Кроме того, была ведь и левая рука, которой я позволял свободно двигаться вверх и вниз по грифу. Но граф считал, что рука должна находиться в фиксированном положении на шейке виолончели, а использовать следует, где это возможно, пальцы, максимально растягивая большой и мизинец: к концу дня моя рука точно побывала на дыбе палача. Я думал о Шумане с его непианистичными пальцами: растягивая руки, он в итоге испортил их, что и загубило его концертную карьеру.
Когда граф бывал особенно недоволен моей игрой, он прилагал немалые усилия, чтобы хоть как-то рассмотреть меня; сгибаясь, приближал лицо к моим ладоням, и его почти невидящие глаза оказывались на уровне большого пальца моей левой руки; ощупывая глазами, он нависал надо мной подобно древнему скрюченному магу. Это было много хуже, чем его прикосновения. Мне казалось, он заглянул мне в душу и увидел то, чего не видели другие, обнаружил там источник моей неспособности и неудовлетворенности, распознал основной элемент моего характера. Я сидел не шевелясь, желая одного, чтобы он нашел во мне что-то хорошее и обещающее и вернул свое доброе отношение ко мне.
Так продолжалось всю осень. Я постепенно падал духом, однако не осмеливался демонстрировать свое недовольство. Приближалась новая беда. Во дворце царила тишина, граничащая с меланхолией, которая усиливалась по мере роста живота королевы Эны. Ходили слухи, что она чувствует себя хуже, чем когда-либо, почти ничего не ест, судачили, что она не должна была снова зачать так скоро.
Наступила зима. Так холодно не было никогда. Ветер носился по равнинам Ламанчи, вниз по узкой речной долине и вверх по отвесной скале к дворцу, вихрем окутывая все вокруг. Ночью отовсюду слышался вибрирующий глухой шелест, похожий на трение валька о стиральную доску — так ветер бился о стены дворца и натирал песком бесчисленные ребра греко-римских колонн. Великолепный фасад и отсутствие комфорта!
Я увидел королеву, когда ее вели под руки по мраморному вестибюлю главной галереи, располагавшейся между личными апартаментами их величеств. Она дрожала. Ее маленький живот, не совсем прикрытый развевающимся халатом, также дрожал. Светлые голубые глаза были холодны как лед, а лицо похоже на застывшую восковую маску. Служанки кивали мне, когда проходили мимо, но сама королева будто и не замечала моего присутствия.
Вскоре после этого дворец заполонили рабочие, они стучали молотками во время моих занятий на виолончели — дополнительные помехи, усиливавшие мою нервозность.
— Для тепла, — шептались слуги. Центральное отопление. Королева приняла твердое решение. Выросшая в угрюмой Англии, она отказалась от идеи замерзнуть до смерти в так называемой солнечной Испании.
Но тепла и весны было недостаточно для того, чтобы уменьшить ее опасения. Ее дядя, король Англии Эдуард VII, простудился а один из дождливых дней и через несколько дней умер от пневмонии. Прошло всего девять лет со смерти его матери королевы Виктории. Ушла старая гвардия, и власть перешла к их детям и внукам. Похоже, миром стали править мужчины с детскими лицами. А что они могут?
На похороны в Англию прибыли главы государств со всей Европы: король Норвегии Хаакон VII, король Болгарии Фердинанд, король Португалии Мануэль II, кайзер Германии Вильгельм II, король Швеции Густав V, король Бельгии Альберт и король Дании Фредерик VII. Медали, сабли, украшенные вышивкой обшлага, высокие, до колена, и отполированные до блеска сапоги. Газеты опубликовали фотографии с королевских похорон: король Испании Альфонсо сидит в первом ряду рядом с новым английским монархом, королем Георгом V. На вопрос Георга о состоянии своей кузины Альфонсо ответил, что она здорова и передает свои извинения за то, что не смогла приехать. Это не было правдой. Она хотела приехать, но со здоровьем у нее было далеко не ладно. Ребенок едва шевелился.
Погода к тому же не обещала ничего хорошего. Народ во всем винил комету Галлея, этакую полоску в ночном небе, еще одно грозное предзнаменование. Позднее, когда силы Альфонсо ослабнут, а паранойя усилится, он обвинит во всем месяц май. Именно в мае он и его невеста чуть не были убиты. («Но и месяц, когда мы поженились, — напоминала ему Эна, — тоже май».) В мае их первенец Альфонсито едва не умер от кровотечения во время обрезания. («Но это был и месяц его рождения, и он жив», — говорила она ему один на один, так как никогда не осмеливалась поправлять его на людях.)
В один из неизвестных дней месяца королевское дитя умерло внутри Эны. Королевские врачи отказались оперировать королеву, так как боялись повредить ее репродуктивные органы, а значит, и само будущее монархии. Она должна была ждать, ни на что не жалуясь, пока мертвый ребенок не родится естественным путем. Дворец затаил дыхание. Уроки музыки и учебные занятия были отложены на неделю. Я столкнулся с Исабель, когда та выходила из часовни в главной галерее рядом с помещениями королевы-матери, и она положила руку мне на плечо. Я был прощен, или, как минимум, забыт в тот печальный миг, который дал ей и другим скучающим придворным возможность посудачить. «Разве это не ужасно?» — Она коснулась меня губами и удалилась. Все ждали. Все молились.
Он родился 20 мая. Мертворожденный мальчик.
— Никакого вибрато, — сказал граф.
Графу удалось вынудить меня изменить позицию левой руки и прекратить эксперименты со смычком.
Хуже всего то, что временами он оказывался прав. Подчиняясь, я подчистил интонацию, это правда. Я сумел найти лучшее положение для смычка относительно кобылки — угол, под которым он пересекает струну. Граф замечал вещи, которых не видел Альберто, например, положение моего большого пальца, закрепленного за шейкой виолончели. Он не всегда был прав. Но был прав слишком часто. К тому же я сомневался в его искренности. Похоже, Исабель простила меня, а он нет. Будет ли конец моему наказанию?
— Никакого вибрато, — повторил он, когда мы начали работать над новой пьесой, которой я занимался всю неделю.
— Я думал, это относилось только к первой пьесе. Для разминки.
— Нет, — сказал он. — Совсем никакого вибрато. Ты делаешь его вразбивку. К тому же оно маскирует другие дефекты. Ты заворачиваешь ноты в огромное количество ленточек и кружев, и я не могу понять, правильно ли ты выбираешь позиции. Сделай поправки, и мы продолжим разговор.
