Была ко мне жестокой
последняя любовь.
За око - только
око брала и кровь - за кровь.
Скупой, немилосердной
она ко мне была
и на неделе вербной
снежинками цвела.
И поле корчевала,
в котором я расту,
и вьюгой заметала .
зеленую версту.
Незащищенность, искренность красивого, большого чувства, большого и надежного горя вместе с нашей традицией человечности и доброты присутствуют в ее стихах.
Великий Есенин писал еще давно-давно:
“Что такое Америка? Вслед за открытием этой страны туда тянулся весь неудачливый мир Европы, искатели золота и приключений, авантюристы самых низших марок, которые, пользуясь человеческой игрой и государства, шли на службу к разным правительствам и теснили коренной красный народ Америки всеми средствами.
Красный народ стал сопротивляться, начались жестокие войны, и в результате от многомиллионного народа краснокожих осталась горсточка (около 500 000), которую содержат сейчас, тщательно огородив стеной от культурного мира, кинематографические предприниматели. Дикий народ пропал от виски. Политика хищников разложила его окончательно. Гайавату заразили сифилисом, опоили и загнали догнивать частью на болота Флориды, частью в снега Канады”.
Не загонят ли нас, коренных русских и коренных нерусских, на суверенитетные острова перестроечных Флорид и Канад?
Братья мои, люди, люди!
Все мы, все когда-нибудь
В тех благих селеньях будем,
Где протоптан Млечный Путь.
Не жалейте же ушедших,
Уходящих каждый час, -
Там на ландышах расцветших
Лучше, чем в полях у нас.
Страж любви - судьба-мздоимец
Счастье пестует на век.
Кто сегодня был любимец -
Завтра нищий человек.
Переворачивается бездна... Не судьбы страждут, а мздоимцы, вымогатели доллара. Но их цинизм опрокидывает Глушкова:
Девчонка помнит: нарядясь вдовою,
мальчонка чует, что - геройски пасть...
Что жизни им отмерено с лихвою
в тот час, когда она оборвалась...
Однажды, увидя, как разомлевшая на заграничных тортах столичная писательница окутывала собою пока худенького нового главного редактора “популярного” журнала, забыв, наверно, что и старого, “толстого”, снятого, она также подробно и широко, как медленно накреняющийся воз осенней, лоснистой соломы, окутывала, обволакивала, “охмуряла”, острят поэты, - я отметил: легко ей не мучиться, не стыдиться и сидеть за столом с карандашом ей легко, ну, примерно, как с банкетным икряным бутербродом...
А вот Татьяне Глушковой - тяжело над книгой, над распростертой страницей, над белым листом бумаги:
Лежит страна разлука
в гремучем далеке.
Сидит в окне старуха
с веретеном в руке.
Веретено - история. Веретено - время. Веретено - слово. Веретено - память. Веретено - боль. Это веретено держала в ладонях наша бабушка, горькая русская мать, держала его в ладонях и вдова-солдатка, веретено, за нитью которого бежит, как наша дедовская тропинка, судьба, жизнь.
* * *
Дело не в перечисленных мною именах критиков Т. Глушковой или критиков любого другого поэта. Критики - критики. Каждый имеет право на свой вкус, на свое мнение. Беда в том, что мнение общественное сегодня “в руках” коротичей, беляе-вых, Яковлевых и других ненавистников России. Печать, принадлежащая народу, как бы принадлежит только им. Некоторые русофобы, держа в ладонях рули прессы, успели под “ветер” перестройки распространить собственных деток, сынков и дочек по отдельным редакциям “демократических” газет. Породнившись до перестройки, они теперь кланами владеют прессой эпохи перестройки... Славя “эпоху”, сами выскочили в ее “герои”, затыкая рот каждому, кто посмеет “вякнуть” против них.
Грозная стая способна разорвать на клочки любого, любого критика, любого поэта, любого не согласного со стаей журналиста, писателя, мыслителя. За небольшим исключением пресса осуществляет бесцеремонный и нахрапистый диктат. Пора создать широкую и представительную комиссию по расследованию ее деятельности и ее генородственных переплетений, полонивших наше общественное мнение... Мало ли в свое время Ю. Черниченко топтали? Забыл - топчет насмерть иных!.. Затоптал Осташвили. Не отмоется.
