Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Сорокин Владимир

Проездом

Владимир Сорокин

Проездом

- Ну, а в целом, товарищи, ваш район в этом году работает хорошо, Георгий Иванович улыбнулся, слегка откинулся назад, - это мне и поручено передать вам.

Сидящие за длинным столом ответно заулыбались, стали переглядываться.

Качнув головой, Георгий Иванович развел руками:

- Когда хорошо, товарищи, тогда, действительно, хорошо, а когда плохо, что ж и обижаться. В прошлом году и с посевной опоздали, и комбинат ваш с планом подвел, а со спортивным комплексом, помните, проколы были? А? Помните?

Сидящий слева Степанов закивал:

- Да, Георгий Иванович, был грех, конечно, сами виноваты.

- Вот, сами, вы же руководящий орган, а тут думали, что строители без вас обойдутся и сроки выдержат. Но ведь они же только исполнители, чего им торопиться. А комбинат ваш, он же на весь Союз известен, а пластик нам ого-го как нужен, а в прошлом году 78%... Ну что это? Разве это деловой разговор? Пантелеев приехал ко мне, 78%, ну что скажешь? Неужели - спасибо вам, товарищ Пантелеев, за хорошую организацию районной промышленности, а?

Собравшиеся заулыбались, Георгий Иванович отхлебнул из стакана остывший чай, облизал губы.

- А в этом, просто любо-дорого. Секретарь ваш новый, жаль, что нет его сейчас, приехал весной еще, Пантелеев, тот к осени, в лучшем случае, приезжал, а Горохов - весной. И по-деловому доложил, понимаешь, и причины все, и все, действительно, по-деловому, все рассказал. Строителям цемент из другого района возили. Ну, куда это годится? Пантелеев шесть лет не мог сунуться в Кировский район. Стоит под боком, всего 160 км каких-то, завод сухой штукатурки, а рядом цементный. Ну, куда это годится?

- Да мы, Георгий Иванович, туда в общем-то ездили, - наклонился вперед Воробьев, - но нам тогда сразу отказ дали. Они с Бурковским заводом были связаны, со стройкой, а сейчас развязались - и свободны, поэтому получилось.

- Если бы сверху не нажали, и сейчас бы ничего не дали, - перебил его Девятов, - цемент всем нужен.

- Георгий Иванович, конечно, Пантелеев был виноват, надо было тогда нажать, может, резерв какой был.

- Конечно был, не может быть, чтобы не было, был, был обязательно, Георгий Иванович допил чай. - В общем, товарищи, давайте гадать не будем, а впредь надо быть профессиональнее. Сами не додумались - трясите замов, советуйтесь с хозяйственниками, с рабочими. И давайте впредь держать марку, как в этом году: как начали, так и держать. Согласны?

- Согласны.

- Согласны, а как же.

Джордж Оруэлл

- Согласны, Георгий Иваныч.

- Будем стараться.

- Постараемся.

Да будет фикус

- Ну, вот и хорошо, - Георгий Иванович встал. - А с секретарем вашим увидимся, пусть не расстраивается, что я его не предупредил, я ведь проездом. Пусть поправляется. А то что это - ангина в августе, это не дело.

Собравшиеся стали тоже вставать.

- Да он же крепкий, Георгий Иваныч, поправится. Это случайно, так как он редко болеет. Жаль, что как раз, когда Вы приехали.

Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а денег не имею, то я – медь звенящая, или кимвал бренчащий. Если имею дар пророчества и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею денег – то я ничто. И если я раздам все имение мое и отдам тело мое на сожжение, а денег не имею, нет мне в том никакой пользы. Деньги терпеливы и милосердны, деньги не завидуют, деньги не превозносятся, не гордятся; не бесчинствуют, не ищут своего, не мыслят зла; не радуются неправде, а сорадуются истине; все покрывают, всему верят, на все надеются, все переносят /…/ А теперь пребывают сии три: вера, надежда, деньги. Но деньги из них больше. Св. апостол Павел.Первое послание к коринфянам, гл.13(адаптировано)
Георгий Иванович, улыбаясь, смотрел на них.

1

- Ничего, ничего, теперь буду к вам неожиданно ездить. А то Пантелеев, бывало, как в мой кабинет входит, так сразу ясно: каяться в грехах приехал.

Часы пробили половину третьего. В задней служебной комнатушке «Книжного магазина Маккечни» Гордон – Гордон Комсток, последний отпрыск рода Комстоков, двадцати девяти лет и уже изрядно потрепанный, – навалясь на стол, щелчками большого пальца открывал и захлопывал пачку махорочных сигарет «Цирк».

Слегка нарушив уличную тишь, еще раз прозвонили часы – с фасада «Принца Уэльского» напротив. Гордон заставил себя, наконец, сесть прямо и сунул пачку поглубже во внутренний карман. Смертельно хотелось закурить. Увы, только четыре сигареты, среда и денег ждать до пятницы. Слишком хреново изнывать без табака и вечером и весь день завтра. Уже страдая завтрашней тоской по куреву, он встал и пошел к двери – щупленький, миниатюрный, очень нервный. Средней пуговицы на пиджаке недоставало, правый локоть протерся, мятые брюки обвисли и замызгались. Не глядя далее, отчетливо читалась необходимость подбить новые подметки.

Все рассмеялись. Георгий Иванович продолжал:

В кармане, когда он вставал, звякнула мелочь. Точно было известно, сколько там – пять с половиной: два пенса, полпенни и «везунчик». Замедлив шаг, Гордон достал проклятый рождественский трехпенсовик. Скотская дурь! А какой олух позволил всучить себе? Вчера, когда покупал сигареты. «Не возражаете против везунчика, сэр?», – пропищала стервоза продавщица. И уж конечно он не возразил: «Да-да, пожалуйста». Кретин, придурок драный!

- А тут проездом заглянул - все хорошо. Вот, значит, секретарь новый. Ну, ладно, товарищи. - Он посмотрел на часы. - Третий час, засиделись... Вот что, вы сейчас, пожалуйста, расходитесь по своим местам, а я похожу полчасика, посмотрю, как у вас тут.

Тошно, если в наличии всего пяток пенсов, три из которых даже не истратить. Как ты заплатишь этой ерундой для пирога? Не деньги, а разоблачение. Таким болваном достаешь везунчик не в россыпи других монет. Говоришь «сколько?» и тебе чирикают «три пенса». И порывшись по карманам, выуживаешь, будто в пуговки играешь, на конце пальца эту жалкую нелепость. Девчонка фыркает – мгновенно понимает, что у тебя больше ни пенни, и быстро шарит глазом по монете, не налип ли ошметок теста. И ты, задрав нос, выплываешь, и никогда уже не смеешь переступить порог той лавки. Нет! Везунчик не в счет. Два с половиной, два пенса полпенни до пятницы.

Тянулся час послеобеденной пустыни, когда клиенты заглядывали редко или вовсе не появлялись. Когда он одиноко бродил тут среди тысяч книг. Смежную со служебной темную, пропахшую старой бумагой комнатенку сплошь заполняли книги из разряда ветхих и неходовых. Фолианты устаревших энциклопедий покоились наверху штабелями, как ярусы гробов в общих могилах. Гордон отдернул пыльную синюю штору перед следующим, получше освещенным, помещением – библиотекой. Типичная «два пенни без залога», магнит для книжного ворья. Разумеется, одни романы. И какие! Хотя, конечно, кому что.

- Георгий Иванович, так, может, пообедать съездим? - подошел к нему Якушев. - Тут рядом, договорились уже...

С трех сторон от пола до потолка полки романов, разноцветные корешки рядами вертикальной кирпичной кладки. По алфавиту: Арлен, Берроуз, Гиббс, Голсуорси, Дэлл, Дипинг, Пристли, Сэппер, Уолпол, Франкау… Гордон скользнул глазами с вялым отвращением. Сейчас ему были противны книги вообще и более всего романы – жуть, брикеты вязкой недопеченной дряни. Пудинги, пудинги с нутряным салом. Стены из сотен тошнотворных кирпичей, упрятан и замурован в склепе из пудингов. Гнетущий образ. Сквозь открытый проем он двинулся в торговый зал, на ходу быстро поправив волосы (привычный жест – вдруг за наружной стеклянной дверью барышни?). Внешность Гордона не впечатляла. Рост всего метр семьдесят и голова из-за чрезмерно длинной шевелюры как-то великовата. Ощущение малорослости вечно держало начеку. Под посторонним взглядом он вытягивался, браво выпятив грудь, с видом надменного презрения, порой обманывавшим простаков.

- Нет-нет, не хочу, спасибо, не хочу, а вы обедайте, работайте, в общем, занимайтесь своим делом. И пожалуйста, хвостом за мной не ходите. Я сам по этажам пройдусь. В общем, по местам, товарищи.

Снаружи, однако, никого не было. В отличие от прочих помещений торговый зал, предлагавший тысячи две изданий, не считая теснившихся в витрине, выглядел нарядно и респектабельно. У входа красовалась выставка книжек для детей. Стараясь не зацепить взглядом мерзейшую суперобложку с имитацией изощренного стиля 1900-х (проказники эльфы резвятся в чаще узорчатых травинок), Гордон уставился на пейзаж в дверном окне. Пасмурно, ветер все сильней, небо свинцовое, булыжник покрыт слякотью. Тридцатое ноября, денек Святого Эндрю. Угловой книжный магазин стоял на перекрестке, перед неким подобием площади. Слева виднелся могучий вяз, дерево совсем облетело, пучки веток сквозили четкой графической штриховкой. На другой стороне, около паба «Принц Уэльский» громоздились щиты с рекламами патентованных яств и снадобий. Галерея кукольно-розовых страшилищ, излучавших дебильный оптимизм: «Экспресс-соус», «Готовый хрустящий завтрак» («Детишки утром требуют хрустяшек!»), «Австралийское бордо», «Шоколадный витолат», «Порошковый супербульон» («Вот кто действительно вкушает наслаждение!»). «Супербульон» терзал особенно свирепо, демонстрируя благонравного крысенка с прилизанным пробором и улыбочкой над тарелкой бурой жижи.

