Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Ничего в дикой степи

Не осталося.

Оставались в дикой степи

Горы крутые,

Как на этих на горах

Млад ясен сокол.

Подпалены у сокола

Крылушки,

Подожжены у сокола

Быстры ноженьки.

Словно – о русском народе, словно – о России? Грустная песня. Тяжелая песня. И восходит она к нам, поздним, запоздалым потомкам, из докуликовской битвы, из крика и рыдания полонянок, из пепла и крови руссичей, разрубавших ордынца мечом до седла. Из огненной Рязани восходит. Из-под Коловратова двуострого меча течет красной струею памяти и ярости, переполнившей русскую душу: до сих пор изнывает набат в ней, он свободы просит и – гульнет!..

Дед Григорий надувался, важничал:

Нападали на сокола

Черны вороны,

Выщипали у сокола

Перья сизые.

Атаман начинал широко, под шуршание магнитофона, “мерять” комнату у нас, в Москве, ходит, сменяя шаг на полубег, взмахивая высоко и резко ладонями, багровея и волнуясь, как на сцене, как на “кругу” среди близких сотоварищей, среди казачьей бесшабашной вольницы:

Разин и Разин – весь напряженный, весь распахнутый, – парус на ветру:

Говорит млад ясен сокол

Врагам воронам,

Расправляя крылья

Подпаленные...

Атаман могучее и могучее делается на виду у меня, у моей жены, у наших детей, у поэта Николая Благова, а магнитофон шелестит, шелестит:

Вы боялись меня могучего,

Меня вольного,

Вы напали тучей черною

На беду мою.

Как пройдет моя беда

Со кручиною,

Я взовьюсь, млад ясен сокол,

Выше облака.

Опущусь в ваше стадо

Я быстрей стрелы,

Перебью вас, черных воронов,

До единого!

Спазмы в горле мешали дышать Григорию Ивановичу. Боль и обида витали над нами. Память витала. Огонь витал. Мы замолкали. А лента шелестела и шелестела. Что это? Зов предков? Образ судьбы? Ступень надежды? История – беспощаднее певца. История – прямее диктатора. История – матери подобна: ей нет пути к неправде перед своими детьми!..

А много ли мы знаем, часто ли мы врачуемся старинными русскими песеннями-повестями дома?

Хи,

В гараже

Уже?..

Так нам и надо. Мы – достойны распадного хрипа, бесовских “плясок” скелетов, достойны, выворачивая кресты на храмах, перепахивая курганы братских могил...

Очерк об атамане – мероприятие нехитрое, но и гнать глупо, хоть “душеприказчик” атамана Константин Евграфов, бывший мичман, а теперь писатель, терроризирует меня тринадцать месяцев по телефону:

“Русские умеют врать, обманывать, а коснись – первые заложат друзей!.. Ты – Обещалкин. Неужели, Валентин, тебе не совестно: деда забыл? Ну, кто же вспомнит о нем, если не мы, его близкие?”

Костю я ценю. Вместе работали в “Современнике”, вместе отбивались от своры “когтистых горбунов”, оклеветавших издательство и нас, фанатиков молодых, людей русских. Костя, на коллективных датах, медленно вскидывал ногу на уровень плеча, и все догадывались: матросское “яблочко” по залу прокатится!..

Да и деду Григорию как отказать? Забыть ли его? Я благодарю судьбу, благодарю бога за русскую борозду, где они, деды, атаманы, ратники России, счастливые и разгромленные, вольные и теснимые, трезвые и хмельные, справедливые и лукавые, жесткие и ласковые, встречали меня, ждущего их опыта, приникающего к ним.

Могу ли я оярлычить деда сталинистом? Не могу. Да и оярлычу – от деда не убудет ни авторитета, ни мудрости. Никто от своего времени не спрячется ни за какими произведениями, ни за какими страданиями, ни за какими наградами. Никто и над временем не воспарит. Никто ниже времени не ткнется... На бесчестном – замета времени, и на честном – замета времени. Но бесчестному нет стежки к мучениям совести. Нет бесчестному стежки к боли душевной.

Василий Федоров обобщает:

Я – поле.

А поля цвели,

Напоминая берег пенный.

Я – плоть и кость родной земли,

Вошел по грудь

В разлив ячменный.

Жизнь – поле. Призвание человека – борозда. Память человека – поле. Ячменное, цветущее красным горем, что неутолимо плещется во временах... Так цвети, мое поле! Звени, мой ветер! Плыви, плыви, синева разинской Волги!