Появилась даже у определенных “местечковых пролетариев” тоска по дворянской крови. Им совестно “происходить” из крестьян и рабочих. А Глушкову лопухи очаровывают? Деревня.
Новоявленные дворяне подсматривают себе виллы под Римом и Вашингтоном, рыночно гогоча над несчастными трудящимися, готовясь скупать сокровища и территории... Новоявленные дворяне давно объединились в могучий деспотический клан, а мылишь начинаем замечать их. То в Киеве они - дворяне, то в Москве они - у штурвала прессы, то в Израиле они - обожаемые соотечественники, как в эпиграмме:
Он в Киеве был дворянин,
В Москве - воинственный раввин,
Вот что такое - клизма
В эпоху плюрализма!..
Невозможно молчать, и преступно молчать, когда за честное слово твой собрат, да и ты сам подвергаешься осмеянию, клевете, позору, циничному ветхозаветному яду...
Ты, дорогой читатель, не будь равнодушным, не стой в стороне, не отдавай на поругание тех, кто бьется за тебя, за твоих детей, за землю твою родную, не отдавай! Только вместе мы возмужаем и подобреем, вместе отодвинем удушливую мглу.
Не отдавай!..
1989-1990
СВОИ ЧУЖИЕ
Валентин СорокинЕсенин и Маяковский!.. Маяковский и Есенин!..
Ничего нет гнуснее, чем гнусно подтасовывать мамонтовы страсти под свою литературную паутину. Но паутина - паутина. А мамонт - мамонт. Паутина - пауку. А мамонт - вечности, легенде. Да и соловья хрипунами не переплюнуть: горло прокурено...
Замени-ка собою есенинское, храмовое, исповедальное:
Не ругайтесь. Такое дело!
Не торговец я на слова.
Запрокинулась и отяжелела
Золотая моя голова.
А Маяковский? Прямой, открытый, отважный искренностью, доступностью, корневитостью:
Я -
дедам казак,
другим -
сечевик,
А по рожденью
грузин.
Род Маяковских - благородный русский род. Офицерские погоны на государственном мундире лесничего Владимира Константиновича Маяковского, отца поэта, посверкивали демократично, иначе не появился бы под крышей их дома такой горлан-бунтарь, глазастый и неукротимый! А мать? А сестры? Лица умные, есть в них что-то от самопожертвования витязей, наших былинных защитников. Все Маяковские - люди орлиного поведения!
Владимир Маяковский - не бронепоезд, рокочущий лишь по рельсам, однажды на них накатившись:
Я вышел на площадь,
выжженный квартал
надел на голову, как рыжий парик.
Людям страшно - у меня изо рта
шевелит ногами непрожеванный крик.
Мне не раз приходилось объяснять, почему нельзя, вредно “ссорить” Владимира Маяковского и Сергея Есенина, разделять их, отрывать друг от друга, и почему нельзя вредно упрекать их в “податливости”. Одна эпоха. Одна Революция, одно страдание. Один народ. Живые, они прекрасно смотрелись в нашей стране, среди нашего народа, действительно - бессмертные!.. Но не податливые к властям, а прозорливые:
Их давно уже нет на свете.
Месяц на простом погосте
На крестах лучами метит,
Что и мы придем к ним в гости,
Что и мы, отжив тревоги,
Перейдем под эти кущи.
Все волнистые дороги
Только радость льют живущим.
Есть в них, в Есенине и в Маяковском, удивительное чувство, чувство, ранящее тебя пронзительным обязательством перед страной, перед самим собою.
Не умели они, приезжая в Америку, вздыхать: “Мы - самые квелые, мы - самые несчастно-затюканные, мы - самые неряшливые и замурзанные!”
Да, действительно, вроде рокочущего вулкана, извергая красные гранитные глыбы стихов и поэм, Владимир Маяковский находил час и день для насмешек, для едкой иронии, для беспощадной сатиры.
