Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Лидия Марковна Яновская

Почему вы пишете смешно?

«— Скажите, — спросил нас некий строгий гражданин из числа тех, что признали Советскую власть несколько позже Англии и чуть раньше Греции, — скажите, почему вы пишете смешно? Что за смешки в реконструктивный период? Вы что, с ума сошли?

После этого он долго и сердито убеждал нас в том, что сейчас смех вреден.

— Смеяться грешно! — говорил он. — Да, смеяться нельзя! И улыбаться нельзя! Когда я вижу эту новую жизнь, эти сдвиги, мне не хочется улыбаться, мне хочется молиться!

— Но ведь мы не просто смеемся, — возражали мы. — Наша цель — сатира именно на тех людей, которые не понимают реконструктивного периода.

— Сатира не может быть смешной, — сказал строгий товарищ и, подхватив под руку какого-то кустаря-баптиста, которого он принял за стопроцентного пролетария, повел его к себе на квартиру.

Повел описывать скучными словами, повел вставлять в шеститомный роман под названием: „А паразиты никогда!“».

«Все рассказанное — не выдумка, — огорченно замечают Ильф и Петров, приведя этот диалог в предисловии к „Золотому теленку“. — Выдумать можно было и посмешнее…»

Все рассказанное действительно не было выдумкой, и в записях Ильфа, сделанных «для себя», можно найти полную фамилию строгого гражданина. В романе писатели его не назвали. Дело-то было не в нем.

В 1932 г. Ильф и Петров заполняли ироническую анкету в «Литературной газете». «Ваш любимый читатель?» — был задан им вопрос. «Трамвайный пассажир, — ответили они. — Ему тесно, больно, его толкают в спину, а он все-таки читает. О, это совсем не то, что железнодорожный пассажир. В поезде читают, потому что скучно, в трамвае — потому что интересно». Им нравился их читатель — человек, который с упоением читает, ухватившись за кожаную петлю в битком набитом трамвае — фантастическом московском трамвае начала 30-х годов, и наслаждается, и смеется, не чувствуя, что его толкают со всех сторон, что он, может быть, проехал свою остановку.

Но книга, которую можно читать в трамвае, которую читают, улучив свободную минуту, в обеденный перерыв, в очереди, читают и перечитывают и подряд, и с середины, остроту из которой повторяют на ходу, а отрывок пересказывают как анекдот в кругу приятелей, книга, для понимания которой не требуется быть знатоком искусства, не нужно даже изощренного чувства юмора, достаточно только просто любить смех, — это казалось слишком просто, слишком легко, увлекательно и доступно, чтобы принадлежать к большому искусству.

Произведения Ильфа и Петрова приходили к читателям сразу, хотя публиковались не в «толстых» журналах и поначалу равнодушно замалчивались критикой. Они безошибочно находили тех, кому были адресованы, подтверждая устное изречение Ильфа: «Все равно, где напечатано произведение, все равно, на чем, хоть на пипифаксе, лишь бы оно было напечатано, — оно найдет читателя». Популярность Ильфа и Петрова была совершенно замечательна. Но, как ни парадоксально, именно популярность эта мешала современникам оценить все серьезнейшее значение творчества Ильфа и Петрова.

Теперь мы перечитываем их романы снова и снова. И каждый раз, как это бывает только с классикой, они раскрывают перед нами все новые свои глубины, и каждый раз мы чувствуем, что содержание и мысли этих романов нельзя уложить в геометрический чертеж, что разными людьми они неизбежно будут восприниматься и трактоваться по-разному, что в зрелости или в старости они предстанут перед нами иными, чем в юности, и вызовут иные раздумья. Так бывает только с подлинно художественными произведениями, оригинальными и правдивыми.

Но понадобилось время, прежде чем стало ясно, что за увлекательной, словно безыскусственной непринужденностью этих произведений скрывается глубокое знание жизни, огромное мастерство и талант — тот редкий сатирико-юмористический дар, который уже связан для нас с именами Сервантеса и Гоголя, Гашека и Марка Твена.

Глава первая

Как возник писатель Ильф и Петров

«Как это вы пишете вдвоем?»

Ильф и Петров утверждали, что это был стандартный вопрос, с которым к ним без конца обращались.

Сначала они отшучивались. «Как мы пишем вдвоем? Да так и пишем вдвоем. Как братья Гонкуры. Эдмонд бегает по редакциям, а Жюль стережет рукопись, чтобы не украли знакомые», — объявили они в предисловии к «Золотому теленку». «Авторов обычно спрашивают, как это они пишут вдвоем. Интересующимся можем указать на пример певцов, которые поют дуэты и чувствуют себя при этом отлично», — поясняли они в «Двойной автобиографии». «Мы сказали. Мы подумали. В общем, у нас болела голова…» — заметил Ильф в одной из своих тетрадей.

И только в написанных после смерти Ильфа воспоминаниях Е. Петров приоткрыл завесу над своеобразной техникой этого труда. Живые детали добавили в своих воспоминаниях писатели В. Ардов, часто бывавший у Ильфа и Петрова, и Г. Мунблит, соавтор Е. Петрова по сценариям (в работу с Мунблитом Е. Петров стремился внести принципы, некогда выработанные им совместно с Ильфом).

Теперь нам нетрудно представить себе внешнюю картину работы Ильфа и Петрова.

Евгений Петров сидит за столом (считалось, что у него лучше почерк, и большинство общих произведений Ильфа и Петрова написаны его рукой). Скатерть, на ней развернутая газета (чтоб не запачкалась скатерть), чернильница-невыливайка и обыкновенная ученическая ручка. Ильф сидит рядом или возбужденно ходит по комнате. Прежде всего сочиняется план. Бурно, иногда с шумными спорами, криком (Е. Петров был вспыльчив, а за письменным столом любезность отставлялась), с едкими, ироническими нападками друг на друга обсуждается каждый сюжетный поворот, характеристика каждого персонажа. Заготовлены листы с набросками — отдельные выражения, смешные фамилии, мысли. Произносится первая фраза, ее повторяют, переворачивают, отвергают, исправляют, и, когда на листе бумаги записывается строчка, уже невозможно определить, кем она придумана. Спор входит в привычку, становится необходимостью. Когда какое-нибудь слово произносится обоими писателями одновременно, Ильф жестко говорит: «Если слово пришло в голову одновременно двум, значит оно может прийти в голову трем и четырем, значит оно слишком близко лежало. Не ленитесь, Женя, давайте поищем другое. Это трудно, но кто сказал, что сочинять художественное произведение легкое дело?..» И позже, работая с Г. Мунблитом, Е. Петров возмущался, если Мунблит поспешно соглашался с какой-нибудь выдумкой, возмущался и повторял слова Ильфа: «Мирно беседовать мы с вами будем после работы. А сейчас давайте спорить! Что, трудно? Работать должно быть трудно!»

Рукопись готова — пачка аккуратных больших листов, исписанных ровными строчками Петрова (узкие буквы, правильный наклон). Е. Петров с удовольствием читает вслух, а Ильф слушает, шевеля губами, произнося текст про себя — он знает его почти наизусть. И снова возникают сомнения.

«— Кажется, ничего себе. А?

Ильф кривится.

— Вы думаете?»

И снова отдельные места вызывают бурные споры. «— Женя, не цепляйтесь так за эту строчку. Вычеркните ее.

Я медлил.

— Гос-споди, — говорил он с раздражением, — ведь это же так просто.

Он брал из моих рук перо и решительно зачеркивал строку.

— Вот видите! А вы мучились» (Е. Петров. «Мой друг Ильф»)[1].

Все, написанное вдвоем, принадлежит обоим, право вето — не ограничено…



Илья Ильф и Евгений Петров за работой



Такова внешняя картина творчества Ильфа и Петрова. А сущность их соавторства? Что вносил в общее творчество каждый из писателей, что получила литература в результате такого своеобразного слияния двух творческих индивидуальностей? Попробуем ответить на этот вопрос, обратившись к предыстории творчества Ильфа и Петрова, к тому времени, когда возникли и существовали раздельно два писателя: писатель Илья Ильф и писатель Евгений Петров.

Ильф (Илья Арнольдович Файнзильберг) родился в 1897 г. в Одессе, в семье банковского служащего. Окончив в 1913 г. техническую школу, он работал в чертежном бюро, на телефонной станции, на авиационном заводе, на фабрике ручных гранат. После этого был статистиком, бухгалтером и членом президиума Одесского союза поэтов, редактировал юмористический журнал «Синдетикон» (ни одного номера этого таинственного журнала так и не удалось найти) и писал в нем, как утверждается в «Двойной автобиографии», стихи под женским псевдонимом.

Одесский «Коллектив поэтов» в 1920 г. представлял собой довольно пестрое сборище литературной молодежи. Но царил здесь Эдуард Багрицкий, выступали Л. Славин, Ю. Олеша и В. Катаев. Здесь жадно следили за творчеством Маяковского и, по выражению Катаева и Олеши, «ожесточенно читали стихи и прозу»[2].

«Однажды появился у нас Ильф, — рассказывает Оле-ша. — Он пришел с презрительным выражением на лице, но глаза его смеялись, и ясно было, что презрительность эта наигранна. Он как бы говорил нам: я очень уважаю вас, но не думайте, что я пришел к вам не как равный к равным, и, вообще, не надо быть слишком высокого мнения о себе — ни вам, ни мне, потому что, какими бы мы ни были замечательными людьми, есть люди гораздо более замечательные, чем мы, неизмеримо более замечательные, и не нужно поэтому заноситься»[3].

На вечерах «Коллектива поэтов» в литературном кафе с эксцентричным названием «Пэон IV» Ильф выступал редко. Но и молчание его, его испытующий взгляд судьи, редкие язвительные замечания говорили о большой требовательности и зрелом вкусе. Он вызывал уважение, его насмешек побаивались. «С ним было нелегко подружиться, — вспоминает Т. Лишина. — Нужно было пройти сквозь строй испытаний — выдержать иногда очень язвительные замечания, насмешливые вопросы. Ильф словно проверял тебя смехом…»[4] В остротах своих он часто был беспощаден — даже к друзьям, и тем не менее друзья его всегда любили.

По-видимому, первыми произведениями Ильфа были стихи. Если их можно назвать стихами. «Ильф читал действительно необычные вещи, ни поэзию, ни прозу, но и то и другое, где мешались лиризм и ирония, ошеломительные раблезианские образы и словотворческие ходы, напоминавшие Лескова» (Л. Славин). «Рифм не было, не было размера. Стихотворение в прозе? Нет, это было более энергично и организованно…» (К). Олеша)[5].





ИЛЬЯ ИЛЬФ

Правда, Л. Митницкий, журналист-сатирик, знавший Ильфа по Одессе, хорошо помнит отдельные строчки из двух сатирических эпиграмм Ильфа, относящихся примерно к 1920 г. В одной из них некий молодой поэт, приятель Ильфа, метко и зло сравнивался с самовлюбленным Нарциссом, отражающимся в собственных сапогах. Форма стиха здесь живая и правильная, с ритмом и рифмами. Эти эпиграммы Митницкий не считает случайными для Ильфа тех лет, полагая, что именно в таком роде Ильф и писал свои первые стихи. А Лишина помнит, что в 1921 г. Ильф прочел друзьям рассказ. В нем упоминались девушки, «высокие и блестящие, как гусарские ботфорты», и юбка, «полосатая, как карамель».

В 1923 г. Ильф, вслед за Катаевым, Олешей, почти одновременно с Е. Петровым, о котором тогда ничего еще не знал, переезжает в Москву.

«Бывает так, — пишет Вера Инбер в повести „Место под солнцем“, — что одна какая-нибудь мысль овладевает одновременно многими умами и многими сердцами. В таких случаях говорят, что мысль эта „носится в воздухе“. В то время повсюду говорили и думали о Москве. Москва — это была работа, счастье жизни, полнота жизни. Едущих в Москву можно было распознать по особому блеску глаз и по безграничному упорству надбровных дуг. А Москва? Она наполнялась приезжими, расширялась, она вмещала, она вмещала. Уже селились в сараях и гаражах — но это было только начало. Говорили: Москва переполнена, но это были одни слова: никто еще не имел представления о емкости человеческого жилья».

Ильф поступил на работу в газету «Гудок» библиотекарем и поселился в общежитии редакции вместе с Ю. Оле-шей. Его жилье, ограниченное половинкой окна и тремя перегородками из чистейшей фанеры, весьма походило на пеналы общежития «имени монаха Бертольда Шварца», и заниматься там было трудно. Но Ильф не унывал. По вечерам он появлялся в «ночной редакции» при типографии и читал, пристроившись в углу. Чтение его было очень своеобразно, об этом вспоминают почти все, кто с Ильфом встречался в то время. Он читал труды историков и военных деятелей, дореволюционные журналы, мемуары министров; став библиотекарем в железнодорожной газете, увлекся чтением различных железнодорожных справочников. И всюду он находил что-нибудь интересное, что потом пересказывал остро и образно, и многое использовал впоследствии в своих произведениях.

Вскоре он стал литературным сотрудником «Гудка».

В 20-е годы «легендарный» «Гудок», вырастивший отряд первоклассных журналистов — «гудковцев», был боевой, широко связанной с массами, по-настоящему партийной газетой с ярко выраженной сатирической традицией.

Самым задорным, самым живым в газете был отдел «Рабочая жизнь», более известный под названием отдела четвертой полосы, в котором Ильф работал «правщиком». Так называли литературных сотрудников, обрабатывавших для последней страницы газеты (в 1923–1924 гг. это оказывалась чаще шестая полоса) рабкоровские письма, поступавшие «с линии», из самых отдаленных уголков огромной страны, куда только проникали нити железных дорог.