Из Саратова я уезжал в июле 1967 года. Уезжал славно и дружески. Снова – та же гостиница. Снова – разговоры о будущем и настоящем. Но в моей компании – незнакомец. Сужает веки и сужает. Спать его клонит. Встретимся взглядами с ним – спать хочет. И отчалили мы к Волге, к набережной, оставя отдохнуть незнакомца.

Возвращаемся – у здания скорая помощь, солдаты, милиция, парни в гражданском. Мы – у Волги, а незнакомец “перепутал” окно с дверью и вывалился с четвертого этажа гостиницы. Вывалился – да как сиганет. Не ушибся – упал на генерала, отменно принципиального генерала края... Специально не подгадать, а тут прыгнул, а внизу – генерал пыхтит.

Номер вскрыли - чисто. Спокойно. Никого нет; Ну? Провожая меня, на вокзале дед разразился хохотом, скопив стариков, рассказывает им около вагона, веселый:

– Не просчитайся в Москве!..

Обнялись. Поцеловались. Поезд тронулся. Наклонился к окну – атаман стоит. Мужественный, торжественный.

* * *

Безусловно, Григорий Иванович Коновалов – последний из могикан, кто обильно наизусть цитировал Шекспира, Гете, Пушкина, Толстого, Есенина. О Есенине он рассуждал, благоговея: “Гений, да, русские поэты Некрасов, Тютчев – гении, а знаете, как Гумилев умирал?”

Атаман становился “во фрунт”: “Смирно. Пли!..” И добавил: “По себе скомандывал палачам стрелять, так умирал русский офицер, а вы? Жена изменяет, Гешку нашла, эх, едривашу в таганы, нет у вас пульса!.. \"

Перед 7 ноября столица тренирует парадные дивизии. Колонны танков, ракет гудят на Красную площадь мимо отеля “Москва”... Гудят и гудят. А мы с дедом поджидаем Александра Ивановича, давнего приятеля деда. Поджидаем, обмениваемся новостями. Номер у деда – люксовый. Дед – при галстуке. В изящном темном костюме. Часы. Модные ботинки. Внушительный. Солидный. Интеллигентный. Приподнятый.

И – вырос перед нами генерал. Погоны золотые. Китель голубоватый. По синим брюкам – красные лампасы. Лицо у генерала дедово – лицо атамана: доступное, и тоже большеглазое, серьезное, но лет на десять, пятнадцать моложе, замечательное лицо. А на золотых погонах – золотые звезды. Три. Генерал-полковник.

Помялись они, постукались, порадовались они, дед и заходил вокруг, как сазан на леске:

Полночь сошла, непроглядная темень,

Только река от луны блестит,

А за рекой неизвестное племя,

Зажигая костры, шумит.

Завтра мы встретимся и узнаем,

Кому быть властителем этих мест;

Им помогает черный камень,

Нам – золотой нательный крест.

Александр Иванович кивнул атаману: “А у Гумилева Николая Семеновича ни одной строки нет, перечащей советской власти... Вы требуйте его реабилитации, вы, писатели, у нас же – никаких претензий к нему!”...

Потом, по просьбе деда, я читал генералу стихи Гумилева. Сосредоточенный и просветленный, генерал внимательно слушал, а я гадал: “Не ему ли на голову упал из моего номера незнакомец? Нет, не ему. А не брат ли он, серьезноглазый генерал, Григорию Ивановичу, Иваныч же?”

Похожи. Деда одеть в генеральский мундир – закачаешься!.. Да, сохранилась в них порода. Все они сталинскую шпагу проглотили – подтянутые, ладные... А глаза? Глазами все даровитые – неотразимы.

Дед подсовывал генералу мою мечту – познакомиться с “Делом” расстрелянного Павла Васильева. Александр Иванович не избегал темы: “Вы, Валентин, еще молоды, вспыльчивы, ранимы, не советую. Созреете – успеете, не советую. Это может повредить вашей судьбе, может омрачить слог!..”

Кто это был? Располагающий к себе генерал? Родственник Григория Ивановича? Посидел – уехал. К атаману “на огонек” завернул Владимир Цыбин. Танки ревели за окнами. Ракеты двигались и серебрились. Роты маршировали. Куранты отсекали минуту за минутой.

Но жизнь нам не казалась текучей, она, разворачиваясь, как огромная страна, от полюса до полюса, кипела воспоминаниями, шутками, интересами, порывами. Григорий Иванович потихоньку развязывал галстук, сбрасывал пиджак – возвращался в нормальное состояние.

Мы “перебирали” саратовцев – Дедюхина, Тобольского, Ширяеву, Боровикова, да мало их у нас? Ночь опускалась. На Манежной снежок взвихривался. Железная гарь оседала. Сон маячил издалека.

