Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Вдоль по \"Дальней дороге\"









Вместо предисловия



В Америке очень любят мемуары. Их пишут не только выдающиеся, знаменитые и великие, но и вообще все сколь-нибудь заметные герои светской хроники, политических новостей и спортив-ных репортажей. Часто даже пером по бумаге водят не они, а талантливые и не очень специалисты литературной обработки текстов.

Автобиография Питирима Сорокина, чей столетний юбилей в 1989 году отметила вся мировая наука, на этом фоне - нечто совершенно особенное. Книга увидела свет в 1963 году, будучи написана автором годом ранее. По словам Питирима Александровича, работалось ему легко, с интересом и в удовольствие. Это книга о его жизни, полной приключений и событий, свидетелем или, точнее, участником которых он был, о людях, вместе с кем он шел своей \"дальней дорогой\". Книга-памятник, книга-реквием. Не стоит и говорить, что создана она им самостоятельно от первой до последней строчки. Было бы неразумно полагать, что Сорокин, написавший за всю жизнь несколько сотен статей и более сорока книг, отказал себе в удовольствии собственноручно записать свои воспоминания.

Однако интересна и ценна автобиография не только и не столько этим. Изюминок в ней хватило бы на хорошую французскую булку от Елисеева. Во-первых, автор ее - исконный россиянин, в тридцать три года не по своей воле ставший эмигрантом и около полувека проживший в Соединенных Штатах, то есть \"русский американец\". Во-вторых, он не просто эмигрант, а крупнейший ученый XX века, \"социолог No 1\", оказавший неоценимое влияние на общественную мысль современности. В-третьих, \"Дальняя дорога\" - это документ эпохи, скрытый до самого последнего времени от нас \"спецхранами\" (1). Однако автобиография - не историческое исследование, а ней нет точных ссылок, документальных цитат, цифровых выкладок. Это рассказ, неторопливое повествование об отрочестве и юности, о давно минувших днях русской революции, боль и горечь которых и через полвека жгли сердце Сорокина, о жизни в Америке. Рассказ во многом наивный, искренний и непосредственный, очень узнаваемый и \"стопроцентно сорокинский\".

Не знаю уж, \"изюминка\" это или \"орешек\", но предназначенная для американского читателя, написанная на английском языке, книга читается местами удивительно по-русски. Похоже, Сорокин, несмотря на великолепное владение языком и американской идиоматикой, слагал русские мысли в русский текст, а затем почти дословно, часто просто \"калькируя\", перелагал на английский. В результате у него получался американский перевод с русских мыслей, а перед читателями лежит обратный перевод с американского оригинала. Думаю, что сделал так Сорокин намеренно, дабы, заботясь о будущем читателе в России, исключить вероятность искажения \"мысленного оригинала\" при его \"восстановлении\". Надо сказать, что работа над переводом из-за этого превратилась в разгадывание гигантского ребуса, когда буквально в каждой строке приходилось искать \"заданную изначальность\".

Возьмем в качестве примера английское название книги - \"A Long Journey\". Слово \"Long\" имеет в нашем случае три значения: длинный, долгий, дальний. \"Journey\" - это путешествие, путь, дорога как процесс перемещения во времени и пространстве. Наиболее вероятных, отвечающих замыслу и содержанию книги переводов названия - два: \"Долгий путь\" или \"Дальняя дорога\". Какой из них ближе авторскому оригиналу? Какой более соответствует образному ряду россиянина Питирима Сорокина? Смею надеяться - второй. Странствия, бродяжья жизнь перекати-поля, скитания - рефрен его воспоминании - не сочетаются со словом \"путь\", семантически предполагающим, пусть и не явно, наличие некоего конечного пункта, места назначения. И, наоборот, дорога как modusvivendi, как образ жизни (via est vita), подходит для перевода наилучшим образом.

\"А выпала тебе, касатик, дальняя дорога...\" Куда, зачем - неизвестно, просто карты так легли, или папиллярный узор приоткрывает нам завесу над собственным фатумом. Вспомним образ дальней дороги в стихах другого российского интеллигента, можно сказать \"внутреннего эмигранта\", Булата Шалвовича Окуджавы:



        ...И дальняя дорога дана тебе судьбой,

        как матушкины слезы, всегда она с тобой.



Ведь это о Сорокине! Ну, не буквально, конечно, хотя и написана \"Песенка о дальней дороге\" примерно в одно время с автобиографией Питирима Александровича, который не мог не знать стихов и песен Окуджавы, поскольку, как и многие другие в русском зарубежье, интересовался и внимательно следил за нашей жизнью и культурой. Наконец, как не вспомнить фольклорное: \"Вдоль по дальней, вдоль да по дорожке...\"? Если перевести на английский, то получаем интересную игру слов; \"Along о long Journey\", которая зашифрована в названии книги, выводя нас на изначальный, то есть сорокинский, оригинал.

Конечно, десятилетия жизни в Америке и привычки университетского профессора наложили отпечаток на творческую манеру Питирима Сорокина. Типично американский стиль изложения особенно заметен в отвлеченных рассуждениях автора, его рефлексии по поводу описываемых событий, в главах, посвященных американскому бытию Сорокина. Педагогическое прошлое также прорывается на страницы книги в столь излюбленных тамошними профессорами многочисленных повторениях какой-либо важной мысли и обязательных обобщающих резюме после каждой порции фактического материала.

Еще одна весомая \"изюмина\" данной автобиографии состоит в том, что она написана социологом. Мало кто из представителей этой науки отваживался на создание автобиографии. Мемуары - дело другое, а вот собственноручно записанных социологами историй своей жизни почти нет, что особенно заметно с начала XX века, когда они становятся важным исследовательским инструментом в социологии и антропологии, в частности в трудах знаменитой Чикагской школы, начиная с классической работы У. Томаса и Ф. Знанецкого \"Польский крестьянин в Европе и Америке\" (1918). Лучше других зная, что современные методы анализа автобиографий сродни ограблению со взломом тайников авторского сознания и даже подсознания, никто из социологов, кроме Сорокина, не рискнул \"обнажиться\" перед потомками.

Дабы избежать путаницы в нюансах терминов, отметим, что, строго говоря, автобиографией называется история жизни, когда человек, рассказывающий или записывающий ее, является действующим субъектом этой истории, и когда он сам определяет, что включать, а что не включать в повествование. Мемуары - воспоминания о событиях и людях, причем рассказчик не обязательно является субъективным повествования, а само оно не обязательно охватывает всю его жизнь. Жанр литературной автобиографии складывается в современном виде, пожалуй, только после Руссо и Гёте; его отличительной чертой становится концентрация авторской рефлексии не на событиях и приключениях, а на процессе развития своей личности. Самые разные перепетии сюжета подчиняются этой единой теме.

Как писал Флориан Знанецкий в предисловии к книге В. Берканя \"Автобиография\" (Познань, 1924), задача социолога, анализирующего чью-либо историю жизни, - увидеть социальную среду так, как видел ее автор, узнать его отношение к ней и каким образом среда формирует личность автора, поскольку влияние, которое оказывают люди и вещи на наше сознание, зависит не от того, что они представляют собой для других, а от того, что они есть для нас, в нашем практическом к ним отношении.

Для социолога, занявшего эту позицию, автобиография становится несравненно более ценным научным документом, чем для историка или психолога. Для них это всего лишь источник ошибочной информации, но для социолога - в любом случае материал для анализа, как бы неполон или ограничен он ни был. Даже если автор лжет или делает ошибки, социолог видит в этом актуальное, активное проявление желаний и стремлений человека. Проблемой для социолога является не то, что автор говорит, а то, о чем он умалчивает, поскольку исследователю в этом случае приходится превращаться в следователя и сыщика, то есть в биографа, чтобы затем сравнить \"нарытый\" материал с собственно автобиографией. В этом случае даже неполная фактически и психологически история жизни, позволяет нам получить косвенные сведения о желаниях и комплексах, по поводу которых автор не высказался прямо. По словам Флориана Знанецкого, \"...обнаружив стремление или тенденцию, которую автор сознательно или бессознательно скрыл, мы получаем более важный результат, чем если бы выяснили, что автор был абсолютно искренен. И это так, поскольку само умолчание об определенном стремлении или чувстве обычно имеет под собой очень интересную социально-психологическую основу\" (2). Однако в случае с автобиографией Питирима Сорокина такого рода параллельное \"расследование\" - путешествие вслед за ним по \"Дальней дороге\" - оказывается исключительно трудным предприятием. Без малого семь десятилетий и труды, и само имя его были \"персонами нон-грата\" в нашей стране.Память о нем сознательно вытаптывалась. Людей, знавших молодого Сорокина, в конце 80-х годов, когда появился интерес к его личности, уже практически не осталось. Пресса \"распечатала\" закрытую ранее тему Сорокина в канун его столетия в 1989 году. Основная масса документов в личных архивах, во избежание неприятностей, давно уничтожена, а материалы спецхранов все еще цепко охраняются ревнителями сталинской версии отечественной истории. И все же кое-что сделан удалось, проникая правдами и неправдами в архивы и разыскивая последних свидетелей того времени. Результаты наших поисков нашли свое отражение, по крайней мере частично, в примечаниях и комментариях к автобиографии.

Когда знакомишься с тем, что сегодня пишут о Сорокине, мягко говоря, удивляешься, насколько запутанны оказываются самые простые вопросы. Например, такой: где родился Питирим Александрович? На сей счет существует несколько версий. Энциклопедический философский словарь, а вслед за ним и справочник по истории зарубежной социологии информируют, что местом рождения следует считать \"село Жешарт, ныне Коми АССР\" (3). Такого же мнения придерживаются и составители недавно вышедшего сборника \"Квинтэссенция\" (1990). В других источниках местом, \"где, как известно, родился П. А. Сорокин\", называют город Великий Устюг Вологодской губернии (4). Журнал \"Новое время\" превращает уже упомянутое село Жешарт в \"глухую чувашскую деревню\" (5), а журнал \"Отчизна\" пишет, что \"родился он в селе Турья на Урале\" (6). Есть упоминание и о \"деревне\" Турья (7). Даже такое солидное издание, как \"Международная энциклопедия социальных наук\", в статье, посвященной Сорокину, лишь скупо сообщает, что он родился \"в 1889 году на деревенском севере России в бедной семье\" (8).

Сам Питирим Александрович в \"Дальней дороге\" на первых же страницах называет село Турья Яренского уезда Вологодской губернии (ныне Коми АССР) местом своего рождения. Однако более ни в автобиографии, ни в других его работах этот топоним не встречается. Он пишет, что деревня Римья была его \"малой родиной\", а район между Устюгом и Котласом - \"родными местами\", где он \"обычно проводил все лето\" в годы учебы (9). Однако стоит взглянуть на карту, как обнаруживается, что Турья и вообще Яренский уезд удалены от окрестностей Котласа и Великого Устюга на две с половиной сотни верст. Неточности существующих версий и заставили приступить к поиску данных, способных раз и навсегда устранить путаницу. Обратившись к архивам, мы (10) в конце концов обнаружили автобиографию, написанную собственноручно Сорокиным в 1920 году, с указанием на село Турья. Продолжив поиски в церковных метрических книгах Великоустюжского Духовного Правления Вологодской Епархии, - ведь Питирим Александрович согласно паспорту 1911 года был православного вероисповедания, - нашли в книге Воскресенской церкви села Турья (часть I, \"О родившихся\") запись за январь 1889 года под номером два: \"23 января родился, 24 крестился младенец Питирим, сын мещанина Устюжского уезда города Великоустюга Александра Прокопьевича Сорокина и его законной жены Пелагеи Васильевны\" (11). Восприемником (крестным отцом) младенца значится учитель Турьинского земского училища Иван Алексеевич Панов. Таинство крещения совершал походящий священник Онежской Богородской церкви Иоанн Попов (село Онежье расположено в нескольких километрах ниже по течению реки Вымь). Запись сделана священником турьинской церкви Викентием Харьюзовым с приложением руки псаломщика Семена Попова. (Фотографию записи в метрической книге читатель найдет на фотовкладке.)

С датой рождения тоже, кстати, немало путаницы. Сам Питирим Сорокин писал в автобиографии \"Дальняя дорога\", что родился 21 января 1889 года. Обнаруженные в архивах паспорта 1911 и 1917 годов указывают на 20 января (12). В метрике - 23 января, и то же число в свидетельстве об окончании экстерном Великоустюжской мужской гимназии, а также во всех последующих университетских документах. Знать о дате своего рождения Сорокин мог только от отца, поскольку мать рано умерла, а иные родственники при появлении Питирима на свет не присутствовали. 20 января - день поминовения трех местных усть-вымьских святых, в честь одного из которых его и нарекли. Дни отмечали тогда по святцам, церковному календарю, и неудивительно, что в голове Сорокина-старшего засело именно это число. Сейчас уже просто невозможно выяснить, как в автобиографии, собственноручно написанной Сорокиным, 20-е число превратилось в 21 января. Где-то между 1900 и 1901 годами умирает отец. К тому времени Питирим уже около двух лет не живет с ним. Поступление в школу летом 1901 года потребовало выполнения некоторых формальностей, и из села Турья была затребована его метрика (выписка из метрической книги). В ней значилось, что дата рождения - 23 января 1889 года. Возникает вопрос, как, в таком случае, в паспорт попало именно 20-е число? Намек на это содержится в \"Дальней дороге\": паспорт, как и свидетельство о политической благонадежности, после первого заключения он получал \"обходными\" средствами. А значит, вполне возможно, что оформление документа производилось с его слов (не на основании метрики). В позднейших паспортных книжках дата 20 января является лишь повторением первой записи, поскольку паспорта перерегистрировались, а не оформлялись заново, то есть не требовалось каждый раз представлять метрическое свидетельство. А для поступления в учебные заведения метрика требовалась, вот почему на всех документах, связанных с образованием, стоит правильная дата - 23 января 1889 года. Однако и это еще не все. С переходом на новый календарь 14 февраля 1918 года дата рождения также должна была сдвинуться. Зная, что поправка к старому стилю до 1900 года составляет 12 дней, получаем, что П. А. Сорокин родился по новому стилю - 4 февраля 1889 года. К сожалению, в книге можно найти и другие примеры неправильных дат. Автор в семидесятилетнем возрасте описывал события более чем полувековой давности исключительно по памяти, и неудивительно, что она иногда подводила его. Так, Сорокин пишет, что окончил Гамскую второклассную школу в 1903 году, проучившись три года, однако на самом деле это произошло в 1904 году, как свидетельствует найденная нами в книге выпускников Гамской школы запись о выдаче свидетельства, скрепленная подписью самого Питирима. В другом месте Сорокин сообщает, что виделся со своим другом Н. Д. Кондратьевым в последний раз в 1927 году, когда Николай Дмитриевич с супругой приезжали в США. В действительности же его последняя командировка за рубеж и поездка в Америку состоялась в 1924 году. Те или иные неточности встречаются в тексте довольно часто, и каждая замеченная оговорка или ошибка снабжена соответствующим примечанием.

Сознательно замалчивает или, точнее, пишет не всю правду Сорокин, пожалуй, только дважды. Оба этих эпизода снабжены пространными комментариями по тексту, и здесь я не стану подробно разбирать их. Отметим лишь, что первый из них связан с его защитой \"докторской\" диссертации весной 1922 года, а второй - с обстоятельствами заключения, смертного приговора и освобождения Сорокина в 1918 году.

Для всего мира П. А. Сорокин был и остается доктором социологии. Его вклад в науку стоит трудов сотен профессоров вместе взятых. Однако на самом деле он никогда не имел степени доктора: защита 1922 гола была защитой магистерской диссертации. Тем не менее авторитет его в заграничных научных кругах был столь высок, что, когда через полгода после защиты Сорокин оказывается в эмиграции, ни у кого и в мыслях не было, что формально ему еще только предстояло защищать докторскую диссертацию. По-видимому, он быстро свыкся со своим новым статусом и занимался наукой, не обращая внимания на пустые формальности. Однако, разворошив своими воспоминаниями навозную кучу истории, он вдруг обнаружил \"фактик\", как-то не согласующийся с имиджем \"социолога No 1\", который и решил исправить маленькой хирургической операцией над ключевой цитатой из опубликованного в 1922 году отчета о защите. Впрочем, подробности - в комментариях.

Второй эпизод, связанный с борьбой Сорокина против большевиков и его \"покаянным\" письмом, а также статьей В. И. Ленина \"Ценные признания Питирима Сорокина\", также оставляет впечатление некоторой недоговоренности. Имеющиеся в нашем распоряжении документы заставляют сомневаться как в искренности самого Сорокина, так и в подлинности официальной версии этих событий. Разгадка тайны сорокинских \"признаний\" помогла бы нам понять мотивы многих поступков \"неистового Питирима\".

После высылки Сорокина за границу его труды оказались под запретом, а имя упорно замалчивалось. Даже социологи, пользуясь научными понятиями, впервые введенными в обиход Питиримом Александровичем (например социальная мобильность или стратификация), не имели возможности упомянуть о нем. Если же пресса изредка напоминала нам о его существовании, то типичными в отношении ученого были, например, такие выражения: маститый теоретик-социолог, подвизающийся по части клеветы на нашу страну, политический мастодонт и т.п.

В то же время у себя на родине Сорокин все эти годы был предметом тайной гордости земляков - коми. Рассказы о нем в народе ходили самые невероятные превращая его в нечто среднее между Робин Гулом и \"парнем из нашего города\". Многие сегодня здравствующие жители Коми края хорошо осведомлены о Сорокине. Большинство получало информацию от своих родителей и старших родственников, знавших молодого Питирима. Однако в процессе работы над биографией мы нашли людей, лично знакомых с ним. Какое счастье, что наши северяне доживают до глубокой старости в полном рассудке. Материалы наших розысков публиковались в Коми АССР и в Москве (13), способствуя по мере возможности \"возвращению\" Сорокина из ссылки. Теперь наступил черед его автобиографии. Еще одно белое пятно в нашей истории стерто. Питирим Александрович снова с нами...

 Социолог А. В. Липский



Пролог. Самые ранние воспоминания 

Зимняя ночь. Комната в крестьянской избе слабо освещена горящими лучинами, наполняющими ее дымом и зыбкими тенями. На мне лежит обязанность менять сгоревшие лучины в железном подобии канделябра, свисающем с потолка.

