Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Ребята — жизнерадостные, подтянутые. Внимательно слушает преподавателя курсант Василий Поляков. Как и остальные, он прибыл лишь полтора месяца назад. И не один, а с овчаркой Небус, воспитанной им на дрессировочной площадке Ярославского клуба служебного собаководства. Доволен преподаватель ответом и Сергея Шульдякова. У него тоже есть опыт собаководства. Дома осталась колли, которую он многому научил.

Командир отделения младший сержант Сергей Якимовский рассказывает:

— Хорошие курсанты. Дисциплинированы, внимательны. И ведь учтите — многое уже знают, а тем не менее тщательно готовятся к каждому занятию. — Сам Сергей Якимовский служит уже больше года. Прибыл в школу вместе с овчаркой Тайшетом из города Сысерть Свердловской области. После школы работал на Уральском заводе гидромашин. Когда завел себе щенка, то столкнулся с проблемой — где дрессировать? Та же трудность была и у его друга. Решили сами сделать дрессировочную площадку. И сделали. На этой площадке и прошел Сергей с Тайшетом курс общей дрессировки, защитно-караульной службы, розыскной.

Хорошее впечатление производит и отделение сержанта Евгения Корягина. Глубоко, обстоятельно отвечают Евгений Татарников, Александр Кузьмин, Валерий Резников. Им, собственно, есть с кого брать пример. Командир отделения москвич Корягин воспитал Радара — великолепную овчарку. Прибыв вместе с Радаром в школу, быстро стал отличником боевой и политической подготовки.

На учебно-дрессировочной площадке экспериментального взвода мы встретили ефрейтора Сергея Кадыкова. В этом подразделении многие солдаты и сержанты несут службу со своими собаками. Сергей Кадыков показывает, что умеет делать овчарка Рэкс, воспитанная им до призыва. А умеет она многое. Бегать по буму, взбираться на лестницу, преодолевать полосу препятствий. И ведь ни разу не ошибется! Умеет бдительно охранять объект, идти по следу «нарушителя»… Послушно выполняет команды и овчарка Карат. Рядовой Анатолий Максимов дрессировал ее еще в Уфимском клубе служебного собаководства.

— Первое место держал Карат в городе по защитно-караульной службе, — рассказывает Анатолий. — Ну и здесь, конечно, не отстает. Пять лет ему. Закончу службу возьму с собой. Привык к собаке, да и она, разумеется, тоже, друг без друга, поверите ли, жить не можем.

Из вольера выскакивает с радостным лаем овчарка Гросс. Закреплена она за москвичом рядовым Федором Осиновым. В Москве у него остался дог Леда. Гросс быстро привык к молодому солдату потому, быть может, что навыки обращения с четвероногими друзьями человека Федор приобрел еще до призыва. Вместе со своими питомцами служат Владимир Муравлев, Виталий Лагутин и многие другие воспитанники оборонного Общества.

В школе курсанты учатся командовать мохнатыми бойцами. Получив звание сержантов, разъезжаются, согласно предписанию, по воинским частям.

Необычные у них подчиненные. Однако все, как один, дисциплинированы, отважны. Если заговорят пушки, четвероногие друзья вновь покажут свою преданность на полях сражений, деля с нами и радость побед, и горечь утрат, и все опасности суровой фронтовой жизни.

ТУМАН ИДЕТ ПО СЛЕДУ

НА ФУТБОЛЕ

С Туманом я познакомился в 1962 году на стадионе. В Лужниках гремел футбольный май. Теперь уже точно не скажу, какие команды встречались тогда. Кажется, донецкий «Шахтер» и московский «Спартак».

После первого тайма, в перерыве, была показана сценка из тревожной жизни границы. «Нарушитель», по следам которого шла собака, открыл огонь. Пограничник ответил очередью из автомата и бросился на землю. Легла и собака. Теперь они не бежали, а ползли. Где-то возле ворот собака, словно стремительно посланный мяч, понеслась вперед, рассекая широкой грудью воздух. Она в несколько прыжков догнала «нарушителя» и повалила. «Гол», как видите, был забит.

Когда начался второй тайм, старшина-пограничник и собака сели на восточной трибуне, неподалеку от нас. После футбольного матча я познакомился с пограничником.

— Старшина сверхсрочной службы Дунаев, — представился он.

На груди старшины сверкали два значка «Отличный пограничник» и медаль «За отличие в охране государственной границы СССР». Рядом отливал позолотой Туман — на собаке было надето ожерелье из сорока двух золотых и пяти серебряных медалей.

Узнав о том, что старшина воспитал собаку еще в юности, до армии, я подумал, что неплохо бы написать об этом очерк или даже документальную повесть. Теперь вот она перед вами.

Работая над повестью, я часто встречался с ее героем, а точнее с двумя героями — старшиной Вячеславом Дунаевым (он учился в высшем учебном заведении и жил в Москве) и с Туманом. Когда же кто-либо из нас был в отъезде, приходилось прибегать к почте. Как-то я поинтересовался в письме, почему Туман хромает. Вот что рассказал Дунаев.

«Однажды несколько нарушителей перешли границу и скрылись в плавнях. Это случилось южнее, за сотни километров от нашей заставы. В оперативную группу включили и меня с Туманом. Прочесывая местность и на катерах, и на вертолетах, однажды увидели внизу неизвестных. Вертолет начал спускаться. Люк мы открыли раньше времени, Туман не стал дожидаться, прыгнул с высоты примерно трех метров. Приземлился он неудачно, сломал ногу.

Врачи наложили гипс. Нога срослась. Теперь вот припадает на нее. К непогоде она дает себя знать. Видно, ноет, болит. Туман жалобно повизгивает. Но тут уж ничем не поможешь».

Вскоре я побывал в музее пограничных войск. Сотни свидетельств доблести и славы увидел я здесь. Увидел и часы с надписью: «Дунаеву В.П. за храбрость от командования оперативной группы».

Храбрость проявил и Туман. Он спас жизнь своему хозяину, помог задержать опасного преступника. Кстати, он не единственный. За три года службы на границе Дунаев вместе со своим четвероногим другом задержал четырнадцать нарушителей.

В Покровско-Стрешневе, на учебно-дрессировочной площадке ДОСААФ, Вячеслав Дунаев готовит сейчас группу допризывников и их верных четвероногих друзей к службе на границе. Десятки последователей у нашего героя! Это и понятно. Для нас, советских людей, мало крепко любить, надо еще зорко беречь Родину.

ТАК НАЧИНАЛАСЬ СОБАЧЬЯ ЖИЗНЬ

Хрустальные сосульки роняли холодные слезы. Исплакавшись, они срывались с крыш и водосточных труб, льдинками разлетались на бульварах и мостовых. Весна бомбардировала столицу.

Апрель дерзко хрустел под ногами. Ухали глыбы влажного снега. На крышах хозяйничали дворники с лопатами. Одна такая глыба, сползая, захватила с собой частокол сосулек и ударилась так, что брызнувшие во все стороны льдинки заставили прохожих испуганно шарахнуться.