В стихотворении “Американские русские” Маяковский рисует нам охотников сыто путешествовать. Охотники той, минувшей эпохи, а всмотришься - наши диссиденты:
“Петров Капланом за пуговицу пойман. Штаны залатаны, как балканская карта. “Я вам, сэр, назначаю апойнтман. Вы знаете, кажется, мой апартман? Тудой пройдете четыре блока, потом сюдой дадите крен. А если стрикара набита, около можете взять подземный трен. Возьмите с меньянем пересядки тикет и прите спокойно, будто в телеге. Слезайте на корнере у дроге ликет, а мне уж и пинту принс бутлегер. Приходите ровно в севен оклок, - одни свои: жена да бордер. А с джабом завозитесь в течение дня или раздумаете вовсе - тогда обязательно отзвоните меня. Я буду в офисе”.
“Гуд бай!” - разнеслось окрест и кануло ветру в свист. Мистер Петров пошел Яа Вест, а мистер Каплан - на Ист. Здесь, извольте видеть, “джаб”, а дома “пуп” на “пус”. С насыпи язык летит на полном пуске. Скоро очень образованный француз будет кое-что соображать по-русски. Горланит по этой Америке самой стоязыкий народ-оголтец. Уж если Одесса - Одесса-мама, то Нью-Йорк - Одесса-отец”.
И “тудой”, “судой”, и “меняньем пересядки”, как “Он на торговой даст, будь здоров”, - Галича или Высоцкого “Мишка Шифман башковит, - у него предвиденье”, знакомо до тоски...
Маяковский спрашивает:
Почему
безудержно
пишут Коганы?
Были у Маяковского и у Есенина скоропалительные восторги пред новой эпохой, перед ее “переделыванием” всего и вся? Были. У Сергея Есенина - по-крестьянски, с оглядкой, у Владимира Маяковского - безоглядные: его “Брать пример с кого”, его поименные перечисления руководителей были, и это не ушло, не “кануло”, а повлияло.
И сейчас еще тошнит от симоновской холопщины:
Россия!.. Сталин!.. Сталинград!..
Да и только ли это, да и только ли у Симонова?
Мы на Урале, мальчишки-первоклассники, хороня крестьян, умерших от голода, опухшие от недоедания сами, зубрили наизусть, погоняемые ошалелыми учителями, эту преступную графоманию.
Смерть Есенина - беспощадное разочарование. Смерть Маяковского - тоже! Но - ни строки лжи у Есенина. Но - ни строки безверья и у Маяковского. Даже безграничная его ирония, даже в плавящей камни насмешке его не было “самоотторжения” от судьбы того человека, кого он высмеивает, Маяковский такой - плачет, злится, издевается, а все как бы и над собою, а все как бы вместе с тем, о ком говорит:
Сзади с тележкой баба.
С вещами
на Ярославский
хлюпает по ухабам.
Сбивает ставши в хвост на галоши,
то грузовик обдаст,
то лошадь.
Балансируя -
четырехлетний навык! -
тащусь меж канавищ,
канавок.
И то -
на лету вспоминая маму -
с размаху
у почтамта
плюхаюсь в яму.
На меня тележка.
На тележку баба.
В грязи ворочается с боку на бок.
Что бабе масштаб грандиозный наш?!
Бабе грязью обдало рыло,
и баба,
взбираясь с этажа на этаж,
сверху и меня
и власти крыла.
Маяковский корит время, страну, людей, рычит, по-львиному поднимает “лапы”, а сам - добрый. Вот вам и суть поэта, поэта, грезящего уютом, порядком на Родине.
О том же - нежно, печально, печально Есенин:
Милые березовые чащи!
Ты, земля! и вы, равнин пески!
У совестливого - Владимир Маяковский требует осторожности, у разумного - уважения. Не торопись проходить мимо работающего вулкана, подумай о нем, о прошлом и о грядущем, ведь работающий вулкан - сердце поэта. Подумай о Сергее Есенине - голубом облаке, звенящем и неповторимом, плывущим над тобою, над краем твоим, Россией твоей, подумай.
Есенин, пускаясь по Европе, по ее странам, вроде аж насторожился - что там, в классическом обществе процветания и сытости? Они покончили с собою, улавливая запах великой безвинной крови, ползущей из Кремлевских ворот... Но первые жертвы - Николай Гумилев и Александр Блок.