Снаружи завывает снежная буря. На полу комнаты лежит моя мать. Лежит без движения и, что мне странно, молча. Подле нее мой старший брат и женщина-крестьянка чем-то заняты. Отца в доме нет, он ищет работу по селам. Я не совсем ясно представляю себе, что произошло, но чувствую - случилось нечто катастрофическое и непоправимое. Мне уже не так голодно и холодно, как было совсем недавно, но теперь я внезапно ощутил себя подавленным, одиноким и потерянным. Завывание метели, мечущиеся огни, слова \"смерть\", \"умерла\", произнесенные братом, причитания крестьянки о \"бедных сиротках\" - все это увеличивает мое горе. Я бы хотел, чтобы отец был здесь, но его нет, и мы не знаем, когда он вернется.

Далее я припоминаю отпевание в сельской церкви. Моя мать лежит в гробу, отец, брат и селяне молча стоят со свечами в руках, и священник, дьякон и псаломщик нараспев читают заупокойные молитвы и исполняют последние обряды. Я не понимаю слов, но фраза \"...яко земля еси и в землю отъидеши\" (*1) вкупе с жестом священника, как бы бросающего горсть земли в гроб, отпечатались в моей памяти.

По окончании отпевания домовину ставят на сани, чтобы везти на кладбище. Я и брат сидим на гробу. Отец, священник и жители села идут за санями. Снег ярко блестит под холодным, голубым и солнечным небом. Через какое-то время - не помню по какой причине - мы спрыгиваем с саней и бредем домой, где сразу же залезаем на полати и лежим молчаливо и подавленно...



* * *



Это мои самые ранние воспоминания. Тогда мне было около трех лет (*2). Я решительно не помню ничего, что происходило до этого печального события.





Часть I

Глава первая. МОЕ ПРОИСХОЖДЕНИЕ И РАННЕЕ ДЕТСТВО

Со смерти матери начинаются мои осознанные воспоминания. Сама эта картина все еще жива в моей памяти и обособлена ото всех последующих событий. Я не помню, что происходило непосредственно после этого трагического пролога к драме моей жизни, но дальнейшие годы запечатлелись достаточно четко.

Все началось на севере Руси в Яренском уезде Вологодской губернии (*1) среди народа коми или зырян (*2) - одной из ветвей угро-финской языковой семьи. Там, в селе Турья (*3), я родился 21 января 1889 года (*4). Там же, в селе Коквицы, умерла моя мать, вероятно, в 1892 или 1893 году (*5). И наконец там, в этом обширном краю, я прожил первые 10 лет своей жизни (*6).

Эта местность в основном состояла из первозданных лесов, тянущихся на сотни верст во всех направлениях. В то время они еще не были испоганены \"цивилизацией\". Подобно маленьким островкам в море, затерялись в этих лесных массивах села и деревушки коми народа. Две великие реки - Вычегда и Печора - со своими притоками несли через лесную страну прозрачные, как хрусталь, воды. Их бурное течение омывало красивые песчаные пляжи, крутые холмы, благоухающие пойменные луга, деревья и кусты, растущие вдоль берегов. Привольно разливающиеся реки играючи бежали среди деревьев по затейливым руслам, а в глухих уголках этого зеленого царства лежали безмолвные озера, бочажки и болота.

В лесах росли разнообразные кустарники и деревья, но больше всего сосны и ели. Особенно чудесны были высокие, стройные сосны. На земле, покрытой красивым белым мхом - ягелем, тысячи этих сосен стояли, подпирая небо, то тихие и загадочные, словно забывшиеся в молитве, то шумящие и раскачивающиеся, как бы сражающиеся с яростной вражьей силой. Многие и многие часы я провел в этих соборах живой природы, очарованный их величием, таинственностью и Богом данной красотой. Они разжигали воображение, заражали своим меняющимся настроением, посвящали меня в их тайны.

Лес изобиловал множеством животных: от прозаических белок, зайцев и лис до грациозных оленей и задумчивых медведей. Самые разнообразные птицы наполняли лес чарующим пением. Реки, протоки и старицы были полны всякой рыбы, включая стерлядь (лучшая разновидность осетровых) и семгу. В то же время в этом обширном краю не водились никакие змеи. (Видимо, этим следует объяснить мою устойчивую неприязнь к ядовитым и неядовитым гадам, когда позднее мне довелось жить в местах, отмеченных их присутствием.)

Лес оказывался неистощимо щедр на постоянные перемены обличья и настроения. В безветренные дни все вокруг было безмятежным, загадочным, погруженным в неподвижную тишину. А в штормовую погоду все шумело и пребывало в неистовом движении. Лес был бесконечным, разноцветным, пахучим океаном летом и безжизненной, сверкающей белизной в зимние солнечные дни. Приветливый и спокойный днем, его \"лик\" становился мрачным и пугающим ночами.

Я рад, что прожил детство в этой девственной стране. Даже сейчас, если бы мог выбирать, я не променял бы ее и на самую цивилизованную среду обитания в самом лучшем жилом районе самого прекрасного города в мире. Я счастлив, что имел возможность жить и расти в этой природной стихии до того, как ее разрушили индустриализация и урбанизация.

Коми народ составлял социальную и культурную среду, в которой я вращался. В то время эта народность насчитывала около 180 тысяч человек. Физически это были рослые, сильные и здоровые люди; их расовый тип представлял смешение альпийских, нордических и отчасти азиатских черт; с лингвистической точки зрения они имели собственный язык, относящийся к угро-финской семье, и почти весь коми народ говорил по-русски, владея вторым языком. По грамотности они занимали третье место среди многочисленных народностей России (после обрусевших немцев и евреев). Существовали они в основном за счет сельского хозяйства, а дополнительно промышляли охотой, заготовкой строевого леса и рыболовством. Их жизненный уровень был выше, чем у остальных народов, населяющих Россию. Индустриализация и урбанизация тогда еще не вторглись в их образ жизни так, как сегодня. Во всем регионе Коми вряд ли нашлась хотя бы одна фабрика или завод. Только Усть-Сысольск (*7), городок с населением что-то около двух тысяч жителей, выполнял функции административного, торгового и культурного центра.

Села и деревни коми располагались большей частью по берегам рек. В летний период эти реки использовались как каналы для передвижения людей и грузов от поселения к поселению. Кроме водных путей существовали, конечно, в небольшом количестве и разбитые грязные дороги, и тропы, связывающие села между собой. Дома коми ставились рядком с двух сторон вдоль дороги, вытягиваясь в крупных селах на несколько верст. Поля, луга, пастбища вплотную подходили к домам, а сразу за ними начинались обширные леса, окружавшие каждое селение.

Большие крестьянские избы строились из очень тяжелых бревен. В избе обычно было две просторные комнаты (одна для лета, другая, с печью, - зимняя), подпол, две кладовые, амбар для зерна, сеновал и хлев для скота. Отдельно от дома ставились баня и ледник для хранения мяса, рыбы, молока, консервации и других заготовок. Дома сельской интеллигенции и должностных лиц - священника, учителя, лекаря, лавочника, сельских полицейских (урядника или пристава), главы сельской общины (старосты) и чиновников были более \"комфортабельны\" и \"современны\".

Церковь в каждой деревне возвышалась над всеми другими строениями. Ее колокольня с голубыми куполами парила высоко над селом, и белокаменное здание под зеленой крышей было видно с расстояния в несколько верст. Подле церкви располагались общественные постройки: школа, здание сельских сходов, библиотека.

Коми были православными (*8), но вместе с христианской религией все еще сохраняли многие верования, легенды и ритуалы дохристианских, языческих культов.

Каждая из этих религий ассимилировала определенные верования и обряды другой, результатом чего стало своеобразное \"языческое христианство\" или \"христианизированное язычество\". Однако никакого противостояния или вражды между элементами двух религиозных культов не наблюдалось, как не наблюдалось их и между представителями нескольких сект и направлений в рамках этого \"языческого христианства\": все они были привержены евангелической простоте, миру и непротивлению злу насилием. Основой такого \"мирного сосуществования\" являлось общее убеждение в том, что весь мир - это живое единство и что \"истина едина, люди только называют ее разными именами\". На протяжении всей жизни среди коми народа я не припомню хотя бы одного случая религиозной нетерпимости или гонений за веру.

Общинные мораль и нравы коми основывались на обычаях золотого века (*9), десяти заповедях (*10) и взаимопомощи. Эти нравственные принципы рассматривались как данные свыше, безусловно обязательные и императивные. В качестве таковых они составляли основу человеческих взаимоотношений не на словах, а на деле. То же самое можно сказать и о законе крестьянской общины. Нормы общинного права были зафиксированы не столько на бумаге, сколько в сердцах и образе жизни моих земляков. Они соблюдали эти нормы как глубоко внутренние \"категорические императивы\", а вовсе не из страха наказания. Избы крестьян не имели замков, поскольку не существовало воров. Серьезные преступления, если и случались, то очень редко, и даже мелких правонарушений было немного. Взаимопомощь являлась обычным делом, организующим всю жизнь крестьянской общины.

В политическом и социальном отношении народ коми никогда не знал рабства или крепостного права (*11). Зыряне всегда были свободными людьми и решали свои дела самостоятельно при помощи непосредственного самоуправления, аналогичного немецкому понятию \"Гемайншафт\" (*12) или русским \"мир\" или \"община\". Земля была в совместном владении всех членов этих сельских общин. Ее по справедливости делили между отдельными семьями по количеству членов и со временем перераспределяли по мере их увеличения или сокращения. Традиционалистский дух взаимопомощи и мои годы был еще достаточно силен и проявлялся в самых разных формах деятельности внутри сельской общины. Это препятствовало развитию слишком заметного неравенства и резкому экономическому, политическому и социальному расслоению жителей села. Здесь не существовало ни слишком богатых привилегированных \"верхов\", ни особенно бедных или бесправных \"низов\". Даже между двумя полами в основном соблюдалось равноправие. Здесь не было \"классовой борьбы\" и сформировавшихся политических партий, отстаивающих свои законные интересы. Функции окружных выборных властей - земств - заключались в основном в строительстве школ, создании лечебных и культурных заведений. Контроль со стороны царского правительства также был ограничен.

Воспитываясь в такой социальной среде, я естественным образом впитывал бытующие в ней верования, моральные нормы и нравственные принципы: дух независимости, справедливости, уверенности в себе и взаимопомощи.

Что касается эстетической атмосферы, то мир прекрасного у коми народа состоял, в первую очередь, из красивой природы: широких рек и озер, еще не загрязненных промышленными и городскими отходами, бескрайних лесов, цветущих лугов и полей, окружающих летом каждое село; огромных пространств, покрытых чистым снегом зимой; и всегда голубого, безоблачного неба, сверкающего по ночам алмазными россыпями звезд.

Царство диких животных соответствовало другой стороне эстетического мира зырян. Рыбная ловля в чистых водах рек и озер, охота и наблюдение за повадками зверей и вечно меняющейся природой, жизнь и работа среди всего этого великолепия служили неизменным источником эмоциональной разгрузки и эстетического наслаждения для коми крестьян.

Мир чудесной природы дополнялся созданным человеком миром сказок, легенд, мифов, народных песен, танцев, карнавалов, сельских фестивалей и красочных обрядов, сопровождавших рождение, свадьбу, похороны и другие события человеческой жизни. Хотя коми в то время имели лишь зачатки письменной литературы (*13), их фольклор, сказки, легенды и предания, был богат и захватывающе интересен. Тоже можно сказать и об их народных песнях и музыке, тогда еще неиспорченных позднейшим вторжением вульгарной городской псевдомузыки и псевдопесен-частушек. Старинные народные напевы и сказания угро-финских народов еще жили в этом регионе и прилегающих к нему местностях, где их собирали выдающиеся русские ученые и композиторы: Римский-Корсаков, Мусоргский, Чайковский, Кастальский и другие. Этим объясняется тот факт, что, когда позднее я услышал музыку этих композиторов, а также Баха, Генделя, Гайдна, Моцарта и Бетховена, некоторые мотивы показались мне знакомыми. Я уже слышал их от коми крестьян, которые напевали эти мелодии во время совместных полевых работ, рыбной ловли или на сельских празднествах и посиделках зимними вечерами.

Русская православная религия с ее впечатляющими ритуалами, церковной музыкой, красочными шествиями, мудрыми таинствами, была важной составной частью эстетической жизни крестьян. Сельская церковь служила им и театром, и концертным залом. В ней они активно участвовали в постановке бессмертной литургической трагедии божественного сотворения мира, в драме торжественного отпевания покойника, в радостных церемониях крещения или венчания, в таинствах исповеди, причастия, отпущения грехов, в праздничных шествиях, вроде пасхального Крестного хода. В церкви они наслаждались волнующей музыкой, слушали возвышенные стихи, читаемые нараспев молящимися, и участвовали в других культовых действиях. Так или иначе, церковь и религия играли важную роль в жизни крестьян, не меньшую, чем любой самый лучший театр в жизни горожан.

Итак, коми народ обладал замечательной эстетической культурой, которая обогащала и облагораживала души этих людей. Она скрашивала и мое существование и, будучи впитана в детстве, сформировала мой эстетический вкус на всю жизнь.

Такой вкратце была социальная и культурная среда, в которой я провел первые годы жизни.

О моей матери я не помню ничего, кроме того, что связано с ее смертью. Позднее от отца, родственников и соседей я узнал, что мама была прекрасной, доброй женщиной, дочерью коми крестьянина (*14). Ее красота и добрый характер, по-видимому, объясняют, почему отец женился на ней и почему после ее кончины он не искал другую жену, а оставался верным ей до конца. Это, вероятно, объясняет и то, почему отец после смерти мамы начал заливать свое горе водкой, постепенно превращаясь в хронического пьяницу. \"Ее смерть подкосила меня как тростинку\", - жаловался он в подпитии.

Любовь, которая переживает смерть любимого человека и сохраняется до ухода из жизни второго супруга, - сейчас редкость. Во многих современных мудрствованиях это рассматривается как нечто примитивное, устаревшее и бессмысленное. И все же любовь до гроба была и остается самым замечательным, святым и красивым идеалом человеческой жизни - идеалом бессмертным и возвышенным. Мы со старшим братом инстинктивно чувствовали, что эта верная любовь оправдывает алкоголизм отца и каким-то образом наполняет нашу жизнь ощущением прекрасного. (Возможно, именно здесь причина и источник моего неприятия любых форм неоправданной неверности в супружеских и других межличностных отношениях).

Мой отец, русский человек, родился и выучился ремеслу в Великом Устюге. Этот древний город играл важную культурную, религиозную и политическую роль в истории северо-восточной Руси.

Помимо всего прочего это был центр многих искусств и ремесел. Мой отец учился в одном из ремесленных цехов. Его диплом и нагрудный знак - голубой с золотыми буквами - торжественно удостоверяли, что \"Александр Прокопьевич Сорокин - золотых, серебряных и чеканных дел мастер\".

Я не знаю, как и почему он уехал из Великого Устюга и поселился в Коми регионе. Вероятно, малочисленность ремесленников с таким дипломом - и поэтому меньшая конкуренция здесь - обусловили его переезд (*15). А может быть, его привлекли природа края и характер коми народа. Так или иначе, он уже никогда не вернулся в Великий Устюг.

О жизни отца до смерти мамы я знаю мало. От своих теток, священников и крестьян я слышал, что он был настоящим мастером своего дела, надежным и честным, удачливым в работе, уважаемым за хороший характер и ум, счастливым в семейной жизни. Тогда у него не было никаких признаков пристрастия к алкоголю. После кончины матери я жил с отцом до 11 лет (*16). На протяжении этих семи лет сознательной, запомнившейся жизни у меня сложилось два противоположных образа отца: трезвого родителя и горького пьяницы. Будучи трезвым, он был замечательным человеком, отзывчивым и заботливым, дружелюбным со всеми соседями, работящим и честным в труде, терпеливо обучавшим нас ремеслу, нормам морали и грамоте. Его обычным приветствием вместо \"здравствуйте\" было: \"Христос воскрес\". \"Я сделаю все, что в моих силах, остальное - воля Твоя, Господи, - эти слова были его максимой в отношении к работе и любой созидательной деятельности вообще. - Сам Господь Бог не может потребовать большего\". Когда его спрашивали о количестве сыновей, он обычно говорил: \"Один сын - еще не сын, два сына - полсына, а три сына - это сын!\" Что касается его религиозности, то отец принимал на веру основные догматы и мифы русского православия, однако в церковь ходил нерегулярно.

\"Зачем мне? Я и так в храме Господнем почти все рабочее время. Честным трудом я воздаю хвалу Господу и общаюсь с Ним. Добрыми делами я исполняю Его волю. Присутствие батюшки или диакона не добавит моим молитвам и делам святости или чистоты помыслов\". По той же причине он не настаивал на том, чтобы мы регулярно ходили в церковь к службе, если нам этого не хотелось. С другой стороны, если мы совершали какой-нибудь проступок, нарушавший традиционную мораль, он строго выговаривал нам, настойчиво убеждая в недальновидности и вреде дурного поведения.

Отец очень гордился своим ремеслом и чувствовал разочарование, если его работа была не на ожидаемом им уровне. \"Мартышкин труд, - насмешливо говорил он в таких случаях. - Любая важная работа оказывается мартышкиным трудом\". Когда я или брат выполняли задания хорошо, отец радовался вместе с нами сделанной работе, когда же мы работали плохо, он попрекал нас нерадивостью. Этот образ трезвого отца до сих пор сохраняется в моей памяти как теплое и доброе воспоминание.

К сожалению, периоды трезвости, длившиеся неделями и даже месяцами, сменялись полосами запоя. Иногда его пьянство оканчивалось белой горячкой. Я хорошо помню один типичный случай. Мы оба с отцом лежали больными: меня лихорадило от чего-то (от чего - точно не знаю, так как медицинская помощь была нам малодоступна) (*17), а отец, впав в белую горячку, лежал в беспамятстве. Внезапно он сел на своем сеннике, показал на большую кирпичную печь и начал кричать о появляющихся оттуда страшных чертях, которые пляшут вокруг него и корчат рожи. \"Христос воскресе, Христос воскресе\", - бормотал он одно и то же. Его бессвязные слова сопровождались резкими конвульсиями. Я не помню, ни как долго длился этот припадок, ни как он закончился, поскольку сам впал в забытье из-за лихорадки.

