Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Смерть ходила рядом, но пока не трогала меня. Сегодня еще трое расстреляны. Боже мой! Как долго будет продолжаться эта пытка? Я помню описание якобинского террора. Красный террор очень похож на него. История повторяется.

Только что привели шестьдесят семь новых заключенных, среди них пять женщин и четверо детей. Это крестьяне, которые осмелились сопротивляться, когда коммунисты явились \"национализировать\" все их зерно, скот и другое имущество. На подавление бунта в селах были посланы пушки и пулеметы. Три населенных пункта разрушены до основания и сожжены, много крестьян убито, сотня арестована (*46). Те шестьдесят семь человек в ужасном состояний - руки переломаны, на теле рваные раны и кровоподтеки. Маленькие дети горько плачут. Сколько же они выдержат в этом аду? Если страдают отцы, то почему маленькие безгрешные души должны мучиться вместе с ними? Тюрьма теперь переполнена.

Сегодня нас стало меньше. Большинство крестьян казнены. Одного ребенка оставили сиротой.

Благодарю Господа за сегодняшний день! Мне впервые разрешили выйти со всеми заключенными на сбор топлива по берегу Сухоны. Эта большая привилегия прежде была дана всем, кроме меня и двух других политических заключенных. В группе из примерно шестидесяти человек мы вышли из тюрьмы под строгой охраной. На улицах заключенные жадно собирали окурки, капустные листья и мерзлый картофель. Несколько друзей узнали меня, когда я проходил мимо, и поспешили к жене и брату сообщить об этом. Часом позже я увидел в некотором отдалении дорогих мне людей. В течение двух часов тяжелого труда я блаженствовал, видя их. Когда наша колонна потянулась обратно в тюрьму, мы прошли совсем рядом с ними. Слезы потекли из моих глаз. В лохмотьях, небритый, грязный, анемичный, я являл собой печальное зрелище. И все же я благословляю этот день, что дал мне радость встречи с женой и братом.



ВОСКРЕШЕНИЕ ИЗ МЕРТВЫХ





Сегодня, 13 декабря, я пишу в дневник не в тюрьме, а на железнодорожной станции Луза (*47). Вчера около трех часов пополудни меня в очередной раз вызвали в тюремную канцелярию. Войдя в кабинет, я увидел жену. Что это значит?

- Садитесь, профессор Сорокин, - это был мой следователь, но говорил он теперь с ноткой подобострастия в голосе. - Эта статья в \"Правде\" может представлять интерес для вас.

Он показал статью Ленина обо мне (*48). Главной мыслью ее было, что люди моего типа, представители крестьянства по происхождению и демократы по прежней деятельности, лишь по несчастливому стечению обстоятельств оказались врагами коммунистов и заслуживают особого к себе отношения. Задачей коммунистов должно стать привлечение их к сотрудничеству. Наличие в коммунистической России интеллектуалов и образованных людей было бы благом для страны.

- Мы получили приказ от самого Ленина (*49), - чекист подчеркнул два последних слова, - отправить вас в Москву в распоряжение Центральной ЧК. Завтра утром вы выезжаете. Мы все организуем.

- Моя жена сможет поехать со мной?

- Нет, но она получит разрешение присоединиться к вам через два-три дня.

- Может ли она принести мне чистую одежду? Эта, - я показал на свои лохмотья, - немного запачкалась.

- Да, конечно.

Следующим утром я в сопровождении главного палача, латыша Петерсона, и русского чекиста был доставлен на станцию Луза. Над головой синело чистое зимнее небо, в лицо дул холодный ветер, жизнь, чудесная жизнь, звала и манила меня снова. Я пытался представить себе, как этот мираж стал реальностью, но не смог и бросил это занятие.

Когда прибыл поезд, мы сели в вагон \"особого назначения\", судя по надписи на нем. Это был комфортабельный международного класса спальный вагон, предназначенный специально для агентов правительства, в то время как остальной народ путешествовал и на крышах, и на площадках, и под днищем общих вагонов. И если все остальные пассажиры ехали в тесноте и давке, то поборники равенства удобно располагались в купе, ели мясо, хлеб, пили вино и закусывали черной икрой. Вот уж действительно равенство!

Три дня я ехал под охраной этих чекистов. Они между делом поведали мне, как охотились за мной, скольких людей убили, назвав среди прочих имена нескольких моих друзей.

Утром 16 декабря 1918 года (*50) мы прибыли в центральную ЧК в Москве. Там я встретил среди заключенных профессора Каминку, только что привезенного из Петрограда. Вскоре камера начала заполняться \"свежим уловом\" - студентами и студентками, священником, двумя литераторами, рабочими, мошенниками, профессиональными ворами и двумя проститутками. В помещении не было стульев, и мы сидели на полу. Около семи вечера агент в очередной раз вошел в камеру и объявил мне, что я освобожден и могу уйти, когда пожелаю.

Скрывая сильное волнение, я последовал за ним в канцелярию и, пока выправлялись бумаги, огляделся в этом центре машины террора. В кабинете находилась привлекательная женщина, изысканно одетая и увешанная множеством драгоценностей. Весело болтая, она работала с кипой документов. Прочие обращались к ней: \"Товарищ Петерс\", из чего я сделал вывод, что она была женой или сестрой самого главного террориста Петерса (*51). Очевидно, коммунисты, потерпев неудачу в деле обеспечения всеобщего счастья, занялись устройством своего собственного благополучия.

Наконец мне выдали бумаги, и, прижав их к груди, я вышел на улицы Москвы. Сознание того, что я спасен и в самом деле восстал из мертвых, совершенно ошеломило меня. Я долго бродил по улицам, не соображая, куда иду. С трудом собравшись с мыслями, повернул к дому моего старого друга. Но на звонок дверь в открыл незнакомый человек. Он не имел представления о том, что стало с моим приятелем, так что я направился на квартиру другого товарища. В его доме также жили чужие люди. По третьему адресу я застал моего старинного друга профессора Н. Кондратьева, который в первый момент не признал меня. Когда я назвался, он вскричал: \"Бог мой! Как же ты изменился! Постарел по крайней мере лет на двадцать\".

- Это время бежит так быстро, - усмехнулся я. - Несколько месяцев этой славной эпохи прогресса равны двадцати годам в нормальной жизни. Первым делом дай мне сменить белье. Мое полно вшей.

Он отвел меня в ванную комнату помыться и переодеться. Вода была холодная, как лед, но я испытал настоящее наслаждение от мытья и, вслед за этим, от горячего чая, за которым мы обсудили похождения и мытарства, мои и наших общих друзей. Три дня спустя я имел счастье встретиться с женой и другом, с которым мы так долго блуждали по лесам.

Несколько слов об этом неожиданном избавлении. Это дело рук моего старого студента, комиссара, который приходил ко мне в тюрьму. Он дал знать Пятакову и Карахану - в прошлом моим друзьям, теперь членам правительства - о смертном приговоре, и они, по старой памяти, пошли к Ленину и потребовали моего освобождения. А Ленин, рассчитывая нажить политический капитал на великодушии, написал статью в \"Правду\" и приказал освободить меня (*52).

Поскольку слово чести меня не связывало (*53), я чувствовал себя вправе поступать так, как подсказывала совесть. Так что если моя деятельность после освобождения и не одобрялась большевиками, - это их дело, а не мое.



СТУПЕНИ В КОММУНИСТИЧЕСКИЙ РАЙ





Проведя несколько дней в Москве, я уехал в Петроград. Уже на Николаевском вокзале увидел мерзость запустения. Город был словно зачумленный.

Голодный и расстроенный этим зрелищем, я искал лавку, чтобы купить еды, но ничего не нашел. Придя в собственную квартиру на Надеждинской улице, я обнаружил, что ее заняла еврейская семья.

За исключением нескольких книг и рукописей все мое имущество исчезло. Некоторые книги лежали возле печки, показывая, куда все девалось.

- Пожалуйста, извините нас, - сказала женщина, - мы не знали, вернетесь ли вы когда-нибудь. Кроме того, было так холодно, а у нас не было топлива.

В белье с чужого плеча, худых ботинках и рваном плаще, что носил в лесу, я пошел к соседям. И там меня тоже встретили удивлением переменам в моей внешности.

- Вы взгляните на себя, - ответил я. - Вы тоже изменились.

Госпожа Дармалатова засмеялась: \"О, да, я и мои дочери сейчас носим одежду на несколько номеров меньшую по размеру\". Услыхав о том, что я стал бездомным, она сказала: \"Занимайте комнату или две у нас (*54). К нам должны были подселить двух или трех коммунистов на квартиру, но лучше если вместо них поселитесь вы\".

Теперь оставалось решить только проблему хлеба насущного. С великими трудностями я получил вожделенные карточки на хлеб, продукты, табак, топливо, одежду. Профессора как \"полупаразитическая прослойка\" получали карточки второй категории, которые едва позволяли не умирать с голоду (*55).

Закончив коллекционирование карточек, я посетил университет и Психоневрологический институт, чтобы сообщить моим коллегам, что я жив, и выяснить, каково мое нынешнее положение в университете. Мне снова предложили старую преподавательскую должность в университете и институте, и было решено, что начну читать лекции и вести семинары после Рождества (*56). Меня также избрали профессором социологии в Сельскохозяйственной академии и в Институте народного хозяйства. Я принял оба эти предложения, т. к. нуждался в дополнительных средствах существования. В то же время два больших кооперативных союза, еще не национализированные тогда, заказали мне учебники по праву и социологии.

В столовой университета я встретил еще одного издателя - Ф. Седенко (*57), - спросившего меня, как долго я буду тянуть с написанием \"Системы социологии\". Все мои подготовительные материалы к этому труду, которые я собирал длительное время, были утеряны, о чем я и сообщил Седенко. Он же убеждал меня, что по опыту, в наших обстоятельствах откладывать что-либо на потом - просто глупо.

- Сегодня ты жив, завтра - мертв. Лучше опубликовать нужную книгу даже с некоторыми дефектами, чем ждать неизвестно чего, - сказал он. - Немедленно приступай к своей \"Системе\", и я опубликую ее.

Зная, что он прав, я принял это предложение. Вскоре моя жена приехала из Москвы, и мы начали жить и работать на \"поприще коммунистического культурного строительства\".

Вечером 31 декабря 1918 года мы собрались вместе с семьей Дармалатовых и несколькими близкими друзьями встретить Новый год. Каждому был подан кусок хлеба, пирожное, сделанное из картофеля, и стакан чая с кусочком сахара. В комнате было так холодно, что все сидели в шапках, кутаясь в платки, шали и пледы. Пробило полночь, время поздравлений и тостов в иные времена. Сейчас же была произнесена только одна речь:

- Ужасный год кончился. Возблагодарим Бога, что он ушел. Пусть память о наших дорогих друзьях, погибших в этом мрачном году, живет вечно. От наступающего года мы не ждем ни радости, ни спокойствия. Если к концу его мы, наши родные и друзья останемся живы, то все будут счастливы. Есть ли у нас мужество встретить грядущие испытания?