В 1923 г. рядом с Ильфом в комнате четвертой полосы можно было увидеть М. Булгакова, С. Гехта, Ю. Олешу — «самых веселых и едких людей в тогдашней Москве», по выражению К. Паустовского. Потом «правщик» Булгаков стал «бытовым фельетонистом» газеты, на четвертой полосе появились его псевдонимы Эмма Б. и Г. П. Ухов. Почти ежедневно стало украшать полосу имя Зубило. Так подписывал свои стихотворные фельетоны, чрезвычайно популярный среди читателей-рабочих, Ю. Олеша. В «Гудке» проходили свою журналистскую школу многие впоследствии известнейшие писатели, и школа эта в значительной степени была школой сатиры. Здесь регулярно печатались фельетоны В. Катаева — в стихах и в прозе. На четвертой странице он выступал как бытовой фельетонист Старик Собакин, на первой — как Оливер Твист, автор политических фельетонов. В «Гудке» работали Л. Славин, А. Эрлих, А. Козачинский. Частым гостем здесь был К. Паустовский. Иногда в редакцию заходил Владимир Маяковский, и на страницах газеты появлялись его стихи.

Ильф неизменно работал в «четвертой полосе», которой неизменно заведовал И. С. Овчинников, а рядом с ним над письмами рабкоров теперь трудились вместо М. Булгакова и Ю. Олеши «правщики» М. Штих и Б. Перелешин. Письма рабкоров, длинные, малограмотные, трудночитаемые, но почти всегда строго фактические и непримиримые, здесь превращались в короткие, в несколько строк, прозаические эпиграммы. Имени Ильфа, как и имен Штиха, Перелеши-на, под такими эпиграммами нет. Их подписывали рабкоры, большей частью условно: рабкор номер такой-то, Глаз, Зуб и т. д.

Иногда, совсем нечасто, в газете появлялись фельетоны и рассказы Ильфа. Уже существовало имя Ильф, оно было придумано еще в Одессе, с августа 1923 г. его можно встретить на страницах «Гудка». И все-таки до сотрудничества с Петровым Ильф предпочитал подписываться так: Иф, И. Фальберг, иногда инициалами И. Ф. Были псевдонимы А. Немаловажный, И. А. Пселдонимов и др.

В 1923–1924 гг. Ильф далеко еще не был уверен, что его призвание — сатира. Он пробовал писать рассказы и очерки на героические темы — о гражданской войне. Был среди них рассказ о бойце, пожертвовавшем своей жизнью, чтобы предупредить товарищей об опасности («Рыболов стеклянного батальона»), и рассказ об одесском гамене, мальчике Стеньке, захватившем в плен венгерского офицера-оккупанта («Маленький негодяй»), и очерк о революционных событиях в Одессе («Страна, в которой не было Октября»). Эти произведения неуверенно подписаны одной буквой И., словно Ильф сам задумывался: то ли это? И действительно, это еще не Ильф, хотя отдельные черточки будущего Ильфа даже здесь уловить нетрудно: в фразе из «Рыболова стеклянного батальона», позже повторенной на страницах «Золотого теленка» («В пшенице кричала и плакала мелкая птичья сволочь»); в сатирически очерченном портрете немецкого оккупанта, тупо не понимавшего того, что хорошо понимала простая старуха: что его все равно вышвырнут из Одессы («Страна, в которой не было Октября»); или в смешной детали трогательного рассказа о Стеньке (Стенька обезоружил офицера, ударив его по лицу только что украденным петухом).

Он писал очерки, и в первых же его гудковских заметках прозвучали мягкие, лирические интонации, те улыбчивые, восхищенные и застенчивые интонации, неожиданные для людей, привыкших считать Ильфа непременно резким и беспощадным, что позже так обаятельно проступили в третьей части «Золотого теленка». Они слышатся, например, в его корреспонденции, повествующей о демонстрации 7 ноября 1923 г. в Москве, о том, как «усердно и деловито, раскрывая рты, как ящики, весело подмигивая, поют молодые трактористы, старые агрономы, китайцы из Восточного университета и застрявшие прохожие», о коннице, которую с восторгом приветствует толпа, о том, как стаскивают с лошади растерянного кавалериста, чтобы качать его. «„Не надо, товарищи! — кричит он. — Товарищи, неудобно ведь! Нас там позади много!“ А потом счастливо улыбается, взлетая в воздух. „Ура, красная конница!“ — кричат в толпе. „Ура, рабочие!“ — несется с высоты седел» («Москва, Страстной бульвар, 7-е ноября»).









В 1925 г. по командировке «Гудка» Ильф побывал в Средней Азии, и его глубоко взволновал этот край, где на фоне внешне сохранившейся ветхозаветной старины уверенно пробивались ростки нового. Он опубликовал серию очерков о своей поездке, и в них впервые отчетливо проявился так характерный для Ильфа острый интерес к ярким подробностям жизни. Эти подробности он увлеченно собирает, как бы коллекционирует, составляя пеструю, увлекающую блеском красок мозаичную картину.

Но постепенно главным жанром для Ильфа становится сатирический фельетон.

Он писал фельетоны на актуальные политические темы для «Гудка» и журнала «Красный перец». В одном из самых ранних — «Октябрь платит» (1924) — он выступил против империалистов, все еще рассчитывавших получить от революционной России царские долги, саркастически обещал им оплатить сполна и интервенцию, и блокаду, и разрушения, и империалистическую поддержку контрреволюции. Писал кинофельетоны и кинорецензии для «Вечерней Москвы» и газеты «Кино». Но чаще всего — фельетоны, построенные на конкретном материале рабкоровских писем, — в 1927 г. они систематически появлялись в журнале «Смехач» за подписью И. А. Пселдонимова.

Почти одновременно с именем Ильфа в печати появилось имя Е. Петрова.

Евгений Петров (Евгений Петрович Катаев) был шестью годами моложе Ильфа. Он тоже родился и вырос в Одессе. В 1920 г. окончил гимназию, около полугода был разъездным районным корреспондентом Украинского телеграфного агентства, потом в течение двух с половиной лет (1921—1923) с увлечением работал в уголовном розыске в Мангейме близ Одессы. «Я пережил войну, гражданскую войну, множество переворотов, голод. Я переступал через трупы умерших от голода людей и производил дознания по поводу семнадцати убийств. Я вел следствия, так как следователей судебных не было. Дела шли сразу в трибунал. Кодексов не было, и судили просто — „именем революции“...» (Е. Петров. «Мой друг Ильф»).

Сотрудники Одесского областного архива разыскали документы, относящиеся к деятельности Е. Петрова этой поры. По данным дневника Мангеймского угрозыска, только с 14 августа 1921 г. по 29 июля 1922 г. Е. Петров провел лично 43 дела. Кроме того, он принимал участие в многочисленных операциях, в уничтожении крупных уголовно-политических банд Шока, Шмальца и других, терроризировавших уезд, в поимке отдельных опасных бандитов (в документах приведены их имена)[6].

Петрова, как и многих тогдашних молодых людей, влекла Москва, но о литературной работе он еще не думал. Он вообще не задумывался о своем будущем («... я считал, что жить мне осталось дня три-четыре, ну, максимум неделя. Привык к этой мысли и никогда не строил никаких планов. Я не сомневался, что во что бы то ни стало должен погибнуть для счастья будущих поколений»). Он приехал переводиться в Московский уголовный розыск, и в кармане у него был револьвер. Но Москва начинающегося нэпа поразила его: «...Тут, в нэповской Москве, я вдруг увидел, что жизнь приобрела устойчивость, что люди едят и даже пьют, есть казино с рулеткой и золотой комнатой. Извозчики кричали: „Пожалте, ваше сиятельство! Прокачу на резвой!“ В журналах печатались фотографии, изображающие заседание синода, а в газетах — объявления о балыках и т. д. Я понял, что предстоит долгая жизнь, и стал строить планы. Впервые я стал мечтать» (Е. Петров. «Мой друг Ильф)»).

Вероятно, не без влияния своего старшего брата Валентина Катаева он написал первый рассказ «Уездное» («Гусь и украденные доски») и, вероятно, не без рекомендации В. Катаева же рассказ этот был опубликован в литературном приложении к газете «Накануне» в марте 1924 г. Тогда и появился псевдоним — Евгений Петров.

Впрочем, связь с газетой «Накануне» оказалась непрочной. У Е. Петрова определились другие литературные интересы.

На Большой Дмитровке, в подвале здания «Рабочей Москвы» помещалась редакция сатирического журнала «Красный перец». Это был задорный и политически острый журнал. В нем сотрудничала остроумная молодежь — поэты, фельетонисты, художники. Л. Никулин, один из активных участников журнала, вспоминает, что неприглядный подвал редакции был самым веселым местом, где непрестанно изощрялись в остроумии, где бурно обсуждались материалы для очередных номеров журнала. Ближайшим сотрудником «Красного перца» был Владимир Маяковский. Он охотно принимал участие в коллективной выдумке, он публиковал в журнале свои стихи[7]. Илья Ильф тоже бывал здесь.

В «Красном перце» и начал широко печататься молодой юморист и сатирик Евгений Петров, выступавший иногда под псевдонимом Иностранец Федоров. Здесь же он прошел и свою первую школу редакционной работы: был сначала выпускающим, а потом секретарем редакции журнала. Евгений Петров писал и печатался много. До начала сотрудничества с Ильфом он опубликовал более полусотни юмористических и сатирических рассказов в различных периодических изданиях и выпустил три самостоятельных сборника.

Уже в самых ранних его произведениях можно найти штрихи, типичные для прозы Ильфа и Петрова. Возьмите хотя бы рассказ Е. Петрова «Идейный Никудыкин» (1924), направленный против нашумевшего тогда левацкого «лозунга» «Долой стыд!». Своеобразие здесь и в отдельных выражениях (в том, скажем, что Никудыкин «упавшим голосом» заявил о своей непреклонной решимости выйти голым на улицу, точно так же, как позже Паниковский сказал «упавшим голосом» Корейке: «Руки вверх!»), и в диалоге Никудыкина с прохожим, которому он стал невнятно говорить о необходимости отрешиться от одежды и который, деловито сунув в руку Никудыкину гривенник, пробормотал быстрые назидательные слова: «Работать надо. Тогда и штаны будут»; и в самом стремлении средствами внешней характеристики обнажить внутреннюю нелепость, бессмысленность идеи (например, Никудыкин, вышедший на улицу голым, чтобы проповедовать красоту человеческого тела, «самое прекрасное на свете», изображается зеленым от холода и неловко переступающим худыми волосатыми ногами, прикрывая рукой безобразный прыщ на боку).

Юмористический рассказ, отличавшийся живостью повествовательной манеры, быстрым темпом диалога, энергичным сюжетом, был наиболее характерным для молодого Е. Петрова жанром. «Евгений Петров обладал замечательным даром — он мог рождать улыбку», — писал как-то И. Эренбург[8]. Это свойство — рождать улыбку — было у Петрова природным и отличало уже первые его произведения. Но рассказы его были не только юмористичны. Им был присущ — и чем дальше, тем больше — обличительный задор, переходящий в рассказах 1927 г., таких, как «Весельчак» и «Всеобъемлющий зайчик», в обличительный и сатирический пафос. Правда, увлекаясь темой, молодой Петров порой бывал многословен, неточен, случалось, употреблял «не те» слова.

В 1926 г., после службы в Красной Армии Е. Петров пришел в «Гудок». С Ильфом к этому времени он был уже знаком. Е. Петров на всю жизнь сохранил теплое воспоминание о письме, которое он получил от Ильфа, находясь в Красной Армии. Оно показалось ему контрастирующим со всей обстановкой неустоявшегося, ломавшегося быта середины 20-х годов, неустановившихся, зыбких отношений, когда так презиралось все устаревшее и часто к устаревшему относили естественные человеческие чувства, когда так жадно тянулись к новому, а за новое порой принимали трескучее, преходящее. «Единственный человек, который прислал мне письмо, был Ильф. Вообще стиль того времени был такой: на все начхать, письма писать глупо...» (Е. Петров. «Мой друг Ильф»).

Четвертая полоса «Гудка» еще больше сблизила будущих соавторов. Собственно, в четвертой полосе, в «Знаменитой беспощадной», как ее с гордостью называли, Е. Петров не работал (он был сотрудником профотдела), но в комнате четвертой полосы очень скоро стал своим человеком. Комната эта была своеобразным клубом для журналистов, художников, редакционных работников не только «Гудка», но и многих других профсоюзных изданий, помещавшихся в том же доме ВЦСПС на Солянке.

«В комнате четвертой полосы, — вспоминал позже Петров, — создалась очень приятная атмосфера остроумия. Острили здесь беспрерывно. Человек, попадавший в эту атмосферу, сам начинал острить, но, главным образом, был жертвой насмешек. Сотрудники остальных отделов газеты побаивались этих отчаянных остряков» (Е. Петров. «Из воспоминаний об Ильфе»).

На ярко выбеленных просторных стенах висели страшные листы, на которые наклеивались, обычно даже без комментариев, всяческие газетные ляпсусы: бездарные заголовки, малограмотные фразы, неудачные фотографии и рисунки. Один из этих листов назывался так: «Сопли и вопли». Другой носил название более торжественное, хотя и не менее язвительное: «Приличные мысли». Эти последние слова были иронически извлечены из «Литературной страницы», приложения к «Гудку»: «Вообще же оно написано (как для вас — начинающего писателя) легким слогом и в нем есть приличные мысли!» — утешала «Литературная страница» одного из своих корреспондентов, неудачливого стихотворца[9].

Е. Петров оставил выразительный портрет Ильфа того периода: «Это был чрезвычайно насмешливый двадцатишестилетний (в 1926 г. Ильфу шел двадцать девятый год. — Л. Я.) человек в пенсне с маленькими голыми и толстыми стеклами. У него было немного асимметричное, твердое лицо с румянцем на скулах. Он сидел, вытянув перед собой ноги в остроносых красных башмаках, и быстро писал. Окончив очередную заметку, он минуту думал, потом вписывал заголовок и довольно небрежно бросал листок заведующему отделом, который сидел напротив...»