— Это всего-навсего… — Я начал заикаться. — Это привычка.
— Все когда-нибудь входит в привычку. И прежде всего плохое.
— Но мне кажется, я не злоупотребляю вибрато.
Я гордился своим самообладанием, избегал чрезмерной эмоциональности. Но если внешне я и выглядел невозмутимым, то душа моя была в смятении. Мое вибрато было ритмичным и не высказанным до конца, абсолютно не похожим на дрожаще-пульсирующую вибрацию ресторанных виолончелистов и уличных музыкантов на Рамблас.
— Тем не менее ты прячешься за ним, — говорил граф. — Кто здесь учитель, Фелю? И кто ученик?
Мне был брошен вызов, и я принял его. Я повзрослел. Даже занимаясь в одиночестве, я проигрывал каждую ноту тяжеловесно, но холодно и ярко, подобно тому, как в промозглый зимний день ослепительно, не отбрасывая тени, светит солнце, не давая тепла. И музыка без вибрато ведет себя по-другому. В известном смысле я начал даже предпочитать такое исполнение: так зрелый человек привыкает к крепким напиткам и ему перестают нравиться сладкие вина юности.
В артистическом плане это был важный шаг вперед. Возможно, я слишком спешил, но иначе у меня все равно бы не получилось. Я стал чуточку более рассудительным для семнадцатилетнего парня. Я получал уроки не только от графа, но и от королевского двора и самой королевы, для которой самопожертвование, несомненно, было наивысшей целью, романтичной и грустной песней.
Глава 10
В то лето, через месяц после рождения мертвого ребенка, королева Эна прислала за мной. Я подумал, что она намерена уволить меня с королевской службы, пока королева-мать была в отъезде, таким образом оказывая услугу свекрови. Почти девять месяцев прошло с того злополучного концерта и год, как я поселился во дворце. Кроме сочинения свадебной песни для одного из дальних кузенов Альфонсо, я мало что делал по своим придворным обязанностям, помимо того что продолжал обучение у графа.
Глядя на королеву в минуты мимолетных приветствий — «в вашем распоряжении, к вашим услугам», — я надеялся, что мне удастся убедить ее в моем таланте.
— Если бы вы согласились послушать… — начал я, заикаясь, в то время как мои глаза метались от ее лица к фреске сводчатого потолка и обратно. Напряженные икры и выразительные руки античных героев, облаченных в развевающиеся зеленовато-голубые одеяния, драматургия сюжета отчетливо контрастировали с излучающим спокойствие лицом моей собеседницы.
— Я слышала, как ты играешь, — сказала она.
— Да, на концерте королевы-матери…
— Ничего не объясняй, я все знаю. Я слышала тебя не только на том концерте. Через двери тоже многое слышно.
И вот опять молниеносное судорожное движение лица, не улыбка, а так, легкое одобрение. Ее прямая осанка и тонкие, беспокойные пальцы делали ее похожей на лань, готовую умчаться прочь.
— Во время моей последней беременности мне советовали избегать музыки, — сказала она. — Ради здоровья. Ничего, что заставляет чаще биться… — Она замолчала, положив руку на грудь.
— Сердце? — спросил я, внутренне содрогнувшись от того, что сказал. Никому не положено прерывать монарха, даже тому, кто совершенствует второй язык.
— Пульс, я хотела сказать. — Ее губы и глаза сузились, предупреждая об осторожности. Но в них проглядывало дружелюбие. Так сестра смотрит на младшего брата. — Доктора сказали. Но что они знают? Мне кажется, им просто нужно было лишить меня удовольствия. Но худшее все же случилось. А коль так, то никто больше не властен надо мной.
Я слушал и думал о стражнике, стоявшем за мной у двери, и похожем на статую слуге в комнате. Уолкер был ее фаворитом, единственный слуга-англичанин во дворце.
Именно от слуг, кухонного персонала и охраны я получал информацию о королевской семье, особенно о короле, который был героем многочисленных историй. Однажды в Париже он зарегистрировался в гостинице под вымышленным именем — месье Лами. Над этим смеялись все. А горничные рассказывали, что король всегда путешествует со своими простынями. Оказывается, королю нравилось лицезреть свои длинные, тонкие конечности и желтоватую кожу на фоне черного атласа.
— На следующей неделе, — королева сделала глубокий вдох, — у нас два дня рождения — у Хайме и через день у Беатрис. Я в раздумье: устраивать ли праздник для троих малолетних детей. И кто знает, что надо делать в таком случае? Король во Франции, королева-мать в Сан-Себастьяне.
— Все игры, которые я знаю для дня рождения, заканчиваются детскими слезами, — сказал я.
Она выглядела озадаченной.
— Они слишком шумные. — Мне показалось, что она очень устала, вокруг глаз пролегли бледно-лиловые тени. — А что, если придумать что-нибудь, но не в помещении? Что-то спокойное, может быть, с животными?
— С животными?
— Ослы, например? Катание на ослах?
— Неплохая идея! — Она с тоской посмотрела в сторону. — В детстве у меня был осленок. На острове Уайт. Он помогал нам поднимать ведра из глубокого колодца глубиной в двести футов. — Она сделала паузу. — Удивительно, как много мы забываем и как много к нам возвращается.
Разговор закончился. В наступившей тишине я слышал, как тикают часы на каминной доске у нее за спиной.
— Что же касается праздника, — продолжила она более сухо, — не смог бы ты поиграть на виолончели рядом с повозкой?
— Это не так легко. Может, лучше флейтисты? Детям это должно больше понравиться. А что вы думаете о лентах? Пестрые ленты, развевающиеся на повозке…
В коридоре, после того как мне разрешили уйти, до меня дошло, ведь я только что безрассудно отказался от возможности, о которой мечтают все придворные: приблизиться к королевской семье, завоевать благосклонность высоких особ, стать фаворитом королевских детей, в общем — нужным человеком. Я повторял про себя снова и снова название того особенного места, которое она произнесла на своем родном языке: «Айл ов Уайт, Айл ов Уайт». И в этой фразе, и в том, как она ее выговаривала, была мелодичность, даже если слова заканчивались резко, без гласных. Как можно объяснить, что такие короткие, резкие слова могут струиться и так прекрасно звучать? У Баха в точности так же. Его музыка, такая размеренная и сдержанная, тем не менее передает яркие эмоции и содержит безмерную тайну.
Из разговора с королевой я понял, что она полюбит Баха в моем исполнении — не так, как играют его испанцы, а как общепринято, без манерности.