Мы сидели в молчании и меланхолии. Каждый печально думал о тех, кто умер, и горячо молился за тех, кто оставался в лапах \"красного монстра\".





Глава девятая. ЖИЗНЬ В ЦАРСТВЕ СМЕРТИ: 1919-1922

НА ПОПРИЩЕ КОММУНИСТИЧЕСКОЙ КУЛЬТУРЫ





Себя мы называли \"троглодитами\"(*1). Не то чтобы мы жили в пещерах, но уверен: настоящие пещерные люди имели больше удобств, чем было у девяноста пяти процентов населения Петрограда в 1919 году. Квартира госпожи Дармалатовой, к примеру, состояла из восьми больших комнат, но в ту суровую зиму можно было пользоваться лишь двумя. Она с дочерьми жила в одной, мы с женой - в другой комнате. В коммунистическом обществе все должно быть естественным, и мы действительно имели естественную температуру в жилище, отапливаемом преимущественно нашим дыханием. Карточки на топливо у нас были, но не было топлива. В то же время водоснабжение Петрограда было расстроено, и вода заражена тифом и другими возбудителями опасных болезней. Нельзя было выпить и капли некипяченой воды. Самым ценным подарком в 1919 году стали дрова на растопку.

Что касается санитарных условий, то их просто невозможно описать нормальным человеческим языком. В сильные холода в размороженных домах полопались все трубы, и на верхних этажах не работали сливные бачки в туалетах и краны.

- Это коммуния, - сказал водопроводчик, пришедший чинить наши трубы.

Мы в полной мере ощутили на себе, что такое \"коммуния\". Разбитые оконные стекла приходилось затыкать тряпками. Умыться или выкупаться было практически невозможно. Прачечные, как буржуазный институт, исчезли. Мыло полагалось по продуктовым карточкам, но никогда не выдавалось.

Может быть, тяжелее всего было выносить темноту. Электричество включалось вечерами на два-три часа, а часто света не было вовсе. По карточкам мы получали от восьмушки до половины фунта очень плохого хлеба на день. Иногда и того меньше. Обычно мы ходили обедать в столовую, организованную коммунистами в университете, но даже там мы получали только горячую воду с плавающими в ней несколькими кусочками капусты. Профессор Введенский, как настоящий ученый, тщательно подсчитал, что мы тратили больше сил на ходьбу до столовой и обратно и ожидание в очереди, чем получали в обед вместе с калориями и витаминами. Постепенно все худели и становились все более и более истощенными. У многих начинались провалы в памяти, развивались голодный психоз и бред, затем наступала смерть.

Каждое утро один из нас начинал \"завтракать\", пока другой выбегал из дома занять очередь за хлебом. Эти проклятые хлебные очереди отнимали два или три часа нашего времени ежедневно, но практически ничего не давали. После завтрака мы убирали, как могли, комнату и затем, если не было принудительных общественных работ, дежурств, других очередей, больных или умерших друзей, которых требовалось посетить, я пытался писать мою \"Систему социологии\" или готовиться к лекциям в университете. Я сидел, закутавшись во все одеяла и платки, в перчатках, с ногами, обернутыми тряпками. Время от времени я вставал и делал упражнения, чтобы разогнать застывшую в жилах кровь. После обеда и вечерами я уходил на работу, пешком от одного института до другого, по десять-двенадцать верст в день. Вымотанный этими усилиями и голодом, я рано ложился спать, если только не подходила моя очередь дежурить всю ночь. Вот так мы и жили в \"Российской Совершенно Фантастической Советской Республике\", как мы называли РСФСР.

Депрессия охватывала меня каждый раз, когда я приходил в университет. В здании его больше не слышались молодые голоса и смех. Оно было погружено в темноту. Лекции читали только по вечерам. Все лекции и семинары проходили в студенческом общежитии, где теперь мало кто жил.

Мой курс социологии в университете был самым посещаемым не потому, что я имел талант лектора, а по той причине, что социология теперь стала таким жизненно важным предметом. На мои лекции приходили не только студенты, но и университетские служащие, и просто публика с улицы. Я также знаю, что на лекциях присутствовало много осведомителей ЧК, которые регулярно доносили о моих высказываниях. Вскоре после освобождения из тюрьмы Луначарский - народный комиссар просвещения - предложил мне пост комиссара петроградских высших учебных заведений. Он полагал, что ленинский замысел превратить меня и других оппонентов в союзников, в еще один инструмент политики коммунистов - хитроумный ход. Но, если я и мои коллеги не имели возможности остановить физическое и моральное удушение страны, то у нас хватало ума не поощрять, а тем более не участвовать в этой губительной деятельности.

На лекциях я никогда не играл в политику, но приводил научные факты, независимо от того, подкрепляют они коммунистические теории или нет. Быть социологом в этих условиях - чертовски трудно, но я должен был оставаться честным социологом. Невозможно даже описать трудности, с которыми я сталкивался, продолжая свою работу, которая могла в любой момент послужить причиной ареста. Я читал лекции в почти полной темноте в аудиториях, где практически не было видно слушателей. Когда появлялась надобность свериться с моими конспектами, я просил кого-нибудь одолжить огарок свечи. Обычно мне передавали стеариновый огрызок, который я задувал как можно быстрее из экономии. Студенты же, которые писали в темноте, не глядя, вообще могли заниматься где угодно.

Преподаватели ходили в университет только на заседания и конференции. В нашем читальном зале, как и везде, царило запустение. Не было ни новых книг, ни научных журналов. Отрезанные от всего мира, мы не знали, чем занимаются наши коллеги за рубежом.



МАРТИРОЛОГ





Сегодня после обеда хоронили академика Лаппо-Данилевского. На прошлой неделе, когда я посещал его, он выглядел живым скелетом. Слабо улыбаясь, он рассказал, что несколькими днями ранее по дороге в академию упал и слегка повредил ногу. Три дня спустя я навестил его в больнице, где ему сделали хирургическую операцию. Лежа в больничной койке, этот умирающий человек читал \"Феноменологию духа\" Гегеля. \"Никогда не было времени внимательно проштудировать ее, - прошептал он. - Начну сейчас\". На следующий день он скончался.

Вчера Вера, красавица дочь госпожи Дармалатовой, выбросилась из окна нашей квартиры на пятом этаже. Когда мы подобрали с мостовой, она еще жила, но была без сознания. Когда ее положили на кровать в комнате, на теле девушки не было крови и гематом. Даже ее полузакрытые невидящие глаза были красивы и чисты. Через два часа она умерла. Вера походила на цветок, который не может жить в почве, удобренной жестокостями и зверствами. Сейчас, когда я пишу эти строки, она лежит на столе в соседней комнате.

Умереть сейчас в России легко, а вот быть похороненным очень непросто. В разговорах с десятками чиновников, во многочасовых очередях пролетело четыре дня, прежде чем мы смогли получить разрешение похоронить Веру. В конце наших мытарств мы пригрозили одному чиновнику, что, если он не даст разрешения, мы принесем тело в его кабинет. Завтра похороны Веры. Нам приходится внимательно опекать госпожу Дармалатову. Обезумевшая от горя, страдающая, знающая, что ее ждет нищета, и все время думающая об этом, она не находит себе места.

\"Са ira\" (*0). Несколько дней назад повесился профессор Хвостов (*2). Вчера профессор Иностранцев (*3) принял цианистый калий. Погиб замечательный философ и самый известный геолог России. В последние недели и он, и его жена тяжело болели. В конце концов, не имея возможности достать ни еды, ни лекарств, ни даже позвать на помощь, они покончили жизнь самоубийством.

Профессор Розенблатт тоже только что совершил самоубийство. \"Са ira\", я боюсь, приобретает совершенно другой смысл, нежели в старой французской революционной песне. Капустин, Покровский, Батюшков, Кулишер, Острогорский, Карпинский, Арсеньев умерли один за другим (*4), другие умирают сейчас. Умирают от тифа, гриппа, воспаления легких, холеры, истощения и от всех десяти казней египетских (*5). Друга, которого сегодня видел живым, завтра найдешь мертвым. Собрания профессорско-преподавательского состава теперь немногим отличаются от поминок по нашим коллегам. Закрывая одно из таких заседаний, ректор Шимкевич обратился к присутствующим с мрачным юмором: \"Господа, покорнейше прошу вас не умирать так быстро. Отходя в мир иной, вы находите успокоение для себя, но создаете массу неудобств нам. Вы же знаете, как трудно обеспечить вас гробами, что нет лошадей для перевозки ваших останков на кладбище, и как дорого стоит вырыть могилу для вашего вечного успокоения. Думайте прежде всего о своих коллегах, пожалуйста, и старайтесь протянуть как можно дольше\".

Достать гроб действительно так трудно, что большинство людей хоронят своих покойников просто в матрацах или мешках. Некоторые берут гробы напрокат, чтобы только довезти тело до кладбища.

В сегодняшней \"Правде\" - теперь у нас издаются только официозные газеты - помещена передовица, безудержно расхваливающая созидательную энергию коммунизма. Статья посвящена решению правительства построить крематорий, самый большой в мире. Автор по невежеству так и не понял, какой иронический смысл несет его статья.

Сегодня во второй половине дня ко мне буквально ворвался профессор Лазерсон (*7). Он был крайне возбужден. \"Не могу, не могу больше выносить этот кошмар, - плакал он, - моя сестра умирает, все наши друзья при смерти. Вокруг только смерть, смерть, смерть. Я не могу ничего делать. Читаю, но не улавливаю смысл. Не видно ни просвета, ни конца, ни края этому ужасу!\"

Строителям нового общества мало того, что люди мрут как мухи по естественным, так сказать, причинам. Машина красного террора работает безостановочно. Каждый день и каждую ночь в Петрограде, Москве и по всей стране растут горы трупов. Щепкин (*8) и полтораста других деятелей, среди них много профессоров, только что расстреляны в Москве.

Каждый день арестовывают так много людей, что монастыри и школы переоборудуют в тюрьмы. Утром никто не знает, будет ли он на свободе к вечеру. Покидая дом, не знает, вернется ли.

В сорока семи губерниях советской России население сократилось на одиннадцать миллионов человек.