Улыбаясь, он вышел через приемную в коридор. Работники райкома вышли следом и, оглядываясь, стали расходиться. Якушев, было, двинулся за ним, но Георгий Иванович погрозил ему пальцем, и тот, улыбнувшись, отстал.

Гордон отвел взгляд, сфокусировав его на мутноватом дверном стекле, глаза в глаза с собственным отражением. Неказист. Тридцати нет, а весь вылинял. Кожа серая и морщины уже врезались. Из «симпатичного» один высокий лоб; лоб-то высок, зато маловат острый подбородок, так что лицо какой-то грушей перевернутой. Волосы тусклые, лохматые, губы кисло кривятся, глаза то ли карие, то ли в зелень. Он снова устремил взгляд вдаль; зеркала в последнее время страшно раздражали. На улице было по-зимнему угрюмо. Охрипшим стальным лебедем плыл по рельсам скрежещущий трамвай, вслед ему ветром мело клочья листьев. Прутья вяза мотались, изгибаясь на восток. Надорванный угол плаката, воспевавшего «экспресс-соус», отклеился и судорожно трепетал длинной бумажной ленточкой. Шеренгу голых тополей в переулке справа тоже завихрило, резко пригнуло. Гнусный сырой ветер. Чем-то жестоким повеяло, первым рычанием лютых холодов. Две строчки начали пробиваться в сознании Гордона:

Лютый ветер-налетчик… нет. Налетчиком лютым, (зловещим? свирепым?) неумолимым. Ну? Строй нагих тополей пригибает… деликатный какой – «пригибает». Резче, резче!

Георгий Иванович двинулся по коридору. Коридор был гулким и прохладным. Пол лепился из светлых каменных плит, стены были спокойного бледно-голубоватого тона. На потолке горели квадратные светильники. Георгий Иванович прошел до конца и поднялся по широкой лестнице на третий этаж. Два встретившихся ему сотрудника громко и приветливо с ним поздоровались. Он ответно приветствовал их.

Налетчиком лютым, неумолимымТополя нагие гнет, хлещет ветер.

Нормально. С рифмой на «ветер» одуреешь, но уж сто вариантов было после Чосера, найдешь как-нибудь и сто первый. Однако творческий порыв угас. Рука перебирала монеты в глубине кармана: два пенса, полпенни и везунчик. Мозги заволокло, иссякли силы на рифмы и эпитеты; очень тупеешь с капиталом в пару пенсов.

На третьем этаже стены были бледно-зеленые. Георгий Иванович постоял возле информационного стенда. Поднял и ввинтил в угол листка отвалившуюся кнопку. Из соседней двери вышла женщина:

Глаза опять вперились в лучезарных рекламных пупсов, личных его врагов. Машинально он перечитывал слоганы: «Австралийское бордо – вино британцев!», «Ее уже не душит астма!», «Экспресс-соус подарит радость муженьку!», «С плиткой Витолата бодрость на целый день!», «Наши трубки не гаснут под дождем!», «Детишки утром требуют хрустяшек!», «Вот кто действительно вкушает наслаждение!»…

Эге, вроде наметился клиент (стоя у входа, можно было наискось через витрину незаметно наблюдать подходивших). Возможный покупатель – немолодой господин в черном костюме и котелке, с зонтиком и портфелем; тип стряпчего из провинции – круглыми водянистыми глазами рыскал по обложкам. Гордон проследил направление его поисков. Вон оно что! Господин разнюхал в углу первое издание Д. Лоуренса. Слышал, видимо, краем уха насчет «Леди Чаттерлей», жаждет клубнички. И морда-то порочная: бледная, рыхлая, оплывшая. На вид валлиец, так или иначе набожный протестант. Рот поджат зачерствевшей сектантской складкой. У себя там президент какой-нибудь Приморской Лиги Нравственной Чистоты (резиновые тапки и фонарик для выявления парочек на пляже), а сюда покутить. Хоть бы вошел, подсунуть ему «Женскую любовь» Лоуренса – то-то бы разочаровался!

- Здравствуйте, Георгий Иванович.

Увы, струхнул валлийский стряпчий, зонт под мышку и праведно потопал прочь. Это уж вечерком, когда стемнеет, стыдливо прокрадется в подходящую лавочку купить себе «Забавы за стенами аббатства» Сэди Блэкис.

- Добрый день.

Гордон повернулся к полкам. Напротив входа шикарной радужной мозаикой (приманкой через дверное стекло) сверкали издания новые и почти новые. Глянцевые корешки, казалось, изнывали в томлении, умоляя: «Купи, купи меня!». Романы свежайшие, только из типографии – невесты, вожделеющие потерять невинность неразрезанных страниц. И экземпляры, побывавшие в руках, – юные вдовушки, хоть и не девственные, но еще в цвету. И наборами по полдюжины всякая всячина из так называемых «остатков» – престарелых девиц, продолжающих уповать в безнадежно затянувшемся целомудрии. Гордон поспешно перевел глаза, по сердцу как всегда полоснуло: единственная его книжонка, которую он за свой счет издал два года тому назад, была распродана в количестве ста пятидесяти трех экземпляров, после чего пополнила «остатки» и даже так ни разу более не покупалась. От парадных стеллажей он развернулся к стоявшим поперек полкам с явно подержанным товаром. Отдельно поэзия, отдельно самая разнообразная проза, выставленные по особой вертикальной шкале, когда на уровне глаз шеренги изданий поновей, подороже, а чем выше или чем ниже, тем дряхлей и дешевле. В книжных лавках отчетливо торжествует дарвинизм; жестокий естественный отбор предоставляет сочинениям ныне живущих место перед глазами, тогда как творения мертвых, низвергнуты они либо вознесены, неуклонно вытесняются из поля зрения. На нижних полках величаво тлела «классика», вымершие гиганты викторианской эры: Скотт, Карлейль, Мередит, Рескин, Патер, Стивенсон; имена на переплетах пухлых томов едва читались. Под самым потолком, куда и не заглянешь, дремали биографии королевских кузенов. Чуть ниже имеющая некий спрос и потому довольно различимая «религиозная» литература. Все секты, все вероучения без разбора: «Потусторонний мир» автора под псевдонимом Испытавший Касание Духа, «Иисус как первый филантроп» декана Фаррера, католический трактат патера Честнута – религия предусмотрительна насчет разного покупательского вкуса. А прямо перед глазами опусы современности. Последний сборник Пристли, нарядные томики переизданий всяких середнячков, бодренький «юмор» производства Герберта, Нокса и Милна. Втиснут и кое-кто из умников; пара романов Хемингуэя и Виржинии Вульф. Ну и конечно шикарные, якобы вольномысленные, до предела отцеженные монографии. Пресная тягомотина об утвержденных живописцах и поэтах из-под пера этих сонно-кичливых молодчиков, что так плавно скользят из Итона в Кембридж, из Кембриджа в литературные редакции.

Женщина пошла по коридору. Георгий Иванович посмотрел на соседнюю дверь. Металлическая табличка висела на светло-коричневой обивке: \"Заведующий отделом пропаганды Фомин В.И.\".

Мрачно обозревая стену книг, он все тут ненавидел: продукцию классиков и модернистов, умников и пошлых болванов, остряков и тупиц. Один вид бесконечной книжной массы напоминал о собственном бесплодии. Стоишь здесь, вроде бы тоже «писатель», а «писать»-то не выходит. Чего там опубликоваться – сотворить ничего не можешь, почти ничего. Любая чушь на стеллажах, по крайней мере, существует, как никак сляпана, даже дипинги и дэллы ежегодно выдают на-гора килограммы своей писанины. Но гаже всех издания «по культуре», ленивая жвачка сытых кембриджских скотов, именно тот жанр критики или эссе, где сам Гордон мог бы работать, будь он побогаче. Деньги и культура! В такой стране как Англия «культурный мир» для бедняка не более доступен, чем Клуб кавалергардов. С инстинктом, побуждающим шатать ноющий зуб, он вытащил увесистый кирпич – «Некоторые аспекты Итальянского барокко», открыл, прочел абзац и, содрогнувшись от омерзения и зависти, пихнул книгу обратно. Что за всезнайство! Что за гнусный менторский тон! И сколько стоит достичь столь изящной учености? В конце концов, на чем все это кроме денег? На деньгах дорогая порядочная школа, среда влиятельных друзей, досуг, покой высоких размышлений, поездки по Италии. Деньгами книги и пишутся, и выпускаются, и продаются. Господи, не надо благодати – подкинь деньжат, Отец небесный!

Он позвякал монетами в кармане. Скоро тридцать и ничего не сделано; один тощий как блинчик сборник стихов. И уже два года блужданий в лабиринтах задуманной большой поэмы, которая нисколько не продвигается и, как порой ясно мелькает, никогда не продвинется. Нет денег, просто-напросто нет денег, твердил Гордон привычное заклинание. Все из-за денег, все! Напишешь хоть стишок, когда колотит из-за пустого кошелька? Мысль, вдохновение, энергия, стиль, обаяние – все требует оплаты наличными.