— Ух ты-ы! — Славка стремительно взял влево, чуть ли не на противоположную сторону улицы. У Василия Петровича Дунаева по вискам пробежали веселые морщинки.

— Испугался небось? — спросил он племянника.

Тот еще крепче прижал к груди драгоценную ношу. Встречные с любопытством окидывали взглядом подростка. Ребенка, что ли, несет?

Славке было в то время пятнадцать лет, а на вид и того меньше. Хотя в голосе и пробивался временами басок, что-то детское проглядывало в его карих глазах, в тонкой фигуре. И трудно было не улыбнуться, увидев, как осторожно пробирается паренек между ледяными осколками, боясь поскользнуться, как бережно прижимает к груди сверток в детском одеяле.

Василий Петрович, увидев «Победу» с зеленым огоньком, поднял руку. Такси мягко прошуршало у бульвара и замерло.

— Далеко?

— На Авиационную.

— Это что, возле Тушина?

— Да, в тех краях.

Левая рессора недовольно проворчала, принимая тяжесть дядиного тела. Опустившийся рядом Славка с третьей попытки захлопнул дверцу, и машина тронулась. Улицы и дома понеслись вспять.

Вдруг водитель резко повернул руль вправо. Сила инерции бросила Славку на дядю. К счастью, ничего страшного не произошло. Просто встречная машина опасно вильнула. Водитель чертыхнулся:

— Гололедица, будь она проклята.

— Осторожней надо бы, — несмело заметил Василий Петрович.

— Сам знаю, — отвечал водитель хмуро. — Не собак, людей вожу. За всех отвечаю головой.

Озорные искорки опять вспыхнули в дядиных глазах, он готов был рассмеяться, но сдержался. Славка даже не улыбнулся — лишь откинул уголок одеяла и потрогал собачий нос. Хотя какой это собачий — всего-навсего щенячий. До собаки расти да расти. Ну, чего копошишься? Душно стало? Вот тебе отверстие, дыши на здоровье. Хочешь, открою окно, посвежее станет. А ну-ка.

Славка взялся правой рукой за блестящую ручку в дверце и медленно начал крутить.

— Смелее, парень! — подбодрил водитель, но, спохватившись, кивнул на одеяло:

— Как бы не простыл пацан, слышишь?

Славка уже открыл окно, выставил правую руку наружу, будто ощупывая ею воздух.

— Не простынет. Закален.

Водитель только пожал плечами: тебе виднее, парень.

Но Славка все-таки стал крутить ручку в обратную сторону. Стекло медленно поползло вверх. Он оставил лишь узкую щель — ведь и в самом деле щенок может, чего доброго, простыть. Вон как копошится — так и старается высунуться. Ладно уж, покажи носик, но так, чтобы незаметно. Нечего разочаровывать водителя. Вот подрастем, встанем на все четыре лапы и не нужно нам тогда никакие такси. Так ведь?

Славке показалось — щенок подморгнул, будто хотел сказать: «Так, так. Языка пока не знаю, но погоди научусь и тогда мы с тобой побеседуем об этом обстоятельно. Если, конечно, будем вместе. Какой ты? Я тебя не знаю. Знакомы мы всего час, от силы — два. Жил я, не тужил, мать меня ласково причесывала языком, кормила теплым молоком. Был у нее не один — пятеро нас, шутка ли! Всех она любила, меня особенно. Хотя и задавала время от времени трепку».

Так, а может, и не совсем так, «думал» щенок, — кто его знает. Это уже Славка размышлял за него, вспоминая рассказы человека, у которого покупал собаку.

«Посмотрите на него. Не носик, а черная пуговица. Уши свисают лопухами. Это пока. Придет время — встанут торчком. Любопытные темные бусинки глаз — все им хочется увидеть, обо всем узнать».

Хозяин сказал, что у этого щенка глаза прорезались раньше, чем у его братьев и сестер. Как только прозрел, в тот же вечер обследовал комнату. Прополз вдоль мягкого дивана, побывал под кушеткой, посидел чуток у волшебного окна — телевизора. И страху же натерпелся! Из цирка, что ли, была передача. Пока там белоснежные собачки выступали, да белка крутилась в колесе, он не боялся. Но тут на арену выбежали чудовища-львы, да еще человек с бичом. Звери рычат, вот-вот прыгнут и растерзают. Он повернулся и быстро закосолапил к матери — уж она-то сумеет защитить. Ан нет — задала она трепку! Целую минуту скулил. А потом опять незаметно улизнул. Лапы у него короткие, кривые, шерсть на них длиннее, чем на животе. Живот почти весь лысый. Заковылял он к шкафу. А хозяин рассмеялся:

— Смотри, — сказал он жене, — похож на железнодорожную цистерну. Только вместо колес — ноги.

Он, конечно, не размеры имел в виду, сравнивая. Цистерна в тысячи раз, поди, больше. Просто такое уж у щенка тело тогда было круглое. И мордашка совсем не острая, как у взрослой овчарки, а широкая и тупая. Так что, если смотреть сверху или сбоку, напоминал он цистерну с коротким хвостом, ковыляющую по ковру на четырех ногах.

Забился щенок под шкаф в дальний угол и стал тихонько дремать. Только вдруг слышит: кто-то у шкафа «чух!», «чух!» — втягивает воздух. Сжался он в крохотный комок, задрожал. Приоткрыл глаз, глядит, мамашин нос у самого пола. Ноздри так и раздуваются. Сердится, видно, что не может проползти под шкафом. Даже не видит сына, только чутьем знает — здесь. Щенок приободрился, но по-прежнему сидит тихо, выползать и не собирается. Мать нетерпеливо взвизгнула, даже залаяла, но не в полный голос, чтоб не рассердить хозяина. А щенку хоть бы что. Матери надоело вызывать его из-под шкафа. Стала принимать срочные меры: запустила лапу чуть ли не по самое плечо, выгребла сына из укромного места, схватила в зубы и ну трясти, как тряпку, и зло ворчать. Заскулил щенок, да так громко, так жалобно, будто и в самом деле больно.

Подействовал визг. Отпустила его мать на пол и давай подгонять, подталкивать носом: иди, мол, домой, я тебя там проучу, как уходить без спросу. Ишь, не успели открыться глаза — уже норовит убежать!

Взяла в зубы, потрясла для острастки еще разок и бросила к братьям и сестрам, тесно прижавшимся друг к другу. Сама легла рядом.

Вот так, судя по рассказам первого хозяина, и начиналась его собачья жизнь — в городской квартире, в комнате, где, кроме двух обычных окон, было еще и волшебное. В нем рычали львы, пели и плясали люди, летали птицы и плавали по морям корабли.