В ЦАРСКОМ СЕЛЕ





Весной 1920 года мы переехали в Царское Село (*9), бывшее ранее резиденцией императорской фамилии, а теперь превратившееся в центр детских колоний. В Сельскохозяйственной академии в Царском Селе я и жена получили работу, две маленькие комнаты и клочок земли для палисадника. Здесь мы устроились гораздо удобнее, чем в Петрограде. Великолепные парки старого императорского городка все еще сохраняли красоту, хотя и были сильно запущены и частью вырублены. Дворцы, построенные по чудесным проектам Растрелли, по-прежнему радовали глаз и напоминали нам с женой о былом величии России. В свободные минуты я бродил в безмолвных оскверненных парках, среди поваленных стволов, заброшенных зацветших прудов, беседок и деревьев, которые красная солдатня расписала непристойностями. Царскосельские парки были свидетелями и длительного славного царствования, и трагедии революции.

Вскоре после того, как мы обосновались в Царском Селе, мою \"Систему социологии\", наконец-то, хоть и с опозданием, но опубликовали. Всю жизнь потом я удивлялся, как мне удалось написать эти два тома.

Для автора и роза его успеха имеет шипы.

- Как? Вас еще не расстреляли? - воскликнул мой друг профессор Радлов (*10). - За несколько страниц вашей книги, например за 142-ю страницу, вы заслужили у нашего правительства расстрел, и даже не один. Никто, кроме вас, не публиковал такую резкую критику существующего режима.

- Ладно, - ответил я, - раз все равно казнят, предпочитаю, чтобы расстреляли за дело, а не просто так.

Не обращал внимания я и на нападки в коммунистической прессе: \"Идеолог контрреволюции\", \"Лидер самых непримиримых профессоров и интеллигентов\", \"Настало время уничтожить их раз и навсегда\", \"Как долго ЧК будет мириться с их деятельностью?\"

ЧК, надо сказать, и не собиралась мириться с этим. Лед у меня под ногами стал таким тонким, что я сделал необходимые приготовления. Во-первых, я не стал регистрироваться в Царском Селе и жил там нелегально. Если за мной придут на квартиру в Петрограде, я получу фору, будучи предупрежден друзьями, и скроюсь. Имея в виду вероятность такого исхода, я подготовил и убежище на случай необходимости исчезнуть из поля зрения властей.

В октябре 1920 года \"ночные гости\" пришли по моему петроградскому адресу и потребовали \"товарища\" Сорокина. Друзья правдиво отвечали, что я там больше не живу и они не знают, где я. На вопрос, за что меня разыскивают, им ответили: \"За бандитизм\".

На следующее утро мои студенты читали объявление: \"По причине внезапной болезни лекции профессора Сорокина приостановлены. О возобновлении лекций будет сообщено дополнительно\". Такого рода объявления появлялись столь часто, что студенты отлично понимали, о чем идет речь. Две недели я скрывался на квартире друга, продолжая свои занятия. Как только \"здоровье поправилось\", я снова приступил к лекциям. Но такие внезапные расстройства здоровья становились все более частыми в период между 1920 и 1922 годами. После публичной лекции, речи или публикации статьи, у меня вошло в привычку никогда не ночевать дома. Всегда, отходя ко сну, я задавал себе вопрос, придут ли за мной сегодня ночью. Я привык к этому, так как человек вообще привыкает ко всему.

Новый комиссар университета первокурсник Цвибак отобрал у ректора Шимкевича (*11), профессора и самого выдающегося зоолога в России, печати и объявил себя руководителем университета. В 1921-1922 годах ректора уволили, многих профессоров лишили права преподавать, выслали или казнили. Такая политика правительства была настоящим испытанием нравственных и гражданских позиций русских ученых, и я могу сказать, что большинство выстояло и перенесло все испытания и гонения, которым они были подвергнуты. Один из самых великих ученых, И. П. Павлов, показал, до каких высот нравственности и научных идеалов поднимался дух ученых России в те ужасные дни. Как двое наиболее часто выступающих с критикой коммунизма ученых, мы с Павловым крепко сдружились в те годы. Вместе с ним мы организовали Общество объективных исследований человеческого поведения, где я был действующим, а Павлов - почетным председателями. Не иначе как в целях пропаганды своей политики за рубежом Советское правительство в 1921 году издало декрет специально о Павлове, в котором заявило о публикации всех его работ и создало комиссию, куда вошли Максим Горький и Луначарский, для решения неотложных проблем его лаборатории. Павлов ответил заявлением, что он не торгует своими знаниями и не примет ничего из рук, уничтоживших русскую науку и культуру.

Такие героические поступки и такая приверженность своим идеалам вопреки гонениям были не единичны, но были и противоположные примеры. Между героями и трусами были и промежуточные типы, например, несколько ученых, которые, хотя и ненавидели коммунистов, вели политику captatio benevolentiae (*12), всячески льстя и угождая правящей власти. Большинство интеллигентов просто терпели, а когда запас терпения кончался, умирали. Пусть тот, кто ищет примеры нравственного героизма, подумает о тысячах людей в России, которые годами, день за днем стойко отвечали большевикам: \"Не хлебом единым жив человек\" и \"Воздаст Господь каждому по делам его\".



ИСКУПЛЕНИЕ





- Можете ли вы, товарищи, указать другую такую страну в мире, где правительство дает трудящимся еду, одежду, жилье, и все бесплатно, как у нас в Советской России? - так говорил Гришка III (*13) или, по-другому, Зиновьев (Апфельбаум), коммунистический диктатор Петрограда, на рабочем митинге в начале 1921 года.

- Я могу, - выкрикнул голос из толпы.

- Тогда скажите нам, прошу вас.

- На царской каторге пища, одежда и жилье были бесплатны, прямо как в нашем коммунистическом обществе. Только они были лучше, - крикнул человек.

- Правильно! Совершенно верно! - засмеялись слушатели.

Гришка попытался заговорить снова, но его прервали.

- Хватит, садись! Наговорился, жирный черт!

Как только терпение рабочих лопнуло, чекисты с револьверами окружили Зиновьева. Крики продолжались, оскорбления рели в Гришку III, и он счел за благо исчезнуть. Подобные сцены быстро становились обычным делом.

К 1921 году разрушительные последствия программы коммунистов стали ясны даже самым отсталым крестьянам. Их поля не возделывались и зарастали сорняками. У крестьян не было ни семенного зерна, ни стимулов к труду на земле. Города умирали, национализированные заводы, лишившись топлива, остановились. Железные дороги были разрушены. Здания превратились в руины. Школы почти не функционировали. Смертельная удавка коммунизма потихоньку затягивалась на шее народа. Бурные митинги и волнения на заводах и среди крестьян участились, количество таких случаев быстро росло. Даже в Красной Армии усилилось дезертирство. Русские красноармейцы несколько раз отказывались подавлять выступления народа. Учитывая это, правительство коммунистов создало специальную интернациональную армию, набранную из отбросов общества и высокооплачиваемых убийц немецкой, латышской, башкирской, еврейской, венгерской, татарской и русской национальностей. Именно эта интернациональная армия убила множество демонстрантов в одном только Петрограде в феврале 1921 года. Именно она спасла правительство коммунистов во время кронштадтского мятежа 27 февраля 1921 года (*14).

В этот день мы услышали, что кронштадтские моряки, в прошлом активно поддерживавшие коммунистов, взбунтовались. Это оказалось правдой, и, удайся мятеж, имей мы хотя бы одну независимую газету, чтобы поддержать их бунт, советскому правительству пришел бы конец. Мы отчетливо слышали канонаду из Кронштадта и ясно видели панику правительства. За двадцать четыре часа была выпущена прокламация, объявившая о новой экономической политике (нэп). Из нее следовало, что реквизиции хлеба у крестьян заменяются твердым налогом, восстанавливаются торговля и коммерция, многие фабрики должны быть денационализированы, людям разрешат покупать и продавать продукты питания, специальные совещания некоммунистических рабочих будут созваны для обсуждения вопроса об улучшении условий жизни. Таким вот образом коммунизм был \"кастрирован\" и начался нэп. В течение трех недель мы слышали постоянную стрельбу, наши сердца радостно бились в надежде, что моряки выиграют в этой дуэли, где побежденного ждала смерть.

В это самое время мы с женой оба заболели воспалением легких и лежали в больнице в Царском Селе. В одной палате со мной было пять или шесть рабочих и двое совслужащих. Бум! бум! - доносился звук пушечных выстрелов из Кронштадта, и мы шептали про себя: \"Господи, помоги этим храбрецам!\"

Прошла неделя. Канонада все еще не стихала: бум! бум! Мы с женой пережили кризис болезни и начали замечать окружающий мир, особенно звуки стрельбы. Но 18 марта перестрелка прекратилась, и над Петроградом нависла мертвая тишина. Радостное возбуждение покинуло сердца людей, на его место пришел страх. Кронштадтская дуэль закончилась. Коммунисты победили. Горе побежденным! В течение трех дней город был во власти красных войск. Три дня латышские, башкирские, венгерские, татарские, русские и еврейские подонки из интернациональной армии, возбужденные и обезумевшие от крови, похоти и спирта, убивали и насиловали жителей города.

Когда кронштадтские моряки поддерживали коммунистическое безумие, они тоже совершили множество преступлений. Они тоже насиловали и убивали. Но все, что они сделали, искуплено еще более ужасной ценой. Правительство, которое захватило власть в основном с помощью моряков, теперь было безжалостно к ним. Когда кровавое пиршество в Кронштадте закончилось, тысячи тех, кто был \"гордостью и славой\" нового режима, погибли или попали в тюрьмы. Правительство нарушило свое обещание что тем, кто сдается, будет гарантирована неприкосновенность.

Через три дня после этого жители Царского Села, обитающие возле Казанского кладбища, не спали ночью: непрекращающиеся винтовочные выстрелы отдавались в сердцах прислушивающихся к ним людей. Пять сотен матросов было расстреляно в ту ночь.



НОВАЯ БОЙНЯ





Жуткие дни мести прошли. Машина красного террора продолжает работать, но теперь она истребляет людей десятками и сотнями, вместо тысяч и десятков тысяч. Новая экономическая политика, проводимая коммунистами, начинает оказывать оживляющее воздействие на страну.. Как по волшебству, мертвая земля, кажется, возвращается к жизни. Наша свобода, правда, ограничена, но личная инициатива и ответственность утверждаются вновь. Мало-помалу Петроград начал приобретать внешний облик европейского города. Люди ремонтировали свои жилища, стали лучше одеваться, следить за своей внешностью. Печать смерти и запустения, лежавшая на нас целых два года, почти исчезла.

В духовной жизни России наблюдался процесс великого возрождения. Хотя все остальные здания продолжали постепенно разрушаться, церкви начали восстанавливаться и обновляться. Церковные службы, собиравшие мало верующих в 1917-1920 годах, теперь проходили при большом стечении прихожан.