Георгий Иванович приоткрыл дверь:

Тем не менее, обозрение полок принесло и некое утешение. Столько писаний намертво потухших, убранных с глаз долой. У всех нас одна судьба. Memento mori. И тебе, и мне, и чванным молодчикам из Кембриджа забвение (хотя для этих подлецов финиш чуть отодвинут). Взгляд упал на сваленные вниз объемистые труды «классиков» – мертвечина. Карлейль и Рескин, Мередит и Стивенсон – все, к чертям собачьим, покойники. Что здесь почти стертым тиснением? «Собрание писем Роберта Льюиса Стивенсона»? Ха-ха! Славно! Великое наследие черно от пыли. Из праха сотворено и в прах же обратится. Гордон пнул запыленный пудовый том. Ну как, старый болтун? «Вечный огонь искусства»? Рухнул остывшей тушей, даром что шотландец… Дзинь! Вошел кто-то. Он обернулся – две клиентки в библиотеку. Одна, сутулая и затрапезная, напоминая рывшуюся на помойке утку, протиснулась бочком со своей пролетарской плетенкой. Следом, как пухлый шустрый воробей, семенила низенькая и краснощекая особа средних слоев среднего класса; в руках обложкой ко всем встречным (оцените, какова интеллектуалка!) «Сага о Форсайтах».

- Можно?

Гордон сменил кислую мину на предназначенную постоянным абонентам сердечность добродушного семейного доктора.

– Рад вас видеть, миссис Вевер, очень рад, миссис Пенн! Ужасная сегодня погода.

Сидящий за столом Фомин поднял голову, вскочил:

– Кошмар! – откликнулась миссис Пенн.

Он посторонился, пропуская их; миссис Вевер споткнулась и уронила из плетенки зачитанную до дыр «Серебряную свадьбу» Этель Дэлл[1]. Блеснув сзади птичьим глазком, миссис Пенн саркастично улыбнулась Гордону, как умник умнику (Дэлл! о, какая пошлость! что читает это простонародье!). Гордон понимающе усмехнулся в ответ. Слегка улыбаясь друг другу, интеллектуалы прошли в библиотеку, невежество туда же.

- Пожалуйста, пожалуйста, Георгий Иванович, проходите.

Миссис Пенн положила на стол «Сагу о Форсайтах» и вскинула круглую воробьиную головку. Она всегда благоволила к Гордону, именовала его, всего лишь продавца, мистером Комстоком и вела с ним беседы о литературе.

– Надеюсь, вы наслаждались «Сагой», миссис Пенн?

Георгий Иванович вошел, огляделся. Над столом висел портрет Ленина, в углу стояли два массивных сейфа.

– О да, изумительно, мистер Комсток! Вы знаете, я ведь четвертый раз перечитала. Эпос, поистине эпос!

Миссис Вевер возилась у стеллажей, не в состоянии постичь алфавитный порядок, бормоча под нос:

- А я вот сижу тут, Георгий Иванович, - улыбаясь Фомин подошел к нему, - дел что-то всегда летом набегает.

– Прям и не знаю, что б такое взять на неделю, прям не знаю. Дочка-то наказала мне, что, мол, бери-ка Дипинга[2]. Она, дочка-то, прям его обожает, Дипинга этого. А зять-то, он больше за Берроуза[3]. Ну, я уж и не знаю…

При упоминании Берроуза миссис Пенн, закатив глазки, демонстративно повернулась к миссис Вевер спиной.

- Так ведь зимой спячка, - улыбнулся Георгий Иванович. - Хороший кабинет у вас, уютный.

– Понимаете ли, мистер Комсток, в Голсуорси чувствуется что-то поистине великое. Такая широта, такая мощь, столько чисто английского и вообще человеческого. У него каждое произведение – человеческий документ.

- Вам нравится?

– И у Пристли, – вступил Гордон. – Вы не находите, что Пристли тоже мыслит весьма широко?

– О да! Так широко, так человечно! И такой выразительный язык!

- Да, небольшой, но уютный. Вас как зовут?

Миссис Вевер раскрыла рот, обнаружив три торчащих желтых зуба:

– А я возьму-ка вот обратно свою Дэлл. Уж так она мне по душе. Найдется у вас еще чего-нибудь? А дочке-то скажу, что вы уж как хотите, Берроуза вам или вашего Дипинга, а мне пусть моя Дэлл.

- Владимир Иванович.

Им только Дэлл и Дэлл! О графах со сворами борзых! Глаз миссис Пенн послал сигнал тонкой иронии, Гордон незамедлительно дал ответный (держись, держись! миссис Пенн образцовая клиентка!).

- Ну вот, два Иваныча.

– К вашим услугам, миссис Вевер, целая полка; Этель Дэлл у нас в полном комплекте, не хотите ли «Мечту всей жизни»? Или, если уже читали, то, может, «Измену чести»?

- Да, - рассмеялся Фомин, теребя пиджак, - и два зав. отделом.

– Нет ли последней книги Хью Уолпола[4]? – перебила миссис Пенн. – Меня сейчас как-то тянет к эпической, классической литературе. Вы понимаете, Уолпол мне видится поистине великим писателем, он для меня сразу за Голсуорси. Что-то такое в нем высокое, и в то же время что-то такое человеческое.

– И язык замечательный, – поддакнул Гордон.

Георгий Иванович усмехнулся, подошел к столу.

– О, язык дивный, дивный!

Миссис Вевер, шмыгнув носом, решилась:

- А что, правда, много работы, Владимир Иванович?

– Ладно, я вон какую штуку сделаю, возьму-ка я обратно «Орлиную дорогу». Уж тут сто раз читай, не начитаешься, так ведь?

– Вещь, в самом деле, удивительно популярная, – дипломатично отозвался Гордон, косясь на миссис Пенн.

- Да хватает, - посерьезнел Фомин, - сейчас конференция работников печати скоро. И газетчики вялые какие-то, с альбомом юбилейным заводским нелады. Не решим никак... Сложности разные... А секретарь болен.

– О, удивительно! – эхом пропела миссис Пенн, иронически улыбаясь Гордону.

- А что там такое? Это какой альбом?

Он принял от них по два пенса и пожелал счастливого пути обеим, миссис Пенн с новейшим Уолполом и миссис Вевер с «Орлиной дорогой».

- Юбилейный. Комбинату нашему 50 в этом году.

Минуту спустя он снова стоял в зале, возле печально притягательных полок поэзии. Собственная несчастная книжонка засунута, конечно, на самый верх, к неходовым. «Мыши» Гордона Комстока; жиденькая тетрадочка, цена три шиллинга шесть пенсов, после уценки – шиллинг. Из тринадцати упомянувших о ней дежурных обозревателей (в том числе Литприложение «Таймс», где автор был рекомендован «столь много нам обещающим») ни один рецензент не уловил сарказма в заглавии. И за два года среди покупателей ни одного, кто бы достал с полки его «Мышей».

- Это цифра, конечно. А я и не знал.

Поэзия занимала целый стеллаж, содержимое которого оценивалось Гордоном весьма язвительно. В основном, дребедень. Чуть выше головы, уже на пути к небесам и забвению, старая гвардия, тускнеющие звезды его юности: Йетс, Дэвис, Дилан Томас, Хаусман, Харди, Деламар. Прямо перед глазами сегодняшний фейерверк: Элиот, Паунд, Оден, Кэмпбелл, Дей Льюис, Стивен Спендер. Блеск и треск есть, да, видно, подмокли петарды, тускнеющие звезды наверху горят поярче. Явится ли, наконец, кто-нибудь стоящий? Хотя и Лоуренс хорош, а Джойс, как вылез из скорлупы, так еще лучше прежнего. Но если и придет кто-нибудь настоящий, как его разглядишь, затиснутого скопищем ерунды?

Дзинь! Быстро идти встречать клиента.

- Ну, и альбом юбилейный планируем. То есть, он уже сделан. Сейчас я вам покажу, - Фомин выдвинул ящик стола, вынул макет альбома и передал.

Прибыл уже однажды заходивший златокудрый юнец, губки вишенки, томные девичьи повадки, явный «мусик». Насквозь пропах деньгами, весь ими светится. Маску джентльмена-лакея и формулу учтивого радушия:

– Добрый день! Не могу ли чем-нибудь помочь? Какие книги вас особенно интересуют?

- Вот, макетик такой. Это нам из Калуги двое ребят сделали. Хорошие художники. На обложке комбинат, а на обороте озеро наше и бор.

– Ах, не беспокойтесь, уади бога, – картаво мяукнул Мусик. – Можно пуосто посмотээть? Я совэйшенно не умею пуайти мимо книжного магазина! Пуосто лечу сюда, как бабочка на свет.

Летел бы ты, Мусик, подальше! Гордон «интеллигентно» улыбнулся, как истинный ценитель истинному ценителю.

Георгий Иванович листал макет:

– Да-да, прошу вас. Это так приятно, когда заходят просто взглянуть на книги. Не хотите ли посмотреть новинки поэзии?

– Ах, уазумеется! Я обожаю поэзию!

- Ага... да... красотища. Ну и что?

Обожает он, сноб плюгавый! А одет паршивец с особенным художественным шиком. Гордон вынул миниатюрный алый томик.

- Да вот первому заму не нравится. Скучно, говорит.

– Вот, если позволите. Нечто весьма, весьма оригинальное, переводное. Несколько эксцентрично, но необычайно свежо. С болгарского.

