перед самой катастрофой он писал: «Со стороны я вздыхаю. Много времени упущено, занимались мелочами, давали представления публике, а весьма серьезное дело — подготовку к войне— забыли. Дух офицеров превосходен, на этом можно строить большие надежды, но… Что будут делать французы дальше, я знаю. Но что я буду сам делать, мне неизвестно. Я отчетливо представляю наступление французов вдоль реки Заалы. Но я сижу в низших чинах, и мое слово не имеет цены. У меня щемит сердце, когда я представляю себе последствия. Отечество, избранное мною отечество! Я забыт в своем маленьком гарнизоне и лично могу только драться, но не советовать».

Гнейзенау участвовал в первом же бою этой кампании, под Заальфельдом. При отступлении, прикрывая батарею, батальон Гнейзенау сражался не по уставу — не в сомкнутом развернутом строю, а по-новому — весь рассыпанный в цепь против французских стрелков. Это свидетельствует, что поездка Гнейзенау в Америку не пропала даром, и он не только усвоил американские передовые взгляды на тактику пехотного боя, но и соответственно подготовил свой батальон, забежав совершенно самостоятельно далеко вперед устава.

В бою под Заальфельдом Гнейзенау был ранен и должен был сдать командование батальоном. Уехать для лечения в тыл ему не удалось — катастрофа застигла его раньше. Раненый Гнейзенау в день сражения под Йеной и при отступлении выполняет обязанности офицера генерального штаба при штабе армии.

В конечном счете посланный для связи из одной колонны в другую, он прибывает в то время, когда эта колонна уже сдалась французам. Возвращается обратно — там армия тоже сдается. Гнейзенау остается одиноким и без средств на территории, занятой французами. А вдали, в Восточной Пруссии, сопротивление при помощи союзников — русских войск — продолжается. Гнейзенау пытается пробраться в Кенигсберг через шведскую Померанию, но шведская пограничная охрана имеет приказание никого не пропускать. Узнав, что шведские пограничники арестовывают французских шпионов, Гнейзенау прибегает к последнему средству: он подходит к шведским пограничникам и так искусно выполняет роль французского шпиона, что шведы немедленно арестовывают его и доставляют своему высшему командованию. На допросе у шведского генерала Гнейзенау сознается, что сознательно обманул пограничников, и шведы дают ему возможность морем пробраться в Кенигсберг.

В Кенигсберге подвиги и приключения Гнейзенау были награждены чином майора, но он не понравился прусскому королю. В небольшом корпусе, уцелевшем из всей прусской армии, все вакансии оказались занятыми, и Гнейзенау был назначен командовать запасным батальоном. Его просьба — дать возможность сформировать партизанский отряд — была отклонена. Но судьба, систематически мешавшая Клаузевицу выделиться, избрала Гнейзенау своим баловнем.

Наиболее патриотичной в Пруссии была буржуазия небольшого города — крепости Кольберга, многократно выдержавшего в XVIII веке осаду шведов и русских. Сдача шести больших прусских крепостей их комендантами заставила вождей кольбергской буржуазии проявлять особую бдительность по отношению к своему коменданту, старому полковнику фон-Лукаду, не пользовавшемуся доверием. Когда же у коменданта крепости произошло столкновение с капитаном Шилем, организовавшим из Кодьберга партизанские действия на тылах французов, и комендант приказал арестовать Шиля, по городу разнеслась весть о том, что комендант подготовляет измену: начался бунт. Депутация горожан требовала у прусского короля дать им другого, надежного коменданта. Необходимость удовлетворить строптивых буржуа заставила короля обсудить этот вопрос со своими министрами. Бейме, один из влиятельных гражданских статс-секретарей, заявил, что встретил только что на лестнице незнакомого майора, который ему кажется очень подходящим для горячего поста коменданта Кольберга. Так состоялось назначение Гнейзенау.

Пробравшись 26 апреля 1807 года с моря в осажденную крепость, Гнейзенау вскоре сделался кумиром местных патриотов. Наполеон выделил для осады крепости корпус Мортье из итальянских и южно-германских контингентов, представлявших войска второго разбора. Гнейзенау, располагая довольно многочисленным гарнизоном, вел упорную оборону на далеко вынесенных передовых укреплениях Волчьей горы. В первом же приказе Гнейзенау, отданном для контратаки на занятую французами Волчью гору, чувствуется прирожденный командир и вождь. Последние слова гласили: «Я сам позабочусь о доставке гренадерам завтрака на укрепления Волчьей горы».

Несмотря на то, что силы Мортье и его осадная артиллерия все увеличивались, Гнейзенау бодро защищал крепость. 23 июня Мортье наметил новый штурм и приступил к нему, хотя до него уже дошло известие о заключении Тильзитского мира. Когда выяснился неуспех и этого последнего штурма, на французских батареях взвились белые флаги, и военные действия были прекращены.

На фоне печальных катастроф 1806–1807 годов блестящая защита Кольберга представляла единственное светлое пятно, и Гнейзенау сразу стал национальным героем. Он был включен в комиссию по реорганизации армии под председательством Шарнгорста, и как только Клаузевиц прибыл в Кенигсберг, быстро сблизился с ним. Гнейзенау был на двадцать лет старше Клаузевица, но сразу оценил его превосходство в смысле глубины и ясности мысли. Их связывало глубокое взаимное уважение, а противоположность характеров только сильнее скрепляла их дружбу.

Гнейзенау являлся тем членом кружка, на которого возлагалась задача — убедить короля взять враждебную Франции линию поведения. В конце 1808 года Гнейзенау подал королю записку, в которой излагал, что перед королем стоит альтернатива — или полное подчинение Наполеону, или вооруженная борьба с ним. Клаузевиц доказывал Гнейзенау, что такое объективное изложение, передающее решение на усмотрение короля, является политической и психологической ошибкой; следовало, напротив, сосредоточить все усилия на доказательстве того, что никакого выбора у короля нет, а существует один путь — сопротивление до последней крайности. «Я хочу, — писал Клаузевиц, — чтобы вы выступали как неумолимый пророк, как непроницаемый сын рока, с которым не уславливаются и не торгуются». Предложения Гнейзенау в конечном счете провалились не из-за «подхода», а из-за страха короля перед народной войной, развертывания которой добивался Гнейзенау.

Уступчивость короля по отношению к французам вынудила Гнейзенау выйти в 1809 году в отставку; вместо выслуженной пенсии ему было дано две тысячи дукатов — полный расчет. С этими деньгами Гнейзенау отправился не к своей семье, которую не видел уже почти три года, а предпринял путешествие через Швецию в Англию и вернулся домой, заехав предварительно в Петербург. В Лондоне Гнейзенау был принят с почетом и вошел в тесную связь с премьером Канингом, принцем Уэльским, графом Мюнстером и другими влиятельными лицами. Однако, основная задача, которую ставил себе Гнейзенау, организация за счет Англии германского легиона, который был бы высажен в Германии для поднятия восстания против Наполеона в Ганновере, не удалась; англичане откладывали выполнение этого плана до более удобного момента[10].

Петербург поразил Гнейзенау своими барскими замашками. По своему рангу полковника Гнейзенау должен был разъезжать в экипаже, запряженном четверкой, чтобы не умалять своего достоинства. Масса дворовых, ничтожное распространение книг, роскошь и убожество и все прочие противоречия крепостнической России периода Александра I произвели на Гнейзенау крайне отрицательное впечатление и привели его к низкой оценке боевой мощи царизма. Известное выражение: «Россия — это колосс на глиняных ногах» — впервые встречается в письме Гнейзенау 1810 года. Письма Гнейзенау семье, рисующие это путешествие, очень красочны и характеризуют автора, как очень наблюдательного человека, врага феодальных пережитков, стремящегося и своих детей воспитать в буржуазно-демократических принципах.

Невесело было возвращение Гнейзенау на родину. Король и правительство в декабре 1809 года переехали из Кенигсберга в Берлин, в черту досягаемости Наполеона, что означало новый этап подчинения прусского короля требованиям Франции. Жена Гнейзенау, не поднимавшаяся над кругозором полковой дамы, была поглощена хозяйственными дрязгами и причитала, что ее муж был полковником, а теперь из-за своих бредней находится в отставке без пенсии. Образование детей было запущено. Имение давало убытки, грозила нищета.

Прусский король, ссылаясь на требования Наполеона, снял Шарнгорста с непосредственного руководства военным ведомством; правда, его преемник получил указание — в важнейших вопросах совещаться с Шарнгорстом, который был законсервирован на посту инспектора крепостей. Клаузевиц был оторван от Шарнгорста и назначен преподавателем. Наполеоновская тайная полиция работала, и Гнейзенау угрожал арест в случае приезда в Берлин. А побывать в столице Гнейзенау было необходимо. Клаузевиц нанял для него у надежных людей конспиративную комнату в ближайшей к Берлину деревушке Панов.

Канцлер Гарденберг, при конспиративном свидании, обещал Гнейзенау своевременно предупредить его семью в случае требования Наполеона об аресте, чтобы она могла скрыться через австрийскую границу. Кружок реформы сносился под вымышленными именами; партийная кличка Гнейзенау была Кнот, Блюхера — Поппе. Канцлер Гарденберг, занимавший двойственную позицию, просил именовать его Гаук.

Таков был ближайший друг Клаузевица, у которого последний и в 1815–1816 и в 1830–1831 годах был начальником штаба. Приятельница Гнейзенау г-жа Бегелен занесла в свой дневник, что Гнейзенау борется с Бонапартом, но при известных условиях из него самого мог бы выйти немецкий Бонапарт.

Первые работы

В декабре 1809 года Клаузевиц переехал вместе с правительством из Кенигсберга в Берлин. Летом 1810 года, отстраняясь от дел, Шарнгорст устроил своего начальника канцелярии Клаузевица преподавателем всеобщей военной школы в Берлине, представлявшей продолжение той самой офицерской школы, которую Клаузевиц кончил в 1803 году, а также преподавателем военных наук к кронпринцу, будущему королю Фридриху-Вильгельму IV.

Это новое положение и некоторая перспектива военной карьеры должны были, наконец, удовлетворить требовательную мать Марии, тщетно отговаривавшую пять лег свою дочь от брака с Клаузевицем. 17 декабря 1810 года брак был заключен. Мария писала впоследствии Элизе Бернсторф, своей лучшей подруге: «Любовь, которая скорее привела бы нас к цели и встретила бы меньше внешних и внутренних препятствий, избавила бы нас от некоторого количества горестей, но не была бы и столь богата счастьем и удовлетворением… Мне кажется невозможным пожелать, чтобы этот долгий период испытаний, которые мы были вынуждены пройти, был вычеркнут из моей жизни. Без него у меня не хватило бы значительной части счастливых ощущений, наполняющих теперь мое сердце. При моем внешнем спокойствии, которое часто представляло сильный контраст с пылкостью Карла, было бы, конечно, гораздо тяжелее убедить его во всей силе и искренности моей любви, если бы мне не пришлось так много за него бороться и переносить».

Материальное положение Марии, после выхода замуж, было самое скромное. Племянница жены Клаузевица, Рохова, пишет: «Когда после продолжительного романа Мария Брюль, почти без средств, вступила в брак с Клаузевицем, восхищение вызывала обстановка частично поднесенная в складчину: все хозяйство состояло из дивана и шести стульев, обитых ситцем, и еще двух-трех предметов меблировки; Мария была очень счастлива, если ей удавалось угостить куском баранины нескольких собравшихся к ней родственников или добрых друзей».

Взгляды Марии на брак представляют интерес, как передовые для буржуазной семьи того времени. Брак не должен являться деловым предприятием: «Чтобы достигнуть в браке наивысших результатов, по моему мнению, женщина не должна быть менее зрелой и образованной, чем ее муж. Она должна предварительно пройти весь тот путь, который может совершить одна». Мария была вполне подготовлена к роли семейного «начальника штаба», которую рисовала жениху так: «Мы будем совместно обсуждать и размышлять над всем, что касается нас обоих, а решать ты будешь один и я подчинюсь всему, что ты признаешь за наилучшее». Так как Мария чувствовала себя при Клаузевице «в гармонии сама с собой и с внешним миром», то надо полагать, что ее доклады, как правило, утверждались.

Рохова так по-обывательски характеризует супружество в эту пору: «У Клаузевица была определенно невыгодная наружность; с внешней стороны обращал на себя внимание его холодный и почти презрительный разговор. Если он говорил мало, то обычно это имело такой вид, что собеседники и обстановка недостаточно хороши для него. Но при этом внутри него жила поэтическая страстность, сантиментальность, идеальная любовь к прекрасной, любезной, образованной, настойчивой жене… эта любовь находила выражение в стихах (в тетради Марии сохранились 14 посредственных стихотворений Клаузевица в духе Шиллера. — А. С.) и отдельных выражениях. При этом он был исполнен пылкого честолюбия и стремления скорее к античному самопожертвованию, чем к развлечениям и удовольствиям на современный лад. У них было немного друзей, но это были надежные и искренно преданные друзья, которые надеялись и ожидали от Клаузевица больше того, что ему удалось сделать по велению судьбы или же вследствие его внутренней замкнутости».

Мария подготовилась быть верной спутницей Клаузевица и на пути его научной работы. В приданое за Марией Клаузевиц получил гетевский стиль и гетевскую широту взглядов.

Клаузевиц преподавал в военной школе полностью один учебный год и большую часть второго. Хотя учебная нагрузка Клаузевица была значительная — 4 часа в день в школе, 3 часа у кронпринца, все же в его распоряжении оказалось полтора года, чтобы впервые планомерно проработать свои мысли по тактике и стратегии. Кроме того, Клаузевиц принимал очень плодотворное участие в составлении прусского пехотного устава 1811 года, чрезвычайно упростившего обучение пехотинца.