* * *
Годы репрессий, годы запрета, годы застоя, не годы - десятилетия сделали свое дело: в столах писателей скопилось огромное количество произведений, не увидевших вовремя света, честных, нужных, принесших бы, если бы их напечатали сразу, по завершению работы над ними, большую пользу культуре, обществу, государству, особенно - нашим идеологам, политикам, бюрократии, совершенно отвыкшей от критики, дискуссий, нормальных противоречий, призванных выяснять истину, а не гробить нерасхожее мнение.
Запрет на Розанова, Бунина, Флоренского, Зарубина, Гумилева, Клюева, Пильняка, Ходасевича, Хлебникова, Волошина, Кузмина, Есенина, Булгакова, Зощенко, Ахматову, отречение СП от Пастернака и Солженицына, уничтожение Павла Васильева, Бориса Корнилова, Алексея Ганина, Дмитрия Кедрина, - выброшен из вагона электрички, думаю, не без участия “бдительных” сил. Да и Марина Цветаева - затравленная жрица. До сих пор неловко брать в руки ее книги: вернувшуюся на Родину, привезшую домой детей, довести до самоубийства! А Платонов?
Почему мы сейчас не показываем черную роль, злейшую роль в нашей литературе Леопольда Авербаха? Он первый начал топтать Платонова, первый призвал к травле, определив его, как “классового врага”. Рассказ Платонова “Усомнившийся Макар” не нашел защиты и у Фадеева, Серафимовича. Увы, к ним, усердно осуждая рассказ, примкнул и Шолохов. Правда, позже Шолохов “депутатски” возвращался к имени Платонова, но Платонова уже похоронили. Может, Шолохова мучил червь сомнения?..
Зависть, злоба, клевета, доносы часто в те годы сопровождали талантливого человека от первой его книги и до могилы. Почему так легко соглашались писатели отдать “во враги”, отдать на расстрел безвинного собрата?
Наши потомки никогда не забудут и не простят смерти Николая Гумилева, никогда. После “Реквиема” мы увидели в Анне Ахматовой, осмеянной, оскорбленной, истерзанной травлей, горем, трагедиями, черты России. Сына ее более двух десятков лет морили по казематам, вырастили, можно сказать, в тюрьмах. А за что? За отца, романтического поэта Николая Гумилева? За мать, поэтессу Анну Ахматову?
Кто творил беззакония? Разве один Леопольд Авербах? Разве сам Сталин занимался отправкой на каторгу писателей? Где та мафия? Где ее щупальца ныне? В каждой тюрьме скрипели широкоротые ворота. В широкоротых воротах стояли мелкие широкоротые палачи. Но от них, мелких палачей, убегали ступени вверх - до самой Спасской башни. И на каждой ступени дежурил “справедливый” палач.
Ягода Генрих Григорьевич (Гершель) - нарком внутренних дел, Агранов Яков Самуилович, первый заместитель Ягоды. Начальники отделов НКВД: Гай, Самуилович, первый заместитель Ягоды. Начальники отделов НКВД: Гай, Миронов, Паукер, Слуцкий, Шанин, Добродицкий, Иоффе, Берензон. Начальники Главного управления лагерей (ГУЛАГ): Берман, Нахим-сон, Френкель. Их заместители: Фирин, Раппопорт, Абрамсон. Начальники крупнейших концлагерей: Коган (Беломорстрой и ДМИТЛАГ: канал Волга - Москва), Биксон (СИБЛАГ), Сер-пуховский (Соловки), Филькельштейн (лагеря Северного края), Погребинский (лагеря Свердловской обл.), Мороз Яков Моисеевич, свояк Ягоды (Печорский лагерь). На местах начальник управлений: Абрампольский, Балицкий, Блат, Гоглидзе, Гоголь, Дерибас, Заковский, Залин, Зеликман, Карлсон, Кацнельсон, Круковский, Ленлевский, Пилляр, Райский, Реденс, Суворов, Троцкий, Файвилович, Фридберг, Шкляр (“Магаданский комсомолец”, 1989, 7 января.).