Тонкое дело обрабатывать клиента. Теперь оставь его, не дави, дай самому поискать, полистать минут двадцать; в конце концов, они обычно, приличия ради что-нибудь покупают. Осмотрительно избегая стиля мусиков, но достаточно аристократично – небрежной походкой, рука в кармане, на лице безучастная джентльменская гладь – Гордон прошел к входной двери.

- Чего он в этой красоте скучного нашел? Замечательный вид.

За окном слякоть и тоска. Откуда-то из-за угла унылой глуховатой дробью слышался перестук копыт. Под напором ветра бурые дымные столбы из труб пригнулись, стекая с крыш. Ну-ка, ну-ка!

Налетчиком лютым, неумолимымТополя нагие гнет, хлещет ветер.Надломились бурые струи дымаИ поникли, как под ударом плети

- Да и я вот говорю тоже, а он ни в какую.

Нормально. Но дальше не пошло; глаза уперлись в шеренгу лучезарных рекламных рож.

Забавны даже бумажные уродцы. Куда им еще соблазнять! Смех один, обольстительность кикимор с прыщавой задницей. Но душить душат; и от них несет вонью поганых денег. Гордон украдкой глянул на Мусика, который, проплыв уже довольно далеко, уткнулся в труд по русскому балету; изучал фотографии, держа книгу в розовых слабых лапках деликатно, как белка свой орех. Тип холеного «артистического» юноши. Не то чтобы, конечно, сам артист, однако «при искусстве»: болтается по студиям, разносит сплетни. Хорошенький мальчонка, несмотря на всю гомосексуальную слащавость. Кожа на шее сзади просто шелк, гладь перламутра, такую за пятьсот лет не отшлифуешь. И некий шарм, присущий только богачам. Деньги и обаяние – спаяно, не разорвать!

- Степанов, что ли?

Вспомнился друг, необычайно обаятельный и весьма состоятельный редактор «Антихриста» Равелстон, к которому он столь нелепо привязался, с которым виделся не чаще двух раз в месяц. Вспомнилась Розмари, которая любила (даже, как она выражалась, «обожала») Гордона, однако никогда с ним не спала. Деньги, опять они. Все человеческие отношения их требуют. Нет денег, и друзья не помнят, и подружки не любят, то есть вроде бы любят, помнят, но не слишком. Да и за что? Прав, прав апостол Павел, ошибочка только насчет любви: «Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а денег не имею, то я – медь звенящая…». Пустая жестянка, барахло, что говорить-то даже на этих самых языках не может.

- Да. А секретарь болен. Две недели утвердить не можем. И художников задерживаем, и типографию.

И опять взгляд пошел сверлить плакатных персонажей, на сей раз злобно. Хороши! «С плиткой Витолата бодрость на целый день!»: юная парочка в чистеньких туристических костюмчиках, волосы живописно развеваются, впереди горный пейзаж. Девица еще хлеще парня! Устрашающей породы, сияет невинным сорванцом, любительница Игр и Аттракционов; шорты в натяжку, но и мысли щипнуть такой зад не возникнет – обмылок. От зазывавшего рядом «Супербульона» почти буквально рвало: кретинизм самодовольной хари, лепешка глянцевых волос, дурацкие очки. «Вот кто вкушает наслаждение!». Вот кто – венец веков, герой и победитель, новейший человек на взгляд чутких создателей рекламы. Послушный шматок сала, хлебающий свое пойло в роскошно меблированном хлеву.

Мелькали посиневшие от ветра лица прохожих. Прогромыхал через площадь трамвай. Часы на «Принце Уэльском» пробили три. Показалась ковылявшая к магазину стариковская пара в свисающих едва не до земли засаленных пальто (бродяга или нищий со своей подругой). Похоже, книжное ворье; гляди-ка в оба за коробками снаружи. Старик остановился невдалеке, у края тротуара; старуха толкнулась в дверь и, распахнув ее, щурясь сквозь седые космы на Гордона с некой неприязненной надеждой, хрипло спросила:

- Ну, давайте, я подпишу вам.

– Книжки у вас покупают?

– Случается. Смотря какие книжки.

- Я бы вам, Георгий Иванович, очень благодарен был. Просто камень бы с плеч сняли.

– А самые что ни на есть прекрасные!

Она вошла, бухнув лязгнувшей дверью. Мусик брезгливо покосился через плечо и слегка отступил вглубь магазина. Вытаскивая из-под пальто грязный мешок, старуха вплотную придвинулась к Гордону, потянуло запахом заплесневевших хлебных корок.

Георгий Иванович достал ручку, на обороте обложки написал: \"Вид на озеро одобряю\" и стремительно расписался.

– Берете, а? – сощурилась она, крепко сжимая свой мешок. – Все чохом за полкроны?

– Что именно? Вы покажите мне, пожалуйста.

- Спасибо, вот спасибо, - Фомин взял из его рук буклет, посмотрел и спрятал в стол, - теперь я их этим буклетом всех наповал. Скажу, зав. отделом обкома озеро одобрил. Пусть волынку не тянут.

– Книжки прекрасные, прекрасные, – запыхтела она, наклоняясь развязать мешок и с новой силой шибанув в нос плесенью. – Во чего!

Стопка сунутой чуть не в лицо Гордону рухляди оказалась романами Шарлотты Янг издания 1884 года. Отпрянув, Гордон резко мотнул головой:

- Так и скажите, - улыбнулся Георгий Иванович и, сощурившись, посмотрел на лежащие возле пресс-папье бумаги. - А что это такое аккуратненькое?

– Это мы взять не можем.

– Не-е? Почему «не можем»-то?

- Да это июньская директива обкома.

– Нам не годится, это невозможно продать.

– Чего ж тогда мешок неси, развязывай, показывай? – сварливо начала старуха.

- А-а-а, о проведении уборочной?

Гордон обошел ее, стараясь не дышать, и молча открыл дверь на улицу. Объясняться бесполезно. С подобной публикой имеешь дело каждый день. Сердито нахохлившись, ворчащая старуха убралась за дверь, к старику, который перед тем как двинуться харкнул так, что отозвалось у книжных полок. Накопленный белый комок мокроты, помедлив на губах, извергся в сток. И два сгорбленных существа, как два жука в своих долгополых отрепьях, поползли прочь.

Гордон глядел им вслед. В полном смысле слова отбросы. Отброшены, отвергнуты Бизнес-богом. Десятками тысяч по всему Лондону тащится такое нищее старичье, мириадами презираемых букашек ползет к могиле.

- Да. Вы-то ее, небось, лучше нас знаете.

Улица подавляла унынием. Казалось, всякая жизнь всякой живой твари на этих улицах этого города невыносима и бессмысленна. Навалилось тяжелое, столь свойственное нашим дням, чувство распада, разрушения, разложения. Причем каким-то образом это переплеталось с картинками реклам напротив. Нет-нет, всмотрись-ка глубже в глянцевый белозубый блеск до ушей. Не просто глупость, жадность и вульгарность. Сияя всей фальшивой челюстью, «Супербульон» и скалится так же фальшиво. А за улыбочкой? Тоска и сиротливый вой, тень близкой катастрофы. Будучи зрячим, разве не увидишь, что за фасадом гладенько самодовольной, хихикающей с толстым брюхом пошлости лишь жуть и пропасть, только тайное отчаяние? Всемирное стремление к смерти. Пакты о самоубийстве. Головы в газовых духовках тихих одиноких квартирок. Презервативы и аборты. И зарницы грядущих войн. Вражеские самолеты над Лондоном, грозно ревущий гул пропеллеров, громовые разрывы бомб. Все-все написано на роже «Супербульона».

Повалили клиенты. Гордон услужливо сопровождал их, джентльмен-лакей.

Георгий Иванович улыбнулся.

Очередное дверное звяканье. Шумно явились две леди, верхи среднего класса. Одна цветущая и сочная, лет тридцати пяти, вздымающая бюстом крутой уступ изящной беличьей накидки, благоухающая сладострастным ароматом «Пармских фиалок»; вторая немолода и жилиста, судя по цвету лица бывшая мэм-сахиб. Вслед за ними застенчиво, словно крадучись, скользнул темноволосый, неряшливо одетый юноша – один из лучших покупателей. Чистейший книжник; одинокое чудаковатое создание, робеющее молвить слово и явно склонное изобретательно тянуть с бритьем.

- Да-а, пришлось повозиться с ней. Секретарь ваш два раза приезжал, сидели, головы ломали.

Гордон повторил свою формулу:

– Добрый день. Не могу ли чем-нибудь помочь? Какие книги вас особенно интересуют?

Фомин серьезно кивнул.

Сочная дама одарила щедрой улыбкой, но Жилистая предпочла воспринять вопрос как дерзость. Игнорируя Гордона, она утянула приятельницу к полкам с изданиями, посвященными кошкам и собакам, и обе тут же стали хватать книги, во всеуслышание их обсуждая. Голос у Жилистой гремел, как у сержанта на плацу (надо думать, супруга или вдова полковника). Все еще погруженный в труд по русскому балету деликатный Мусик несколько отодвинулся, гримаской дав понять, что нарушение покоя, пожалуй, вынудит его покинуть магазин. Застенчивый книжник уже окопался у стеллажа поэзии. Леди не закрывая рта продолжали перебирать книги, они довольно часто захаживали посмотреть новинки о домашних любимцах, хотя ни разу не купили ничего. В торговом зале имелось целых две полки исключительно о песиках и кисках; хозяин магазина старик Маккечни называл это «дамским уголком».