В письмах мой брат Энрике постоянно спрашивал меня, и довольно настойчиво, есть ли у меня девушка. Я обмолвился о близости с Исабель, опуская деликатные подробности. Но попытался представить наши отношения как свою победу. Я писал ему о королеве, намеками, разумеется. В моей истории фигурировала некая придворная сеньорита по имени Елена, незаметная такая, довольно симпатичная, но не слишком доброжелательная. Описывая ему все-таки наполовину реальный образ, я испытывал те же ощущения, что и при настройке инструмента: тщательный отбор материала — метких слов, затем — внесение поправок и, наконец, соединение наблюдений в аккорды — словосочетания и фразы. При особом внимании к реверберациям — отзвукам.
Нельзя не отметить один нюанс: она была юной, гладколицей, с пухлыми щечками и круглыми глазами, как ребенок, который только что стащил и засунул в рот кусок пирога. Но она одновременно выглядела и опытной женщиной — контролируемое выражение лица, крепко сжатые губы, как у ее знаменитой британской бабушки. А вот другой штрих к ее портрету: большую часть времени она казалась всем несчастной. Все, что было связано с ее полнотой и неуклюжестью, могло исчезнуть в один миг — стоило ей лишь слегка наклонить голову или встать, опираясь на одно бедро, тем самым ярко очерчивая другое, демонстрируя таким образом независимость духа, которая ей казалась синонимом счастья, все время ускользающего от нее.
Но как бы тщательно ни подбирались детали, с реальностью они имели мало общего. Королева Эна слабой не была. Она выделялась среди членов королевской семьи твердостью и преданностью монархии. Чем больше я наблюдал за ней, тем сильнее удивлялся, почему испанский народ не доверяет ей. Она хранила наследие нации, тем самым способствуя политической стабильности, в то время как король разрывался между европейскими столицами, охотничьими домиками и матчами в поло — неумный и сексуально озабоченный франт. Горожане подвергали ее критике за флегматичность, но в сдержанности, бесстрастности и заключалась ее сила. Она являла собой стержень, вокруг которого вращалось все… Потому что она была на своем месте.
В королевскую часовню можно было попасть через галерею, ведущую к парадной лестнице дворца и разделяющую личные покои короля и королевы. В один из дней я отправился туда, чтобы поставить свечи и помолиться о здравии моих братьев и сестры и в особенности племянника Энрика, которого родила незамужняя Луиза пять месяцев спустя после моего отъезда в Мадрид.
Возвращаясь обратно по галерее, я услышал, как кто-то окликнул меня по имени. Узнав акцент, я с трудом поверил своим ушам. Голос доносился из открытых дверей Японской курительной комнаты: миниатюрной, изысканной обители размером не больше спальни, но с потолками в два раза выше. Стены, по заказу отца короля обшитые бамбуком и панелями из пурпурного шелка, украшали фарфоровые тарелки с изображениями азиатских рыб, птиц, лодок. Входя в комнату, представляешь себя не иначе как выряженным в кимоно.
Освещенная сказочным очарованием, королева Эна, облаченная в неопределенной формы одеяние цвета слоновой кости, казалась здесь какой-то маленькой и очень простой. Ее руки нежно покоились на темных подлокотниках тростникового кресла.
— При нашем последнем разговоре я не стала настаивать… — обратилась она ко мне.
Я замешкался в дверях, не зная, как, согласно протоколу, следует в подобных случаях входить и приветствовать королеву. Она развеяла мои сомнения, приказав жестом подойти к ней. — Ты подал мне чудесную идею, как провести праздник, но мне не удалось уговорить тебя участвовать в нем.
Через боковую дверь я разглядел еще одну комнату — небольшую бильярдную с темными стенами, столом под зеленым сукном и тремя светильниками над ним. Я не видел короля, но полагал, что он где-то неподалеку, учитывая, что мы находились на его половине. Я уловил запах табака и вина, запах мужчины — короля или… кого-то другого.
— Я сам упустил эту возможность, — сказал я. — Это я не уговорил себя участвовать в столь почетном мероприятии.
— Никто не застрахован от ошибок, — сказала она.
— «Даже от лучшего охотника может убежать олень», — с поклоном процитировал я испанскую поговорку.
Она медленно повторила:
— «Даже от лучшего охотника может убежать олень». Попробую запомнить. Каждый раз по возвращении короля я стараюсь удивить его, показывая, как совершенствуется мой испанский.
— Вы делаете очевидные успехи. А король сейчас не здесь?
— Он отсутствует. Его обязанности не позволяют ему много отдыхать.
Она посмотрела поверх моего плеча, будто ожидала появления кого-то, но холл был пуст.
— Жаль, но времени всегда не хватает, не так ли? Я имею в виду каждого из нас. Поэтому надо ценить то, что имеешь. Не поделитесь, что говорит народная мудрость на эту тему?
Я заложил руки за спину, размышляя, и произнес:
— Радуйся, поедая чайку, когда нет ничего другого.
Она поморщилась:
— Звучит неплохо, только вот есть чайку не очень-то приятно. Когда ты произносишь эти смешные слова, ты становишься похож на того маленького забавного человечка у Сервантеса — Санчо Пансу.
— Может, есть что-нибудь более симпатичное на английском?
— Найдется, слава богу, — сказала она, и у нее на переносице образовалась маленькая складка. — Погоди немного, мне надо подумать. Как тебе это? — Она медленно произнесла на своем родном языке: — Срывай бутоны розы, пока можешь.
На мгновение эти слова буквально повисли в воздухе, поднимаясь кверху и рассеиваясь, как дым.
— Вы бы не могли повторить еще раз?
Она повторила. Затем с моей помощью перевела на испанский, запнувшись на слове capullo — бутон. Я отдал предпочтение английскому варианту — rosebud. И тут же представил, как включу это слово в письмо Энрике для описания нежности ее щек и ослепительной роскоши ее губ. Rosebud! Приятное тепло наполняло мою грудь.
В горле защекотало, потом в носу. И дело было не в поэзии. Я почувствовал запах дыма. И увидел. Тонкую серую струйку, поднимающуюся из-под ее руки, как-то нескладно лежавшей на полированном подлокотнике кресла. Меня удивило вовсе не то, что она что-то прятала, а то, почему она, самая властная женщина в стране, вынуждена вообще что-то скрывать.
— Однако я неразумно расходую твои способности, — сказала она. — Ты вовсе не обязан давать уроки испанского. Ты должен заниматься только музыкой.
— А вы играете? — спросил я с явным нетерпением.
— Нет.