В периоды запоя отец становился подавленным, раздражительным, слезливым, жалея свою \"загубленную как тростинку\" жизнь. Редко, но случалось, что он становился агрессивным в приступе раздражительности. Во время одной из таких вспышек, отец, обозлившись на нас по какой-то причине, схватил подвернувшийся под руку деревянный молоток (киянку) и ударил брата по руке, а меня по лицу. К счастью удары были несильными. Тем не менее брат несколько дней едва мог шевелить рукой, а моя верхняя губа деформировалась, и след от удара не исчезал много лет. Эта вспышка агрессии случилась, когда мне было десять, а брату Василию - четырнадцать лет. Глубоко обиженные таким из ряда вон выходящим насилием, мы бросили отца на следующий день и начали самостоятельную жизнь бродячих ремесленников. Мы переходили из села в село в одном районе, а отец в это время странствовал в другом (*18). Мы никогда уже не встречались. Примерно через год он умер в селе, довольно далеко от нас (*19). По причине плохих средств сообщения в ту пору, мы узнали о его кончине лишь несколько недель спустя. Упокой, Господи, его душу в царстве небесном! Он умер страшно одиноким - так же, как и жил после смерти матери, совсем один. Несмотря на пьянство, образ доброго, трезвого отца полностью преобладал - и когда мы жили с ним вместе, и поныне этот образ сохраняется в моей памяти. Даже в пьянстве отец не имел ничего общего с фрейдовским типом \"отца-тирана\" (*20), бесчувственного и жестокого к детям. Исключая периоды запоя, которые, к счастью, были короче периодов трезвости, наша семья - отец, старший брат и я (младший брат Прокопий жил с моей теткой и ее мужем) - была хорошим, гармоничным коллективом, связанным воедино теплой взаимной любовью, общими радостями и печалями и богоугодным творческим трудом.

В целом я запомнил эти годы как счастливые и интересные, несмотря на недоедание и другие физические трудности, которые временами обрушивались на нас в периоды отцовских запоев. В конце концов, не хлебом единым жив человек, и жизнь бесконечно богаче, чем простое чередование физических удобств и неудобств.

Брат Василий был старше меня примерно на четыре года (*21). Когда мы жили с ним вдвоем, он проявил себя энергичным, изобретательным и инициативным человеком. В писании икон, изготовлении металлических окладов, а также в \"отвлеченной учености\" я вскоре превзошел его. Но он, несомненно, оставался лидером во всех остальных видах деятельности, особенно в том, что касалось поисков и выполнения заказов, домашних обязанностей и добывания средств к существованию во время отцовских запоев. После того как мы ушли от отца, в течение двух лет самостоятельных трудов он был чрезвычайно удачлив как руководитель всех наших предприятий. Хотя ему еще не исполнилось и пятнадцати, брат каким-то образом ухитрялся получать разрешение на малярные и декорационные работы в церквях, в том числе даже в кафедральном соборе города Яренска, на золочение и серебрение икон, осветление канделябров и другой церковной утвари, на изготовление медных, серебряных и золоченых окладов для икон, так называемых риз. Я уже не говорю о том, что он находил заказы в школьных зданиях или домах сельской интеллигенции и крестьян. Он, должно быть, обладал особым даром убеждать начальников, которые в результате доверяли такую работу подростку. И он справлялся с этой работой не хуже отца. Без его руководства я бы не решился оставить отца и, конечно, вряд ли смог зарабатывать на жизнь как странствующий ремесленник. При деловой сноровке Василия мы с ним составляли неплохую команду, дополняя и поддерживая друг друга и делая каждый свою работу в соответствии со способностями.

После примерно двух лет совместной жизни и труда наши дороги разошлись, поскольку я поступил сначала в обычную школу, а после окончания - в преподавательское училище. Какое-то время Василий в одиночку продолжал наши труды в Коми. К несчастью, наше расставание сделало его одиноким. Постоянные скитания из села в село не дали ему возможности ни установить тесные дружеские связи с соседями, ни обзавестись семьей и начать оседлый образ жизни. Из-за этого он начал искать утешение в водке и стал вести сумасбродную жизнь сельского \"битника\", после чего его заработки упали, а работы стало совсем мало. Наконец, когда такая жизнь вконец опостылела ему, Василий решил уехать из Коми края и перебраться в Санкт-Петербург. В столице он прожил несколько лет, зарабатывая на жизнь, как фабричный рабочий, ремесленник, торговец и служащий. После моего переезда в Санкт-Петербург мы частенько встречались и делили друг с другом скудные доходы. Так продолжалось около года или несколько дольше. Наши встречи внезапно прекратились после его ареста и высылки в Сибирь за революционную деятельность. Как я сам и многие другие, Василий \"заразился\" революционными идеями и настроениями в Санкт-Петербурге в 1905-1907 годах. Его подрывная деятельность вскоре была раскрыта царской охранкой (тайной полицией), В конце концов брат был арестован и \"в административном порядке\", т. е. без суда и следствия, сослан в Сибирь на долгие годы. Как все политические ссыльные, в начале революции 1917 года он был освобожден правительством Керенского (*22).

После образования правительства коммунистов Василий участвовал в антибольшевистской деятельности. Осенью 1918 года на архангельско-устюжском фронте во время гражданской войны он был схвачен и расстрелян коммунистическими палачами. Так закончилась его полная приключений, богатая событиями, но не слишком счастливая жизнь. Вечное блаженство ему в Царствии Небесном.

Мой младший брат Прокопий жил не с нами. После смерти мамы ее старшая сестра Анисья с мужем Василием Ивановичем Римских забрали брата к себе. Они жили в маленькой деревушке Римья, на берегу реки Вычегды (*23).

Не имея собственных детей, они вырастили Прокопия и вообще относились к нам троим как к родным сыновьям. В трудные времена, особенно в периоды отцовских запоев, мы с Василием довольно часто искали у них убежища и неизменно находили кров, пищу и сердечную заботу в этом крестьянском доме (*24). Мы часто жили у них неделями, и они от всей души делили с нами то немногое, что имели. Со своей стороны мы помогали в повседневных трудах и относились к ним так же, как дети крестьян Римьи к своим родителям. В бродяжьей жизни, которую мы вели с отцом, эта деревушка Римья стала нашей \"малой родиной\"; изба Анисьи и ее мужа была нашим настоящим домом, а тетя и дядя - семьей. В Римье мы жили чаще и дольше, чем в любом другом селе Коми края. В Римье мы были не \"пришлыми чужаками\", как в других селах, а постоянными членами общины; мы были \"парнями из Римьи\": наша жизнь не отличалась от жизни деревенских детей, и относились к нам соответственно (*25). Именно поэтому Римья занимает столь значительное место в моей жизни и памяти. Несмотря на неграмотность, и тетя Анисья, и дядя Василий были дружелюбными, умными, честными и работящими людьми, в ладу с миром, соседями и самими собой. Выражаясь современным языком, их можно было бы определить как целостные личности, незнакомые с завистью, злопамятностью, депрессиями и другими психоневрозами. Дядя был рыжеволосый, широкоплечий, крепко сбитый мужчина. По окончании сельскохозяйственных работ большую часть осени и зимы он проводил вне дома в дремучих лесах, бил зверя, ставил силки, ловил рыбу, чтобы подработать. Благодаря жизни на природе он был здоров как \"леший\". Как свои пять пальцев он знал огромные лесные массивы, повадки, особенности поведения и следы животных, богатые рыбой протоки и заводи, всю тайную жизнь лесного царства. Дядя считал себя частью этого огромного царства, населенного не только обычными, но и фантастическими существами, вроде хозяина лесов - лешего и множества разных небесных, болотных, озерных, ночных и т. д. духов. Для него эти существа были почти так же реальны, как и обычная лесная живность. Он рассказывал нам массу историй о своих встречах и опыте общения с этими духами. Будучи прирожденным поэтом в душе, он любил таинственное лесное царство и восхищался его загадочной красотой.

В Римье и окружающих деревнях его звали \"туном\", колдуном. Такой репутацией он, вероятно, был обязан своей сверхъестественной способности вправлять все виды вывихов и смещений суставов. Не зная ничего об анатомии человека, дядя, каким-то образом манипулируя вывихнутыми костями, неизменно удачно вправлял их обратно. Он никогда не брал плату с многочисленных пациентов и никогда не хвалился своим богоданным талантом. Как настоящему художнику, ему нравилось костоправство само по себе.

Дядя не любил много говорить, а если и говорил, то кратко и по существу. Однажды я сцепился с братом Василием. Сидя на крыльце, дядя безучастно наблюдал за нашей дракой. Тетя Анисья заволновалась и попыталась разнять нас. Дядя же на все это лишь кратко заметил ей: \"Женщина, никогда не вмешивайся в драку двух сумасшедших\". Его внешняя суровость скрывала, однако, мягкое сердце и чувствительную натуру. Когда я однажды болел воспалением легких, он и Анисья без отдыха ухаживали за мной дни и ночи подряд.

Я провел много времени с дядей, охотясь и обходя поставленные силки на звериных тропах, сопровождая его в походах за стерлядью и семгой, помогая в обработке земли и сборе урожая. Он не только учил меня технике сельскохозяйственного и промыслового труда, но и знакомил с лесными секретами: от хитроумных способов ловли осетра до владений различных \"духов\" - лесовиков, водяных, озерных и даже домовых.

Я до сих пор отчетливо помню последние дни его жизни. Вместе с другими крестьянами Римьи во время весеннего половодья он подрабатывал, перегоняя большие плоты из толстых бревен вниз по Вычегде и Двине в Архангельск. Каждая бригада плотогонов сплавляла свой плот по течению, стараясь не допустить, чтобы его разметало ветром, или не посадить на мель. Обычно это занимало три - четыре недели. В ту весну он подхватил где-то в пути дизентерию и через несколько дней после возвращения ему стало совсем худо. Наконец один из \"духов\" сообщил ему о приближении смерти. В один из солнечных дней он слез с постели и с трудом добрался до крыльца. Там дядя постоял молча несколько мгновений и тихо произнес: \"Хочу последний раз глянуть на чистое небо, серебряную реку, деревья и луга. И сказать последнее \"прощай\" этому миру и всем вам. Прощайте!\"

На следующее утро он умер. Несмотря на неграмотность, этот \"тун\" и \"лесовик\" был прирожденным философом, поэтом и по-настоящему хорошим человеком. Вечная ему память!

Подвижная и энергичная в работе по дому и в сельском труде тетя Анисья не только без устали заботилась о нас, но и активно участвовала в жизни сельской общины. Она одевала и кормила нас и всегда находила время порадоваться и погрустить вместе с нами, поругать за проступки и похвалить за успехи. Она была нам по-настоящему нежной, любящей и преданной матерью. Без ее любви и заботы мир вероятно оказался более холодным и враждебным, а наши характеры без сомнения были бы более грубы и агрессивны.

Многие годы после смерти дяди Василия с помощью одного Прокопия она должна была выносить все тяготы крестьянского труда в поле и дома. И она мужественно несла свой крест до самой смерти около 89 или 90 лет (*26). Я продолжал посещать ее и гостить у Анисьи многие годы после смерти ее мужа. Ее скромная бревенчатая изба оставалась моим домом даже тогда, когда я учился в учительской школе, в Психоневрологическом институте и Петербургском университете. Во время летних каникул я обычно проводил месяц или дольше с тетей Анисьей. Во время такого отдыха я на самом деле помогал ей в сельскохозяйственных и других работах. К счастью для меня, в годы учебы и позже я мог оказывать ей скромную финансовую помощь (*27), возвращая таким образом ей мизерную часть той неограниченной любви, которую она дала мне и моим братьям. Потеряв настоящую мать в раннем детстве, мы обрели чудесную мать в дорогой нашей тете Анисье.

Поэтому я и не могу сказать, что в детстве не испытал теплоту материнской любви.

Как я уже упоминал, после смерти мамы годовалого Прокопия взяли к себе дядя и тетя. Они воспитывали его как крестьянского ребенка. Каким-то образом Прокопий выучился чтению, письму и счету. Во время наших частых побывок в Римье мы все втроем хорошо узнали друг друга и стали настоящими братьями. По внешности и характеру Прокопий был более крестьянином и менее \"образованным\", чем его бродяжничавшие братья. От нас, однако, он многое узнал о людях, нравах, о жизни большого мира вне Римьи и ее окрестностей. Честный, дружелюбный и надежный, он жил жизнью крестьянского подростка под опекой дяди и тети. Такой жизнью он жил и после смерти дяди Василия до того момента, как его забрали в армию и послали служить в большой русский город. Там он соприкоснулся с \"цивилизованным\" миром и, кроме всего прочего, обучился на счетовода, конторщика и продавца. После окончания воинской службы и с полного одобрения Анисьи он поступил на место продавца-счетовода в одну из торговых фирм Великого Устюга. Там он жил с другой теткой, Анной, сестрой нашего отца, и ее мужем Михаилом Дранковским (*28). Они даже официально усыновили его. Здесь он со временем женился и имел двоих детей. Его жизнь текла в установленном раз и навсегда порядке и довольствии, обычная для счетовода в магазине до тех пор, пока не свершилась коммунистическая революция. Когда в Великом Устюге был установлен коммунистический режим, его арестовали - частью из-за какой-то подрывной деятельности, а в основном из-за меня, за то, что был братом \"врага коммунистов No 1\", каковым тогда меня объявили местные коммунистические власти. Здоровье Прокопия, не очень крепкое в то время, было быстро подорвано поистине нечеловеческими условиями содержания заключенных в Великоустюжской коммунистической тюрьме (в которой довелось сидеть и мне и где меня даже приговорили к смертной казни). Несколько месяцев спустя после ареста он умер в тюрьме.

Так оба моих брата сгинули в русской революции. Я не знаю, где они похоронены, так же как не знаю и где безымянные могилы моих родителей. Мою печаль от этой потери усиливает и то, что в Дни поминовения усопших я желал, но не мог прийти на их могилы с молитвой и благодарностью за те годы, что мы прожили вместе насыщенной и радостной жизнью. Единственным моим утешением является то, что они живут в моей памяти, и я вспоминаю их не только в Дни поминовения, но очень часто сейчас в конце моей жизненной дороги. Вечная память их бессмертным душам!

Такой вкратце была природная, социальная и семейная среда моего детства.





Глава вторая. НАЧАЛО ЖИЗНЕННЫХ СТРАНСТВИЙ

РАЗЪЕЗДЫ: ВСТРЕЧИ И РАССТАВАНИЯ



Мы вели кочевую жизнь с отцом. Как только заканчивали работу в одном селе, надо было двигаться в другое. Если отец заранее договаривался о заказе, мы переезжали и брались за работу, если нет, мы отправлялись ее искать. Иногда находили, иногда нет. В последнем случае, с камнем на душе, мы вынуждены были ходить из села в село, пока не подворачивалась какая-либо работа. Большинство переездов мы совершали, нанимая крестьян с телегами. Наши скудные пожитки и рабочие инструменты грузились на одну из них, а мы сами садились на другую. Иногда, когда мы ехали в деревню для выполнения небольшого заказа или когда отец не имел денег нанять лошадь, мы шли пешком, неся с собой минимум инструментов и одежды.

В годы странствий мы работали во многих селах и деревнях. Мы исходили вдоль и поперек весь Коми край. Несмотря на определенные преимущества, эта кочевая жизнь имела свои физические и психологические трудности. Часто, если расстояние между селами было значительным, нам приходилось ночевать на дороге без пищи и крова; поскольку в селах не было мест общественного питания, мы часто даже не могли купить еды у крестьян. Зимой мы часто замерзали в одежде не по сезону.

Но, возможно, даже более трудным было психологически привыкнуть к этим отъездам и приездам. Чаще всего нам приходилось уезжать, когда, пробыв в селе несколько недель, мы только-только установили хорошие дружеские отношения с детьми и взрослыми, только-только почувствовали себя дома в этом селе и превратились из чужаков в членов общины. Каждый отъезд означал резкий разрыв эмоциональных связей с вновь приобретенными друзьями. Он означал возврат к кочевому существованию бродяг, не имеющих ни дома, ни корней. Эти переживания из-за отъезда усиливались опасениями относительно приезда в новое село, т. е. чувством незащищенности и уязвимости. Как к нам отнесутся? Дружелюбно или враждебно? Найдем ли мы там работу? Будет ли у нас пища и кров? Такого рода волнения вкупе с чувством психосоциальной изолированности от общины были на самом деле очень тяжелыми. Позднее, уже как социолог, я узнал, что такое состояние приводит к так называемым \"анемическим\" (*1) самоубийствам и другим умственным расстройствам. Я хорошо помню, в какие депрессии повергали нас эти постоянные разъезды и как горько я плакал, оставаясь один, переживая внезапные расставания с друзьями и возвращения к жизни перекати-поля.

Наряду с отрицательными психологическими моментами в нашей бродячей жизни на самом деле были и счастливые минуты. Путешествуя, мы наслаждались изменчивой красотой пейзажей, наблюдали жизнь животных, вдыхали ароматы леса и лугов, купались и ловили рыбу в чистых протоках, а по вечерам собирались у костра и под звездным небом чувствовали, что нет ничего лучше, чем захватывающая жизнь на природе. В этом постоянном передвижении не было места скуке и ежедневной монотонной рутине.

Наша жизнь представляла собой нескончаемый поток встреч и взаимодействия с новыми людьми, новыми ситуациями, новыми обычаями. В этом смысле она была лучшей школой для умственного и нравственного развития; ее уроки непосредственного опыта были более эффективны и несли больше знаний, чем всё, чему учат в обычных формальных школах. Благодаря этому непосредственному жизненному опыту я приобрел больше основ знания о психосоциальном мире, чем из всех книг и лекций. Опыт этот дисциплинировал мой характер лучше, чем все обучение, полученное позднее в различных учебных заведениях. Несмотря на трудности, наша кочевая жизнь была полна радости, разнообразна и волнующа. Как и похождения Гекльберри Финна, она была несравненно богаче, чем жизнь многих городских детей, ограниченная очень узким опытом, приобретаемым за время перехода от детского сада до института. Особенно тех детей, что живут в трущобах наших механизированных городов.

Приехав в новое село, отец первым делом отправлялся к священнику выяснить, имеется ли для него работа в местной церкви. Если нам везло и находились дополнительные заказы, мы оставались в селе на несколько недель и даже месяцев, в зависимости от фронта работ.

Обычно мы квартировали в крестьянских домах, снимая половину избы (одну из двух комнат). Свою скромную пищу мы по большей части готовили сами, но иногда нанимали крестьянку. В более доходные времена у нас было достаточно еды, чтобы удержать душу в теле. В периоды безработицы приходилось голодать. Мне, по всей видимости, случалось страдать от недоедания, о чем свидетельствуют мои рахитичные ноги, оставшиеся слегка деформированными с тех самых пор.