Основное внимание Клаузевица в это время было привлечено к вопросам стратегии, внешней и военной политики, и преподавание не слишком вдохновляло его. Перед началом второго учебного года, летом 1811 года, он писал Гнейзенау: «Близится время, когда берлинская военная школа откроется вновь и мне снова придется вызывать заклинаниями, как привидение из клубов дыма, мою абстрактную мудрость и демонстрировать ее слушателем в блеклом мерцании и в неясных, неопределенных контурах».

Когда Фридрих II послал генералу Винтерфельду свой военный труд «Мысли и общие правила», то этот генерал написал ему следующие строки, в которых, помимо придворной льстивости, очень ясно звучит и ограниченность, отбрасывающая всякие сомнения и ложащаяся в основу не только фельдфебельской, но иногда и профессорской самоуверенности и авторитетности: «с этой драгоценной полевой аптекой я всегда буду чувствовать себя так твердо, что никакой неприятельский яд не сможет мне повредить».

У Клаузевица, конечно, такой аптеки не было, и он вкладывал все свои силы, доказывая, что набор таких готовых средств представляет чистое шарлатанство, что военное искусство не знает панацей — лекарств, помогающих во всех случаях. Требования, которые ставил перед собой Клаузевиц, были очень высоки. Его мышление не довольствовалось отрывочными замечаниями и взглядами на военное искусство, как на нечто аморфное, распыленное, не имеющее структуры. У него была умственная потребность рассматривать военное искусство диалектически, в его внутренней связи, как органическое целое.

В этом отношении мышление Клаузевица резко отличалось от механистических взглядов XVIII века.

Это ясно видно на примере определения тактики и стратегии. Механистическое определение Бюлова — «стратегия это наука о военных передвижениях вне поля зрения неприятеля, а тактика — в пределах его» — воскресло в буржуазных армиях через сотню лет в различных столь же механистических определениях: стратегия — вождение армий, тактика — вождение войск; или: стратегия — вождение войск на театре войны, тактика — на поле сражения; или: тактика — военное искусство в объеме действий командиров дивизий и более низших начальников, стратегия и оперативное искусство — военное искусство командиров корпусов и более высших начальников. Клаузевиц же в 1811 году противопоставил этим механистическим взглядам свое очень глубокое, философское определение: «Тактика — это использование вооруженных сил в бою, а стратегия — это использование боев для достижения конечной цели войны».

Определение Клаузевица не только разграничивает тактику и стратегию, но и объединяет их, подчеркивая, что это различные этажи мышления, относящиеся к одной и той же постройке, что стратегия является надстройкой над тактикой. По этому определению уже можно догадываться, что над стратегией окажется еще один этаж — политики, что если тактика является только орудием стратегии, то последняя окажется также лишь орудием политики.

Запрашивая мнение Гнейзенау о своем определении в 1811 году, Клаузевиц так комментирует его в письме: «Бой — это деньги и товар, а стратегия — это учет векселей; только посредством первого второе получает свою значимость. И кто промотает материальные ценности (кто не умеет хорошо сражаться), тому следует вовсе отказаться и от вексельных операции, — они очень скоро приведут его к банкротству», Эта мысль в отстоявшемся виде вошла и в капитальный труд и вызвала весьма одобрительное замечание Энгельса в письме к Марксу 7 января 1858 года: «Читал теперь, между прочим, Клаузевица „О войне“. Манера философствования странная, но по существу очень хорошо. Сражение на войне — то же, что платеж наличными в торговле; в действительности он происходит очень редко, но все устремлено к нему, и в конце концов он должен произойти и решить дело»[11].

К этому определению тактики и стратегии Клаузевиц пришел только через шесть лет после признания неудовлетворительным механистического определения Бюлова и спустя еще пятнадцать лет дополнил его определением, что «война есть просто продолжение политики другими средствами», которое Ленин считал «теоретической основой» взглядов на значение каждой данной войны (Ленин, т. XVIII, стр. 197).

Специальный анализ первой части творчества Клаузевица нам представляется необходимым, так как 1812 год является рубежом жизни великого теоретика. До эмиграции в Россию Клаузевиц в основном являлся человеком действия, проникнутым страстным национализмом, ослепленным враждой к наполеоновской Франции и повернувшимся спиной к философии. От всех этих недостатков Клаузевиц освободился в сравнительно спокойный период пребывания на русской службе, и во вторую половину жизни он является уже совершенно другим человеком — философом, затворившимся в своем кабинете, ставшим органически чуждым реакционной Пруссии, хотя и затронутым европейской реакцией этого периода.

Эти превращения и теоретический рост Клаузевица требуют освещения существенного вопроса о влиянии Гегеля на творчество Клаузевица. Ленин (т. XVIII, стр. 249) именует Клаузевица «одним из великих писателей по вопросам военной истории, идеи которого были оплодотворены Гегелем»[12].

Клаузевиц с Гегелем никогда не встречался и, насколько известно, нигде в переписке ни разу не упоминает его имени. Однако, уже в самом начале своего творчества Клаузевиц находился под сильным влиянием идей Гегеля.

Гегель начал свою философскую работу как доцент по кафедре Шеллинга, его друга и школьного товарища. В эти первые годы между Гегелем и Шеллингом существовала большая идейная близость. Составленное Клаузевицем в 1810–1811 годах «Пособие по обучению тактике»[13], характеризуется широчайшим применением понятия поляризации, специально облюбованного Шеллингом. Глубокие и тонкие боевые построения исследуются Клаузевицем с точки зрения полярности между последовательным и одновременным использованием сил. Терминология Клаузевица включает точки индиферентности (синтеза) и диферентности (раздвоения), позаимствованные из натурфилософии Шеллинга того периода, когда он работал вместе с Гегелем.

Но имеется свидетельство и о прямом влиянии Гегеля на Клаузевица в этот ранний период. Это отрывок из письма Клаузевица Марии от 5 октября 1807 года.


«В каждое человеческое установление уже при его зарождении оказывается включенным отрицающее его начало. Все является преходящим, обреченным на разрушение. Самые лучшие законы и религии не могут существовать вечно. Благодетельное влияние добра на человеческое общество всегда остается одинаковым, но этот общий мировой дух в своей широте не позволяет заковать себя в тесные рамки гражданского кодекса и через меньшее или большее количество лет разрывает его оболочку, как только поток времени размоет, снесет или перегруппирует окружение, на котором он был построен… Жрецы искусства могут работать с высоким умиротворяющим сознанием, что их цели далеко переходят за условности времени и теряются в вечности и бесконечности… Государственный же человек, напротив, должен остаться в тесных рамках, в которых он только и может заложить фундамент (политической) постройки. Он должен осмотрительно протянуть изгородь во времени и пространстве и придать своему творению скромную, ограниченную им самим, меру длительности и совершенства. Повсюду он должен различать, делить, подразделять, выбирать и исключать и, таким образом, дерзко вторгаться в святое единство, являющееся единственной опознанной частью высот нашего разума и цели мироздания, не зная при том, хорошо или плохо служит он этой цели… И кто в политическом мире (который я всегда мыслю, как противоположность поэтическому) пренебрежет этими гранями и захочет подняться на поэтические высоты, тот обнаружит полное непонимание истории и совершенно не достигнет своей цели. Мир назовет его фантастом…»


Что это за наносный, легко размываемый грунт, в котором каждый политический деятель должен закладывать фундамент своей постройки, начало отрицания, заложенное во всех человеческих установлениях, все размывающий поток времени, не позволяющий сковать себя твердыми рамками и все взрывающий всемирный дух? Ведь это самые подлинные основы идеалистической диалектики Гегеля. Это письмо несомненно продиктовано знаменитым введением к «Феноменологии духа», печатание которого было закончено к 1 мая 1807 года, когда Гегель один его экземпляр послал своему другу Шеллингу из Йены в Мюнхен[14].

Отдельные словечки Гегеля из «Феноменологии духа», например, «отделение чистого металла от шлака»[15], переносимое в область умственной работы, встречаются и в введении к капитальной работе Клаузевица. Такие хорошо известные современникам термины восполняют у Клаузевица отсутствие ссылок на источники.

Но мы не можем категорически полностью отбросить и теорию случайного совпадения мыслей Клаузевица и Гегеля, как двух попутчиков. Исторические выводы-заметки, сделанные Клаузевицем в 1803–1805 годах, после чтения трудов Малэ-дю-Пана, Робертсона, Ансильона, Иоганна фон-Мюллера — лучших историков того времени — о Ришелье, о Маккиавелли, о раздроблении Италии и Германии, об образовании европейских государств, о Густаве-Адольфе — как две капли воды напоминают труд Гегеля 1802 года «Германская конституция», написанный, очевидно, под влиянием тех же исторических трудов. Эти работы Клаузевица и Гегеля, отражавшие в основном тягу к объединению Германии, были напечатаны лишь через много лет после смерти обоих авторов. Ум Клаузевица несомненно являлся родственным уму Гегеля.

Таким образом, молодой Клаузевиц уже был знаком с философией Шеллинга и Гегеля и обладал большой философской культурой.

В бытность Клаузевица начальником общей военной школы, капитан Грихсхейм являлся одним из ревностнейших слушателей философских курсов Гегеля в Берлинском университете на протяжении 1824–1826 годов. Записи, которые вел Грихсхейм, оказались настолько полными, ясными и исчерпывающими, что явились одним из важных источников для последующих изданий трудов Гегеля. Грихсгейм и Клаузевиц не могли не встречаться и едва ли воздержались от обсуждения главнейших проблем философии Гегеля. Таким образом, в середине двадцатых годов Гегель, философия которого царила в Берлине, как бы стучался в двери Клаузевица, и невозможно себе представить, чтобы Клаузевиц не ознакомился с его важнейшими трудами.

Если относительно слабо насыщены диалектикой его первые труды, то это объясняется прежде всего подозрением, под которое Клаузевиц взял в это время всю немецкую философию, дабы не ослаблять внимания, уделяемого текущему моменту.

Меньшая углубленность первого законченного теоретического труда Клаузевица «Важнейшие принципы войны» как раз и явилась тем качеством, которое обеспечило этому труду широкое распространение как в Германии, так и за границей. Уже в течение столетия знакомство с Клаузевицем как гениальным военным теоретиком является во всех армиях признаком хорошего тона. Но из сотни поклонников Клаузевица едва ли один читал его капитальный труд, а девяносто девять довольствовались, благодаря краткости и легкости изложения, более ранним трудом — «Важнейшими принципами войны»[16], представляющими дополнение к курсу лекций, читанных кронпринцу.

Из основных идей «Важнейших принципов» следует подчеркнуть роль чувства (но не кантовского долга) в принятии крупного решения: «необходимо, чтобы какое-нибудь чувство одушевляло великие силы полководца — будь то честолюбие Цезаря, ненависть к врагу Ганнибала, гордая решимость Фридриха II погибнуть со славой».

Различие между обороной и наступлением Клаузевиц проводит через тактику, стратегию и политику. Ленин отметил («Оборонительная война в политике и стратегии… „Верно“») определение Клаузевица политически-оборонительной войны как такой, которую ведут для защиты своей независимости, и стратегически-оборонительной войны как похода, который ведется в пределах заранее подготовленного театра войны, какой бы характер — оборонительный или наступательный — сражения ни имели. Здесь же мы встречаем и мысль, что стратегическая оборона сильнее наступления. Эта мысль, выросшая в особых условиях периода разгрома Пруссии, под влиянием изучения шансов на успех в предстоящем столкновении Наполеона с Россией, отрицалась всей плеядой германских последователей Клаузевица — Бернгарди, Шерфом, Блуме, Фалькенгаузеном, а во Франции — Фошем, которые не понимали диалектики Клаузевица в анализе соотношения между наступлением и обороной в стратегии, в условиях определенной политической и стратегической обстановки.

В первый же период своего творчества Клаузевиц выработал понятие трения — термин, который впоследствии очень любил употреблять Бисмарк. Под трением Клаузевиц разумел всю сумму непредвиденных затруднений, которые отличают действительную войну от маневров, разыгрываемых на планах, жизненную практику — от кабинетных представлений. Трение снижает на войне все достижения, и человек оказывается далеко позади поставленной цели.

На войне все просто, но эта простота в связи с трением, с действиями в противодействующей среде, представляет большие трудности. Учет трения свидетельствует о реализме Клаузевица, о его понимании конкретных условий подлинной борьбы, о его стремлении не порывать с жизнью и не создавать «кабинетной» теории.

«Важнейшие принципы» были закончены Клаузевицем на пути в Вильно, в русскую армию. Мысли о борьбе русской армии со вторжением Наполеона начинают уже в этот момент вытеснять в мозгу Клаузевица навязчивую идею плана отчаянной борьбы маленькой Пруссии с десятикратными силами французов. Поэтому, по содержанию своему, они представляют соединение обоих планов: русского — глубокого отступления с действиями на сообщения и прусского — отчаянного риска: «часто приходится предпринимать что-нибудь, не считаясь с вероятностью успеха, а именно тогда, когда нельзя сделать ничего лучшего».

Клаузевиц в этот период работал и над военной историей. В посмертное издание его сочинений (т. IX) включены «Замечания о походах Густава-Адольфа в 1630–1632 годах». Сверх того, в фамильном архиве хранится рукопись «Взгляды на историю Тридцатилетней войны», а в бумагах и письмах Клаузевица разбросано много исторических замечаний.

Величайший реализм Клаузевица сказался в его критике существовавших теорий военного искусства. Полное игнорирование моральных факторов и неполный охват вопросов военного искусства, отрицание или непонимание связи между войной и политикой приводили до Клаузевица к созданию односторонних систем, которые разошлись с действительной войной в революционную эпоху, когда она в руках крупного полководца, каким был Наполеон, получила крайнее напряжение. Расхождение логически построенной системы с исторической действительностью систематики иногда объясняли тем, что гений стоит вне правил. «Все оказывавшееся недосягаемым для скудной мудрости одностороннего исследования лежало за оградой науки и представляло область гения, который якобы возвышается над общими правилами». У Клаузевица уже в 1811 году вырвалось восклицание: «Гений, милостивые государи, никогда не действует против правил». Теория ничего лучшего сделать не может, как вскрыть, каким образом, в силу каких условий вырабатывались правила гения. Но для этого она должна получить такую, ширину и глубину, о которой и не мечтали систематики.