Попробуем представить себе рядом с Ильфом двадцатитрехлетнего его будущего соавтора. Высокий, красивый, худой, с удлиненным лицом, казалось, созданным для лукавой усмешки: продолговатые, чуть вкось, легко становившиеся насмешливыми глаза, тонкий, насмешливый рот, несколько выдвинутый вперед подбородок — эти черты усердно подчеркивали в более поздних своих дружеских шаржах Кукрыниксы. По-юношески густые волосы он зачесывал набок, они слегка сползали на лоб, и еще не обнажились характерные «катаевские» залысины с углов лба, делавшие его так похожим на брата.

Летом 1927 г. Ильф и Петров поехали в Крым и на Кавказ.

Трудно переоценить значение этой поездки в их творческой биографии. Дневники и записные книжки Ильфа тех дней испещрены автошаржами, веселыми рисунками, шутками в стихах и прозе. Чувствуется, что друзья наслаждались не только природой и обилием впечатлений, но и открытием общих вкусов и общих оценок, тем ощущением контакта и взаимопонимания, которые позже стали отличительной особенностью их соавторства. Здесь начало складываться их умение смотреть вдвоем. Вероятно, здесь же явилось (может быть, еще не осознанное?) стремление писать вдвоем. Не случайно впечатления этой поездки так по этапам, целыми главами, и вошли в роман «Двенадцать стульев».

Казалось, нужен был только толчок, чтобы заговорил писатель Ильф и Петров. Однажды (это было в конце лета 1927 г.) Валентин Катаев в шутку предложил открыть творческий комбинат: «Я буду Дюма-отцом, а вы будете моими неграми. Я вам буду давать темы, вы будете писать романы, а я их потом буду править. Пройдусь раза два по вашим рукописям рукой мастера и готово...» Ильфу и Петрову неожиданно понравился его сюжет со стульями и драгоценностями, и Ильф предложил Петрову писать вместе.

«— Как же вместе? По главам, что ли?

— Да нет, — сказал Ильф, — попробуем писать вместе, одновременно, каждую строчку вместе. Понимаете? Один будет писать, другой в это время будет сидеть рядом. В общем, сочинять вместе» (Е. Петров. «Из воспоминаний об Ильфе»).

В тот же день они пообедали в столовой Дворца труда (в здании которого помещался «Гудок») и вернулись в редакцию, чтобы сочинять план романа.

Совместная работа Ильфа и Петрова над «Двенадцатью стульями» не только не привела к нивелировке их дарований, но этот первый роман, показавший блестящие возможности молодых художников, выявил их особенности, и в последовавших затем раздельно написанных произведениях 1928—1930 гг. разница их индивидуальных творческих манер обозначилась еще отчетливее.

Выступая порознь, Ильф и Петров часто обращались к одной теме и даже писали произведения, близкие по сюжету.

Например, в № 21 журнала «Чудак» за 1929 г. появился фельетон Ильфа «Молодые дамы», ав № 49 — рассказ Петрова «День мадам Белополякиной». В центре того и другого — один и тот же социальный тип: жены-мещанки некоторых советских служащих, этакий вариант Эл-лочки-людоедки. В рассказе Ильфа «Разбитая скрижаль» («Чудак», 1929, № 9) и рассказе Петрова «Дядя Силантий Арнольдыч» («Смехач», 1928, № 37) почти тождествен сюжет: житель огромной коммунальной квартиры, склочник по призванию, привыкший изводить соседей регламентами у всех выключателей, чувствует себя несчастным, когда его переселяют в маленькую квартиру, где у него лишь один сосед.

Но к решению темы писатели подходят по-разному, с разными художественными приемами, свойственными их творческим индивидуальностям.

Ильф тяготеет к фельетону. Петров предпочитает жанр юмористического рассказа.

У Ильфа образ обобщен, почти безымянен. Мы бы так и не узнали, как зовут «молодую даму», если бы в самом имени ее автор не видел предмета для насмешки. Ее зовут Бригитта, Мэри или Жея. Мы не знаем ее внешности. Ильф пишет об этих «молодых дамах» вообще, и черты лица или цвет волос одной из них здесь неважны. Он пишет, что такая молодая дама любит являться на семейных вечерах в голубой пижаме с белыми отворотами. А дальше фигурируют «голубые или оранжевые» брюки. Индивидуальные детали не интересуют автора. Он подбирает лишь видовые. Почти так же обобщен образ сварливого соседа в рассказе «Разбитая скрижаль». Правда, здесь герой снабжен смешной фамилией — Мармеламедов. Но фамилия остается сама по себе, почти не соединяясь с персонажем. Кажется, что автор позабыл, как он назвал своего героя, потому что дальше неизменно называет его «он», «сосед» и другими описательными терминами.

Е. Петров типичное явление или характер стремится дать в конкретной, индивидуализированной форме.

«День мадам Белополякиной», «Дядя Силантий Ар-нольдыч» называются его рассказы. Не «молодая дама» вообще, а именно мадам Белополякина с жирным лобиком и стриженой гривкой. Не обобщенный квартирный склочник, а вполне определенный дядя Силантий Ар-нольдыч с серенькими ресничками и испуганным взглядом. Е. Петров подробно описывает и утро мадам, и ее счеты с домработницей, и растерянное топтание этой домработницы перед хозяйкой. Мы узнаем, какие вещи и как перетаскивал в новую квартиру склочный «дядя».

Е. Петров любит сюжет. Юмористический и сатирический материал в его рассказах обычно организован вокруг действия или смены ситуаций («Беспокойная ночь», «Встреча в театре», «Давид и Голиаф» и др.)

Ильф же стремится воплотить свою сатирическую мысль в острой комической детали, иногда вместо сюжета и действия выделяя смешное сюжетное положение. В характерной подробности Ильф искал проявления сущности вещей. Это видно и в фельетоне «Переулок», и в очерке «Москва от зари до зари», и в сатирическом очерке «Для моего сердца». Восхищенно следя за наступлением нового, он в то же время с острым интересом наблюдает старое — в переулках Москвы, на «персидских», азиатских ее базарах, теснимых новым бытом. Это старое, уходившее на задворки жизни и в то же время еще перемешивавшееся с новым, не ускользало от внимания Ильфа-сатирика.

Рассказы Петрова насыщены диалогами. У Ильфа вместо диалога — одна или две реплики, как бы взвешивающие и отделяющие найденное слово. Для Петрова важнее всего было — что сказать, Ильфа чрезвычайно занимало — как сказать. Его отличало более пристальное, чем Е. Петрова, внимание к слову. Не случайно в записях Ильфа такое обилие синонимов, интересных для сатирика терминов и т. д.

Эти столь разные особенности дарований молодых писателей, соединившись, дали одно из самых ценных качеств совместного стиля Ильфа и Петрова — сочетание увлекательности повествования с точной отделкой каждой реплики, каждой детали.

В творческих индивидуальностях Ильфа и Петрова были заложены и другие различия. Можно предположить, что Ильф, с его вниманием к детали, главным образом сатирической и необычной, с его интересом к необычному, в котором иногда проявляется обыкновенное, стремлением додумать будничную ситуацию до невероятного конца, был ближе к тому гротескному, гиперболическому началу, которое так ярко в «Истории одного города» Щедрина, в сатире Маяковского, в таких произведениях Ильфа и Петрова, как «Светлая личность» и «Необыкновенные истории из жизни города Колоколамска». Люди, знавшие Ильфа близко (Л. Славин, С. Бондарин, Т. Ли-шина), утверждают, что уже в юности одним из любимых его авторов был Рабле.

И в поздние годы именно Ильф сохранил влечение к подобным сатирическим формам. Достаточно указать на планы двух сатирических романов, сохранившиеся в его записных книжках. Один из них должен был повествовать о том, как строили на Волге киногород в архаическом древнегреческом стиле, но со всеми усовершенствованиями американской техники и как ездили в связи с этим две экспедиции — в Афины и в Голливуд. В другом писатель намеревался изобразить фантастическое нашествие древних римлян в нэповскую Одессу. По словам товарищей, Ильф был очень увлечен этим последним замыслом, но Петров упорно возражал против него.

Напротив, Е. Петрову, с его юмористически окрашенной повествовательностью и обстоятельным интересом к быту, была ближе манера автора «Мертвых душ» и «Повести о том, как поссорились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем». Стиль и замысел его поздней работы «Мой друг Ильф» подтверждают это предположение. Однако и при таком делении можно говорить лишь о преимущественном увлечении, скажем, Ильфа гротеском: элементы гротеска очевидны и в пьесе Е. Петрова «Остров мира».

Ильф и Петров не просто дополняли друг друга. Все написанное ими сообща, как правило, оказывалось значительнее, художественно совершеннее, глубже и острей по мысли, чем написанное писателями порознь. Это очевидно, если сравнить созданные примерно на одном материале фельетон Ильфа «Источник веселья» (1929) и совместный фельетон писателей «Веселящаяся единица» (1932) или рассказ Е. Петрова «Долина» с главой из романа «Золотой теленок» «Багдад», где был использован сюжет этого рассказа.

Последний пример особенно выразителен, потому что здесь нет даже сколько-нибудь значительного промежутка во времени: рассказ «Долина» появился в «Чудаке» в 1929 г., над соответствующей главой «Золотого теленка» Ильф и Петров работали в 1930 г. Это не единственный случай, когда писатели использовали для романа написанные ранее произведения. Для «Золотого теленка» ими были переработаны очерки «Осторожно! Овеяно веками», «Бухара благородная». Рассказ «Чарльз-Анна-Хирам» почти дословно воспроизведен в главе о Генрихе-Марии Заузе. Черты внешнего облика подпольного кулака Портищева («Двойная жизнь Портищева») стали приметами «подпольного миллионера» Корейко, Во всех этих случаях Ильф и Петров имели дело с произведениями, написанными ими в 1929 и 1930 гг. сообща, и почти без изменений, во всяком случае без серьезных изменений идейно-смыслового значения, брали из них целиком большие куски, подходящие для романа. С рассказом «Долина» дело обстояло иначе.

По существу «Долина» и глава «Багдад» пересказывают один сюжет с чуть различным местным колоритом: в рассказе путешественники в кавказском городке искали экзотику, а нашли современный быт, в главе «Багдад» Бендер и Корейко в среднеазиатском городке среди песков вместо экзотического Багдада с погребками в восточном вкусе, кимвалами, тимпанами и девицами в узорных шальварах находят строящийся современный город с фабрикой-кухней и филармонией. Почти одинаков для обоих произведений и персонаж — добровольный гид-энтузиаст, только кепку он сменил на тюбетейку и отвечать стал более уверенно. Но если в рассказе мысль не ясна (аромат местной жизни изменился, но хорошо ли это? Может быть, жаль, что исчезла экзотика, таинственные погребки, пестрые базары, романтика Востока?), то глава из «Золотого теленка» тем и примечательна, что она идейно заострена, идейно динамична, даже полемична. Веселая, смешная, она в то же время убеждает горячо и увлеченно, как публицистика. В первом произведении экзотику восточных погребков искали два писателя, видимо, люди советские. Во втором — Бендер и Корейко, два жулика разных образцов, но оба отвергающие социализм и мечтающие о буржуазном мире, где господствует золотой телец. В первом случае мы склонны были пожалеть героев, которым так и не пришлось повеселиться; во втором — мы с удовольствием смеемся над миллионерами, которым не удается жить в нашей стране так, как им хочется, и которым волей-неволей приходится подчиняться нашему образу жизни.

Сравните по остроте и четкости хотя бы следующие диалоги. В «Долине»: «А как у вас насчет кабачков?.. Знаете, таких, в местном стиле... С музыкой...» — спрашивал писатель Полуотбояринов. «О, их нам удалось изжить, — туманно отвечал ему человечек в кепке. — Конечно, трудно было, но ничего, справились». И потом с такой же готовностью сообщал, что танцы им тоже удалось изжить.

В «Золотом теленке»: «А как у вас с такими... с кабачками в азиатском роде, знаете, с тимпанами и флейтами? — нетерпеливо спросил великий комбинатор.

— Изжили, — равнодушно ответил юноша, — давно уже надо было истребить эту заразу, рассадник эпидемий. Весною как раз последний вертеп придушили».

И дальше: «Остап отворачивался и говорил:

— Какой чудный туземный базарчик! Багдад!

— Семнадцатого числа начнем сносить, — сказал молодой человек, — здесь будет больница и коопцентр.

— И вам не жалко этой экзотики? Ведь Багдад!

— Очень красиво! — вздохнул Корейко. Молодой человек рассердился:

— Это для вас красиво, для приезжих, а нам тут жить приходится».

В течение десяти лет совместной работы Ильф и Петров находились под непрерывным, сильным и все возрастающим обоюдным влиянием. Не говоря уже о том, что они проводили ежедневно вместе по многу часов, вместе работали над рукописями (а писали они много), вместе гуляли по городу, совершали дальние путешествия (Е. Петров рассказывает, что в первые годы они даже деловые бумаги сочиняли сообща и вдвоем ходили в редакции и издательства), не говоря уже об этих внешних формах общения, Ильф и Петров были очень близки друг другу творчески. Своеобразие товарища было для каждого из них приемлемым, важным своеобразием. Ценное в творческих принципах, взглядах, вкусах одного непременно усваивалось другим, а то, что признавалось ненужным, фальшивым, постепенно побеждалось. Со временем это взаимное влияние превратилось во взаимопроникновение. «Они словно пронизали друг друга», — пишет Л. Славин. И даже: «Трудно сказать, всегда ли так было или это пришло с годами, но у них появились общие черты характера»[10].

Е. Петров рассказывает, как, впервые написав самостоятельно по одной главе «Одноэтажной Америки», он и Ильф стали с волнением читать написанное соавтором. Естественно, что обоих волновал этот своеобразный эксперимент.

«Я читал и не верил своим глазам. Глава Ильфа была написана так, как будто мы написали ее вместе. Ильф давно уже приучил меня к суровой критике и боялся и в то же время жаждал моего мнения, так же, как я жаждал и боялся его суховатых, иногда злых, но совершенно точных и честных слов. Мне очень понравилось то, что он написал. Я не хотел бы ничего убавить или прибавить к написанному.