Свою работу мы в основном делали в сельских храмах. Большая часть нашего времени уходила на покраску церквей изнутри и снаружи, осветление, серебрение и золочение культовых предметов, писание икон и изготовление для них риз - металлических, чеканных окладов. Как и в любой работе, здесь были свои прелести, интересные и нудные операции, риск. Я терпеть не мог белить и красить огромные и высокие церковные потолки. Чтобы выполнить такое задание, я должен был часами работать в различных напряженных позах, причем побелка или краска капала на лицо и затекала в глаза и уши. Вдобавок я должен был быть начеку, чтобы не сверзиться с узких досок примитивных лесов или с высокой шаткой лестницы. Позднее, когда мне довелось прочесть, как Микеланджело рисовал свои бессмертные фрески на потолке Сикстинской капеллы, я прекрасно понимал, какие чрезвычайные физические усилия понадобились ему, чтобы закончить свой труд.

Я, однако, любил красить или золотить шпили, купола и крыши церквей летними солнечными днями, когда обычно и делали такую работу. Забравшись на верхушку храмового здания (а большинство церквей в Коми крае имели высоту от 30 до 75 метров), овеваемый ласковым ветерком, я наслаждался бездонным голубым небом надо мной и прекрасным сельским пейзажем с селами, полями, речками, озерами, окруженными со всех сторон бескрайним, красочным лесом! Работать в таких условиях было не утомительно. Такой труд сам служил прекрасным отдыхом.

Из всего разнообразия выполняемых работ мне особенно нравилось рисовать иконы и чеканить ризы. Риза, сделанная из медной или серебряной пластины, рельефно воспроизводила рисунок на иконе, за исключением лица, ладоней и ступней божественных или святых образов. Придумывание и писание икон, а также изготовление к ним риз требовали большого мастерства и творческих усилий. Особо сложен был процесс чеканки художественного рельефа на тонкой медной или серебряной пластине по картине, написанной на иконе. Сначала пластина помещалась в специальную деревянную рамку с дном, по которому ровным слоем была намазана теплая и мягкая смесь дегтя и живицы (*2), затем на пластину наносился контур фигуры святого и заднего плана иконы. Далее легкими ударами молотка и разных по форме острия зубильцев (чеканов) намечалась негативная форма картинки. После этого пластина вынималась из рамки и переворачивалась. \"Негатив\" ризы, образованный смолой, прилипшей в местах ударов чеканом, тщательно обрабатывался и превращался в позитивный рельеф. На этом этапе каждая деталь святого образа - поза, положение рук, облачения со всеми сгибами и складками, а также каждая деталь заднего плана должна была быть скульптурно вылеплена до полной завершенности и натуральности. Это достигалось умелым использованием чеканов и деревянного молотка - киянки. Когда рельефное изображение на ризе было закончено, его обезжиривали, серебрили или золотили, затем полировали и, наконец, тщательно прибивали к иконе.

Из этого описания видно, что искусство сделать красивую ризу требовало сложных навыков хорошего дизайнера (декоратора), гравера, чеканщика и скульптора. Творческий характер такого искусства и был причиной моего особого пристрастия к нему и, возможно, быстрого прогресса в освоении сложного ремесла изготовления риз. После нескольких лет работы с отцом и Василием я стал лучшим декоратором, художником и чеканщиком, чем они оба. Когда один выдающийся мастер нашего ремесла увидел образцы моей работы, он предложил мне стать его подмастерьем для дальнейшего развития моего таланта. Я с благодарностью отклонил предложение, но как бы там ни было это ремесло рано сформировало мое чувство линии, цвета и формы и явно воспитало во мне интерес к живописи, скульптуре и архитектуре, проявлявшийся на протяжении всей последующей жизни.

Сейчас у меня есть страстное желание любопытства ради посмотреть на некоторые из моих риз и икон, чтобы оценить их усталыми глазами старика на восьмом десятке лет. Сомневаюсь, однако, что они сохранились во всепожирающем пламени русской революции (*3). До сих пор с момента моей высылки я не имел возможности вернуться в Коми край. Возможно, это и к лучшему, что мое личное любопытство остается неудовлетворенным: исполнение подобного желания было бы данью сентиментальности, а сентименты, как нас уверяют, не имеют никакой ценности в атомный век.

В нашем труде наряду с радостями были и скучная монотонность и риск. Однажды, крася крутую железную крышу церкви, я неосторожно покрыл краской пространство вокруг себя. Шагнув к неокрашенной поверхности, я заскользил к краю крыши, расположенному метрах в тридцати от земли. Я позвал помощь и всей силой пальцев стал цепляться за едва выступающие стыки железных листов, настеленных на крыше. Эта отчаянная хватка остановила мое скольжение и дала Василию возможность бросить мне веревку. Я вцепился в нее и был вытащен из свежеокрашенного круга. Если бы Василий и веревка не оказались поблизости или он промедлил бы мгновение, прежде чем бросить веревку, моя жизнь тогда бы, вероятно, и закончилась.

В другой раз мы с Василием и еще два помощника поднимали и крепили тяжелые длинные лестницы на колокольню собора в Яренске (*4). Эта операция в общем-то являлась одной из самых опасных фаз работы, особенно в церкви с узкой крутой крышей у основания колокольни или купола, на который должна была быть водружена и накрепко прикреплена к маковке лестница.

Погруженные в это трудное дело, мы не заметили собирающуюся бурю, пока резкие порывы ветра, гром и молнии не захватили нас врасплох. Жестокий шквал сорвал еще не закрепленные лестницы и загнал нас на узкий уступ, открытый всем ветрам разбушевавшейся стихии. Мы отчаянно цеплялись за крепкую веревку, заранее обвязанную вокруг основания колокольни, и вжимались в камни, насколько было возможно. Это спасло нас, и ветру не удалось сдуть меня и Василия вниз. Когда буря прошла, горожане помогли нам слезть с ненадежного карниза.

Профессиональный риск, однако, полностью компенсировался удовольствием, получаемым от работы, и полезными навыками, которые она воспитывала в нас. И сегодня в возрасте семидесяти четырех лет я все еще легко забираюсь по лестнице на верхушки высоких деревьев в моем саду и без головокружения или дискомфорта подстригаю, формирую кроны, прививаю ветви и собираю урожай фруктов.

Как и работа, вся жизнь в селе была богата событиями и полностью поглощала нас. Уже через несколько дней после приезда в новое село мы знакомились с крестьянами и сельской интеллигенцией - священником, учителем, лекарем, лавочником, старостой, конторщиком и приставом. Мы с Василием быстро становились друзьями местных детей и на равных принимали участие в их занятиях и играх.

Когда я пишу эти строки, образы моих товарищей внезапно всплывают в памяти и медленно проходят перед глазами. Господи! Сколько их, этих мимолетных видений! Тут и Васька-судья, добрый и справедливый арбитр наших игр и ссор. А это - Гришка-дурачок, гигант, одетый в одну лишь холщовую рубаху, самый сильный и в то же время самый тихий мальчик в нашей компании. Несмотря на неразвитый ум и физическую силу, он едва ли когда ссорился с кем-либо и даже избегал убивать надоедливых мух и комаров. Он словно прототип юродивого из последней картины оперы Мусоргского \"Борис Годунов\". Хотел бы я, чтоб в нашем беспощадном мире было побольше таких Гришек-дурачков! Может быть, они лучше справились бы с задачей установления прочного мира на земле, чем здравомыслящие (предположительно) лидеров великих держав!

...А вот - Петька-певец. Наделенный хорошим голосом, он любит петь, когда и где только можно. Затем, Ванька-забияка, сварливый и заносчивый сын старосты. Хорошо его помню. Однажды, когда я возвращался из церкви домой после работы, он стал насмешничать и отпускать обидные замечания по моему адресу. Я ответил на нападки толчком и затем, в последовавшей драке, хорошенько отлупил его. Ванька с плачем убежал. На следующий день, когда я шел утром на работу, его мать, \"первая леди села\", остановила меня и начала угрожать арестом за нападение на дорогого сынка. Именно тогда я впервые внезапно ощутил себя \"пролетарием\", несправедливо притесняемым привилегированным классом. Я взбунтовался и вместо извинений с возмущением заявил этой даме, что, если ее дорогой сыночек еще раз нападет на меня, я отлуплю его еще сильнее, все равно, арестуют меня или нет. Никакой кары за мое столкновение с Ванькой так и не последовало, но после этого случая он никогда больше не пытался приставать ко мне.

С другими мальчишками и девчонками из семей сельской интеллигенции я ладил довольно хорошо. Поскольку мои умственные запросы и общественные интересы были на одном с ними уровне, а сам я знал и соображал не хуже, а часто лучше их, мне было нетрудно стать их постоянным товарищем и иногда даже лидером этой группы сельских ребятишек.

Что касается девушек, их воспитание и образ жизни в селах Коми края были очень схожи с таковыми у парней. За небольшими исключениями в большинстве видов деятельности и игр сельской детворы разделения по полу не существовало. Поскольку секс в физиологическом смысле в том возрасте не был важен для нас, девочки и мальчики работали и играли вместе без особых проблем полового характера. Одни девочки мне нравились, к другим я оставался равнодушен. Несмотря на различные чувства, испытываемые друг к другу, девочки и мальчики в каждом селе дружили и общались все вместе, ватагой. Среди них, как и вообще среди жителей села, не было ни \"одиноких толп\" (*5), ни \"одиноких душ\". Летом всей ватагой мы ходили купаться, ловить рыбу, играли в мяч или городки, отправлялись в походы за ягодами в лес, косили сено и собирали урожай, делали набеги на соседские грядки с репой. Зимой бегали на лыжах, катались на коньках и санках, пели, рассказывали друг другу разные истории на крестьянских посиделках вечерами. Ну и независимо от сезона, круглый год, мы присутствовали на церковных службах по случаю праздников, участвовали в религиозных шествиях, танцевали на гуляньях, и, конечно, без нас не обходилась ни одна впечатляющая церемония, сопровождающая такие события, как рождение, смерть или свадьба. Все, чем мы ни занимались, переполняли кипучая жизненная энергия и возвышенные чувства. В играх было много смеха и беззлобных розыгрышей, религиозные процессии настраивали нас на торжественный лад, а похороны вызывали чувство искреннего сопереживания.

А как драматичны и сложны были эти церемонии! Например, весь свадебный праздник от начала до завершения длился обычно две - три недели. Он начинался приходом \"послов\" (сватов) от семьи жениха в дом девушки на выданье, чтобы прощупать, готовы ли невеста и ее родня принять предложение о замужестве. Эта миссия выполнялась при традиционном гостеприимстве одной и разных дипломатических ухищрениях другой стороны. Если предложение сыграть свадьбу принималось, то стороны тактично обговаривали вопросы взаимных подарков, выкупа за невесту, приданого, место и дату свадьбы и другие важные условия. Обычно эта миссия требовала как минимум двух - трех церемониальных встреч в доме невесты. Затем во время обряда помолвки людям объявляли о предстоящей свадьбе.

Следующий ритуал состоял в оплакивании невесты, длившемся несколько дней. Накрытая большим платком, сидя на скамье в центре комнаты и руководимая в своем \"плаче\" специальными женщинами-плакальщицами, она вначале плакала по своим родителям, братьям и сестрам, остальным родственникам, благодаря их за доброту и ласку, горюя о расставании с ними и уходе в \"чужую, незнакомую и нелюбимую\" семью. Каждый, кому она жаловалась и плакалась, садился о бок с невестой и укрывался ее платком. Во время плача невеста часто и весьма драматически всплескивала руками и хлопала себя по бокам и бедрам. После семьи и родичей она оплакивала каждого из своих друзей, подруг и соседей. Какие-то ее слезы могли, конечно, быть искренними, остальные же - лишь данью обычаю. Однако после нескольких дней слез, причитаний и шлепков у невесты, вошедшей в раж, садился голос, а бока и бедра едва не покрывались синяками, несмотря на заботливо подложенные под платье подушечки, смягчавшие силу ударов. Пока невеста причитала и плакалась, ее веселящиеся родственники, друзья и соседи пели, болтали, танцевали и в больших количествах потребляли водку, пиво, чай, ягодные морсы и разные съестные припасы в открытом для всех доме ее родителей.

Накануне венчания в церкви плач заканчивался, и начинались красочные церемонии купания невесты в бане, обрызгивание зевак в толпе водой, которой омывали невесту, и инсценировка борьбы между ее похитителями и защитниками. Затем следовали и другие театрализованные обряды, в которых активно участвовали все соседи, а наблюдало все село. Не менее сложной была и церемония венчания в церкви. После церковного обряда молодоженов вели в дом жениха. Там во время пира и веселья, продолжавшегося два дня или даже дольше, разыгрывалась последняя церемония. Вечером в день венчания молодых торжественно вели в опочивальню на брачное ложе, а гости провожали их шутками, смехом, песнями и величаниями. На следующее утро это же общество встречало и приветствовало их.

Столь же сложны и драматичны были церемонии по случаю рождения или смерти в какой-либо сельской семье. И опять-таки все село принимало участие в событии, в сложном, детально разработанном действе, показывавшем, что для коми народа рождения, смерти и свадьбы были важными жизненными вехами не только для отдельных людей, но и для общины в целом. Это также указывало на то, что сельская жизнь не была ни монотонной, ни обедненной событиями и впечатлениями, как то предполагают многие горожане. На самом деле это была яркая, захватывающая жизнь, свободная от механической рутины, подчиненной жесткому расписанию. Свободная от этой рутины сельская жизнь в Коми крае представляла собой постоянную смену разнообразных видов деятельности в соответствии с дневным, недельным и сезонным ритмом. В дождливые дни жизнь эта была совсем иной, чем в солнечные; в июле она текла по-другому, чем во всех остальных месяцах года; весной сознание, деятельность и интересы сельчан отличались от таковых зимой или в другое время года. В своем неспешном течении эта сельская жизнь постоянно изменяла собственные формы, человеческие установки и поведение. Если уж на то пошло, то она была богаче, менее монотонна и более наполнена смыслом, чем жизнь фабричного рабочего и городского служащего, выполняющих простые операции и ведущих изо дня в день однообразное существование.



НАЧАЛЬНОЕ ОБРАЗОВАНИЕ

 Я точно не помню как, когда и где выучился письму, чтению и счету. Наша кочевая жизнь препятствовала регулярному посещению начальных классов и окончанию школы. Переезжая от села к селу, мне удавалось посещать школы там, где мы останавливались, в течение только нескольких дней или недель. Элементарные навыки чтения, письма и арифметики я, вероятно, усвоил с помощью отца и брата. Первым моим учителем была простая крестьянка из Римьи, которая учила нескольких деревенских детей читать, писать и считать в своем доме. Я помню эту \"школу\" потому, что там я получил мою первую и самую дорогую награду за успехи в учебе. Это была обертка от леденца. До сих пор отчетливо вижу желто-зеленое изображение груши на фантике и вспоминаю ту радостную гордость, с которой принимал награду. Я показал ее тете и дяде и в конце концов прикрепил картинку на стене дома рядом с иконами. Ни один из дипломов, премий и почетных званий, данных мне большими учебными заведениями и научными институтами, не окрыляли меня так сильно, как эта простенькая награда.

Так или иначе, пусть и не регулярно посещая школу, но я приобрел элементарные школьные знания, которые значительно пополнил, жадно читая любые книги, попадавшиеся мне в селах Коми края. Благодаря запойному чтению я довольно рано познакомился с классиками русской литературы. Я прочел Пушкина, Гоголя, Тургенева, Толстого и Достоевского и кое-что из переводной классики, например, \"Принца и нищего\" Марка Твена и некоторые романы Чарльза Диккенса, волшебные сказки и эпические оказания, жития святых и священное писание, исторические труды и книги о природе. Помимо чтения моему умственному развитию заметно способствовали беседы и споры с сельскими интеллигентами и просто крестьянами, а более всего непосредственный опыт преодоления трудных жизненных обстоятельств и постоянные встречи с новыми людьми и ситуациями. Эта настоящая школа жизни расширила и углубила мои общие знания. Некоторые учителя, священники и крестьяне активно интересовались моими успехами и помогали книгами, советами, а во время тяжелых периодов для нашей семьи - едой и теплой одеждой на зиму. Я никогда не забуду, как один из учителей, сам страдавший туберкулезом, как-то в лютые холода принес мне пару валенок вместо моих развалившихся ботинок.

- Хотя валенки и старые, они все же могут уберечь тебя от пневмонии, которую ты, без всякого сомнения, схватишь в своей ни на что не годной обувке, - сказал он мне.

Подарок учителя наверняка спас меня от воспаления легких той зимой. Три года спустя я, однако, все-таки подхватил эту болезнь. В то время я учился в школе второй ступени в селе Гам (*6). На рождественские каникулы решил навестить моих дядю и тетю в деревне Римья, примерно в двадцати пяти верстах от школы. Я вышел сразу после полудня, день был морозным, и моя куртка мало защищала от холода. Тем не менее быстрым шагом я без приключений добрался до села Жешарт, в пяти - шести верстах от Римьи, Было уже темно, и, когда я вошел в Жешарт, началась сильная метель.

После некоторых колебаний я решился идти в Римью на ночь глядя, несмотря на непогоду. Пройдя некоторое время по глубокому снегу, я в конце концов заблудился в темноте из-за слепящего снегом и пронизывающего насквозь ветра. Не имея представления о направлении движения, я в панике и отчаянии продолжал брести наугад, пока окончательно не выбился из сил, не свалился и не был заметён снегом. Теряя сознание, я услышал звон церковных колоколов. (Главные колокола в храмах были велики по размерам, и их звон был слышен за несколько верст.) Эти удары колокола спасли мне жизнь и не дали замерзнуть. Они указали направление на Жешарт, куда я сразу же побрел с вновь ожившей надеждой. Ведомый колоколами, я добрался до села и провел ночь в доме другой тетки. На следующее утро погода прояснилась, я возобновил свой путь в Римью и через несколько часов достиг пункта назначения. Однако назавтра высокая температура от пневмонии настигла мое бренное тело и заставила провести каникулы в постели вместо компании деревенских приятелей.

В моем раннем детстве были и другие болезни, и всякие несчастные случаи. Иногда причиной их являлся образ нашей жизни, иногда - как в случае с воспалением легких - собственная неосторожность и тяга к приключениям. Как бы там ни было, тяжелые последствия этих происшествий многому научили и заставили меня поумнеть.