Обычно военные писатели, как например Бюлов, не стеснялись утверждать, что и полководцы, жившие столетиями раньше, как например Густав-Адольф, действовали по его системе, держались указанных им, Бюловым, вечных истин. Клаузевиц, наоборот, выдвигал положение, что различные большие войны представляют каждая отдельную эпоху военного искусства, к которой требуется индивидуальный подход. При различии в странах и людях, нравах и приемах, политическом положении и «духе народов», было бы ошибочно подходить к различным эпохам с общей меркой суждения. Ведение войн при старом режиме, столь отличное от Приемов? Наполеона, было не плохим и не ошибочным, как стремятся представить многие, а носило отпечаток своего времени и базировалось на реальных основаниях.

Клаузевиц еще не понимал, что военное искусство зависит от экономических условий эпохи. Он рисовал себе эволюцию военного искусства таким образом: неизменная природа человека и своеобразие средств, применяемых на войне, составляют постоянную часть военного искусства, а особенности эпохи — переменную: «Как крайне летучий газ, который нельзя себе представить в чистом виде, так как он легко соединяется с другими веществами, так и законы военного искусства мгновенно сочетаются с обстоятельствами, с которыми вступают в малейшее соприкосновение». Неясное представление Клаузевица о движущих силах развития военного искусства нисколько не умаляет его заслуг, как ученика Шарнгорста, в раскрытии исторической закономерности этого развития и учете ее при критическом изложении военной истории.

Наибольшую опасность для Клаузевица как теоретика, находившегося под ярким впечатлением наполеоновских походов, представляло обращение в догму методов, примененных Наполеоном. Если не вполне, то частью Клаузевиц уклонился от этой опасности, путем тщательного изучения военной истории предшествующего времени. Конечно, это содействовало и более глубокому пониманию наполеоновских войн, так как человек познает, различая. Сам Клаузевиц так мотивировал необходимость изучения предшествующих эпох: «Кто погряз исключительно во взглядах своей эпохи, тот получает склонность считать самое новое всегда самым лучшим, и исключительные достижения для него являются недоступными». Без изучения истории мы теряем способность сказать новое слово в военном искусстве, — такова мысль Клаузевица.

Роль личности никогда не упускается Клаузевицем.

Но он не понимает, что крупная личность является продуктом определенной исторической эпохи, а не чем-то случайным. Так, смерть Густава-Адольфа приводит Клаузевица к замечанию, что еще важнее его личности было представление современников о его гении: «Он вел дело, далеко выходившее за пределы его сил, как купец, ведущий в кредит крупные операции. Со смертью Густава-Адольфа наступил конец этому кредиту, и несмотря на то, что все в действительности оставалось по-старому, ход всей машины внезапно застопорился».

Клаузевиц углублялся в прошлое не с тем, чтобы уйти от современности, а чтобы глубже охватить современные проблемы. «Мы очень далеки от предположения, что Тридцатилетняя война продолжалась так долго потому, что генералы не понимали, как ее закончить. Напротив того, мы убеждены, что современные войны заканчиваются так скоро потому, что не хватает мужества обороняться до последней Крайности».

Характерным признаком новейших войн, то-есть эпохи национально-освободительных войн, Клаузевиц считал возрастающую роль масс, уменьшающую значение отдельных личностей. В будущем возможны только национальные войны. «Не король воюет с королем, и не одна армия сражается с другой армией, а один народ с другим народом». «Господство будет принадлежать одной общей причине, а талант, силы, величие отдельной личности разобьются, как легкая ладья в волнах разбушевавшегося моря». Умаление значения личности потребовалось здесь Клаузевицу как противнику Наполеона: последнему невозможно было противопоставить в Германии равноценного полководца. Конечно, это метафизическое противопоставление личности и масс ошибочно. При возрастающей роли масс не умаляется значение полководца. По определению Энгельса, «делающая эпоху в военном деле заслуга Наполеона состоит в том, что для созданных уже колоссальных армий он нашел единственно правильное стратегическое и тактическое применение».

Большое внимание уделял Клаузевиц в своих исторических заметках вопросу о союзниках в коалиционной войне. Клаузевиц смотрел вполне реально: для борьбы с могуществом Наполеона, превосходившего каждого противника в отдельности, никаких других возможностей, кроме заключения союзов, нет. Неуспех коалиций в войнах с Фридрихом II, французской революцией и Наполеоном создал в общественном мнении Европы очень пессимистический взгляд на всякие союзы вообще. Шарнгорст полагал, что в природе всякого союза лежит возможное ущемление общих интересов и выдвижение эгоистических. Но закон самосохранения заставляет прибегать и к сомнительному оружию. Нужно лишь твердо учитывать и не упускать из виду положительные и отрицательные свойства союзов и соответственно пользоваться ими. Правда, существуют союзы, в которых один из участников столько же думает об ослаблении врага, как и своего союзника. Но все же Голландия, итальянские и немецкие государства, как свидетельствует история, смогли отстоять свою независимость против покушений Франции только при помощи союзов.

Обычно ссылки на Фридриха II в Пруссии имели целью тешить национальную гордость указанием на его победы и геройскую борьбу. Клаузевиц же приводит его, как пример завоевателя, призванного к порядку коалицией: «Следствием его борьбы с коалицией было то, что, после одержанных побед ему пришлось бессильно протянуть ноги. Он на всю жизнь потерял охоту… пускать в ход оружие для завоеваний. Трудно допустить, что без Семилетней войны Фридрих II позволил бы своей победоносной армии тридцать лет покоится без дела. Силезия осталась за ним, но в этой борьбе он потерял дерзкое мужество округлять дальше свои владения за счет Австрии». Этим историческим экскурсам Клаузевиц, в которых нет глубокой исторической характеристики эпохи, нельзя отказать в трезвом учете соотношения сил и условий борьбы.

Историческим трудам и заметкам Клаузевица следует отдать предпочтение перед его первыми работами, которым не хватало еще уравновешенности и философского углубления и на которых лежит отпечаток прусского шовинизма. При этом надо считаться и с более эффективной зарядкой по военной истории, полученной Клаузевицем от Шарнгорста, с некоторым сотрудничеством в исторических вопросах Марии Брюль и с большими требованиями к зрелости мысли, предъявляемыми коренной перестройкой теории военного искусства, которой он занялся.

Эмиграция

Несмотря на то, что Наполеон находился в зените своей славы, и прусский король все более покорно подчинялся его политике, кружок реформы не терял надежды. Успехи народного восстания Испании толкали Гнейзенау и Клаузевица разрабатывать план войны с Наполеоном, в котором центр тяжести переносился на народное восстание.

Прусская армия, сокращенная по требованию Наполеона до 42 тысяч, путем различных ухищрений — накопления обученных, пробывших в армии всего 5–6 месяцев, и новых призывов, могла быть доведена до 150 тысяч человек; правда, часть пехоты можно было вооружить только пиками и косами. Эта армия могла упорно оборонять 8 прусских крепостей и 4 укрепленных лагеря, в ожидании помощи со стороны Англии и России. При приближении русской армии прусская армия имела возможность присоединиться к ней в составе 80 тысяч хороших полевых войск.

Главным козырем плана являлось 500 тысяч ландштурма, положение о котором разработал Клаузевиц. Во всех местностях, занятых французами, все гражданские чиновники, под страхом смертной казни, должны были прекратить выполнение своих функций и район французской оккупации должен был сделаться ареной восстания. Все способные носить оружие люди вооружались охотничьими ружьями, пиками или косами. Две или три общины соединялись вместе, чтобы составить роту, которая выбирала своих командиров. Дисциплина должна была поддерживаться драконовскими мерами. Ландштурмисты собирались по колокольному набату и препятствовали сбору местных средств, нападали на неприятельские транспорты, истребляли всех отделившихся от неприятельской армии солдат, оказывали содействие снабжению своих войск, терроризировали всех, кто под угрозами французов оказал бы им малейшее содействие. По мнению Клаузевица, противник, несомненно, обратится к жестоким экзекуциям. На жестокость ландштурм должен был отвечать столь же неумолимой жестокостью.

В 1813 году, после начала освободительной войны, положение о ландштурме, под натиском Шарнгорста, Гнейзенау и Клаузевица, было объявлено королевским приказом. Оно встретило жесточайшее сопротивление всех состоятельных классов населения. Перспектива анархии и французских репрессий, которые в первую очередь должны были обрушиться на состоятельных людей, решительно не понравилась последним. Одним ландштурм рисовался как возвращение к варварству Аттилы, другим — как революционное якобинство. Гнейзенау обменялся по этому поводу последним вызовом на дуэль с помощником канцлера, Шарнвебером.

Клаузевиц так оспаривал возражения лиц из привилегированных классов, требовавших для себя изъятий: «Если исключения и допустимы, то полезнее освободить от службы в ландштурме одного сапожника, чем десять чиновников… Что значат несправедливости и ущерб, которые будут причинены в занятой противником полосе, по сравнению со спасением государства?»

Так как дела Пруссии в 1813 году пошли не плохо, прибегать к этому крайнему средству не пришлось, и ландштурм Клаузевица, сконструированный по примеру Вандеи и не имеющий ничего общего с действительным регулярным ландштурмов более поздней эпохи, в жизнь проведен почти не был.

В 1811 году, когда окончательно обозначилась неизбежность предстоящего столкновения между Францией и Россией, для прусского короля стала ясна невозможность сохранить нейтралитет в предстоящей войне. Предстояло сделать выбор между союзом с одним или другим противником. Сначала король качнулся в сторону России. Гнейзенау был вновь зачислен в прусскую армию. Начались вооружения. Гнейзенау представил разработанный им совместно с Клаузевицем план войны, включавший в себя народное восстание в тылу французов. Клаузевиц энергично подбадривал самого Гнейзенау: «Я не переоцениваю ваших талантов… Я редко ошибался в людях… Верьте мне. В армии, кроме вас, никто не пользуется общим доверием». Однако, Клаузевиц старался умерить его размах: «Немцы слишком склонны все смелое в замыслах считать за болтовню и недостаток дисциплины в суждении». Гнейзенау добавил тем не менее от себя много ярких черт к организации народного восстания. Духовенство в церквах должно было начать проповедь против подчинения Франции, взяв тему — война Маккавеев против Рима. Король, психологию которого Клаузевиц разгадал, наложил язвительную резолюцию; «Как поэзия — хорошо».

Гнейзенау в своем ответе резко указал, что и преданность королю не больше, чем поэзия.

Слабый Фридрих-Вильгельм III ждал решения тяжелой альтернативы, стоявшей перед ним, извне, и послал Шарнгорста, под чужим именем, прозондировать Петербург и Вену. Александр I ответил, что он усматривает возможность поддержать Пруссию только на правом берегу Одера. Провинцией Бранденбург и столицей — Берлином — придется временно пожертвовать. Шарнгорст доносил, что подготовка к войне в России идет медленно. Войска еще находятся в большом некомплекте. При этом надо считаться с недостатками русской техники — предпочтением густых построений, недостатком искусства в выборе позиций, плохим использованием местности, склонностью частей войск к изолированным действиям в сражении и бездеятельностью после одержанной победы.

Еще менее утешительные известия доставил Шарнгорст из Вены. Австрийский посол в Берлине, венгерский магнат Стефан Зичи, предупредил Меттерниха, что к нему в качестве прусского уполномоченного едет глава опасной секты Тугендбунда — Шарнгорст. А Меттерних, как известно, боялся подпольных организаций и народных движений значительно больше, чем господства Наполеона. Меттерних в ужасе отвечал, чтобы Зичи задержал поездку Шарнгорста, свидание с которым может его компрометировать в глазах Наполеона. «Выбор Шарнгорста свидетельствует, что и прусский канцлер Гарденберг находится в сетях этой секты». Шарнгорст хотя и добился личных переговоров с Меттернихом, но ему пришлось только убедиться в том, что на Австрию рассчитывать вовсе не приходится.

Но королю кроме того пришлось колебаться между энтузиазмом народных масс и холодным эгоизмом господствующих классов. По поводу проведенного по настоянию Штейна и Шарнгорста лишения помещиков их феодальных привилегий, реакционер, восточнопрусский юнкер, генерал Йорк очень внушительно заметил королю: «Наши исторические права вы уничтожили одним росчерком пера. Но в таком случае на чем собственно базируются ваши королевские права?»

В конечном счете Фридрих-Вильгельм III сделал резкий поворот в сторону Наполеона. Блюхер был снят с командования, и во-время. Омптеда, негласный уполномоченный Англии, с которой Пруссия, как член континентального блока, не поддерживала никаких официальных сношений, обратился к Гнейзенау и Шарнгорсту с вопросом — нельзя ли усилием снизу заставить Пруссию вступить в войну? Может ли прусская армия самостоятельно начать военные действия, чтобы вырвать решение из рук короля, как об этом говорил Гнейзенау во время своих бесед в Англии? Размыслив, Шарнгорст и Гнейзенау дали отрицательный ответ. Переворот, который имел в виду Омптеда, был возможен в 1809 году. Он был осуществим даже летом 1811 года. Но теперь их партия потеряла непосредственное руководство военным ведомством, и был устранен Блюхер, на которого в этом деле выпадала крупная роль. Командование армией на ответственных должностях находится в руках генералов с французской ориентацией, врагов реформы — Граверта, Йорка, Борштеля. Имеется много равнодушных офицеров, а имеются и такие, которые не прочь отомстить русским за недостаточную поддержку в 1807 году.