Годовщина основания университета была отмечена впечатляющим торжественным собранием. Около пяти тысяч профессоров и студентов университета, а также гости из других вузов Петрограда присутствовали на этом собрании 3 февраля 1922 года. После того как бывший ректор Шимкевич зачитал приветственный адрес, выступил я (*15). В своей речи я указал на новые ориентиры, которых надлежит придерживаться молодежи. Индивидуальная свобода, личная инициатива и ответственность, кооперация, творческая, созидательная любовь, уважение к свободе других людей, реформы вместо революций, самоуправление вместо анархии - все это отныне и навсегда должно стать нашими общественными идеалами.

На следующий день коммунистические газеты остервенело набросились на меня, но это привело лишь к тому, что моя речь разошлась по всей стране и встретила самое восторженное отношение. В то время нападки на коммунистов неизменно срывали овации. Если официальная пресса что-либо ругала, народ обязательно хвалил. Когда Зиновьев и Ленин нападали на меня за мои статьи, их нападки сильно повышали мою популярность.

- Товарищи, гидра контрреволюции снова поднимает голову. Или мы убьем ее, или чудовище сожрет нас, - так говорил Зиновьев на собрании руководителей коммунистов вскоре после большой религиозной демонстрации, прошедшей 2 мая 1921 года. - Мы должны показать, что машина красного террора есть и продолжает работать эффективно, - сказал он в заключение.

Вскоре после этого арестовали более сотни человек, большей частью ученых, литераторов и священнослужителей. Неделю или около того спустя, мы прочли в \"Правде\":

\"По решению Петроградского Совета, за участие в контрреволюционном заговоре, вчера казнены следующие лица: Таганцев, профессор, за организацию заговора; Таганцева, его жена, за участие и недонесение на мужа; Лазаревский, профессор, проректор Петроградского университета, за разработку проекта нового избирательного закона; Тихвинский, профессор, за подготовку доклада, враждебно охарактеризовывающего современное положение советской нефтяной промышленности; Гумилев, писатель и поэт, за свои монархические убеждения; Ухтомский, художник и ученый, за информацию о положении дел в музеях; супруги Гизетти. И так далее, более чем пятьдесят фамилий, с кратким перечислением их \"преступлений\". В конце списка было напечатано: \"и другие контрреволюционеры\" (*16).

Расстрелять за нелицеприятные выводы в докладе о советской нефтяной промышленности! Нефтедобыча действительно была в плачевном состоянии, но ведь доклад Тихвинский написал для Советов по заказу самого Ленина. Расстрелять за информацию о положении в музейном деле! Расстрелять за подготовку нового избирательного закона! За монархические настроения! Ни то, что Гумилев был одним из величайших поэтов России, ни храбрость, проявленная на войне, не спасли его. В этот \"заговор\" были вовлечены люди, которые иногда даже не знали друг друга, и всем им было отказано в открытом судебном разбирательстве.

- Это пролетарское правосудие еще раз показывает врагам нашу силу, - заявил в одной из речей Гришка III. - Пусть запомнят этот урок.

Мы помним.



SOS





То, чего мы более всего опасались, случилось в России в 1921 году. Глядя на карту России, где были отмечены провинции с плохим урожаем или вообще без оного, мы говорили, что, по крайней мере, двадцать пять миллионов человек должны будут умереть зимой от голода, если мир не придет им на помощь.

Мы говорили об этом задолго до того, как правительство и Максим Горький обратились ко всем нациям о помощи голодающим. Когда наступил ужасный голод 1921 года, спасения от него не было: ни одна губерния не имела излишков хлеба.

Опубликовав два тома \"Системы социологии\", я отложил написание третьего тома, чтобы непосредственно изучить явление, типичное для революций, - голод. Вместе со студентами и сотрудниками, в тесном взаимодействии с академиками И. Павловым и В. Бехтеревым я начал исследование влияния голода на человеческое поведение, социальную жизнь и организацию общества.

Осенью 1921 года мне, как и многим другим профессорам, советское правительство запретило преподавать.

Оставшись без работы, за исключением исследований, проводимых в Институте мозга, Историческом и Социологическом институтах при университете, я чувствовал себя сравнительно свободно. Ранее я изучал голод в городе, используя себя как объект наблюдения, а сейчас у меня была лаборатория необъятных размеров - голодающие деревни и села России. Зимой 1921-го я отправился в районы бедствия Самарской и Саратовской губерний для научного изучения массового голода. Я почти сразу убедился, что не смогу осуществить это намерение. Никакие эксперименты не было возможности проводить, но я видел голод и знаю теперь, что это значит. То, что я узнал там, в этих страшных губерниях, превосходило любой научный опыт. Моя нервная система, привыкшая ко многим ужасам в годы революции, не выдержала зрелища настоящего голода миллионов людей в моей опустошенной стране. И хотя я оказался не способен проводить там исследования в полном объеме, я многое приобрел просто как человек и еще более укрепился во враждебном отношении к тем, кто принес такие страдания людям.

Вместе с одним из местных учителей наша маленькая исследовательская группа отправилась пешком с ближайшей железно-дорожной станции в бедствующие районы Самарской губернии. После полудня мы добрались до деревни N. Селение словно вымерло. Избы стояли покинутые, без крыш, с пустыми глазницами окон и дверными проемами. Соломенные крыши изб давным-давно были сняты и съедены. В деревне, конечно, не было животных - ни коров, ни лошадей, ни овец, коз, собак, кошек, ни даже ворон. Всех уже съели. Мертвая тишина стояла над занесенными снегом улицами, пока мы не увидели сани, с легким скрипом приближавшиеся к нам. Сани тащили двое мужчин и женщина. На санях было мертвое тело. Протащив сани короткое расстояние, они остановились и измученно свалились на снег. Когда мы подошли, они тупо смотрели на нас пустыми глазами. Мы также рассматривали их с болью в сердце. Я уже видел лица умирающих от голода в городах, но такие живые скелеты, как эти трое, мне еще не встречались. Одетые в лохмотья, трясясь от холода, люди были не просто бледны, а синюшны, с лицами темно-синего цвета, покрытыми желтыми пятнами.

- Куда вы его тащите? - спросил я, показав на труп парня, лежащий на санях.

- К тому амбару, - ответил крестьянин, смотря на низкое строение впереди. - Он сейчас полон.

Другой мужчина и женщина пытались подняться со снега, но не смогли осилить это без нашей помощи. Мы предложили помочь дотащить сани и пошли к амбару вместе с крестьянами. Амбар оказался новым и добротно сделанным. Самый сильный с виду мужчина, как выяснилось - деревенский милиционер, вынул ключ и отпер амбар. Он был действительно полон: на полу лежало десять трупов, в том числе три детских.

Мы внесли тело и положили рядом с другими. Мужчина и женщина, родители парня, перекрестились и тихо вышли. \"Скоро и они лягут здесь\", - сказал милиционер.

- Скольких вы принесли сюда за последние две недели? - спросили мы.

- Около десяти или пятнадцати человек. До этого было больше. Кое-кто убежал из деревни.

- Куда они направились?

- А куда глаза глядят. - Затем, запирая дверь, он прошептал: - Запирать надо... Воруют.

- Воруют... что?

- Да чтобы есть. Вот до чего мы дошли. В деревне охраняют кладбище, чтобы не растащили трупы из могил.

- А были ли убийства с этой целью? - заставил себя спросить я.

- В нашей деревне нет, но в других были. Несколько дней назад в деревне Г. мать убила ребенка, отрезала ему ноги, сварила и съела. Вот до чего мы дошли.

Пока он говорил, звон церковного колокола нарушил тишину умирающей деревни. В темноте заброшенной и покинутой российской глубинки этот призыв сумасшедшего крестьянина, звонившего в колокол, сжал наши сердца и поверг в слезы. Дин-дон! Дин-дон! Вот сейчас быстро и тревожно, как пожарный колокольный бой. Дин-дон! Дин-дон! Медленно и печально, как похоронный звон. Дин-дон! Почти час эти звуки отдавались в голове и груди каждого из нас. Затем опять повисла мертвая тишина.

Этот сигнал бедствия безумного крестьянина в самой глубине русской земли был услышан. Он пересек океан, достиг сердец великой американской нации и принес помощь, которая спасла от жестокой смерти по крайней мере десять миллионов мужчин, женщин и детей. Бог не забудет ваше доброе дело (*17).

С самого начала бедствия десятки тысяч людей ушли из своих домов куда глаза глядят. Тысячами они бродяжили и побирались и, не найдя ни еды, ни работы, падали и умирали.

И в следующей, и еще в одной деревне мы видели ту же ужасную картину: смерть от голода и его спутника - тифа.

\"Проклят ты будешь в городе и проклят будешь в поле. Прокляты да будут плоды тела твоего, плоды земли твоей, приплод вола и шерсть овец твоих. Господь ниспошлет тебе проклятие, беды и болезни. И ты пожрешь плоды тела своего, плоть твоих сыновей и дочерей\" (*18).

Это древнее проклятие не выходило у меня из головы все время, пока мы бродили по Поволжью и долго еще после возвращения в Петроград. За эти двадцать дней, проведенных в районах бедствия, я получил не так уж много научных знаний, но память об услышанном и увиденном там сделала меня совершенно бесстрашным в борьбе с революцией и чудовищами, губившими Россию. Велики и многочисленны грехи русского народа, но в эти годы бедствий, страданий и смерти нация искупила все, заплатив за это сполна.



ВЫСЫЛКА





В мае 1922 года я приступил к изданию книги \"Влияние голода на человеческое поведение, социальную жизнь и организацию общества\" (*19). Еще до публикации многие параграфы и даже целые главы были вырезаны цензурой (*20). Книга, как нечто цельное, погибла, но то, что осталось, было все же лучше, чем ничего. Война, которую вели Советы на идеологическом фронте, и террор усиливались снова. Все мы жили, не загадывая на будущее, ожидая каждый день новых ударов со стороны властей.

Тем не менее надежда не покидала нас. Страна явно восстанавливалась. Под обломками нашей цивилизации, в глубине человеческих душ и сердец, что-то происходило - рождалось новое поколение, новый дух народа. Что бы ни произошло с нами, возрождение России было неизбежным. Этим новым силам требовалось только время, чтобы окрепнуть настолько, что власти пришлось бы считаться с ними. Мы могли и подождать, поскольку прошедшие годы научили нас терпению.

10 августа 1922 года я уехал на несколько дней в Москву и с вокзала отправился прямо на квартиру профессора Кондратьева, который предложил мне остановиться у них. Мы позавтракали и разошлись по делам, условившись встретиться в пять часов вечера у Кондратьева дома. Выполнив деловую часть моей командировки и встретившись с друзьями, я вернулся на квартиру, но хозяина еще не было дома. Не пришел он и в шесть часов, я стал уже слегка беспокоиться. В семь пришел студент, спросил жену Кондратьева. Я ответил, что ни его, ни ее дома нет, и предложил передать им то, что этот человек желал сообщить. Студент пристально посмотрел на меня и спросил, кто я такой. После моего представления он сказал: \"Профессор, уходите из этой квартиры. Вашего друга арестовали, и чекисты могут быть здесь с минуты на минуту\".