Некоторые палачи разделили участь собственных жертв: Ягода, Коган, нарком земледелия Яковлев (противоестественное сочетание - земля в руках палача!), а их кое-кто пыжится “присовокупить” к “жертвам сталинизма”! Мы не знаем еще имен писателей, отказавшихся уличать, доносить, сюсюкать. Мы не знаем имена чекистов, отказавшихся стращать, пытать, убивать. Но мы точно знаем, были такие писатели, были такие чекисты! И в те черные годы, и в годы менее черные... Надо назвать их имена, это - опора наша. Защита всего того, что осталось прочного, настоящего, необходимого нам и нашим детям!
Отъезд за границу соотечественников, призванных на русскую землю творить, возвеличивать ее, - потеря ужасная, и если бы многие не возвратились, физически или произведениями, потеря эта давила бы на поколения гораздо тяжелее, чем давит. Ну, допустим, вдруг потеряли бы Есенина? Потеряли бы Блока? Потеряли бы Маяковского? Представить страшно.
Самобытность, национальная ответственность их слова - на устах у народа, в сердце народа, в деле народа.
Хоть и говорит Евгений Евтушенко: мол, не всегда народ достоин уважения, но разве народ, потерявший миллионы сыновей в годы репрессий, виновен? Виновны троцкие, Сталины, “вожаки”, виновны “предводители”. А народ, любой - честный народ. С честными и умными вожаками - честный, а с неумными и бесчестными - несчастный.
Но именно народ обвиняют сейчас! И не один Евтушенко. Уехал от нас Иосиф Бродский... Уехал обиженный, оскорбленный. Теперь Нобелевскому лауреату Иосифу Бродскому отвратительно даже вспоминать Родину. Вот он и называет ее “моя бывшая страна”, “страна, в которой я когда-то жил”, нельзя, дескать, в нее вернуться, как нельзя возвратиться в прошлое... Родина - прошлое? Пусть унизившая его. Впрочем, разве она унизила?
Не так давно я внимательно прочитал довольно солидный том произведений Иосифа Бродского, изданный на западе. Удивительно: как все-таки иные наши газеты перевирали поэта! В стихах Иосифа Бродского нет прямой враждебности к “строю”, нет “политики”, банальной антисоветчины. Есть обычная чуж-досторонняя наблюдательность человека, много читающего, много думающего о себе, о жизни, о странах, где он временно останавливался, о народах, среди которых он временно находил приют.
Есть в творчестве Бродского некая туристская поспешность: сегодня интересуюсь этой зоной, а завтра переберусь в другую. Нет озабоченности о крае, о том, что кормит, поит, делает самобытным!..
* * *
Как-то я рассказал в журнале “Советский воин” о стихах, где автор, Бродский, сообщает про “интимно проведенную им” ночь с Пушкиной Натали во сне... Мне возразили: мол, кто-то “За Бродскую” подсунул тебе подобные стихи. Может быть. Но за Есенина есенинские стихи никто не подсунет. Да и за Павла Васильева тоже. Беда стихов Иосифа Бродского в том, что они похожи на отполированные кости. Есть фигуры из этих костей. Есть эротические ребусы. Есть хаотические изыскания. Есть почти “афористические” выводы. Но - кости. Сухие. Древние. Хранящие в себе мертвое состояние. Бескровная неподвижность. Песок. Камень. Слюда.
А когда слово - не слово, а археологическое вещество, тогда и любой замысел, пусть и очень новый, не способен обрести новую форму, новую страсть, новый ритм, новый облик, соответствующий духу языка, духу народа, облику народа. И все-таки до сих пор не могу смириться: Родина - прошлое! Слово - прошлое! Язык - прошлое! Прав, судя по его стихам, Иосиф Бродский, прав, именно так он и относится к России, умеренно-корыстный “дома” и в чужой обстановке:
Пленное красное дерево частной квартиры в Риме.
Под потолком - пыльный хрустальный остров.
Жалюзи в час заката подобны рыбе,
перепутавшей чешую и остов.
Далее - не менее оригинально, но мертво:
Месяц замерших маятников (в августе расторопна
только муха в гортани высохшего графина).
Цифры на циферблатах скрещиваются, подобно
прожекторам ПВО в поисках серафима.
Месяц опущенных штор и зачехленных стульев,
плотного двойника в зеркале над комодом,
пчел, позабывших расположенье ульев
и улетевших к морю покрыться медом.
Хлопочи же, струя, над белоснежной, дряблой
мышцей, играй куделью седых подпалин.