Последняя электричка увозила меня в Домодедово с Павелецкого. Электричка – разбойная. В этой электричке – отнимали деньги, раздевали, увечили, но, ранив, ножом или вилкой, не приканчивали: в те годы и грабители были “милосерднее”, и в народе такого одичания не случалось. Не как сегодня – днем выдирать серьги, на улице или у метро, из мочек девушек, что вы, господь с вами!..

Несколько шапок у меня отняли, пока я семь лет путешествовал: Домодедово–Москва, Москва–Домодедово, несколько браслетов, правда, с часами сорвали, но часы я не очень ношу, подражаю деду Григорию. Пальто хотели снять – не согласился. Дрались. Портфель выхватили, а в нем – четырнадцать рублей и рукопись. С тротуара, за станцией, вел с жуликами переговоры – результат нулевой: опять шапки лишился, перчаток, но пальто не согласился отдать. Потыкали в колени финкой, а пырнуть постеснялись, не унижали: сейчас настигнут впятером одного в туалете, рот зажмут и обшаривают, обшаривают, а после – добивают. Порядок был, уважение было...

Григорий Иванович Коновалов – на Волге атаман. Борис Александрович Ручьев – атаман на Урале. Смешно? Нет. Ласково. Это мы, русские молодые поэты, обобранные войнами и расстрелами, лишённые старших товарищей, изъятых из жизни пулями и бомбами, камерами и атаками, да, это мы, русские поэты, так величаем, так обожаем их, уцелевших, их, атаманов русского духа! Кто мы без них?..

Григорий Коновалов – с юности знал привязанность Бориса Ручьева к творчеству Сергея Есенина. И сейчас знает. Коновалов – бывший работник ЦК КПСС, Борис Ручьёв – бывший зэк, но великий Есенин – один у них, у них один и у народа русского. Знает волжский атаман, как в судебном деле Бориса Ручьева намотали обвинение юному уральцу “За пропаганду антисоветского Есенина...” Да, марксистские негодяи умели одаривать безвинных преступными эпитетами, и мёртвых и живых одаривали.

Но волжский атаман декламирует:

Свищет ветер по крутым заборам,

Прячется в траву.

Знаю я, что пьяницей и вором

Век свой доживу.

Тонет день за красными холмами,

Кличет на межу.

Не один я в этом свете шляюсь,

Не один брожу.

Размахнулось поле русских пашен,

То трава, то снег,

Всё равно, литвин я иль чувашин,

Крест мой как у всех.

Бывший цековец и бывший зек народным врачуются мотивом на слова Сергея Есенина. Врачуются и братаются, нам завещая верность русскую к Родине. Не сбережём верность – великую страну похороним. Другого нам в судьбе не дано, другую Родину мы не получим от Бога.

А в году семидесятом, в августе, пожалуй, я зачитался до петухов. Домодедово – город, а деревня: куры, овечки, козы. Зачитался. А гром ухал, ухал, тучи сверкали, сверкали и уморились. Тишина. Рассвет. Могучая усталость в мире. И – слышу деликатный стук…

- Кто?

- Дед Григорий, открывай.

Мокрый, возбужденный, Григорий Иванович подал знак, мол, никого не буди, и в коридоре зашептал:

“Валек, тебя арестуют. В Саратове подпольщики раскрыты, группа антисоветская, у них твои стихи нашли, арестуют, я еле-еле прилетел, ад бушует, Валек, арестовать намереваются!..”

Я попоил деда чаем. Побрил деда. Поодеколонил деда. И – проводил атамана. Жене рассказал о сведениях, когда все взвесил, все продумал, все просмотрел в собственной линии – от рождения до седин, и неколебимо решил: не арестуют. За что?

Родился я в исконной русской семье. Мать – крестьянка. Отец лесник. Три брата погибли. Четыре сестры трудятся. Предки и прапредки мои – русские люди, защитники и труженики. Из Сорокиных даже плена никто не испытал – повезло... За что меня арестовывать? Я, семнадцатилетний, в Челябинске, в I мартен вошел, а двадцатисемилетним из I мартена учиться поехал, за что? В мартене, где от пыли глохнешь, а от жары падаешь в обморок, десять лет плохой человек не выдюжит. Да и стихи мои, ну что в них смелого, что в них вредного?

И – понял. В Саратове “пропала” у меня поэма, о Льве Толстом, “Отлучение”, по тем временам – крамольная:

Расшвыряла нас власть

По просторам безбрежным,

От себя, нерадивые,

Мы отреклись.

Я люблю тебя, Родина,

Трудно и нежно,

Соберись под знамена,

Скорей соберись!