Я взял свой саквояж и вышел, затем подождал возле дома жену Кондратьева и условился с ней относительно того, что надо сделать в первую очередь. Затем я отправился на квартиру другого товарища. Увы, он также был арестован. Несколько часов спустя мы узнали, что в один день взяли более ста пятидесяти человек (*21) - выдающихся ученых, профессоров, писателей и кооператоров, среди которых были профессора Кизеветтер и Франк, Бердяев и Ясинский, Софронов, Озеров, Мякотин и Пешехонов, Осоргин и многие другие. Тогда же было арестовано много студентов. Это явно показывало начало новой волны большого террора, а значит, в Петрограде могло происходить то же, что и в Москве. Все сомнения на этот счет развеялись на следующий день, когда я прочитал телеграмму, посланную моей женой в адрес московского приятеля. В телеграмме значилось: \"Задержите моего сына в Москве. Дома скарлатина\".

Скоро мы узнали, как своевременно было это предупреждение держаться подальше от Петрограда. В городе арестовали профессоров Лосского, Карсавина, Зубашева, Лутохина, Лапшина, Одинцова, Селиванова, Бруцкуса, Замятина и многих других, всего числом более сотни человек, не считая множества студентов. Чекисты явились и по моему петроградскому адресу и обнаружили в квартире госпожи Дармалатовой только ее умирающую дочь Надю, ее мужа и врача. Несмотря на то, что врач и муж Нади уверили чекистов в моем отсутствии и просили не беспокоить напрасно больную обыском, те все же прошли по всем комнатам и, не обнаружив следов моего пребывания, великодушно согласились больше не шуметь и не устраивать засад.

Я оставался в Москве в относительной безопасности, поскольку в лицо меня знали немногие. Прошла неделя, и появились слухи, что арестованных ученых и профессоров не казнят, а вышлют из пределов страны. Вскоре статья Троцкого в \"Правде\" подтвердила эти слухи.

Арестованных начали выпускать после предупреждения о высылке. Каждый из них должен был подписать две бумаги. Первая - расписка, что в течение 10 дней он покинет страну, другая ознакамливала высылаемого с тем, что он будет казнен, если вернется в Россию без разрешения Советского правительства.

Как только стала известна судьба моих арестованных коллег, я решил, что высылка - это лучшее, что меня ждет. Я ничего больше не мог сделать для моей страны; проживая нелегально, рано или поздно был бы арестован и, вероятно, расстрелян.

Прекрасным сентябрьским утром я вернулся в Царское Село. Жены не было дома, так что я сам стал собирать вещи для тюрьмы, еду, белье и несколько книг, чтобы коротать время в камере. Когда жена вернулась домой, она сразу же начала отговаривать меня от этой затеи, показав номера \"Петроградской правды\" и \"Красной газеты\", в которых содержались яростные нападки и угрозы в мой адрес. По дороге в Петроград мы встретили друзей, которые поддержали жену, считая, что идти на такой риск в Петрограде - форменное безумие. \"Если Зиновьев со своей шайкой не расстреляют вас на месте, то вышлют в Сибирь, а не за границу - говорили они.

В конце концов я согласился, что, возможно, было бы лучше попасть под арест в Москве, и следующим утром я вернулся в столицу. Явившись в ЧК с вещами и представившись, я подождал некоторое время, а затем был приглашен в кабинет чиновника, ведущего дела высылаемых ученых и преподавателей.

- Моя фамилия - Сорокин, - сказал я ему. - Ваши товарищи в Петрограде собирались аресто-вать меня, но я был в это время в Москве. Я пришел к вам, чтобы выяснить, что вы хотите сделать со мной.

Чекист, молодой человек с бледным лицом завзятого кокаиниста, развел руками и сказал:

- У нас и так много народу в Москве, даже не знаем, что и делать. Поезжайте обратно в Петроград, и пусть ЧК на месте решает вашу судьбу.

- Спасибо, - сказал я, - в Петроград не поеду. Хотите арестовать меня - пожалуйста, - вот он я. После минутного раздумья он сказал:

- Все арестованные все равно должны быть высланы за рубеж. Подпишите эти две бумаги и в течение десяти дней покиньте территорию РСФСР.

Подписав с охотой данные мне бумаги, я спросил, куда мне обратиться за паспортом.

- В Наркомат иностранных дел, - ответил бледный молодой человек. - Я прямо сейчас позвоню им насчет вас.

- Я могу идти?

- Да, конечно.

Выйдя из здания ЧК, я послал телеграмму жене, чтобы она продала наши пожитки и ехала ко мне в Москву. У нас ничего не было, кроме остатков моей библиотеки, так что распродажа вещей не заняла много времени.

Процесс получения паспортов и разрешений был трудным и раздражал своей медлительностью. В Наркомате иностранных дел мне сказали, что паспорт будет готов через пять-шесть дней.

Решив получить его быстрее, я пошел к Карахану, исполнявшему обязанности министра иностранных дел в отсутствие Чичерина. Карахан был моим другом со студенческих лет, и мне было любопытно увидеть его в качестве крупного большевистского чиновника. Однако когда я дал свою визитную карточку его секретарю, тот заявил, что Карахан занят и не сможет меня принять. В этот момент в приемную вошел человек и поздоровался со мной. Это был один из моих студентов из Психоневрологического института.

- Что вы делаете здесь? - спросил я.

- О, я заведующий отделом информации и связей с общественностью Министерства иностранных дел, - ответил он гордо. - Вы читали в газетах статьи Кольцова? Это мой псевдоним.

Я сказал, что читал, и он поинтересовался, что я о них думаю.

- То же, что и о вашем правительстве, - ответил я. - Вот этот человек отказывается передать мою визитку Его Превосходительству. Пожалуйста, заставьте его выполнить мою просьбу.

Они пошептались с минуту и исчезли. Вскоре дверь открылась, и появился Карахан, в сопровождении трех чекистов.

- Здравствуйте, Питирим Александрович, - сказал он, - рад видеть вас. Входите.

Кабинет был хорошо, я бы даже сказал роскошно, обставлен, и Карахан, когда-то худой и стройный, сейчас выглядел откормленным и толстым.

- Ваше Превосходительство, - начал я с долей иронии, - вы, конечно, знаете, что я выслан. Ваши подчиненные отказываются выдать мне паспорт в течение трех дней, что меня не устраивает. Не будете ли вы столь любезны приказать им приготовить мой паспорт завтра к утру?

- С превеликим удовольствием, - ответил он и отдал распоряжение по телефону. - Завтра все будет готово, - объявил он, - паспорт вам выдадут бесплатно.

Я поблагодарил, хотя в мои планы и так не входило платить за свою же собственную ссылку. Не на следующее утро, а через день, но все же паспорт был готов. На паспорте по-французски значилось \"Expulse\" (*22). В тот же день я получил чехословацкую, немецкую, латышскую и литовскую визы. Так я потратил три дня на оформление этих проклятых бумаг.

Один из последних визитов я нанес Пятакову, одному из руководителей коммунистов, человеку, с которым был дружен в студенческие годы. Я пришел к нему с просьбой за нашего общего друга, который сейчас был в тюрьме и серьезно заболел там. Пятаков обещал сделать все, что в его силах, и после завершения деловой части визита мы разговорились. Он сообщил, что собирается писать статью в ответ на мою критику труда Бухарина \"Теория марксизма\" (*23).

Я сказал ему:

- Пятаков, позволь узнать, ты на самом деле веришь в то, что вы строите коммунистическое общество?

- Конечно, нет, - честно ответил он.

- Значит, вы понимаете, что эксперимент не удался и вы строите обычное буржуазное общество. Тогда почему высылают нас?

- Ты не принимаешь во внимание того, что в России идут параллельно два процесса, - сказал он. - Один из них - восстановление буржуазного общества; другой - приспособление Советского правительства к этому обществу. Первый процесс протекает быстрее, чем второй. Это несет угрозу нашему существованию. Наша цель - затормозить развитие первого процесса. Вот почему вас выдворяют за границу. Возможно, через два-три года мы пригласим вас вернуться обратно.

- Благодарю покорно, - сказал я, - надеюсь вернуться в мою страну без вашего приглашения.

Хмурым днем 23 сентября 1922 года первая группа высланных собралась на московском вокзале. Я внес два саквояжа в латвийский дипломатический вагон. \"Все свое ношу с собой\". Это я мог бы сказать и про себя. В туфлях, присланных чешским ученым, костюме, пожертвованным мне Американской организацией помощи, с пятьюдесятью рублями в кармане я покидал родную землю. Все мои спутники были в сходном положении, но никто особенно не волновался по этому поводу. Несмотря на запрет властей, многие друзья и знакомые пришли проводить нас. Было много цветов, объятий и слез. Мы, отъезжающие, вглядывались в их лица, смотрели на уплывающие назад улицы Москвы, ловили последние образы покинутого Отечества.

На следующий день мы приехали в пограничный населенный пункт. Полчаса спустя промелькнул красный флаг, и советская Россия осталась позади. Вечером мы впервые за пять лет легли спать не задумываясь, придут ли за нами этой ночью.

Неделей позже в Берлине я прочитал свою первую лекцию о современном положении в России. Стало ясно, что я уехал как раз вовремя, так как первое же письмо, дошедшее из России, сообщало: \"Наша бабушка (т. е. ЧК) очень сожалеет, что позволила вам уехать без ее последнего и вечного благословения (т. е. не расстреляв нас)\". В берлинской газете \"Дни\" я прочел, что на заседании Совнаркома один из руководителей ЧК Уншлихт и Карахан получили головомойку за разрешение госпоже Кусковой (*24) и профессору Сорокину выехать за границу. Одновременно была уничтожена решением правительства моя книга о голоде (*25).

Что бы ни случилось в будущем, я знаю теперь три вещи, которые сохраню в голове и сердце навсегда. Жизнь, даже самая тяжелая, - это лучшее сокровище в мире. Следование долгу - другое сокровище, делающее жизнь счастливой и дающее душе силы не изменять своим идеалам. Третья вещь, которую я познал, заключается в том, что жестокость, ненависть и несправедливость не могут и никогда не сумеют создать ничего вечного ни в интеллектуальном, ни в нравственном, ни в материальном отношении.

Этим заканчиваются мои \"Листки из русского дневника\".