Если восстание прусской армии оказывалось невозможным, Омптеда и партия реформы все же не сидели сложа руки. Помимо устройства широко разветвленной подпольной организации, которая должна была обеспечить на прусской территории помощь дезертирству из армии Наполеона, их задачей было тормозить движение на восток снабжения армии, поддерживать связь с Россией и вести в германском тылу антифранцузскую пропаганду. Встал вопрос о возможности продолжения службы в прусской армии для членов партии реформы, принципиальных противников работы на два фронта. «Мир делится на две части — на тех, кто по доброй воле или из-под палки служит честолюбивым замыслам Бонапарта, и на тех, кто сражается против них. Нас разделяют не земли и не границы, а принципы», — заявил Гнейзенау, и подал первый в отставку.

Прусский король был очень рад избавиться от несимпатичного ему и компрометирующего армию патриота. Увольнение последовало немедленно. Однако, двуличный прусский король, сохранявший в течение всего 1812 года в Петербурге своего агента при Александре I, фиктивно вышедшего в отставку полковника фон-Шеллера, вспомнил о популярности Гнейзенау и «признал за благо» приказать канцлеру — продолжать в особо секретном порядке выплату жалования Гнейзенау и оказать ему льготы по имению, которому грозила продажа с аукциона.

Шарнгорст, получив бессрочный отпуск, скрылся из Берлина в Силезию, чтобы его не зацепили французские войска, совершавшие поход в Россию. Двадцать наиболее принципиальных, выдающихся прусских офицеров, в числе которых был и Клаузевиц, подали в отставку, перешли на русскую службу и временно связали свою судьбу с царской Россией.

Омптеда и русский посол князь Ливен предложили свои услуги прусским офицерам, желающим перейти в русскую армию для дальнейшей борьбы с Наполеоном: паспорта, деньги для переезда, патент на соответственный чин в русской армии. Майор Клаузевиц, получавший в Пруссии 1300 талеров еще до подачи прошения об отставке, получил повышение. Он имел уже в своем кармане патент на подполковника русской службы, с окладом в 1900 талеров.

Против отставки наиболее горячих офицеров прусский король ничего не имел. Но появление этих офицеров в русской армии, участие их в борьбе против прусского корпуса, входившего в армию Наполеона, их действия, направленные на разложение этого корпуса, конечно, должны были вызвать недовольство прусского короля. Следовало ожидать, что для них путь возвращения в Пруссию будет навсегда закрыт, и все официальные органы будут громить их, как предателей родины. И, действительно, прусский король не только старался подслужиться Наполеону, но и мстил за личную обиду, которую он усматривал в нарушении феодальной верности, издавая 2 июня 1812 года эдикт против прусских эмигрантов, поступивших на русскую службу: намечался грандиозный процесс, все имущество эмигрантов конфисковывалось, они лишались чинов и орденов, а при усиливающих вину обстоятельствах подлежали смертной казни.

Предвидя это, Клаузевиц предложил перед отъездом составить и распространить программу партии реформ и написал три декларации, утвержденные Гнейзенау. Первая декларация излагает принципиальную политическую точку зрения, вторая — приводит политико-экономические соображения, указывавшие, что Пруссии следовало стать на сторону России, третья — излагает план войны 1811 года Клаузевица и Гнейзенау, доказывавший возможность сопротивления Наполеону. Партия реформ стала военной партией.

Первая декларация содержала «патриотическое обещание» военной партии.


«Я возлагаю эти легкие листы на священный алтарь истории в твердом убеждении, что когда минует буря времени, найдется достойный жрец этого храма, который тщательно приобщит их к летописи испытаний жизни народов. Когда наступит суд потомства, да будут изъяты из обвинительного приговора те, которые мужественно противостояли потоку испорченности и верно, как святыню, сохраняли в своей груди чувство долга».



«Я отрекаюсь: от легкомысленной надежды на спасение рукою случая:
от неопределенных ожиданий в будущем, которого не хочет разгадать тупоумие;
от детских расчетов смягчить гнев тирана добровольным сложением оружия и заслужить его доверие низкопоклонством и лестью;
от фальшивого смирения и духовной подавленности; от неразумного недоверия к дарованным нам богом силам;
от греховного забвения всех обязанностей по отношению к общему благу;
от постыдного принесения в жертву всей чести государства и народа, всего личного и человеческого достоинства.
Я верю и признаю, что народ ничего не может почитать выше достоинства и свободы своего существования;
что он должен защищать их до последней капли;
что нет для него более священного долга и высшего закона;
что постыдное пятно трусливого подчинения никогда не может быть стерто;
что эта капля яда в крови народа переходит в потомство и подтачивает силы позднейших поколений; что честь может быть потеряна только однажды; что честь короля и правительства неотделима от чести народа и является единственным обличием нации;
что народ в большинстве случаев неодолим в великой борьбе за свою свободу;
что даже гибель этой свободы в кровавой и почетной борьбе обеспечивает возрождение народа и явится зародышем жизни, который даст могучие корни нового дерева.
Я объявляю и свидетельствую перед современниками и потомством, что я считаю наиболее гибельным из того, к чему только может привести ужас и страх, ложную мудрость, стремящуюся избегнуть опасности, и что я буду считать более разумным самое дикое отчаяние, если нам не суждено встретить опасность мужественно, т. е. со спокойной и твердой решимостью и ясным сознанием;
что я в угаре страха наших дней не забываю предостерегающих примеров старого и нового времени, мудрых уроков целых столетий и благородных примеров прославившихся народов и не меняю мировую историю на лист лживой газеты;
что я чувствую себя чистым от эгоистических помыслов и готов исповедывать с открытым челом перед моими согражданами каждую мою мысль и чувство, и что я буду счастлив найти славную смерть в величественной борьбе за свободу и достоинство моего отечества!
Заслуживает ли эта вера — моя и моих единомышленников — презрения и насмешек моих сограждан?
Решение будет вынесено потомством!»


Экономические соображения партии во второй декларации были изложены довольно трезво и убедительно. Клаузевиц описывал кризис экономики Пруссии и доказывал невозможность выйти из него при господстве Наполеона. Подчинение Наполеону не спасет ни в коем случае Пруссию от разорения, так как Пруссии во всяком случае придется взять на свое содержание 400 тысяч солдат, которые собираются Наполеоном на Висле. За первой уступкой Наполеону последуют и дальнейшие, так как жаль будет потерять награду за уже содеянное. Нельзя говорить о том, что у Пруссии не было денег для борьбы с Францией. Разве французская революция не дает нам пример успешной борьбы государства, финансы которого находятся в полном расстройстве? Притом можно уверенно рассчитывать на английские субсидии. Резко подчеркивалась основная мысль: решение должно вытекать из необходимости спасения родины, а отнюдь не из легкости выполнения.

Общественное мнение объявляло сторонников войны безумцами, опасными революционерами или, по меньшей мере, болтунами и интриганами.

Но немецкие патриоты не были безумными энтузиастами. В общей панике они давали трезвую, в сущности, программу действий. Клаузевиц заканчивал свое воззвание словами Фридриха II: «Конечно, я люблю мир, удовольствия общества и радости жизни; как каждый человек в этом мире, я хочу быть счастливым, но я не согласен покупать эти блага низостью и бесчестием».

Впервые эти декларации были напечатаны спустя 57 лет, но они получили известное распространение в Германии, и судя по дальнейшему отношению прусского короля к Клаузевицу, попались ему в руки.

Для Марии эмиграция мужа являлась тяжелой драмой. Возвращение Клаузевица в Пруссию было мыслимо только в случае полного разгрома Наполеона, на что надежд в начале 1812 года пока еще не было. Будущее рисовалось Марии в виде переезда через один-два года в далекую, чуждую Россию, когда муж там устроится. Клаузевиц явно разбивал свою наладившуюся карьеру и должен был пытаться заново построить свою жизнь. Тем не менее, Мария не сделала ни малейшей попытки, чтобы удержать любимого мужа, и без слез одобрила его решение.

Величайшим заблуждением было бы полагать, что Клаузевиц, написав свои декларации, уезжал в эмиграцию в подавленном состоянии. До 1812 года, под влиянием морального удара, полученного в 1806 году при катастрофе Пруссии, Клаузевиц закабалял свою мысль на службу прусскому государству, культивируя в себе националистическую идеологию, отстранял от себя теоретические и философские вопросы, искусственно суживал свои интересы.

Шоры начали спадать, и наступило успокоение с того момента, когда Клаузевиц убедился, что прусский король обратился в лакея Наполеона. Пруссия опустилась на дно. Хуже того, что случилось, ничего быть не могло. Любое изменение могло произойти только к лучшему. Все счеты Клаузевица с Пруссией, не желавшей сопротивляться Наполеону и отворившей ему свои крепости, были покончены. Клаузевиц эмигрировал всерьез и надолго, если не навсегда. Снимая прусский мундир, Клаузевиц почувствовал себя свободным человеком. У него проснулись интересы, лежащие совершенно вне его военной специальности; пред ним вставали вопросы эстетики, его природные могучие философские задатки получили сильный импульс. Монах, сбрасывающий свою рясу, вероятно испытывает ощущение, близкое к переживаниям Клаузевица весной 1812 года.

По пути в Россию Клаузевиц заехал попрощаться и погостить к Шарнгорсту в Силезию. Последний во многом разделял настроения Клаузевица. Свои взгляды Шарнгорст резюмировал так: «перед лицом сложившихся обстоятельств можно попытаться прочесть молитву „отче наш“, а если это не поможет, остается только скрестить на груди руки и ожидать». Друзья с увлечением рассуждали об архитектуре. Они не говорили о будущем. «Генерал, являющийся самым любезным человеком в мире, который когда-либо существовал, горячо и с удовольствием говорил о своих архитектурных впечатлениях и постройках, оставшихся от старины», — писал Клаузевиц Марии 2 апреля 1812 года.

На русской службе

Клаузевиц отправился в Россию 2 мая 1812 года. Он выбрал прямой путь через Восточную Пруссию на Грауденц, Гумбинен, Тильзит. В Таурогене он вступил на русскую почву. Его принял и угощал охранявший границу казачий полковник. Здоровая, миловидная жена полковника, родом из Новочеркасска, по оценке Клаузевица, была способна только готовить, мыть, чистить и рожать детей. Хотя Клаузевиц ни слова не понимал по-русски, хозяева стремились занимать его все время разговором. Чтобы не оставаться вовсе пассивным к этому радушию, Клаузевиц показал хозяевам небольшой портрет своей жены. Они очень хвалили наружность Марии, а когда Клаузевиц собрался ехать дальше, жена полковника встала и при муже, к удивлению Клаузевица, «просто» поцеловала его в обе щеки. Только в дальнейшем Клаузевицу пришлось убедиться, что в России далеко не все такие непосредственные люди, как первые встретившие его казаки, и что он вступает на арену политической борьбы, где для него не окажется надлежащего места.

Немецкие и французские биографы Клаузевица совершают крупную ошибку, обходя полным молчанием два года, которые провел Клаузевиц на русской службе. Это был почти единственный период в его жизни, когда он мог непосредственно наблюдать большую войну. Его стратегическая теория окончательно сложилась в походе 1812 года. Его капитальный труд в основных вопросах представляет философскую обработку главных проблем, выдвинутых этой войной. При этом мы значительно лучше осведомлены об участии Клаузевица в войне 1812 года, чем в каких-либо других военных действиях. Мы располагаем прежде всего воспоминаниями Клаузевица об этой войне, напечатанными в т. VII посмертного издания; двести страниц этих воспоминаний, набросанных года 3–4 спустя после событий, представляют огромный интерес. Перевод их никогда в царской России не печатался, так как в них содержались слишком красочные характеристики главных действующих лиц.



Блюхер. С портрета Грегера



Гнейзенау. С портрета Ридзеля 1817 года



Кроме этих мемуаров имеется полтора десятка писем Клаузевица к Марии с театра военных действий и три письма к Гнейзенау. Как это ни странно, но по каналам русской разведки письма Клаузевица прекрасно доходили в Берлин — столицу воевавшей с Россией Пруссии, и он получал, недошедшие до нас, ответные письма Марии; за всю войну в переписке Клаузевица с женой пропало только три письма. Письма Клаузевица выдержаны в безукоризненном для офицера русской службы тоне, исключающем возможность разглашения военной тайны.

20 мая Клаузевиц прибыл в Вильно и остановился в комнате, в которой уже жил Гнейзенау. Последний, избегая районов, где он мог бы быть задержан французскими войсками, выехал раньше, кружным путем через Австрию. В Вильно Гнейзенау горячо рекомендовал Александру I Клаузевица, который «написал указания для генералов, чтобы изгнать ложные принципы, вкравшиеся в военное искусство благодаря ученым систематикам или вследствие безграмотности или неистовства унтер-офицерского порядка».

В долгих беседах с Александром I Гнейзенау, зная о недостаточной подготовке России к войне, так излагал свои взгляды на способ ведения предстоявшей войны: все походы Наполеона рассчитаны на короткий срок. Затянуть войну — это значит победить Наполеона. Надо лишить его возможности жить местными средствами и для этого безжалостно разрушать при отступлении мельницы, конюшни, угонять скот. Было бы очень опасно завязнуть в каком-либо наступательном предприятии. Надо затруднить Наполеону подвоз снабжения и протянуть дело до зимней кампании. Отход должен быть организован в тесной связи с врагом. Французов при всяком случае надо истреблять, как диких зверей. Надо организовать народную войну и напрячь все физические и моральные силы.