В поэме – через церковь и лирического героя дана ужасная картина нашего русского разорения, нищеты. Поэма нравилась саратовским юным стихотворцам – и “пропала”…

Но это я придавал такое значение поэме. Никто меня не тронул, никто меня не арестовал. Донос на меня, сильнейший, почти “достоверный”, обрушился несколько позже. И то – не арестовали. Беседовали. На автомобиле приехали к редакции, а беседовали там, у них. У них – во мгле.

Я убежден: если ты не мутил воду, не предавал, не клеветал, то тебя и не тронут, убежден. Хотя мои убеждения – сметены иными трагическими биографиями. Но атаман – атаман! В ночь – летел. В грозу – летел. В тучи – летел!..

Сторона моя, горы и реки!

Белый гусь у домашней воды.

Отчего же в одном человеке

Умещается столько беды?

Он любил эти строки. И пусть прозвучат они над его могилой.

1991

ОТСТАНЬТЕ ОТ НАС!

Антисемитизм – заразная штука,

но подхватывают эту болезнь

в основном при контактах

с самими евреями.

Дональд Дей

Не надо нас подёргивать за уши и поучать – как нам понимать, ценить и нести в сердце своём стихи Сергея Есенина: мы – большие, мы – разберёмся в истине и скажем его же стоном:

Жизнь моя, иль ты приснилась мне?

Словно я весенней гулкой ранью

Проскакал на розовом коне.

Но есть люди-нелюди: зависть и бездарность правят ими. Несколько лет назад мне рассказал пьяный земляк Сергея Александровича Есенина – как, ненавидя поэта, он, рифмоплёт, абсолютно лишённый слуха и обоняния к слову, заявился, влез во дворик, через забор влез, прокрался к домику Есенина в Константинове и надругался над памятником Сергею Есенину, нос отколол у мраморного бюста... Ну, а дальше?!

Рассказывал, восхищаясь, обращал моё внимание на то, что и отец его, мародёра отец, рифмовал, современник Есенина, завистью истекал к Есенину, графоман, и в наследство сыну передал бесталанность свою и презрение к истине красоты. В лице моего рассказчика пряталась довольная ухмылка: есенинцу рассказал, есенинца ужалил ядом, есенинцу напакостил, эх!.. Бедные мы, бедные, русские мы, русские, иначе бы разве потерпели подобный садизм над собою, над памятью о гении и пророке?! Бываючи в Константиново, я возвращаюсь мысленно к рассказу мародёра: не солгал, гляньте на мраморный бюст поэта!..

А эти восклицания: “Есенин убит!”, “Есенин повешен!”, “Есенин отравлен!”, “Есенин завёрнут в ковёр и вынесен!..” И – нет у них, у бессовестных кликуш, ни совести, ни жалости, ни сомнения, а они, данные, сопровождающие нас чувства, нужны нам для точности и для благородства, для исповеди перед собою и перед Богом... Иной, встретив живого Есенина, нанял бы сегодня киллера убить поэта, дабы личную “правоту” сберечь в народе... Провокаторы неумолимы. По Москве давно расхаживает недоумок, сея о нас ложь. Стучит и стучит.

Родился он в семье кремлёвской поварихи, обожающей всё-всё, что хоть капелькой масла или запахом высококачественного бифштекса связано с милым и торжественным ЦК КПСС. Любившая много поесть, она рано обучила этому священнодейству и сына. Но сын превзошел её заботы и ожидания: вырос быстро, растолстел быстро, а пошёл не в повара, и, к сожалению матери, начал пыхтеть над какими-то строчками...

Так родился великий национальный лирик, а остальные, кроме него, оказались не русскими поэтами, а наследственными сионистами, поскольку у большинства родители – то крестьяне, то – рабочие, то – гнилые интеллигенты, а не цековские повара. Мама-то лирика специально, лишь для членов Политбюро выпекала румянощекие пончики. И сынок её, тугомордый, румянооплывший, с брюхом – на десятерых омоновцев хватит! – огромный стодвадцатикилограммовый пончик. Тяжельше любого члена Политбюро. А думать не хочет, балда несуразная! Азбука морзе...

Есть же среди русских людей не сионисты? Конечно, рекомендацию его рукописям и ему давали русские, но, оказалось, – сионисты. И из Литературного института отчислили его, балду, за неуспеваемость, прогулы и стукачество сионисты, подлые русские люди, завербованные сионистскими спецслужбами. Везде – спецпончики, спецпекари, спецбольницы, спецслужбы, везде, кроме него, одни они - сионисты!.. Они.