Для бездомного торса и праздных граблей
ничего нет ближе, чем вид развалин.
Да и они в ломаном “р” еврея:
узнаю себя тоже; только слюнным раствором
и укрепляешь осколки, покамест Время
варварским взглядом обводит форум.
Далее - опять не менее оригинально, но мертво:
Лесбия, Юлия, Цинтия, Ливия, Миткелина.
Бюст, причинное место, бедра, колечки ворса.
Обожженная небом, мягкая в пальцах глина -
плоть, принявшая вечность как анонимность торса.
Не будем останавливаться на созвучиях типа “какано”, есть еще “точнее”: “И как книга, раскрытая сразу на всех страницах”, “как-кни”, не будем, их в одном стихотворении более чем достаточно. Но и вся книга, да и все разбираемое мною стихотворение - мертвые кости. А это стихотворение - лучшее у Бродского, и строки, приводимые здесь, - не худшие в нем...
Я не уличаю, не критикую Бродского, не считаю его стихи плохими, ненужными, бесталанными. Они - чужие. На русском языке сделанные. Смонтированные расчетливым инженером.
Слово для Иосифа Бродского - материал, найденный в слоях, в породах чуждой цивилизации, чужой культуры, дающей ему возможность твердо напомнить о себе, - мертвым для него словарем, языком. Если бы Иосиф Бродский творил на своем родном языке, он, вероятно, стал бы настоящим поэтом, зорким, обобщающим и живым, и не возникало бы самонадеянной причины у него, еврея, давать зарубежным изданиям и радиостанциям интервью от имени русского.
В них поэт поведал нам, живущим дома, в России: мол, эта страна - голодный слон. Она не знает, куда ей двинуться. А голод мучит. Пойдет назад - там уже побывали слоны и все, что можно съесть, съели, а остальное - вытоптали. Посмотрит вокруг - съедено и вытоптано. Пойдет вперед - там тоже побывали слоны... Эта страна-слон, по мнению Иосифа Бродского, должна взбеситься и накуролесить.
Разве могла Марина Цветаева с таким мертвецким равнодушием говорить об измученной России? А Есенин, и разве бы он так хоронил Россию? Но не надо нам хвататься за фразы, брошенные поэтом, хотя Иосиф Бродский долбит такое в уши планете, нам в уши. Долбит - как бы со стороны, не печалясь, не плача, не гневаясь. И он по-своему прав. Посторонний.
Пресмыкание же иных наших мелкотравчатых “вздоховедов” перед именем Иосифа Бродского, пресмыкание их перед Нобелевской премией - мышиная вакханалия на ниве отечественной литературной бесхозяйственности, где разбросаны не просто золотые зерна, а вороха золотых урожаев. На родине Павла Васильева, Николая Гумилева, Николая Клюева - ни музеев, ни усадеб, ни даже мемориальных досок, ничего нет. Равнодушие? Расчетливое забвение?
Александр Твардовский не получал Нобелевскую премию, но - автор “Василия Теркина”, а Сергей Есенин?..
Неужели достаточно сбежать - очутиться талантливым? Читая стихи Галича, я испытываю все то же ощущение: человек со стороны. С чужим для него языком, с личной драмой в чужом народе. Он доказывает, что мыкался у нас, холодал, голодал, безвинно овиноватенный, непризнанный, и, видимо, острее, чем Иосиф Бродский, униженный. “Двадцать лет творчество Александра Аркадьевича Галича, да и само его имя находилось под запретом. 12 мая этого года Союз кинематографистов СССР восстановил А. Галича в правах, подчеркнув, что “это восстановление справедливости”. Спустя два месяца и Союз писателей последовал доброму примеру, - давала аннотацию к подборке стихов Галича “Литературная Россия” в 1988 году.
В интервью радиостанции “Свобода” Бродский на вопрос, как оценивает он роман Рыбакова “Дети Арбата”, изрек: “Макулатура!” Александр Галич не дожил до счастья оценивать нынешние бестселлеры, но песни его еще и сейчас кое-где популярны. Не в народе, в народе они никогда не были и никогда не будут популярны. Их, эти песни, возили в магнитофонах, в такси, в поездах, в самолетах заблатненные хмыри, интеллектуальные бездельники, умные алкаши, воспитанные ненавистники нормального образа жизни. Но человек, уважающий свою национальную поэзию, не возит песен Галича, не носит их за пазухой.