Вступление Пруссии в союз с Наполеоном вызвало в России недоверие к немцам. Гнейзенау, имевший опыт в конспирации, сразу заметил установленную за ним слежку, несмотря на хорошее отношение к нему русского царя. Общее впечатление от России у Гнейзенау было нерадостное. На организацию народной войны Александр I не соглашался из страха перед восстанием крепостных. В России побаиваются и глубокого отступления. Пессимистическая оценка внутреннего положения объясняет существование партии наступательных военных действий, сила и средства для которых совершенно недостаточны. С 1807 года в России не слишком много перемен. Господствует слабость, безграмотность, безумие, отсутствие темперамента. Храбрость войск, счастье и бедность страны может быть и приведут к счастливому результату. Так ориентировал Гнейзенау о перспективах будущей войны прусского канцлера Гарденберга зашифрованным письмом; это свидетельствует, что слежка за Гнейзенау не была неуместной.

Незнавшему русского языка Гнейзенау нечего было делать в русской армии. Александр I предлагал Гнейзенау перейти на русскую службу, но ответственной должности Гнейзенау занять не мог, а состоять при главной квартире ему не хотелось. «И без меня тут много праздношатающихся».

Гнейзенау через Ригу и Швецию уехал в Англию, чтобы просить помощи для организации восстания в западной Германии. Оставшийся в русской армии Клаузевиц должен был своими корреспонденциями держать его в курсе хода войны.

Обычно, немецкие офицеры, поступавшие на русскую службу, располагали годом времени, чтобы научиться говорить по-русски, и лишь затем получали назначения. Клаузевиц деятельно принялся за изучение русского языка, но в его распоряжении оказался только один месяц: он усвоил только самые элементарные фразы к моменту начала войны. При своей наклонности к пессимизму, Клаузевиц полагал, что сможет стать полезным русским только в том случае, если война затянется еще на один год. Пока же ему представляется лишь великолепный случай наблюдать и изучать большую войну.

Клаузевиц очень остро ощущал свое фальшивое положение, когда оказывался в должности начальника штаба арьергарда или дивизии и не имел возможности сам прочесть или прослушать донесение; поэтому он всячески устранялся от занятия ответственных должностей. «Я глухонемой. Мне невозможно отличиться. Если бы попасть на немецкую землю».

Он с завистью смотрел на Тидемана, своего выдающегося товарища по первому выпуску из школы Шарнгорста, получившего назначение в Ригу начальником штаба корпуса Эссена, где весь штаб работал на немецком языке, или на Люцова, удалую голову, который бросил прусскую армию в 1809 году, сражался в рядах австрийцев, затем перекочевал в Испанию, был захвачен там в плен, бежал из Франции в Россию через всю Германию, рубился в рядах русской конницы и затем, благодаря четырехлетней разнообразной практике, прекрасно справлялся с должностью начальника штаба корпуса Дохтурова, несмотря на то, что также почти не знал русского языка, как и Клаузевиц.

Известность Клаузевица, как выдающегося теоретика стратегии, на первых порах привела к очень неприятному для него назначению — состоять начальником канцелярии (в единственном числе) у генерала Пфуля. Пфуль еще в 1806 году перешел на русскую службу и являлся военным советником Александра I.

Царь мыслил себе руководство войной таким образом: каждая из двух армий будет иметь нормальный штаб, главнокомандующим будет он сам, роль технического штаба будет играть его свита, а Пфуль явится при нем кладезем абстрактной стратегической мудрости. Пфулю и его помощнику Вольцогену принадлежал и утвержденный царем план войны России в 1812 году.

Вольцоген по заданию царя в 1811 году произвел рекогносцировку всего западного пограничного пространства и выбрал у городка Дриссы на Западной Двине место для устройства укрепленного лагеря. 1-я армия должна была отходить от Вильно к укреплениям Дриссы, увлекая за собой главную массу Наполеоновской армии, а 2-я армия со стороны Полесья должна была нанести удар по сообщениям Наполеона.

Замысел был бы не плох, если бы силы русских войск только немного уступали силам Наполеона, как это предполагал Александр I, когда он в 1811 году давал задание Пфулю. В этом случае отступление на дюжину переходов от границы к Западной Двине вероятно бы уже сравняло силы сторон. Но подготовка к войне царской России запоздала вследствие причин, так метко указанных Гнейзенау, а также вследствие задержавшегося заключения мира с Турцией, и в 1-й русской армии насчитывалось всего 90 тысяч человек, а во 2-й — 50 тысяч; сверх того имелось 10 тысяч казаков. Наполеон же развернул на границе тройное превосходство — 450 тысяч, значительно больше того, что ожидал Александр. Только через два месяца силы русских могли возрасти до 330 тысяч. В этих условиях можно было рассчитывать уравнять силы только очень глубоким, на тысячу километров, отступлением, и задержаться у Дриссы значило погубить армию.

Первое поручение Клаузевицу было — объехать Дрисский лагерь и доложить царю о ходе работ по укреплению. Из 7 мостов, которые должны были быть переброшены через Двину, Клаузевиц не нашел ни одного. На правом берегу Двины не было возведено никаких укреплений. Местность представлялась очень невыгодной. Земляные укрепления тет-де-пона были насыпаны, но каких-либо искусственных препятствий перед ними не было создано. Основная подготовка заключалась в навесах, под которыми хранилось множество кулей ржаной муки.

Клаузевиц сразу отдал себе отчет в гибельности плана Пфуля. Выехав из Вильно 23 июня, он возвращаясь встретил отступающую главную квартиру 28 июня в Свенцянах. Клаузевиц очень мучился перед докладом Александру I. Против Пфуля развивалась широкая интрига со стороны сильной партии, справедливо недоверявшей ему. Но Пфуль, человек с очень добрым сердцем, далекий от эгоизма, так приветливо встретил назначение Клаузевица в его распоряжение, что последний не решился прямо нанести ему смертельный удар своим докладом Александру I. Но на нем, как на офицере русской службы, лежала тяжелая ответственность по отношению к русской армии.

Клаузевиц решил дипломатически выйти из положения: его доклад Александру I в присутствии Пфуля был посвящен только состоянию укреплений, в тесных пределах порученной ему задачи. Царь заметил, что Клаузевиц чего-то не договаривает и сообщил герцогу Ольденбургскому, что он намерен поговорить с Клаузевицем с глазу на глаз. Этого не потребовалось, так как свою критику пфулевского плана, для передачи царю, Клаузевиц изложил прибывшему в главную квартиру из Берлина русскому послу князю Ливену, содействовавшему переходу Клаузевица в русскую армию. Ливен был подготовлен к этой роли, так как Шарнгорст в Берлине уже указал ему, что широкий отступательный маневр является главным козырем России в предстоящей войне и «первый выстрел из пистолета должен последовать только у Смоленска».

Пфуль компрометировал себя на каждом шагу. Авторитет его пал. Идея защиты Дрисского лагеря была оставлена, царь уехал из армии. Командование перешло к Барклаю-де-Толли, но оно имело временный характер, так как Александр I сомневался в том, что Барклай-де-Толли справится со своей ролью, и оставил открытым вопрос о назначении главнокомандующего. Как известно, оппозиция русской партии против немцев привела затем к назначению Кутузова.

Поразительна объективность, с которой Клаузевиц дает характеристику основных фигур в схватке русских и немцев, составлявшей главное содержание жизни высших штабов в этой войне. Симпатии Клаузевица, в конечном счете, оказываются на стороне «русской партии». Главой ее был Ермолов, сорокалетний генерал, честолюбивый, с сильным характером, поддерживавший порядок в армии и обеспечивавший энергию исполнения. Он был поставлен на пост начальника штаба армии. Его недостатком было отсутствие военно-исторического образования и знаний по стратегии. Но кто вообще в ту эпоху задумывался над стратегией? Поэтому Ермолов стремился сохранить за собой общее руководство, а разработку тактических и оперативных вопросов переложил на своего генерал-квартирмейстера Толя. Нельзя и сравнивать порядок в армии при Ермолове с тем, что был при его предшественнике, бестолковом маркизе Паулуччи.

Портрет Пфуля, очерченный Клаузевицем, незабываем. Это человек широко образованный, но неимеющий знаний по специальности, живущий затворником, не имея понятий о событиях дня, о генералитете, с которым ему приходилось сноситься. За шесть лет пребывания на русской службе он не приступил к изучению русского языка и особенностей организации русской армии. Он очень подробно изучил походы Юлия Цезаря и Фридриха Великого, но эта ученость не была оплодотворена пониманием развития и смены исторических эпох. Будучи сам поверхностным человеком, он составил себе хорошую репутацию, выступая по всякому поводу с громовыми обличениями против филистерства, поверхностности, фальшивости, слабости и провозглашением необходимости широты взглядов и сильного решения. В мирное время, «как и большинство генерального штаба, он занимался иллюзорной деятельностью». Поражение под Ауэрштедтом в 1806 году вызвало у него припадок иронии. Он покинул поле сражения с восклицанием: «Прощай, прусская монархия», и нервно хохотал в течение всего отступления.

Посланный прусским королем с поручением в Петербург, Пфуль перешел на русскую службу. Переход из одной армии в другую в момент командировки являлся некорректным. Разрешая вопросы стратегии в русской главной квартире, Пфуль не имел никакого штаба, даже ни одного писаря или офицера; первым и единственным сотрудником его явился Клаузевиц. Он не получал никакой информации ни о действиях своих войск, ни о противнике, за исключением того, что сообщал ему царь. При всяком непредвиденном затруднении Пфуль терял голову. Он торопил медленный марш Барклая к Дриссе.

Когда главная квартира была в местечке Видзы, возник слух об охвате французами левого фланга русской армии. Пфуля и Клаузевица потребовали к царю. В приемной находились, когда они вошли, Волконский со своим адъютантом Орловым, Аракчеев и Толь, наиболее толковый представитель русского генерального штаба. Пфулю и Клаузевицу сообщили обстановку и просили подготовить решение для доклада царю, который каждую минуту мог выйти из соседней комнаты. Пфуль начал с причитания: во всем виновато непослушание Барклая. Волконский возразил ему, что сейчас стоит вопрос не об ответственности тех или других лиц, а о том, что следует делать при создавшихся условиях. Пфуль ответил: «Если меня не слушали раньше, то пусть и теперь распутываются без меня».

Клаузевиц краснел, полагая, что все присутствующие принимают его за ученика и единомышленника Пфуля. Клаузевиц, Толь и Орлов подошли к карте. Орлов, оперативно совершенно неподготовленный, предложил что-то несуразное, сразу опровергнутое Толем. Толь предложил несколько изменить пути отступления колонн русской армии. Клаузевиц предложил оставить, во избежание путаницы, все по-прежнему, так как угроза охвата была явно ничтожна. Толь согласился с ним. Двери в соседний кабинет открылись, и царь пригласил для доклада Толя и Пфуля. На другой день вздорность слуха об охвате была установлена. Клаузевиц тщетно уговаривал Пфуля, чтобы он отказался от компрометирующей его роли, пока дело еще не дошло до полного банкротства.

Другим представителем немецкой партии являлся Барклай. Он был русский уроженец — сын бедного лифляндского пастора, поступивший охотником в русскую армию и 11 лет тянувший лямку унтер-офицера. Тем не менее Барклай плохо говорил по-русски. Его сильнейшим образом компрометировал бывший помощник Пфуля, флигель-адъютант Александра I Вольцоген, вызывавший общую ненависть русских и устроившийся после падения Пфуля при Барклае. Русский офицер, вернувшийся из штаба Барклая, рассказывал дрожащим голосом при Клаузевице, что он видел Вольцогена, который сидел в углу комнаты, как ядовитый паук-крестовик. Одни подозревали Вольцогена в измене и даже составили заговор, чтобы прикончить его, другие суеверно полагали, что Вольцоген — злой дух, который приносит несчастье. Особенной силы возбуждение против Вольцогена достигло тогда, когда он своими сомнениями о возможных маневрах Наполеона, остановил успешно начатое русскими наступление от Смоленска на Рудню.

Клаузевиц дает замечательную характеристику Вольцогена: «Вольцоген превосходит всех своими знаниями и был бы лучшим кандидатом на пост генерал-квартирмейстера, если бы известная ученость генерального штаба не препятствовала полностью использовать прирожденную ему сильную мысль. Кто хочет действовать в стихии войны, тот может книжным путем воспитать свой разум, но не должен выступать в поход с каким-либо положительным учением. Если придти на войну с готовыми мыслями, не вытекающими из импульса данного момента и не вошедшими в нашу плоть и кровь, то поток событий опрокинет начатую постройку, прежде чем она будет готова. При этом всегда останешься непонятым другими, естественно мыслящими людьми и меньше всего заслужишь доверие лучших из них, знающих к чему они стремятся… В характере Вольцогена была большая склонность к политике. Он был слишком умен, чтобы полагать, что иностранец с чуждыми идеями может завоевать доверие и авторитет, достаточные для открытых выступлений. Но он рассчитывал на слабость и непоследовательность большинства людей и полагал, что умный и целеустремленный человек может вертеть ими, как ему понравится. С русской стороны эти стремления разоблачались, как таинственность и дух интриги, что порождало подозрение. Чтобы незаметно руководить людьми, нужна внушающая доверие, импонирующая индивидуальность, а Вольцоген всегда был сух и серьезен».

Характеристика Клаузевица в общем подтверждается. При чтении мемуаров Вольцогена, перед нами встает образ очень умного, образованного человека, отчетливо отдающего себе представление о связи политики и стратегии.

На поле сражения под Бородиным Вольцоген с Барклаем провели весь день под сильным огнем. Потери были ужасные; армии нечем было больше драться; Вольцоген видел полки, от которых оставалось два десятка солдат с одним офицером. Отход был неизбежен. Когда бой затих, Вольцоген, по приказу Барклая, отправился к Кутузову с докладом о точном положении на фронте, чтобы испросить указания для отступления. Кутузов провел весь день вдали or боя, в тылу. Когда Вольцоген, царский адъютант, кончил свой доклад, Кутузов, выступив из группы окружавших его офицеров, грубо и явно демонстративно прокричал: «У какой г…ной маркитантки вы так допьяна нарезались, что явились ко мне со столь гнусным докладом? Как обстоит дело в сражении, я сам прекрасно знаю. Атаки французов всюду победоносно отражены, и завтра я сам атакую во главе армии, чтобы немедленно изгнать врага со священной почвы России». Оскорбленный Вольцоген уехал к Барклаю, а ночью пришел приказ Кутузова об отступлении… Александр I был чрезвычайно недоволен этой выходкой Кутузова.