- Понятно.

Еще один клиент, в библиотеку. Некрасивая девушка лет двадцати, с усталым, простодушно общительным лицом. Помощница из лавки химтоваров, она была без шляпки, в белом рабочем халате и в очках, мощные стекла которых странно искажали глаза. Немедленно надев «библиотечную» добродушную маску, Гордон провел косолапо ступавшую девушку к залежам романов.

– Чем же нынче вам угодить, мисс Викс?

- Да, - Георгий Иванович вздохнул, - Владимир Иванович, покой нам только снится. Успокоимся, когда ногами вперед вынесут.

– Ну, – протянула она, теребя ворот халата, блестя доверчивыми, странно черневшими за линзами глазами. – Мне-то вообще нравится, чтоб про всякую безумную любовь. Такую, знаете, посовременней.

– Посовременнее? Может быть, например, Барбару Бедворти? Читали вы ее «Почти невинна»?

Фомин сочувственно кивал головой, улыбался. Георгий Иванович взял директиву, посмотрел на аккуратную машинопись, полистал и слегка тряхнул, отчего листки встрепенулись.

– Ой нет, она все «рассуждает». Я это ну никак. Мне бы такое, знаете, чтоб современно: сексуальные проблемы, развод и все такое.

– Современно, без «рассуждений»? – кивнул Гордон, как человек простецкий простому человеку.

- Ну, а как она вам, Владимир Иванович?

Прикидывая, он скользил глазами по книжной кладке; романов о пылких грешных страстях насчитывалось сотни три, не меньше. Из торгового зала слышался оживленный диспут разглядывавших фотографии собак леди верхне-среднего класса. Сочную умилял пекинес – «лапочка, такой ангелочек, глазоньки круглые, носишка кнопочкой, ну просто пуся!». Но Жилистая (точно полковничиха!), находя пекинеса приторным, желала видеть «настоящих боевых псов» и презирала «всех этих лапочек». «У вас, Беделия, нет сердца, совершенно нет сердца», – жалобно роптала Сочная. Опять дернулся дверной колокольчик. Гордон поспешно вручил продавщице химтоваров «Семь огненных ночей» и, сделав пометку в ее карточке, получив вынутые из потертого кошелька два пенса, вернулся к покупателям. Мусика, ткнувшего труд о балете не на ту полку, след простыл. Вошедшая решительная дама в строгом костюме и золотом пенсне (наверное, училка и уж наверняка феминистка) потребовала «Борьбу женщин за избирательное право» миссис Вартон-Беверлей. С тайной радостью Гордон сообщил ей, что сочинение еще не поступило. Сразив взглядом мужскую скудоумную непросвещенность, феминистка удалилась. Худенький долговязый книжник, зарывшись в «Избранные стихотворения» Лоуренса, жался в углу сунувшей голову под крыло цаплей.

- Директива?

Гордон занял пост у входной двери. На тротуаре рылся в коробе «все по шесть пенсов» замотанный грязно-зеленым шарфом престарелый и обветшавший джентльмен с носом, как спелая клубника. Леди верхне-среднего класса внезапно оставили полки, бросив на столе вороха раскрытых книг. Сочная в неких колебаниях оглянулась было на собачий альбом, но Жилистая дернула ее, сурово охраняя от лишних трат. Гордон открыл им дверь – леди прошествовали мимо, не удостоив взглядом.

Две спины под роскошными мехами постепенно скрылись вдали. Перебирая книжки, престарелый Клубничный нос что-то сам себе приговаривал. Видимо, слегка тронутый; глаз не своди: вполне способен что-нибудь подтибрить. Ветер свистел все злее, уличная грязь подсохла. Пора уже зажечься фонарям. Узкий бумажный лоскут «экспресс-соуса» реял как мачтовый флажок. Ага!

- Да.

Налетчиком лютым, неумолимымТополя нагие гнет, хлещет ветер.Надломились бурые струи дымаИ поникли, как под ударом плети.Стылый гул трамвайный, унылый цокот,Гордо реющий клок рекламной афиши…

Неплохо, неплохо. Но дальше как-то не хотелось – точнее, не получалось. Тихонько, чтоб не потревожить робкого книжника, он перебрал в кармане свою мелочь. Два с половиной пенса. Завтра вовсе без курева. Кости ноют с тоски.

- Очень деловая, по-моему. Все четко, ясно. Я с интересом ее читал.

В «Принце Уэльском» зажгли свет: подчищают бар перед открытием. Клубничный нос, выудив из коробки «все по два пенса» Эдгара Уоллеса, читал. Вдалеке показался трамвай. Наверху редко спускающийся в магазин старик Маккечни дремлет сейчас около печки, белогривый, белобородый, руки с табакеркой на кожаном старинном переплете «Путешествия в Левант» Томаса Мидлтона.

Стеснительный юноша вдруг понял, что все кроме него ушли, и виновато огляделся. Завсегдатай у букинистов, он, однако, подолгу возле полок не задерживался, вечно раздираемый страстной жаждой книг и боязнью показаться назойливым. Через десять минут его охватывала неловкость, и чувство пойманного зверька заставляло спасаться бегством, впопыхах что-то покупая исключительно по причине слабонервности. Безмолвно он протянул «Стихотворения» Лоуренса и шесть неловко извлеченных из кармана шиллингов, которые при передаче Гордону уронил на пол, вследствие чего оба одновременно нагнулись, столкнувшись лбами. Лицо юноши побагровело.

- Ну, значит, не зря возились.

– Давайте я вам заверну, – предложил Гордон.

Юноша замотал головой (он так ужасно заикался, что вообще не говорил без крайней надобности), прижал к себе книгу и выскочил с видом свершившего дико позорное деяние.

- Нужный документ, что ж и говорить. Не просто канцелярский листок, а по-партийному честный документ.

Оставшись в одиночестве, Гордон тупо поплелся к стеклянной двери. Старикан Клубничный нос, перехватив луч бдительного ока, досадливо повернул восвояси – еще миг, и триллер Уоллеса скользнул бы ему за пазуху. Часы на «Принце Уэльском» пробили три с четвертью.

Бом-бом, динь-динь! Три с четвертью. Через полчаса включить свет. Четыре часа сорок пять минут до закрытия. Пять часов с четвертью до ужина. В кармане два пенса полпенни. Завтра ни крошки табака.

- Я рад, что вам понравилось. Обычно директивы эти в сейфах пылятся. Владимир Иванович, вы вот что... возьмите эту директиву и положите ее на сейф.

Вдруг накатило безумное желание закурить. Вообще-то было решено весь день воздерживаться, приберечь последние четыре сигареты на вечер, когда он сядет «писать». «Писать» без курева труднее, чем без воздуха. И тем не менее, сейчас! Вытащив пачку «Цирка», Гордон достал одну из рыхлых мятых сигареток. Глупо, поблажка эта отнимала полчаса вечернего сочинительства. Но как перебороть себя? С неким стыдящимся блаженством он втянул струйку сладостного дыма.

Из тускловатого стекла смотрело собственное отражение – Гордон Комсток, автор «Мышей»; en l\'an trentiesme de son eage[5], а старик стариком; зубов во рту осталось только двадцать шесть. Впрочем, Вийона, по его признанию, в эти годы, донимал сифилис. Будем же благодарны и за мелкие милости свыше.

- Наверх?

Не отрываясь, он наблюдал трепыхание бумажного лоскута у края «экспресс-соуса». Гибнет наша цивилизация. Обречена погибнуть. Только мирным угасанием не обойдется: армада летящих бомбардировщиков, резкий пикирующий свист – бабах! И весь западный мир на воздух в огне и грохоте!

- Да.

На улице темнело, мутно отблескивало отражение своей хмурой физиономии, сновали за окном понурые силуэты прохожих. Сами собой всплыли бодлеровские строчки:

‘C’est l’Ennui – l’œil chargé d’un pleur involontaire,Il rêve d’échafauds en fumant son houka!’[6]

Фомин взял у него пачки листков и осторожно положил на сейф. Георгий Иванович тем временем подошел к столу, выдвинул ящик и вынул макет альбома.

Деньги, деньги! «Вкушающий наслаждение» потребитель «супербульона»! Рев самолетов и грохот бомб.

Гордон глянул в свинцовое небо. Уже виделись эти самолеты: эскадра за эскадрой, тучами черной саранчи. Неплотно прижимая язык к зубам, он издал нечто вроде жужжания бьющейся о стекло мухи. О, как мечталось услышать мощный тяжелый гул штурмовой авиации!

- Хорошо, что вспомнил, - он принялся листать макет, - знаете, Владимир Иванович, что мы сделаем... вот так... пожалуй, вот что. Чтобы не было никаких, вот так.

2

Он положил раскрытый макет на стол, быстро скинул пиджак, кинул на кресло. Потом медленно влез на стол, встал и выпрямился. Удивленно улыбаясь, Фомин смотрел на него. Георгий Иванович расстегнул брюки, спустил их, спустил трусы и, оглянувшись на макет, сел на корточки. Сцепил сухопалые руки перед собой. Открыв рот, Фомин смотрел на него. Георгий Иванович снова оглянулся назад, неловко переступил согнутыми ногами и, замерев, закряхтел, сосредоточенно глядя мимо Фомина. Бледный Фомин попятился было к двери, но Георгий Иванович проговорил сдавленным голосом: \"Вот... сами...\". Фомин осторожно подошел к столу, растерянно поднял руки:

Ветер свистел в лицо, насквозь пронизывая топавшего домой Гордона, откинув ему волосы и крайне щедро прибавив «симпатичной» высоты лба. Всем своим видом Гордон внушал (или надеялся внушить), что пальто он не носит по личной прихоти. Пальтишко, откровенно говоря, было заложено за восемнадцать шиллингов.