Был ли Галич запрещен? Нет. Его песнями забазарили, “проспиртовали” все вокзалы, пристани, аэродромы еще тогда, когда их автор жил в Москве, собираясь (или не собираясь еще) отчалить за границу. Кому же надо было замыкать песни Галича на “запрещенности”, на “подпольности” и для чего, не для того ли, чтобы придать этой заблатненности окраску крамолы, тон социальной взрывчатости? Такой товар ходовее...
Но многие тюремные стихи, сочиненные сталинскими узниками, и сегодня трагичнее и долговечнее бродско-галических стихов, и блатные песни тех “железных времен” и сегодня блатнее песен Высоцкого. Да и запрещался ли Высоцкий? Высоцкий- актер, сыгравший десятки ролей на сцене и в кино, посещавший заграничные курорты. Галич и за границей не стал русским Иваном Буниным, Высоцкий не стал русским Шаляпиным.
А что дали они загранице? Ничего. Заграница моментально “немощь” их “усекла”... Нашему обывателю их отъезды тоже ничего не дали: ведь стихи и песни их распространялись в миллионных экземплярах, сам я покупал “ксерокопии”, правда, читать долго не мог. А Высоцкого, после его знаменитых самоисполнений, читать вообще нет смысла. Не мог воспринять “чудо” вдохновения:
А у тебя самой-то, Зин,
Приятель был с завода шин.
Даже и “Чуть помедленнее, кони, чуть помедленнее” не воспринимаются как самостоятельные строки, они чужие, с чужого “плеча”, и трагизм Высоцкого - наигранный, чужой, против истинного национального трагизма он распутно-забубенный, торговый, шумный.
Теперь Высоцкого сравнивают с Есениным, Галича - с Некрасовым, Бродского - с Пушкиным. Сравнивают каждый день - по графику...
Галича, Бродского, Высоцкого сделали “запрещенно-знаменитыми”, у нас и у вас купили билеты на “смотр” в заграницу. А не будь этого спектакля? Присудили посмертно Высоцкому Государственную премию СССР - интерес к нему тут же заколебался. Уже на могиле свежие цветы не только у Высоцкого... Высоцкий лежит недалеко от Есенина, почти рядом, но между ними какое “НО”, и это “НО” будет непременно расти. Высоцкий в том не виноват.
Если бы не было “запрещенности”, “подпольности”, то не было бы и сегодняшнего “дыма” у нас, не было бы тарабарщины по различным “Голосам” и “Свободам”. Не было бы и недоумения у серьезных интеллигентов Запада: “Орут о русских писателях на каждом шагу, а читать у них нечего!”
Не надо Александра Галича путать и с Александром Солженицыным. Страдание страданию рознь. Галич, оказывается, еще в пионерском галстуке посещал литературные кружки, даже “при всех и вслух” отмечен самим Эдуардом Багрицким. Вот как! А мы-то, простаки, считали: Галич кайлил, голодал, кайлил, голодал, да и выплакал горе русскому народу:
Подстелила удача соломки,
Охранять обещала и впредь.
Только есть на земле Миссалонги,
Где достанется мне умереть.
Где, уже не пижон и не барин,
Ошалев от дорог и карет,
Я от тысячи истин, как Байрон,
Вдруг поверю, что истины нет!
Будет серый и скверный денечек,
Небо с морем сольются в одно,
И приятель мой, плуг и доносчик,
Подольет мне отраву в вино.
Упадет на колени тетрадка,
И глаза мне затянет слюда,
Я скажу: - У меня лихорадка,
Для чего я приехал сюда?!
И о том, что не в истине дело,
Я в последней пойму дурноте,
Я, мечтавший и нощно, и денно
О несносной своей правоте!
А приятель, всплакнув для порядка,
Перейдет на возвышенный слог
И запишет в дневник:
“Лихорадка”.
Он был прав, да простит его Бог.
Искренне как будто, стихи, а не веришь. Шибает псевдоромансом, будто - сыграно, с чужого “плеча”, чужое. Или автор играл все время кого-то, понравившегося ему искренностью, наследственной естественностью? Игра удалась.