„Значит, выходит, — с ужасом думал я, — что все, что мы написали до сих пор вместе, сочинил Ильф, а я, очевидно, был лишь техническим помощником“».

Но вот Ильф взял рукопись Петрова.

«Я всегда волнуюсь, когда чужой глаз впервые глядит на мою страницу. Но никогда, ни до, ни после, я не испытывал такого волнения, как тогда. Потому что то был не чужой глаз. И то был все-таки не мой глаз. Вероятно, подобное чувство переживает человек, когда в тяжелую для себя минуту обращается к своей совести».

Но и Ильф нашел, что рукопись Петрова вполне отвечает его, Ильфа, замыслу. «Очевидно, — замечает дальше Петров, — стиль, который выработался у нас с Ильфом, был выражением духовных и физических особенностей нас обоих. Очевидно, когда писал Ильф отдельно от меня или я отдельно от Ильфа, мы выражали не только каждый себя, но и обоих вместе» (Е. Петров. «Из воспоминаний об Ильфе»).

Любопытно, что Ильф и Петров не рассказывали, кем и что в «Одноэтажной Америке» было написано: по-видимому, писатели сознательно не оставляли своим литературным наследникам материала, который дал бы возможность разделить их в творчестве. Евгений Петров с удовлетворением записывал, что один «чрезвычайно умный, острый и знающий критик» проанализировал «Одноэтажную Америку» в твердом убеждении, что он легко определит, кто какую главу написал, но сделать этого не смог.

Определить, кто какую главу написал в «Одноэтажной Америке», все-таки можно — по почерку рукописей.

Правда, в рукописях Ильфа и Петрова почерк сам по себе не является доказательством принадлежности той или другой мысли или фразы тому или другому из соавторов. Многое в их архиве, записанное рукой Петрова, принадлежит Ильфу. Например, готовясь к работе над «Золотым теленком», Петров аккуратно переписывал столбиком на большие листы бумаги свои и Ильфа заметки, остроты, смешные имена, чтобы потом удобнее было пользоваться ими в процессе совместной работы. Иногда Ильф клал перед Петровым наброски, сделанные заранее, дома. Переписанные рукой Петрова, они становились общими. Иногда Ильф набрасывал их тут же, во время беседы. Некоторые из таких черновиков Ильфа, повторенные Петровым вперемежку с новыми записями, сохранились.

С другой стороны, мы не можем утверждать, что все, написанное рукой Ильфа и составившее его так называемые «Записные книжки» (исключение составляют записи последних лет, но о них ниже), принадлежит только ему и сделано совсем без участия Е. Петрова. Известно, что Ильф не использовал чужих острот и ни за что не повторил бы в романе чужую фразу, иронически не переосмыслив ее. Но записи эти составлялись для себя. В них заносилось все, что казалось писателю интересным, остроумным, смешным. И часто среди интересного оказывалось не придуманное, а услышанное. Так, не Ильф сочинил название столовой «Фантазия». В 1926 г. он вырезал из газеты объявление ресторана «Фантазия» — «единственного ресторана, где кормят вкусно и дешево», а потом перенес слово в свою записную книжку. Не Ильфом было придумано имя Пополамов. М. Л. Штих, товарищ Ильфа и Петрова по «Гудку», посоветовал им такой псевдоним, раз уж они пишут «пополам». Псевдоним не был использован, но в записную книжку Ильфа попал. Записывал Ильф и словечки, ходившие в кругу его и Петрова товарищей. «Я пришел к вам как мужчина к мужчине» — в «Гудке» это была общеупотребительная острота, повторение той реплики, которую всерьез произнес один из сотрудников, пытаясь вымолить аванс у редактора. Это — чужие фразы. А ведь Петров не был Ильфу чужим. Кто же станет всерьез доказывать, что нет среди этих записей реплик Петрова, нет общих находок, нет отшлифованных сообща выражений?

Разумеется, иногда не трудно догадаться, что, скажем, об одеялах с пугающим указанием «Ноги» во время работы над «Двенадцатью стульями» вспомнил именно Ильф, а во время работы над «Золотым теленком» он же извлек из своих записей имя часовщика Глазиуса: об одеяле со словом «Ноги» и о часовщике «с прекрасной фамилией Глазиус» он весело писал жене из Нижнего-Новгорода еще в 1924 г. Но названия «великий комбинатор», «золотой теленочек», «Колоколамск»? Или лексикон людоедки Эллочки? Мы видим, что этот лексикон записан Ильфом. Может быть, он весь составлен Ильфом. А может быть, он сложился во время одной из совместных прогулок Ильфа и Петрова, которые оба писателя так любили, и попал в записи Ильфа, чтоб быть потом доработанным сообща. Параллельных книжек Е. Петрова у нас нет, и мы не можем поэтому проверить, какие из записей Ильфа встретились бы и в них. А многие безусловно бы встретились.

Книга «Одноэтажная Америка» писалась в особых условиях. Тяжело больной Ильф жил тогда на станции Красково, среди сосен. Общая пишущая машинка находилась у него (его записные книжки этого периода написаны на машинке). Петров жил на даче по другую сторону от Москвы и писал свои главы от руки. Около половины глав в сохранившейся рукописи книги написаны почерком Петрова. Остальные — на машинке, той самой приобретенной в Америке машинке с характерным мелким шрифтом, на которой отпечатаны и записные книжки Ильфа последних лет. Этих глав несколько больше половины, по-видимому, потому, что некоторые из них писались сообща, причем выделить написанное сообща можно. Е. Петров рассказывал, что раздельно было написано по двадцать глав и еще семь — вместе, по старому способу. Можно предположить, что написанные сообща семь глав соответствуют семи очеркам о поездке, печатавшимся в «Правде».

В основном Е. Петровым были написаны главы: «Аппетит уходит во время еды», «Америку нельзя застать врасплох», «Лучшие в мире музыканты» (не удивительно: Е. Петров был прекрасно музыкально образован), «День несчастий», «Пустыня», «Юный баптист». Главным образом Ильфу принадлежат главы: «На автомобильной дороге», «Маленький город», «Солдат морской пехоты», «Встреча с индейцами», «Молитесь, взвешивайтесь и платите». А к написанным вместе можно отнести главы: «Нормандия», «Вечер в Нью-Йорке», «Большой маленький город», «Американская демократия».

Но и определив таким образом авторство большинства глав «Одноэтажной Америки», мы все равно не сможем разделить ее на две части, и не только потому, что нам по-прежнему неизвестно и останется неизвестным, кому принадлежит та или иная поправка от руки (ведь она не обязательно внесена тем, кто ее вписал), то или иное удачное слово, образ, поворот мысли (родившиеся в мозгу одного из соавторов, они могли попасть в главу, написанную другим). Книгу нельзя разделить потому, что она цельная: написанная писателями порознь, она каждой строчкой при надлежит обоим. Даже Ю. Олеша, знавший Ильфа еще в Одессе, живший с ним в одной комнате в «гудковский» период, остро чувствовавший индивидуальность его юмора и тот, приведя в своей статье «Об Ильфе» единственную выдержку из «Одноэтажной Америки», особенно рельефно характеризующую, по его мнению, Ильфа, процитировал строки из главы «Негры», строки, написанные Евгением Петровым.

Глава вторая

Первый роман

Сатира и юмор в нашей литературе середины 20-х годов переживали своеобразный расцвет.

В стране был нэп — новая экономическая политика. После тяжелых семи лет войны, разрухи и голода страна входила в русло мирной жизни, но мирную жизнь приходилось начинать с временных уступок капитализму. Другого пути не было. «Удержать же пролетарскую власть в стране, неслыханно разоренной, с гигантским преобладанием крестьянства, так же разоренного, без помощи капитала, — за которую, конечно, он сдерет сотенные проценты, — нельзя, — говорил Ленин. — Это надо понять. И поэтому — либо этот тип экономических отношений, либо ничего»[11].

И вот, едва отполыхал пожар революции, казалось, уничтоживший до конца все старое, как уже снова ожила мелкая буржуазия, почувствовав некоторый простор. По Москве ходили раскормленные «скоробогачи», они носили дорогую одежду, ездили на лихачах, кутили в ресторанах. Народ все еще жил скудно, тесно, голодно.

Те, кто не доверял революции и большевикам, надеялись, что революция обанкротилась.

Литературная молодежь, к которой принадлежали Ильф и Петров, жадно внимала словам Ленина: «Конечно, свобода торговли означает рост капитализма; из этого никак вывернуться нельзя, и, кто вздумает вывертываться и отмахиваться, тот только тешит себя словами. Если есть мелкое хозяйство, если есть свобода обмена — появляется капитализм. Но страшен ли этот капитализм нам, если мы имеем в руках фабрики, заводы, транспорт и заграничную торговлю? И вот я говорил тогда, буду повторять теперь и считаю, что это неопровержимо, что этот капитализм нам не страшен»[12].

Евгений Петров позже писал: «Революция лишила нас накопленной веками морали. Этим объяснялся нигилизм, а иногда и цинизм нэповских времен. При этом — презрение к нэпманам и непонимание нэпа. Только любовь к Ленину, абсолютное доверие к нему помогло примириться с нэпом. — „Партия все знает. Надо идти вместе с ней“» (Е. Петров. «Мой друг Ильф»).

Революционное раскрепощение мысли — и жгучая ненависть к воспрянувшему мещанству; нищета недавних лет военного коммунизма — и вздувающееся уродливыми пузырями недолговечное богатство нэпа; жажда невиданной справедливости, обещанной революцией, — и бюрократизм, невежество, жульничество, комчванство и другие пороки, мириться с которыми было немыслимо, — вот что питало молодую советскую сатиру.

Сатирико-юмористические журналы возникали один за Другим. Никогда в стране их не было так много. «Красный перец». «Крокодил». «Бузотер», в котором участвовал Маяковский. Потом «Бузотер» был переименован в «Бич». «Смехач». «Чудак». «Бегемот», выходивший в Ленинграде. Крестьянский «Лапоть».

В этих журналах активно сотрудничала молодежь, видевшая в сатире свое боевое оружие. Здесь выступали с рассказами и фельетонами М. Кольцов, Ю. Олеша, В. Катаев, А. Зорич, Л. Никулин, Г. Рыклин, В. Шкловский, В. Ардов, В. Лебедев-Кумач, Е. Зозуля и многие, многие другие писатели.

Создавались сатирические циклы, сатирические повести, сатирические романы. Многократно переиздавался, не покрывая спроса, роман Эренбурга «Хулио Хуренито». Все решительней обращался к сатире Маяковский, и, словно вторя его «Прозаседавшимся», наступал на бюрократизм Булгаков в повести «Дьяволиада».

Сатира развивалась бурно, сложно и противоречиво. С политической прямотой звучали сатирические стихи Демьяна Бедного. А сатира Булгакова требовала размышлений, чтобы дошел ее патриотический смысл. Активно обличал мещанство Зощенко. Но, ненавидевший мещанскую тупость, стяжательство, душный и, казалось ему тогда, всесильный мирок обывательщины, он все еще не видел четких границ этого мирка. Порою ему казалось, что обывательская мерзость проникает повсюду, проглядывает в обычных, так называемых хороших людях, что она слишком живуча и даже очистительный огонь революции не выжжет ее раньше, чем через триста лет («О чем пел соловей»).

Читатели жадно тянулись к сатире. Критика пугалась. Эренбург смущал ее нигилизмом своего Хулио. Зощенко — скепсисом. Булгаков — тем, что в советскую действительность переносил образы бессмертного Гоголя. Ошеломлял Маяковский.

«Сатира нам не нужна. Она вредна рабоче-крестьянской государственности!» — вещал критик Владимир Блюм и упорно нес свой тезис, как знамя, вплоть до 1930 г. Но ни самого Блюма, ни его лозунг не принимали всерьез. Сатира влекла литературную молодежь. Она обещала простор для творчества, будила мысль и требовала знания жизни.

Атмосфера сатирического творчества окружала Ильфа и Петрова в «Гудке». Их товарищи один за другим выходили в большую литературу. Шумный успех выпал на долю сатирической повести В. Катаева «Растратчики».

Приходил тщательно одетый (галстук — бабочкой) Булгаков: из редакции он направлялся во МХАТ на репетиции своей пьесы. Появлялся Бабель. С Ильфом он был дружен еще в Одессе. А теперь вышли «Конармия», «Одесские рассказы»… В обращении Ильфа и Петрова к жанру сатирического романа не было чуда.

Много позже, уже после смерти Ильфа, Е. Петров писал В. Беляеву: «Нужно каждое утро просыпаться с мыслью, что ты ничего не сделал, что есть на свете Флобер и Толстой, Гоголь и Диккенс. Самое главное — это помнить о необычайно высоком уровне мировой литературы и не делать самому себе скидок на молодость, на плохое образование, на „славу“ П. и на низкий литературный вкус большинства критиков»[13].

Эта высокая требовательность к себе характерна для всего творческого пути Ильфа и Петрова. От себя, молодых журналистов, чьи романы с трудом пробивались в «полутолстый» журнал, они требовали равнения на величайшие образцы мировой литературы, равнения на Толстого и Гоголя, Диккенса и Флобера. Очень скромные, они в то же время уважали свой талант и, может быть, догадывались о незаурядном размахе своих возможностей.

И все-таки на первых порах, в те дни, когда они лишь начали работу над романом, они равнялись не на Гоголя и не на Рабле. Своего рода первоначальным образцом для «Двенадцати стульев», романа, вошедшего в мировую литературу, послужила повесть В. Катаева «Растратчики».

В самой специфике талантов братьев Катаевых — Валентина Катаева и Евгения Петрова — тогда было много общего. Достаточно сравнить катаевскую комедию «Квадратура круга» (1928) и рассказ Евгения Петрова «Семейное счастье» (около 1927): не только сюжет, мысль, характеристики персонажей, но, главное, юмор обоих произведений так близки, словно это один автор выступил в двух жанрах. И позже Катаев сотрудничал с Ильфом и Петровым (в работе над комедиями «Под куполом цирка» и «Богатая невеста»).