Развернутую оценку противоречий между Вольцогеном, Барклаем и Кутузовым мы находим у Клаузевица. Кутузов — ученик Суворова, в молодости лихой рубака, изворотливый, умный и хитрый. По своим способностям он значительно выше Барклая, но старше его на 15 лет. Физически и духовно Кутузов уже одряхлел. Слава и известность Кутузова в армии были невелики. Никто не считал его выдающимся полководцем. Поражение под Аустерлицем произвело на него неизгладимое впечатление.

Руководство войной в целом взял на себя непосредственно Александр I, находившийся в Петербурге и уже не прибегавший к советам Пфуля. На Кутузове, однако, лежала ответственная задача самостоятельного руководства в центре 120 тысячами русских (из них 25 % ополченцев) против 130 тысяч отборных французов Наполеона. В общем, деятельность Кутузова оказалась ниже ожиданий. В Бородинском сражении Клаузевиц имел возможность наблюдать Кутузова лишь короткое время утром, но тем не менее убежденно утверждает, что никакое воздействие Кутузова на ход сражения не имело места. Кутузов не проявил внутренней бодрости и самостоятельного творчества, не давал ясной оценки обстановки, предоставлял каждому делать свое дело, не вмешиваясь в него сколько-нибудь энергично, и держался как абстрактный авторитет. По своему преклонному возрасту Кутузов не мог проявлять той доли деятельности и энергии, которые были свойственны Барклаю.

Однако, положение Наполеона в целом хитрый Кутузов охватывал значительно шире, чем ограниченный Барклай. Если вначале успех кампании могли предусматривать только люди с исключительно широким кругозором, ясным мышлением и пониманием военной истории, то к концу августа этот успех уже настолько приблизился, что хитрый разум Кутузова нащупал его: Наполеон запутался, дело само начало складываться в пользу русских, счастливый конец давался в руки без больших усилий. «Кутузов, конечно, не дал бы Бородинского сражения, в котором он не ждал победы», — писал Клаузевиц. — «Он рассматривал его как неизбежное зло, как необходимую уступку требованиям царя, армии и всей России».


«Кутузов знал, как следует обращаться с русскими. С неслыханной дерзостью он провозгласил себя победителем, всем кричал о скорой погибели неприятельской армии, до последней минуты сохранял вид, что даст второе сражение под Москвой. Недостатка в хвастовстве отнюдь не было. Он тешил тщеславие в армии и народе, воздействовал на настроение прокламациями и подъемом религиозного воодушевления и создал род нового доверия, несколько искусственного, но примыкавшего к истине, так как положение французов действительно было плохое».



«Хитрая голова Кутузова оказалась полезнее честности Барклая. Последний совершенно отчаялся в успехе войны; даже в октябре, когда у многих появились надежды, Барклай продолжал отчаиваться. Бедный на выдумку Барклай, неспособный воспринимать и чужие советы, был даже против перехода русской армии на калужскую дорогу. На его траурном и глубоко озабоченном лице каждый солдат мог прочитать, что положение армии и государства — отчаянное».



«Простой, честный, дельный, но умственно убогий Барклай был неспособен просмотреть до дна обстановку в целом и был подавлен моральной потенцией французских побед, а легкомысленный Кутузов противопоставил им наглость и кучу хвастовства и счастливо проследовал к гигантской пропасти, в которую уже свергалась французская армада».


В приведенных характеристиках Пфуля, Вольцогена, Кутузова, данных Клаузевицем, читатель легко может усмотреть противоречие, но и некоторые общие штрихи с мастерскими характеристиками, которые дает Лев Толстой в «Войне и мире»: то же скептическое отношение к книжной мудрости, выдвижение на первый план морального элемента, воплощенного в Кутузове, бесплодность ученых чудаков-немцев. Это совпадение отнюдь не является случайным. Толстой, прорабатывая для своего романа горы материала, особое внимание уделил сочинениям Клаузевица, и Андрей Болконский во многих своих военных оценках несомненно развивает взгляды Клаузевица. — Клаузевиц в своей характеристике Барклая резко расходится с Пушкиным, давшим очень далекий от жизни, идеализированный образ Барклая в стихотворении «Полководец». Извинением Пушкину служит знакомство его с Барклаем исключительно по портрету Доу, на котором умственное убожество Барклая оказалось искусно скрытым за «высоким челом». Мы не можем сомневаться в том, что правда на стороне реалиста Клаузевица. В годы реакции даже Паскевич, будущий сподвижник Николая I, приходил в ужас от Барклая, муштровавшего солдат: «Что сказать нам, генералам дивизий, когда фельдмаршал свою высокую фигуру нагибает до земли, чтобы равнять носки гренадер. И какую потом глупость нельзя ожидать от армейского майора?» Широкие замыслы в убогой голове Барклая, конечно, не могли гнездиться.

Прохождение службы Клаузевицем в 1812 году в русской армии складывалось после банкротства Пфуля следующим образом. Клаузевиц был назначен начальником штаба кавалерийского генерала Палена, командовавшего арьергардом 1-й армии, и участвовал в боях на подступах к Витебску. Когда Пален заболел, Клаузевиц некоторое время находился в распоряжении и сопровождал русского генерал-квартирмейстера Толя. Последний был назначен вместо Мухина, который оказался выдвинутым на пост генерал-квартирмейстера исключительно как талантливый чертежник, могущий иллюстрировать любую реляцию красиво исполненной схемой боевого столкновения. В отсталой и малограмотной стране, — записал Клаузевиц, — знакомство с топографией, по-видимому, легко смешивается с пониманием военного искусства…

Преемника Мухина, Толя, Клаузевиц ставит очень высоко. Хотя Толь и не был способен охватить своим замыслом всю войну, но в каждый данный момент, на ближайшее время у него имелось вполне разумное решение, и он делился с Клаузевицем затруднениями, с которыми ему приходилось считаться при проведении своих решений в жизнь. Впереди Дорогобужа Толь и Клаузевиц выбрали прекрасную позицию, значительно лучше бородинской. Но Багратион противопоставил ей свой, очень неудачный выбор; когда Толь стал спорить, Багратион пригрозил ему разжалованием в солдаты, а непосредственное начальство Толя, Барклай, не оказало ему никакой поддержки. Крупнейшим недостатком Толя являлось отсутствие такта и постоянные грубости как по отношению старших генералов, так и подчиненных.

Затем Клаузевиц назначается начальником штаба кавалерийского корпуса Уварова и участвует с ним в Бородинском сражении. Все мышление Клаузевица было приспособлено к решению важнейших, центральных проблем, а незадачливая судьба бросала его всю жизнь на второстепенные участки. Он присутствует при докладе Кутузову о том, что корпус (гвардейская легкая кавалерия) вместе с казаками Платова хорошо бы бросить в охват левого фланга Наполеона. Кутузов выслушивает все предложения не слишком внимательно, «как человек, не вполне уверенный, где у него голова», и отдает распоряжение об этом корпусе: «Ну, хорошо, возьмите его».

Корпус Уварова почти ничего не сделал и мало помог казакам Платова, поднявшим у французов большую тревогу. Клаузевиц не сочувствовал этой диверсии и благодарил судьбу, что все вопросы в сражении решались помимо него.

Утром построение русских у Бородина было чрезвычайно густое и стесненное. Без какой-либо надобности кавалерия была поставлена в 300 шагах за пехотой, а общий резерв — в 1000 шагах, что вызывало большие и совершенно излишние потери. С 6 часов утра с обеих сторон гремело до 2000 пушек. К 3 часам дня Клаузевиц обратил внимание на тот характер утомления и истощения, который приняли боевые действия с обеих сторон. Пехотные массы растаяли — было много убитых и раненых, часть солдат выносила раненых и затем задерживалась в тылу.

В боевом порядке русских и французов всюду обнаруживались незанятые просветы. Почти на всем фронте у обеих сторон пехоту сменила кавалерия. Утомленной рысью кавалерийские части производили атаки, продвигались вперед и изгонялись в исходное положение. Темп сражения замедлялся. Даже артиллерийский огонь начал ослабевать: с утра стоял сплошной гром, а теперь уже различались отдельные выстрелы. Слух настолько привык к пушечной стрельбе, что казалось и пушки начали звучать глухо и тускло. Сражение замирало. К 4 часам боевые действия прекратились. Исход сражения зависел от того, у кого из противников сохранились последние козыри — более сильные свежие резервы.



Фельдмаршал Кутузов. С Гравюры Кардели по рисунку А. Орловского (Гос. исторический музей)



Пожар Москвы 1812 года. С цветного офорта (Гос. исторический музей)



Не взирая на слова, брошенные Вольцогену, о достигнутой победе, Кутузов в исходе не сомневался: превосходство сил французов с ходом сражения нарастало; продолжение сражения на другой день не обещало ничего хорошего. Кутузов решил уходить, а Наполеон вечером не возобновлял атак. Интересы полководцев обеих сторон представляли полную противоположность только по отношению к цели, которую они преследовали, но не в отношении выбора средств, — и обеим сторонам прекращение боевых действий представлялось выгодным.

Эта характеристика большого сражения, тлеющего, как сырые дрова, и приводящего к успеху или к отступлению в зависимости от того, кто экономнее вел бой и сохранил больше свежих сил, сохранилась у Клаузевица и в его капитальном труде. Это обобщение опыта Бородина едва ли выдерживает критику. Наполеон был под Бородиным уже на исходе своего победоносного шествия; почва под ногами французской армии уже колебалась. Наполеон не мог прибегнуть ни к дерзкому маневру, ни к расходованию последнего резерва — гвардии, так как иначе возможность добиться мира с занятием Москвы окончательно ускользнула бы от него.

Отсюда, однако, едва ли правильно сводить на нет значение маневрирования в сражении, которое в других условиях могло дать решающие результаты. Опыт сражений XIX века показывает, что в маневренных условиях сражение очень часто уподоблялось не тлению сырых дров, а вспыхивало ярким, быстро пожирающим пламенем и получало живое и драматическое развитие, радикально изменяя в течение немногих часов всю обстановку (Кенигрец, Седан). Не всегда на действиях захватившего инициативу полководца лежит та печать стратегического бессилия и утомления, которая характеризовала действия Наполеона при приближении к Москве.

После Бородина корпус Уварова, и Клаузевиц с ним, вошел в состав арьергарда генерала Милорадовича. Клаузевиц прошел через Москву одним из последних.

Непосредственно за ним на противоположную окраину Москвы вышли два прусских кавалерийских полка, составлявшие передовой отряд «великой армии». Милорадович вызвал для переговоров начальника французского авангарда. Клаузевиц использовал этот момент, чтобы подъехать к прусским кавалеристам, где у него нашлись знакомые. Он просил передать Марии в Берлин, что он жив и здоров. Для энергичной агитации момент был не слишком удобным…

Казаки арьергарда находились еще в предместьях, когда начали подыматься облака дыма: начинался пожар Москвы. Зарево пожаров было видно в течение всего марша русской армии с рязанской на калужскую дорогу; ветер на расстоянии в 50 километров доносил пепел и запах дыма. Первое впечатление Клаузевица было, что пожар возник вследствие грабежей казаков, привыкших по пути поджигать все оставляемые, уже брошенные жителями, деревни; к казакам по всей вероятности присоединилась и деклассированная беднота, поразившая Клаузевица своим присутствием на улицах Москвы при прохождении русского арьергарда. Впоследствии Клаузевиц пришел к убеждению, что в пожаре сказалась и инициатива градоначальника Растопчина.

Пожар, по мнению Клаузевица, не вызывался военной необходимостью. Для Наполеона он являлся ударом лишь постольку, поскольку подрывал надежды на заключение мира. А при дальнейшем сопротивлении России катастрофа французской армии являлась неизбежной и при сохранении порядка в Москве. На улицах Москвы русскими были брошены десятки тысяч раненых, большинство которых во время пожара должно было сгореть. Эту тяжелую картину наблюдал Клаузевиц при отступлении через Москву.

Клаузевиц подчеркивает, как до самого начала французского отступления командный состав русской армии не осознал, что кампания русскими уже выиграна. Строгая «логическая система», в которую вылились последние отступательные акты, сложилась вполне бессознательно. Кутузов и Толь после Бородина составляли исключение, неясно нащупывая запутанность положения Наполеона. Толь еще на пути в Москву говорил Клаузевицу о желательности продолжать отход из Москвы не на восток, а на юг, чтобы занять фланговую позицию и начать давление на сообщения Наполеона; но сразу провести эту идею Толю не удалось. Клаузевиц поддерживал Толя, указывая на возможность играть с французами в кошки-мышки, благодаря необъятным размерам русской территории: если русская армия устремится теперь к западной границе, Наполеону ничего не останется делать, как потянуться за ней на запад, как до сих пор он тянулся на восток.

Но масса командного состава готова была плакать, глядя на пожар Москвы, и считала кампанию проигранной. Настроение в армии было траурным. В Петербурге — напротив: там не видели разоренных деревень и городов, не имели перед глазами тысяч несчастных беженцев, не испытывали непосредственно на себе тяжелых ударов французских войск, и судили правильнее, ясно оценивая катастрофическое положение Наполеона и проектируя окружение остатков его армии на берегах Березины.