Вот имеет он спецмагнитофончик, носит его аккуратно за воротом рубахи, раз – и записал русского сиониста, раз – и намотал его, негодяя, засветил, где надо, куда ленту потребуют... Но и тут – не повезло: за стукачество, склоки, хамство и запугивания, прогулы и спекуляцию иностранными лекарствами настоящий лирический поэт, русский борец с русскими сионистами, отчислен и с Высших литературных курсов, куда его, сжалясь, приняли. Да, кругом – сионисты!..

Пленённый верностью к России, строчит, пишет, печатает он на светлых русских людей жалобы, кляузы, доносы, благо – подмётных газет сегодня куры не клюют... И у него – газета: “Будущее Скифии”, и на её страницах он, делая по две и три ошибки в предложении, одёргивает Бондарева, Проскурина, Жукова, Ларионова, учит их и порицает, а поэтов Кочеткова, Сорокина, Куняева, Кузнецова, тоже, как и названных мною прозаиков, уличает в сионизме. Евреи - евреи, заново их в чрево не посадить?.. А фамилии-то: Кузнецов? Сорокин? Куняев? Кочетков? Не русские фамилии, а сионистские, псевдонимы. Недавно евреи в Москве-реке выловили русского патриота, а тот, не разобравшись, им перед смертным вздохом шепнул: “У Сорокина мать – сводная сестра Голды Меир, а у Куняева отец – раввин в Тель-Авиве. Кузнецов же и Кочетков – бесы картавые!..” Братья Сафоновы – крупные сионисты. Кошмар?

Провокатор, до отупения разжиревший на запасных цековских харчах, сталкивает между собою не только русских и евреев, не только евреев и евреев, русских и русских, нет, Влад Хохлов, огромный и одутловатый омоновец, трагически разлагающийся, как обожравшийся ихтиозавр, залёгший в Гоби, – ещё и дворянин, поэт, мордастее Е. Б.Н., мыслитель.

Если бы он меньше ел пончиков или мама его в отделе ЦК КПСС не выполняла бы за поварскими обязанностями и других обязанностей, разве бы он так растолстел, разве бы он родился таким талантливым? Не знаю, как его понимают евреи, а я, исконно русский человек, говорю:

Этот лирик с мордой борова

Настучал на русских здорово,

И ему, – держись, империя, –

Аплодирует сам Берия!..

Вчера орет на митинге демократов: “Коммуняки!.. Коммуняки!..” Спрашиваю: “Чего орешь?..” Отвечает: “У меня астма!..” Внушаю ему: “Астма – не отсутствие разума!..” И он, удивляюсь, согласно мне кивает, кивает оловянною головою. Имею ли я право обижаться на него?..

Он, московский недоумок, и Есенина обслюнявил, и Есенина не пощадил. А кого ему, провокатору и графоману, щадить? Себя он щадит, себя, завистливого и пугливого, безграмотного и убеждённого, юлливого и хамовитого, себя, ни разу не испытавшего трепета и сияния душевного: зависть – не тоска по счастью, а злоба – не очарование чужим полётом... Талант не скучает по журналистской нахрапистости.

И зачем Владимир Бондаренко, в сущности добрый и разумный, даже излишне щедрый критик, соглашается с ответом на свой вопрос артисту Валерию Золотухину, зачем? Славы мало Владимиру Бондаренко? Мало ему газет?.. Мало Владимиру Бондаренко горя русского? Мало нищеты и унижения в народе русском? Зачем? Мало топтали, гыгыкали, выли, лаяли, плясали, свистели на могиле великого русского Есенина, а?!..

Газета “Завтра” 15. 02. 2000 года.

“В.Б, То есть, говоря о демонизме, о Высоцком и его демонах, надо признать, что демоны сидели в нём самом?”

“В.З. Ну а что в Есенине сидело? То же самое. Это какое-то раздвоение психофизическое, это какое-то аномальное явление. Да ещё разрушение алкогольное и плюс наркотики”.

Не знаю, может быть, Валерий Золотухин – крупный специалист по судьбе и творчеству Сергея Есенина, утончённый исследователь алкоголя и наркомании, эдак распахнуто сообщающий нам о “болезнях” Есенина? Друг Есенина, Рюрик Ивнев, утверждал: “Сергей Есенин почти не пил. Подмигнёт – и выплеснет рюмку!..” А Золотухин уравнивает страдавшего наркоманией Высоцкого, невероятно слабого поэта, с гениальным Есениным, Христом русским, каково? Киллер?

О “пьянстве” Есенина высказались до отупения, до маразма, все, кому не лень, но никто из них, никто-никто, за десятилетия и десятилетия, не уронил в нас ни одной золотой крупицы от слова и сердца Есенина, никто. Бездари – завистливы и немощны. Бог карает их. Один и тот же есенинский скандал “перепет” и растиражирован сотнями “поклонников” поэта, сосущих его бессмертную кровь.