В результате такого бессистемного, но многостороннего образования мне удалось без труда поступить в школу второй ступени, открытую в селе Гам (*7), когда мы с братом работали там. День вступительных экзаменов в новую школу был значительным событием в жизни села. Многие крестьяне, в том числе и дети, желающие стать учениками, присутствовали на публичном экзамене. Я тоже присутствовал в качестве любопытствующего, не собираясь принять участие в конкурсе.

Выслушав вопросы и найдя их легкими, я неожиданно вызвался быть проэкзаменованным вместе с другими. Победоносно пройдя все тесты, я был принят в школу, и мне положили стипендию в пять рублей, которыми оплачивались комната и стол в школьном общежитии за целый год. (Как фантастично это звучит в сравнении с современными ценами и стипендиями!).

Так вот, по случаю, мое нерегулярное образование продолжилось во второклассной школе (школе второй ступени). Сделав этот шаг, я вступил на путь получения образования, который со временем привел меня к карьере университетского профессора. Пять учителей в школе, возглавляемые маститым священником (*8), были хорошими людьми и отличными педагогами. Библиотека и скромное учебное оборудование были заметно лучше, чем в начальных школах. Большинство учащихся были способными мальчиками, умственно, физически и духовно развитыми (*9). Общая атмосфера в школе стимулировала развитие интеллекта, рождала ощущение счастья и была философски идеалистической. Поскольку мне удавалось быть лучшим учеником, стипендия в пять рублей предоставлялась мне все три года учебы (*10).

Эти пять рублей уплачивались за жилье и питание в течение девяти месяцев учебы. В остальные три месяца я зарабатывал на жизнь самостоятельно, занимаясь прежним ремеслом вместе с братом и помогая дяде и тете на сельских работах. Три года в школе заметно увеличили мои знания, обогатили мой культурный уровень, пробудили склонность к творчеству и сформировали мое мировоззрение.



РАННЕЕ КУЛЬТУРНОЕ ПРОСВЕЩЕНИЕ





Поскольку коми в целом и моя семья в частности были двуязычны, т. е. говорили на двух языках, коми и русском, они же и стали для меня родными. Каюсь, но не имея практики в коми языке около 50 лет, я сейчас основательно подзабыл его. Поскольку религией коми народа и моей семьи тоже являлось русское православие, смешанное с пережитками дохристианских, языческих верований, и то и другое естественным образом соединилось в моей вере и исполняемых обрядах. Их влияние на мое сознание усиливалось нашим семейным ремеслом, предназначенным для нужд церкви. Работая, я, естественно, встречался, беседовал и взаимодействовал со многими священниками, диаконами и псаломщиками. Некоторые из них были весьма умные и образованные люди. Они в значительной мере повлияли на формирование моей личности и системы ценностей. Эти влияния на меня были так велики, что после прочтения Жития святых, мне хотелось стать аскетичным отшельником, и я часто уединялся в близлежащем лесу, чтобы попоститься и помолиться.

Религиозность служила также стимулом и основой развития моих творческих наклонностей. Пение в церкви удовлетворяло мою тягу к нему и стимулировало любовь к музыке. Я стал прекрасным певчим, а позже регентом церковного и руководителем школьного хоров. Прислуживая во время религиозных церемоний, я выучил наизусть молитвы, псалмы и тексты священного писания, а также детали и тонкости церковной службы. Хорошее знание религиозных текстов и обрядов дало мне более глубокое понимание их мудрости и красоты. Во многом благодаря этим знаниям я стал чем-то вроде учителя-проповедника на соседских посиделках долгими зимними вечерами. В комнате, освещенной горящими лучинами, с накинутым на мои плечи большим платом - имитацией ризы, церемониального облачения священника, - я часто обсуждал с крестьянами различные духовные и человеческие проблемы и отвечал на их вопросы. В Римье, а также других селах, где мы останавливались на продолжительный срок, меня хорошо знали как своего рода проповедника и учителя. Наверное, мне действительно удавалась такая деятельность, иначе крестьяне не приходили бы ко мне и не потерпели бы поучений от мальчишки 9-12 лет. Что до меня самого, то я обожал это занятие. Хотелось бы мне знать сейчас секрет популярности моих первых \"лекций и проповедей\"! Возможно, это был первый синдром моей будущей профессии, или безусловный рефлекс, или просто определенная склонность характера, которая позднее полностью проявилась в том, что я стал университетским профессором, педагогом.

Писание икон и изготовление риз развило во мне чувство линии, цвета и композиции. Таинства Христовы: непорочное зачатие, воплощение Бога в образ человеческий, распятие на кресте, воскресение Христа и его Вознесение так, как они развертываются в молитве во время обедни, открыли мне таинственную и загадочную реальность и трагические моменты жизни. Они заронили семена сохраняющегося до сих пор отвращения к мещанскому восприятию жизни, как череды удовольствий и развлечений, а также неприятия той поверхностной концепции, что все сущее - есть материя, данная нам в ощущениях. Если в моих теориях содержатся элементы мистицизма, как утверждают некоторые ученые, такие мистические и трагические их черты были заложены именно в мои детские годы.

Моральные заповеди христианства, особенно Нагорная проповедь и Блаженства Евангельские (*11), решающим образом обусловили мои нравственные ценности не только в молодости, но и на всю жизнь. Корни Гарвардского исследовательского центра по созидательному альтруизму, основанного мной в 1949 году, восходят именно к этим заповедям Иисуса, затверженным в детстве. В соединении с моим странствующим образом жизни и социальным устройством коми народа религиозная атмосфера ранних лет сыграла важную роль в становлении моей личности, целостной системы ценностей и кристаллизации ранних философских взглядов. Так или иначе, но я придерживался идеалистического мировоззрения, в котором такие ценности, как Бог и природа, правда, добродетель и красота, религия, наука, искусство и этика были объединены в одно гармоничное целое. Ни острые конфликты с внешним миром, ни внутренние противоречия между данными ценностями не нарушали моего душевного равновесия. Несмотря на материальные трудности, печали и испытания духа, присущие каждой человеческой жизни, мир казался мне прекрасным для жизни и борьбы за утверждение великих жизненных ценностей.

Тогда я не предполагал, что в ближайшем будущем эта бесконфликтная и упорядоченная реальность, существующая в моем гармоничном мировоззрении, будет грубо разбита при соприкосновении с урбанистической цивилизацией, ввергнутой в хаос русско-японской войной и революцией 1905 года.





Глава третья. ПЕРВЫЙ КРИЗИС И БУНТ

ИЗ ЦЕРКОВНО-УЧИТЕЛЬСКОЙ ШКОЛЫ В ТЮРЬМУ

  В 1903 году в 14 лет я окончил Гамскую второклассную школу (*1). Учитывая мои впечатляющие результаты, учителя и губернские школьные власти настоятельно советовали мне продолжить занятия и выделили для меня скромную стипендию в Хреновской учительской семинарии в Костромской губернии (*2). Я с огромным желанием принял предложение и в августе 1903 года (*3) отправился в дальнюю дорогу - в новую школу. Впервые в жизни я ехал поездом и плыл пароходом, увидел большие города и промышленные регионы, с провинциальной застенчивостью смотрел на разного типа городских жителей. Все это возбуждало, смущало и подавляло меня. Я чувствовал себя чужаком в этой незнакомой суматошной среде.

Ощущение чужеродности сохранялось некоторое время по приезде в Хреновскую школу. Хотя студенты и персонал никоим образом не были белой костью, тем не менее я, одетый в домотканые вещи, с манерами, лишенными городского лоска, выглядел и чувствовал себя деревенщиной, что давало повод некоторым людям в школе относиться ко мне соответственно моему имиджу. К счастью, такое ощущение и такое отношение ко мне вскоре по большей части исчезли; я быстро приобрел кое-какие городские манеры, купил новый костюм и, наконец, в разговорах с соучениками и учителями, а также на экзаменах показал, что я вовсе не наивный, неотесанный мужлан, каковым казался. Очень скоро я приспособился к новым условиям и чувствовал себя в школе как дома. (Позднее всю жизнь я должен был доказывать снова и снова, что внешность может быть обманчива и что меня следует принимать более серьезно, чем это делали некоторые люди, судившие по первому впечатлению.)

Церковно-учительская школа находилась под юрисдикцией Священного Синода Русской Православной Церкви. Она готовила учителей для церковноприходских (начальных) школ. Расположена она была в селе Хреново, рядом с несколькими ткацкими фабриками, недалеко от довольно крупных промышленных городов. Трехлетняя программа обучения в этой школе была намного более продвинута, студенты и учителя более сильны, библиотека и учебное оборудование лучше, чем в начальной и второклассной школах, которую я посещал ранее. Я был вполне счастлив в течение двух лет занятий в церковно-учительской школе. За малым исключением, лекции и учебники были интересны и содержательны; мои занятия шли успешно, и за несколько месяцев я завоевал репутацию лучшего студента в классе, был лидером в литературной, научной и политической деятельности студентов. Мои отношения и с учащимися и с преподавателями складывались отлично, а школьная жизнь текла весело и была содержательна и многообещающа. Там началась, помимо прочего, и моя неразрывная дружба со студентом на год младше меня - Николаем Кондратьевым (*4). Впоследствии он стал выдающимся экономистом и признанным в мире авторитетом в области экономических циклов. В конце концов он сгинул в ссылке при сталинском режиме (*5).

Кроме студентов и преподавателей я встречался с самыми разными людьми: крестьянами, фабричными рабочими, служащими, духовенством, правительственными чиновниками, врачами, писателями, журналистами, предпринимателями, руководителями местных кооперативов и представителями различных политических партий - социалистами-революционерами, социал-демократами (большевиками и меньшевиками), монархистами, анархистами, либералами и консерваторами всех оттенков. Контактируя с этими людьми, я впитал много новых идей и ценностей, узнал состояние общества. Новое окружение, новые знакомства и особенно интенсивное чтение доселе незнакомых мне книг, журналов и газет быстро расширили и углубили мои взгляды. Новая идейная позиция, занятая мной, укрепилась в результате русско-японской войны 1904 года и особенно бури народного гнева, вылившейся в революцию 1905 года.

Суммарное воздействие всех этих сил на меня было так велико, что всего за два года учебы большая часть моих предыдущих религиозных, философских, политических, экономических и социальных установок была разрушена. Религиозность уступила место полуатеистическому отрицанию теологии и обрядов русской православной церкви. Обязательное присутствие на церковных службах, введенное в школе, только усиливало это отрицательное отношение к религии. Мое старое мировоззрение и система ценностей были заменены научной теорией эволюции и естественно-научной философией. Приверженность монархической системе правления и \"капиталистической\" экономике сменилась республиканскими, демократическими и социалистическими взглядами. Политическая индифферентность уступила революционному порыву. Я превратился в активного агитатора за свержение царизма и руководителя отделения социалистов-революционеров в школе и округе. В отличие от социал-демократов эсеры были партией всех трудящихся - крестьян, рабочих и людей умственного труда. В противоположность марксистскому материализму и взглядам на человека и историю общества сквозь призму первичности экономических интересов философия и социология социал-революционной партии были намного более идеалистичны или, точнее, целостны. Эсеровские взгляды отводили большую роль в социальных процессах и человеческом поведении таким важным неэкономическим факторам, как созидательные идеи, личностные усилия, борьба за индивидуальность вместо марксистской борьбы за существование. Мое прежнее мироощущение было более созвучно этому, чем пролетарской, материалистичной, экономической идеологии марксистских социал-демократов. Духовной близостью и объясняется, почему я выбрал именно партию социалистов-революционеров и почему на протяжении всей последующей жизни не имел ничего общего с марксизмом (*6).

Став ревностным социалистом-революционером, я принялся распространять революционные идеи среди студентов, рабочих и крестьян близлежащих деревень.

Вечером первого дня рождественских каникул 1906 года (*7) я отправился на запланированную встречу с одной из моих рабоче-крестьянских групп. Добравшись до дома, где должна была произойти сходка, я обнаружил его тихим и темным. Несмотря на определенные сомнения, я осторожно открыл дверь... и был немедленно скручен и арестован несколькими полицейскими. Хотя я ожидал, что рано или поздно меня схватят за революционную деятельность, все же первый арест поверг меня в шоковое состояние. Пока жандармы вели новоиспеченного арестанта к саням, которые должны были доставить его в тюрьму города Кинешмы, последствия данного события как вспышкой озарили мое сознание: неизбежное исключение из школы, долгое тюремное заключение, возможная ссылка в Сибирь, неопределенность будущего и другие далеко не радужные перспективы.

Меня бросили в грязную камеру, где деревянные нары кишели вшами. Я преодолел это неудобство с оптимизмом и энергичностью юности. Выпросив большой чугунок кипятка у охранника, я ошпарил койку, вымел мусор из камеры и постарался приспособиться к новым условиям, насколько это было возможно. На следующий день меня ждало несколько приятных сюрпризов: начальником тюрьмы я был переведен в лучшую, чем моя, камеру, и он же предложил мне пользоваться телефоном в его кабинете. Политические заключенные приветствовали меня в своей компании и устроили так, что дверь камеры днем не закрывалась и я мог свободно общаться с ними. Товарищи по школе пришли навестить меня и принесли книгу, еду, сигареты, чтобы скрасить мое пребывание в тюрьме. (Эти сигареты выработали у меня привычку курить - порок, от которого я прежде был свободен.)

Короче говоря, политическое заключение оказалось далеко не так болезненно и пугающе, как я воображал. В последние свои часы шатающийся царский режим становился довольно гуманным. Фактически мы, политические заключенные, превратили тюрьму в безопасное место для хранения революционной литературы и за плату пересылали с охранниками на волю письма другим революционерам, свободно навещали друг друга в своих камерах и ежедневно беспрепятственно собирались для обсуждения политических, социальных и философских проблем. (Когда политический режим начинает рассыпаться, \"вирус дезинтеграции\" быстро распространяется всюду, заражая все институты власти, проникая во все щели. Падение режима - обычно это результат не столько усилий революционеров, сколько одряхления, бессилия и неспособности к созидательной работе самого режима. В случае с нашей тюрьмой мы имели типичную иллюстрацию действия этого принципа. Если революцию нельзя искусственно начать и экспортировать, еще менее возможно ее искусственно остановить. Революции для своего полного осуществления на самом-то деле вовсе не нужны какие-то особенные великие люди. В своем естественном развитии революция просто создает таких лидеров из самых обычных людей. Хорошо бы это знали все политики и особенно защитники устаревших режимов! Они не могут оживить такой отмирающий режим, как, впрочем, и другие не могут начать революцию без достаточного количества взрывчатого материала в обществе.)

Ежедневные дискуссии и напряженное чтение работ Михайловского (*8), Лаврова (*9), Маркса, Энгельса, Бакунина, Кропоткина (*10), Толстого (*11), Плеханова, Чернова (*12), Ленина и других революционных классиков, познакомили меня с различными теориями переустройства общества, идеологиями и социальными проблемами. Знакомясь с трудами Чарльза Дарвина, Герберта Спенсера (*13), других \"эволюционистов\" и вообще с самыми разными научными работами и философскими трактатами, я расширял свои знания о науке, эволюции и философии. В течение четырех месяцев, проведенных за решеткой, я, по-видимому, узнал больше, чем мог бы дать мне пропущенный семестр в церковно-учительской школе. Это относится и к моим будущим тюремным заключениям при царизме (но не при коммунистах), так же, впрочем, как и к тюремным заключениям многих русских ученых и мыслителей. Некоторые из их лучших работ были задуманы и выполнены вчерне в царских тюрьмах. В академических кругах тогдашней России бытовала фраза: \"В тюрьму, что ли, сесть, там хоть спокойно поработаю\". Мой опыт это вполне подтверждает.

В заключении я каждый день виделся и разговаривал с множеством обычных преступников - убийцами, грабителями, ворами, насильниками и другими незадачливыми \"лицами девиантного поведения\" (*14), и таким образом познакомился с уголовным миром. Этот опыт подсказал мне тему моей первой книги \"Преступление и кара, подвиг и награда\", вышедшей в 1913 году (*15) и привел к выбору криминологии и пенологии (*16) в качестве области моей первой специализации в университете Санкт-Петербурга.

Проведя четыре месяца за решеткой (*17) я был освобожден под гласный надзор полиции, куда должен был регулярно сообщать о роде занятий, местожительстве и любых его изменениях. Из тюрьмы я первым делом пошел в школу попрощаться с товарищами, учителями и соседями. Несмотря на автоматическое отчисление из школы, меня сердечно встретили и приняли скорее как героя, чем преступника, поскольку большинство студенческо-преподавательского состава симпатизировало революции и людям, агитировавшим за нее. После нескольких дней в Хренове я решил уехать. Но куда? Этот вопрос неотступно мучил меня. Положение было действительно не из легких. Ни одна школа или фирма не пожелала бы взять меня на учебу или работу, поскольку прием революционеров запрещался правительством. Более того, в своем революционном пылу я не хотел теперь снова становиться благонадежным студентом или старательным служащим в какой-нибудь конторе.

Тщательно взвесив ситуацию, я выбрал единственное решение, способное удовлетворить мои революционные настроения. Я решил стать ходоком-агитатором среди фабричных рабочих и селян - распространять эсеровские идеи и организовывать революционные ячейки и группы.

В один из дней сразу после полудня я ушел из школы, не поставив в известность полицию и кого бы то ни было, кроме двух-трех близких друзей и соратников по партии. Пунктом моего назначения был Иваново-Вознесенск, большой промышленный город примерно в 25 верстах от школы. Если приезд в школу был радостным днем для меня, то уход - мрачным. Небо хмурилось и как нельзя лучше соответствовало моему угрюмому настроению. Вскоре пошел снег. Удрученный и одинокий, я шел обратно по той дороге, которой приехал в школу, грустно размышляя об опасности и трудностях моих новых \"каникул\" да еще об иронии судьбы, благодаря чему после пяти лет упорядоченной жизни в двух школах я вновь возвращаюсь к прежнему положению бродяги с до боли знакомой жизнью перекати-поля. Будучи изгнан из школы, я чувствовал себя выбитым из моей прежней безопасной жизненной колеи, по которой шел к получению образования.