«Непослушный он — это верно. Уж такой характер. Но ты бери, бери не бойся, — говорил Славке хозяин. — Пора уже ему начинать самостоятельную жизнь. Только ты уж не обижай его. Он ведь не какая-нибудь дворняжка, у него порода. Вот она, родословная. Читай: европейская овчарка, зовут Туманом, родился в 1955 году. Что еще? Ах, да, родители! Самое главное чуть было не забыл! О матери уже знаешь: овчарка чистых кровей, зовут ее Лайма. Отец Альтон…»

— Ты чего бормочешь? — раздался возле Славкиного уха дядин голос.

Славка вздрогнул, очнулся.

— Вылезай, приехали!

ПРЕДАТЕЛЬ

Фадей Ашпин изменил Родине. Случилось это на дальних подступах к Сталинграду, ставшему тем крепким орешком, о который гитлеровская армия обломала зубы.

Среди сотен и тысяч героических поступков, совершенных советскими людьми в то грозное время на берегах Волги, предательство одного человека не повлияло, конечно, ни на ход великой битвы, ни даже на результат боя, хотя тогда оно могло иметь роковые последствия для подразделения, в котором изменник значился первым в алфавитном списке.

Отнюдь не робость явилась причиной предательства Ашпина. Назвать его трусом было бы не совсем правильно. Он умел обмануть смерть. Где увернется, где опередит и первым пошлет пулю. Но он ни разу не бросился на выручку товарищей. Фадей умел постоять лишь за себя, показывал и сноровку, и силу только в тех случаях, когда его жизни угрожала опасность. Тут он бил ударом «скуловорот», посылал меткую очередь из автомата, кидал без промаха гранату.

Временами его пухлое лицо как-то нехотя, с трудом морщилось ленивой улыбкой. Какие мысли одолевали Фадея, никто не знал. Он прятал их где-то в темных уголках своей души.

Ашпин перебежал ночью.

Третий день рота лейтенанта Захарова вела тяжелые оборонительные бои. На небольшой высоте, которую она занимала, не осталось ни одного живого места. Казалось, все было перемешано здесь снарядами и уже некому защищать важный рубеж. Но как только немцы поднимались в атаку и настырно начинали лезть по склону вверх, на нравом фланге вдруг зло заговаривал станковый пулемет, редкие окопчики разражались автоматными очередями, а где-то в середине позиции отрывисто и резко откликалась одинокая винтовка.

По нескольку раз в день «юнкерсы» устраивали над высотой дьявольскую карусель. Самолеты один за другим пикировали с включенными сиренами. Несясь с ревом вниз, затем выходя из пике и круто взмывая вверх, гигантские дьяволы зловеще выли и охали взрывами на многие версты вокруг.

К концу третьего дня бой начал стихать. То ли выдохся враг, то ли отложил окончательный штурм на завтра. Пулемет на правом фланге еще больше ощерился, видя, что отступают фашисты, одобрительно строчил: так-так-так-так-так…

Наконец, когда совсем стемнело, умолк и пулемет. Высыпали звезды. Дохнуло прохладой. Солдаты, прокопченные гарью, получили передышку.

— Ско-о-лько ж мы покосили за день, а! Ой-ой-ой! А он все прет и прет… — сказал кто-то.

Усталый голос лейтенанта Захарова ответил:

— Выдохнется, сержант, дай срок.

Фадей криво усмехнулся. Держи карман шире. Эвон какая тьма, разве ее остановишь.

Лейтенант Захаров и помкомвзвода с редко встречающейся, будящей воспоминания фамилией Земляк (командир взвода младший лейтенант Коровиков был убит еще вчера) с трудом продвигались вдоль хода сообщения. Местами окопы были полузасыпаны, там и тут валялись стреляные гильзы, разорванные вещевые мешки, противогазы. В одном месте путь преградила куча бревен — все, что осталось от блиндажа, в который угодила бомба. Из-под обломков виднелись кирзовые сапоги, измазанные глиной. Бревна дымились, пахло горелым. Лейтенант Захаров окликнул ближайшего бойца — им оказался Ашпин — и приказал (чтоб одна нога здесь, другая там) бежать в соседний взвод.

— Найдете старшего сержанта Нечипоренко, пусть пришлет пятерых солдат. Надо немедленно расчистить это место.

— Есть, найти старшего сержанта Нечипоренко!

Фигура Фадея растаяла в темноте. Старшего сержанта Ашпин нашел на правом фланге. Он помогал чистить пулемет, хотя левая рука у него была перевязана. Неподалеку часовой время от времени стрелял из ракетницы. Ракеты медленно опускались, выхватывая из темноты склон, усеянный телами убитых.

— Что вам? — спросил Нечипоренко подошедшего Ашпина.

— Товарищ старший сержант, несу донесение командира полка.

— Донесение? — переспросил Нечипоренко.

— Да, от командира роты. Должен передать в полк, чтобы пришли на выручку.

— Мы окружены. Как же вы прорветесь один?

— Ужом проползу. Только чтоб ракетница хотя бы минуты четыре помолчала. А то демаскирует.

— Что ж, друг, доброй тебе дороги, — сказал старший сержант и поморщился от боли.

— Эй, кто там? Щегольков, что ли? Погоди-ка минут пять с фейерверком, человек вниз пойдет. А то увидит фриц, подстрелит чего доброго.

Закинув ремень автомата на шею, Фадей подтянулся на руках, вылез из окопа. Прощай, братская ты могила, даст бог, больше не свидимся.

Через три минуты он уже был далеко от окопов. Ни одна ракета не потревожила за это время небо. Неподалеку от ложбинки Фадей услышал хрип. Нагнулся. Гитлеровский офицер. Видно, умирает. Ну, да шут с ним, и умирающий что-то да значит. С пустыми руками в гости не ходят. Снял автомат, бросил на землю. С трудом поднял фрица, взвалил на спину и осторожно, боясь поскользнуться, шагнул в ложбину.

Он не мог сказать точно, что ждет его впереди. Если случайно не подстрелят на подходе, будет жить. В этом он был уверен. Иначе бы не стал предавать. Но ведь и жить можно по-разному.

А Фадею всегда хотелось жить на широкую ногу. Не сорить, разумеется, деньгами. К этому он не привык. Напротив, с детства отец Зиновий Кириллович приучал сына беречь копейку. Копейка к копейке, глядишь, рубль в шкатулке, а там и тридцатка. Катится колобочек, все больше обрастая и хрустя радужными бумажками, ай, да колобочек, ай, да толстая дева, ай, да звонкий голос. Хе-хе! К чему нам тоненькая, нам дай пожирнее, чтоб не пачка, а целая жменя в руках.

Одно угнетало Зиновия Кирилловича: пустить бы капитал в оборот. Целиком ли, по частям ли. Чтоб доход приносил. Но где там! Не та власть. Воспрещает: эксплуатация, то, се! Сейчас бы старые времена. Уж и развернулся бы он тогда! Достал бы из тайников то, что нажито годами, и пошел, пошел в гору, только пыль столбом! Под проценты деньги давал бы, заводик бы какой-никакой отхватил, хотя бы и на паях с кем. Фу ты, ну ты! Чем мы хуже, скажите, пожалуйста?