Глава десятая. ЭМИГРАНТ

В ДРУЖЕСТВЕННОЙ ЧЕХОСЛОВАКИИ





Я был избавлен от многих трудностей на печальной дороге изгнания, с ее болью насильственных расставаний, бездомностью, ностальгией, потерянностью, крушением надежд и разочарованиями. В первые дни пребывания в Берлине мы с женой радовались вновь обретенной свободе и безопасности. В дружеском кругу русских эмигрантов в Берлине, которые интенсивно занимались интеллектуальной, творческой и общественной деятельностью, мы с женой чувствовали себя возрожденными и счастливыми. Нас не волновали скудость финансов и неопределенность будущего. После жизни в аду коммунистической России все за границей казалось лучше, чем в стране Советов. Госпожа Удача, казалось, снова улыбалась нам.

На четвертый день пребывания в Берлине я получил из чехословацкого посольства приглашение от моего друга доктора Масарика, президента Чехословацкой Республики, приехать в Прагу в качестве официальных гостей страны. Следующим же вечером мы уже обедали с президентом, его женой доктором Алисой Масарик и госсекретарем доктором Бенешем в великолепном дворце, где жила семья президента. Несмотря на свое высокое положение, этот великий человек, ученый и государственный деятель оставался столь же искренним и естественным в своих манерах, как и раньше, когда сам был скромным эмигрантом. За обедом мы обменялись мнениями о ситуации в России и затем, во время кофе, он улыбаясь спросил, есть ли у меня деньги. Я ответил, что еще осталось несколько тысяч ничего не стоящих немецких марок и небольшое количество рублей (все вместе это составляло около двух долларов).

- Не хотите ли вы почитать лекции в нашем университете Шарля? - спросил он.

- Не думаю, что я в хорошей форме после стольких лет жизни в кровавом российском сумасшедшем доме. Если возможно, я бы хотел, чтобы мне дали какое-то время привести мозги в порядок.

- Тогда мы организуем вам специальную стипендию, как и другим русским ученым.

Так, в изящной форме, была решена прозаическая проблема наших с женой средств существования.

Мы сняли скромную комнату в доме под Прагой (в Черношицах). После многих лет полной превратностей и рискованной жизни в России, мы снова зажили упорядочение и по-человечески, восстанавливаясь физически и ментально, занимаясь научной работой и культурно отдыхая. Помимо прогулок, купания в бассейне, занятий садом, посещения исторических достопримечательностей и наслаждения красотами окрестностей, мы почти каждый день ездили в Прагу. Госпожа Сорокина занималась цитологическими исследованиями в университетских лабораториях у профессора Немеца (*1), а я работал в пражских библиотеках, читал лекции, участвовал в работе различных комитетов, куда был избран, выполнял редакционные обязанности в журнале \"Крестьянская Россия\", который мы только что учредили. Мы - это Аргунов, С. Маслов, Боем и я. Еще мы ездили в Прагу на вечеринки у друзей, или когда нас приглашали на обеды или завтраки с Масариком, Бенешем, Крамаржем, Клофачем и другими чешскими политиками и деятелями культуры. Девять месяцев моего пребывания в Чехословакии мы прожили хорошо и плодотворно.

Поскольку чешское правительство и чешский народ были очень гостеприимны, Прага стала центром притяжения известных эмигрантов из России. Среди них были и выдающиеся ученые, и писатели, художники, и политики, и военные, и духовенство, и студенчество, не считая рядовых беженцев из России. С помощью чешского руководства эмигранты основали в Праге русский университет, несколько исследовательских центров, создали литературные, музыкальные, театральные, политические и иные организации. Так что в обширной колонии эмигрантов продолжалась напряженная научная, культурная и общественно-политическая жизнь. Многие эмигранты все еще верили в неминуемый крах коммунистического режима и ожидали скорого возвращения на родину. Соответственно, они были в основном заняты политическими делами и строили планы будущего переустройства родной страны.

Со своей стороны, я имел серьезные сомнения относительно скорого падения правительства коммунистов и был твердо уверен, что будущее России определит русский народ у себя дома, а не эмигранты, как бы высок ни был их умственный и культурный потенциал. В соответствии с этими взглядами я посвящал только малую часть своего времени политическим проблемам (*2) и вовсе не участвовал в мелкой грызне между эмигрантами. Основное внимание я уделял занятиям наукой. Интенсивно знакомясь с последними социологическими трудами западных ученых, которые были недоступны мне в годы революции, я старался обновить и осовременить мои знания западной научной литературы. Когда меня пригласили прочитать серию публичных лекций в Праге, я написал и затем издал эти лекции в виде книги \"Современное состояние России\" (Прага, 1922) (*3). Готовя курс лекций для студентов Русского университета и для чешских и карпато-русских учителей, я написал и опубликовал другую книгу - \"Очерки социальной педагогики и политики\" (Ужгород, 1923) (*4). Как редактор и автор нашего журнала \"Крестьянская Россия\", я напечатал несколько статей-исследований в области сельской социологии. Эти публикации составили теоретический костяк, позднее полностью разработанный в солидных томах, написанных мной во время преподавания в Миннесотском и Гарвардском университетах.

Основные мои исследования, однако, лежали в области социологии революций. Мне удалось написать черновой вариант труда но этой теме на русском языке, пока мы были в Праге. После приезда в Соединенные Штаты он был опубликован в переводе на английский язык под названием \"Социология революции\" (Филадельфия и Лондон, 1925).

Такая загруженность работой уберегла меня от пустой траты времени в бесплодных политических спорах, обычных для всех беженцев всех великих революций. В последующие годы я не раз наблюдал среди польских, латышских, литовских, венгерских, немецких, кубинских и других политических эмигрантов ожидания, надежды и раздоры, идентичные таковым у части русской эмиграции. Как и русские неприкаянные беженцы, многие из этих более поздних эмигрантов бредут печальной и жестокой дорогой изгнания, которая разбивает их надежды и ожидания. Зачастую озлобленные и разочарованные, эти люди мучительно живут и бесследно исчезают, умирая в чужой стране. Они заслуживают сострадания и нашей помощи в тяжелый момент своей жизни, но их незавидная участь должна послужить будущим эмигрантам предупреждением не строить свое существование целиком на безнадежных политических мечтаниях и бесполезных спорах. Чем скорее они приспособятся к их новой стране пребывания, не потеряв при этом своей индивидуальности, и начнут реализовывать свой творческий потенциал, тем будет лучше для них самих, их новой страны и старой родины.

В Праге я подружился накоротке со многими выдающимися русскими учеными - например, Петром Струве, Н. Лосским, И. Лапшиным, П. Новгородцевым, Е. Зубашевым (*5) и многими известными писателями, поэтами и музыкантами. В Праге же я познакомился с крупными чешскими социологами, например с доктором А. Блаха. За кружкой пива или за обедом мы обычно обсуждали разные глобальные проблемы философии, социальных наук, этики, изящных искусств, политики и экономики. Почти всегда такие дискуссии существенно обогащали наше понимание этих проблем и многих событий, в которых мы были либо свидетелями, либо жертвами.

Живя такой богатой творчески, полной впечатлений, но в то же время упорядоченной жизнью, мы с женой в результате быстро восстановили телесную энергию, ментальные способности и душевное равновесие. Кое-кто из друзей, видевших нас в России и теперь встречавших меня и жену в Праге или несколько позднее в Соединенных Штатах, говорили, что мы выглядели на двадцать лет моложе. И действительно: мы чувствовали себя много более юными, чем в Советском Союзе.

Возможно, мы бы так и остались в Чехословакии навсегда, в качестве преподавателей одного из чешских вузов, если бы я не получил приглашения от двух уважаемых американских социологов Эдварда Хайеса из университета штата Иллинойс и Эдварда О. Росса (*6) из Висконсинского университета. Они пригласили меня приехать в Америку, чтобы прочесть серию лекций о русской революции. Эти неожиданные предложения круто изменили мою жизнь. Многие годы до этого я всегда очень интересовался Соединенными Штатами и изучал американские социальные, экономические и политические теории и институты, американскую культуру, литературу и образ жизни. Из моей \"Системы социологии\" хорошо видно, что я прекрасно знал труды патриархов американской социологии, таких, как Лестер Уорд, Франклин Гиддингс, О. Смолл (*7), и некоторых из молодого поколения американских социологов и психологов. Я восхищался американским народом, демократией и американским образом жизни. Мое восхищение было столь велико, что мои друзья и коллеги в России даже прозвали меня \"русским американцем\".

Помимо интереса к Америке и восхищения ею была и другая причина принять такое пригла-шение. Всю свою жизнь я предпочитал стоять на собственных ногах и самому определять свою судьбу, будучи материально независимым. Независимость привлекала меня больше, чем положение высланного ученого, живущего за счет поддержки дружественного правительства, сколь щедрой бы ни была эта поддержка. Поэтому я не колеблясь принял предложение профессоров Хайеса и Росса. Хотя обещанный гонорар за лекции был скромным, все же он покрывал все путевые издержки в Америку и обратно, если плыть туристским классом на дешевом пароходе. Если бы я не обеспечил себе подходящего положения в Соединенных Штатах, то всегда мог бы вернуться в Чехословакию. Поскольку скромный гонорар не позволял моей жене ехать со мной, мы решили, что она останется в Чехословакии, пока не решится вопрос, останусь ли я в Соединенных Штатах или вернусь.

Без каких-либо проблем я получил чехословацкий паспорт, где было написано, что я - русский по национальности, американскую, австрийскую и итальянские (транзитные) визы и попрощался с чешскими и русскими друзьями. В октябре 1923 года я сел на поезд до Триеста, где купил билет туристского класса на маленький итальянский корабль \"Марта Вашингтон\". Серия лекций в университетах Иллинойса и Висконсина планировалась на январь и февраль 1924 года. Я выехал раньше, поскольку хотел исправить мой слабый английский месяца за два до начала лекций. Вот так я снова вступил на свою \"дальнюю дорогу\", снова стал перекати-полем, со столь знакомыми печальными расставаниями и нелегкими приездами на новое место. Говоря социологическими терминами, моя \"горизонтальная и вертикальная мобильность\" снова внезапно ускорилась. На этот раз она перенесла меня за океан и выбросила на берега великой страны.

Долгое путешествие мне понравилось. Прекрасны были ландшафты и пейзажи Австрии, Италии, солнечного Средиземноморья, изменчивая Атлантика, то тихая, то штормовая. Тихоходность и частые стоянки нашей старой \"Марты Вашингтон\" в разных портах Средиземного моря позволили мне увидеть Неаполь и Везувий, впечатляющее извержение Этны, города - Патры в Греции, Альмерию в Испании, Алжир в Алжире, знаменитые скалы Гибралтара. Честно говоря, эти места оставили поверхностное впечатление, но все же очаровывали и увлекали меня.

Не менее интересными были пассажиры и команда корабля. В основном словацкие и итальянские эмигранты в Соединенные Штаты, простые и добрые люди, ищущие лучшей доли в новой стране.