Она поняла, что я разочарован ответом.
— Меня учили. Но безуспешно. Там, где я выросла, строгие правила. Ты не слышал английское выражение «Дети должны быть на виду, но не на слуху»? Это неукоснительно соблюдалось, особенно когда в дождливые дни мы все собирались в помещении.
— Но вы могли бы учиться сейчас.
Она задумалась.
— Мать короля, ваша покровительница, единственная в этом семействе, кто разбирается в музыке. Я думаю, лучше человеку заниматься тем, к чему он способен.
За моей спиной кашлянул мужчина. В дверях появился слуга Уолкер. От моего взгляда не ускользнуло, что королева опустила руку, еще ниже за подлокотник.
Слуга говорил с королевой по-английски. Я разобрал только два слова — tea и served.
— Нет, — ответила ему она. — Лучше в будуаре. Я буду там с минуты на минуту.
Уолкер ушел, и она повернулась ко мне:
— Так вот, о языках… Ты знаешь французское слово «будуар»? А знаешь ли, что оно означает «быть сердитым»? Надеюсь, что, когда мы находимся у себя в комнатах для переодевания, мужчины не думают, что у нас плохое настроение. Хотя бывает и так. — С ее губ слетела едва заметная ухмылка. — Будуар, даже испанцы употребляют это слово. Но мне следует подавать хороший пример и использовать испанское tocador.
— Но, — сказал я, пораженный собственным нахальством, — у этого слова есть еще одно значение — исполнитель, музыкант. Если, например, вы скажете, что ищете утешения в своей tocador, то это могут понять превратно.
— А мне хотелось бы иметь собственного музыканта. Это гораздо лучше, чем быть хозяйкой модного концерта, где на виду у всех бедному королю только и остается что храпеть.
Я никогда не был особенно религиозным, не соблюдал большинство обрядов даже в те дни, когда много времени проводил с отцом Базилио. Но в тот момент я неистово повторял, как молитву: «Позволь мне учить тебя, играть для тебя, делать для тебя все».
Вслух я произнес:
— В вашем распоряжении, к вашим услугам.
Я говорил эти фразы и раньше, и они для меня не означали ничего особенного, во дворце они звучали постоянно. Но сейчас я в первый раз по-настоящему осознал их смысл: безоговорочная готовность исполнять приказы монарха.
— Что ж, кое-что ты можешь для меня сделать, — сказала она низким голосом. — Передай мне пепельницу. Вон ту, с часами. Есть ли в этом дворце хоть что-то, к чему не крепятся часы? — И, еще больше понизив голос, добавила: — На самом деле я больше не курю. Светским дамам есть о чем поболтать и так. Кстати, как звали американскую актрису, что была арестована за курение в общественном месте? Какой позор. Тем не менее… — Она замолчала, задумавшись. — Я пообещала, что брошу, и пришла сюда, только чтобы почувствовать запах табака. Мне его не хватает. Вот так.
Пепельница была приделана к декоративным часам с фарфоровыми, как большие чайные чашки, цветами на широком основании. Я потянулся к ней, собираясь передать ее королеве, но она оказалась слишком тяжелой. Я даже вскрикнул от неожиданности.
— Да, это она. Неси ее сюда, — подбодрила меня королева.
Я попытался приподнять это чудовище, но у меня получилось только наклонить его к себе на какие-то полдюйма, не более, и оно, ударившись об основание, снова вернулось на свое место. Тиканье часов смешалось с биением моего перепуганного сердца. Посмотрев на королеву, я понял, что похожая на гусеницу полоска пепла от ее сигареты вот-вот упадет на пол, всего в шаге от меня, и резко выбросил вперед правую руку в надежде ее перехватить.
Но беда в том, что я не вернул часы в устойчивое положение. И в тот момент, когда я прикоснулся к сигарете, принимая ее из пальцев королевы, раздался грохот — взорвавшаяся фарфоровая галактика рухнула на паркетный пол: сияющие обломки алых роз, белесая пыль, осколки стекла и одна из часовых стрелок, указывающая в никуда.
В дверях снова дал о себе знать Уолкер, а сигарета догорела в моих пальцах. Я взвизгнул и уронил ее, и тут же прикрыл ботинком. Опустив веки, я уже отчетливо видел, как грубые руки стражников хватают меня и тащат из комнаты.
И тут я услышал голос королевы Эны:
— Не думаю, что это поддается восстановлению. Какая я неловкая.
Я поднял глаза, но не обнаружил никаких охранников. Только Уолкер, стоявший спиной ко мне, уперев руки в бедра, рассматривал то, что валялось на полу.
— Может, что-то сгодится для реставрации одних часов короля Карла, — сказала она.
Уолкер пробормотал:
— Эти не короля Карла. Эти Фердинанда Седьмого, год тысяча восемьсот двадцатый или что-то около того.
Веки королевы затрепетали. Мне показалось, что она на грани обморока. Но нет, она просто театрально закатила глаза.
— Мой бог, ты слышишь это?
— Что именно, мадам? — спросил Уолкер, не смея взглянуть на нее.
— Тишину. — Она не скрывала своего удивления.
Уолкер вышел, чтобы позвать людей для уборки.
Когда эхо его шагов стихло, королева Эна сказала:
— Если ты не проболтаешься о моем курении, то я никому не скажу, что ты разбил часы.
Я был в таком замешательстве, что с трудом проговорил:
— Извините.
— Ничего, — сказал она. — Карл и Фердинанд были одержимы собирательством. Всех этих вещиц такое изобилие, что невозможно сохранить все в целости. Теперь тебе вряд ли захочется даже коснуться чего-нибудь?
На пути к выходу я не мог произнести ничего связного, только, заикаясь, бубнил обещание хранить наш секрет.
— Я тебе верю. Правда. — И она отпустила меня.
Вот так это началось: первый кредит доверия и первый шаг на пути к тому, чтобы стать личным tocador королевы. Я надеялся, что она снова пришлет за мной, но лето с его невыносимой жарой — такой, что, казалось, даже птицы уставали щебетать, — лето проходило. Король вернулся, затем снова уехал, на этот раз с королевой и тремя детьми. По словам камеристки, они взяли с собой много вещей, так как планировали надолго остаться в Сан-Себастьяне. Королева Эна любила бодрящую воду Атлантики и далеко заплывала. Два вооруженных и одетых в форму телохранителя не спускали с нее глаз, тяжело ступая по берегу в черных, заполненных соленой водой сапогах.
Во дворце от меня требовалось только одно: оставаться преданным учеником графа Гусмана.