Золотухин неколебим: “Я повторяю: минуя всякую грязь, есть своя заложенная судьба у Пушкина, Есенина, Высоцкого...” Ничего себе – параллели? Как прошамкал бы М.С. Горбачёв: “Паритет!..” Ничего себе.

И – молчат ретивые есенинцы?! И – примирились: во след Пушкину и Есенину, отряхиваясь от бытовщины и богемной мути, шагает не менее чем Пушкин и Есенин, шагает им равный, плохо владевший “техникой стихосложения” и отравленный анашою поэт, Высоцкий шагает!.. Ну и артист. Ну и философ. Ну и ценитель поэзии русской. Срам.

“В.Б. Только вместо Айседоры Дункан у Высоцкого Марина Влади, тоже такой достаточно привычный для России выверт”. Да, Володя, выверт: измученная кривоклювыми чёрными воронами Россия – всё стерпит, даже русские фамилии-псевдонимы, скрывающие хищных птиц, залетевших к нам, русским, грабить нас, увечить совесть нашу и стать, позорить наши синеокие дали русские картавым и обжорным хрипом...

Кем же надо себя мнить, тесня Александра Блока с классической ступени и заменяя его на преснятину делателя строф? Кем же надо себя мнить, втаскивая к бронзовому Александру Сергеевичу Пушкину тело, прокисшее марихуаной? Русский человек даже заблатнённые “шлягеры” умеет отделять от обыкновенно-нормальных. Не обмануть.

Евгением Гангнусом, пожуривая, затыкали рот нескольким поколениям русских поэтов: не слезал с экрана, не сходил с газет, не утихал на радио СССР и США, а где он?.. При перевороте, при измене лидеров ЦК КПСС и разрушении Советского Союза Жорик за Ельциным на танк вполз, а Есенина не заменил. Господи, и Вознесенский – не Михаил Юрьевич Лермонтов... А Белла Ахмадулина? А Новодворская?

Ни одному русскому поэту в России, да и в СССР не разрешили чёрные патлатые вороны свободно дышать, думать и петь, ни одному, из нас, поэтов русских, подминая гангнусами и кирсановыми, левитанскими и долматовскими, прихватывая наши тиражи и наши чаяния...

Ужель она?

Ужели не узнала?

Ну и пускай,

Пускай себе пройдёт...

И без меня ей

Горечи немало –

Недаром лёг

Страдальчески так рот.

Яков Свердлов, Штойкман, расстрелял донское и уральское казачество, построившее нам Великую Российскую Империю, а Троцкий потопил в крови белую и красную армии. Все мерзлоты, все пустыни Земли зашвырены русскими воинами, женихами, мужьями, дедами и прадедами нашими. Мы, русские, разделённый, разогнанный, оболганный и обнищенный народ в мире. Мы никогда не забудем – кто нас уничтожал!..

Всё слова, слова,

Всё речи, речи!..

От родимых пашен вдалеке,

Я давно не выходил навстречу

И лицо не подставлял пурге.

Это – Василий Фёдоров, русский выдающийся поэт, а ему ведь при жизни не дали, в его России отчей, не дали ни имени, ни простора, а сколько изумительных русских поэтов врыто пулями в глину и в камень, сколько ныне замолчено, заморским хамством убито поэтов русских у себя дома, в России? У кого в руках пресса и телевидение? У кого в руках наши фабрики и заводы? Мы – пленённый народ. Нас превратили в гоев, рабов, быдло, нас заставляют терять русскость, молитву нашу терять. А кто торжествует? Березовский и Абрамович, Кох и Чубайс, Россия – оккупирована ближневосточными монголами...

Хе, хе. Ты, русский человек, Володя, а травишь душу русскую этими трояновскими реабилитациями кого угодно: всеядность – твоя защита, но от кого, от нас, людей русских, да?

Ты думаешь, меня это страшит?

Я знаю мою игру.

Мне здесь на всё наплевать.

Я теперь вконец отказался от многого,

И в особенности от государства,

Как от мысли праздной,

Оттого что постиг я,

Что всё это договор,

Договор зверей окраски разной.

Так Номах рассуждает у Есенина. Так рассуждает каждый русский, кто болеет о Родине, кто доведён до предела нашествием чужеземельцев на русское поле. Поле Куликово стонет – слышите? Слышите?!..

О чём учёные-есениноведы говорят? Они ведь боятся говорить от главном: о засилии чужеверцами Родины русской. Они говорят о лирике Есенина, говорят о красоте слога есенинского, но боятся рассказать о стоне поэта по родному слову, исковерканному инберами и маршаками, боятся сказать о школе, запрограммированной на Гангнуса и Галича.