Он годами выжидал. По его глубокому убеждению власть, если только она не опирается на золото, на хозяев, рано или поздно должна рухнуть. Но шли годы, а страна, к его удивлению, вовсе не хирела.

В двадцать девятом он было обрадовался, когда узнал о коллективизации. Сломят, мол, теперь большевики шею. Где там мужика заставить уничтожить межи. Это не городской пролетарий. Нет, мужик — хозяин, он горло перегрызет за свою землицу. Хоть плохонькая, да своя. И пошлет вас с вашей коллективизацией подальше.

Раком-отшельником жил Ашпин-старший. Жена, царство ей небесное, умерла вскоре после революции, рожая сына. Что ж, бывает. Он не сердился на Фадея за это. Хороша была Матрена Григорьевна, слов нет, да ведь на все воля всевышнего. Бог дал, бог взял. Надо будет, еще женимся.

Через год в доме появилась молодуха. Сама не первой свежести, зато прибыли с ней как бы помолодели. Уж такая хозяйственная, ничего из дому, все в дом да в дом.

Хозяин же, торгуя пивом в астраханских банях в Москве, потихоньку скупал золото, драгоценности и закапывал все это в саду своего дома, что по первому Зборовскому переулку неподалеку от Преображенской площади. Никто — ни сын, ни тем более вторая жена — не знали, куда деваются деньги. Глава семьи умел держать язык за зубами. Думал: сменится власть, тогда уж он и порадует сына и жену. Дождется золотишко своего времени.

Шли годы, а власть оставалась все той же — властью рабочих и крестьян. Он темнел лицом, когда читал в газетах сообщения об успешном ходе коллективизации. Оказалось, что крестьяне сами записываются в эти артели. Одни охотно, другие после долгих и мучительных раздумий.

Одна надежда оставалась у него: а ну, как возьмут нас в железное кольцо иностранные государства. Ведь не устоим, да нет, куда нам устоять, непременно ляжем своими пролетарскими костьми. Вот было бы дело! В мутной водице всегда можно всплыть наверх. Крепко ему хотелось, чтобы началась война и пришла другая власть, а какая наплевать. Лишь бы открыла дорогу настоящим хозяевам. Боялся только, как бы бомба сдуру не махнула в сад. Плакало тогда его будущее.

Темной осенней ночью половину драгоценностей он выкопал и тайком отвез в подмосковный лес. В трех километрах от деревни Ромашково зарыл возле приметной сосны. Другая половина осталась в саду. На душе вроде полегчало.

Мало-помалу Ашпин-старший начал вводить в курс дела Фадея. Собственно, даже не в дело. Он рисовал сыну будущее, то будущее, которое ожидает их, если… «И деньги, сынок, у нас есть, а где, скажу позже, не сейчас, и умом нас бог не обидел, и хваткой жизнь наделила. Уж своего не упустим. Умей только ждать, умей приноравливаться. И чтоб с друзьями ни-ни об этом. Приглашают в пионеры — иди, с тебя не убудет. В комсомол? Тоже запишись, а сам себе на уме. И жди, жди, жди. Когда-нибудь да пробьет твой час».

Молодой волчонок и сам оттачивал зубы. Бывало, даст взаймы товарищу два гривенника, а просит отдать на пять копеек больше. В пятом или шестом классе — точно он уже не помнит — поднялся шум. Кто-то из ребят схватил Фадея за грудки. Вышла потасовка, а с нею получилась огласка на всю школу. Тут комсомол подключился. Как, да что., да почему?

Фадей не оробел:

— Подумаешь, взял пять копеек. А что, задаром должен давать? Государство, когда кладешь деньги, тоже начисляет процент.

Фадей к тому времени с одобрения отца открыл счет на свое имя и, как только накапливал пять-шесть рублей, относил их в сберкассу. Где брал? И отец понемножку ссуживал, и от мачехи тайком что-нибудь да отламывалось, и сам подрабатывал. Правда, после того случая ссужать деньгами товарищей уже не решался. Но он развил кипучую деятельность старьевщика, подбирая все, что плохо лежит, сдавал в утиль, не забыв надеть при этом постиранный, аккуратно выглаженный красный галстук.

С малых лет он научился выколачивать деньги там, где серебром, казалось, и не пахло. Ловил певчих птиц и продавал любителям. Снабжал рыболовов червями. Вылавливал на улицах диких голубей и, выдав их за домашних, сбывал по выгодной цене.

Когда радио сообщило о том, что фашистская Германия вероломно напала на Советский Союз, в первые часы вся Москва словно оцепенела. И только в доме Ашпиных началась радостная суматоха. Мачеха затеяла побелку, словно гитлеровцы уже на следующий день должны были войти в столицу, и она хотела встретить победителей в квартире, сияющей чистотой. Отец потирал руки. Ну, теперь-то должно выгореть. Это вам не Финляндия, дорогие товарищи, это сама Германия. Пол-Европы подчинила, с ней шутки плохи. Правда, Фадея, видно, возьмут в армию — парню исполнилось двадцать лет. Тут уж ничего не поделаешь, броню на буфетчиков — а сын пошел по родительской дорожке — не достанешь ни за какие деньги. Что ж, пусть поедет на фронт.

— Только знаешь, сынок, одна у тебя голова, не две. Дурак будешь, если сложишь ее задарма, свою головушку, — поучал он.

За два дня до призыва отец повел Фадея в лес. Указал сосну, отмерил четыре шага точно на север — для этого случая захватил с собой компас, — поплевал на руки и взялся за лопату.

Наконец лопата стукнулась о что-то твердое. Ашпин-старший осторожно разгреб землю, вытащил ведро с крышкой. Оно было залито варом и завернуто в брезентовый, густопросмоленный мешок. Бережно, будто ребенка над пропастью, передал ведро сыну. Шепотом, но с гордостью спросил:

— Тяжело?

Фадей не ответил. Глаза у него алчно горели. «Ах, черт, ах дьявол, ай, да старый хрыч! На пуд, поди, потянет». Перевел дух и спросил тоже шепотом:

— Неужели все золото?

— Вычти ведро да брезент. Остальное золото, сынок.

Они закопали клад на старом месте, прикрыв его свежим срезом дерна.

Отец долго объяснял Фадею, как найти клад. Сколько шагов до ручья, сколько до белого камня — эвон какая глыба, ее и трактором не увезешь. Назавтра передал схему, начерченную карандашом. Крестиком был означен клад. Все ориентиры указаны точно, только вместо деревни Ромашково стояла деревня Иславское. Это, чтоб сбить с толку, если золотая схема, не дай бог, попадет в чужие руки.

«Только бы не погибнуть от шальной пули», — думал Фадей, трясясь в теплушке воинского состава, который мчался на всех парах туда, где громыхала и грозно ворочалась война. Уж он-то постарается выскочить из этой кутерьмы. «Не сегодня-завтра фашисты по всей России установят новый порядок, тогда можно будет жить так, как хочешь».