— Итак, начинаем создавать, — объявил он в один из летних дней и стал учить меня вибрировать заново — с использованием метронома.
Прежде мне и в голову не приходило считать вибрато, подобно тому как отстукивают ритм, и контролировать с такой точностью движения, которые, как мне казалось, возникают спонтанно. Жестами он изображал размер вибрато, уточнял, как далеко я должен отклониться от исполняемой ноты — шире здесь, уже там.
— А вот здесь, — говорил он, — повторяй за мной.
И я следил за его руками, рисовавшими картину то вздымающихся, то ниспадающих волн.
Я проводил недели, выполняя эти упражнения, прислушиваясь к поступи метронома, следуя движениям учительского пальца в воздухе — медленно на этом пассаже, быстрее здесь. Когда мое вибрато теряло ритм, он подавал мне сигнал остановиться — снова и снова. Должно быть, то же чувствует ученый, препарирующий, например, птицу. Ну как можно представить ее в великолепии оперения, когда видишь на столе уже окоченевшее тельце и тем более внутренние органы размером не больше оливки, узенькие косточки и тончайшие вены?
Работа была настолько насыщенной, что я почти не обратил внимания на то, как август сменил июль и королевская семья вернулась к своим мадридским будням.
Я все-таки порадовал нашего непримиримого графа, потому что в один из августовских дней он захлопнул деревянную крышку метронома и произнес:
— Недурно! Ты заслужил прогулку, и сегодня прекрасная погода. Когда ты в последний раз выходил из дворца?
Он послал меня с поручением купить канифоль и струны для скрипки в магазин неподалеку от Пласа Майор. Я шел по улице, а метроном все еще звучал у меня в голове, и я невольно подстраивал свой шаг под его тиканье, пока до меня не дошло, что я занимаюсь ерундой. Если я намерен пройти по жизни строевым шагом, то мне следовало бы присоединиться к Энрике в Толедо. Раздраженный этим открытием, я попытался изменить походку на более быстрый, аритмичный, размашистый шаг. Но заставить себя сбиться с ритма оказалось делом более сложным, чем на него настроиться. Принудительная походка причиняла боль моей слабой ноге, и спустя время я сдался. Выполнив поручение графа, я миновал королевскую булочную, разглядывая выставленную в окне выпечку, и повернул обратно. На большой площади я сел на скамейку и стал наблюдать за детьми, гонявшими мяч по пыльным каменным плитам.
Как прежде звучало для меня вибрато? Как мед. А виолончель? Более глубокие ноты я сравнивал с шоколадом, самую высокую струну — с лимоном. В эмоциональном плане — приятный трепет наряду с болезненным напряжением. Ничего похожего на машинальное копирование, на тиканье часов.
Кому-то приятно понимать, что все вокруг может быть спланировано и измерено. Это психология зрелого человека. Но не думаю, что когда-нибудь смогу вернуть прежнее отношение к вибрато, так же как никогда больше у меня не будет такой легкомысленной связи с женщиной, как та, что была с Исабель.
Перед началом работы над очередным музыкальным произведением мы с графом часами, до того как смычок прикоснется к струне, обсуждали его в деталях, как скучные генералы строят планы, сидя в палатке. Мы разговаривали, спорили, соглашались друг с другом, и я считал тяжелые кивки графа выражением уважения ко мне. Однажды, после того как я сыграл новую сонату, граф сказал:
— Моя дочь могла бы кое-чему поучиться у тебя: дисциплине, самоконтролю. Но… — Я напрягся. — В этой пьесе все-таки кое-чего не хватает.
— Чего же?
— Экспрессии.
— В какой части? — Я подтолкнул к нему листок с нотами, но он его не взял.
— Во всей пьесе.
Мне казалось, он шутит. Я громко рассмеялся и приготовился записывать его замечания. Граф уставился на меня, как будто я собирался подбросить в воздух птицу, которую мы только что с ним препарировали. Более того, его взгляд выражал, что я к тому же полностью уверен, что эта птица полетит, вместо того чтобы рухнуть на землю.
— Что же я должен сделать, маэстро?
— Я думаю, перерыв в учебе.
— Но это единственное мое занятие.
— А это тебе решать. Я сделал все, что в моих силах, для того чтобы поднять уровень твоих знаний, но тебе всего-навсего семнадцать лет. Ты же пытаешься выглядеть старше и действовать как взрослый.
Как взрослый? Но именно он придал трезвости моему отношению к музыке. Именно он стал относиться ко мне холодно, чуть ли не враждебно, когда я, неоперившийся птенец, вступил в интимные отношения с его дочерью.
— Поживи пока с музыкой.
— Что вы имеете в виду — поживи с музыкой?
Его тон стал раздраженным:
— Ты думаешь, что станешь гениальным виолончелистом за одну ночь? Без борьбы? Без проб и ошибок? Ничего у тебя не получится. Запомни, что я сейчас скажу. — Он понизил голос. — По просьбе короля я какое-то время буду занят официальными делами. Дам тебе знать, когда мы снова сможем приступить к занятиям. Пока же будешь участвовать в квартете: три моих ученика и четвертый ты. Вы будете встречаться каждые вторник и четверг. И надеюсь, у тебя не будет неприятностей вроде тех, что были с моей дочерью.
Прежде чем попрощаться, я хотел разузнать у него подробности его «официальных» дел, но он проигнорировал все мои вопросы.
— Тебя никогда прежде не интересовала политика, Фелю. Ни о чем не беспокойся, кроме как о себе самом.
Но разве не сам он говорил мне, чтобы я интересовался не только музыкой?
— Развивай свои интересы, — повторил он. — Но не забывай, кому ты служишь. И не суй нос не в свои дела, прошу тебя.
Меня не интересовали придворные интриги. Я знал, что кортесы и королевский кабинет министров часто менялись: не успевал запомнить имя министра, как ему на смену приходил другой; каждая такая перемена ущемляла одних и обогащала других. Но я не знал, было ли так всегда и что это означает для будущего короля и Испании.
На самом деле меня интересовали две вещи. Во-первых, внезапное исчезновение из моей жизни графа — этот факт только усиливал мое собственное упрямство. И во-вторых — избыток свободного времени, этот классический источник неприятностей. Без занятий я засиживался за обеденным столом, бродил по коридорам дворца, задерживался у распахнутых дверей в обществе камеристок и придворных учеников. Я не задавал им вопросов, а просто слушал, пользуясь среди них репутацией спокойного молодого человека, у которого рот всегда на замке.