Жил он в районе северо-запада. Его Виллоубед-роуд не считалась трущобной улицей, просто сомнительной и мрачноватой. Настоящие трущобы начинались через пару кварталов. Там теснились эти многоквартирные соты, где семьи спали впятером в одной кровати, и если кому-то случалось умереть, прочие так и спали рядом с мертвецом до самых похорон; там жались эти улочки и тупики, где девчонки подростки беременели от подростков мальчишек, отдаваясь им в облезлых подворотнях. Нет, Виллоубед-роуд ухитрялась каким-то образом держаться с пристойностью пусть и низов, но, безусловно, среднего класса. Здесь на одном из зданий даже красовалась медная табличка дантиста. В подавляющем большинстве домов меж обшитыми бахромой оконными портьерами гостиных над зарослями фикусов сияли серебряными буковками на темно-зеленом фоне карточки «Принимаются жильцы».

- Георгий Иванович, ну как же... зачем... я не понимаю...

Квартирная хозяйка Гордона, миссис Визбич, специализировалась по «одиноким джентльменам». Единственная комнатка на все про все, свет газовый, отопление за свой счет, право за дополнительную плату пользоваться ванной (с газовой колонкой) и кормежка в могильно сумрачной щели, у стола, неизменно украшенного строем бутылочек неких засохших специй, – Гордону, приходившему днем обедать, это еженедельно стоило двадцать семь шиллингов шесть пенсов.

Над подъездом номер 31 слабо светилось желтоватое оконце. Гордон достал свой ключ и кое-как воткнул его – есть тип жилищ, где идет вечный бой замков с ключами. Темноватая прихожая, в сущности коридорчик, пахла помоями, капустой, ветошью ковриков и содержимым ночной посуды. Японский лаковый поднос на этажерке был пуст. Ну разумеется! Твердо решив больше не ждать писем, Гордон, однако, их очень ждал. И вот не боль в душе, но тягостно саднящий осадок. Все-таки Розмари могла бы написать! Четвертый день от нее ничего. Ничего и из двух редакций, куда послано по стихотворению. А ведь единственное, что маячило весь день хоть каким-то просветом, это надежда найти вечером письмо. Посланий Гордон получал немного и далеко не каждый день.

Георгий Иванович громко закряхтел, бескровные губы его растянулись, глаза приоткрылись. Сторонясь его колена, Фомин обошел стол. Плоский зад Георгия Ивановича нависал над раскрытым макетом. Фомин потянулся к аккуратной книжке, Георгий Иванович повернул к нему злое лицо: \"Не трожь, не трожь, ишь умник\". Фомин отошел к стенке. Георгий Иванович выпустил газы. Безволосый зад его качнулся. Между худосочными ягодицами показалось коричневое, стало быстро расти и удлиняться. Фомин судорожно сглотнул, отогнулся от стены, протянул руки над макетом альбома, заслоняя его от коричневой колбасы. Колбаска оторвалась и упала ему в руки. Вслед за ней вылезла другая, потоньше, посветлее. Фомин так же принял ее. Короткий белый член Георгия Ивановича качнулся, из него ударила широкая желтая струя, прерывисто прошлась по столу. Георгий Иванович снова выпустил газы. Кряхтя, выдавил третью порцию. Фомин поймал ее. Моча закапала со стола на пол. Георгий Иванович протянул руки, вытащил из стоящей на столе коробочки несколько листов атласной пометочной бумаги, вытер ими зад, швырнул на пол и выпрямился, ловя руками спущенные брюки. Фомин стоял сзади, держа теплый кал на ладонях. Георгий Иванович надел брюки, рассеянно оглянулся на Фомина.

Слева от прихожей располагалась парадная, никогда не принимавшая гостей гостиная, затем шла узенькая лестница наверх, коридор вел также в кухню и к неприступному обиталищу самой миссис Визбич. Едва Гордон вошел, дверь в конце коридора приоткрылась, позволив миссис Визбич метнуть подозрительный взгляд, и вновь захлопнулась. Без этого бдительного досмотра войти или уйти до одиннадцати ночи было практически невозможно. Трудно сказать, в чем именно рассчитывала уличить миссис Визбич; скорее всего, в контрабандном протаскивании женщин. Почтенная хозяйка из породы дотошных тиранок представляла собой тучную, но весьма энергичную и устрашающе зоркую особу лет сорока пяти, с красиво оттененным сединами благообразным, румяным и постоянно обиженным лицом.

Гордон уже ступил на лестницу, когда сверху густой, чуть сипловатый баритон пропел: «Кто-кто боится злого Большого Волка?». Слегка танцующей походкой толстяков спускался очень жирный джентльмен в шикарном сером костюме, лихо заломленной шляпе, оранжевых штиблетах и светло-синем пальто потрясающей вульгарности – Флаксман, жилец второго этажа, разъездной представитель фирмы «Царица гигиены и косметики». Салютуя лимонно-желтой перчаткой, он беззаботно кинул Гордону:

- Ну вот... а что же ты...

– Привет, парнишка! – (Флаксман всех подряд называл «парнишками»). – Как жизнь?

– Дерьмо, – отрезал Гордон.

Он заправил рубашку, неловко спрыгнул со стола, взял пиджак и, держа его подмышкой, поднял трубку слегка забрызганного мочой телефона:

Подошедший Флаксман ласково обнял его своей ручищей.

– Брось, старик, не переживай! Ты как на драном кладбище! Я сейчас в «Герб» – давай, пошли со мной.

– Не могу. Нужно поработать.

- Да, слушай, как этому вашему позвонить, ну, заву... ну, как его...

– Да ни черта! Посидим, по стаканчику пропустим? Чего хорошего тут даром маяться. Возьмем пивка, душечку барменшу потискаем?

Гордон вывернулся из-под пухлой лапы. Мужчина миниатюрный, он ненавидел, когда его трогали. Рослый толстяк Флаксман лишь ухмыльнулся. Толст он был чудовищно; брюки его распирало так, словно бы он сначала таял и затем наливался в них. И разумеется, как все жирные, таковым он себя никак не признавал, предпочитая определения уклончивые: «плотный», например, или «дородный», а еще лучше «здоровяк». Называться «здоровяком» для жирных просто райское счастье.

- Якушеву? - пролепетал Фомин, с трудом разжимая губы.

При первом знакомстве Флаксман совсем было собрался аттестовать себя здоровяком, но что-то в зеленоватых глазах Гордона его удержало, и он пошел на компромисс, выбрав «дородный»:

– Меня, парнишка, знаешь, малость того, в дородность повело. Для здоровья-то, понимаешь, только польза. – Он ласково погладил плавный холм от груди к животу. – Славное, плотное мясцо. А на ногу я, знаешь, какой прыгун-резвун? Ну, в общем, это, меня вроде бы можно назвать дородным малым.

– Как Кортеса? – подсказал Гордон.

- Да.

– Кортес? Это который? Тот парнишка, что все в Мексике по горам шатался?

– Он самый. Весьма был дороден, зато с орлиным взором.

- 327.

– Ну? Вот смех! Мне жена однажды почти так же и сказала! «Джордж, говорит, красивей твоих глаз на свете нету. Прям-таки, говорит, как у орла». Ну, это она, сам понимаешь, еще до свадьбы.

В настоящий момент Флаксман проживал без супруги. Некоторое время назад «Царица гигиены» неожиданно наградила своих представителей премиями по тридцать фунтов, одновременно командировав Флаксмана с двумя его коллегами в Париж, дабы продвинуть на французский рынок новинку – губную помаду «Влекущая магнолия». Жене о премии Флаксман и не подумал упомянуть и, разумеется, вовсю побаловал себя в Париже. Даже теперь, три месяца спустя, при описании поездки губы его увлажнялись. При каждой встрече Гордону перечислялся ассортимент сочных деталей. Десять парижских дней с тридцатью фунтами, насчет которых супружница не в курсе! Хо-хо, парень! Но, к сожалению, случилась утечка информации, так что дома Флаксмана ожидало возмездие. Супруга разбила ему голову подаренным еще на свадьбу, четырнадцать лет назад, граненым винным графином и отбыла, забрав детишек, к матери. Последствием явилось изгнание Флаксмана на Виллоубед-роуд, чем он, однако, не особенно тревожился. Бывало и прежде; как-нибудь рассосется, образуется.

Георгий Иванович набрал.

Гордон еще раз попытался увернуться от Флаксмана. Ужас был в том, что ему отчаянно хотелось пойти с ним. Томило желание выпить – одно упоминание о «Гербе» вызывало немыслимую жажду. Но денег нет и, стало быть, исключено! Однако неотступный Флаксман изобразил рукой опущенный шлагбаум. Он искренне был расположен к Гордону, считая его «ученым», а саму «ученость» милой блажью; кроме того, он совершенно не выносил одиночества, нуждаясь в компании даже на время короткой прогулки до паба.

– Айда, парнишка! – убеждал он. – Надо, ей-богу надо тебе срочно пивка глотнуть, встряхнуться! Ты ж еще не видал там новую официанточку, хо-хо! Персик!

- Это я. Ну что, товарищ Якушев, мне пора. Наверное. Да-да. Нет-нет, я у товарища. У Владимира Ивановича. Да, у него самого. Да, лучше через два, да, можете сразу, прямо сейчас, я выхожу уже. Хорошо, да-да.