Среди пассажиров случайно оказались и несколько русских беженцев и один американец - доктор Куэйл, с которым я встречался в Праге. Среди русских эмигрантов была одна довольно шустрая дама, обращавшая на себя внимание тем, что резалась в карты, не вылезала из бара и раскованно заигрывала с мужчинами из числа пассажиров. \"С таким поведением она, похоже, будет иметь немало проблем в пуританской Америке\", - думалось мне. Я вынес это представление о Соединенных Штатах из книг и полагал, что американский народ находится все еще на пуританской стадии развития морали и нравов. Очень скоро после приезда в Штаты я обнаружил, что мои представления были неверны и что - плохо это или хорошо, - но пуританская стадия сменилась намного более свободными и гибкими правилами поведения и морали. В конце октября, после шестнадцати дней путешествия, \"Марта Вашингтон\" прибыла в Бостон. Прежде чем пассажиров перевезут в Нью-Йорк, мы должны были провести несколько часов на Бостонской таможне. Проголодавшись, я купил и впервые попробовал прославленную американскую кулебяку. Она так понравилась мне, что я съел три порции. Эта сверхневоздержанность привела к тому, что я избегал кулебяку много лет подряд. На следующее утро мы прибыли в Нью-Йорк.



НОВЫЙ КРИЗИС: ВОССТАНОВЛЕНИЕ ЦЕЛОСТНОСТИ МОЕГО МИРОВОЗЗРЕНИЯ





Прежде чем продолжить рассказ о моей жизни, следует, вероятно, сказать несколько слов о новом кризисе в моем мировоззрении и восстановлении целостности моих философских и психосоциологических взглядов и моей системы личностных ценностей, Первая мировая война пробила первые бреши в позитивистском \"сциентистском\" (*8) и гуманистическом мироощущении, которое я имел до войны. Революция же 1917 года разбила вдребезги мои взгляды на мир, вместе с характерными для них позитивистской философией и социологией, утилитарной системой ценностей, концепцией исторического процесса как прогрессивных изменений, эволюции к более лучшему обществу, культуре, человеку. Вместо развития просвещенной, нравственно благородной, эстетически утонченной и творческой гуманности война и революция разбудили в человеке зверя и вывели на арену истории наряду с благородным, мудрым и созидающим меньшинством гигантское число иррациональных человекоподобных животных, слепо убивающих друг друга, разрушающих все великие ценности, ниспровергающих бессмертные достижения человеческого гения и поклоняющихся вульгарности в ее худших формах. Волна смерти, зверства и невежества, захлестнувшая мир в XX, цивилизованном, как считалось, столетии, полностью противоречила всем сладеньким теориям прогрессивной эволюции человека от невежества к науке и мудрости, от звероподобного состояния к благородству нравов, от варварства к цивилизации, от теологической к позитивной (*9) стадии развития общества, от тирании к свободе, от нищеты и болезней к неограниченному процветанию и здоровью, от уродства к красоте, от человека - худшего из зверей (*10) - к сверхчеловеку-полубогу.

Это вот разительное противоречие заставило меня, как и многих других, придирчиво пересмотреть прошлые взгляды на мир. Мой собственный опыт в течение 1914-1922 годов только усилил потребность в таком пересмотре. В это время я испытал на себе и видел слишком много ненависти, лицемерия, слепоты, зверств и массовых убийств, чтобы сохранить в неприкосновенности восторженное и бодрое мироощущение. Именно эти исторические обстоятельства и экзистенциальные (*11) условия начали процесс переоценки моих ценностей, перестройки моих взглядов и изменения меня самого как личности. Перестройка шла постепенно и в течение пяти лет в коммунистической России, и позже, в Европе и в Соединенных Штатах. К концу 1920-х годов этот болезненный, но радостный процесс в основном завершился. Его результатом стало то, что я называю интегральной системой философии, социологии, психологии, этики и личностных ценностей. Какие-то следы этой системы заметны уже в моей \"Системе социологии\", созданной в России, и в трудах, опубликованных в Чехословакии. Намного более явно эта система проступает в моих книгах, изданных в Америке между 1924 и 1929 годами. В своей завершенной форме основные принципы \"интегрализма\" систематически изложены в книгах, написанных за последние тридцать лет.

Итак, по приезде в Нью-Йорк еще одна глава моей жизни закончилась и началась новая.





Часть IV

Глава одиннадцатая. ПЕРВЫЕ ШАГИ В НОВОМ СВЕТЕ

НЬЮ-ЙОРК И ВАССАР-КОЛЛЕДЖ





Солнечным октябрьским днем 1923 года я сошел с парохода на берег американского мегаполиса. Неся два страшно тяжелых чемодана, набитых в основном рукописями и книгами, я решил для экономии не брать такси, а пройти пешком до конторы организации, занимающейся помощью русским студентам. Она располагалась по соседству с Центральным вокзалом. Здания и ущелья улиц огромного города, люди, движение и весь окружающий пейзаж были столь новыми, захватывающе интересными и волнующими воображение, что я устал, взмок, но не замечал этого, пока не добрался, наконец, до оффиса \"Помощи русским студентам\". Там я нашел секретаря-распорядителя этой организации мистера Алексиса Вирена и нескольких его служащих. Все они были чрезвычайно любезны и готовы помочь самыми разными способами: от поиска дешевого жилья для меня в одном из домов с меблированными комнатами до практических советов относительно подземок, недорогих мест питания и прочих важных подробностей жизни в этом удивительном городе. Они также сообщили о моем приезде доктору Б. А. Бахметеву, послу Временного правительства в Соединенных Штатах (позднее профессор Колумбийского университета), и лидерам различных групп русских эмигрантов в Нью-Йорке. Ближе к вечеру мистер Вирен отвел меня в меблированные комнаты. Так началась моя жизнь в Новом Свете.

Пожалуй, самой характерной чертой новой жизни была ее противоречивая двойственность. Весьма ограниченные финансовые средства и нежелание просить денежную помощь у кого бы то ни было вынудили меня жить среди бедняков в очень скромных условиях. С другой стороны, мои честолюбивые стремления и маленький престиж, которым я пользовался у самых разных русских и у некоторых американцев, сразу же дал мне возможность контактировать с целым рядом интеллектуалов, политиков, артистов и деятелей культуры обеих национальностей, чей образ жизни был совершенно другим, нежели у моих соседей по меблированным комнатам.

В течение первых нескольких дней пребывания в Нью-Йорке я встретился и пообедал вместе со знавшим меня еще по России сэром Полом Виноградовым (*1) из Оксфорда, который тогда читал лекции в Колумбийском университете. Я также провел несколько вечеров в дружеской компании известных артистов Московского Художественного театра, игравших в то время в Нью-Йорке. Затем посол Бахметев устроил обед в мою честь, где я познакомился с профессором Гиддингсом, Алексисом Кэрроллом и несколькими другими американскими учеными. Бахметев также представил меня кое-кому из влиятельных американцев, интересующихся русской революцией и мировой политикой. Вскоре группы дореволюционных и послереволюционных эмигрантов из России пригласили меня прочесть лекции о русской революции и вместо гонорара преподнесли теплое зимнее пальто, в котором я по холодной нью-йоркской погоде сильно нуждался. Среди русских эмигрантов я познакомился с Игорем Сикорским (*2), который в то время пытался построить - в простом сарае и практически без капиталов - предшественника его впоследствии знаменитых гидросамолетов и вертолетов. Его положение тогда во многом напоминало мое: мы оба боролись с трудностями и преодолевали препятствия на пути реализации наших стремлений. Наконец, меня попросили написать несколько статей для русских и американских периодических изданий за небольшую плату, которая частично покрыла мои скромные расходы на жизнь. Большую часть моего времени, однако, я отдавал изучению английского языка. С этой целью я ежедневно ходил на разного рода публичные лекции и собрания, проповеди в разных церквях, где слушал английскую речь и сам старался говорить на языке при любой возможности.

Все это поддерживало во мне жизненную энергию и надежду, что каким-то образом я все же займу определенное научное положение в этой чрезвычайно деятельной и жизненно активной нации, чтобы привезти сюда жену и осесть здесь до конца наших дней.

Эти надежды значительно укрепились, когда я неожиданно получил приглашение от президента Вассар-колледжа, Генри Н. Мак-Кракена, приехать гостем в Вассар на несколько недель, чтобы подучить там английский и подготовиться к моим запланированным лекциям. Я познакомился с ним на одном из обедов у президента Масарика в Чехословакии. Мак-Кракен и его супруга хорошо знали бедственное положение русских, польских и других эмигрантов-интеллектуалов и самым щедрым образом помогали многим из них на первых порах в Соединенных Штатах. Когда они узнали о моем приезде в Нью-Йорк, то с большим тактом, пониманием и дружеским расположением пригласили меня в ноябре 1923 года приехать в Вассар, сняли для меня комнату в расположенном поблизости местечке Поукипси и предоставили в мое распоряжение библиотеку колледжа, дали возможность посещать лекции, питаться в колледже и общаться с очень близкой мне по духу компанией преподавателей и студентов. Едва ли я тогда мог желать чего-либо лучшего, чем эта неожиданно найденная \"золотая жила\".

Много лет спустя я посвятил книгу \"Власть и нравственность\" президенту колледжа мистеру Генри Ноублу Мак-Кракену и его супруге. В предисловии я написал: \"Посвящение этой книги есть знак глубокой признательности за их щедрую помощь мне в трудный период моей жизни, после приезда в эту страну в 1923 году\". Их щедрая помощь действительно была наиболее значимой поддержкой, которую я тогда получил.

Те шесть недель, что я провел в Вассаре, оказались действительно счастливыми и удачными. Ежедневно я посещал несколько лекций, многое узнал об американском стиле преподавания и образе жизни в академических кругах, работал над своими предстоящими лекциями в университетах Иллинойса и Висконсина, восполняя пробелы в знаниях современной американской социологической литературы, и всей душой наслаждался дружественной атмосферой в колледже, президентской семье и среде преподавателей и студентов.

В конце моего пребывания в этом дружелюбном сообществе я рискнул прочитать первую лекцию на английском языке. Языком, конечно, я пока владел плохо, но друзья в Вассар Колледже подбадривали меня, уверяя, что мой английский вполне хорош.

Впоследствии я не раз был свидетелем чрезвычайной терпимости американской аудитории к ужасному английскому языку иностранных лекторов. Не думаю, что такая сочувственная терпимость существует или существовала где бы то ни было еще, кроме Америки. До окончания моего пребывания в Вассаре, благодаря любезным усилиям президента Мак-Кракена и некоторых профессоров, мною были заключены еще несколько контрактов на чтение лекций весной 1924 года в различных колледжах и университетах США. Примерно в это же время я закончил рукопись о социологии революции (на русском языке), договорился о ее переводе на английский для издания в социологической серии издательства Липпинкотт под редакцией профессора Эдварда Кэри Хайеса и должен был приступить к работе над \"Листками из русского дневника\" для \"Э. П. Даттон энд компани\", согласившихся опубликовать эту работу. (Обе книги увидели свет в конце 1924 года.)