Повар рассказывал мне о короле:
— Он в восторге от мальчугана, который переставляет игрушечных солдатиков с места на место, а больше ничего не умеет делать.
— Неугомонный, — соглашался с ним человек, единственной обязанностью которого было стирать пыль с сотен склянок в дворцовой аптеке.
Другие использовали похожую лексику, критикуя короля за то, что он вносит разлад в правительство каждый раз, когда вмешивается в парламентские дела. Говорили, что он непоследователен и тороплив, озабочен только укреплением своей власти. Короля знали как давнего и фанатичного сторонника армии, но его растущие связи с церковью беспокоили население столицы. Католическая церковь разбогатела за последние годы, она владела одной третью испанского богатства и вкладывала деньги не только в плантации, но и в банки, железные дороги, судоходство, даже в кабаре. Она поддерживала промышленников в ущерб рабочим, ее контроль над школами я успел прочувствовать на своей шкуре еще дома, в Кампо-Секо.
— В чем грех либерализма? — допрашивал нас преподаватель катехизиса.
— Это самый тяжкий грех против веры, — отвечали ученики в один голос.
— Является ли грехом для католика чтение либеральной газеты?
— Он может читать только «Биржевые новости».
В настоящее время либералы развертывали кампанию за то, чтобы некоторые незарегистрированные церковные ордена начали платить налоги. Пойдет ли король на то, чтобы обязать церковь платить свою долю? Кроме того, он один раз уже обидел церковь, женившись на Эне, новообращенной католичке. Если он не сделает сейчас серьезных шагов и будет продолжать относиться к политике как к спорту или искушению, то с требованием перемен выступят другие. Анархистские профсоюзы объединились в мощную Национальную конфедерацию труда. В отдаленных провинциях назревали мятежи.
Обитатели дворца заметили, что король стал меньше отдыхать и больше времени проводить в комнатах для приема гостей и галереях с мраморными полами. Он постоянно менял одежду, по пять и более раз на дню. На каждую важную встречу он надевал новый костюм. И с удовольствием присутствовал на военных парадах, которые проводились все чаще.
Однажды я был ему представлен.
— Музыкант? На чем играешь?
— Струнные. Виолончель, ваше величество.
— И как ты ходишь с нею?
— Я с ней не хожу, ваше величество.
У короля, как и у всех Бурбонов, были недостатки с произношением, и при ответе его выступающая нижняя челюсть поджалась.
— Хорошо, но должен быть способ, — сказал он. — Будь немного более изобретательным, молодой человек.
Я заметил, что мой сосед по комнате Родриго, ученик-архитектор, больше уже не ездил в Париж, Лиссабон и другие места. Теперь он чаще бывал во дворце и зарабатывал стипендию, помогая реализовать идею короля превратить Мадрид в нечто похожее на любимый им Париж. Он, уставший, приползал домой за полночь с кипой проектов на французском языке под мышкой.
— У нас будет Эйфелева башня? — как-то спросил я его.
— Кому нужна башня? Король хочет второй riz.
Я не знал, что такое riz, и предположил, что это сокращенное от rizo — завиток или петля и означает какой-то элемент декора, ничего другого мне и в голову не приходило. Я еще раз убедился в том, что король Альфонсо — глупый, поверхностный человек, и мне оставалось только искренне пожалеть королеву.
Я играл для королевы уже несколько раз, но во время этих встреч ничего особенного не происходило. Я приносил виолончель, ожидал, пока она сядет в одно из больших королевских кресел и начнет слушать. Но она садилась на банкетку, положив руку на рояль.
— Вы намерены аккомпанировать мне? — поинтересовался я.
— Нет. Просто мне так больше нравится. Удобнее.
— Вы уверены?
Она повернулась ко мне:
— Есть кое-что, к чему я никак не привыкну в Испании. То, что даже самый ничтожный слуга спорит с сувереном.
— О! Простите меня, ваше величество.
Последовала долгая пауза, но, когда она заговорила, ее голос стал мягче:
— Так и правда лучше. Как будто я беру урок фортепиано. Если кто-то войдет.
Когда я пришел в очередной раз, Уолкер послушно стоял у стены, охранник же — у дверей. Но, стоило мне появиться, по непонятному мне сигналу они вышли из комнаты и закрыли дверь, оставив нас с королевой наедине.
Меня так и подмывало спросить: «Вы же королева. Разве вы не вправе делать то, что вам нравится?» Но, вспомнив случай с пепельницей, я промолчал.
— Сеньор Деларго, — ответила она на так и не заданный вопрос, — если бы вы не были столь юны, мы не могли бы находиться в этой комнате вместе.
Она положила руки на колени и повернулась ко мне боком, слегка наклонив голову. Наше положение относительно друг друга напомнило мне процедуру исповеди, но я не был уверен, кто кому исповедуется.
— Пожалуйста, начинай, — сказала она.
Играя, я не переставал наблюдать за ней, но очень скоро полностью растворился в музыке. Когда она подняла руку, я не видел. Она встала и повторила жест, все еще отвернувшись от меня.
— Ты свободен.
Я медленно стал собираться.
— Вам понравилось?
— Да. — Но, как мне показалось, ей не понравился мой вопрос.
Через два дня она снова пригласила меня. Больше ни о чем не спрашивай, внушал я себе, просто играй.
Ее настроение вдохновило меня. Я решил стать наконец сильным и перестать выпрашивать похвалу. Не этого ли я ждал от матери, от Альберто, от графа, даже от Ролана? От кого-то, кто сказал бы мне, что я хорошо играю. Мне это было необходимо. И вот, играя для королевы, я окончательно понял: не нужно просить одобрения. Не нужно слов. Но меня сильно волновал вопрос, а нравилось ли королеве мое исполнение? И почему она продолжала слушать меня?
Я играл для нее регулярно, и иногда мы разговаривали — только перед началом игры, никогда после. Я как-то рассказал ей, что мой отец погиб от рук мятежников в колониальной Кубе, давно, еще до того, как я пошел в школу. История ее отца была не менее печальной. Ей было девять лет, почти как мне после гибели отца, когда принц Генри умер. Он подхватил лихорадку, воюя на Золотом берегу в Африке, и скончался по пути домой, в Англию. Он писал ей из Кадиса: «Если у тебя все будет нормально, ты приедешь в эту прекрасную страну. Я уверен, тебе многое понравится и ты будешь счастлива здесь».
Разве это не примечательно? Думал ли я, спросила она, что отец может предопределить жизнь своего ребенка таким образом?