…Думы разбередили душу Фадея, заставили прибавить шаг. Когда в темной ночи резко прозвучала команда «Хальт!», а вслед за нею — «Хенде хох!», Фадей осторожно опустил со спины офицера и послушно поднял руки вверх…

В РОДНОМ ДОМЕ

Василий Петрович распахнул калитку, сделал приглашающий жест рукой. Добро, мол, пожаловать!

Чтобы не задеть драгоценной ношей калитку, Славка поставил сверток чуть ли не в вертикальное положение. Щенок во всю раскрыл глаза: куда-то уплыли дома и деревья, все в глазах стало пронзительно синим. Но вот и бездонная синева уплыла в сторону и опять появилась земля с ее многочисленными загадками.

Туман еще плохо соображал. Иначе бы он наверняка пришел в восторг от двора, в котором он оказался, и где ему предстояло жить долгие годы.

В наше время такой огромный участок редко встретишь. Когда Дунаевы поселились здесь, все было так же, как сейчас. Дело в том, что около дома на десятки метров вокруг растут сосны и березы. Мало их осталось в Москве, особенно сосен. И озеленители решили сохранить эти редкие для города деревья.

Сосны стоят высокие, статные, румянятся под солнцем золотистой корой. Гладкие стволы будто по струнке идут прямо вверх, и лишь там венчаются зеленой шапкой.

Вокруг дома — сад. Тут и яблони, и вишни, и сливы, и груши. Напротив окон горбатится клумба. Все лето и осень не переводятся на ней цветы.

В тот день возле клумбы хлопотал человек, коренастый и уже загорелый. Это Славкин отец — Петр Иванович Дунаев. Услышав стук калитки, Петр Иванович разогнулся, посмотрел, кто идет, и поспешил навстречу.

— Дай-ка посмотрю.

— Дома, папа, дома.

Дома Славку обступили домашние — мать, бабушка, брат, сестра. Тут же и дядя с отцом. Освобожденный от одеяла Туман встал четырьмя своими лапами на пол, помотал головой и, переваливаясь с боку на бок, поспешил к миске с молоком. Вдруг откуда-то сверху — то ли с лавки, а может, и с печи — прыгнула кошка. Туман даже зажмурился от страха. Подобное чудовище он видел впервые. Спина изогнута, зеленые глаза не предвещают ничего хорошего. Из пушистых лап выпущены когти.

Щенок попятился, жалобно скуля. Все рассмеялись.

— Ничего, Туман, — сказал Славка, поглаживая щенка по спине, — будет у тебя своя миска, не плачь, пожалуйста.

Он достал из шкафа деревянную чашку, покрошил в нее хлеба и налил молока.

— Ешь!

Туман не заставил ждать. Пока мелькал его розовый язык, семья делилась впечатлениями.

— Неуклюжий какой, — сказала мать.

— Хвост уж больно короток, — заметил отец.

— Глаза как будто косят, — счел нужным вставить брат.

А там пошло: и грудь узковата, и морда слишком широка (да овчарка ли это?), и тело короткое. Будет ли жить?. Славка чуть не расплакался. Бабушка первая заметила это и замахала руками:

— Хватит вам. То не так, это не этак. Подрастет, все встанет на свои места. И хвост, и грива.

Плохо спалось Туману на новом месте в первую ночь. По матери ли скучал, по старой ли квартире, кто знает. Славка бросил на пол старую шубу. С вечера в печке весело потрескивали дрова, огонь отсвечивал на стене. До самого утра Туман беспокойно ерзал, пробовал скулить. Не спал всю ночь и Славка. Он то и дело выходил на кухню, склонялся над своим маленьким другом.

— Спи, Туман, спи. — Славка и впрямь, как ребенка, готов был убаюкивать щенка.

Наутро Туман стал осваиваться. Чего без конца печалиться, в самом деле. Тем более, что худа ему, кроме пушистого чудовища, никто не желает, разговаривают все ласково. Да и кошка больше не изгибается, не делает из себя вопросительный знак. Только глазами — зырк, зырк!

Славка грозит пальцем: «Не балуй, Мурка!» Мурка отворачивается от Тумана: «Ладно уж, пусть живет, мне не жалко».

Вредно, когда собаку учат уму-разуму всей семьей. Но и оставаться в стороне, не замечать нового жильца семья никак не может. Первое время, когда ночами еще стояли холода, Туман жил в доме. Несмотря на Славкины старания, сразу он, конечно, не мог хорошо запомнить свое место. А может, и надоедало ему сидеть все время в одном углу. Скучно же! Он бегал по кухне, заглядывал в комнаты. Вертелся у всех под ногами. Взрослые снисходительно относились к маленькому Туману. Они выходили из себя только, когда щенок набедокурит. А тут многое можно было отнести на его счет: спрятанная под диваном кукла, утащенный в сени ремень Петра Ивановича, разорванные бабушкины чулки.

Могла ли бабушка ждать, когда Славка, полновластный хозяин Тумана, вернется из школы и накажет виновника? Не могла она ждать. Во-первых, была рассержена, во-вторых, не имеет смысла наказывать спустя какое-то время. Щенок не поймет. Он успеет забыть свою проделку. А если и не забудет, все равно не разберется, за что его все-таки наказали: за чулки, за ремень или еще за что. Мало ли он проказничал в этот день?!

Взрослые строги и сердиты. «А ну-ка, где у нас ремень?» Ремня бабушка не находит. Почему, мы уже знаем. Для острастки она все-таки треплет щенка за ухо. И хотя делается это легонько и почти безболезненно, Туман поднимает отчаянный визг. Так, на всякий случай.

Но, в общем-то, бабушка добрая. В доме она просыпается раньше всех, разжигает плиту и принимается за стряпню.

По воскресеньям топят русскую печь. Сквозь сон Туман слышит, как гремит ухват, отправляя в дышащую жаром пасть чугуны. Вкусные запахи расползаются по кухне. Туман бы рад поспать еще, но где там! Запахи щекочут ноздри.

Мурка давно уже трется о бабушкины ноги, стараясь обратить на себя внимание. Иногда она мяукает, но и это не помогает.

— Брысь, ты! — говорит бабушка и делает вид, что замахивается ухватом. Кошка втягивает голову и замирает. Или же пригибается и на полусогнутых лапах отбегает в сторону. Ее место занимает Туман. Он не Мурка и не подхалимничает. Просто держится поближе и не спускает глаз с румяных пирогов. Бабушка тихо открывает дверь комнаты и, убедившись, что Славка спит, угощает щенка.

Славку бабушка побаивается, потому что он всегда сердится, если его любимого Тумана кто-то кормит. У молодого хозяина составлен рацион. Все по-научному: крупяной суп — пожалуйста, это можно, манную кашу тоже, если только она жидкая. Что еще? Сырой фарш, куриное яйцо. Пусть ест. Но что поделаешь — не выдерживает бабушка: нет-нет да тайком от Славки угостит щенка.