В повести «Растратчики» В. Катаев стремился дать движущуюся сатирико-юмористическую картину жизни, с живым интересом рассматривая ее комические детали, веря в торжество радостного и светлого в ней. Это было как бы заявкой на то, что хотели и что могли создать Ильф и Петров.

В «Двенадцати стульях» можно найти следы влияния «Растратчиков»: сходное освещение отдельных персонажей, знакомые ситуации и выражения. В первых, относительно слабых главах романа это особенно заметно. Повесть Катаева настолько занимала Ильфа и Петрова, что в ранних, неопубликованных вариантах к роману были выведены даже ее прототипы и в веселых тонах рассказывалось о том, как воспринял ни в чем не повинный редакционный кассир то, что его изобразили как растратчика. Но следы влияния так и остались следами. По мере развертывания романа, от главы к главе, с каждой строкой крепла, оформлялась оригинальная творческая манера Ильфа и Петрова, все самобытней и острее звучала их сатира.

Теперь, когда перед нами весь творческий путь Ильфа и Петрова, мы знаем, что он был сложен и крут, что только в «Золотом теленке» смогли они решить многие творческие вопросы, поставленные ими в первом романе, что гражданский пафос «Двенадцати стульев» уступает идейной зрелости «Золотого теленка» и политическому накалу фельетонов в «Правде». Но и теперь мы не можем не видеть, что «Двенадцать стульев» — не ученическое, не пробное произведение. Это создание настоящего таланта, освещенного если не сложившимися, то уверенно складывающимися творческими убеждениями, это результат изрядного и нелегкого отрезка творческого пути, пройденного молодыми писателями в процессе работы над романом.

Роман был написан в удивительно короткий срок — в несколько месяцев, приблизительно в сентябре — декабре 1927 г. Но как насыщены были работой эти несколько месяцев! После двойного трудового дня (работа в редакции, а потом — над романом) писатели возвращались домой в два или в три часа ночи не в состоянии произнести ни слова от усталости и назавтра снова спешили в редакцию, и снова после шумного редакционного дня склонялись над закапанным чернилами столом, спорили, переделывали, сочиняли.

Они отдавали роману весь свой опыт, общий и индивидуальный. Слесарь, живший по соседству с Ильфом и с великим громом строивший у себя в комнате мотоцикл, превращался в Полесова. Черты какого-то двоюродного дяди Евгения Петрова воплощались в Воробьянинове.

Воскресал старый особнячок-богадельня, который как-то показал Ильфу М. Штих: в юности Штих участвовал в небольшом концерте для здешних старух, старухи были в платьях мышиного цвета, а на двери висела тяжелая гиря. По Волге, на тиражном пароходе, на каком за два года до того ездил Ильф, теперь отправлялись герои романа. А потом им предстояло побывать на Кавказе и в Крыму, откуда только что вернулись авторы. Сатирической панорамой разворачивались редакционно-литературные впечатления. Сатирические образы отделялись от своих прототипов и начинали самостоятельную жизнь.

Ожили сделанные раньше записи Ильфа, и оживилась его работа над записями. По сути, только теперь, осенью 1927 г., начал складываться вполне определенный жанр его записных книжек. Любопытно, что выражения вроде «Дым курчавый, как цветная капуста», «Железные когти крючников» или надпись на набережной «Чаль за кольца, решетку береги, стены не касайся», использованные в романе в одной из «волжских» глав, появились в записях только теперь, во время работы. В период же поездки по Волге на тиражном пароходе такого рода записи Ильф еще не делал.

Писатели работали самоотверженно. Отличные страницы и превосходно написанные главы беспощадно выбрасывались, если авторам казалось, что это длинноты или тематические повторы. Каждой из таких купюр можно найти логическое объяснение. Главой «Прошлое регистратора загса» писатели, вероятно, пожертвовали потому, что при всей ее великолепной сатиричности она несколько нарушала тон романа, снимала то ощущение призрачности и нереальности прошлого, которым окрасили Ильф и Петров образы «бывших» людей. Блестящая вставная новелла о бедной Клотильде, верившей в вечное искусство, и ее несчастной любви к скульптору Васе, который оказался «нормальным халтурщиком-середнячком», может быть, действительно выпала (как уже писали критики), потому что в романе и так много места заняли рассказы о халтурщиках. По той же причине могли быть опущены и страницы о том, как Ляпис с соратниками по халтуре сочинял оперу-детектив о «луче смерти», запрятанном в одном из двенадцати стульев. Это была своеобразная пародия сатириков на собственный «авантюрный» сюжет. Но при всей логичности подобных объяснений порой кажется, что опущены эти блещущие юмором страницы потому лишь, что авторы их были молоды, писали свой первый роман и творческие возможности казались им беспредельными.

Итак, в «Двенадцати стульях» Ильф и Петров задумали дать широкую сатирико-юмористическую картину быта. Остап Бендер и история его приключений должны были стать «ключом» к тому миру, где живут Воробьяниновы и людоедки Эллочки. Кто еще, как не этот легкомысленный и предприимчивый герой, мог бы так смело провести авторов по всем кругам обывательского мира, с таким знанием обывательской морали и ироническим, чуть пренебрежительным отношением к ней?

Ситуация с несколькими одинаковыми предметами, в одном из которых спрятан клад, не была откровением сама по себе. Как, впрочем, и история с приезжим чиновником, принятым за ревизора, не была слишком оригинальной в свое время. Но в истории с мнимым ревизором Гоголь уловил нечто, неожиданно осветившее давно созревшие его наблюдения, давшее им смысл, толчок. Он нашел свой сюжет, нашел и взял его, хотя этот сюжет был придуман не им. Такой же сюжетной находкой была для Ильфа и Петрова история о двенадцати стульях. Она давала возможность построить сюжет не только емкий, но и современный, действительный при всей его условности: революция перевернула, перекроила мир; все пришло в движение — люди и вещи; поиски стула, который столько лет мирно стоял в гостиной среди одиннадцати своих собратьев, могли на самом деле превратиться в эпопею.

Но напрасно спорили рецензенты о том, удался или не удался Ильфу и Петрову авантюрный сюжет и кому они больше подражали в его развитии — плутовскому роману XVIII в., детективным рассказам Конан Дойля или приключенческой повести Лунца «Двенадцать щеток». Ильф и Петров не писали приключенческого романа, как, например, Салтыков-Щедрин не писал летописи. Схема авантюрного романа в «Двенадцати стульях», как и торжественно-наивная форма летописи в «Истории одного города», использованы пародийно: пародия помогала здесь иронически осветить изображаемое. Очевидная условность формы позволяла Щедрину многократно отступать от нее в «Истории одного города». По той же причине Ильф и Петров довольно небрежно отнеслись к авантюрным, сюжетным ситуациям своего романа.

Приключенческой стороне было уделено значительно больше внимания в первом, журнальном, варианте романа. Там рассказывалось, как Остап вскрывал стул Ляписа и потрошил редакторский стул, как дважды он пытался украсть стулья в театре Колумба и однажды даже почти унес их с помощью Воробьянинова и как, настигнутые сторожем, друзья вынуждены были бросить добычу.

Авторы исключили и эти страницы. Их не смутило, что теперь сюжетно слабо мотивировано появление Никифора Ляписа в романе: в конце главы он просит пять рублей на починку стула, попорченного хулиганами, и не всякий читатель, закрыв книгу, вспомнит, какое имеет отношение Ляпис к поискам бриллиантов. Их не смутило, что почти не связана с Остапом Бендером редакция газеты «Станок», а члены тайного «союза меча и орала» вовсе не имеют отношения к двенадцати стульям. Остап даже не появляется у них после первого, «организационного», заседания. А ведь заваренная им каша расхлебывается еще на протяжении двух глав, вклиненных в повествование. В приключенческом романе это было бы невозможно. Логика сатирического повествования делает это вполне естественным. Здесь цементирующим выступает единство сатирико-юмористического взгляда писателей на очерченные ими явления.

В свое время «Двенадцать стульев» вызвали немало споров по поводу того, что это — сатира или юмор. Многим казалось, что для сатиры этот роман слишком жизнерадостен и легок. Для юмора же он слишком задевал, и иногда больно задевал, вплоть до «оргвыводов» (как иронически сокрушались Ильф и Петров).

Сами авторы считали свой роман сатирическим. Ясность оценок в нем заставляет согласиться с авторским мнением. Но к сатире Ильфа и Петрова нельзя подходить, как к тиру, в котором выставлены в ряд фигуры, предназначенные для сатирического попадания. Писателей влекла жизнь, смешная и трогательная, грустная и патетическая; обладавшие обостренным чувством юмора, они видели смешное прежде всего, и не только смешное в чистом виде, но и то смешное, что просвечивало и в трогательном, и в грустном, и в патетическом; они видели мир в его комическом своеобразии, ощущали колорит времени и быта с их неповторимыми внешними приметами.

Действие «Двенадцати стульев» происходит в 1927 г., в том самом году, когда роман был написан. Мы узнаем бытовые приметы нэпа: врассыпную, с лотками на головах, как гуси, разбегаются беспатентные лотошники Охотного ряда; беспризорники греются возле чанов с кипящей смолой; «обрастая бытом», везут по воскресеньям москвичи матрацы в мордастых цветочках, эти «альфу и омегу» семейного уюта. Еще не повержен частник, но в романе чувствуется нарастающая тревога среди мелкой буржуазии, близость решительного перелома. Это проступает в деталях — в облике нэпмана Кислярского с его «замечательной допровской корзинкой», заранее приготовленной на случай ареста. Это звучит в веселом настроении авторов, которые твердо убеждены, что высмеиваемые ими люди принадлежат прошлому, что в будущее у них пути нет.

У Ильфа и Петрова острое ощущение времени. Они чутко улавливают и выразительные внешние подробности, и подспудное, созревающее, хотя и не выжидают, чтобы годы профильтровали их впечатления. Они разворачивают живописную, словно преломившуюся в комическом зеркале, картину быта советской России тех лет. Смело переносят нас из Москвы в провинцию, на Волгу, Кавказ и в Крым, знакомят с доброй сотней персонажей, сатирических и юмористических, нелепых, нетерпимых и просто смешных, веселых или забавных. Они выдумывают и фантазируют, и вместе с тем то, что говорят они о жизни, — правда.

На сочетании гиперболы и иронии, на лукавом пародировании «изячной» мещанской речи построен гротескный образ людоедки Эллочки. Всмотритесь, ей не приписано ни одной необычной черты. Ее «людоедский» жаргон? Он, может быть, лишь чуть уже того, на котором изъяснялись ее реальные приятельницы, но в нем нет ни одного выдуманного слова, это действительный лексикон очаровательных эллочкинных подруг, не потускневший за сорок лет существования романа. Ее героическое соревнование с дочкой миллиардера Вандербильда? Это гипербола, а не фантазия, гипербола, в основе которой лежит реальность. Это лишь заостренное изображение увлечения зарубежными модами, модами миллиардерш, на которые равняются Эллочки, не догадываясь, как они смешны, когда перекрашивают собаку в «мексиканского туш-кана» или перешивают новый пиджак мужа в «модный дамский жакет».

Тонкие журналы иногда любят поразить читателя загадочным снимком: «Что это? Шкура слона? Нет, это обычная человеческая ладонь, снятая с необычно близкого расстояния». Вот так, с очень близкого расстояния, отчего обычные морщинки ладони кажутся огромными складками слоновьей шкуры, сделан портрет Эллочки. Так же, то рассматривая непривычно близко, в упор, то освещая слишком резким светом, нереальным, как свет юпитеров, то иронически гиперболизируя отдельные детали, отчего вся картина начинает казаться фантастической, то, наконец, додумывая происшествие до маловероятного, но логического конца и изображая возможное как случившееся, но всюду следуя жизни, Ильф и Петров очерчивают в своем романе и другие образы-типы и сатирические или юмористические образы типических явлений.

Что такое, например, сцена с инженером, который сидит на лестничной площадке, с ног до головы покрытый лишаями засохшей мыльной пены? Юмористический анекдот, как его расценивал один из первых рецензентов романа? Но назовут ли это только анекдотом читатели, которые, пусть не испытав полностью трагикомических страданий инженера Щукина, не раз переживали отдельные детали этой сцены, по крайней мере в страшном предчувствии?

Что такое Международный шахматный конгресс, под обеспечение которого Остап взимает дань с доверчивых васюкинцев? Только ли веселая фантазия по поводу чрезмерного увлечения шахматами? Не сатирический ли это, гротескный образ типического явления, не высмеивает ли он не столько «одноглазого любителя», сколько вообще людей, теряющих голову под обаянием красивых обещаний настолько, что совершенно забывают о реальности? Как ни фантастичны планы, развиваемые голодным Остапом, жаждущим заполучить двадцать рублей из кассы васюкинского шахклуба, — это лишь комическое, гиперболизированное воплощение распространенного трюка, при помощи которого предприимчивые болтуны обирают одержимых мечтой о славе деятелей.

Ильф и Петров далеко не равнодушные созерцатели, и комическое интересует их далеко не как самоцель. Они становятся злыми и беспощадными, когда сталкиваются с тем, что представляется им не только смешным, но вредным или враждебным. Они не боятся прямолинейности публицистических выступлений, внося даже в романы свой журналистский задор. Уже в «Двенадцати стульях» мы встречаем гневную филиппику против закрытых дверей («К черту двери! К черту очереди у театральных подъездов! Разрешите войти без доклада! Умоляем снять рогатку, поставленную нерадивым управдомом у своей развороченной панели! Вот перевернутые скамейки! Поставьте их на место! В сквере приятно сидеть именно ночью. Воздух чист, и в голову лезут умные мысли!»). Уже здесь писатели не останавливаются перед тем, чтобы дать иногда герою прямолинейную, «в лоб», характеристику.