Дорога становилась все менее и менее различима из-за падающего снега и подступающей ночной темноты. Казалось, что она ведет в никуда и уж во всяком случае не к желанному успеху и комфорту. В таком меланхоличном состоянии я наконец добрался до Иваново-Вознесенска и нашел квартиру знакомого преподавателя, члена местного отделения партии эсеров. Так закончилась упорядоченная фаза моей жизни и начались новые опасности и испытания.



БРОДЯЧИЙ МИССИОНЕР РЕВОЛЮЦИИ



В отличие от миссионеров солидных религий подпольные пропагандисты революционных идей в то время и в этом регионе не имели ни учения в виде четкого набора догматов, ни денег, ни иерархии, ни даже тесно спаянной организации (*18), вместо этого в городах и селах были кружки социалистов-революционеров, которые слабо знали друг друга и не поддерживали тесных связей. Однако к ним примыкало немало так называемых \"попутчиков\" и наконец было много симпатизирующих нашей партии рабочих и крестьян. Профессиональные революционеры время от времени навещали этот регион, чтобы выступить на больших политических митингах, демонстрациях, помочь в организации партийных ячеек, поспорить с представителями других партий и посовещаться с местными эсерами. Их либо приглашали местные ячейки, либо присылали центральный или губернский комитеты партии. За исключением нескольких основных руководителей большинство этих разъездных эмиссаров не получали никакого денежного содержания и вынуждены были рассчитывать только на гостеприимство местных членов партии или \"попутчиков\" в том, что касалось крова, еды и других надобностей. Пребывая в каком-либо месте, они постоянно сопровождались этими членами или симпатизирующими, будучи в любой момент готовы сняться с места при намеке на опасность ареста или слежки. Их жизнь походила на жизнь первых миссионеров новых, еще не устоявшихся религий, которые господствующие духовные и светские власти рассматривают как подрывные и соответственно преследуют. За революционерами шла постоянная охота полиции, они никогда не имели своего угла, рисковали быть убитыми на митингах, проходили через опасности, трудности и страдания, в общем, они были похожи на первых апостолов христианства.

На следующий день после прихода в Иваново-Вознесенск началась моя пропагандистская деятельность. Для всего мира, а особенно для агентов правительства, Сорокин исчез. Вместо него появился анонимный товарищ Иван, который выступал на революционных митингах, организовывал и инструктировал партийные ячейки среди интеллигенции, фабричных рабочих и сельских жителей, участвовал в дебатах и диспутах между представителями различных партий, писал политические листовки, которые размножались и распространялись среди населения. Незаконная и наказуемая эта деятельность должна была вестись втайне от полиции. Большинство важных революционных митингов проходило за городом в лесистых местностях, вокруг места сбора выставлялись доверенные наблюдатели, предупреждавшие о появлении жандармов или казаков. Как только они давали соответствующий сигнал, собрание прекращалось, и его участники торопливо расходились, исчезая в окрестных лесах.

Большинство митингов, где присутствовал и выступал товарищ Иван, проходили без таких происшествий. Только несколько из них были прерваны из-за неожиданного нападения полиции. Однако один крупный митинг закончился трагически: погибли двое рабочих и полицейский, многие были ранены. Он проходил весенним солнечным днем на лесистом берегу Волги недалеко от города Кинешмы. Толпа насчитывала сотни рабочих с близлежащих фабрик. Большинство из них люто ненавидели царский режим, а особенно полицию и казаков, которые из всех держиморд, угнетателей и палачей народа были самыми худшими. Стоя на большом пне, товарищ Иван бросал во внимательно слушавшую толпу слова яростного обличения царизма и восхваления будущего строя, в котором власть будет принадлежать народу, земля - крестьянам, ее обрабатывающим, а заводы - рабочим, и в котором свобода и справедливость будут обеспечены каждому.

К несчастью, ни дозорные, ни кто-либо из собравшихся не заметили, что подразделение конных жандармов и казаков скрытно сосредоточилось в близлежащей балке. В самый напряженный момент речи товарища Ивана они внезапно появились из укрытия и окружили митингующих. \"Арестовываем всех до тех пор, пока не выдадите зачинщиков\", - предъявил ультиматум офицер, командовавший отрядом. Зловещее молчание длилось несколько мгновений и было разорвано товарищем Иваном, который с крайним возмущением обозвал нападавших злейшими врагами народа. Винтовочный выстрел из цепи жандармов прервал его. Был ли выстрел предупредительным, или \"фараон\" целил в оратора, осталось неизвестным, но Ивана тут же стащили с пня революционеры, охранявшие его, и он исчез за их спинами.

Жандармы и казаки сразу же обрушили на людей град ударов нагайками и саблями. Часть толпы бросилась в панике бежать и столкнулась с цепью атакующих, другая же часть людей, по-видимому более смелых, контратаковала с применением ножей, камней, дубинок, ссаживая казаков с коней и избивая их.

Ошеломленные яростным сопротивлением \"фараоны\" начали отступать. В свалке некоторые казаки стреляли в людей, то ли в целях самозащиты, то ли в припадке гнева. В ответ разъяренные рабочие удвоили усилия, и вскоре \"фараоны\", спасая свои жизни, обратились в бегство.

Часом позже длинная траурная процессия медленно двинулась от места побоища к фабрикам. Убитых и раненых товарищей молча несли на наспех сооруженных носилках. Красные с черным флаги показывали, что это за процессия. Печальное шествие, освещаемое косыми лучами клонящегося к закату солнца, резко контрастировало с цветущей вокруг природой. Песня \"Вы жертвою пали в борьбе роковой...\" вырывалась из тысячи глоток, летела в голубое небо с выражением протеста и скорби.

Позднее в своей жизни товарищ Иван не раз слышал великие реквиемы, написанные Моцартом, Керубини, Берлиозом, Брамсом, Верди и Форе, похоронные марши Бетховена, Шопена и Вагнера. Но ни один из этих шедевров не наполнял его душу такой глубокой скорбью, состраданием и жаждой справедливости, как эта простая и незатейливая песня.

После нескольких недель пропагандистской деятельности кличка \"товарищ Иван\" стала хорошо известна в данном районе, в том числе и агентам охранки, которые усилили попытки обнаружить, кто скрывается за этим псевдонимом, и арестовать неуловимого \"товарища\". Несколько раз Ивану едва удавалось ускользать от них. Его не столько спасала собственная осторожность и ловкость, сколько помощь симпатизирующих рабочих, крестьян и интеллигентов, которые сообщали ему о всех подозрительных субъектах, шпиках и соглядатаях, прятали в опасных ситуациях, сопровождали во всех перемещениях с места на место. Только благодаря их дружескому участию Иван остался на свободе и не попал под суд за все три месяца, проведенных на Волге.

К концу этого периода постоянные опасности, напряжение и трудности такого образа жизни начали сказываться на Иване. Его здоровье стало ухудшаться, энергия ослабла, ушло душевное равновесие. Усилившийся полицейский сыск делал его арест практически неизбежным в случае дальнейшего пребывания в этом районе. Под давлением таких обстоятельств и настойчивых рекомендаций своих товарищей он с неохотой покинул опасные места и без особых трудностей добрался до дома тети Анисьи в Римье, где о его революционной деятельности еще никто не знал.

Жизнь в Римье между тем шла своим чередом, на который мало повлияла революционная буря, пронесшаяся над промышленными городами России. Там, в деревне, в кругу друзей, я пробыл около двух месяцев, помогая тете и Прокопию в сельских трудах, навещая своих учителей в Гамской школе и быстро восстанавливая жизненный тонус и душевное равновесие. Поскольку в Коми крае у меня не было перспектив ни на хорошую работу, ни на продолжение образования, осенью 1907 года я решил уехать в Санкт-Петербург.



Часть II

Глава четвертая. ЖИЗНЬ В САНКТ-ПЕТЕРБУРГЕ ДО ПОСТУПЛЕНИЯ В УНИВЕРСИТЕТ

\"ЗАЙЦЕМ\" НА ПОЕЗДЕ





Решиться переехать в Санкт-Петербург было легко, но гораздо более трудным оказалось осуществить это решение. Самая маленькая плата за проезд, включая билет на пароход от Римьи до Вологды и плацкарту от Вологды до Санкт-Петербурга, была не менее шестнадцати рублей. Весь мой капитал в то время составлял всего один рубль. Я покрасил кое-что в двух крестьянских домах и тем самым увеличил его до девяти рублей. Эта сумма все же была недостаточна для такого путешествия, но поскольку прибыльной работы в тот период не находилось, с оптимизмом юности как-то ярким сентябрьским утром я попрощался с Анисьей, Прокопием и друзьями, сел на \"Купчик\" - маленький примитивный пароход - и начал свое паломничество в Российскую метрополию. С самым дешевым билетом в кармане, корзинкой еды, собранной Анисьей и пополненной дядей Михаилом и тетей Анной в Великом Устюге, все шесть дней плавания я наслаждался медленно проплывающими видами реки, сельскими пейзажами и немудреной компанией моих попутчиков. Еще большее удовольствие и испытывал от грез и мечтаний, которым предавался на борту парохода. Хотя обслуживание по третьему классу было весьма бедным, а сокращающиеся запасы моей продуктовой корзины заставляли меня урезать дневной рацион, эти детали не слишком влияли на энергичного парня, душа которого была спокойна, умиротворенна и окрылена надеждой.

К несчастью, душевное равновесие нарушилось в Вологде по весьма прозаической финансовой причине. Самый дешевый билет до столицы стоил около восьми рублей, в то время как остаток моих финансов сократился до трех рублей. Не имея выбора, я купил билет до одной из станций недалеко от Вологды и сел на поезд в надежде проехать остальной путь \"зайцем\". Первую проверку билетов я прошел законным образом, а от нескольких последующих прятался на подножке вагона. Однако меня все же обнаружили, втащили обратно в вагон и допросили. Я вполне честно ответил проводнику, что направляюсь в Санкт-Петербург искать работу и возможность получить образование, что мои наличные деньги позволили купить билет только до станции, уже оставшейся позади, и что я намеревался проехать остальной путь \"зайцем\". То ли проводник был очень хорошим человеком, то ли мой честный рассказ оказал на него благоприятное впечатление, но он позволил мне ехать дальше с условием, что свой проезд я отработаю, убирая вагон, в частности туалеты, и присматривая за титаном. С радостью приняв его предложение, я благополучно добрался до столицы. Когда ноги вынесли меня на перрон Николаевского вокзала Санкт-Петербурга, в моем кармане оставалось еще около пятидесяти копеек.



УДАЧНОЕ НАЧАЛО В СТОЛИЦЕ





Единственным человеком, которого я знал в Санкт-Петербурге, был Павел Коковкин (*1), один из моих друзей по Римье, переехавший в столицу Российской империи около двух лет назад. Зная его адрес, я пешком прошел от Николаевского вокзала до нужного дома, где и нашел его. Он жил в комнате в старом многоквартирном доме, где вместе с кроватью и скудными пожитками занимал один угол. Три других угла комнаты снимали пожилая женщина, молодая девушка и товарищ Павла, работавший вместе с ним на заводе. Несмотря на явную нищету обстановки, в комнате царили чистота и порядок. Такими же хорошими были и отношения между соседями, как выяснилось позже. Все жильцы сердечно приняли меня и пригласили за стол ужинать. За едой Павел сказал, что я могу остаться у него на несколько дней, пока не найду работу, и вся комната принялась обсуждать, какую и где я мог бы найти работу. Они обещали поспрашивать у своих начальников и коллег об этом.

В числе прочего Павел дал мне совет повесить объявление на парадном входе в здание с предложением моих репетиторских и секретарских услуг по очень низкой цене. Эта мысль, реализованная в тот же вечер, оказалась удачной: на следующий день после обеда пришел конторский служащий центральной электростанции и, расспросив, нанял меня репетитором к двум своим сыновьям, ученикам первого класса гимназии. В качестве платы за уроки я получил возможность жить в комнате со своими учениками, завтракая и обедая вместе с ними. Мы договорились, что я перееду к ним на квартиру на следующий же день. Вечером, когда мои друзья вернулись с работы, я радостно сообщил им об этой удаче. Имея угол и гарантированное двухразовое питание, я счел, что неотложные проблемы решены вполне удовлетворительно. Репетиторские обязанности, похоже, должны были отнимать лишь небольшую часть времени, оставляя достаточно как для самообразования, так и для заработков на дополнительные расходы, удовлетворяющие мои скромные потребности.

Следующим утром до переезда в квартиру моего работодателя я решил взяться за проблему образования. Моей целью было поступить в университет. Поскольку меня исключили из церковно-учительской школы и я не посещал ни одного года гимназию, существовал единственный путь стать студентом университета, а именно: сдать жесткий экзамен на аттестат зрелости за все восемь классов гимназии, включая некоторые дополнительные знания, требуемые от экстернов, которые не получили классического образования. В тот момент я не был подготовлен к этому экзамену, в частности не имел требуемого знания латинского или древне-греческого, французского или немецкого языка, а также математики. Чтобы получить такую подготовку мне хотелось поступить в одну из вечерних школ, которые, помимо прочего, обучали способных студентов этим предметам. Поскольку у меня не было денег оплатить довольно большую стоимость обучения, я решил использовать возможность бесплатно поступить на Черняевские курсы (*2), одну из лучших школ такого типа. Еще раньше я узнал, что основатель курсов господин Черняев был выходцем из Вологодской губернии и симпатизировал эсерам, а одним из преподавателей курсов являлся близкий друг Черняева К. Ф. Жаков (*3), первый из коми, получивший звание университетского профессора.

Поэтому тем утром я прошел около десяти верст до квартиры профессора. Его не было дома, но госпожа Жакова (*4), сама преподаватель частной школы, приветливо приняла меня и самым дружеским образом расспросила о том, что привело меня к ним. Несколько лет спустя, когда я стал известным профессором, она любила юмористически описывать нашим друзьям эту первую встречу. Ее рассказ звучал примерно так: \"Открываю я дверь и вижу: стоит передо мной деревенский парень, в косоворотке, с небольшой котомкой в руках. На мой вопрос, кого ему угодно видеть, он ответил, что он приехал от коми народа и хотел бы видеть коми профессора. Когда я спросила, где он оставил багаж, юноша показал на котомку и сказал: \"Все здесь\". На вопрос, есть ли у него деньги на жизнь, он жизнерадостно ответил: \"Да, у меня еще осталось пятьдесят копеек, уже есть где жить и двухразовое питание ежедневно. О деньгах я не беспокоюсь. Если будет нужно, заработаю\". Пока госпожа Жакова изучала мою биографию с помощью техники фокусированного интервью (*5) (как мои коллеги-социологи называют это), появился профессор Жаков и, коротко справившись о госте, присоединился к разговору.

Он был замечательным человеком во многих отношениях. Его происхождение и биография в чем-то напоминали мои (*6). Ему также пришлось карабкаться вверх из коми крестьянских детей до положения профессора философии и известного писателя, автора романов и эпосов о жизни коми народа в стиле, напоминающем \"Гайавату\" Лонгфелло и финскую \"Калевалу\". Но прежде всего это была чрезвычайно богатая личность, оригинальная и интеллектуально независимая от всех модных тогда направлений мысли и творчества. Возможно, что эта \"высоколобость\" и была причиной недооценки его трудов до революции 1917 года и его эмиграции (*7) из коммунистической России в Латвию, где он умер в 1920-х годах.

Наша долгая и живая беседа окончилась его обещанием устроить мне через господина Черняева бесплатное обучение на курсах и приглашением бывать в доме Жаковых, а также посещать ежемесячные литературные вечера, проводившиеся у них на квартире (*8). Этот первый визит положил начало длительной и тесной дружбе, длившейся до самой смерти Жаковых. Они очень помогли мне на протяжении первого года жизни в Санкт-Петербурге. Они также ввели меня в круг философов, литераторов и людей искусства. Позже мы с Жаковым провели несколько экспедиций, изучая антропологию и экономику коми народа (*9). Помимо всего прочего именно на одном из литературных вечеров у Жаковых я встретил свою жену (*10), юную и красивую студентку Бестужевских высших женских курсов.

Счастливый и окрыленный, я и не заметил, как прошагал десять верст до дома Павла (*11), и, попрощавшись с ним и его соседями, в тот же вечер перебрался на квартиру моих учеников. Поскольку все мои пожитки свободно умещались в котомке, переезд не составил труда, я просто прошелся пешком до нового места жительства, держа узелок с вещами в руках. Латинская поговорка \"Все свое ношу с собой\", которую узнал позднее, точно описывала уровень моей мобильности (*12), как говорят социологи. Я чувствовал, что мне действительно повезло. Всего за два дня удалось найти жилье, хлеб насущный, поступить в вечернюю школу, чтобы продолжить образование. В эти дни непостижимым образом госпожа Удача, кажется, улыбалась мне.



ГОДЫ УЧЕБЫ В ВЕЧЕРНЕЙ ШКОЛЕ





Мне повезло также и с семьей, где я состоял репетитором. Это были скромные, умеренно консервативные, но очень порядочные люди. Несмотря на разницу в политических убеждениях, наши отношения быстро превратились в дружеские и оставались таковыми весь год, что я провел у них в доме. Возможно, по американским стандартам мой завтрак, состоявший из стакана чая и булочки, и обед, включавший суп, кашу или мясо и чай, могут показаться бедными, мое проживание в одной комнате с учениками - тесным, но для меня и моих финансовых ресурсов это было вполне приемлемо и удобно. Подходящим было и расстояние до вечерней школы - около 15 верст, - которое мне приходилось покрывать пешком туда и обратно шесть раз в неделю . Такие прогулки были хорошей разминкой для молодого человека, и, что еще важнее, во время этих вечерних и полночных променадов я очень многое узнал о теневой стороне ночной жизни большого города.

Вскоре по рекомендации Жакова я получил дополнительную репетиторскую нагрузку и вместе с ней несколько лишних рублей на мои незатейливые нужды: я вполне довольствовался спартанскими условиями. Решив эти мелкие проблемы, я полностью посвятил себя задаче умственного, нравственного и культурного развития. Держа в голове эту цель, я усердно занимался в вечерней школе, читая и размышляя о вещах вне программы, участвовал в различных диспутах и впитывал в себя как можно больше культуры, т. е. все, что было доступно мне в столице.

Три семестра вечерней школы значительно облегчили достижение моей цели. Большинство преподавателей школы были институтскими профессорами, и их лекции мало отличались от тех, что читают на первых двух курсах высших учебных заведений (*14). Посещение лекций и уроков было свободным. Контрольных работ и экзаменов оказалось немного, но знания оценивались строго и требовательно. Эта система обучения, весьма близкая к той, что существовала в русских университетах до революции, была свободна от нудистики гимназических занятий, так же как от скуки обязательного посещения уроков и выполнения других, по большей части бесполезных требований. Мне нравилась такая свободная система учебы как лучше всего подходящая моим способностям.