Я вспомнил о своем смычке, подарке из папиной могилы, и сказал:
— Разумеется!
Она расспрашивала о моих детских забавах в Кампо-Секо. Я рассказал ей о покрытых виноградниками холмах; как на меня напали в сушилке и я отбивался футляром для смычка. Она, в свою очередь, — об игре с братьями, сестрами и кузинами: тот, кому выпадала роль «мученика», обязан был молчать и не протестовать, как бы другие дети ни издевались над ним.
— Дети часто жестоки, — сказал я, засмеявшись.
— Они не такие испорченные и более честные, — поправила она меня, даже не улыбнувшись.
Но эти разговоры были короткими, и, как только я начинал играть, она всегда отворачивалась, каждую неделю все больше и больше, так что вскоре она уже сидела ко мне спиной. Даже когда я заканчивал и в комнате повисала тишина, она избегала встречаться со мной взглядом. То, что мне пора уходить, каждый раз символизировала ее рука. Это был властный жест, напоминавший о том, что мы все же суверен и слуга, а не близкие друзья.
Выросший в Каталонии, где коррида не укоренена в традиции, я не питал врожденной любви к красным накидкам и крови. В этом смысле я и многие мои соседи-провинциалы являлись, как и сама королева, неполноценными испанцами. Столичные жители, напротив, обожали это кровавое зрелище. Я слышал, что, впервые оказавшись на корриде, королева чуть не потеряла сознание, но сейчас она регулярно посещала бои быков, чтобы доставить удовольствие своему супругу и тем более своему народу.
В одно из воскресений я взял громоздкий бинокль соседа по комнате, купил дешевое место на солнцепеке, на ярус выше, чем мне хотелось, зато напротив королевской ложи. Целый час я рассматривал в бинокль королеву, после чего у меня начали ныть руки, а вокруг глаз, к которым я прижимал окуляры, образовались потные круги.
То, что я увидел, привело меня в замешательство. Для человека, который чуть не упал в обморок на корриде, королева выглядела неистовым фанатом. Ни одного раза, включая самые напряженные и даже жуткие моменты схватки, она не отводила от глаз своего легкого бинокля с латунной отделкой, сверкавшей на солнце. Другие леди махали кружевными платочками, а мужчины вставали, чтобы швырнуть на арену шляпы и кожаные ботинки, надеясь, что матадор окажет им честь, выпив вина, пока помощники за его спиной сгребали окровавленный песок и насыпали чистый. Когда мертвого быка вытаскивали с арены, многие зрители переговаривались с соседями, но не королева. Даже этот трагический кадр привлекал ее внимание.
Во втором раунде на арену выпустили здорового быка, но с ним вступил в поединок и более опытный матадор. Танцуя и делая выпады в своем облегающем, в блестках, костюме, он быстро поставил быка на колени, затем надменно повернулся, разглядывая публику, и чуть не получил удара рогами успевшего встать на ноги и ринуться в атаку быка. В этот опасный момент даже король вскочил с места. Я не мог слышать его голоса, но видел движение губ, явно подбадривавших матадора, когда тот вовремя повернулся, тем самым спасая себя, и нанес финальный, смертельный удар шпагой в раскачивающийся окровавленный череп быка. А королева по-прежнему пристально следила за событиями в бинокль.
— Ты, должно быть, истинный знаток корриды, — сказал сидевший рядом со мной пузатый мужчина, чьи глаза покраснели от яркого солнца.
— Да? Что? — Я чуть отстранился от бинокля, только чтобы взглянуть на мужчину, но тут же снова поднес бинокль к глазам.
— Бинокль. Ты от него прямо не отрываешься.
Я вдруг решил, что он хочет попросить у меня бинокль, чтобы наблюдать за следующей схваткой, потому-то польстил мне, назвав знатоком. Но тут до меня дошло, ведь незнакомец не знал, что являлось предметом моего интереса. Я смотрел не на быка, но он не мог об этом догадываться. Если бы я сидел с закрытыми глазами, он и тогда продолжал бы думать, что я разглядываю подробности кровавого спектакля. Я снова сфокусировал взгляд на королеве, ее нежных руках, просвечивавших сквозь рукава, отороченные кружевами, на ее аккуратном овальном лице, прятавшемся за прижатыми к глазам окулярами. И меня осенило. Она использует бинокль не для того, чтобы смотреть корриду. Бинокль ей нужен, чтобы не участвовать во всем этом.
В следующий раз, когда королева отпустила меня после игры и я вышел в коридор, бессовестно игнорируя охрану, я прижался ухом к двери.
Глава 11
— Еще две минуты, — зевнул охранник.
— Что?
— Это как песок в часах — жди, пока весь не высыплется.
— И часто у нее так?
— Всегда. Потом раз — и всё.
Я сделал вид, что застегиваю футляр виолончели, а сам прислушивался к звукам, доносящимся из-за закрытой двери.
Больше всего эти звуки напоминали приглушенное икание. Как ни странно, охранник не обращал на них ровным счетом никакого внимания. Прислонив к стене алебарду, он спичкой вычищал грязь из-под ногтей.
Я прекратил возиться с замком:
— Как вы думаете, с ней все в порядке?
— Она вышла, заколола волосы и попросила Уолкера принести ей в другую комнату чаю. Она вообще любит уединение. Так что тебе лучше уйти.
Я подхватил футляр и быстрым, насколько позволяло больное бедро, шагом пошел прочь.
Я чувствовал свою причастность к чужой жизни, хотя не мог бы сказать, чего в этом чувстве было больше — радости или боли. Да это и не казалось мне важным, главное — это чувство жило во мне. После месяцев одиночества я благодаря музыке снова был кем-то замечен. А что меня ждет дальше — об этом я предпочитал пока не думать.
Я долго набирался храбрости. И в следующий раз, когда королева Эна отпустила меня, замешкался. Не вставая со стула, она еще раз махнула мне рукой — уходи! — и потрясла кистью, словно стряхивая с нее воду. Я отставил виолончель в сторону, но остался сидеть, хотя меня так и подмывало удрать.
Она опять жестом велела мне уходить.
— Простите, — сказал я, — но мне кажется, что было бы неправильно оставлять вас одну.
Она посмотрела на меня с раздражением, даже на щеках появился неровный румянец:
— Не говори глупостей.
Заикаясь, я забормотал слова утешения.
— Ладно, — смилостивилась она. — Можешь остаться, если будешь молчать. Иначе все испортишь.
И снова повернулась ко мне спиной.