Боятся изменить неправильное?

Я спросил сегодня у менялы,

Что даёт за полтумана по рублю,

Как сказать мне для прекрасной Лалы

По-персидски нежное \"люблю\"?

Не “полтумана” – полтумена, речь-то о Персии, об Азии, ну?.. А чего стоит изыск есенинцев, пылящих расшифровываниями и разоблачениями?

От луны свет большой

Прямо на нашу крышу.

Где-то песнь соловья

Вдалеке я слышу.

А правильно – не “Прямо”, правильно – Прям, усечённое слово, Есенин, юный, не мог и не сумел бы “вольничать” в размере и ритме строки: нужен был и ему опыт. Я люблю есенинцев, прощаю их ругань между собою, прощаю некоторым и брань в мой адрес, но очевидные огрехи не ими “утверждены”, а бесовствующей кабалой над русским народом и над нами, поэтами русскими, над нами, над нами!

Лидеры наши прекрасные,

Им временем вечность дана:

Россия у всех у них разная,

А синагога одна.

Юрий Прокушев жизнь свою посвятил Есенину. Хорошо ли, плохо ли, значительно, гениально ли, но, хоть бьют его немилосердно и неугомонно новоесенинцы, несёт и несёт повествование о поэте в народ, в Россию, о Есенине и о его Рязанской стороне, о русской матери и о русской природе: траве и ливне, буране и грозе. Так или нет?

Столетие Есенина Правительство России решило указно отмечать вместе с девятисотлетием города Рязани. Образ Есенина выпал бы из общего суматошного гвалта, и мы восстали. Прокушев написал Президенту Ельцину прошение по юбилею и обратился ко мне: “Подписывай!..” Но в тексте были слова: “дорогой”, “уважаемый” и т. д. Я ответил: “Я не смогу подписать. Я ненавижу палача!..” А Прокушев, перекрестясь, заметил: “За Есенина, Валя, подпишу, Бог меня простит, а ты не подписывай, ладно, ты не подписывай!..” И подписал.

Где вы, нападающие на Прокушева есенинцы, были тогда? Если бы не Прокушев – памятник Есенину не сверкал бы сейчас гранитом на Тверском бульваре, по-соседству с Пушкиным. Где вы? Где вы, чистоплюйные есенинцы, разве не видите – как замазывают наркоманской штукатуркой серебристую тропу к Сергею Есенину, к России нашей, святой и звёздной? Русский во всём обязан быть русским.

Сванидзе ты, Сванидзе,

Тебя, поймав за хвост,

В подъезде бомж откиздел, –

Вот весь и холокост!..

Евреи – страдальцы. И русские – страдальцы. Чечены – страдальцы. Но у евреев – свои звери. У русских – свои звери. У чеченов – свои звери. Великий грех – отбирать у русских авторитет русский, принижать страдание русское, а гнев русский не замечать – опасное занятие.

* * *

Сергей Есенин - садовод, восхищённый своими цветами и деревьями:

Ветер тоже спросонок

Вскочил

Да и шапку с кудрей

Уронил.

Утром ворон к берёзоньке

Стук...

И повесил ту шапку

На сук.

Русскоязычные поэты не постигают чувством и не достигают той синевы журавлиной, откуда и начинается русскость, вечное одиночество наше и звёздное скифство пространств: такова душа русского человека, он идёт по сибирской лесной тропе, а мысленно разговаривает с Тихим океаном... Мы – дети и сыны, воины и поэты звёздной необъятности, красоты, спасающей ливнями совесть от циничной засухи. Высоцкий и на мгновение не ощутил это:

- Постой, чудак! Она ж наводчица!

Зачем? – Да так! Уж очень хочется.

Или:

– Ну и дела же с этой Нинкою,

Она жила со всей Ордынкою,

И с нею спать – ну кто захочет сам?

– А мне плевать, мне очень хочется.

И это – чувство? И это – гнев? И это – счастье? Это – допуск хряка до общественного корыта... Нет, гнев поэта – гнев Бога, гнев поэта – гнев природы, наказывающей и врачующей, карающей и прощающей: движение и вспышки души человека есть движение и вспышки самой природы, пространства звёздного. Есенин:

Так случилось, так со мною сталось,

И с того у многих я колен,

Чтобы вечно счастье улыбалось,

Не смиряясь с горечью измен.