Таковы замечания Клаузевица в его воспоминаниях. Письма к Марии и Гнейзенау, точно отражающие ощущения Клаузевица в отдельные моменты событий, позволяют утверждать, что и у самого Клаузевица в течение отступления полной ясности в понимании изменения стратегической обстановки в пользу русских еще не было. Из Дорогобужа он писал, что положение пока не плохо, но предстоит сражение и, в случае отрицательного его исхода, положение может измениться значительно к худшему. Однако, сомнения могут быть только в результате одного сражения, но не всей войны, если только решение бороться у русских не ослабеет. Сразу же после оставления Москвы Клаузевиц определял положение русской армии, как вполне удовлетворительное. Принудить Россию к миру невозможно.

Однако, самому Клаузевицу приходилось тяжело: девять недель маршей, из них в течение пяти недель недоедание и сон исключительно под открытым небом. Один день он мучился прострелом. Зубы болели беспрерывно, волосы начали лезть, пропали последние перчатки, руки огрубели. Не зная языка, устаешь в три раза больше, становишься печальным, так как, будучи не в курсе дела, утрачиваешь интерес к нему. «Одна надежда на то, что Гнейзенау вытащит меня из дыры, в которую я попал… Но о Гнейзенау нет никаких вестей». В начале ноября Клаузевиц в письме к Гнейзенау признает, что русским удалось «распять» французскую армию. Но и здесь у Клаузевица еще звучат скептические ноты, основанные на недооценке русских и переоценке Наполеона: «не следует ожидать слишком многого от нас и слишком малого от нашего противника. Конечно, можно без всяких преувеличений думать о полном истреблении французской армии, но я не рассчитываю на него… Император Наполеон, как великий полководец, по-видимому, может всей силой принуждения, свойственной его энергии и силе воли, кое-как сберечь аппарат». Возможно, что Наполеону удастся собрать для занятия рубежа Вислы армию в 155 тысяч человек. Таким образом, пессимистические нотки сохраняются у Клаузевица почти вплоть до березинской катастрофы.

Русские офицеры всегда были очень любезны с Клаузевицем — он не может пожаловаться ни на один случай грубости. Это объясняется сдержанностью Клаузевица. После отступления из Москвы Клаузевиц и его товарищи-немцы должны были скрывать даже свои не слишком яркие надежды на скорый успех, чтобы не оскорбить траурного чувства русских: «нам со стороны было виднее, ведь у нас не было, как у русских, непосредственной боли, мы были чужими по отношению к этому страдающему и угрожаемому в самых основах отечеству. А это влияет на силу суждения. Мы дрожали только перед мыслью о мире. Мы смотрели на трудности момента, как на решительное средство к спасению. Но если бы мы стали громко об этом говорить, мы возбудили бы только подозрения». Из «дыры» вытащил Клаузевица не Гнейзенау, а Александр I, вспомнивший о нем и назначивший его начальником штаба корпуса Эссена в Ригу, вместо убитого в августе Тидемана. После оставления Москвы Клаузевиц узнал, что бумага с его назначением в течение месяца залежалась в главной квартире, внимание которой было поглощено крупными событиями.

24 сентября Клаузевиц выехал из армии; но на переезде через Оку у Серпухова ополченцы его арестовали, как шпиона, несмотря на то, что все документы Клаузевица были в порядке, и доставили его обратно в штаб армии. Через несколько дней Клаузевиц снова выехал, уже в обществе двух других немецких офицеров и под охраной фельдъегеря. Путь направлялся на Тулу, Рязань, Ярославль, Новгород — в Петербург, в объезд занятой французами Москвы. По дороге приходилось останавливаться из-за болезни спутников — отделяться было опасно. Только к концу октября Клаузевиц прибыл в Петербург.

Клаузевиц до этого времени рассчитывал пустить корни в русской армии и устроиться с семьей в Петербурге. Но ознакомление с петербургской жизнью и обществом заставило его отказаться от этого намерения. Было бы неправильно усматривать причины этого отказа исключительно в барском складе и дороговизне петербургской жизни, которые исключали возможность сохранить семье Клаузевица то сравнительно видное положение, которое она занимала при своих крайне ограниченных средствах в Берлине. Из тех двух десятков прусских офицеров, единомышленников Клаузевица, которые приехали с ним в 1812 году, в России никто не осел, несмотря на их выдающуюся боевую репутацию и широкую поддержку, оказываемую им Александром. Между тем, немецкие офицеры вообще умели прекрасно устраиваться в царской армии.

К моменту прибытия в Петербург Клаузевиц, по-видимому, уже нащупал корни расхождения между немецкой и русской партией в армии. Русская партия отражала либеральные чаяния передовых слоев дворянства и буржуазии. С точки зрения царя она являлась неблагонадежной. Действительно, это была первая ячейка будущих декабристов. В программах школы генерального штаба (колонновожатых), устроенной неофициально H. Н. Муравьевым[17] в Москве, значились такие вопросы по истории: каких наиболее кровожадных государей вы знаете? Какие папы римские были наиболее мерзкими? Какой негодяй учредил святую инквизицию? Такая постановка вопросов, если и не свидетельствует об академизме в преподавании истории, то тем не менее выявляет радикальную политическую тенденцию. Франкофильская деятельность Сперанского, походы в западной Европе, пребывание в плену в революционной Франции — не прошли даром для русских офицеров. Они копировали Тугендбунд, но вкладывали в свои кружки более радикальное содержание.

Не только зарождающийся национализм руководил Ермоловым и его друзьями в выходках против немцев. Немецкие генералы и офицеры в русской армии были реакционерами и являлись царскими опричниками, не имевшими ничего общего со стремлениями передовых кругов русского общества. Александр I не жалел похвал своим верным немцам и даже в 1814 году высказал мысль, что русская армия совершила такие выдающиеся подвиги только потому, что в ее рядах было много немецких офицеров.

В этих условиях борьба с немецкой партией, отразившаяся в ироническом требовании Ермолова, чтобы его произвели в немцы, открывала широкую возможность оторвать от царизма широкие офицерские круги. Симпатии Клаузевица были явно на стороне русской партии. Но он не мог быть в ее рядах. В России он и его единомышленники могли бы устроиться только в рядах царской опричнины, работать для той самой феодальной реакции, с которой они боролись в Пруссии и торжество которой заставило их эмигрировать в Россию. Между тем, нависшая над Наполеоном катастрофа открывала возможность победного возвращения в Германию.

Убедившись в этом, Клаузевиц пришел к решению — рассматривать свою эмиграцию в Россию как временную, и начал хлопотать о своем переводе из русской армии в русско-германский легион, масса коего комплектовалась преимущественно немцами-дезертирами и пленными из состава наполеоновской армии. Так как корпуса Эссена уже более не существовало и угроза Риге отпала, Клаузевиц просил, впредь до окончательного сформирования русско-германского легиона, назначить его в армию Витгенштейна, отделившуюся от 1-й армии для прикрытия Петербурга, штаб которой был почти исключительно немецким: начальник штаба — саксонец, генерал д\'Оврей, генерал-квартирмейстер Дибич — бывший прусский офицер и воспитанник берлинского кадетского корпуса. 15 ноября 1812 года Клаузевиц выехал из Петербурга через Псков и Полоцк в Чашники.

В армии Витгенштейна Клаузевиц почувствовал себя среди своих. Витгенштейн был в цвете сил — он только недавно перевалил за 40 лет; это был бодрый, предприимчивый генерал; правда, с недостаточной ясностью мысли и силой характера. Д\'Оврей был образованным генералом, за 50 лет. но по существу не солдат. Основной пружиной, приводившей корпус в движение, был Дибич, на пять лет моложе Клаузевица, к 27 годам сделавший уже в России карьеру и произведенный в генералы, прилежный и пылкий, но честолюбивый, надменный, часто перехватывавший через край. Впрочем на Березине у Дибича не хватило дерзости преградить дорогу Наполеону — он не хотел рисковать лаврами, полученными в успешных боях с наполеоновскими маршалами, и посторонился.

Клаузевица в решительные дни березинской операции не было в штабе, чтобы подбодрить Дибича, — он был выделен с небольшим отрядом, прикрывавшим левый фланг армии Витгенштейна.

В письме Марии от 29 ноября Клаузевиц сообщает, что он вернулся в штаб только к моменту развязки. Своим начальством он доволен почти так же, как Шарнгорстом, что в устах Клаузевица означало высшую похвалу Дибичу. Конечно, следовало бы действовать еще решительнее, но и так получилась одна из самых тяжелых, кровавых страниц истории. Какие приходилось наблюдать сцены! Клаузевиц остолбенел бы от страха и ужаса, если бы его нервы не были уже закалены кампанией. «Я пишу между трупами и умирающими, в дымящихся развалинах; тысячи людей, похожих на призраки, проходят мимо меня с плачем и причитаниями и просят хлеба. Скорее бы изменилась эта картина». И что значит, в сравнении с этой катастрофой Наполеона, жалкая выходка прусского короля о заочном предании суду Клаузевица за поступление во враждебную Наполеону и его союзнику — Пруссии — русскую армию! «Кто видел здесь сцены горя и нужды, в причинении которых принимало участие и прусское правительство, тот не будет поколеблен в своей гордости его осуждением».

Тысячи французов утонули в ледяной воде Березины. Но в ней же утонула и большая часть той ненависти, которую питал Клаузевиц к французскому народу, в ней охладилась его страстная экзальтация и зародилось то восхищение военным искусством Наполеона, которое чувствуется на каждой странице его капитального труда.

Победа

Клаузевиц с армией Витгенштейна сделал за Березиной три перехода — через Зембин, Камень, Долгинов — вдоль большой дороги, на которой окончательно развалилась французская армия. Дорога представляла собой сплошное нагромождение ужасов, которых Клаузевиц в жизни никогда не видел и рассчитывал больше не видеть. Но Клаузевиц не забывает, что русскому солдату приходилось преодолевать те же трудности, что и французам: марш на 840 километров зимой, с отдыхом только на биваках, под открытым небом, перенося тяжелый голод, так как подвоз продовольствия запаздывал. Дорога была завалена трупами и русских солдат. За месяц армия Витгенштейна, сравнительно благополучная, потеряла треть своего состава.

Витгенштейн получил задачу — отрезать корпус Макдональда, действовавший на рижском направлении. Две трети этого корпуса составлял союзный прусский контингент под начальством Йорка. Этот реакционный генерал, отъявленный враг Шарнгорста и реформы, желчный, скрытный, маскирующий дерзости лицемерной прямотой, не плохой тактик, являлся прежде всего очень трудным подчиненным, готовым всегда вести подкоп под свое начальство. Последнее обстоятельство и привело к тому, что Шарнгорст, перед уходом со службы, настойчиво рекомендовал прусскому королю назначить Йорка заместителем престарелого генерала Граверта, поклонника французов, назначенного командовать прусским двадцатитысячным контингентом армии Наполеона. Можно было предвидеть, что Йорк не даст растаять прусским войскам среди французской армии и переругается со всем французским командованием, когда старик Граверт сдаст ему бразды правления. Расчет Шарнгорста оправдался полностью, и в декабре 1812 года отношения Йорка с Макдональдом обострились до крайности. Гонцы с жалобами носились к прусскому королю и прусскому представителю в Вильну.

При отступлении французской армии в штабах воцарился такой хаос, что главная квартира забыла уведомить Макдональда о катастрофе и необходимости отступления. Только 10 декабря начальник штаба Наполеона, Бертье, отправил из Вильно в Митаву приказ и ориентировку Макдональду. Но для передачи этих важных оперативных документов во французском штабе не нашлось ни одного ординарца. Документы были вручены прусскому офицеру, майору Шенку, возвращавшемуся из командировки, ленивому и трусливому офицеру. Так как на прямом пути Шенк мог встретить казаков, он отправился через Тильзит, погостил два дня у своей невесты и только 18 декабря передал приказ Макдональду.

Макдональд начал отступление 19 декабря с французскими войсками; сутки спустя за ним двинулся и «союзник» Йорк с десятью тысячами прусских войск.

Витгенштейн бросил вперед свою конницу, 3 казачьих полка — 1200 всадников и егерский полк в составе 120 человек, под командой Дибича. В этой летучей колонне находился и Клаузевиц.

У местечка Колтыняны Дибич преградил 25 декабря отступление Йорку, оторвавшемуся на два перехода от Макдональда. Йорк, несомненно, имел, возможность пробиться, бросив свои обозы. Но обстановка для него была неясна. Казаки встречались на всех дорогах. Приближались другие русские отряды. В войсках Йорка находились оба брата Клаузевица, и последний испытывал очень неприятное чувство, что придется драться против своих.

Но до боя дело не дошло: Дибич начал переговоры о заключении конвенции, согласно которой прусский контингент объявлял нейтралитет и обязывался не сражаться с русскими.

Дибич и Йорк стремились друг друга обмануть: Йорк хотел без боя проскочить в Тильзит, а Дибич угощал его фальшивыми приказами по русской армии, из которых следовало, что крупные русские силы уже далеко вторглись в Восточную Пруссию и отрезали ему всякий путь отступления.

Клаузевиц сначала воздержался от участия в переговорах, но Йорк потребовал, чтобы Дибич выслал Клаузевица к нему, так как у него будет больше доверия к офицеру, недавно оставившему прусскую службу. В конце концов Дибич перехитрил: через пять дней переговоров Йорк был уже настолько скомпрометирован сношениями с русскими, что ему ничего другого не оставалось, как перекинуться из французской армии в русскую. Вечером 29 декабря Клаузевиц блестяще закончил свою миссию. Йорк пожал руку Клаузевицу и заявил: «Я ваш. Скажите Дибичу, что завтра в 8 часов утра мы встретимся на мельнице, и что я твердо решил отделиться от французов».

Так была заключена при участии Клаузевица знаменитая Таурогенская конвенция, в результате которой прусский король, продолжавший хранить верность Наполеону, потерял половину своей армии.

Клаузевиц мог торжествовать: злейший враг Шарнгорста и реформы, Йорк, приказывавший расстреливать прусских офицеров-эмигрантов, оказался вынужденным пойти по их стопам.