– Так вот чего ты расфрантился? – сказал Гордон, холодно глядя на лимонные перчатки.

– А то! М-м, какой персик! Пепельная блондиночка и, будь уверен, знает кой-какие славные штучки. Вчера ей тюбик нашей «Влекущей магнолии» презентовал. Видел бы ты ее походочку, как она попкой около меня виляла. Даст ли щипнуть? Ой, не могу!

Он положил трубку, надел пиджак, еще раз оглянулся на Фомина и вышел, прикрыв за собой дверь. С края стола на пол капали частые капли, лужа мочи неподвижно поблескивала на полированном дереве. В ней оказались записная книжка, мундштук, очки, край макета. Дверь приотворилась, показалась голова Коньковой:

Флаксман, чуть высунув язык, сладострастно поежился и вдруг, будто добравшись до блондиночки, ловко прихватил Гордона за талию. Гордон отпихнул его. На мгновение воля уже готова была сдаться томившей жажде. Кружка пива! Он почти ощутил вкус первых упоительных глотков. Хотя бы шиллинг, хоть полшиллинга на одну кружку! Но что толку травить себя? Нельзя позволить, чтобы кто-то платил за твою выпивку.

- Володь, это он у тебя был сейчас? Чего ж ты, чудак, не позвал?

– Да отвяжись ты, к черту! – раздраженно бросил Гордон и, не оглядываясь, зашагал наверх.

Слегка обиженный, Флаксман поправил шляпу и ушел. Последнее время Гордон постоянно огрызался, пресекая любой дружеский зов. Причина, конечно, все та же – ни гроша. Какие тебе друзья, какое вообще общение, когда карман пуст? Сердце стиснуло острой жалостью к себе. Представился зал в пабе: аромат горьковатой пивной свежести, свет, уют, веселые голоса, стук наполненных кружек… Деньги, деньги! Он продолжал взбираться по темной вонявшей лестнице. В свою холостяцкую келью на самом верху хотелось, как в тюремный каземат.

Фомин быстро повернулся к ней спиной, пряча руки с калом.

На третьем этаже квартировал Лоренхайм, щуплый, ящеркой шмыгавший брюнет невнятного возраста и племени, выручавший шиллингов тридцать пять в неделю, навязывая пылесосы. Мимо его двери следовало проходить очень быстро, иначе это никому на свете не нужное, смертельно одинокое существо униженно и цепко атаковало вас, изводя бесконечными бредовыми рассказами о совращении девиц или победах на ниве бизнеса. В берлоге Лоренхайма, где повсюду валялись корки хлеба с маргарином, мерзость запустения превосходила нормы даже меблирашек. Последним из пансионеров миссис Визбич был какой-то механик, работавший в ночную смену. Этот лишь изредка мелькал – крупный мужчина с бледным мрачным лицом, неизменно в котелке.

- Я занят, нельзя сейчас, нельзя...

Привычно нащупав впотьмах газовый рожок, Гордон зажег горелку. Осветилась комната ни то ни се (разгородить занавеской маловата, а согреть дряхлой керосиновой лампой велика). Обстановка, как полагается в последнем этаже: покрытая белым одеяльцем узкая койка, бурый линолеум, стоячий рукомойник с кувшином и дрянным тазиком, эмаль которого настырно напоминает о ночных горшках. На подоконнике в глазурованном керамическом вазоне чахлый фикус.

Перед окном располагался кухонный столик под зеленой, заляпанной чернилами скатеркой – письменный стол Гордона. Его боевой трофей после долгой ожесточенной битвы с миссис Визбич, включавшей в ансамбль чердачной комнаты лишь бамбуковую подставку под фикус и до сих пор ворчавшей из-за «неопрятности» этого лишнего предмета. Стол действительно не убирался, постоянно являя взору горы и оползни пыльной многостраничной рукописи, ввиду бесконечных вычеркиваний, вставок и поправок превратившейся в тайнопись, ключом к которой владел один Гордон. Сверху несколько битых блюдечек, хранилищ пепла и скрюченных окурков. Если б не стопка книг на выступе камина, этот заваленный бумагой столик был бы единственной личной приметой здешнего жильца.

- Да погоди. Ты расскажи, о чем говорили-то? Душно-то как у тебя... запах какой-то...

Холод стоял зверский, и Гордон решил зажечь керосиновую лампу. Подняв ее и ощутив неприятную легкость (бидон для керосина тоже пуст, так что и лампу не заправить до пятницы), он чиркнул спичкой – по фитилю еле-еле пополз дрожащий рыжий огонек. В лучшем случае, будет чадить пару часов. Откидывая горелую спичку, Гордон краем взгляда зацепил фикус. Удивительно хилый уродец в глазурованном горшке топырил всего семь листиков, явно бессильный вытолкнуть еще хоть один. У Гордона давно шла с ним тайная беспощадная война. Он всячески пытался извести его, лишая полива, гася у ствола окурки и даже подсыпая в землю соль. Тщетно! Пакость фактически бессмертна. Что ни делай, вроде хиреет, вянет, но живет. Гордон встал и старательно вытер испачканные керосином пальцы о листья фикуса.

- Нельзя, нельзя ко мне, я занят! - багровея и втягивая голову в плечи, закричал Фомин.

В этот момент снизу раздался сварливый зов миссис Визбич:

– Мистер Ком-сток!

- Ну ладно, ладно, ушла, не ори только.

– Да? – откликнулся, подойдя к двери, Гордон.

– Ваш ужин десять минут на столе. Почему всегда непременно нужно задерживать меня с мытьем посуды?

Конькова скрылась. Фомин посмотрел на закрывшуюся дверь, потом быстро наклонился, сунул, было, руки с калом под стол, но за окном раздался долгий автомобильный гудок. Фомин выпрямился, подбежал к окну. Возле райкомовского подъезда стояла черная \"Чайка\" и две черные \"Волги\". По гранитным ступенькам к ним спускался в окружении райкомовских работников Георгий Иванович. Якушев что-то говорил, радостно жестикулируя. Георгий Иванович кивал, улыбался. \"Чайка\" развернулась и, подкатив, остановилась напротив лестницы. Фомин наблюдал, прижавшись лбом к прохладному стеклу. Держащие кал ладони слегка разошлись, одна из коричневых колбасок отвалилась и шлепнулась на носок его ботинка.

Гордон поплелся вниз. Столовая находилась в глубине второго этажа, напротив апартаментов Флаксмана. Промозглая, припахивавшая клозетом и сумрачная даже в полдень, она была набита такой кошмарной массой фикусов, что Гордону никогда не удавалось их точно пересчитать. Фикусы на буфете, на полу, на всевозможных разнокалиберных столиках, в ячейках загородившей оконный проем цветочницы – казалось, ты на дне, среди густых водорослей. Ужин дожидался, высвеченный круглым лучом газового рожка. Усевшись спиной к камину (за решеткой которого вместо пламени тускло зеленел очередной фикус), Гордон принялся жевать ломтик холодного мяса с двумя ломтями крошащегося белого хлеба, попутно угощаясь комочком маргарина, обломком сыра и горчицей, запивая все это стаканом холодной, но почему-то затхлой воды.

Когда он снова поднялся к себе, керосиновая лампа более-менее раскочегарилась. Пожалуй, хватит вскипятить полпинты. Близился центральный номер программы его вечеров – незаконная чашка чая. Чашка чая, которой он потчевал себя почти еженощно, приготовляя ее в глубочайшей тайне. У миссис Визбич чай за ужином не полагался, поскольку при ее заботах «еще и воду кипяти – это уж слишком!», а чаепития у квартирантов запрещались категорически. На ворох исчерканной рукописи даже смотреть было противно. И не станет он нынче вечером корпеть, и не притронется, вот так-то! Чай заварит, выкурит свой остаток сигарет и просто почитает, «Лира» или «Шерлока Холмса». Книги его стояли на каминной полке рядом с будильником: Шекспир в дешевеньком издании, «Шерлок Холмс», поэмы Вийона, «Родрик Рэндом» Смоллетта, «Цветы зла», несколько французских романов. Правда, сейчас он ничего не мог читать кроме Шекспира и Конан-Дойля. Итак, чай.

Гордон подошел к двери, слегка приоткрыл, прислушался – ни звука. Необходимо было быть предельно осторожным с миссис Визбич, вполне способной крадучись взобраться, дабы застать врасплох: заваривание чая являлось тягчайшим нарушением устава, почти равным протаскиванию женщин. Тихонько задвинув щеколду, он вытащил из-под кровати свой старый чемодан, откуда поочередно извлек шестипенсовый жестяной чайник, пачку Лионского чая, банку сгущенки, заварной чайничек и чашку (во избежание звяканья каждый предмет был обернут газетой).

Процедуру он давно отработал. Сначала, до половины залив чайник водой из кувшина, установить его на керосиновой горелке. Затем, опустившись на колени, расстелить перед собой клок газеты. Вчерашняя заварка, разумеется, еще внутри. Он вытряхнул ее, пальцем выгреб остатки и тщательно запаковал тугой сверток. Теперь самый рискованный момент – пойти и незаметно выкинуть; проблемы убийцы, которому надо избавиться от трупа. А чашку как обычно он утром, умываясь, сполоснет в тазике. Невмоготу бывала эта мышиная возня. Невероятно, каких партизанских ухищрений требовало житье у миссис Визбич, вечно, казалось, шпионившей и действительно без устали сновавшей на цыпочках в надежде подловить преступных квартирантов. Тот самый дом, где даже в уборной не расслабишься из-за ощущения чьих-то ушей за стенкой.