Так и повелось: я сидел перед ней с бьющимся сердцем, стараясь ничем не выдать своего волнения, и ощущал возникшую между нами странную близость, гораздо более тесную, чем та, что связывала меня с Исабель.
Королева по-разному воспринимала мою игру. Она не давала воли чувствам и отказывалась разделять общепринятые вкусы. «Лебедь» Сен-Санса с его длинными, плавными переходами от ноты к ноте оставлял ее равнодушной, как и другие слишком откровенно сентиментальные вещи. Однажды я заиграл ноктюрн Чайковского — при первых же звуках ее спина напряглась. Она терпеть не могла ни от кого получать указаний — что хорошо, а что плохо — и в музыке искала отражения самой жизни, со всеми ее перипетиями и огорчениями.
Больше всего ее трогали пьесы, построенные на контрасте чувств: триумф и тревожное ожидание, гнев и нежность. Когда я в первый раз натолкнулся на Адажио с вариациями Респиги, то сразу понял, что эта вещь — ее. Строгая, по-королевски величественная мелодия напоминала мне ее походку; в мягких diminuendo чудился ее утонченный юмор; в более быстрых частях не было хвастовства — только доброе снисхождение… Того, кто слушал адажио в первый раз, его волнообразные вариации заставляли напрягать память: музыкальные фразы повторялись, переплетались, заново возникали с болезненной неизбежностью. Концовка требовала особенно виртуозного исполнения: добираясь до нее, я забывал обо всем на свете. С трудом переводя дыхание после стремительных пассажей, я поднял на нее глаза и увидел, что она тоже учащенно дышит.
Еще не прозвучала последняя нота адажио Респиги, как она спрятала лицо в ладони. Она плакала, и ее узкие плечи подрагивали под тонкой тканью платья. Как будто ножом вскрывают конверт с письмом, мелькнуло у меня. Таким ножом обычно режут бумагу, но им же можно нанести смертельную рану человеку. Кто будет жертвой — она или я?
В один из дней поздней осени королева вызвала меня к себе. Меня кольнуло недоброе предчувствие. Она приветствовала меня скупой улыбкой, казалось подтверждая мои опасения. Я не ошибся. Королева не могла допустить, чтобы при дворе стало известно о том, что ее обуревают слишком сильные чувства. Она знала, что на днях я собирался съездить домой, и решила воспользоваться случаем, чтобы вовсе отказаться от моих услуг.
Как только дверь за мной закрылась, она знаком подозвала меня к себе. Я подошел, в одной руке держа виолончель, в другой — смычок.
— Оставь инструмент, — сказала она и взяла мои руки в свои. Ее тонкие маленькие пальцы были удивительно сильными и теплыми. — У меня есть для тебя подарок.
— Может быть, я сначала сыграю? — тихо проговорил я. — Завтра я уезжаю в Кампо-Секо. Меня не будет почти две недели. Придется пропустить следующую встречу.
— Я знаю. Лучшего времени не найти. Я давно хотела это сделать. — Она отбросила волосы со лба, потрясла запястьем, на котором звякнул браслет, и добавила: — Благодаря тебе я была счастлива.
Она уже говорила обо мне в прошедшем времени.
— Ты мне не веришь, — продолжила она. — Но, знаешь, так бывает, когда неосторожно наступишь ногой на кнопку или иголку. Ноге и так больно, а трясешь ею, стараясь освободиться от иголки, и делаешь себе еще больнее. В последние месяцы в моей жизни хватало и кнопок, и иголок. Твоя музыка помогла мне преодолеть боль.
Никогда раньше она не говорила со мной так, и я напрягался, чтобы вникнуть в смысл ее слов.
— Есть и еще кое-что, — шепнула она, выпрямляя спину и поднося палец к губам. — Слышишь?
Я покачал головой.
— Часы! Они больше не тикают. После того что случилось в июне, королевский хранитель фарфора намерен собрать все вещи, принадлежавшие королю Карлу и королю Фердинанду, переписать их и почистить. На это уйдет несколько недель. — Она улыбнулась: — Иначе говоря, ты подарил мне и музыку, и тишину. Не знаю, как тебя за это отблагодарить.
— Вам не за что меня благодарить.
— Нет, я должна тебя отблагодарить. — Она снова стала серьезной: — Я тебе доверяю. Когда ты играешь, я чувствую себя в этой комнате в безопасности.
— В безопасности? — не понял я. — Неужели ваши враги угрожают вам даже здесь?
— Больше я беспокоюсь за своих друзей. — Она старалась, чтобы ее голос звучал шутливо. — Не бойся, Фелю. Все будет прекрасно.
Она указала на кресло, приглашая меня придвинуть его поближе и сесть.
— Возникли серьезные проблемы, — сказала она уже более деловым тоном. — Есть люди в кортесах, которые противятся планам короля и предпочитают распри в то время, когда страна слабеет. Она всегда слабая, говорят они. Пусть так! Но кто в этом виноват? — Она чуть помолчала и продолжила: — Религиозно настроенные женщины отказываются меня признавать. Что они устроили вокруг вывешенного в городе протестантского креста! Как будто это сделала я, когда отреклась от своей веры. Они хотят, чтобы мы оставались в Средневековье и погрязли во взаимной нетерпимости. Мне было интересно узнать, что обо всем этом думаешь ты — юноша из небольшого городка. Но я не стала тебя выспрашивать. Ты дал мне нечто большее, Фелю. — Она снова сжала мою ладонь, так крепко, что я увидел, как побелели у нее суставы пальцев. — Ты дал мне убежище от всей этой грязи. Ты принес мне облегчение.
Звякнул тяжелый браслет у нее на руке, искрами вспыхнули усыпавшие его рубины, изумруды и сапфиры. Я пригляделся: камни покрупнее, продолговатой формы, тянулись цепочкой, усеянной вокруг более мелкими круглыми камнями. Это было яркое украшение, так не похожее на льдистые бриллианты и молочный жемчуг, которые она обычно носила.
— Я редко его надеваю, — сказала она, перехватив мой взгляд. — Никогда на людях. Но он много значит для меня. Старые вещи дарят мне чувство покоя. Это старинный браслет. — Она вытянула руку: — Как ты думаешь, сколько ему лет?
Я живо представил себе короля Альфонсо на улицах Парижа или Вены с черным футляром для драгоценностей в руке.
— Года четыре?
— Четыре? — Она засмеялась. — Ему почти четыреста лет. Он принадлежал королеве Изабелле. А ты знаешь, что в книгах по истории пишут о том, каким образом она финансировала экспедицию Колумба?