Любопытно проследить, как изменялось в 1812 году настроение офицерства в прусских войсках, действовавших против России. Письма батальонного командира Рудольфи[18], типичного прусского офицера, в августе титулуют русских «бестиями». Последний раз этот эпитет, примененный уже по отношению к казакам, встречается у Рудольфи в начале октября. В конце июля Рудольфи убежден, что бессистемное отступление русской армии ведет Россию к гибели и упрочивает господство Наполеона. В августе русские именуются «ослами», так как они сами виноваты, что прусские войска должны сражаться за Наполеона. Тидеман обзывается неприличными словами, так как он и другие эмигрировавшие прусские офицеры на русской службе не ограничиваются тем, что засыпают прусские войска прокламациями, но при каждом случае выезжают якобы для переговоров и перед строем прусских войск призывают их переходить на сторону русских. Приказ Йорка — стрелять по таким парламентерам, как только они откроют рот — вызывает полное одобрение.

Однако, прусским солдатам создавшееся положение перестало нравиться. В октябре еще со вкусом расписываются успехи в передовых стычках с русскими.

Пожар Москвы оскандалил русских перед всей Европой, а русским и горя мало, лишь бы спасти свою жалкую жизнь. Надежда на скорый мир! По понедельникам пруссаки устраивали попойки, так как понедельник у русских считается тяжелым днем и они активных действий не предпринимают. Отступление Наполеона из Москвы вызывает большие толки. «Часть нашей армии настолько глупа, что радуется этому». Радоваться теперь несчастьям французов так же глупо, как глупо было радоваться несчастьям Австрии в 1800 году, на основании воспоминаний о Семилетней войне. В декабре маршал Макдональд, которому подчинены пруссаки, еще восхваляется, хотя он в резкой ссоре с Йорком. 1 декабря Рудольфи уже уделяет внимание хорошему обращению его солдат с русскими пленными, что прежде не наблюдалось. Только баварцы продолжают по прежнему грабить пленных. Омптеда, представитель англо-русских интересов в Берлине, — дурак. Пример эмигрировавших в Россию офицеров не представляется похвальным — они могли бы вызвать в Пруссии лишь плохенькую революцию.

В момент заключения Таурогенской конвенции Рудольфи находится, в составе шести отделившихся от Йорка прусских батальонов, в Тильзите, вместе с Макдональдом. Настроение Тильзита — на стороне русских. Рудольфи состоит для связи при Макдональде и меняет шкуру. Маленький заговор — и шесть прусских батальонов бегут от Макдональда к Йорку. Встречаются русские, которых радостно приветствуют. Рудольфи не совершил бы — как он говорит — на месте Йорка перелета, но если перелет совершен, то отчего Йорк не нападает сразу на Макдональда? И почему старые женщины, оставшиеся в Берлине, не рвут на куски проезжающих из России во Францию маршалов? Рудольфи никогда не обнажит больше своей сабли против русских. Милые казаки! Они так спокойно разъезжают по дорогам и так безжалостно прокалывают своими пиками всякого отставшего француза с отмороженными конечностями, как будто уничтожают скверное насекомое. Наивные, простые люди! «У меня особая любовь к этим людям, которые так непосредственно выражают свою дружбу или вражду». Рудольфи распоряжается, чтобы его жена возможно скорее сшила его младшим сыновьям казачьи костюмчики — в точности по ходкой гравюре. И так далее… Одетые маленькими «бестиями», сыновья Рудольфи со временем, несомненно, подросли и оставили большое потомство.

Как жалка эта смена ориентации, эти аплодисменты прусской армии после катастрофы, постигшей Наполеона в России! Клаузевиц, взявший эту линию на год раньше, когда Наполеон стоял на вершине своего величия, имел право, ступив на прусскую почву, смотреть несколько сверху вниз на своих соотечественников.

Клаузевиц вместе со Штейном принимает энергичное участие в мобилизации сил Восточной Пруссии, в провинции, последовавшей примеру Йорка, проведшей небольшую революцию, самостоятельно заключившей союз с Россией и начавшей вооружаться вопреки своему королю. Клаузевиц, знакомый с идеями Шарнгорста, набрасывает для провинций Восточной и Западной Пруссии положение о ландвере — ополчении, организуемом провинцией за счет имеющихся у нее средств.



Барклай-де-Толли. С портрета Доу



Прусский офицер генерального штаба и ординарцы различных частей союзной армии в 1815 году. Современная карикатура



Остатки французской армии, отступавшей в 1812 году из России. Зарисовка с натуры Гейслера



Таким образом, понятия ландвера и ландштурма проведены в жизнь впервые Клаузевицем. Каждые 100 жителей должны выставить 2 ландверистов. Вооружение ландвера составляли ружья, а при недостатке их — пики; снаряжение — патронташ и топор; обмундирование — отличительный знак своего батальона на головном уборе. Ландвер сводится в батальоны по 1000 человек и входит в действующую армию. Все остальные годные мужчины входят в ландштурм, назначаемый для партизанских действий или караульной службы в своем районе. Проект Клаузевица был принят и утвержден в феврале земским собранием этой провинции, которое внесло в него, однако, поправку о праве выставлять вместо себя заместителя Клаузевиц полагал, что ландвер должен представлять собой исключительно пехоту. Шарнгорст впоследствии ввел в положение о ландвере дополнение: ландвер должен состоять также из конницы, хотя бы иррегулярного, казачьего типа и может быть призван не только для защиты своей провинции, но и для действий на любом театре войны.

Мария в 1812 году вела жизнь отверженной обществом жены политического эмигранта. Но когда 20 февраля 1813 года первые казаки русского авангарда въехали в Берлин, Мария со своей племянницей, как безумная, носилась по улицам, обращаясь к казакам на непонятном им языке с вопросами о своем муже. Коменданту города пришлось предложить ей отправиться домой. Пруссия официально находилась еще в войне с Россией.

Уехавший в Англию Гнейзенау был любезно принят там. Аудиенция его у принца-регента продолжалась девять часов.

Но из России приходили известия о победном продвижении Наполеона, и интерес англичан к предложениям Гнейзенау упал. К тому же в Англии происходили выборы в парламент, а на это время всякий интерес к мировым событиям аннулировался.

Пожар Москвы пробудил новые надежды у Гнейзенау, отчаявшегося уже в успехе и уехавшего на курорт. Люди, которые жгли свою столицу, как утверждал французский бюллетень, были способны на всякую крайность, и легко могли оказаться победителями над Наполеоном. Гнейзенау, не зная, что русское правительство тут непричем, восклицал: «Маленький Александр и такое великое решение!». Гнейзенау продолжал обивать пороги, чтобы добиться английской интервенции в Германии для поднятия восстания. Англия уже взяла на свой счет содержание русско-германского легиона (из немецких дезертиров наполеоновской армии), но пока дальше не шла. Узнав в январе о переходе прусского контингента Йорка на сторону русских, Гнейзенау не мог ждать больше в Англии и просил перебросить его на военном судне в Кольберг, чтобы взбунтовать в этой крепости прусские войска, которыми он командовал при осаде в 1807 году и на которые твердо мог положиться. Немедленно в распоряжение Гнейзенау был назначен фрегат. 25 февраля 1813 года население Кольберга устроило Гнейзенау торжественную встречу.

Очень скоро до прусского короля дошла весть, что Кольбергский гарнизон, несмотря на возглавлявшего его реакционного генерала Борштеля, двинулся на Берлин. Фридрих-Вильгельм III сразу угадал: «Это наверно Гнейзенау объявился в Кольберге!» Через несколько дней прусский король подписал союзный договор с Россией и начал войну с Наполеоном.

Война против Франции началась. Сторонники Франции, на которых прусский король опирался в 1812 году, были полностью скомпрометированы катастрофическим концом похода Наполеона в Россию. Король, порвав с Наполеоном, должен был прежде всего призвать к власти кружок реформы. Во главе прусской армии был поставлен кандидат Шарнгорста и Гнейзенау — Блюхер, которому они создали славу народного героя, а Шарнгорст был назначен его начальником штаба. Король попытался устранить Гнейзенау, назначив его командующим «второй прусской армией», которая никогда не была образована. Но Гнейзенау немедленно взялся за дело, как помощник Шарнгорста, со скромным титулом «второго генерал-квартирмейстера» армии Блюхера. Так как на Шарнгорсте лежало и руководство всей огромной работой по мобилизации всех сил Пруссии, то Гнейзенау фактически взял на себя оперативное руководство прусской армией.

Шарнгорст сразу же постарался обеспечить себя сотрудничеством Клаузевица, и по его просьбе Клаузевиц был послан из прусской армии в Дрезден «для связи» в штаб Блюхера. Трижды Шарнгорст и Гнейзенау возбуждали перед прусским королем ходатайство о возвращении Клаузевица в состав прусской армии, но не получили ответа. Клаузевиц энергично помогал Шарнгорсту, фактически докладывая ему все бумаги и составляя важнейшие записки. Он чувствовал себя счастливейшим человеком.

Война против Наполеона продолжалась. Начиналась весенняя кампания 1813 года. Холмы и поля Саксонии развернулись во всем великолепии, настроение солдат было превосходно. В ближайшее время Клаузевиц ожидал выступления Австрии. «Нас следовало бы выпороть, если бы мы в этих условиях потеряли веру в успех». Клаузевиц чувствовал себя прекрасно в обществе Шарнгорста и Гнейзенау, от души ненавидел реакционных советников короля — Ансильона и Кнезебека, а весь поход в целом считал «идеалом земного существования». Под Люценом и Бауценом русский полковник Клаузевиц, во главе прусских эскадронов, участвует в атаках на французов.

Однако, скоро наступил конец этой весенней идиллии. После сражения под Бауценом было заключено перемирие. Обе стороны энергично развивали свои вооружения и готовились к новой кампании.

Клаузевиц, по заказу Гнейзенау, написал для армии пропагандистскую брошюру: «Кампания 1813 года вплоть до перемирия». Этот труд Клаузевица в Пруссии первоначально приписывали Гнейзенау. Клаузевиц развертывает в ней картину военных усилий Пруссии после йенской катастрофы, крушение, постигшее Наполеона в России, быструю мобилизацию 110 тысяч прусских солдат, одержанные успехи; объясняет, что сражения под Люценом и Бауценом, окончившиеся отступлением в порядке русских и пруссаков, отнюдь не являлись позорной неудачей, и указывает на перспективу победы после окончания перемирия, когда к союзникам присоединится еще Австрия.

Кто мог мечтать о таком повороте счастья еще в декабре 1812 года? Конечно, совершенство на практике недостижимо, и нужно довольствоваться только приближением к нему. Но нет больше места малодушию и отчаянию. «Товарищи, я посвящаю вам эти строки. Если ваши сердца и умы почерпнут в них удовлетворение, моя цель достигнута, хотя бы затем буря событий разбросала эти листки и не оставила от них никакого следа».

Во время перемирия Клаузевица постиг тяжелый удар: раненый в ногу под Люценом Шарнгорст отправился в Вену, чтобы ускорить вступление Австрии в войну, но по пути ранение осложнилось заражением крови, и в Праге 28 июня Шарнгорст скончался.

«Я не в силах даже думать о том, какая эта незаменимая потеря для армии, государства и Европы. Я теряю в этот момент самого дорогого друга моей жизни, которого мне никто не заменит и которого мне всегда будет недоставать… Ему, конечно, тяжело было расставаться с миром: у него оставалось еще такое большое количество неосуществленных дорогих ему идей, и я особенно горюю об этом… Мне очень тяжело, что меня не было в числе тех, которые оказали ему последние услуги и предали его тело земле: из тысячи людей, обязанных ему благодарностью и любовью, нет большего должника, чем я», — писал Клаузевиц Марии. — «Небольшое утешение я вижу только в том, что он умер в самый блестящий период своей жизни и что судьба заставляет теперь даже его врагов сожалеть о нем». Это сожаление, как мы увидим, было очень кратковременным.

Шарнгорста заменил Гнейзенау. Комбинация Блюхер — Гнейзенау считается образцом координации усилий командующего армией и начальника штаба армии. Понятие начальника штаба, в современном германском широком толковании, впервые зародилось в русской армии при Екатерине II. Обстоятельства рождения этого понятия не слишком почетны для русского командования. После того, как русская армия в сражении под Нарвой взбунтовалась против, иностранных офицеров и главнокомандующего, герцога де-Круа, который был вынужден бежать под защиту шведских штыков, в русской армии XVIII века, особенно в период царствования Екатерины II, было установлено определенное предпочтение «национальному» командованию. Во главе русской армии ставился обычно вельможа, иногда временщик. Так, например, в турецкой войне был назначен командующим Румянцев, побочный сын Петра I, очень светский, просвещенный человек, но никогда не тянувший строевой лямки и только поверхностно знакомый с военным искусством. Для него Екатерина не поскупилась выписать из-за границы за хорошие деньги самого толкового и просвещенного немецкого офицера, с лучшей боевой репутацией, и поставила его при нем в качестве доверенного советчика и фактического распорядителя при вельможе. В значительной степени на звание организатора румянцевских побед имеет право Баур, основатель русского генерального штаба, первый начальник штаба в новой истории.

С развитием революционных войн и усложнением военного дела старый немецкий генералитет оказался также в положении вельмож, не знающих новых требований войны, затрудняющихся в быстрой оценке новых явлений и требующих для руководства заботливых нянек, с твердой волей, кипучей энергией, по-новому обученных. Только передавая фактическое руководство отборным силам более молодого поколения дряхлое немецкое командование могло противостоять тем маршалам-командирам совершенно нового облика, которых выдвинула французская революция. Командующий должен был представлять старшинство, феодальный авторитет и возглавлять молодые силы, устранять препятствия для широкого использования их мысли и энергии. Таковы в мировую войну были отношения Гинденбурга и Людендорфа.