Гордон отодвинул щеколду и замер, затаив дыхание. Тишина. Оп! Издалека еле слышно брякнули тарелки – хозяйка занялась мытьем посуды. Пожалуй, пора.

Осторожно ступая, прижимая к груди повлажневший сверток, он стал спускаться. Клозет находился на третьем этаже. У лестничного поворота он вновь замер, весь превратившись в слух. Ага! Бренчит посуда – путь свободен!

И Гордон Комсток, поэт («столь много нам обещающий» – см. Литприложение «Таймс»), пулей пронесся к уборной, кинул заварку в унитаз и спустил воду. Потом поспешил обратно, заперся и, привычно остерегаясь каких-либо шумов, заварил себе свежий чай.

Тем временем в комнате несколько потеплело, чай и сигарета тоже сотворили свое недолгое волшебство. Злая тоска чуть отступила. Ну что ж, не поработать ли? Да уж конечно! Завтра сам себя истерзаешь, если вечер пройдет впустую. Не слишком рьяно он подвинул стул к столу. Вздохнул перед тем как нырнуть в чащобу рукописи, вытянул несколько исписанных листов, расправил их и пробежал глазами. Господи, что за месиво! Написано, зачеркнуто, сверху надписано и снова вычеркнуто, словно обреченные бедняги, по двадцать раз искромсанные скальпелем. Радует только почерк в просветах между грязью – ровная «интеллигентная» строгость. О-хо-хо, кровью и потом далась эта благородная простота руке, натасканной на свинство кудрявых школьных прописей.

Пожалуй, он сможет поработать; ну хоть как-то, хоть сколько-то. Где в этом бардаке кусок, который он вчера чиркал? Поэма была грандиозной панорамой, то есть предполагалась ею стать – тысячи две строк, четко, классически рифмованных, рисующих лондонский день (название – «Прелести Лондона»). То, что подобные амбициозные проекты нуждаются, по крайней мере, в досуге мирном и бескрайнем, автор поначалу не уяснил. Теперь зато вполне. Ах, с каким легким сердцем начинал он пару лет назад! Когда он, обрубив концы, нырнул в пучину вольной бедности, как воодушевлял сам замысел поэмы. Тогда так ясно ощущалось, что это именно его мотив. Однако ж почти сразу «Прелести Лондона» не задались. Размах не по плечу, да – не по силам. Собственно поэма не двигалась, за два года налеплена только куча фрагментов, разрозненных и незаконченных. Везде обрывки маранных, перемаранных стихов, месяцами не выправлявшихся. Начисто завершенных, пятисот строк не наберется. И уже нет воли толкать это вперед, одни сумбурные подчистки да поправки то там, то сям. Произведения даже вчерне не было; просто некий кошмар, с которым он упрямо бился.

Так что итог двух мученических лет лишь горсточка стишков-осколков. И все реже случалось погружаться в глубинный мир, творящий слова поэзии или прекрасной прозы. А долгие часы, когда он совершенно «не мог», все множились и множились. В разнообразии людских пород только художник позволяет себе заявить, что он «не может» работать. Но это истинная правда, временами действительно не может. Деньги чертовы, никуда без них! Туго с деньгами – значит, быт убогий, зуд мелочных хлопот, нехватка курева, повсюду ощущение позорного провала и, прежде всего, одиночество. А как иначе живущему на гроши? И разве в таком глухом одиночестве что-то достойное напишешь? Ясно, что никакой поэмы «Прелести Лондона» не сложится, да и вообще ничего путного не выйдет. Трезвым рассудком, Гордон сам понимал.

И все равно – и как раз именно поэтому – он продолжал возиться с текстом. Здесь была некая опора, способ дать в морду нищете и одиночеству. Кроме того, иногда вдохновение (или его подобие) все-таки возвращалось. Как этим вечером, пусть ненадолго, на минуты двух выкуренных сигарет. Наполнивший легкие дым отгородил от всей пошлой реальности. Сознание ухнуло в бездонные просторы, где пишутся стихи. Тихо баюкая, посвистывал над головой светящий газовый рожок. Слова ожили, заиграли смыслом. На глаза попалось написанное год назад, оставленное без продолжения и сейчас вдруг кольнувшее двустишье. Он несколько раз, мыча, перечел его – не то, не то. Когда впервые записал, было нормально, теперь царапало оттенком неприятной развязности. Порывшись в листах, найдя наконец страницу с чистым оборотом, переписал туда сомнительные строчки, сделал дюжину версий, многократно бормоча каждую на разные лады. Плохо, вообще плохо – дешевка. Не пойдет. Нашел первоначальное двустишье в общем черновике и вычеркнул двумя жирными линиями. И почувствовал сделанный шажок, словно действительно удалось что-то сделать.

Внезапный энергичный стук с улицы сотряс весь дом. Гордон вздрогнул, мигом вернувшись на землю. Почта! «Прелести Лондона» были забыты, сердце затрепетало. Может быть, от Розмари? Или ответы из редакций на два стихотворения? С провалом одного – в заокеанской «Калифорнийской панораме» – он почти примирился (полгода оттуда ни звука, наверно и рукопись не позаботятся вернуть). Но другое отправлено в английский альманах «Первоцвет», и здесь имелись сумасшедшие надежды. На дне души Гордон, конечно, сознавал, что в «Первоцвете» его никогда не напечатают – не их стандарт, однако чудеса случаются, а если не чудеса, так сбои в механизме. В конце концов, стихи у них уже полтора месяца. Зачем полтора месяца держать, если не собираются печатать? Уймись, гони эту безумную мечту! Ну ладно, хоть Розмари написала. Через четыре дня. Не представляет она, каково сутками ждать напрасно ее писем. Длинных косноязычных писем с дурацким юмором и уверениями в любви. Совсем не понимает, что для него тут знак существования кого-то, кому он все же нужен. Что только это его поддержало, когда один хам грубо отверг его стихи. Впрочем, отказы следовали практически отовсюду кроме «Антихриста», редактором которого был друживший с Гордоном Равелстон.

Внизу обычное шуршание. Миссис Визбич всегда медлила разносить почту, она любила повертеть конверты, исследовать их толщину, почтовый штемпель, поглядеть на просвет, погадать над содержанием. Что-то вроде владетельного «права первой ночи» с письмами квартирантов, присланными на ее адрес и, стало быть, как она ощущала, отчасти ей принадлежащими. Случись кому-нибудь спуститься, чтобы забрать свое письмо, она бы горько обиделась. С другой стороны, ее очень обижали и хлопоты с доставкой писем наверх. Вначале слышался медленный-медленный подъем по лестнице, потом, уже с площадки, вздохи тяжкой усталости оповещали, что из-за вас хозяйка должна жертвовать здоровьем, и лишь затем, с брюзгливым шумным сопением, письма подсовывались вам под дверь.

Лестница внизу скрипнула: миссис Визбич начала подниматься. Гордон слушал. Скрип прекратился у второго этажа – письмо для Флаксмана. Снова поскрипывание и пауза на третьем этаже – письмо механику. Сердце гулко забилось. Господи, умоляю, письмо мне, письмо! Ого, опять шаги, но наверх или вниз? Сюда идет, ура! Нет, не сюда… Скрип постепенно удалялся, звук его слабел, затем и вовсе стих. Не будет писем.

Он снова взялся за перо, но зачем, непонятно. Так и не написала! Вот поганка! К работе больше ни капли интереса; обманутое ожидание всю душу вынуло. Только что певшие и дышавшие, строчки стали глупой дохлятиной. Нервно, почти брезгливо Гордон собрал листы, сложил их кое-как лохматой кипой и убрал со стола на подоконник, загородив фикусом. Видеть невозможно!

Он встал. Спать еще вроде рановато, во всяком случае пока не тянет. Хотелось чем-нибудь развлечься, чем-то совсем простеньким: посидеть в киношке, покурить, пивка выпить. Увы! Самых грошовых удовольствий себе не купишь. Он решил было взять «Короля Лира» – забыть гнусную современность, однако, поколебавшись, снял с полки «Холмса», известного наизусть. Керосин в лампе догорал, от холода уже трясло. Сдернув с кровати стеганое одеяло, Гордон закутал ноги и уселся читать. Руки грелись за пазухой, шелестели страницы «Пестрой ленты», шипел светильный газ, таявший огонек керосиновой лампы одарял теплом не больше свечки.

В недрах логовища миссис Визбич прозвонило половину одиннадцатого. Ночью отчетливо доносился этот звон, гудящий роковым набатом: бу-ум! бу-ум! Стало слышно и тиканье будильника, зловещее напоминание об уходящем времени. Гордон поднял глаза. Еще вечер пропал. Впустую уплывающие дни, недели, годы. Ночь за ночью все то же – неуютное жилье, кровать без женщины, пыль, сигаретный пепел и листья фикуса. А вот-вот тридцать стукнет. Сознательно кладя себя на плаху, Гордон вытащил расползавшийся ворох черновиков и устремил на них взор, как скорбный философ на череп, символ бренности. Друзья, позвольте вам представить грандиозную поэму «Прелести Лондона», творение Гордона Комстока, автора «Мышей». Его шедевр, плод (хорош фруктик!) двухлетних творческих исканий – бесподобный хаос галиматьи! И достижение нынешнего вечера – пара строк вычеркнута, две строки переместились с конца в начало.