Большой резонанс вызвал в свое время по-фельетонному боевой образ халтурщика Ляписа. Газеты подхватили его, видя в нем конкретный обличительный материал и требуя навести порядок на Солянке, 12 (во Дворце труда, названном в романе Домом народов), где особенно рьяно подвизались халтурщики, а Маяковский использовал этот образ в своей литературной борьбе.

В «Двенадцати стульях» гражданский голос Ильфа и Петрова — сатириков еще не звучит с такой мощью, с какой зазвучал он несколько лет спустя. Более всего заслуживающими сатирического приговора в романе оказываются Альхен, разграбивший туальденоровый чертог старгородского собеса, трусливые спекулянты Дядьев и Кислярский, вздорная супруга инженера Щукина и певец многоликого Гаврилы — Никифор Ляпис-Трубецкой. Десятилетие революции представлялось молодым писателям грандиозным сроком, главное зло казалось ушедшим в далекое прошлое.

Пройдет время, Ильф и Петров станут жестче и непримиримее, найдут более значительные объекты для своей сатиры. Альхена сменит Корейко, вместо Дядьева и Кислярского они познакомят нас с ответственным Полы-хаевым и полуответственным Скумбриевичем, вместо Эллочки Щукиной — с озлобленными обитателями Вороньей слободки. Но и в «Двенадцати стульях» адрес сатиры Ильфа и Петрова четок. Сатирически изображая быт, они не были, однако, сатириками-бытописателями, обличающими нравственные пороки, присущие людям вообще. В первом же своем романе они выступили как социальные сатирики, обличая не столько нелепости внутри нас, сколько врагов социализма, больших и малых, находящихся между нами, то, что мешало нашей стране на пути к торжеству революции, что отравляло радость жизни.

Ясность политических позиций увеличивала силу нападающей сатиры Ильфа и Петрова, заостряла ее. Она же делала выразительней и четче положительную идею романа. Эта идея, активная и оптимистичная, пронизывает роман.

Она — в радостном торжестве над темными силами прошлого, трусливо и злобно прячущимися в уголках нового мира, она — в уверенности авторов, что к старому возврата нет, что мечты «бывших» о повороте истории вспять смешны и безнадежны. Ее главным помощником и опорой выступает смех, задорный и звонкий.

Как смешны, жалки и уродливы, даже внешне, друзья Воробьянинова, обитатели Старгорода (самое название Старгорода пародийно; это не только ирония по поводу того, что в России самые старые города носят названия Новгородов, это своеобразное «имя значимое»: Старгород в романе заселен осколками старого мира) — неопрятного вида старуха, бывшая красавица Елена Станиславовна, совслужащий, он же «городской голова», Чарушников, гусар-одиночка и слесарь-интеллигент Виктор Михайлович Полесов, Никеша и Владя, «вполне созревшие недотепы», и другие. Смешон и сам Киса Воробьянинов, светский лев, у которого брюки свисают с худого зада мешочком. Но особенно смешно, что они еще тешат себя какими-то надеждами.

«Живем мы, знаете, как на вулкане… — говорит Варфоломей Коробейников, архивариус, собравший у себя ордера на реквизированную мебель. — Все может произойти… Кинутся тогда люди искать свои мебеля, а где они, мебеля? Вот они где! Здесь они! В шкафу. А кто сохранил, кто уберег? Коробейников! Вот господа спасибо и скажут старичку, помогут на старости лет…»

Остап с готовностью поддерживает старика: ему-то все равно, на вулкане или не на вулкане, ему бы получить ордера на стулья с бриллиантами. Но читатели хохочут вместе с авторами. И тем и другим совершенно понятно: зря старается старичок, не кинутся люди за «своими мебелями», придется Коробейникову другими путями обеспечивать свою старость.

Бегает по городу беспокойный Полесов, «кипучий лентяй», злорадно уличая Советскую власть в том, что нет нужных плашек, трамвайных моторов и воздушных тормозов. Плашек, вероятно, действительно нет, и моторов недостаточно, и трамвайные шпалы поступают с браком, но все-таки даже по Старгороду пошел новый трамвай, и в резкой реплике вагоновожатого (на полесовское замечание о тормозе: «Не всасывает?»): «Тебя не спросили. Авось засосет», — звучит авторская оценка событий.

Молодые сатирики убеждены, что у самих рыцарей прошлого не осталось от этого прошлого ничего, кроме призрачных, смутных воспоминаний. Новое беспощадно проникает всюду, даже в тайные мысли членов «союза меча и орала», мстительно обнаруживается в их лексиконе, в повадках, привычках.

В Воробьянинове в ответственный момент начинает бушевать делопроизводитель загса. Отец Федор жалуется жене, что бывший предводитель дворянства охотится за тещиным добром, «которое теперь государственное, а не его». Остап обращается к господам заговорщикам с советским словом «товарищи». А избранные обществом «меча и орала» подпольные городской голова и губернатор так ссорятся на ночной улице:

«— Я штатским генералом буду, а тебе завидно? Когда захочу, посажу тебя в тюремный замок. Насидишься у меня.

— Меня нельзя посадить. Я баллотированный, облеченный доверием…

— Что же ты, дурак, кричишь? — спросил губернатор. Хочешь в милиции ночевать?

— Мне нельзя в милиции ночевать, — ответил городской голова, — я советский служащий…

Сияла звезда. Ночь была волшебна. На Второй Советской продолжался спор губернатора с городским головой».

Авторы весело сталкивают терминологию прошлого и терминологию настоящего и при этом в юморе их звучит чувство победы.

Иронизирующие сатирики не принимают всерьез приключений своих героев. Они смеются над Воробьяниновым, который мечется по стране, разыскивая остатки своего былого богатства; над тайными членами «союза меча и орала», поверившими проходимцу, что может вернуться капитализм; над стяжателем-священником, колесящим в поисках гарнитура генеральши Поповой, в котором ни черта нет. Нет для этих последышей больше места в жизни, и даже клад перешел уже в руки новых хозяев. Поэтому так выразителен финал романа, финал, в котором читатель (для авантюрного романа это было бы немыслимо) торжествует поражение героя: «Так вот оно где, сокровище мадам Петуховой! Вот оно! Все тут! Все сто пятьдесят тысяч рублей ноль ноль копеек, как любил говорить Остап-Сулейман-Берта-Мария Бендер.

Брильянты превратились в сплошные фасадные стекла и железобетонные перекрытия, прохладные гимнастические залы были сделаны из жемчуга. Алмазная диадема превратилась в театральный зал с вертящейся сценой, рубиновые подвески разрослись в целые люстры, золотые змеиные браслеты с изумрудами обернулись библиотекой, а фермуар перевоплотился в детские ясли, планерную мастерскую, шахматный кабинет и бильярдную.

Сокровище осталось, оно было сохранено и даже увеличилось. Его можно было потрогать руками, но нельзя было унести. Оно перешло на службу другим людям».

Но герой? Где же активный положительный герой в романе «Двенадцать стульев», герой, которому принадлежали бы симпатии авторов, к которому с сочувствием и любовью отнесся бы читатель? Увы, такого героя в «Двенадцати стульях» не оказалось.

Было время, когда это ставили Ильфу и Петрову в вину неискупаемую. Потом их стали оправдывать, теоретически доказывая, что сатире положительные герои и не нужны. Нет смысла заново ставить и решать схоластический вопрос о том, сколько ангелов может уместиться на кончике иглы и может ли вообще существовать оптимистическая сатира без положительного героя. Если же говорить конкретно о творчестве Ильфа и Петрова, то сатириками «без героя» их назвать нельзя.

Правда, работая над первым своим романом, они весьма смутно представляли себе, как должно и должно ли непременно отразиться в нем положительное содержание жизни. Известно, что классический сатирический роман бывал построен целиком на негативном материале; так, в первом томе «Мертвых душ» ни одного светлого персонажа нет, а попытки вывести положительных героев во втором томе кончились неудачей. Не было положительных образов и в «Растратчиках» Катаева. И Ильф и Петров, вообще нетерпимые к правке своих произведений, хладнокровно приняли тот факт, что редакция «Тридцати дней», публикуя роман, исключила из него как раз те главы, которые можно было бы считать положительными.

Но жизнь протестовала против этого. Она шумела новыми силами. Писатели любили ее и не могли оставлять все светлое где-то за бортом своего творчества. Оно должно было вторгнуться на страницы их произведений.

Параллельно с Ильфом и Петровым решал эту же задачу Маяковский. Элементы революционной фантастики в его сатирических пьесах делали их устремленными в будущее. Но оказать влияние в этом отношении на «Двенадцать стульев» Маяковский не мог: первая из его комедий была написана лишь в конце 1928 г., т. е. позже романа Ильфа и Петрова.

Со временем Ильф и Петров снова включили в роман выпущенную было главу о постройке в Старгороде трамвая, страницы об инженере Треухове, который мог бы стать образом положительного, но скромного героя, несколько изменили самый облик Старгорода. Но глава о старгородском трамвае не удалась именно в положительной своей части. В ней писатели не сумели дать той напряженной, концентрированной идеи, которая противопоставилась бы миру мещан и стяжателей, которая выступила бы значительно ярче этого мира (как удалось это им сделать в «Золотом теленке»). Невыразительным и бледным по сравнению с отрицательными героями романа получился инженер Треухов. Правда, авторы смеются над провинциальным фельетонистом Принцем Датским (при Советской власти взявшим себе «идейный» псевдоним «Маховик»), который приводил Треухова в отчаяние следующими поэтическими строками: «Наверху — он, этот невзрачный строитель нашей мощной трамвайной станции, этот худенький с виду, курносый человек, в затрапезной фуражке с молоточками». Однако авторский образ Треухова оказывается близким к этому портрету. Юмор Ильфа и Петрова был еще недостаточно гибок: ему недоставало сочности в освещении персонажей, которым авторы симпатизировали.

Несмотря на осторожное молчание критики, «Двенадцать стульев» были тепло и сразу («непосредственно», по выражению Е. Петрова) приняты читателем. О романе заговорили, его пересказывали, читали вслух. Афоризмы и словечки Ильфа и Петрова начали входить в обиход. На роман ссылались и цитировали его в печати. В первые пять лет разошлось семь изданий романа. С почти ураганной быстротой начала расти зарубежная слава писателей.

Еще в первых числах июля 1929 г. В. Л. Биншток, только что осуществивший перевод «Двенадцати стульев» на французский язык, спрашивал в письме к Ильфу из Парижа: «Кто такой Евгений Петров? Я этой фамилии в новейшей русской литературе не встречал. Не Катаев ли это?» 23 июля он уже писал сатирикам: «Книга в продаже только восемь дней, а уже почти все книжные магазины потребовали у издателя пополнения; я лично обошел все парижские вокзалы, там тоже все экземпляры проданы»[14] (а ведь речь шла об изувеченном тем же Бинштоком, жестоко сокращенном издании). 2 августа в популярном парижском журнале — литературном еженедельнике «Ле Мерль» — появилась «Двойная автобиография» Ильфа и Петрова. Она была напечатана на видном месте, с портретами авторов и хвалебной рецензией на роман. Об Ильфе и Петрове заговорили за рубежом.

В несколько лет молодые авторы одной книги стали писателями с мировым именем. «Двенадцать стульев» издавали во Франции и Италии, в Англии и Америке, в Болгарии, Венгрии, Польше, Румынии, в Норвегии, Швеции, Финляндии, Дании, в Голландии и Греции, в Испании и Бразилии, в Индии и Китае, в Югославии (на сербском, хорватском и македонском языках), в Чехословакии (на чешском и словацком). Роман выходил отдельными изданиями (и в некоторых странах неоднократно), отрывки печатались в журналах и газетных приложениях. «Крокодил» острил, что, выпуская ежегодно по двенадцать стульев во всех городах мира, Ильф и Петров приведут к перепроизводству мебели на Западе.

Любопытно, что жадный интерес к советскому сатирическому роману за рубежом не имел ничего общего с злопыхательским интересом к недостаткам или неудачам Советской России. Неизвестно конкретных случаев, когда бы сатира Ильфа и Петрова использовалась нашими противниками как свидетельство против нас. Зато известно, что роман, неоднократно издававшийся в Германии до 1932 г. и после 1945 г., в годы гитлеровского господства горел на фашистских кострах. «Нам оказана великая честь, — писали Ильф и Петров в 1933 г., — нашу книгу сожгли вместе с коммунистической и советской литературой»[15]. «Коммунист Раду Буков Емилиан, известный революционный писатель… переводит в настоящее время с русского языка советский роман», — это одно из донесений шпика румынской охранки — сигуранцы, настороженно следившей за молдавским поэтом Емилианом Буковым, и речь в этом донесении идет о романе «Двенадцать стульев», над переводом которого Буков работал в 1937–1938 гг.[16]

Больше всего зарубежных читателей роман привлекал своим юмором, тем глубоким, истинным юмором, который выходит за рамки одной эпохи или одной страны. Юмор «Двенадцати стульев» злободневен — и не стареет. Он национален — и для него нет государственных границ. Неся в себе немало общечеловеческого, он десятилетиями заставлял смеяться французов, немцев, чехов и англичан не над бытом далекой для них Советской России, а над тем, что было им гораздо ближе, что было им хорошо знакомо в жизни Праги, Манчестера или Парижа. Разве только советским людям знакома суетливая фигура Полесова, озабоченно бегающего по улицам и сующего нос не в свои дела, разве только нам попадаются надувающие в молчании щеки Воробьяниновы? Кому из итальянцев или французов не напомнит нечто очень знакомое «Междупланетный шахматный конгресс»? И не только у нас туристы то и дело поминают Бендера, который взимал плату за вход в провал, «чтобы он не слишком проваливался».

Характерно, что многочисленные зарубежные переделки «Двенадцати стульев» для кино имеют одну особенность.