Учениками вечерней школы были в основном юноши и девушки самыми разными возможностями и подготовкой. Рядом с туповатыми, посредственными учениками занимались и те, у кого были блестящие головы. Впоследствии некоторые из них прославились в науке, литературе и искусствах, политике. Общность интересов, включая антисамодержавные политические взгляды, дала мне возможность подружиться с некоторыми из этих блестящих учеников. Мы вместе обсуждали различные проблемы, участвовали в \"подрывной\" деятельности и частенько собирались за бутылочкой пива или рюмочкой водки. Эта дружба продолжалась много лет до тех пор, пока многие из нас не были убиты или разбросаны по всему миру первой мировой войной и коммунистической революцией 1917 года.

Ближайшим моим другом был Кондратьев. Как я уже упоминал, мы вместе учились еще в церковно-учительской школе. Несколько месяцев спустя после моего исключения Кондратьева тоже вышибли из нее за революционную деятельность (*15). Зная о том, что я посещаю Черняевские курсы, он также приехал в Санкт-Петербург и был принят в школу с весеннего семестра 1908 года. Осенью того же года мы сняли комнату (вместе с еще одним коми студентом курсов - Кузьбожевым) (*16), и с тех пор мы с ним жили вместе на протяжении нескольких лет нашей учебы, в том числе и в университете. Впоследствии он стал известным и заслуженным профессором экономики и руководителем высокого ранга в министерстве сельского хозяйства как в правительстве Керенского, так и при коммунистах (*17). В советское время его несколько раз пересаживали из высокого кресла в тюрьму и обратно (*18). Последний раз мы встретились в университете штата Миннесота (США) в 1927 году во время его научной командировки по главным университетам Соединенных Штатов (*19). В тот раз он гостил у нас около десяти дней. Мы с удовольствием рассказывали друг другу, что происходило с нами за то время, пока мы не виделись, обменивались соображениями по основным интересующим нас обоих проблемам, в частности о России и коммунистической революции Этот визит оказался последним. Несколько лет спустя Кондратьев был обвинен Сталиным в подстрекательстве и проведении антикоммунистической аграрной политики. Его включили в список фракционеров, якобы выступавших против Сталина, и вычистили вместе с ними после известных фальсифицированных процессов 1931-1932 годов. Его выслали в Туркестан или Сибирь, и там он погиб при обстоятельствах, неизвестных ни мне, ни другим его друзьям (*20). Еще раз я хочу сказать \"Вечная память!\" моему самому дорогому другу и чудесному человеку.

Мое умственное и духовное развитие шло не только за счет занятий на курсах, но и благодаря приобщению к великим ценностям, собранным в Санкт-Петербурге. В те годы я как губка жадно впитывал бессмертные достижения человеческого гения в науке и технике, философии и изящных искусствах, этике и праве, политике и экономике. Любой большой город накапливает не только пустые и ядовитые псевдоценности, но и огромное богатство универсальных, вечных и бессмертных ценностей мысли и духа, хранимых школами и лабораториями, храмами и библиотеками, музеями и художественными галереями, театрами и концертными залами, величественными зданиями и историческими памятниками. В этом смысле любой большой город дает человеку возможности и для развития, и для деградации, и для облагораживания, и для сведения на нет его созидательных возможностей. К несчастью, многие горожане, особенно сейчас, в век коммерциализованной и вульгарной псевдокультуры, не делают различия между образцами культуры, которые они воспринимают. Широкие массы, стадо \"образованных варваров\", берут из городской культуры, в основном через печать, радио, телевидение, рекламу и другие средства коммуникации, - только пустые банальности, яркие и вредные забавы и сиюминутные ценности.

В результате они большей частью остаются \"холеными цивилизованными манекенами\" (*21) и едва ли превосходят умом, нравственным поведением и способностью к созиданию нецивилизованных дикарей.

То ли из-за моего прежнего опыта преодоления трудностей, который не позволял отвлекаться на мелочи, то ли из-за революционного умонастроения, неважно, в общем-то, по какой причине, ложные ценности не привлекали, да и сейчас не привлекают меня.

Я никогда не находил интереса в быстрых переходах этих лжеценностей из одной модной, но ничего не содержащей формы в другую такую же. Даже сейчас, если книга, или пластинка, или фильм тиражируются миллионами копий, то для меня это достаточная причина не затруднять себя такого рода умственной или культурной жвачкой (*22). Есть, конечно, некоторые исключения из данного правила, но, как я показал в книге \"Социальная и культурная динамика\" (том 4, глава 5), исключения только подтверждают правило: подавляющее большинство хитов (*23) - однодневок, непрочных \"успехов\" и бестселлеров на час, - представляют собой совершенно вульгарную интеллектуальную пищу.

Вместо того чтобы забивать мозги такой кашей, я поглощал бессмертные шедевры литературы, музыки, изобразительного искусства, скульптуры, архитектуры, религии и философии, науки и техники и гуманистической мысли. Подобное общее образование я получал, читая классические труды, посещая, насколько позволяли время и деньги, музеи, участвуя в работе различных литературных, художественных, философских и политических кружков и обществ. Через Жакова и других профессоров я вскоре познакомился с несколькими российскими знаменитостями в этих областях культуры. У меня также установились личные взаимоотношения с некоторыми лидерами эсеров, социал-демократов и кадетов, и я вновь начал культурно-просветительную работу среди рабочих Путиловского и других заводов. В действительно демократическом обществе такая деятельность рассматривалась бы как обычная работа на ниве образования для взрослых и популяризации позитивистских, прогрессивных и социалистических взглядов. Для загнивающего самодержавия все это было революционной и подрывной активностью. До 1911 года, однако, арест и тюремное заключение миновали меня.

Усваивая новые знания и ценности, я одновременно старался соединить мои взгляды в целостное, единое мировоззрение. Есть люди, которые не испытывают нужды привести мешанину в своей голове в некое подобие упорядоченной системы. Их ментальность напоминает мусорную кучу, в которой свалены вместе разнообразные и противоречивые обрывки знаний, философий, идеологий, несопоставимых ценностей и стремлений к ним. Эти легкомысленные, пустые люди часто бывают по-своему довольны жизнью, которая течет без кризисов и трагедий.

В противоположность людям этого типа есть и такие, у кого сильно стремление к упорядочению и согласованию своих идей, ценностей и устремлений. Такие личности не могут не объединять их в более или менее согласованную систему. Я, похоже, принадлежу к этому целостному типу. После того как мои ранние взгляды на жизнь рассыпались, как карточный домик, в начале учебы в церковно-учительской школе, я ощущал некий душевный дискомфорт и самопроизвольно начал поиски новой философии, чтобы восстановить единство и целостность моего Я (*24). Накопленные естественнонаучные знания, более близкое знакомство с позитивистской философией (*25) и революционно-социалистическими доктринами показали мне направление, в каком следует строить новое мировоззрение. Значительно продвинуться в решении этой задачи я смог благодаря вечерней школе. Но и тогда новая система идеи ценностей и жизненных устремлений была создана лишь наполовину. Ее завершение пришлось на годы учебы в Психоневрологическом институте и Санкт-Петербургском университете.



* * *



Как бы там ни было, но два года занятий на Черняевских курсах в столице оказались весьма продуктивными с точки зрения моего нравственного и умственного развития. К концу этого периода я почувствовал, что уже в основном готов к экзамену на аттестат зрелости, достаточно разбираюсь в основных областях культуры и заметно продвинулся в деле создания новой мировоззренческой системы. Интеллектуальное развитие шло параллельно эмоциональному созреванию и становлению характера. Я был доволен результатами и, чувствуя себя молодым, здоровым и собранным, надеялся на дальнейшие успехи.

С таким настроением в феврале 1909 года я решил ехать в Великий Устюг, чтобы подготовиться к выпускному экзамену за гимназический курс в мае того же года. Там, в Устюге, я мог посвящать все свое время занятиям, живя с тетей Анной и дядей Михаилом, что обошлось бы мне дешевле, чем жизнь в Санкт-Петербурге. В Устюге я пробыл несколько месяцев до и после экзамена, который сдал в мае 1909 года на все пятерки (*26). Аттестат открыл мне двери к университетскому образованию, ранее полностью для меня закрытому. Он позволял поступать в любой русский университет на выбор, но одно препятствие все еще оставалось - это было \"свидетельство о благонадежности\", предоставляемое властями. Однако это не слишком беспокоило меня: я был совершенно уверен, что, несмотря на официально установленную мою подрывную деятельность и политическую неблагонадежность, тем или иным путем смогу получить требуемое свидетельство от чиновников рушащегося самодержавного режима. В конце концов я действительно получил такую бумажку из канцелярии Санкт-Петербургского губернатора.

Время, проведенное в Устюге до и особенно после экзамена, оказалось полезным и интересным. Дядя и тетя были простыми, но очень хорошими людьми. Они зарабатывали на хлеб хлебом, т. е. выпекая и продавая хлеб и пирожные в своей палатке на городском рынке. Их доходы были весьма ограничены, но достаточны для удовлетворения скромных потребностей. Оба они были традиционно религиозными, честными и добрыми людьми в лучшем смысле этих слов. Из их небольшого домика на Красной горе на окраине Устюга открывался красивый вид города и долины за ним. Дом был непритязателен, но замечательно удобен внутри. Маленький палисадник и огород на заднем дворе делали его еще более симпатичным. Доброта, согласие и гармония во взаимоотношениях моих родственников каким-то образом передались и всей атмосфере дома.

Во время пребывания в Устюге я установил тесную дружбу со многими учениками и взрослыми горожанами. Некоторые из учеников гимназии, например: Петр Зепалов (*27), Василий Богатырев и другие, стали моими друзьями на всю жизнь, до тех пор, пока одни из них не погибли, а другие не исчезли во время коммунистической революции. После первого длительного посещения Устюга я приезжал туда несколько раз в последующие годы. Как и Римья, Великий Устюг стал одним из главных мест, где я отдыхал, учился и занимался революционной деятельностью. В конце концов он оказался тем местом, где меня посадили за решетку и приговорили к смерти захватившие власть коммунисты.

Однако тогда, во время первого приезда в Устюг, один Бог знал, что случится со мной в будущем. После экзамена я был окрылен открывшейся дорогой в университет, кипел энергией и надеждами, и жил, весело проводя время с друзьями. Госпожа удача продолжала улыбаться мне. В сентябре 1909 года я вернулся в Санкт-Петербург.





Глава пятая. УНИВЕРСИТЕТСКИЕ ГОДЫ

ПСИХОНЕВРОЛОГИЧЕСКИЙ ИНСТИТУТ





Вернувшись в столицу, я решил, после некоторых колебаний, поступить не в Санкт-Петербург-ский университет, а в недавно открытый Психоневрологический институт (*1). Программа обучения в нем казалась мне более гибкой, чем в университете, притом что профессорско-преподавательский состав в институте был не хуже. Помимо прочего, институт предлагал курсы лекций по социологии, читаемые двумя учеными с мировой известностью, - М. М. Ковалевским (*2) и Е. Де Роберти (*3), тогда как в университете этой дисциплине не обучали. В то время из всех областей науки более всего меня интересовали химия и социология. Несмотря на весьма разнородный характер этих наук, я очень долго сомневался, какой из них отдать предпочтение. В конце концов вопрос был решен в пользу социологии. Студенты института, в отличие от университетских, казались мне более активными и революционно настроенными и в основном были, так же как и я, выходцами из низших, рабоче-крестьянских сословий. Это и определило мой выбор, так что осенью 1909 года я стал студентом Психоневрологического института (*4).

В противоположность американским университетам и колледжам в русских университетах и институтах в то время не требовалось обязательного присутствия на лекциях, семинарах или зачетах. Это было личным делом каждого студента. Точно так же и в институте практически не было зачетов в течение всего академического года; вместо этого устраивался один, но очень обстоятельный экзамен в конце семестра. Обычно май и часть июня специально предназначались для сдачи экзаменов по всем предметам, изучаемым в течение года. Студенты, получившие неудовлетворительные оценки, автоматически отчислялись из университета. Высшие учебные заведения не интересовало, как студенты приобретают знания, необходимые для сдачи строгих экзаменов в конце семестров, т. е. у администрации и преподавателей не было мнения, что эти знания можно получать, лишь присутствуя на лекциях, семинарах и зачетах. Вполне резонно считалось, что для этого есть и другие пути, если они удобнее для самого студента. Также вполне справедливо полагалось, что собственное желание студента учиться, подкрепленное одним жестким экзаменом в конце семестра или академического года, является более эффективным стимулом, чем множество контрольных работ и зачетов, сопровождаемых стрессами, которые нарушают систематический ход занятий и излишне обременяют как студентов, так и профессоров. Такая система была более свободной, плодотворной и творческой, нежели современная система с обязательным посещением лекций и частыми, но поверхностными тестами. По моему мнению, наша американская система особенно вредна для способных студентов и аспирантов.

Я сам не укладывался даже в такую свободную систему, характерную для русских университе-тов. После поступления в Психоневрологический институт я решил посещать только те лекцион-ные курсы, в которых: а) профессор читает нечто оригинальное; б) эта оригинальная теория или система знаний важна и значительна; в) то, что читается на лекциях, нигде не опубликовано. Следуя этому правилу, я ходил только на половину лекционных курсов и в институте, и за все четыре года в университете. Все остальные дисциплины я изучал, с огромной экономией времени и сил, по трудам известных профессоров или по заслуживающим доверия учебникам. Преимущества моей системы занятий совершенно очевидны. В книгах ученые формулировали свои теории более точно, чем в лекциях; я мог изучать их труды более внимательно, перечитывая при необходимости неясные или трудные места, чего нельзя сделать на лекции; затем, читая книги, я мог делать по тексту самые разные заметки и выписки, что было бы невозможно в процессе слушания лекции. Более того, программа моих занятий могла быть гибкой, тогда как дни и часы лекций устанавливались жестко и часто весьма неудобно для меня. Наконец, чтобы посещать лекции, мне приходилось тратить по крайней мере два часа на дорогу пешком от нашей квартиры до института и обратно. Следуя своему правилу, я управлялся с учебными курсами намного быстрее и с меньшими усилиями, чем если бы регулярно посещал лекции и семинары. Например, знаменитый курс профессора Петражицкого (*6) \"Общая теория морали и права\", читавшийся им трижды в неделю целый год, я досконально штудировал за две недели по трем томам, в которых была изложена его теория и введение к ней. Примерно так же я учил и другие предметы. На основе своего опыта я настоятельно рекомендую этот метод занятий всем способным студентам: он более эффективен, экономичен и производителен, чем система обязательного посещения, поскольку в большинстве лекционных курсов не содержится чего-либо нового и оригинального, которое нельзя найти в хороших книгах по этой проблеме.

Один значительный недостаток моей системы занятий заключался в нехватке личного общения с профессорами. Однако я легко преодолевал его, проявляя активность на семинарах и консультируясь непосредственно с известными преподавателями. Как и большинство настоящих ученых, они с радостью приветствовали способных студентов на своих семинарах и поощряли их на обсуждение персональных научных проблем. Именно изучением трудов, работой на семинарах, личными дискуссиями с такими профессорами, как Е. Де Роберти, М. М. Ковалевский и В. М. Бехтерев в институте, Леон Петражицкий, М. И. Ростовцев (*7), И. П. Павлов (*8), Н. Розин (*9) и другие в университете, я добился репутации выдающегося студента и многообещающего молодого ученого, был избран председателем на семинарах этих профессоров, меня приглашали публиковать некоторые из моих работ в научных журналах. Я даже получил должность ассистента и секретаря М. М. Ковалевского, будучи еще студентом; и, наконец, в первый же год подготовки к профессорству стал сам читать лекции по социологии в Психоневрологическом институте и институте Лесгафта.

Помимо этих преимуществ моя \"укороченная\" система занятий оставляла больше свободного времени для заработков на жизнь и давала большую свободу во внеучебной научной, культурной и политической деятельности.

Поступив в институт, я по-прежнему был вынужден зарабатывать на жизнь репетиторством и случайными статьями для нескольких периодических изданий. Доходы от этого были весьма скромными, но душа в теле кое-как держалась. Вместе с Н. Д. Кондратьевым и его младшим братом мы снимали комнату в старой квартире. Три другие комнаты занимали трое юношей-студентов, две курсистки с Бестужевских курсов и хористка Народного дома. Плата за жилье составляла всего несколько рублей в месяц. Обычной едой у нас были чай с булкой и куском колбасы или сыра. Пища обходилась нам не более, чем в 10-12 рублей в месяц. На все про все вполне хватало 25-30 рублей. Конечно, этот уровень жизни нельзя назвать богатым, но он обеспечивал наше существование и, кроме всего прочего, не давал нам толстеть и расслабляться. Конечно, мы с Кондратьевым могли бы зарабатывать больше, но предпочитали тратить большую часть времени и энергии на интересную творческую деятельность, чем на доходную, но скучную работу, которая, как мы полагали, ничего не дает нашему умственному, нравственному и культурному развитию. Уделяя внимание в первую очередь самому для нас главному - учебе и руководствуясь правилом, что средства достижения цели никогда не должны подменять саму цель, мы в итоге не оставались внакладе: год от года наши доходы увеличивались, а материальные обстоятельства улучшались. На следующий же год мы получили очень солидную стипендию в университете, затем стали ассистентами, затем начали читать лекции и получали более чем достаточные доходы. Скромный уровень жизни в тот первый год учебы никоим образом не помешал нам, наслаждаясь жизнью во всем ее богатстве, ощущать себя молодыми и полными сил.

Мы жили напряженной интеллектуальной жизнью, погруженные в занятия наукой, в дискуссии с преподавателями, студентами, друзьями, в написание первых научных работ. Наша совесть успокаивалась тем, что мы старались не предаваться слишком многим порокам, но и не иметь излишних добродетелей. Свои политические обязательства мы выполняли в виде подрывной просветительской работы среди рабочих, студентов и других социальных групп. Такую работу, за которую не получали ни копейки, а лишь рисковали быть арестованными и приговоренными к тюремному заключению царскими властями, мы считали важным нравственным и политическим долгом каждой \"критически мыслящей и морально ответственной личности\", используя популярное выражение П. Лаврова, одного из главных идеологов партии социалистов-революционеров. Помимо знакомства с шедеврами литературного творчества мы удовлетворяли свои эстетические запросы посещением время от времени симфонических концертов, опер и литературных чтений, музеев, картинных галерей и выставок, участием в студенческих литературных и музыкальных кружках и вечерах, в работе различных поэтических, литературных, музыкальных, художественных и актерских объединений, наконец, исполнением собственных стихов и скетчей на дружеских вечеринках и флиртом с хорошенькими студентками.