Кроме бабушки, живут в доме ее дочь Елизавета Петровна, внучата Володька и Люся и знакомые уже нам Петр Иванович и Славка. Обычная семья, каких в стране миллионы. В ней редко говорят о том, что такое Отчизна, но и старые, и малые хорошо чувствуют и знают, что это такое.

Мой дом, моя семья, моя школа — это тоже ведь Родина. Моя работа, к которой я привык и которую не променяю ни на какую другую, — тоже моя Родина. Моя улица, мой город, река, на которой я отдыхаю в воскресный день, — все мне близко и дорого. Пунктирным треугольником летят журавли в апрельской синеве, торопясь к родным гнездовьям. Плещется рыба в реках и озерах, разливается половодье. Славка мастерит скворечник. Туман щурится на приветливое солнышко. Пахнет талым снегом и землей. Все это Родина, ничего не уберешь и не выкинешь. С ликующей песней в синеве, со скворечней над домом, с резвым щенком на крыльце.

А где-то дымят заводы, где-то строятся города и поют в тайге пилы. В каменных карьерах гремят взрывы. Плывут корабли и шагают по большим стройкам экскаваторы. Весна разливается по стране. Пашет и сеет, прокладывает дороги, поет в цехах.

Родина!… Сколько же ты всего вобрала в себя — целый океан. И если мы порой мало говорим о тебе взволнованных слов — ты пойми нас. Мы любим тебя! Пусть чаще всего и молча.

ПЛАН ГЕСТАПОВЦА

То обстоятельство, что перебежчик притащил на себе офицера, не произвело на гитлеровцев никакого впечатления. Остановивший его дозор крикнул солдат. Пришли двое с носилками, положили раненого и унесли. Повели и Ашпина. Месяц еще не показался, и было темно. Электрический фонарик мало помогал Фадею, поскольку свет его падал сзади и освещал не столько дорогу, сколько спину Фадея. Видимо, гитлеровцы боялись, как бы «залетная птица» не выпорхнула из рук.

…«Убьют — нет, убьют — нет, убьют — нет». Так Фадей продвигался вперед. Шагал левой ногой — с замиранием сердца шептал «убьют», ступал правой — беззвучно шевелил губами «нет».

Судя по всему, его не думали убивать. Во всяком случае сейчас. Ступили на проселочную дорогу, идти стало легче.

На небе показалась луна. Фадей увидел справа, в километре от дороги, хутор.

— Рехтс! — отрывисто скомандовал один из конвоиров и ткнул дулом в левый бок. Фадей стиснул зубы, чтобы не охнуть то боли.

— Рехтс! — пролаял снова конвоир, награждая теперь уже не дулом, а прикладом.

Как назло, Фадей забыл, что означало это слово. Вертится на уме, а вспомнить не может. Он было остановился, но теперь уже два дула впились ему в спину. Луч фонарика скользнул в сторону. А! И Фадей торопливо свернул вправо — туда, где пробивался сквозь шторы свет.

Чем ближе подходили к хутору, тем громче Фадей слышал рокот. Был он глухим и равномерным. Метрах в двухстах он увидел танки. Сколько их! Лунный свет серебрил это скопище стальных коробок — штук сорок, если не больше. Белели кресты на броне. Танки медленно разворачивались, некоторые уже ползли к дороге. Колонна, судя по всему, готовилась совершить ночной марш.

«Вовремя я смылся, — подумал Фадей. — Если всю эту лавину двинуть на высотку…»

У дома резко окликнул часовой, конвоиры что-то ответили. То ли пароль, то ли просили доложить кому следует.

Допрашивал Фадея офицер с опухшим лицом. К широкому носу прилипло хрупкое пенсне. Стеклышки поблескивали при свете керосиновой лампы, казалось, еще острее преломляли колючие взгляды.

Офицер начал приветливым голосом:

— Ви в плену германской армий. Ми, немци, очень гумани. Ви говорить нам фсо, мы сохраним фаша шиснь, — последние два слова прозвучали слитно, как «фашизм».

— Я перешел на вашу сторону добровольно, господин офицер, — торопливо и подобострастно сказал Ашпин, — раненого вашего спас, офицера по званию…

— Мне говориль зольдат. Ми вас вознаградить.

— Спасибо, — Фадей немножко осмелел. — Я ничего не утаю, господин офицер, спрашивайте.

Через час допрос был окончен. Предатель рассказал все, что знал: сколько примерно осталось бойцов на высоте, назвал номер полка, выдал позиции батальона, роты. Указал запасные точки станкового пулемета. «Пулемет, господин офицер, то и дело меняет место. Он стреляет то из одного окопчика, то вот отсюда». Немец в пенсне подал карандаш, бумагу. Фадей прочертил линию окопов, крестиками обозначил запасные позиции станкового и ручного пулеметов, сообщил, сколько осталось гранат и патронов «Совсем мало, господин офицер, по неполному магазину на автомат».

Офицер аккуратно записал все, что рассказал Ашпин, и похлопал по кобуре.

— Если навраль — пух-пух! — указательный палец правой руки он направил в лицо перебежчика. — Пух-пух! — повторил немец с любезной улыбкой.

После некоторого молчания он спросил:

— Вас обижаль Совецка власть?

— Так точно, господин офицер. Уж так притесняли, так притесняли, и сказать трудно. Спину гнул, а на кого — неизвестно. Деньжата, правда, водились, а пустить в оборот не мог.

Офицер усмехнулся.

— На кого гнуль спину, ты не знай, а теньки фатились. Фароваль?

Фадей в душе ругал себя: «Переборщил, дубина, — вот черт очкастый и уцепился».

— Не воровал я, — сказал Ашпин глухо. — На пиве прирабатывал.

— Все рафно. Фароваль не фароваль. Ти теперь плен. И ти помогай нам. Фся рота твой, чтобы плен.

— Это, что же, мне идти уговаривать?

— Да.

Фадей медленно пополз со стула, но дюжие конвоиры в четыре руки пригвоздили его к сиденью.

— Господин офицер, меня же расстреляют! — рыдающим голосом закончил Фадей. — В изменниках я по-ихнему числюсь. Понимаете?!

— А зачем так бояць! Ночь, ви, как невидимка. Радио близ окоп, агитация, понимайть?

Ашпин с облегчением кивнул головой. Это еще куда ни шло. По радио можно.

Плохой из Фадея получился агитатор. Крича в динамик, сулил он жизнь с молочными реками и кисельными берегами, призывал прекратить «бессмысленное сопротивление» и сдаться на милость германской армии. Ему отвечали пулеметом. Отовсюду. И с высотки, с которой он бежал, и с окраины Сталинграда, но это уже позже, осенью, когда завязались ожесточенные уличные бои. Вплоть до ноября змеей подползал он ночами поближе к окопам, устанавливал динамик, пятился назад, туда, где на безопасном расстоянии поджидал микрофон. Лил он в микрофон медовые речи — а в ответ лишь крепкие русские слова да автоматные очереди.