После Рождества 1923 года я благодарно попрощался с друзьями, получив от них шутливое прозвище \"выпускник Вассар Колледжа\", и выехал в г. Урбана, в Иллинойский университет, читать курс лекций по русской революции.

По пути в Урбану я на два дня остановился в Чикаго у профессора Самюэла Харпера из Чикагского университета и помимо теплого гостеприимства получил от него полезные советы по целому ряду практических вопросов относительно лекционной и политической деятельности.



В УНИВЕРСИТЕТАХ ИЛЛИНОЙСА И ВИСКОНСИНА





Пригласивший меня читать лекции профессор Эдвард Кэри Хайес, председатель факультета (*3) социологии Иллинойского университета, к сожалению, ушел со своего поста до того, как я приехал в Урбану. На его место пришел профессор Эдвин Сазерлэнд (*4), который и помог мне получить комнату в \"Университетском союзе\" (*5) и определить время и место проведения моих лекций. Позднее мы снова встретились - уже как профессора университета Миннесоты - и в течение ряда лет поддерживали дружбу и сотрудничали в преподавательской и исследовательской работе университета.

Несмотря на ужасный английский, мои лекции хорошо посещались, вызывали значительный интерес и противоречивую реакцию - благосклонную со стороны тех, кто не принимал коммунизм и выступал против советского тоталитаризма, и отрицательную у той части моих слушателей, которые симпатизировали коммунистической фазе русской революции. В то время значительная часть американских интеллектуалов в университетских кругах идеализировала коммунистическую революцию, считая ее чем-то вроде прекрасной Дульсинеи Дон Кихота, чистой и лишенной всех недостатков, свойственных прозаичным тобосским девушкам. Поскольку в лекциях я особенно упирал на деструктивность, жестокость и зверства пяти первых лет коммунистической революции (описанные в предыдущих частях этой книги), такое противоречие с образом революционной Дульсинеи, естественно, вызывало у них протест по отношению ко мне и моим лекциям. Эта оппозиция мне длилась несколько лет и проявлялась в различных попытках дискредитировать не только мои лекции и работы по русской революции, но и саму мою научную деятельность, и публикации по другим проблемам. Эти люди пытались представить меня как одного из невежественных политических эмигрантов, которые ничему не научились и не смогли забыть прошлое. Поскольку книги, изданные в России, оставались незнакомыми американским ученым, кампания такого рода против меня имела значительный успех до тех пор, пока не получила энергичный отпор со стороны некоторых знаменитых американских социологов: Чарльза Эллвуда, Чарльза X. Кули (*6), Э. О. Росса, Франклина Гиддингса и других, и пока аргументы противников не были подавлены всемирным престижем моих написанных в последующие годы книг.

Я вновь ощутил такую негативную реакцию на свои лекции в Университете Висконсина, куда уехал, закончив курс в Иллинойсе. В Висконсинском университете я, однако, нашел стойких защитников моей точки зрения в лице профессоров М. И. Ростовцеве, Э. О. Россе, Джоне Р. Коммонсе и других заслуженных преподавателей и администраторов университета. Хотя мнение Э. О. Росса о русской революции отличалось от моего, разница во взглядах не мешала ему уважать чужую точку зрения. Не будучи догматиком и понимая сложность происходящего в России, он легко соглашался с возможностью разных интерпретаций этих событий. Мы не только уважали различие во взглядах каждого из нас, но в определенном смысле это даже нам нравилось, поскольку разные мнения взаимно дополняли друг друга, обогащая знания и способствуя лучшему пониманию предмета. Росс не только защищал мою точку зрения перед ее критиками, но и горячо рекомендовал меня нескольким университетам как постоянного или временного профессора. Так, насколько я знаю, именно его рекомендация в основном и решила дело, когда стоял вопрос о моем приглашении временным профессором на летнюю сессию, а затем и на весь учебный год в Университет Миннесоты. До конца своих дней я буду с благодарностью вспоминать самого Э. Росса, его дружбу и щедрую помощь.

Другим радостным и значимым для меня событием оказалась встреча в Мэдисоне с профессором М. И. Ростовцевым и его женой. Студентом Санкт-Петербургского университета я посещал некоторые лекции этого великого историка и изучал кое-какие из его выдающихся трудов. Затем в течение 1914-1917 годов мы часто встречались на собраниях разных политических, литературных и образовательных организаций в Санкт-Петербурге. Хотя мы принадлежали к разным политическим партиям и происходили из разных сословий, эти различия никоим образом не умаляли моего глубокого уважения и восхищения обоими супругами Ростовцевыми. Они были прекрасными представителями русской и мировой культуры наивысшей пробы. Ростовцевым удалось уехать из России за три года до моей высылки. Несколько больших университетов Англии и Европы охотно предлагали должность профессора этому великому историку. Но он принял предложение Висконсинского университета, где за короткое время сам ученый и его курс лекций приобрели заслуженную славу и популярность.

Ростовцевы встретили и относились ко мне с настоящей теплотой и дружеским великодушием. Сами эмигранты, они отлично понимали мое положение и присущие ему трудности, хорошо помогая добрыми советами и дружески подбадривая меня. За тот месяц, что длились мои лекции в Мэдисоне, наша дружба окрепла и затем сохранялась до самой смерти господина Ростовцева. После кончины моего выдающегося друга мы продолжаем дружить с его женой (*). Ростовцевы были крестными моих двух сыновей. Дружба с ними стала одной из самых больших радостей в жизни нашей семьи в Соединенных Штатах.

(* Госпожа Ростовцева скончалась 15 июня 1963 года, в день, когда я читал гранки этой книги. *)

Несмотря на недостатки моего английского языка и противодействие прокоммунистически настроенной части аудиторий, лекции, что я читал, вполне благосклонно принимались профессорами и студентами, не симпатизирующими коммунистам. В результате их хорошего отношения я получил приглашения от профессора Ольбиона Смолла выступить на его семинаре в Чикагском университете, от профессора Чарльза X. Кули прочитать пару лекций в Университете Мичигана, от профессора Ф. С. Чэйпина приехать в Университет Миннесоты на летнюю сессию, а также от нескольких гражданских организаций и общественных форумов.

Закончив выступления в университетах Висконсина и Иллинойса, в марте 1924 года я вернулся в Нью-Йорк. Так как я никогда не любил большие города, то снял комнату в доме моего друга А. Вирена в Лорелтоне на Лонг Айленде. В этом тихом пригороде я занялся доведением рукописи \"Социология революции\" и дописыванием книги \"Листки из русского дневника\". Кроме того, я должен был написать статью для \"Мичиганского правового обозрения\" на тему: \"Новые советские законодательство и юстиция\" (*7) (опубликована в ноябрьском выпуске 1924 года) и ряд других работ для популярных и научных журналов. Из Лонг Айленда я также совершил несколько поездок с лекциями по близлежащим университетам и колледжам (включая Принстон).

Весьма обнадеженный продолжающими приходить приглашениями читать лекции, которые обеспечивали меня работой по крайней мере на несколько месяцев, и заработав скромную сумму денег для жизни в спартанских условиях как минимум в течение полугода, я почувствовал уверенность, что со временем займу подобающее положение в научном мире Соединенных Штатов, и решил навсегда остаться в этой великой стране. Мне нравились ее просторы, независимость и энергичность ее народа, его образ жизни и культурная атмосфера страны. В соответствии со своим решением я выслал деньги и вызов жене в Чехословакию, чтобы она приезжала в Америку. В конце марта 1924 года я с радостью встретил ее в Нью-йоркском порту, и в тот же вечер в маленькой компании друзей в Лорелтонском доме Вирена мы отпраздновали наше воссоединение.

Подытоживая, скажу, что в этот тяжелый период прорастания корнями в почву чужой страны я избежал многих трудностей, обычно сопутствующих на via dolorosa (*8) лишенному корней политическому эмигранту в процессе акклиматизации в новом обществе, новой культуре, среди новых людей. В общем и целом мое приспособление к американским условиям было совершенно безболезненно. Сравнительная легкость этого - во многом результат той великодушной помощи, которую мне оказывали упомянутые (и не упомянутые) в книге друзья, ну и, конечно, я весьма обязан госпоже Удаче, которая продолжала улыбаться мне, а также собственным силам и старанию. Оглядываясь назад, вижу, что немалого добился за первые шесть месяцев жизни в Соединенных Штатах - выучил английский язык достаточно хорошо, чтобы писать и читать лекции на нем, сделал книгу \"Листки из русского дневника\", закончил рукопись \"Социологии революции\", не говоря уже о нескольких статьях, провел ряд лекций по разным проблемам социологии, хорошо узнал образ жизни Америки, ее мысли и душу. Глядя на свои тогдашние достижения усталыми глазами семидесятичетырехлетнего старика, нахожу их весьма значительными. Сейчас, без сомнения, мне бы не сделать так много за такой короткий срок: тогда я был в самом расцвете сил, чем единственно и объясняю мои успехи в то время.

Глава двенадцатая. ШЕСТЬ ПРОДУКТИВНЫХ ЛЕТ В УНИВЕРСИТЕТЕ ШТАТА МИННЕСОТА

ЛЕТО ИСПЫТАНИЯ





Весной и летом 1924 года мы с Еленой были очень загружены работой. Будучи ботаником-цитологом, Лена получила разрешение работать в лаборатории цитологии растений Колумбийского университета. Я в это время, кроме работы над двумя книгами, от случая к случаю выезжал с лекциями в различные университеты и организации. Наконец, я приехал в Университет Миннесоты, чтобы вести свой курс во время летнего семестра. Это оказалось весьма важным с точки зрения определения моей деятельности на следующие шесть лет. Как объяснил позже профессор Ф. С. Чэйпин, руководитель тамошнего факультета социологии, мое преподавание летом было своего рода тестом на испытание профессиональных способностей. Если они оказывались удовлетворительными, то университет собирался пригласить меня, дабы временно заменить профессора Л. Л. Бернарда, намеревавшегося взять \"субботний\" (*1) год. Если же я не выдерживал испытания, университет, естественно, брал на эту должность другого человека, более квалифицированного ученого и преподавателя. Похоже, проверка прошла удовлетворительно. Одно свидетельство моего успеха, которое я храню до сих пор, - это изображение эмблемы университета (*2) со стихами, подаренными мне студентами в конце лекционного курса. Текст стихов говорит сам за себя:



        Доктору Питириму А. Сорокину,