О чём спорить и что сравнивать?! Здесь – мать ожила, Богородица в заплутавшем сыне проснулась и на ромашковый луг вывести его пытается... Булат Окуджава заключает: “Конечно, гитара только обостряет эмоции, актёрское мастерство всего лишь проявляет, усугубляет суть, но в целом – стихи, гитара, интонация – это жанр, в котором он совершенствовался изо дня в день”. Точно. Высоцкий – текст, посредственный, голос, посредственный и охрипленный, бренчание струн, посредственное, а в сумме – бард, равный Окуджаве, посредственному поэту, барду.

Но не появись они – ещё скучнее атмосфера: один Кобзон, Иосиф, Шаляпин конца второго тысячелетия в России. Один Кобзон, а кого ещё мог родить русский народ? На сцене – Иосиф Кобзон, а на экране – Володя Познер! Два, нет, с Окуджавой три, три титана у России.

Бондаренко и Золотухин, сравнивая Высоцкого с Пушкиным и Есениным, оскорбили Булата – Булат Окуджава не меньше, а чуточек выше, да-да-да, више, више Высоцкого, но пожиже, пожиже Иосифа Кобзона, таки.

Владимир Высоцкий:

Протопи ты мне баньку по-чёрному...

И:

Протопи ты мне баньку по-белому...

Но... чёрно-белой бани-то у русских не бывает: баня – или чёрная, или белая, смешно? Так во всём, во всём – русскоязычные витязи от искусства, вернее – не витязи, а проныры в русском искусстве, путают чёрное с белым, горе с развратом, героизм с наглостью, любимую с панельной девкой, раздевая и царапая её. Жратва. Конкурс – у корыта.

А Есенин?

Да и ты пойдёшь своей дорогой

Распылять безрадостные дни,

Только нецелованных не трогай,

Только негоревших не мани.

Русская поэзия, русский человек весь – возвращение к истоку света...

Первый шумный скандал с иудеями, с торгашами-жидами, у Иисуса Христа вспыхнул в храме, где барыжники-бесы расположились вместе с козами, овечками, гусями, курицами, кугочками, расположились и не молиться принялись, а торговать. Серебряные монеты таки-таки звенели им, алчущим благ материальных, в загаженные какашками ладони.

Иисус Христос устыдил их, но бесы базарные, нынешние рыночники-реформаторы, навалились на Христа с претензиями, возмущениями, угрозами и неповиновениями. Засуетились. Затопотали и закартавили. Удивлённый Господь, Спаситель наш, настоятельно попросил, потом потребовал – освободить храм и убрать разленивившуюся в тепле скотину, но спекулирующие бесы дружно и громко закудахтали против. Защитники свободы печати.

И лишь тогда благородный Иисус Христос вытурил кур, гусей, коз, овечек и прочую животную массу, опотнившую и ослюнявившую алтарь, на воздух, а за животными – бесов попёр из храма. Позднее Христос проклял торгашей курами и верою, проклял предателей во главе с изменником Иудою, племя проклял Христос, племя, обожающее лизать собачьим языком сребреники и доллары, проклял Христос как бы их марксистскую жадность: цветущий ландыш переводить в рубль, родниковую воду химичить и в шинке со спиртом её перемешивать, а улицы чужих сёл и городов пафосными призывами увешивать и на расстрел безвинных уводить... Приструнил.

Почитай стихи любого жидовского поэта, сочиняющего на русском: лучшие строки о любви к женщине или к матери – насчёт покушать жареное, варёное, солёное, особенно – фаршированное, щуку там или прихлебнуть соус чесночный, настоящий лиризм сквозит по поводу жратвы. Да, восточные люди, но бесы и в русском народе имеются, в каждом народе жиды скучают постоянно о добротной пище и прославляют её.

Даже у Пабло Неруды:

Ночь, и среди островов океан

рыбами всеми своими трепещет,

трогает ноги и бёдра, и рёбра

родины нашей...

Зря ли Карл Маркс в огромных количествах употреблял рыбу?.. Остервенело отряхнуть цветущую черёмуху, обглодать, присасывая, карася, разорить государства, Илью Муромца объявить туберкулёзником, а его народ – дебильным быдлом, упростить таинство красоты, раскурочить на сцене или на экране постель молодожёнов, помахать одуревшим зрителям мокрою простынею, как революционным флагом, и, закрывшись в подобной себе кодле, ржать над горем чужим, над совестью чужою. Макаки весёлые. Высоцкий – отряхивает, скрипя зубами, алые гроздья рябины:

Но покорёжил он края,

И шире стала колея.

Вдруг его обрывается след –

Чудака оттащили в кювет,

Чтоб не мог он нам, задним, мешать

По чужой колее проезжать.

Вот и ко мне пришла беда –

Стартёр заел.

Теперь уж это не езда,

А ёрзанье.

И надо б выйти, подтолкнуть,

Да прыти нет –