Собачье положение занимал Фадей у новых хозяев. Не пленный, но и не солдат «великого рейха». В общем-то, пленный, конечно. Но теперь на него все реже замахивались прикладом, не охраняли, хотя и зорко следили. К окопам он ползал не один, с двумя или тремя немцами. Правда, они не рисковали. Бывало, укроются в воронке, а Фадею приказывают ползти с динамиком. Ползет он и знает, что дула немецких автоматов направлены ему в спину.

Но гадине везло. Он извивался, как угорь, смерть никак не могла ухватить его — всякий раз выскальзывал из ее костлявых рук.

В передачах он не раз назывался Ашпиным. Правда, чаще выдавал себя по приказанию гитлеровцев за советского офицера, фамилию придумывал или брал из документов убитых. Раз назвался даже генералом. Но и вымышленный генерал не помог. Защитники Сталинграда умирали, но не сдавались.

А Фадея точил червь. Когда перебегал к врагу, рассчитывал на другое. «Попаду в лагерь военнопленных, пережду месяц, два, полгода, наконец. А там и война закончится. Вернусь домой, где поджидает меня старая сосна».

Но прошел месяц, второй, а войне не было конца. Хуже того, Фадей по-прежнему дрожал за свою шкуру, каждую минуту он мог оказаться на том свете. И тогда плакали зарытые денежки.

«Вот ведь не крупная я рыба, можно сказать, обыкновенная плотва. А на какой крючок посадили, — думал он в минуты отдыха. — Крючок-то с зазубринкой. Для одних я предатель, для других слуга. Попаду к своим — расстреляют и ухом не поведут. Сбегу от этих — тоже, если схватят, пулю схлопочу. И там нехорошо, и здесь худо. Нет, уж лучше быть с ними. Крепкий орешек — этот Сталинград, но ведь разгрызут, а там пойдут до самой Москвы».

Неизвестно как бы сложилась жизнь Ашпина в ближайшие два-три месяца. Скорее всего, попал бы он вместе с армией Паулюса в мышеловку. Но в конце октября Фадей был ранен. Случилось это ночью у микрофона. Мина рванула совсем рядом. Разбросала аппаратуру, выпустила кишки из тощего и вечно злого Курта, достала осколком и Фадея.

Санитары приняли его за своего, благо был в немецкой шинели, доставили в лазарет. Как тяжелораненого его отправили в тыл.

Еще в лазарете санитар спросил у Фадея фамилию. Тот сделал вид, что без сознания. И потом, сколько мог, прикидывался. После операции быстро пошел на поправку, хотя по-прежнему притворялся, что не может говорить.

Игра была зыбкой и опасной. Ну хорошо, сочтут за контуженого, потерявшего речь, выпишут, освободят от службы. Куда он пойдет? И на чье имя будут выписаны эти самые документы?

Как ни крути, а выкручиваться надо. В глубине душонки он еще надеялся: как-нибудь обойдется. Не дураки же гитлеровцы, в самом-то деле. Свой свояка видит издалека.

Колебался он дня четыре, пока однажды утром не позвал медицинскую сестру. Крутил пальцами и твердил два слова:

— Дас папир, фрейлейн, дас папир (бумагу, фрейлейн, бумагу).

Вместе с бумагой и карандашом фрейлейн принесла дощечку. Фадей положил на нее лист и четкими буквами в правом углу написал по-русски: «Начальнику госпиталя от бывшего военнопленного Ф. Ашпина».

Фадей не пожалел красок, описывая свои заслуги перед великой Германией: «Спас жизнь офицера, перебегая на вашу сторону, господин доктор. Морально подавлял своих соотечественников, ведя пропаганду под Сталинградом и в самом Сталинграде…»

Вот это упоминание о Сталинграде все ему испортило. В то время армия Паулюса была окружена советскими войсками и доживала последние дни. Гитлер еще не объявил по всей Германии трехдневного траура. Но в госпитале многие, и не только врачи, знали: под Сталинградом капут… Раненые офицеры, главным образом старшие, прибывшие из сталинградского котла, рассказывали о неслыханной трагедии, разыгравшейся на жестоких для них берегах Волги. Вот в такую неудачную минуту и напомнил Ашпин в своем письме-рапорте о городе, который вселял в немцев ужас, страх и ненависть.

Начальник госпиталя побагровел, когда переводчик прочел ему длинное послание раненого из двадцать седьмой палаты. Как, русский! Каким путем этот мерзкий тип пробрался в госпиталь?

Из мягкой постели Фадея в два счета вытряхнули на цементный пол тюремной камеры. Он проклял день, когда надумал писать начальнику госпиталя. Его таскали на допросы, где лупили так, что он рад был богу душу отдать. Но бог не торопился взять темную душонку.

Гестапо добивалось ответа на вопросы: кто подослал его в госпиталь под видом раненого солдата германской армии? Какое имел задание? Кто сообщник? Где явки?

Но вдруг все переменилось. Озлобленного и вместе с тем дрожащего Фадея на очередном допросе следователь встретил любезной улыбкой. Поставил горячий чай. Фадей осторожно прихлебывал из фарфоровой чашки и трусливо размышлял, чтобы это могло значить.

В отличие от офицера на передовой, который первым допрашивал Фадея, гестаповец говорил на русском языке почти без акцента. Голос у него был тих и вкрадчив.

— Вы напились? Вы довольны? — рыбьи глаза улыбаются и тут же цепко прощупывают с головы до ног.

— Побаловался чайком, спасибо и на добром слове, — отвечает Фадей, стараясь казаться и говорить проще.

— Отлично. Теперь мы с вами побеседуем, не торопясь. Время у нас есть. — Гестаповец достает пачку папирос, угощает Фадея, закуривает сам. — Мы навели справки. Через Мильцера, твоего начальника, — без видимой причины переходит на «ты» следователь. — Он тоже ранен и вывезен на самолете.

Лицо Фадея просияло. Наплевать на Мильцера, а все-таки молодец, ей-богу! Сам выкрутился и мне помог.

— Спасибо, господин…

— Макс Гросс, называй меня так.

— Спасибо, господин Макс Гросс. Век вам этого не забуду.

Гестаповец поднял палец вверх:

— Век — слишком большой срок. Сто лет в наше время не проживешь… А ты не проживешь даже месяца, если забудешь нашу заботу о тебе.

С полминуты гестаповец смотрел на Ашпина, не мигая, потом сказал:

— Пойдете в партизаны.

Глаза у Фадея округлились.

— В партизаны?! Это как же?

Следователь осуждающе покачал головой:

— Не притворяйтесь, Ашпин. Опыт у вас есть уже. Я имею в виду ваше сотрудничество с нашей армией. Сейчас будете работать в гестапо. Разницы нет. И там, и здесь вы служите нам. — Гросс затянулся папиросой, потом, словно согласия Ашпина вообще не требовалось, продолжил: — Ваша задача такая. В течение месяца вы обязаны узнать связи партизан с подпольщиками Львова. А теперь… готовьтесь к расстрелу.