Несмотря на скромные материальные возможности, наша жизнь была наполнена смыслом, энергией и счастьем творческих занятий и надежд. Конечно, рядом с радостями и достижениями у нас были свои печали и разочарования, но они только помогали почувствовать прелесть нашей жизни.

Среди ведущих студентов института, с которыми я дружил, было несколько человек, вскоре ставших известными в качестве либо литературных критиков, как, например, В. Полонский (*10) и В. Спиридонов, либо коммунистических публицистов и руководителей, как Кольцов (*11), Смилга (*12), Элиава (*13), либо способных психологов и психиатров, как Г. Зильбург (которого мы называли \"директор кордебалета\" за его увлечение организацией различных танцевальных вечеров для студенток) и многие другие.

В тот первый год учебы я установил очень хорошие отношения с основателем института, всемирно известным психологом и психиатром В. Бехтеревым и с признанными лидерами мировой науки М. М. Ковалевским и Е. Де Роберти, специалистами в области социологии, антропологии, философии и экономической истории. Эти дружеские отношения окрепли в последующие годы и привели к тесному научному сотрудничеству между ними и мной - сотрудничеству, длившемуся до самой смерти выдающихся ученых.

Несмотря на плодотворные занятия в Психоневрологическом институте, в конце первого года учебы я решил покинуть его и поступить в Санкт-Петербургский университет. Основной причиной служило мое глубокое нежелание быть призванным в царскую армию (*14). Студенты всех государственных университетов были освобождены от призыва, а студенты недавно созданных частных институтов, вроде Психоневрологического, не имели такой привилегии, особенно те из них, кто был замечен в подрывной деятельности. Останься я в институте, меня бы, наверняка, призвали со второго курса. Считая принудительную воинскую повинность наихудшей формой насильственного порабощения свободного человека самодержавной властью, а военную службу - обучением искусству массового убийства, я не имел никакого желания попасть на нее и не рассматривал эту повинность как свой нравственный долг. В подобном отношении к призыву меня всецело поддерживали товарищи и педагоги. Они потихоньку советовали мне избежать призыва, поступив в университет. Следуя своему убеждению и советам, в конце весны 1910 года я подал документы в университет (*15). К моему удивлению, вскоре из университета пришел ответ, что меня не только принимают, но и выделяют стипендию за отличные оценки в аттестате зрелости и на экзаменах в институте\". Этой стипендии хватало не только на покрытие платы за обучение, но и на жизненные расходы (*17). Госпожа Удача продолжила улыбаться мне.

Окрыленный, с легким сердцем я поехал в Устюг и Римью на летние каникулы. Там, вместе с друзьями и родственниками, я отдыхал, помогал тете Анисье на сенокосе и уборке хлеба и начал полевые исследования форм брака и семейной жизни коми народа. Для выполнения этого исследования я должен был посетить несколько сел, где работал прежде с отцом и братом. Знакомый пейзаж все еще не испорченной природы, теплая компания старых друзей, сельскохозяйственный и научный труд - все это хорошо освежило меня, уставшего от городской жизни. То лето было действительно счастливым и плодотворным. В конце августа я вернулся в Санкт-Петербург.



САНКТ-ПЕТЕРБУРГСКИЙ УНИВЕРСИТЕТ





До революции 1917 года в университете не было ни факультета социологии, ни курса каких-либо лекций по социологии на других факультетах. Несмотря на отсутствие официального признания социологии как науки, многие социологические проблемы обстоятельно рассматривались в лекционных курсах, посвященных праву, экономике, теории и философии истории, политическим наукам, криминологии, этнографии и т. д. Большинство таких курсов читалось на юридическом факультете, что и определило мой выбор этого факультета для продолжения образования и специализации. Среди профессоров факультета, помимо М. М. Ковалевского, были Леон Петражицкий (*18), вероятно, самый великий ученый в области морали и права двадцатого столетия; М. И. Туган-Барановский (*19), всемирно известный экономист, особенно много занимавшийся циклами деловой активности, проблемами социализма и теорией стоимости; Н. Розин и А. Жижиленко (*20), выдающиеся криминологи и специалисты в области теории наказаний; Н. Покровский и Д. Гримм (*21), заслуженные профессора в области римского права. Под дружеским руководством этих ученых, особенно Л. Петражицкого и М. Ковалевского на юридическом факультете, Е. Де Роберти в Психоневрологическом институте, М. И. Ростовцева и Н. О. Лосского (*22) на факультете философии, шли мои занятия в университете. Мне просто повезло, что составляющие такое чудесное созвездие ученые были моими учителями, а позже и друзьями. Эти выдающиеся профессора не требовали, чтобы мы сильно принимали на веру их теории: именно этим они и отличались от ученых среднего уровня. Напротив, мэтры скорее даже поощряли обоснованно критическое отношение к их точке зрения и всей душой приветствовали проявление творческой оригинальности у студентов.

Высказываемые мной на семинарах высокие оценки научного вклада моих учителей, так же как и критика слабостей их теорий, и некоторые собственные конструктивные идеи, похоже, производили на мэтров благоприятное впечатление. Оно только усилилось благодаря нескольким антропологическим, социологическим, юридическим и философским исследованиям, опубликованным мной в солидных научных журналах в студенческие годы, и изданию моего первого основательного труда \"Преступление и кара, подвиги и награда\", когда я был еще третьекурсником (1913) (*23). В результате незаслуженно высокой оценки моих скромных научных достижений на втором и третьем курсах университета М. М. Ковалевский предложил мне должность своего приватного секретаря и ассистента в исследовательской работе, а Де Роберти - ассистента на его курсе и соредактора серии \"Новые идеи в социологии\". В то же время Петражицкий и Бехтерев пригласили меня быть соредактором \"Новых идей в правоведении\" и \"Вестника психологии и криминальной антропологии\" (*) (*24).

(* В книге \"Pitirim A. Sorokin in Review\" (Duke Univ. Press, 1963) под редакцией профессора Филиппа Оллена, посвященной анализу, оценке и критике моих социологических, психологических, философских, этических и юридических теорий известными учеными Америки, Европы и Азии, дана замечательно полная хронологическая библиография моих научных публикаций, включая наиболее важные работы, изданные в студенческие годы. Подобная библиография дана и Э. Тариакианом в книге \"Sociological Theory. Essays in Honor of Pitirim A. Sorokin\" (The Free Press of Glencoe, 1963). - Здесь и далее звездочкой обозначены примечания самого автора, П. А. Сорокина. *)

В общем и целом, студенческие годы в университете были временем интенсивных и полезных научных занятий. В этот период я приобрел солидные знания в философии, психологии, этики, истории и естественных науках, не говоря уже о социологии и праве (*25). В двух последних науках я изучил все сколь-нибудь важные теории права, русского и европейского, историю русского, римского и европейского права, конституционное, гражданское и уголовное право по кодексам и сводам законов и наиболее важным западным и русским трудам в этой области. Еще более тщательно я изучил большинство классических трудов по социологии, философии истории и связанным с ними дисциплинам, включая последние западные работы таких авторов, как Э. Дюркгейм, Г. Тард (*26), Г. Зиммель (*27), Макс Вебер (*28), В. Парето (*29) и Вестермарк (*30) и многих других.

Вместе с накоплением знаний в этих областях я продолжал строить целостную, более или менее единую систему мировоззрения. С философской точки зрения возникающая система взглядов была разновидностью эмпирического неопозитивизма или критического реализма, основывающаяся на логических и эмпирических научных методах познания. Социологически - это был некий синтез социологии Конта и взглядов Спенсера на эволюционное развитие, скорректированный и подкрепленный теориями Н. Михайловского, П. Лаврова, Е. Де Роберти, Л. Петражицкого, М. Ковалевского, М. Ростовцева, П. Кропоткина - из русских мыслителей, и Г. Тарда, Э. Дюркгейма, Г. Зиммеля, М. Вебера, Р. Штаммлера (*31), К. Маркса, В. Парето и других - из числа западных ученых. Политически - мое мировоззрение представляло из себя форму социалистической идеологии, основанной на этике солидарности, взаимопомощи и свободы. В целом это было оптимистическое мировоззрение, весьма схожее со взглядами большинства русских и западных мыслителей предреволюционного времени. Я и не предполагал, что мое \"научное, позитивистское и прогрессивно оптимистическое\" мировоззрение вскоре подвергнется жестокому испытанию историческими событиями, и, претерпев второй кризис, будет во второй раз пересмотрено и заново интегрировано. Этот второй кризис еще скрыт в потемках будущего. Тогда, в студенческие годы, я был полностью удовлетворен своим мировоззрением, не осознавая еще, что подобен \"теленку, видящему мир сквозь розовые очки\".

Чтобы закончить эту краткую хронику моей студенческой жизни, необходимо упомянуть: в 1914 году я окончил Санкт-Петербургский университет, имея диплом первой степени. По окончании университета мне предложили остаться при кафедре для подготовки к профессорскому званию. Я с радостью принял предложение, так как оно полностью устраивало меня и соответствовало моему выбору науки в качестве дела всей жизни. Очень хорошая стипендия, предоставленная мне по меньшей мере на четыре года подготовки к степени магистра и званию приват-доцента, обеспечивала мою жизнь и давала возможность все время посвящать науке (*32). Поскольку социологии не было в списке дисциплин, одобренных администрацией, я вынужден был выбрать одну из тех, что преподавались в университете. После некоторых колебаний я остановился на уголовном праве и пенологии, в качестве основной, и конституционном праве, в качестве вспомогательной областей специализации. Этим дисциплинам я отдавал большую часть времени в течение двух следующих лет моей аспирантуры. Углубленные занятия правом никоим образом не препятствовали моим социологическим трудам, которым я посвящал много времени в рамках выбранного поля специализации.

Своим обучением в университете я был доволен, заработав не только диплом и право быть \"оставленным при университете для приготовления к профессорскому званию\", но и репутацию способного молодого школяра, обещающего вырасти в выдающегося и творчески мыслящего ученого в ближайшие годы.



ПОЛИТИКА





Предшествующее изложение моих студенческих занятий не должно вызывать ложного чувства, что моя жизнь, как и жизнь многих студентов, была ограничена рамками тихого и скромного академического образования. Социально-политические условия в России между 1910-1914 годами не позволяли отгородиться от них наукой. Хотя революция 1905-1906 годов закончилась, ее последствия все еще сказывались и продолжали подрывать устои самодержавия и готовить новый режим ему на смену. Вся культурная, общественная и политическая жизнь страны находилась в состоянии сильного возбуждения, что проявлялось в возникновении и расцвете новых направлений в искусстве, в напряженной пульсации философской, социальной и гуманистической мысли, в распространении самых разных политических течений, как легальных, так и нелегальных. Интересуясь культурой во всех ее проявлениях и областях, я, естественно, был в курсе всех этих новых направлений и течений как член различных групп и объединений, как слушатель и участник приватных и публичных дискуссий. Такая деятельность дала мне контакты с целым рядом ведущих поэтов, писателей, музыкантов, художников, философов, публицистов и других знаменитостей.

Еще более активно я участвовал в политической жизни страны. Через Ковалевского, который был влиятельным членом Государственного Совета и лидером либеральной партии, и Петражицкого, который являлся одним из руководителей конституционных демократов, я познакомился со многими государственными деятелями, членами Думы и руководителями консервативных и прогрессивных политических партий. Ковалевский, Петражицкий, Де Роберти и другие профессора знали о моей принадлежности к эсерам... Однако это никак не отражалось на наших добрых взаимоотношениях. Скорее они даже одобряли мои политические взгляды как нечто, вполне свойственное молодому человеку моего происхождения. Ковалевский часто полушутя представлял меня политикам как \"молодого Жан Жака Руссо\" (*33), а Петражицкий, Де Роберти и другие комментировали это представление в том смысле, что \"идеалистически-реалистический\" характер моей политической идеологии имел, по крайней мере, одно достоинство - был свободен от узкого фанатизма и нетерпимости.

Мои отношения с эсерами и другими социалистами стали еще более тесными. \"Подрывные\" лекции, политические дискуссии и общественная работа среди заводских рабочих, студентов и интеллигенции, политические статьи, которые я начал печатать как в элитарных, так и популярных проэсеровских периодических изданиях, работа по организации ячеек и групп социал-революционеров - все это создало мне репутацию заметного идеолога и молодого лидера эсеровского толка.

Эта деятельность, естественно, связала меня с лидерами партии в Думе (Керенским (*34) и другими) и иных государственных учреждениях, с издателями и редакторами сочувствующих эсерам журналов (вроде \"Русского богатства\" и \"Заветов\") и газет (легальных и нелегальных), не говоря уже о сотрудничестве с множеством простых членов партии и попутчиков.

Политическая активность и совместное обучение в университете были причиной завязавшихся дружеских отношений и сотрудничества с лидерами и членами социал-демократической партии, народными социалистами и другими радикалами. Дружба не мешала нам горячо спорить по поводу основных теоретических различий между идеологиями эсеров, большевиков и меньшевиков. Но эти дискуссии, за исключением нескольких публичных диспутов, проходили в основном дома, за столом, в неформальной и дружеской атмосфере товарищеских пирушек. Несмотря на нерегулярность таких дебатов, они были более полезны для нас, чем многие публичные диспуты и лекции. На неформальных встречах мы глубже проникали в предмет дискуссии, больше узнавали о проблеме и лучше оттачивали аргументы \"за\" и \"против\". Участвуя в таких сборищах, на семинарах у Петражицкого, Ковалевского, Туган-Барановского, в общей революционной работе, я подружился с несколькими студентами социал-демократами - Пятаковым, Караханом и другими, которые позже стали руководителями коммунистов и членами первого Совета народных комиссаров, возглавляемого Лениным. (Карахан (*35) был комиссаром иностранных дел, Пятаков (*36) - комиссаром промышленности и торговли.)

Тогда мы не предполагали, что несколькими годами позднее будем сражаться по разные стороны баррикад гражданской войны, и уж совсем я не догадывался, что эта дружба и моя работа среди заводских рабочих однажды спасут меня от расстрела коммунистами.

Этот эпизод часто напоминает мне мудрость библейской притчи о хлебе, брошенном в воду (*37). Человек редко представляет себе последствия своих действий, но в конечном счете хорошие дела приносят человеку добро, тогда как злые дела возвращаются ему страданиями. Вероятно, какой-то закон сохранения энергии человеческих деяний, подобно физическому закону, действует в мире людей. Возможно, что ни одно наше действие не исчезает бесследно и все поступки продолжают свое бытие в форме близких и отдаленных последствий.



НОВЫЕ АРЕСТЫ





Моя политическая работа привлекала все возрастающее внимание не только антисамодержавных сил, но и со стороны царской охранки и ее тайных агентов. Их \"око недреманное\" за моей деятельностью вскоре доставило новые неприятности. Уже на первом курсе университета полиция застукала меня с приятелями во время чисто дружеской вечеринки в моей комнате, арестовала и препроводила всех в ближайший участок. Будучи в приподнятом настроении (частично благодаря пиву и водке, выпитым на вечеринке) и не питая никакого уважения к представителям загнивающей власти, мы решительно отказались отвечать на вопросы полиции и начали петь и плясать так шумно, что полицейский начальник вскоре заорал на нас: \"Вон из участка, вон отсюда!\", что мы тут же и сделали, продолжая распевать во весь голос.

Это вряд ли бы стало возможно при сильной, уверенной в себе власти, но для рушащегося царского режима было не таким уж редким делом. Отжившие ценности больше не дают представителям власти чувства уверенности в себе, самоуважения и глубокой убежденности в правильности их официальных обязанностей и бюрократического порядка. Распад умирающего режима обычно деморализует их. Сталкиваясь с энтузиастами, приверженцами новых утверждающихся ценностей, агенты режима начинают сомневаться, теряются и часто не могут выполнять свои официальные обязанности. Я уже видел нечто подобное на примере части охранников в тюрьме города Кинешмы и наблюдал множество раз, встречаясь с чиновниками царского правительства. Похожая деморализация имеет место почти в каждом \"загнивающем режиме\" накануне его реформационного или революционного ниспровержения, начиная с самых ранних данных о восстаниях в Древнем Египте (примерно 3000-2500 г. до н. э.) и кончая недавними (*38) революциями или перестройками таких больных режимов, как кубинский, корейский, южновьетнамский, японский и некоторые латиноамериканские. Подобно России, антиправительственным выступлениям там тоже предшествовали студентке демонстрации и схватки с полицией, и точно так же полиция часто была не в состоянии справиться с этими демонстрациями. Так что эпизод с нашим арестом и освобождением был довольно типичен.

В годы учебы такие аресты и освобождения меня самого и других революционно настроенных студентов случались столь часто, что мы относились к этому, как к совершенно обычным и неизбежным неприятностям, и даже не особенно беспокоились за последствия.

Помимо этих мелких помех, молодые и старые революционеры время от времени сталкивались с другими мерами наказаний, такими, как длительное заключение и ссылки. Угроза такого рода нависла надо мной в бытность студентом первого года обучения в университете. Угроза возникла в связи со студенческими демонстрациями по всей стране, вызванными смертью Льва Толстого 7 (20) ноября 1910 года. В напряженной политической атмосфере России уход Толстого от семьи из своего имения перед смертью и затем сама его смерть послужили искрой для серьезных антиправительственных студенческих беспорядков и выступлений преподавателей университетов и институтов. Беспорядки продолжались несколько недель и нарушили обычную академическую жизнь многих высших учебных заведений. Царское правительство пыталось их подавить жесткими мерами: массовыми арестами, тюрьмами, ссылками, применявшимися особенно к зачинщикам. Будучи одним из них, я, естественно, ожидал попыток арестовать и посадить в тюрьму, если, конечно, удастся схватить меня. Не имея никакого желания снова идти под суд, я принял необходимые меры, чтобы избежать этой опасности, и ночевал у друзей, приходя к себе в комнату только на несколько минут, когда уеденный знак показывал мне, что за квартирой нет слежки и что меня не ждет засада.