В 1933 г. объединенная польско-чешская кинофирма в Варшаве выпустила фильм «Двенадцать стульев» из «польско-чешской жизни». Действие его было перенесено в Польшу и Чехию, а центральную роль, соответствующую роли Остапа Бендера, играл прославленный польский комедийный актер Адольф Дымша. Фильм пользовался большим успехом и долго не сходил с экранов Праги и Варшавы. В 1937 г. по роману «Двенадцать стульев», довольно близко повторяя его ситуации, была сделана кинокомедия в Англии под названием «Пожалуйста, сидите!», но здесь действие происходило в Манчестере, а все действующие лица оказались англичанами.

Когда в декабре 1935 г. Ильф и Петров были в Голливуде, кинорежиссер Льюис Майлстон, поставивший в свое время «На западном фронте без перемен», уговорил их написать для него сценарий по мотивам «Двенадцати стульев», но об американцах. Они написали либретто такого сценария — 22 страницы на машинке. «Действие происходит в Америке, в замке, который богатый американец купил во Франции и перевез к себе в родной штат», — писал Ильф жене. Найти это либретто пока не удалось, можно лишь предположить, что речь в нем шла о кладе, спрятанном в замке, увезенном вместе с замком в Америку и разыскиваемом там. Либретто Майлстону понравилось, но фильма он так и не поставил, может быть, потому, что как раз тогда начал сниматься английский фильм «Пожалуйста, сидите!» А в 1964 г. мы увидели кубинские «Двенадцать стульев», и действие в фильме происходило на революционной Кубе, которой тоже понадобился юмор Ильфа и Петрова, чтобы рассказать о происшедших в ее жизни удивительных переменах.

И все-таки в успехе, который выпал на долю «Двенадцати стульев», можно уловить нечто, что шло не от одной лишь силы романа. Ведь его издавали не только передовые, но и весьма умеренные издатели. Его охотно читали люди самых различных взглядов. Буржуазная печать старалась не замечать социально-сатирического смысла романа, и это ей удавалось, тем более что буржуазные переводчики помогали ей в этом. Авторы «…не осуждают никого, не превращаются в судей, — писала, например, газета „Пари пресс“, — они показывают нам фильм повседневной русской жизни, рисуют сцены искрящегося комизма, выводят множество людей из разных слоев общества»[17]. Отсутствие большой идейной напряженности — результат творческой молодости авторов — буржуазная печать рассматривала как достоинство произведения. Характерно, что слава, позже выпавшая на долю «Золотого теленка», произведения более зрелого и совершенного, была несколько уже и одностороннее: «Золотой теленок» был значительно насыщенней идейно, был активнее в партийном, политическом смысле, его трудней было «отредактировать» и сгладить переводчику, — он не мог нравиться всем.

Глава третья

В «Чудаке»

В январе 1928 г. Ильф и Петров закончили роман. Шел снег. По улицам летели извозчичьи санки, сменившие летние, похожие на птеродактилей экипажи. Ильф и Петров ехали в таких санях, бережно прижимая пухлую папку с рукописью и предусмотрительной надписью на внутренней стороне обложки: «Нашедшего просят вернуть по такому-то адресу». Но ощущения покоя не было. Что дальше? «Напечатают ли наш роман? Понравится ли он? А если напечатают и понравится, то, очевидно, нужно писать новый роман. Или, может быть, повесть» (Е. Петров. «Из воспоминаний об Ильфе»).

Роман начал печататься в журнале «Тридцать дней». А в блокнотах Ильфа накапливались новые записи: «Это был такой город, что в нем стояла конная статуя профессора Тимирязева»; «Страшный сон. Снится Троя и на воротах надпись: „Приама нет“»; «Воленс-неволенс, а я вас уволенс»… М. Кольцов предложил молодым писателям написать сатирическую повесть для «Огонька».

Она была написана в шесть дней, как бы с разбега, когда еще не схлынуло творческое напряжение, связанное с увлеченной работой над первым романом. Вобравшая в себя тот избыток сатирико-юмористических наблюдений, которые не вместились в до предела насыщенный роман, вся освещенная дерзким, молодым задором, уверенностью, что смеяться можно, нужно и чем звонче — тем лучше, «Светлая личность» (так называлась повесть) не была, однако, ни вариантом, ни еще одной главой «Двенадцати стульев»; она оказалась произведением совершенно новым — и в образной своей ткани, и в сюжете, и в облике героев.

В «Двенадцати стульях» писатели заостряли или смещали отдельные детали, нигде не искажая картины жизни в целом. Казалось, что вы смотрите на знакомый до подробностей будничный быт, скажем, Москвы сквозь чуть ломающее линии толстое увеличительное стекло, сквозь призму иронии. Все, что происходило в «Двенадцати стульях», могло произойти на самом деле. Оно лишь пересказано было иначе — несколько иронически, несколько гиперболично, — смешно. В «Светлой личности» на помощь гиперболе и иронии пришла фантастика, сама насквозь пронизанная иронией фантастика сатиры.

Именно с этой повести начинает заметно развертываться одна из сторон дарования Ильфа и Петрова — фантастический гротеск.

У гротеска множество форм. Он может отдельными штрихами входить в повествование (это мы видели в «Двенадцати стульях») и может господствовать в нем, как в более поздних «Необыкновенных историях» и «Веселящейся единице». Фантазия гротеска может переносить читателя в вымышленный мир, в неведомые фантастические страны, схожие со знакомым читателю миром, как это делали Рабле или Свифт, и может видоизменять близкие нам картины быта, может пронизывать будничные явления, как это было у Гоголя (повесть «Нос»), или в «Истории одного города» Щедрина, или в большинстве гротескных произведений Ильфа и Петрова.

Ничего из того, что произошло в удивительном городе Пищеславе (изображенном в «Светлой личности»), не могло быть на самом деле. Более того, и самого Пищеслава быть на свете не могло. «Сказать правду, Пищеслав был городом ужасным… — восклицают авторы. — Свежий человек, попав в него, подумал бы, что это город фантастический. Никак свежий человек не смог бы себе представить, что все увиденное им происходит наяву, а не во сне, странном и утомительном».

И правда, где еще могло бы случиться нечто подобное историям с чудесной пельменной машинкой или необыкновенным пищеславским клубом? Изобретенная в Пищеславе машинка выпускала три миллиона пельменей в час, причем эту цифру можно было увеличить до пяти миллионов, но уменьшить было нельзя. В два дня две такие машинки, работавшие в три смены, превратили в тонны пельменей все запасы пищеславской муки и мяса. Так как было лето, то еще через несколько дней пришлось вывезти пельмени на свалку: съесть такое количество оказалось невозможным. А клуб? Он являл собою чудо красоты и архитектурного искусства, но по прямому назначению не использовался: его так усердно украсили колоннами всех ордеров; ионическими, дорическими и коринфскими, — окружавшими его стройными рядами и пересекавшими его вдоль и поперек, что в этом густом колонном лесу не нашлось места ни для залов, ни для читален. Вся полезная площадь сводилась к семи квадратным метрам, на которых обитал комендант клуба.

Ни в каком другом месте, кроме фантастического Пище-слава, не могло произойти и этой необыкновенной истории с волшебным мылом «веснулином», изобретением городского сумасшедшего Бабского, которое смыло до основания скромного совслужащего Филюрина, смыло, сделало невидимым, невесомым, почти нематериальным, лишило его тела и возможности наслаждаться жизнью (есть, спать, одеваться и продвигаться по службе) и оставило ему только душу, в которой он никогда прежде не испытывал потребности. Не могло быть всей этой удивительной цепи нелепых приключений, связанных с появлением в городе невидимого.

Но точно ли не могло? «Приглядевшись ближе к особенностям города Пищеслава, можно было уловить знакомые черты…» — замечают сатирики. Пусть ни одну из этих черт нигде нельзя было бы встретить в столь полном виде и в столь крайнем выражении, как в фантастическом Пище-славе, он все-таки, оказывается, чем-то похож на многие маленькие города эпохи нэпа, олицетворяя косное и реакционное, что норовило прижиться здесь после революции, — этот выдуманный городок мещанства, бюрократизма и разлагающегося нэпманства.

Правда, неуемная пельменная машинка, едва не разорившая Пищеслав, — фантазия (никак не имеющая целью обидеть работников пищевой промышленности). Но разве и сегодня не грешат у нас иные организаторы болезнью нереальности масштабов? И разве до сих пор мы не встречаем пищеславских клубов с колоннадой — и, конечно же, не только в архитектуре?

А сатирический образ всесильного бюрократа крохотных масштабов Каина Доброгласова, человека с белыми эмалированными глазами. Кому из нас не случалось хоть раз в жизни оказаться перед холодной белизной подобных глаз, недоступных ни чувству, ни мысли, ни юмору, глаз, за которыми скрывается бездушная, словно кастрюльная эмаль, уверенность в своем праве и непогрешимости!

В повести «Светлая личность» явственно проступает молодость ее авторов. Не столько саркастично, сколько весело звучит их сатира. Коллекция косного и реакционного, собранного в Пищеславе, представляется им главным образом коллекцией нелепостей. В их повести мало злости и много смеха. Нет, авторы не считают возможным примириться с бюрократом или мещанином, они просто не видят в этом большой опасности и вообще все зло считают легко искоренимым.

И все-таки далеко не бездейственна даже эта сатира, уже в середине 30-х годов казавшаяся Ильфу и Петрову устаревшей.

Ведь сатира — оружие весьма своеобразное. К сожалению, она не убивает одним только фактом прямого попадания. Каин Доброгласов, прочтя о себе, может быть, сморщится, как от оскомины, и скажет: «Не смешно, не типично». А может быть, с удовольствием посмеется: «Ведь вот какие бывают типы!» — и останется на своем месте. Вы еще не раз столкнетесь с бюрократом такого рода, вас не раз возмутит и оскорбит его самодовольная тупость. Но мучительного недоумения уже не будет. «Да ведь это Каин Доброгласов! — мысленно, а может быть, и вслух скажете вы с ненавистью и презрением. — Я узнаю его эмалированные глаза. Я знаю, что он туп, жаден и труслив, что он найдет общий язык с жуликом и спекулянтом. Я знаю даже, что он готов немедленно уволить брата своего Авеля, едва почувствует, что дрогнуло под ним служебное кресло. Он не страшен — он смешон». Пусть это еще не окончательная победа: Каин Доброгласов еще не уничтожен. Но он узнан, маска с него сорвана. Сатира достигла своей цели.

Едва ли не менее всего гротеска в образе центрального персонажа повести — Егора Карловича Филюрина, обладателя благонадежной, «ручейковой» фамилии (он и есть «светлая личность»). Тем, кому хорошо известен один «эпический персонаж» у Ильфа и Петрова — Остап Бендер, покажется неожиданным в качестве главного героя этот тихий молодой человек с серенькими глазами и светлыми ресницами, не отличающийся ни добродетелями, ни пороками, аккуратно уплачивающий профсоюзные взносы и не посещающий общих собраний, любящий усердно повеселиться на вечеринке с сослуживцами и даже умеющий вдохновенно исполнить на мандолине вальс «Осенний сон», с великим трудом разученный им по цифровой системе. В неслужебное время мысль героя течет довольно вяло и всегда останавливается на том, сколько стоит та или иная вещь, на сколько она дешевле за границей и как много зарабатывает собеседник. Только с барышнями он становится разговорчивей и ведет беседы на волнующие темы — о любви и ревности.

Как в Остапе Бендере слегка пародировался традиционный образ веселого жулика и благородного босяка, так и в Егоре Филюрине, тоже без нажима и подчеркну-тоста, пародируется ставший уже литературным штампом традиционный образ маленького обывателя. И в то же время Филюрин, не в меньшей степени, чем Бендер, взят из самой жизни, сатирически выразителен и сатирически типичен в самой заурядности своей бесцветной и бездейственной фигуры.

Повесть богата юмором, тем ильф-и-петровским юмором, который авторы по крупинкам собирали в повседневности и потом переплавляли в прозе, отметив печатью своей индивидуальности. Мы найдем здесь и характерные для Ильфа и Петрова каламбуры, и смешные, пародийные имена (папиросы «Дефект», мадам Безлюдная), и излюбленные ими иронические рассуждения о самых неожиданных вещах (вспомните отступление о статистике а «Двенадцати стульях» или трактат о пешеходах, открывающий роман «Золотой теленок»). Только юмор «Светлой личности» более шутлив и легок, и если в отступлениях «Двенадцати стульев» было все-таки больше наблюдений, чем иронии, то здесь иногда ирония и шутка побеждают. Вот например:

«Нет ни одного гадкого слова, которое не было бы дано человеку в качестве фамилии. Счастлив человек, получивший по наследству фамилию Баранов. Не обременены никакими тяготами и граждане с фамилиями Баранович и Барановский. Намного хуже чувствует себя Баранский. Уже в этой фамилии слышится какая-то насмешка. В школе Баранскому живется труднее, чем высокому и сильному Баранову, футболисту Барановскому и чистенькому коллекционеру марок Барановичу. И совсем скверно живется на свете гр. гр. Барану, Баранчику и Барашеку.

Власть фамилии над человеком иногда безгранична. Гражданин Баран, если и спасется от скарлатины в детстве, то все равно проворуется и зрелые свои годы проведет в исправительно-трудовых домах. С фамилией Баранчик не сделаешь карьеры. Общеизвестен тов. Баранчик, пытавшийся побороть проклятие, наложенное на него фамилией, и с этой целью подавшийся было в марксисты. Баранчик стал балластом, выметенным впоследствии железной метлой. Братья Барашек и не думают отдаваться государственной деятельности. Они сразу посвящают себя мелочной торговле и бесславно тонут в волнах нэпа».

Несмотря на отсутствие положительных героев в повести, несмотря на то, что гул жизни страны доносится до фантастического Пищеслава лишь весьма отдаленно, общее ее звучание светлое и свежее. И причина тому не только в веселом юморе. В повести есть еще один незримый герой — страх перед разоблачением, терзающий пищеславских нэпманов и бюрократов. И герой этот привносит в повесть оптимистический колорит.