Фадей вздрогнул и побледнел. Гестаповец нахмурился.

— Спокойно, Ашпин! Никто вас не расстреляет. Нужен маскарад. Мы вывозим в лес на расстрел двадцать человек. Среди них один из партизанского отряда. Но он нем, как рыба. Или на самом деле мало знает. Ни одной явки, ни одного имени не вырвали. Возьмем хитростью. Так вот, выводим группу в лес, вы подаете команду и вместе с партизаном бежите.

— А остальные?

— Бегут, понятно, и остальные. Об этом договоритесь заранее. После крика — врассыпную. Охрана поднимает пальбу. Восемнадцать расстреляны при попытке к бегству, двоим посчастливилось уйти.

— Эти двое — я и партизан?

— Вы удивительно догадливы. Да, вы и партизан.

И еще, может быть, пощадим двоих — для отвода глаз. Четверо мучеников прямо из-под пули.

— А что это даст? — спрашивает Фадей.

— Сколько волка не стреляй, он все в лес глядит, — по-своему переиначивает поговорку гестаповец. — Так и партизан. В отряд пойдет, куда же еще. Тут вы и пустите слезу. Возьмет с собой, никуда не денется. Нравится вам маскарад? Ну?

Это «ну» означало — решай: либо к нам, либо…

Ашпин заторопился:

— Конечно, нравится! Опасно, слов нет, но ведь хитро задумано! И синяки, и рубцы мои тут пригодятся. У кого же возникнут сомнения? Из могилы, можно сказать, вышел вместе с ним… Только, чтоб не подстрелили, — с опаской произнес Фадей. — Хоть и врассыпную кинемся, а как начнут очередями…

Гестаповец успокоительно помахивает рукой:

— Бегите за партизаном, не спускайте с него глаз. Остальное пусть вас не беспокоит. Не бойтесь, не подстрелят.

Полгода Фадей верой и правдой служил гестаповцу. Удалось-таки ему разнюхать насчет связных и в конечном счете провалить явку. Через полтора месяца он скрылся из партизанского отряда и явился к Максу Гроссу. Свой рассказ Фадей сдобрил хорошей порцией лести: «Господин Гросс очень и очень проницателен. При побеге нас двоих (а всего четверых) и в самом деле не убили. Я в конце концов попал в лес, зарекомендовал себя в первом же бою, не пощадил живота, как и советовали вы, господин Гросс».

Но Гросс остался недоволен.

— Плохо, что сбежали. Надо было свое исчезновение обставить иначе: пасть в перестрелке с нами, например, сделать вид, что вы убиты. Партизаны отходят, вы остаетесь.

Кроме того, когда через неделю Фадей привел карательный отряд на высоту, заросшую буком и ясенем, партизан там не было. Ашпин, по-собачьи заглядывал гестаповцу в лицо, пытался объяснить: неделя — большой срок, долго готовилась операция.

Гестаповец орал, топал ногами, потом сменил гнев на милость: все-таки этот паршивый тип успел взять кое-какие сведения, были схвачены двое связных, пришедших из леса. Для первого раза неплохо. Можно бы его послать еще в одно партизанское гнездо. Но найн, найн! Следует быть осторожным.

Два месяца Фадей работал смазчиком в железнодорожном депо. Где шепотом выражал недовольство новым порядком, где вполголоса, где и кулак из-под полы показывал. Гросс считал: в депо действует диверсионная группа. Поезда летели под откос на перегонах. И не всегда от партизанских мин, подложенных под рельсы. Взрывались паровозные котлы, вагоны с боеприпасами. Не надо быть проницательным, чтобы понять: взрывчатка закладывалась либо в уголь, который пожирался паровозной топкой, либо в вагоны, начиненные бомбами и снарядами. Это было наверняка так. Но кто, кто тот негодяй? Этого Гросс, увы, не знал.

Шепотки и недовольное бурчание по поводу гитлеровцев не очень-то открывали души. Каждый ходил по краю пропасти и каждый понимал, что слово не воробей, вылетит — не поймаешь. Кто он, этот новичок? Люди сторонились Фадея, либо угрюмо отмалчивались, когда он говорил: «Эх, мне бы верных товарищей, показал бы я подлым захватчикам».

Гросс опять был недоволен. Прошел месяц — и никаких следов. Еще полмесяца. Опять ничего? «Шлехт, Ашпин, шлехт!» («Плохо, Ашпин, плохо!»).

А не устроить ли опять маскарад? Дня через два на перроне гитлеровские солдаты стали избивать мальчишку. За что — никто не знал. Фадей в это время шел вдоль состава вместе с напарником Евгением Кротовым. Они осматривали буксы. Было это ночью.

— Убьют пацана, как пить дать убьют… — прошептал Евгений.

— Гады, ну погодите, за все рассчитаемся, — так же тихо ответил Фадей и присел за вагонами. Дал знак Евгению. Тот сделал то же самое.

— Что ты задумал?

— Молчи, — Фадей приложил пальцы к губам, вытащил из кармана пистолет.

— Ты с ума сошел! — Кротов попробовал ухватить Ашпина за руку. Фадей отмахнулся.

— Не мешай!

Прицелился и выстрелил три раза в сторону тускло освещенного перрона.

Не сговариваясь, оба нырнули под один состав, под другой, под третий. С перрона донеслись автоматные очереди. Стреляли, видно, не по ним, поскольку свиста пуль не было слышно.

У четвертого состава оба выпрямились, но, прежде чем разбежаться в разные стороны, Кротов успел крикнуть:

— Спрячь оружие!

Через месяц Макс Гросс потирал руки. Рыба сунулась-таки в расставленные сети.

И в самом деле, кое-что Фадею удалось вынюхать. Но только не главное: кто руководит диверсионной группой, какова ее численность, кто входит в нее? Этого провокатор пока не знал.

— Познакомил бы ты меня со своими товарищами, — попросил как-то Фадей сменщика.

— Не время сейчас.

— Когда же?

— Когда-нибудь. Через полгода, например.

Ждать полгода Фадей не мог, поскольку не мог ждать полгода Гросс. Гестаповец нервничал, поторапливал, хотя понимал, что спешка тут только все напортит. На всякий случай установил слежку за Кротовым. Узнал, с кем он встречается, послал и за ними сыщиков.

Гестаповец ждал еще полмесяца. У Ашпипа никаких сдвигов. Тогда было решено арестовать Кротова и всех, с кем он чаще всего виделся в последний месяц.

Не очень-то многого они добились. Кротов молчал, хотя дома, в сарае, у него нашли взрывчатку. Молчали или говорили «не знаю» все семеро, кого гестапо схватили в ту ненастную, осеннюю ночь.

Как бы там ни было, Фадей и тут оказал услугу врагу. Молчат схваченные или отрицают свою вину, не это важно. Взрывчатка налицо, тут слов особенных не надо, хотя клубок следует раскручивать до конца. И гестапо старалось распутать клубок, хваталось за нити — иногда правильные, иногда совсем не те.