А чего стоят “и глаза мне затянет слюда”, “где достанется умереть”, “будет серый и скверный денечек”, - взято “напрокат”, не свое, не кровное, смахивающее на резюме Бродского: “пчел, позабывших расположение ульев и улетавших к морю покрыться медом”. “Покрыться” - имеет тут более грубый “животный” смысл и назначение, нежели автор выбранному слову поручает. Опять обожженная пустыней желтая кость.
Трагедия Бродского, Галича - беда одинокого. Трагедия Есенина - кровь народа. Потому и не пришел великий язык великого народа к поэтам так называемой “третьей волны”. А язык - душа и разум народа, внутреннее око человека. Не фотография времени, а внутреннее - лунное тоскующее око.
Галич не замечает безнравственности беллетризации народной трагедии. Там, где у Шаламова - скорбь, заставляющая отказаться от всех ухищрений литературности, у Галича - стихотворная беллетристика.
Галич - Галич. Начинается не скорбь, а пляска возле гроба, пляска скелета:
А там, в России, гае-то есть Ленинград,
А в Ленинграде том Обводный канал.
А там мамонька жила с лапонькой,
Назвали меня “лапонькой”.
Не считали меня лишнею,
Да и дали им обоим высшую!
Ой, Караганда ты, Караганда!
Ты угольком даешь на-гора года!
Дала двадцать лет, дала тридцать лет,
А что с чужим живу - так своего-то нет!
Далее - повествуется, как “взял” он ее нахрапом:
А он, сучок, из гулевых шоферов,
Он барыга, и калымщик, и жмот.
Он на торговской дает, будь здоров! -
Где за руль, а гае какую прижмет!
Подвозил он меня -раз в Гастроном,
Даже слова не сказал, как полез,
Я бы в крик, да на стекле ветровом
Он картиночку приклеил, подлец!
А на картиночке площадь с садиком,
А перед ней камень с “Медным всадником”!
А тридцать лет назад я с мамой в том саду...
Ой, не хочу про то, а то я выть пойду!
Да и незвучное “с садиком” - ради с “Медным всадником”, могло быть поприличнее, поскольку юродства хватает и так, но даже и юродство - подделка под юродство. Неискренность, а вернее, лжеискренность подводит Галича, лишает ситуацию достоверности, не вызывает естественного участия с несчастной.
А несчастная - дочь генерала, расстрелянного, дочь матери, расстрелянной, разрешит ли, сама пройдя через каторгу, играть с собою нахалу? Если и разрешит - пусть автор найдет психологические доказательства, а здесь - хмырь: шофер - хмырь, автор - хмырь. Разумеется, Галич не хотел такого плоского результата от “Песни - баллады про генеральскую дочь”...
Помню, в “Огоньке” я увидел фотографию: три женщины, крестьянки, держат в руках трех поросят. Женщины - лица добрые, славянские, озабоченные работой и нуждою. Поросята - ухоженные, ликующие, боевые. Под фотографией подпись: “Три богатыря - Илья Муромец, Добрыня Никитич, Олеша Попович”. Ну, допустим, фотограф или журналист хотели хорошего, не намеревались оскорбить святыни, но мало ли они о чем думали, чего хотели, важен - расистский факт. И “факт” этот долго будет работать не в пользу журнала: расизм заметят...
* * *
И все-таки надо было их печатать. Надо было печатать Бродского, Галича, Высоцкого, Солженицына. Надо было печатать романы “Касьян Остудный” Акулова, “Кануны” Белова, “Мужики и бабы” Можаева, “Кончина” Тендрякова. Печатать полностью, не скребя по страницам, не выбрасывая. Я знаю, по работе в журналах, в издательствах, чего стоило - выдать на прилавок смелую книгу. И сколь многие соблазнились звучной имитацией правды - тоже знаю.
Ведь шел же в застойное время, да и тогда, при Сталине, Евгений Евтушенко парадом! Вот его “Строители Волго-Дона” (жури. “Смена”, 1952, № 13):
Я не был на трассе,
не рыл канал,
не управлял земснарядом.
На экскаваторе
я не стоял
С Иваном Ермоленко рядом.