Казалось бы, трудно представить себе более удачное начало, чем начало творческого пути Ильфа и Петрова. Уже в первом романе с полным блеском проявилось их дарование; повесть «Светлая личность» показала, что успех первого произведения не случаен, что возможности писателей огромны. И все-таки именно теперь начинается труднейшая полоса в творчестве Ильфа и Петрова — полоса мучительных сомнений и поисков.

Творческий путь Ильфа и Петрова вообще очень мало похож на дорогу цветов. На долю сатириков выпали и трудности с публикацией обоих романов, особенно второго, более зрелого, и долгое пренебрежительное отнесение рапповцами к числу «попутчиков», и незаслуженное забвение некоторых произведений. Им не только приходилось разрабатывать, искать на ощупь новые принципы и новые формы сатиры — сатиры социалистического реализма, им приходилось участвовать в жестоких схватках за самое существование сатиры. Все это было нелегко. Но в дальнейшем Ильф и Петров все тверже верили в себя, все четче становились их художественные принципы и определенней гражданские взгляды; они знали, что защищали от своих противников, знали, к чему стремились в своем творчестве. А в первый год после выхода в свет «Двенадцати стульев» им пришлось особенно трудно, потому что было еще неясно, чего требовать от себя.

Что было самым удачным в «Двенадцати стульях»? Фантазия, задор, юмор? Или явственно пробивавшееся фельетонное начало? Сатира на мещанство? Или литературные пародии? Роман был богат, разносторонен, в нем, конечно, были и сильные и слабые стороны; какие-то из них надо было развивать, какие-то необходимо было преодолеть. А критика молчала. Впрочем, к тому времени, когда она заговорила, авторы научились не слушать ее поспешных и противоречивых оценок.

К тому же, как ни быстро пришла большая слава, она все-таки пришла не сразу. Пока она созревала, сдерживаемая газетным и журнальным молчанием, молодые авторы какое-то время вообще не понимали, хорошо ли то, что они написали, принято ли это публикой. Начались мучительные поиски собственного творческого пути, сопровождаемые беспощадно критическим отношением к себе, иногда слишком беспощадным и даже несправедливым. К повести «Светлая личность» писатели потеряли интерес, едва она была закончена. Они никогда не переиздавали ее. Возникает остроумный и мрачный цикл рассказов об обывателях — «Необыкновенные истории из жизни города Колоколамска», затем серия сатирических сказок «1001 день, или Новая Шахерезада». «Мы чувствуем, что надо писать что-то другое. Но что?» — замечает Евгений Петров (Е. Петров. «Мой друг Ильф»).

Оба эти сатирических цикла были связаны с новым периодом в биографии Ильфа и Петрова — с их работой в журнале «Чудак».

Примерно с 1927 г. газета «Гудок» начала терять свое значение своеобразного центра литературной молодежи. Один за другим перешли в другие газеты и журналы работники «Знаменитой беспощадной». В октябре 1928 г. «по сокращению штатов» был уволен Ильф. Примерно тогда же ушел из «Гудка» Евгений Петров. А в ноябре 1928 г. мы видим уже обоих соавторов сотрудниками только что основанного сатирического журнала «Чудак».

Михаил Кольцов, редактор и организатор журнала, вдохновленный новыми замыслами, писал А. М. Горькому в эти дни: «У нас собралась неплохая группа писателей, художников, и мы решили во что бы то ни стало придать будущему журналу облик, совершенно порывающий с увядшими сатириконскими традициями. Мы убеждены, что в СССР, вопреки разговорам о „казенной печати“, может существовать хороший сатирический журнал, громящий бюрократизм, подхалимство, мещанство, двойственность в отношении к окружающей обстановке, активное и пассивное вредительство»[18].



«Знаменитая беспощадная». Сотрудники отдела «Рабочая жизнь» газеты «Гудок» за работой. Слева направо: заведующий отделом И. С. Овчинников, Ю. Олеша (фельетонист Зубило), художник Фридберг, «правщики» Михаил Штих, Илья Ильф, Борис Перелепит.



Г. Рыклин рассказывает, как на даче у Д. Бедного (кроме Рыклина там были Михаил Кольцов, Ильф, Петров, Василий Регинин) сочинялось название этого журнала:

«Мы думали. Все вместе и каждый в отдельности. Потом опять начали спорить. Кто-то кого-то назвал чудаком.

Кольцов при этом напомнил изречение Горького: „Чудаки украшают жизнь“. И вдруг, оживленный, он вскочил с места:

— Товарищи, а почему бы не назвать журнал — „Чудак“?»[19].

В письме к Горькому это название М. Кольцов объяснял так: «Название „Чудак“ взято не случайно. Мы, как перчатку, подбираем это слово, которое обыватель недоуменно и холодно бросает, видя отклонение от его, обывателя, удобной тропинки: — Верит в социалистическое строительство, вот чудак! Подписался на заем, вот чудак! Пренебрегает хорошим жалованьем, вот чудак! — Мы окрашиваем пренебрежительную кличку в тона романтизма и бодрости».

Но Е. Петров позже иронизировал: «Было очень глупо. Сидели на заседании и говорили: „Шекспир чудак? Конечно, чудак. А Пушкин? Ну, это ясное дело. А работали хорошо“».

Не случайно журнал носил явный отпечаток творческих индивидуальностей Ильфа и Петрова: они принадлежали к числу самых деятельных его работников. Как вспоминает В. Ардов, заведовавший отделом «Деньги обратно» (так назывался отдел искусств), через руки Евгения Петрова шел «мелкий материал» — анекдоты, темы для рисунков, эпиграммы. «Это было очень трудоемкое дело, и Евгений Петрович проявил тут все свое трудолюбие, усидчивость, умение организовывать и обрабатывать рукописи»[20]. Ильф вел отдел литературных рецензий. Фактический материал, дававший повод для сатирических заметок о курьезах и ляпсусах в отделы «Но-но, — без хамства» и «Слезай — приехали», тоже часто попадал к Ильфу.

Ардов писал как-то: «Перечитайте комплект „Чудака“ и вы сразу отличите его руку в этих анонимных тридцатистрочных фельетонах»[21]. И правда. Кто, кроме Ильфа, мог быть автором заметки «Холостой мальчик», начинающейся так: «Если человек глуп, то это надолго. Если же человек дурак, то это уж навсегда, на всю жизнь. Тут уж ничего не поможет. Проживет такой человек на земле семьдесят лет, из школьного возраста перейдет в зрелый, будет подвизаться на поприще государственной службы, состарится, станет благообразным старцем с розовыми ушами и благовонной лысиной и все это время, каждый день своей жизни будет дураком». В заметке рассказывалось, как один московский мальчик («холостой, состоящий на иждивении родителей») обморочил несколько очень солидных учреждений. И следовал вывод: «Можно подвизаться на поприще государственной службы, можно сидеть в кабинете с пятью сверкающими телефонами и цветными диаграммами на стенах и все это время, каждый день своей жизни оставаться дураком, которого обморочит любой из холостых, еще состоящих на иждивении родителей мальчиков»[22].

Для «Чудака» Ильф и Петров писали много. Их псевдонимы в этот период очень пестры. Имена Ильф и Петров встречаются главным образом под раздельно написанными произведениями. Рассказы же о Колоколамске и сказки Новой Шахерезады подписаны Ф. Толстоевским. Под совместными театральными и кинорецензиями ставился псевдоним Дон Бузильо. Были имена Виталий Пселдонимов, Коперник, Франц Бакен-Бардов[23].

Позже Ильф и Петров заявляли: «Такой образ действий был продиктован соображениями исключительно стилистического свойства, — как-то не укладывались под маленьким рассказом две громоздкие фамилии авторов» (Предисловие к сборнику «Как создавался Робинзон». М., 1933). Была здесь, конечно, и другая причина: нередко в одном номере «Чудака» сталкивалось по два-три рассказа и фельетона Ильфа и Петрова, общих и раздельно написанных. В таких случаях существование нескольких псевдонимов естественно. В какой-то степени в быстрой смене этих остроумных временных имен сказалась и тогдашняя творческая неуверенность авторов: своя тема, своя манера (так, по крайней мере, казалось им) еще не были найдены, свое имя еще не определилось.

Десять «Необыкновенных историй из жизни города Колоколамска» появились в первых же десяти книжках «Чудака». До черноты сгустился здесь мрачный, фантастический гротеск, почти утратив так хорошо знакомые нам светлые, веселые тона, казалось бы, органически присущие таланту Ильфа и Петрова. Колорит этих рассказов, резко бичующих мещанство, его косность и невежество, его злобную враждебность всему свежему, безрадостен. Их фантастика — это не фантастика сверхъестественного, это фантастика бессмыслицы, до которой может дойти злобствующая дикость мещанина.

В поистине необыкновенных историях, случающихся в бредовом городе Колоколамске, вскрываются одна за другой ненавистные черты мещанина, доведенные до их логического конца, до выражения в действии, которого не могло быть на самом деле, но которое лучше всего отвечало бы этим чертам.

Что же это за черты?

Это прежде всего трусливое лицемерие и внешнее приспособленчество мещан. Они запечатлены в пародийной колоколамской географии (к одному из рассказов был приложен план Колоколамска, сделанный художником К. Ротовым). Улицы и площади города снабжены названиями, в которых старая терминология причудливо смешивается с новой: здесь Членская площадь и площадь Спасо-Кооперативная, Большая Месткомовская улица, а также улицы Малая Бывшая и Большая Бывшая, Старорежимный бульвар, Храм Выявления Христа, Кресто-Выдвиженческая церковь и др.

Это страсть к распространению и раздуванию злобных слухов и дикая вера в эти тут же выдуманные слухи («Васисуалий Лоханкин» — рассказ о том, как в Колоколамске поверили в ожидающийся всемирный потоп и даже построили Ноев ковчег — под руководством капитана Ноя Архиповича Похотилло).

Это жадность пиявок, которые, присосавшись к чему-либо, могут высосать все дочиста, как высосали колоколамцы почти все финансы из маленькой, но заносчивой капиталистической державы Клятвии (рассказ «Синий дьявол»).

Это, наконец, дикая готовность перепортить все хорошее, а потом скептически и презрительно отзываться об этом хорошем (в одном из рассказов колоколамцы случайно оказались обладателями благоустроенного небоскреба, в котором расселился весь город, а уже через неделю они вернулись в свои халупы, догола ободрав небоскреб и оставив от него лишь жалкий остов с пустыми черными оконницами).



План города Колоколамска.

Рис. К. Ротова.



Рассказы хлестки, в их кажущейся усмешливости слышится ненависть, чувствуется желание авторов дать пощечину мещанину. И все-таки цикл в целом оставляет гнетущее впечатление. Нет и не может случиться ничего хорошего в беспросветном мракобесии захолустного города Колоколамска. Даже забей здесь целебный источник, то и он после всей шумихи все равно окажется только прорвавшейся сточной водой (рассказ «Вторая молодость»). Если в «Светлой личности» кроме смеха был еще один «положительный герой» — страх разоблачения, заставлявший трепетать пищеславских нэпманов и бюрократов, то в Колоколамских рассказах его не слышно. Нет в Колоколамске управы на одичавшего мещанина.

Отдельные характеристики и ситуации из рассказов о Колоколамске были позже использованы авторами в главах о «Вороньей слободке» в «Золотом теленке». Здесь уже не целый город, а лишь одна квартира стала средоточием колоколамских сюжетов, и этого тоже было достаточно, чтобы тему дать заостренно, преувеличенно. (Само название «Воронья слободка» перекочевало из «Необыкновенных историй», сохранив тот же смысл.)

Совершенно очевидно, что, задумывая этот цикл, Ильф и Петров намеревались написать нечто подобное «Истории одного города» Щедрина. Но то, что было силой Щедрина, — беспощадная, неотвратимая сосредоточенность на одних мерзостях жизни — для авторов «Необыкновенных историй» обернулось их слабостью. Не удивительно: пафосом Щедрина была ненависть к несправедливости, всесильно опутавшей жизнь, сделавшей ее «неудобною», породившей произвол и неуверенность, а Ильф и Петров были влюблены в жизнь, пылко верили в нее, ненавидя главным образом то в ней, что мешало строить социалистическое общество. Щедринской сатиры не получилось. Но в этих рассказах, несмотря на то что Ильф и Петров словно бы шагнули в них в сторону от прямого своего пути, можно уловить любопытный и характерный для их творчества штрих — созревающую идейную близость сатириков к Маяковскому.

Здесь необходимо маленькое отступление.

Ильф и Петров не принадлежали к числу близких друзей Маяковского. Но их крепко связывало то, что они были единомышленниками и товарищами по борьбе. «В какой-то степени Маяковский был нашим вождем», — писал Е. Петров позже.

Младшие современники великого поэта, Ильф и Петров выросли под обаянием его личности и его таланта. «Ильф очень любил Маяковского. Его все восхищало в нем. И талант, и рост, и голос, и виртуозное владение словом, а больше всего литературная честность», — писал Е. Петров («Из воспоминаний об Ильфе»). С середины 20-х годов их биографии шли рядом, то и дело сталкиваясь и переплетаясь. В 1924–1925 гг. Маяковский был тесно связан с журналом «Красный перец» — как раз тогда, когда там начинал Е. Петров. С 1925 же года он появлялся в «Гудке», где работал Илья Ильф. В 1928 г. одним из самых первых он приветствовал появление в литературе двойного писателя Ильфа и Петрова. Их роман «Двенадцать стульев» он назвал замечательным романом, а известного Гаврилу, который то порубал бамбуки, то испекал булку, — классическим Гаврилой[24]. В 1929–1930 гг. Маяковский активно сотрудничает в «Чудаке», душою которого были Ильф и Петров. «Чудаку» посвящены даже рекламные стихи Маяковского:



Хочется посмеяться.
               Но где
                    да как?
Средство для бодрости —
                   подписка на Чудак…
В бюрократа,